Найти в Амстердаме господина ван Рейна оказалось мудрено. Он не раз переезжал с квартиры на квартиру.

– Ищи как знаешь, – сказал Воину Афанасьевичу Шумилов. Это были первые слова, что он услышал от Арсения Петровича с той жуткой ночи.

Но над растерявшимся воеводским сыном сжалилась Дениза.

– Нужно спрашивать, где живут художники, – посоветовала она. – Нужно их искать. Я думаю, в хорошую погоду они сидят там, где открываются красивые виды на каналы, и пишут свои пейзажи.

Ивашка по доброте душевной взялся искать живописцев вместе с Воином Афанасьевичем. И, бездарно прослонявшись день, они таки отыскали одного на берегу Амстела, уже на закате. Это был старик чуть ли не семидесяти лет, одетый очень небогато.

– А когда же мне еще писать мои картины? – сварливо спросил он. – Только ночью! Днем мы с женой и детьми трудимся на кухне, чтобы вечером было чем угощать людей, пришедших в наш кабачок. Но кабачок приносит мало дохода, наш дом описали за долги, а наша младшенькая – еще совсем дитя… Хотите купить это полотно? Всего за семь гульденов!

– Как зовут уважаемого господина? – спросил Ивашка.

– Я Арт ван дер Нер, молодые люди.

– Знает ли господин ван дер Нер господина ван Рейн?

– Кто же его не знает!

– А где он живет?

Художник задумался.

– Это надо у Яана спрашивать, у Яана Ливенса. Всегда они соперничали, теперь, на старости лет, подружились.

– А господин Ливенс где живет?

– Нигде он не живет… Семья от него отказалась.

– Как это? – удивился Ивашка.

– Чтобы не платить его долги! И в самом деле, отчего молодые люди должны платить долги, сделанные отцами и дедами?

– Вот тебе твоя Европа, – по-русски сказал Ивашка Воину Афанасьевичу.

А у Воина Афанасьевича после блужданий по Амстердаму в голове образовался странный мир: как будто все города с каменными домами и черепичными крышами, узкими улицами и Божьими храмами непривычного вида слились в один. Он, заворачивая за угол, то ждал увидеть краковскую Ратушную башню, то парижский Пале-Рояль. И он спрашивал себя: как так вышло, что города эти рассыпались на кусочки, кусочки составились в ином порядке, и ни один город не застрял в памяти весь целиком? Не безумие ли это, Боже упаси?

Ивашка привел его на постоялый двор, где остановились московиты, а на следующее утро потащил отыскивать живописца Ливенса. Услышав это имя, Анриэтта и Дениза даже обрадовались – они знали, что он много лет прожил в Лондоне, при дворе, и видели портрет покойного короля его работы. Оставлять такого человека в бедственном состоянии они не хотели, и Анриэтта пошла с Ивашкой и Воином Афанасьевичем на поиски.

Им повезло – хотя и жил Ливенс «нигде», но добрые люди указали дом, в котором он, как выяснилось, снимал угол и ночевал, а днем бродил, навещая старых знакомых. И там уже подсказали, где искать ван Рейна.

Анриэтта и Ивашка шли, весело болтая по-французски, а Воин Афанасьевич тащился следом, и было ему тревожно. Он очень хотел увидеть Хендрикье – единственную женщину, которую все это время вспоминал.

Новое жилище господина ван Рейна было совсем убогим – полуподвал, плохо освещенный, где занавесками были отгорожены постели, в углу стоял холодный очаг, но на видном месте был мольберт, повернутый так, чтобы входящие не видели новой работы. Гостей впустил Титус, он не сразу узнал Воина Афанасьевича, да и тот удивился: юноша был похож на сильно постаревшего ангела, золотые волосы потускнели. Он был болен – да и как не заболеть в такой сырости. Маленькая Корнелия подросла, ее личико, помнившееся круглым, как у пухленького амурчика, вытянулось, она сидела под окошком, сгорбившись, с подушкой для плетения кружев на коленях и передвигала коклюшки.

На стенах висели картины без рам – лица, лица, лица, старческие, горестные, обреченные. Было и несколько пейзажей, и два натюрморта, на которых сияло золото кубков и солнце играло на парче.

