Булатный перстень

Плещеева Дарья

1788 год. Россия в очередной раз схватилась с Османской империей за контроль над Северным Причерноморьем и Крымским полуостровом. Турки, потерпев ряд поражений, обратились за помощью к давнему недругу русских — Швеции, и король Густав спровоцировал Екатерину II на объявление войны.

Молодой и вдовый капитан второго ранга Алексей Михайлов спасает от самоубийства талантливого тульского оружейного мастера Усова, раскрывшего секрет выплавки булатной стали, так необходимой для изготовления сабель и палашей для действующей армии. Усов привез в столицу образцы нового булата, но его обокрали. Михайлов и его друг решают помочь мастеру найти воров. В знак благодарности Усов подарил кавторангу булатный перстень — совершенно невзрачную вещицу. Но именно этот подарок втянул всю троицу в цепь невероятных приключений!..

 

Глава первая

МОКРЫЙ КУПИДОН

Случается, что нужно вложить всю силу в оплеуху. Не в удар дубиной или иным предметом, а именно в оплеуху — чтобы вышла чувствительной и сногсшибающей.

Александре это удалось — вертопрах Каменский отлетел на сажень, завалился в лопухи, прокомментировав выходку дамы самым недостойным кавалера образом.

— Поговори мне еще, — пригрозила Александра. — Ишь, купидон сыскался. — И пошла прочь, потирая правую руку.

Смех разбирал ее — до чего же нелепы мужчины, полагающие себя красавцами! Тонконогий и узкоплечий Каменский сам себе казался Антиноем и был убежден — не родилась еще женщина, способная устоять перед его чарами, а коли кобенится и кочевряжится — то знак — иди на приступ, ибо ей приятно сдаться на милость победителя. Даром он, что ли, бродил за ней с утра и осыпал двусмысленными комплиментами?

Вот и схлопотал по заслугам. Мог бы отделаться звонкой пощечиной, если бы просто полез целоваться. Но ему почему-то втемяшилось, что дама предпочтет атаку с тыла и ловкое задирание пышных юбок. Оплеуха, данная с разворота, сильно возмутила ухажера. Он искренне не понимал, как Сашка Денисова, уже не девица, а вдова почтенных лет, может отвергнуть его — великолепного, страстного, опытного, двадцатилетнего!

В жизни госпожи Денисовой это была не первая оплеуха — и, Бог даст, не последняя. Она казалась мужчинам доступной: потеряв мужа в двадцать два года, Александра вторично замуж не спешила, и что могли подумать кавалеры? Только то, что дама хочет вволю нагуляться.

Александра потрогала пройму правого рукава (от резкого движения шов, конечно, разошелся), оправила юбки и пошла прочь, оставив Каменского барахтаться в лопухах. Парк вокруг усадьбы Вороновых невелик, но причудлив — есть где побродить, развлекаясь искусственными развалинами, гротами с росписью на античный манер, китайским мостиком над прудом и прочими затеями.

Походка у нее была быстрая, а сражение с Каменским случилось, как она потом сообразила, на северном краю парка — там, где регулярные клумбы, боскеты и аллеи кончались. Справа находились оранжерея и домики садовников при ней, а слева — просто зелень и нечто вроде тропинки. Эта тропка подвернулась Александре под ноги. Выяснилось, что за оранжереей отсутствует ограда, и Александра поняла, что идет куда-то не туда, лишь оказавшись на речном берегу.

Точнее, это был берег излучины, где узкая речка раздалась вширь, отменное место для купальни, и Александра затосковала — в своем Спиридонове она бы, по случаю неожиданной майской жары, уже сидела по уши в воде или плавала наперегонки с девками, и даже ныряла. А тут изволь расхаживать по парку, прячась под широкополой шляпой, обливаясь потом, затянутая в корсет в погоне за тонкостью стана.

Решила хотя бы прогуляться босиком по мелководью, вздернув юбки повыше. Все-таки некое облегчение. Александра пошла вдоль берега, ища проход в кустах, чтобы спуститься к воде и не испортить платье.

Но эта затея не удалась. У противоположного берега дурачились какие-то мужчины — балуясь, топили друг дружку, кричали, хохотали. Их было трое, судя по голосам — молодые. Лютая зависть овладела Александрой — этим можно купаться нагишом, а если подобное позволит себе кто-либо из дам, гостящих у Вороновых, — заклюют.

Она встала за кустами, в тени, прислушиваясь. На излучине завязался спор — кто далее проплывет под водой. Мужчины встали — воды им было по грудь. Выбрав направление — прямиком к Александре, — по команде нырнули.

Нырять Александра умела, но проплывала под водой не более двух сажен. Подруги считали, что для женщины это подвиг, но «подвиг» из разряда ненужных. Но плавать в мужском обществе ей не доводилось, и на что способен опытный и сильный пловец, она не знала.

Этот пловец возник в трех шагах от берега. В жажде первенства последнюю часть нырка он не столько плыл, сколько полз по дну.

Наконец он вынырнул и обернулся. Заметив головы соперников на порядочном от себя расстоянии, вскочил на ноги.

Перед взором Александры возник мужчина такой стати и красоты, что встречается лишь на полотнах древнегреческих живописцев. Это был атлет в самом что ни есть античном понимании слова — широкоплечий, широкогрудый, с мощными мускулистыми ногами, той бронзовой смуглоты, какая возможна разве где-нибудь на Кипре или Крите. Если поставить рядом с ним хилого Каменского, зрелище вышло бы презабавное. Вообразив эту картину, Александра едва не расхохоталась, но зажала себе рот и хрюкнула самым простецким образом.

Атлет понял, что из кустов за ним наблюдают.

Без единого слова он повернулся к Александре спиной и в два шага оказался на достаточной глубине, чтобы не смущать даму своим откровенным видом. Лишь тогда он обернулся.

Она, показавшись, улыбнулась, улыбнулся и он. И тут Александра поняла, что счастлива.

Этот жаркий день, и комическая сценка с Каменским, и сверкающая река, и белый шиповник на берегу, и тайное желание роковой встречи, — все сплавилось и образовало сгусток горячей радости, в сердцевине которого — двадцативосьмилетняя женщина, чернобровая и румяная от природы, сильная телом и духом, ощущающая свою силу как торжество, гордая этой силой и лишь не знающая, на что бы ее употребить.