Двое старых художников, приятелей-соперников, спорили о божественном. Они перебирали библейские сюжеты для картин, ища такой, чтобы его собратья не слишком заездили; Адама и Еву, Иосифа и жену Потифара, Юдифь с головой Олоферна и пьяного Лота с дочерьми только безрукий еще не рисовал.

– Что господам угодно? – спросил, выйдя из-за мольберта, господин ван Рейн. Он сильно постарел, обрюзг, совсем поседел и одет был неопрятно. Похоже, кисти, которые он держал в руке, сгоряча вытирались о камзол и штаны. Сидящий на табурете Яан Ливенс оказался старцем лет семидесяти. Его лицо, когда-то тонкое, с изящными чертами, как у Титуса, высохло, и седые нечесаные волосы падали вдоль щек.

– Вы не узнали меня, господин ван Рейн? – спросил, выходя вперед, Воин Афанасьевич.

– О! Мой московит! Мы вспоминали вас! А где же другой?

– Умер… – тихо ответил Воин Афанасьевич. – Просил найти вас, сказать… А где госпожа Хендрикье?..

Художник молча отвернулся.

– Умерла, – вместо него сказал Титус. – От чумы.

Ивашка перекрестился. Он ощутил присутствие смерти в этой большой темной комнате так, как если бы она стояла за мольбертом и позволяла слышать свое дыхание.

– Моя жена умерла. Моя жена умерла, – повторил господин ван Рейн. – Ее забрали у меня. Господи, когда я приду к тебе, когда упаду перед тобой на колени, я одно скажу: верни мне жену! Что я без нее? Я даже не нашел денег, чтобы купить ей место на кладбище. Титус взял этот клочок земли в аренду! Я, Рембрандт ван Рейн, которому платили золотом, не нашел денег для моей жены! За что мне это?

– Уходите лучше, господа, – попросил Титус. – Иначе он не успокоится.

Анриэтта подошла к Яану Ливенсу.

– Возьмите, – сказала она, вжимая ему в ладонь монеты. – Это немного, но на дорогу хватит… Если вы вернетесь в Лондон и добьетесь аудиенции у королевы-матери, у вас будут заказы.

– Куда я поеду… Я уже не тот… Не хочу позориться. Я жил в Лондоне роскошнее всех вельмож! – вдруг воскликнул Ливенс. – Я не могу возвращаться туда нищим!

– Уходите, господа, – повторил Титус. – Они сперва будут вспоминать, в какой роскоши жили, потом требовать, чтобы я принес им вина и фруктов. А у меня нет денег на вино и фрукты, на жизнь еле хватает, и я должен заботиться о сестре.

– Вы правы, – сказала Анриэтта, подошла к маленькой Корнелии и положила на подушку с кружевом пять флоринов. Потом она, махнув рукой Ивашке, пошла к лестнице. Больше здесь делать было нечего – приказ Шумилова они выполнили. Не их вина, что художнику безразлична судьба Васьки.

Ивашка, чувствовавший себя в этом подвале очень неловко, дернул Воина Афанасьевича за рукав и поспешил за Анриэттой. Но воеводский сынок смотрел на оборотную сторону прикрепленной к мольберту картины как зачарованный.

– Стойте! – вдруг воскликнул господин ван Рейн. – Вы мне нужны, повернитесь!

Воин Афанасьевич, недоумевая, повернулся к нему спиной.

– Да, эти плечи! Вот оно! Плечи, повернутые внутрь, эта округлая линия, видишь, Яан? Но даже плечи меня не спасут… Идите сюда!

Художник потащил Воина Афанасьевича смотреть незавершенную картину.

– Помните, я показывал вам пятку? Она пригодилась! Вот, я уже пишу своего «блудного сына»! Смотрите, главные фигуры уже есть, вот такими они будут, вот таким будет лицо, я уже ничего не стану менять. А эти, справа, я еще не продумал до конца. Вот, вот, обратите внимание на пятку!

Но Воин Афанасьевич и так не мог отвести от нее взгляда.