А в воде стоял тоже сильный, тоже гордый человек, не считая нужным скрываться под унылой, модной, тесной одеждой.

Атлет вдруг поднял руку — это был знак: подожди. И быстро поплыл на другой берег.

— Я не дура, — сказала себе Александра, — нет, я не дура.

Пусть радость продлится еще немного.

Атлет появился очень скоро. Он выплыл на мелководье и встал. Александра сперва растерялась: не каждый день к ней среди бела дня так решительно устремлялись нагие кавалеры. Но она ошиблась — незнакомец сделал себе набедренную повязку из рубахи.

— Разрешите представиться, сударыня, — сказал он. — Ее императорского величества фрегата «Мстиславец» капитан второго ранга Михайлов.

— Так вы моряк, сударь! Вот почему вы так ловко ныряете.

— Хотите спуститься к воде?

— Хочу, но не могу понять, где тут тропинка.

— Сделайте шагов десять вправо, за ивой — спуск.

Несколько удивленная спокойной, простой и толковой речью капитана, совершенно не смущенного своим видом, Александра приблизилась к иве и, придерживаясь за накренившийся ствол, стала спускаться. Он протянул руку и помог, даже высвободил оборку светло-васильковой юбки.

— Трудно вам, дамам, — сказал Михайлов. — Признайтесь, вам ведь страсть как хочется искупаться. А приличия не позволяют сбросить всю эту броню.

— Да, я бы охотно сплавала на тот берег, — согласилась Александра. — А приличия тоже необходимы. Иногда.

— Вы имеете в виду мой вид, сударыня? Но поверьте, через сто лет все будут так ходить. Набедренная повязка — все, что нужно естественному человеку, живущему в гармонии с природой. И то не во всех случаях жизни.

— Разве что человеку, живущему близ экватора, сударь, — возразила Александра. — А в нашем климате зимой нужны шуба и меховые сапоги.

— По той причине, что мы находимся в разладе с матушкой-природой. Если наши дети и внуки привыкнут расхаживать в набедренных повязках, то их кожа сделается не чувствительной к холоду. И родится поколение, для которого снег — украшение пейзажа, а не Божья кара. Они будут нырять в сугробы и ощущать блаженство.

— В моем Спиридонове мужики и бабы, выскакивая из бани, кидаются в снег, и он им вреда не приносит. Но потом они надевают тулупы. А что может быть натуральнее, чем наши поселяне, которые чуть не до Покрова бегают босиком? — спросила Александра.

— Да, поселянин — тот самый естественный субъект, которого имел в виду господин Руссо. Но предрассудки мешают единению человека с природой. Вы видели, как купаются деревенские девки, не снимая рубах?

— Видела. Но природная стыдливость…

— А она нужна — стыдливость? Чего стыдиться?

— Однако вы, сударь, не осмелились явиться без набедренной повязки!

Михайлов улыбнулся.

— Это так, — согласился он, — потому что стать полностью естественным человеком в наш век невозможно. Потому хотя бы, что господин Руссо писал о диком лесном жителе, не имеющем не токмо жилища, но даже внятного языка. Он не ведал добра и зла, а мы ведаем. Поэтому из философии Руссо о естественных людях следует взять то, что годится для нашего времени — или же потребуется грядущему обществу, когда исчезнут предрассудки. Отчего непременно нужно прикрывать тело одеждой, если погода вопит благим матом: дамы и господа, разденьтесь, не то испечетесь заживо?

— Но если послушать вас — чем будут заниматься люди через сто лет? Хотя бы мы, женщины? Прясть, ткать, вышивать, вязать не будет нужды — разве что раз в год изготовлять набедренные повязки для своих домочадцев. Не станет швей, сапожников, ювелиров, придут в упадок ремесла и торговля, неужели все сделаются пейзанами? — перешла в наступление Александра.

— Об этом я пока не думал. Но о том, что тело освободится от ненужных покровов, а его красота и гармоничность станут предметом гордости, я думал много. И здесь я не одинок — еще Гельвеций писал, что человек есть произведение природы и не может от нее освободиться, а в природе красиво все, что означает телесное здоровье…

Тут Александра осознала комизм ситуации — она стоит с почти голым мужчиной, и он рассуждает о Руссо, Гельвеции и, чего доброго, доберется до Платона с Аристотелем. А меж тем солнце и ветер сушат его волосы, они закручиваются колечками, и становится ясно, что они — русые с легким золотистым отливом. Глаза же у капитана темные, видимо, карие, не понять — глубоко посажены, а лоб — высокий, широкий, открытый… Красавцем не назвать, черты лица грубоваты, нос мог бы быть и потоньше… но взгляд, взгляд…

— Жаль, я не доживу до того времени, когда дамы освободятся от шнурованья, — вздохнула Александра.

— Вам, чтобы искупаться и снова одеться, непременно нужна горничная, — согласился моряк. — Но сейчас такая жара, что можно купаться и ночью. Вы могли бы прийти сюда без этих доспехов…

— А вы бы ждали меня здесь в набедренной повязке?

— Знаете девиз аглицкого ордена Подвязки? — спросил он.

— Знаю — «да будет стыдно тому, кто дурно о сем подумает».

— Ну вот — я готов поучить вас нырять, сударыня, и только. Со мной вы в безопасности.

— Тогда будьте тут ближе к полуночи, раньше я не смогу удрать от любезных хозяев. Постарайтесь не замерзнуть в «мундире» естественного человека.

— Постараюсь. Но если в потемках придется вас окликнуть… Как, сударыня, к вам обращаться?

— Друзья зовут меня Сашеттой.

— Мадмуазель Сашетта?

— Мадам.

— Значит, ближе к полуночи?

— Да, господин Михайлов. — Александра улыбнулась, кивнула и направилась к иве. Взбираться было невысоко — одну ступеньку образовал древесный корень, другую — островок голой земли среди травы. И очень скоро она оказалась в парке.

Сейчас Александре захотелось собрать пестрый букет. Она обещала маленьким дочкам госпожи Вороновой, что напишет прехорошенькие акварели для детской. А что предложить девочкам, кроме цветов?

Возле оранжереи довольно высокую оградку вокруг грядок заплел вьюнок, и его розоватые раструбы очень были бы хороши на бумаге, если передать игру света и тени. Но цветок уж больно нежен — не успеешь донести до комнаты, до стакана с водой, как сморщится — и рисовать уж нечего. Разве прийти сюда со всеми принадлежностями, но это можно сделать завтра, а сегодня чем развлечься?..

На обочине рос тысячелистник. Александра обыкновенно не обращала на него внимания — цветок скромный, неяркий, серенький какой-то, порой желтоватый, однако ведь можно совместить его с другими, и его зонтики станут отменным фоном для алых лепестков… где взять алые лепестки?..

За сбором тысячелистника и возней с жесткими стеблями ее застала кузина Пашотта (Прасковья, в просторечье, но кто же называет кузин на русский лад?). Пашотта была с кавалером и светилась радостью — ей уже давно следовало быть замужем, и всякий, кто вел ее танцевать на домашних приемах, тут же зачислялся в незримый список женихов.

— Вас тетушка искала, — сказала она по-французски, жеманясь. — Подите к ней, она сидит на террасе.

— Да, сейчас иду.

Беседа с теткой Федосьей Сергеевной была главной причиной, по которой Александра приняла приглашение Вороновых погостить с недельку. Тетка летом жила у них постоянно. Кроме Александры, приехал и двоюродный брат покойного мужа, Лев Иванович, и недавно овдовевший дядюшка Григорий Семенович Волошин. Предстояло решить судьбу девицы Мавры Сташевской, смольнянки, которую пора было забирать из Воспитательного общества благородных девиц, но куда девать дальше — никто понятия не имел.

Александра, выйдя замуж в двадцать лет потому, что быть в эти годы девицей неприлично, попала в семью, где было очень мало женщин. Ее супруг имел двух родных братьев и ни одной сестры. Оба брата служили в армии и погибли в турецкую войну, оставив сыновей, которых родня отдала в кадетский корпус. Имел он также двоюродного брата, старого холостяка Льва Ивановича. Батюшка супруга, свекор Александры, незадолго до ее свадьбы похоронил жену и сдружился с ее кузиной — Александра так и привыкла считать эту кузину, Федосью Сергеевну, теткой. А была у него еще одна кузина, она родила единственного сына и померла. Сын выдался непутевый, женился на бесприданнице, потом и вовсе утонул. Бесприданница родила ему дочь — эта дочь и была Мавренька Сташевская. Но горячих материнских чувств к дитяте дама не питала — сильно беспокоилась, что ребенок отпугнет женихов: и так денег негусто, а тут еще кроха за подол держится, и нет бабок-нянек, кому бы ее отправить и вздохнуть с облегчением.

Происхождение позволяло шестилетней девочке поступить в Воспитательное общество благородных девиц, которое попросту называли Смольным монастырем. Туда ее и отдали, а мать вышла замуж, уехала с новым супругом куда-то в провинцию и там затерялась — не писала и знать о себе не давала, жива ли — неведомо. Вот и получилось, что Мавреньке, выйдя из института, некуда было податься. Сперва думали, что ее заберет к себе семейство Волошиных, родня с материнской стороны, но супруга Григория Семеновича скончалась, а поселять девицу в доме, где нет женщины пожилой или средних лет, чтобы за ней присмотреть, было уж вовсе непристойно.

Когда Александра взошла на террасу, Федосья Сергеевна пила по глоточку какой-то неимоверно вонючий декохт, а мужчины толковали о будущей войне — так, как толкуют о ней пожилые господа, прослужившие в молодости несколько лет в гвардии и на том основании мнящие себя великими стратегами.

— Густав не посмеет напасть на нас, — говорил Лев Иванович. — Не для того его наша государыня деньгами дарит, чтобы воевать нас собирался.

— Он спит и видит, как бы забрать у нас финские земли, как только на трон сел.

— Так ведь у шведов конституция. Она запрещает королю начинать войну наступательную, а позволяет вести лишь оборонительную.

— Он додумается, как обойти конституцию!

Александра политических бесед не любила и не понимала. Не то чтоб ей было совсем безразлично, как ссорится и мирится наша государыня со шведским Густавом, но, как всякая женщина, она больше интересовалась, будут ли свадьбы. У государыни растут внуки, Александр и Константин, растут внучки — Александра, Елена и Мария, великая княгиня Мария Федоровна непременно еще детей нарожает — ей ведь всего-то двадцать восемь. Еще лет шесть-семь — и начнутся свадьбы, и все будут гадать о женихах и невестах. Отчего бы не породниться со Швецией? Тогда уж точно будет мир с их сумбурным королем.

Куда важнее было сейчас придумать букет с тысячелистником, найти два ярких цветка, чтобы оживить его, таких, чтобы по цвету уравновешивали друг друга, а по форме — находились в противоречии.

Оба стратега меж тем костерили на все лады шведского Густава, называя его сумасшедшим и полоумным, по примеру самой государыни. Разве не безумец? Своей демонстрацией готовности к войне хочет задержать на Балтике флот Грейга, которому велено идти в Средиземное море воевать турок. И за то ему платят якобы французский король и турецкий султан.

Александра не особо прислушивалась к политическим рассуждениям, но мелькнуло слово «масоны». Масонских лож развелось немало, в чем их суть она не докапывалась: смысл? — дам в ложи не допускали, хотя господин Калиостро, сказывали, пытался учредить дамскую ложу, но окончилось это каким-то невозможным развратом. Калиостро куролесил в российской столице лет десять назад, и Александра была слишком молода, чтобы иметь о его подвигах свое мнение. Но того, что Калиостро со скандалом выставили из Санкт-Петербурга, и того, что сама государыня не поленилась — написала комедию о его мошенничествах, для Александры было довольно.

Поэтому она и не стала вникать, какое отношение имеют масоны к российскому флоту, а села возле госпожи Вороновой и тетки, Федосьи Сергеевны, с самым кротким видом. Тетка ее по-своему любила и однажды даже сказала:

— Ты, дурочка, резвись, пока молодая. Коли что — не выдам, прикрою.

Такую тетушку следовало холить и лелеять. Даже невзирая на то, что от нее за версту несло «Венериным маслом», которое успело выйти из моды еще при прежнем царствовании; сам по себе запах был неплох, да больно надоедлив.