– Я думал, эта чертова пятка будет просто означать, что человек шел по грязи и обдирал ноги о камни. Но она вдруг стала мне приказывать! Она – мне! Она прямо кричала: я тут главная! Поэтому блудный сын должен стоять на коленях спиной к публике. Никому не нужно его лицо, пусть остается без лица! Чтобы каждый сказал: Господи, да это же я! Это я пришел к тебе, Господи, в отрепьях и с грязными ногами, это мой затылок запаршивел и завшивел! Но так нельзя – в моем замысле были плечи и руки, как вышло, что заговорила пятка, я сам не понимаю!

Воин Афанасьевич поднял взгляд на руки.

Эти растопыренные пальцы пытались захватить и прижать всю спину в рубище, все неприкаянное великовозрастное дитя. Уже не человеческие, а Божьи руки увидел Воин Афанасьевич. Притча о покаянии и прощении вся уместилась в этой ободранной заскорузлой пятке и в этих дрожащих старческих руках.

До рези в глазах, до трепета во всем теле изумило его незавершенное полотно.

А потом он увидел лицо отца.

Как вышло, что художник угадал черты Афанасия Лаврентьевича, он не знал, да и не было на полотне портрета, не было совершенного сходства. Таким Воин Афанасьевич лица своего батюшки отродясь не видывал – разве что, может, в самом раннем детстве, когда батюшка склонялся над колыбелью. Да еще в изматывающих снах…

Он смотрел на это лицо и все яснее понимал, что сны – не о смерти, что отец жив.

Этот отец, с которым Воин Афанасьевич мысленно спорил все годы странствий, упрекая в неправильном воспитании, худородии, скверном нраве, из-за которого нажил множество врагов, был жив и глядел на сына ласково и кротко.

Усталость после дальней дороги и езды на запятках, внезапное осознание своей вины в Васькиной смерти и что-то еще, невнятное, но страшное, победили – Воин Афанасьевич потерял сознание.

Ивашка бросился к нему, усадил, похлопал по щекам.

Господин ван Рейн хмыкнул и ударил кистью по холсту. То, что было намеком на профиль прижавшегося к отцу сына, вдруг обрело объем.

– Рембрандт, ты этого желал – ты это получил! – воскликнул Ливенс, тыча пальцем в Воина Афанасьевича. – Победа, Рембрандт! Давай, работай! Что нам еще остается?! Работай, черт бы тебя побрал!

– Господин ван Рейн… – позвал Ивашка.

Художник не ответил. Он отошел от холста, прищурился и, бросив кисти на столик, схватился за мастихин.

– Господин ван Рейн!

– Убирайтесь, вы мне мешаете! – неожиданно грозно гаркнул он. – Вот где должна стоять мать, Яан, а ты мне что говорил?!

– Ступайте, господа, – прошептал Титус. – Теперь его лучше не трогать.

Он помог вывести Воина Афанасьевича на улицу.

– Благодарю вас, – сказала ему Анриэтта. – Постарайтесь поселить девочку в хорошей семье, в сухой комнате, а не в этом подвале. И поскорее выдайте ее замуж.

– У нее нет приданого. А те деньги, что завещала мне мать, все уходят на причуды отца, – ответил Титус. – Он пишет картины, которые никому не нужны, и он покупает картины, как только в его руки попадет полдюжина гульденов. А краски, а холсты?..

– Тогда заберите скорее у девочки те деньги, что я ей дала!

– Вы правы!

Титус убежал.

– Идем, братец, – сказала тогда Анриэтта. – Нужно решить наконец, как вы повезете этого несчастного в Москву. Если бы твоя жена не носила ребенка, я бы посоветовала плыть морем. Но я не уверена, что она перенесет бурю и качку.

– Я и сам не уверен, сестрица. Взгляни на него, что-то он мне не нравится… не тронулся бы умишком…

Воин Афанасьевич стоял с пустыми глазами. Внутренним взором он все еще видел картину, но так, как если бы она стала величиной с фасад трехэтажного дома: огромную пятку со всеми ее пятнами и трещинами, огромный потерянный башмак, огромные руки. Поднять взгляд к отцовскому лицу он не решался. Он был перед этими руками и этим лицом совсем крошечным, как младенец, что делает первые шаги.