— Ну, что, сударыни, начнем, благословясь? — спросила Федосья Сергеевна. — Ох и тяжек крест — молодых девок пристраивать. Вся надежда на тебя, Сашка. У тебя ведь кавалеров множество, ты и в театры ездишь, и на гулянья. Левка! Григорий Семеныч! Хватит в солдатики играть. Что скажете?

— То скажу, матушка, что не след было Маврушу отдавать в институт. Кто не знает, что невесты из монашек прескверные! — отвечал Лев Иванович. — Я в сем деле помогу деньгами, и только. Где для набитой дуры искать жениха — не знаю!

Монашками смольнянок прозвали потому, что Смольный институт государыня велела устроить в здании, которое строилось для женской обители.

Их образование считалось для девицы избыточным. Ну, языки — куда ни шло, в гостиной хорошо блистать по-французски, неплохо понимать по-немецки, модно — по-аглицки, по-итальянски — разве что для тех, кто итальянскую оперу любит. Рисование — тоже отменное дамское ремесло, при нужде и прокормить может. А физика девицам на что?!

К тому же девушки, отнятые от родителей, чтобы в семье не набраться всяких глупостей, к восемнадцати годам о пошлости не ведали, да и жизни не знали, были наивнее шестилетнего дитяти. И не то беда, что девицы мало годились в супруги, а то, что в свете очень скоро это распознали. И ладно бы еще за смольнянкой давали хорошее приданое! Мавра Сташевская приданое пока что имела самое скромное.

— Деньгами — само собой, не отвертишься. Ей нужно бывать там, где можно подцепить женишка, — сказала тетка. — Слышишь, Сашетта? Беда в том, что ей не всякий поглянется. Солидного господина с набитым кошельком она, пожалуй, пошлет искать ветра в поле, если он не разбирается в итальянской опере и не рисует цветочки акварелью. А заставить ее мудрено, коли голова полна возвышенных чувств и прочей дребедени.

И тут Александре пришел на ум «естественный человек». Вот была бы пара для смольняночки! Они непременно должны поладить… Впрочем, отдавать девчонке смуглого атлета не хотелось, она, поди, и не поймет, в чем его красота и привлекательность…

Александра, вспомнив мокрого Михайлова в набедренной повязке, невольно улыбнулась.

— Что смеешься, матушка? — спросила недовольная тетка. — Ты немногим лучше Маврушки! Тоже одни цветочки на уме, а замуж давно пора!

— Так чего же лучше — обеих невест вместе поселить? — спросил Григорий Семенович. — Александра Дмитриевна — вдова, поведения примерного, слухов о ней не распускают. А чтобы женихам было веселее, я буду на Маврушино содержание каждый месяц по двести рублей давать. Это немало. И в духовную впишу Маврушу.

— Может, так и решим? — предложил Лев Иванович. — Ты, сударь, дашь двести в месяц, а я оплачу Мавруше гардероб. Сколько платьев нужно девице на лето и осень? А осенью-то, чай, и жених сыщется.

— Сашетта, ты посмотри, что у нее в сундуке, разберись, составь список, прикинь по деньгам, — велела Федосья Сергеевна. — А я подарю серьги и браслеты, у меня их полон ларец. У них оправа немодная, но камни чистой воды. Отвези к хорошему ювелиру, пусть сделает на новый лад. Эти же побрякушки пойдут и в приданое Маврушке. А иное можешь сейчас продать, чтобы хоть с тысячу рублей уже было живыми деньгами. Да я еще в духовной ей Пустошку откажу. Деревенька мала, душ полсотни, ну да все одно — не кот начхал.

— Я могу ей дать мебели. Муж согласился купить новые, а те, что у меня в гостиных и в спальне, еще совсем хороши. Я велю их до поры свезти в Вороновку, — пообещала госпожа Воронова. — И есть у меня комнатная девка Павла, обучена рукоделию и за барыней ходить. Забери ее, Сашетта, будет горничная Мавруше. Прямо теперь и забирай. Бумаги потом выправим.

— Дело говоришь, — одобрила тетка. — Вот, с Божьей помощью, общими силами девку приданым обеспечим и пристроим.

При этом Федосья Сергеевна с неподобающим возрасту лукавством метнула взор Сашетте и получила ответный: все-де понимаю и веселюсь с вами вместе, любезная тетушка. Девка Павла была слишком хороша собой, чтобы держать ее при тридцатилетней барыне, постоянно брюхатой. Ни один муж такого соблазна не выдержит — а господин Воронов, сдается, и не пытался бороться с соблазном.

— Сударыня тетушка, я не умею за девицами смотреть, — сказала Александра. — Места дома хватит, угловая комнатка свободна, только какая из меня воспитательница? Может, я Мавруше от себя денег дам, тысячи две сразу? А при себе ее держать — увольте!

— Больше некому! — рявкнула тетка. — При мне она от скуки помрет! Надобно, чтобы ее в свет вывозили, чтобы дома кавалеры кишмя кишели! Нешто ко мне кавалеры потащатся? Разве что мои одногодки, из ума выживши! Да это и ненадолго. Помнишь, к тебе сватался Зверков? Он еще у тебя бывает?

— Приезжал с Пасхой поздравить.

— Он мне по нраву, основательный господин. Ты с ним потолкуй. Скажи — красавица, чуть не вдвое тебя моложе, а приданого хотя нет, да родня на свадьбу сделает хорошие подарки, — велела Федосья Сергеевна.

— Потолкую, тетенька, — Александра вздохнула. Будь господин двумя пудами легче и десятью годами моложе — то можно было бы вносить его в жениховский список.

— Да про институт поменьше рассказывай! Особо, как она там в комедиях кавалеров играла! Ты больше про то, что скромница и красавица, поняла?

Тут тетка Федосья была права — кто ж на кавалере из французской пасторали женится?

Вечер все общество провело на террасе, туда были поданы напитки, бламанже, мороженое, конфекты, земляника со сливками. Услышав доносившийся из гостиной бой напольных часов, Александра поднесла руку ко лбу, призналась дамам — бродила по парку, искала цветы для акварели и, видать, несмотря на шляпу, ей напекло голову. Ей в один голос наказали тут же идти в свою комнату и лечь.