– Пойдем, горюшко ты наше, – сказал ему Ивашка. – Сестрица, ты понимаешь, как отсюда выбираться? Мы же, как зайцы, петляли, пока этот дом нашли.

– Пойдем наугад, выйдем к какому-нибудь каналу, там наймем лодочника, – предложила Анриэтта.

Всю дорогу до постоялого двора, где уставшая после дороги Дениза третий день лежала в постели, а Петруха, решив отчего-то, что место небезопасное, охранял ее с заряженными пистолетами, Воин Афанасьевич молчал. Но это не было настоящим молчанием – он пытался беседовать с Господом.

– Как же это так, Господи? – спрашивал он. – Я ведь мог стерпеть обиду, проглотить ее, поехать к батюшке в Царевиче-Дмитриев, жить, как раньше… Мог – но не мог! Зачем все это было? Зачем Ты попустил, Господи? Чего Ты от меня добивался? В чем смысл всех моих странствий, Господи? В чем смысл Васькиных странствий? Вот сейчас меня повезут домой – как агнца на заклание, Господи, а за что? Чем я провинился?..

Ответа пока что не было.

Московитов мало беспокоило, что делается в голове у Воина Афанасьевича. Им нужно было решить простые и очень важные вопросы: как двигаться домой, как поделить лошадей, купить ли других, как быть с каретой, как везти окаянное чадушко. Наконец приняли решение: карета остается Денизе, поскольку женщина уже к ней привыкла, а Гонтран подправил все, что казалось ему хилым и сомнительным. Анриэтта, Гасконец и Гонтран собирались возвращаться в Париж верхом; сомнительное удовольствие, но тратить деньги на другую карету не хотелось. Оставалось нанять кучера хотя бы до Оснабрюка, если не до Ганновера, и кучер вскоре нашелся. Воину Афанасьевичу велели сесть на козлы рядом с кучером – кто его, дурня, знает, чего сотворит, если дать ему лошадь.

Прощались возле Амстердама, в Димене, и, как оно обычно бывает, впопыхах.

Анриэтта расцеловалась с Денизой и Ивашкой, обняла Петруху, ни слова не сказала Воину Афанасьевичу, а Шумилову лишь улыбнулась и кивнула. Ей уже страшно хотелось домой, в Париж, и ее нетерпение разделяли Гонтран с Гасконцем.

Конечно же они с Денизой говорили о том, как славно было бы встретиться опять, но не в Москве, а в Париже, где Денизе следовало уладить наконец свои имущественные дела. Конечно, Шумилов мрачно пообещал, что расходы Анриэтты как-то будут возмещены, а она беззаботно ответила: пусть эти деньги отдадут Денизе, ей пригодятся. Конечно, Анриэтта просила Ивашку беречь и лелеять жену, а также пожелала еще деток. Все это было сказано еще на постоялом дворе. И вот они разъехались – московиты собирались до ночи добраться в Хилверсюм, французы – в Утрехт.

Анриэтта пустила коня шагом. Гонтран и Гасконец ехали следом.

Она не то чтобы так уж устала – в Амстердаме нашлось немного времени, чтобы отдохнуть. Но ей просто хотелось помолчать и подумать. Ей хотелось представить себе парижский дом, гардеробную, куда притащат большую лохань и ведра с горячей водой, свежие хрустящие простыни. Ей хотелось сесть за маленький чисто сервированный столик и положить в рот кусочек миндального печенья – прямо-таки язык вспомнил и ощутил его тонкий вкус.

Но одновременно она вспоминала московитов и вдруг пожалела, что не позволила Петрухе ничего лишнего. С одной стороны, надо было отпустить душу на волю, а с другой… С другой – права была Дениза, уговаривавшая выйти замуж и родить детей. Конечно, не за господина де Талейрана, он слишком стар. Но, бывая в салонах, присмотреть кавалера лет этак сорока, лучше вдовца, – тот, кто до этих лет не женился, доверия не внушает.

И мысль перескочила на Шумилова.

Дениза знала от Ивашки, что он овдовел, а сыновей воспитывают родители жены. Она рассказала это Анриэтте, когда та что-то съязвила по поводу шумиловского отношения к женщинам, за которыми он отказывался признавать ум и прочие хорошие качества. И вот теперь Анриэтта, покачиваясь в седле, думала о чудаковатом московите, которого никогда в жизни больше не увидит.

Она в жизни немало крови и смертей повидала, намерение Шумилова убить воеводского сына ее не смущало. Но то, что было потом, озадачило: это путешествие в Амстердам, это исполнение просьбы умирающего… Шумилов повел себя странно, однако было в этой странности нечто притягательное, не дающее относиться к нему по-прежнему и меряться силой. Что уж говорить – Анриэтта не была на такое способна, она бы заказала по Ваське панихиду да и забыла о нем через неделю. А он – помнил…

Ей было немного жаль, что она больше не увидит этого хмурого человека; словно бы прервался спор на полуслове и осталось столько недосказанного…

Дорожный шум не раздражал ее, но опытное по части погонь ухо уловило перестук копыт за спиной. И, хотя ждать беды не приходилось, Анриэтта заставила коня сделать вольт и положила руку на пистолетную рукоять. Она хотела встретить опасность лицом к лицу.

Но всадник, который приближался галопом, озадачил ее посильнее, чем шайка разбойников.

Это был Шумилов.

Он подскакал, осадил коня, даже поднял в свечку, хоть и невысоко; посмотрел в лицо, прямо в глаза, сам замер, как окаменевший, и Анриэтту заставил окаменеть; потом развернул коня и умчался.

– Что это было, сударыня? – спросил изумленный Гасконец.

Она не ответила.

Понять Шумилова было мудрено, а вот почувствовать!

То, что он сказал ей взглядом, можно было, наверно, переложить в слова: прощай, мы могли бы быть вместе, мы подходим друг другу безупречно, хотя я – упрямый и суровый одиночка, а ты бог весть сколько мужчин знала; мы как-то совпали, мы поняли друг друга, но – прощай!

Спор все же был продолжен, и последнее слово в нем осталось за Шумиловым. Он сказал: ты могла бы быть моей, но я слишком горд, чтобы просить тебя об этом! Или померещилось? Ты могла бы быть моей, но – прощай!

– Я не знаю, что это было, Гасконец, – ответила Анриэтта. – Наверно, мы все от этих странствий сошли с ума… Едем. Я безумно устала и хочу домой.

И они проехали с четверть лье, когда в голове у Анриэтты наступило внезапное прояснение. Словно бы молния ударила, выжгла весь прах и тлен, всю мертвую паутину в закоулках, образовалась пронизанная светом пустота, и в этой пустоте наконец проснулась душа…

– Ждите меня тут! – крикнула она, развернула коня и понеслась вслед за Шумиловым.

Он, догнав карету Денизы, поехал рядом, опустив голову и никому ничего не объясняя. Ивашка с Петрухой переглянулись – спрашивать было боязно…

Бог весть, что делалось в голове у Шумилова. Может статься, он говорил себе: имел же я право в последний раз увидеть женщину, которая столько нам помогла; женщину, которая совершенно не годится в жены и матери, так что это прощание, этот взгляд – всего лишь благодарность, всего лишь благодарность!

Но именно он первым услышал тот особый летящий перестук копыт на галопе, который ни с чем не спутаешь, и поднял голову, и вздернул подбородок, как будто этим мог отогнать мысль о невозможном.

Анриэтта, подскакав, даже не взглянула на него, а застучала левым кулаком в дверцу кареты. Дениза выглянула – и лишилась дара речи.

– Я вот что забыла тебе сказать! Я приеду, я обязательно приеду! Понимаешь? Соберусь в дорогу – и приеду к тебе! – быстро заговорила Анриэтта. – Ты жди меня, слышишь? Я приеду в Москву! Мы совсем ненадолго расстаемся! Жди, слышишь?

Разворачивая коня, она задела коленом Шумилова. Тут уже взгляда не удалось избежать. Он был короткий – но такой, в который могла бы вместиться вечность, и осталось немного места для улыбки.

И она умчалась, а он смотрел ей вслед. И не знал, что эта улыбка понемногу, очень неуверенно и осторожно уже преображает его вечно сомкнутые губы.