Она спустилась и перешла во флигель, где во втором этаже ей отвели комнату, достаточно большую — там ширмой выгородили местечко и для горничной Фроси, которую Александра взяла с собой.

В комнате сидела при свече Фрося, штопала чулок и пела.

— Ну-ка, живо рассупонь меня, — велела Александра. — Подай новую сорочку, ту, с шитьем, как венецианское кружево. И расчеши меня скорее! Косу заплети, без затей…

Она сообразила, если со взбитыми и высоко поднятыми волосами нырять в речной воде, образуется настоящий войлок — хоть валенки из него потом катай.

Проблему набедренной повязки Александра решила: сорочку следует поддернуть повыше и подпоясать, получится хорошо и в воде не соскользнет.

— А теперь покажи лестницу, по которой вы, девки, сбегаете, — сказала она.

— Так та лестница к службам ведет, к поварне, голубушка-барыня, к заднему двору.

— Покажи. Ты ведь там, поди, уже все облазила.

— Да куда ж вы, голубушка-барыня, на ночь глядя?

— В парк ненадолго. Ты меня выведешь и потом встретишь, поняла? Шаль возьми, орешков возьми, чтоб не скучать.

Фрося была горничная испытанная, не болтливая, — за то Александра оставила при себе. Вторая горничная, Танюшка, и кухарка Авдотья, и прочая дворня были оставлены стеречь петербуржскую квартиру.

Главное было — так пробежать по парку, чтобы с террасы не увидели, и никто из охотников до ночных прогулок по дороге не попался. Как на грех, Александра прихватила с собой только одежду модных светлых тонов, какая пристала летнему времени. А тут бы не помешало маскарадное черное домино. Она оглядела комнату и заметила тонкое темно-зеленое покрывало для кровати, которое было свернуто и лежало на стуле.

— Доставай иголки с нитками, да ленты! Сейчас епанчу соорудим!

Епанчу они в четыре руки смастерили просто — заложили край покрывала мелкими складками, прихватили их лентой — крупными стежками, чтобы потом с легкостью распустить, а длинные концы ленты оставили для завязок.

— Сойду этак за крапивный куст, — сказала Александра. Фрося засмеялась — знала, что голубушка-барыня с малоприятными мужчинами — та еще «крапива».

На туалетном столике стояли пузырьки с баночками. Александра взяла большой флакон лонделаванда, понюхала и усмехнулась: кто ж поливается ароматной водой, собравшись лезть в воду? Потом, балуясь, мазнула влажным стерженьком пробки Фросю по шее, та радостно взвизгнула.

Было то странное время, когда небо еще светлое, но внизу под ним — почти ночной мрак. Фрося провела барыню за длинным каретным сараем, за конным двором и вывела в парк, а сама села ждать ее в боскете на лавочке. Условным сигналом был свист — свистеть Александра научилась еще в детстве, у деревенских мальчишек.

Александра бежала по аллеям, держась поближе к деревьям. Главное было — не ошибиться и выйти к тому месту, где нет ограды.

Блуждать в потемках под кронами кленов и лип она не привыкла, поэтому двигалась осторожно, и о близости реки догадалась потому, что ухватилась за куст белого шиповника — он только там и рос.

— Господин Михайлов! — позвала Александра.

— Мадам Сашетта?

— Где вы? Я ничего не вижу.

— Пройдите вперед. До спуска не более пяти шагов, я приму вас… — Моряк протянул руки и попросту снял Александру с заросшего кустами откоса. — Я вижу, вы не раздумали купаться.

— Нет. Я весь день мучилась от жары. В этом доме не любят плавать — есть только маленькая купальня для детей, там, выше по течению.

— Идем. Не бойтесь, на мелководье — прямо парное молоко, а дальше пуститесь вплавь, верхние слои еще теплые.

Александра потянула ленты, узел распустился, епанча соскользнула с плеч на траву.

— Что это на вас? — спросил Михайлов.

— Сорочка, подпоясанная на мужицкий лад, а вы думали — я тоже в набедренной повязке?

— Признаться, плавать в повязке, сделанной из рубахи, не так удобно, как хотелось бы.

Александра хотела было сказать, что в потемках, да еще и в воде, попытки соблюсти приличие нелепы, но вовремя сдержалась. Делать авансы кавалеру в такой обстановке опасно.

Оставив туфли на траве, возле епанчи, Александра ступила на серый речной песок и потрогала носком воду.

Михайлов преспокойно, в несколько шагов, забрел по пояс и пустился вплавь.

«Вряд ли это деликатность кавалера, не желающего, чтобы дама смущалась из-за своего фривольного наряда, — подумала Александра. — Просто в воде ему теплее, чем мокрому и голому — на берегу».

Она пошла следом, ощущая границу воды и воздуха, которая все поднималась и поднималась, до колен, выше, замерла на бедрах.

— Ну, что же вы? — спросил Михайлов. — Плывите сюда!

Александра сделала еще несколько шагов, легла на воду и поплыла.

Мир человека, плывущего ночью, резко меняется. Река, которую, казалось, можно пересечь днем в несколько гребков, вдруг раздастся вширь, берега исчезают, и остается лишь бескрайняя водная равнина.

— Каково? — спросил, подплыв, моряк. — Вы ногами, ногами бойчее шевелите, у пловцов вся сила в ногах. А устанете — ложитесь на спину отдохнуть.

— Как это — отдохнуть? — удивилась Александра.

Плавать она училась вместе с деревенскими девчонками: саженками, по-собачьи и по-лягушачьи, о других «стилях» поселяне Спиридонова и не подозревали.

— А вот так, — моряк, перевернувшись и раскинув руки и ноги, растянулся на воде, позволяя течению нести себя. — Главное — уравновесить тело и сохранять правильную ватерлинию, проходящую через ухо.

— Я этих ваших морских слов, сударь, не понимаю, — обиделась Александра, торопясь за ним привычным образом.

Михайлов пустился в объяснения и поклялся, что опасности никакой нет, стоит лишь преодолеть страх, как все получится. Затем подвел руки под спину Александры, помогая ей поймать верное ощущение.

Но итог его педагогики оказался неожиданным — Александра вдруг рассердилась.

Они были вдвоем, наедине, почти полностью раздеты — облепившая тело мокрая сорочка уже преградой не являлась. А этот «естественный человек» словно не понимает, что рядом с ним молодая женщина! Он даже не пытается чуточку сжать пальцы, чтобы это походило на ласку! Ей нужно было совсем немного — попытка объятия, чтобы убедиться — они не играющие в реке детишки, а женщина и мужчина. Азарт — великая сила, подвигающая человека порой на экстравагантные поступки. Как — непонятно, может, и впрямь что-то испугало Александру, какой-то водяной житель, пробиравшийся по своим рыбьим делам.

— Что это было?! — вскрикнула Александра, ухватившись за плечи моряка.

— Ничего страшного. Осьминоги здесь не водятся.

Михайлов поддерживал Александру так, словно рядом какая-то перепуганная восьмидесятилетняя старушка. И это было невыносимо.

— Ах, опять, опять! — воскликнула Александра, приникая к широкой груди извечным движением испуганной женщины, ищущей спасение в мужском объятии.

— Может, щука? — неуверенно предположил Михайлов, все еще не понимающий игры.

— Я не знаю! Скользнуло вдоль ноги, такое толстое…

— Давайте-ка выйдем на берег, — предложил моряк.

Но на берегу повторить проказу Александра бы не смогла.

— Нет, не надо… не съест же меня эта щука!.. — запротестовала она.

— Ну, тогда есть еще одно решение! — и Михайлов подхватил Александру на руки. Волей-неволей она должна была обнять его за шею. И тут на нее напал смех: — Мы как греческие водяные божества! Тритон и наяда! — пояснила она. — Отчего никто не рисует их с мокрыми волосами? Вот была бы потеха!

Ее коса уже давно намокла и отяжелела, а русые кудри Михайлова от воды развились и прилипли к щекам.

— Тритон — это тот, что с хвостом? — осведомился моряк. — Наяда в мокром хитоне, который являет все ее формы?

— Да…

И они стали целоваться.

Если в тот миг где-то поблизости находился Купидон, то он не летал, а плавал вокруг молодых людей со своим луком, и даже нырял, целясь золотой стрелкой не в сердце, а куда как ниже…

 

Глава вторая

ДВА ПЕРСТЕНЬКА

Шведскому королю возжелалось мировой славы. Получив от турок сколько-то денег, сказывали — чуть не пять миллионов золотом в неведомой монете, он возомнил, отомстить России за турецкое поражение в прошлой войне. А удачный исход прославила бы его имя и в Азии, и даже в Африке.

На что Густаву слава в Африке, кой с нее прок для Швеции — неизвестно. Он, верно, и сам этого не знал, когда сообщал о своих планах другу, барону Армфельду. Пятидесятитысячная армия была готова — требовался лишь повод, и сгодился бы любой, даже дурацкий.

Повод дал российский посол в Швеции граф Андрей Кириллович Разумовский. Выполняя распоряжение государыни, он писал к министру иностранных дел, прося объяснить желание Швеции вооружаться. Слова, коли перевести на русский, были таковы: «Императрица объявляет министерству его величества, короля шведского, а также и всем тем, кои в сей нации некоторое участие в правлении имеют, что Ея императорское величество может только повторить им уверение своего миролюбия и участия, приемлемаго Ею в сохранении их спокойствия».

Видимо, граф слишком хорошо угадал мысли государыни — коли она считает шведского Густава полоумным, то обращаться к нему разумнее через его голову — к тем, кто покамест в своем рассудке. И тем очень обрадовал Густава — тот увидел в миролюбивом послании «казус белли». Разумовский был объявлен в Швеции persona non grata[1]Нежелательное лицо (лат.).
и выслан за вмешательство во внутренние шведские дела и связь с некими мифическими заговорщиками-шведами, противниками короля. Были ли таковые на деле — неведомо; или придуманы для сей оказии сознательно.

А за день до изгнания посла Густав отправил государыне ультиматум: сперва наказать Разумовского, затем вернуть Швеции все, что Россия отняла у нее, начиная с первых побед Петра Великого, и, наконец, чтоб не мелочиться, — вернуть Турции Крым, завоеванный в 1783 году.

Планы Густава были достойны Александра Македонского: начать военные действия на юге Финляндии и одновременно разгромить русский флот у Кронштадта, сам Кронштадт сжечь, после чего очень легко будет взять двадцатитысячный корпус в Гельсингфорсе, высадить на побережье между Красной Горкой и Ораниенбаумом, а потом взять с налету российскую столицу.

В этом злодейском замысле был резон: основные части русской армии и лучшие генералы находились на турецком фронте и в Польше, только под Выборгом стояло войско в двадцать тысяч человек, которым командовал генерал-аншеф Мусин-Пушкин, далеко не лучший из полководцев Екатерины. Кроме того, угроза Санкт-Петербургу могла бы задержать на Балтике эскадру Грейга, имевшую приказ идти в Средиземное море, и тем Густав оказал бы помощь турецкому султану.

А эскадра уже стояла на кронштадтском рейде под вымпелами, готовая к отплытию. Королевский ультиматум получил единственно возможный ответ — государыня объявила войну Швеции. И, разумеется, капитан второго ранга Михайлов обязан был принять в этой войне участие вместе со своим сорокачетырехпушечным фрегатом «Мстиславец».

Роман с Александрой прервался внезапно. 5 июня три фрегата — «Мстиславец», «Ярославец» и «Гектор» — были отправлены в разведку — поглядеть, чем занимаются на Балтике господа шведы. «Мстиславец» и «Гектор» обшаривали Финский залив за Гогландом, в направлении Карлскроны, где, по донесениям лазутчиков, шведский флот уже стоял на рейде, а «Ярославец» пошел к Ревелю.

Михайлов служил на «Мстиславце» с 1885 года. Фрегат был новенький, только год назад спущен на воду в Соломбале, и штурман гордился, что причастен к судьбе этакого красавца. Побывав с эскадрой Чичагова в далеком плавании, добравшись до итальянского города Ливорно, он счел, что долг перед самим собой вроде как выполнил, в Средиземном море побывал и может с чистой совестью травить моряцкие байки, вроде «…когда мы шли Гибралтаром»…

Однако Михайлов был из тех чудаков, кому неймется — они изобретают себе всякие занятия, иной — от скуки, иной — потому что приятели приохотили, а случается, что и со злости.

В случае с Михайловым это была именно злость — по милости пьяного штурмана ему как-то довелось провести трое суток на судне, севшем на мель не в самую скверную погоду — шторм грянул позже. И он сперва, стоило ощутить подошвами сушу, заехал пьянчужке в зубы, а потом как-то неожиданно сдружился со старым штурманом Ефремом Осининым, который было совсем собрался списаться на берег и нянчить внуков.

Осинин был в чине капитана, что отнюдь не давало ему права командовать судном: штурманам присваивались общеармейские чины, и капитанство было лишь чином. Он окончил Морской корпус и на себе испытал все последствия дурного предписания Адмиралтейств-коллегии, по которому с 1745 года дворян к штурманскому ремеслу не допускали. Итогом предписания стало высокомерие офицеров по отношению к штурманам, а молодые люди, пожелавшие служить во флоте, наотрез отказывались обучаться в штурманской роте, и эту должность на судах часто исполняли люди ленивые, малознающие и небрежные — других-то взять было негде.

Именно этот ветеран показал Михайлову карты, собственноручно вычерченные, и несколько томов лоций Балтики с такими подробностями, как повадки лифляндских рыбаков, собравшихся на лов трески и камбалы. А среди книг нашелся сущий раритет — напечатанная в 1721 году по распоряжению государя Петра Великого лоция под названием «Книга морская, зело потребная, явно показующая правдивое мореплавание на Балтийском море и пр.». Сколько помнили старые морские волки, это было первое такого рода издание в России.

Получив в наследство от ветерана эти сокровища, Михайлов увлекся тем, что стал их выправлять и дополнять. Новая служба тому способствовала — на «Мстиславце» не переводились кадеты и гардемарины, и он бороздил Финский залив на манер плавучего учебного класса.

Поскольку война не была еще формально объявлена, Михайлов плаваньем наслаждался и даже внес поправки в лоцию, когда проходили остров Гогланд. Там была одна-единственная бухта, и удалось сделать новые промеры у входа — мало ли для чего понадобится она во время войны.

«Мстиславцу» повезло — шведский флот у Карлскроны был замечен издали. Подойдя почти на выстрел, загнали на мачты самых глазастых матросов, те насчитали пятнадцать кораблей и пять фрегатов, то бишь — двадцать вымпелов, после чего сильно недовольный капитан Хомутов приказал взять курс на Кронштадт.

Придя туда, узнали — война уже объявлена, а «Ярославец» с «Гектором» не вернулись. И в порту — суматоха, потому что дело предстояло жаркое, а людей мало, особливо простых матросов.

Михайлов вдруг осознал, что военные действия на море — не шутка. Но близость опасности произвела на него неожиданное действие. Он, отпросясь на сутки, решил сделать два визита и нанял для этой цели в купеческой гавани ял. Лодочников в Кронштадте не обижали, следили только, чтобы они от шкиперов иностранных судов не брали для передачи в столицу частных писем — это был прямой убыток казенному почтамту.

Первым делом Михайлов отправился на Васильевский остров — навестить семью, пока дети не забыли совсем батиной физиономии. Заодно следовало убедиться, что с ними все благополучно, и устроить дела на случай, если не суждено вернуться с войны.

Дома его встречали по заведенному чину — все пять дочек спешно выстроились по ранжиру, строй замыкали мамка Матвеевна, вырастившая всех, и Наталья Фалалеевна, любезная теща, мать его покойной жены, Аграфены. Старшая дочь уже заневестилась — ей было четырнадцать, младшая, семилетняя, держала за руку потрепанную куклу.

Девиц своих Михайлов любил, хотя в глубине души желал бы еще пару сыночков породить. Он всех поочередно расцеловал, выслушал новости (кошка принесла шестерых котят, Даше и Маше требуются новые башмачки, у соседей Егоровых скоро играют свадьбу, Танюша от зависти подрезала косу Наташе на целых полтора вершка), после чего сообщил о войне, перепугав тещу с мамкой до полусмерти.

— И что, свейский король на Питер пойдет? — в ужасе спросили они. — А мы тут с девками! Ахти, надо уезжать, пока не поздно.

— Густава мы сюда не пустим, — пообещал Михайлов и уединился с тещей в ее комнатушку, потолковать о печальном — на всякий случай.

— И слушать не хочу! — рассердилась она. — Вот твердила тебе, Алешка, походил вдовцом, срок соблюл — женись! Была бы в доме молодая баба, ею бы и командовал! С нее бы и спрос! А то — один да один! От соседок стыдно — спрашивали, не порченый ли!

— А может, и женюсь.

— Есть кто на примете?

— Да.

— Кто такова? Какого роду-племени?

— Роду дворянского, собой хороша, молода, рано овдовела, ну так и я вдовец, умница, и ей не противен.

Такой супругой, как Александра, всякий мог бы похвастаться, а теща довольно знала зятя, чтобы по улыбке понять: он своим выбором гордится, более того — откровенно бахвалится. Но теща зятя любила и маленькие слабости охотно прощала.

— Звать-то как? — только и спросила.

— Александрой. К ней сейчас поеду.

— Погоди-ка! Точно собрался свататься?

— Точно, — подумав, сказал Михайлов.

Теща вытащила из-под кровати большую укладку, оттуда — ларчик, из ларчика — узелок, развязала пестрый лоскут, выложила на стол кольца и серьги. Это были украшения покойной жены, которые Михайлов полагал когда-либо разделить между дочками.

— Вот, перстенек возьми, а то как же без подарка?

— Вы ангел мой, матушка Наталья Фалалеевна, — серьезно сказал Михайлов. — У кого еще такая теща есть?

— Ангел-то ангел… а как бы впрямь к ангелам в гости не отправиться… Хворь меня гложет, Алешенька. Коли что — как с девками быть? Нужна молодая хозяйка. Что хошь делай, в ногах валяйся, а женись.

Она улыбалась, а личико, обрамленное стареньким пожелтевшим кружевцем чепца, было нерадостное и точно больное. «Все деньги на внучек тратит, — подумал Михайлов, — на себя уж рукой махнула. И тут надо что-то предпринять».

— Так не успею повенчаться, я на сутки из Кронштадта еле выпросился.

— Она к тебе приедет, там повенчаетесь. Я знаю, в Кронштадте и Преображенская церковь есть, и Андреевская! И Успенская! Ты только сговорись, а потом дай мне знать. Я к ней с визитом поеду! Лет ей сколько?

Михайлов крепко задумался.

— Лет двадцать пять, поди… — неуверенно произнес он.

— А тебе тридцать четыре. По годам очень даже хорошо подходите. И коли сговоритесь — на то тебе мое родительское благословение.

Теща и впрямь заменила ему мать, которую Михайлов помнил очень плохо.

— Поторопись с этим делом, — сказала Наталья Фалалеевна. — Не то вовсе бобылем останешься. Девок замуж отдашь, мы с Матвеевной помрем, с фрегата тебя спишут за ненадобностью — что тогда? А жена будет тебя и старенького ублажать.

Он усмехнулся — Александра не очень-то была похожа на кроткое создание, смыслом жизни полагающее ублажение супруга. Может, со временем, когда-нибудь — тогда, когда буйная плоть уже не попросит ночных купаний…

Но других невест у него на примете не было.

Кабы не шалость Александры, вздумавшей тогда выучиться нырять, — сейчас и вовсе ни о ком бы не вспомнил, чтобы срочно посвататься. Две кронштадские вдовушки, к которым он иногда захаживал, не в счет, — на таких не женятся.

— Женюсь, но с уговором. Чтобы вы, матушка, хорошего врача позвали. Хватит травками отпаиваться, нужно настоящие лекарства принимать.

— Да больно дорого немцы за визит берут, — вздохнула теща.

— Ничего, от врача не разоримся.

Михайлов наскоро поужинал с семейством, взглянул в окошко, еще не прикрытое ставнями, и понял — пора собираться. Хоть белые столичные ночи и заставляют забыть о цифирках на часах, однако свататься заполночь — как-то не по-людски.

Полагая, что предстоят страстные объятия, он не стал обременять голову пудрой. Вьющиеся волосы убрал в косицу, надел свежую рубаху, чулки и счел себя готовым к подвигам. Еще с утра жених искупался, и не у гаваней, а в приятном местечке на северном берегу Котлина, где вода была чиста, а поверху не плавала всякая дрянь.

Морские офицеры одевались нарядно — белоснежные мундиры с зелеными лацканами, воротниками и подбоем, с золотым галуном по борту, с золотой кистью на левом плече; камзол со штанами также были зеленые. Белый цвет Михайлову был к лицу — теща о том не раз говорила.

Он расцеловал и благословил дочек, сам подошел под тещино благословение и поспешил к ялу, ждущему у мостков.

Петербуржцы гордились таким природным дивом, какого не было ни во Франции, ни в Англии. Белые ночи выманивали из дому всех, а поскольку со времен царя Петра заведено было иметь свои лодки, шлюпки, ялы, яхты, йолы, то Нева, Мойка, Фонтанка, Большая и Малая Невки в это время становилось сущим променадом. Иной барин сам плыл впереди, а следом — полная лодка дворовых музыкантов, иной вывозил на Неву и роговую музыку, под которую нарядные дамы пели и веселились.

Роговая музыка, изобретенная примерно сорок лет назад капельмейстером Яном Марешем, служившим у гофместсра Нарышкина, звучала главным образом летом — ее можно было слушать только под открытым небом и только на значительном расстоянии, так громок был звук, что не удивительно, ибо музыканты дули в медные рога, предназначенные, чтобы подавать сигналы охотникам, разбежавшимся в лесу на несколько верст. Чтобы исполнить простенький модный контрданс — и то требовалось с полсотни человек, из коих каждый тянул свою ноту.

Михайлов, улыбаясь, смотрел вперед. Он предвкушал встречу.

Подобных встреч после ночного купания было три. Александра нарочно не спешила в свое Спиридоново, чтобы капитан мог навещать ее в Санкт-Петербурге, когда вздумается. Это было хорошим знаком — стало быть, рада ему, и его мужские качества пришлись ей по душе. И спаленка Александры куда как лучше речного берега — забрать бы там счастья про запас, чтобы на всю войну хватило вспоминать…

О войне в Кронштадте говорили по-разному. Одни полагали — коли Грейг еще не увел эскадру, победа над шведами — дело трех-четырех недель. Другие сомневались, и Михайлов тоже считал, что лишь ледостав прекратит военные действия. Однако в победе он был уверен — еще недоставало на Балтике уступить шведам!

Ял с невского простора вошел в устье Фонтанки и за Летним садом повернул в Мойку. У той излучины, что была ближе к Миллионной улице, имелся каменный спуск к воде — совсем маленькая пристань. Михайлов велел причалить и ждать себя до рассвета. Сам ловко выскочил на ступени и старательно одернул на себе мундир — хотел явиться во всей красе.

Дорога была знакома — три ночи он приходил сюда, бывал впущен и заключен в объятия, из которых выбирался только ближе к рассвету.

Михайлов засвистел соловьем — пусть соседи гадают, что за дурная птаха завелась по соседству. Фрося этот сигнал знала и выглянула в окошко. Но не ответила привычным знаком — мол, сейчас тебя, сударь, впущу! — а тут же пропала.

Она появилась в окошке минут пять спустя и поманила рукой. Михайлов побежал к черному ходу. Там Фрося его и встретила.

— Подарочек тебе привез, — сказал он, вручая фунтик конфект.

— Благодарствую, — смущенно отвечала Фрося. — Пожалуйте в дом.

Она потихоньку провела Михайлова в знакомую спальню. Однако Александра на сей раз не поспешила навстречу — радостная, полураздетая, как это обычно бывало. Она, причесанная и одетая, словно только что вернулась с бала, сидела в кресле с пасмурным лицом и поднялась как-то неохотно.

— Саша, здравствуй, свет! — весело сказал Михайлов. — Что стряслось? Не больна ли ты?

— Голова разболелась, — лениво и тоскливо ответила Александра.

За все время их знакомства у нее не случалось никаких хвороб, а над мигренями — модной болезни избалованных малокровных девиц — она смеялась.

— Знаешь новость? — спросил он.

— О войне? Слыхала.

— Я оттого не приходил, что был в разведке и лишь утром вернулся в Кронштадт, — доложил Михайлов. — Наше счастье, что Грейг еще не увел эскадру бить турок. У шведов вымпелов более, чем хотелось бы, и лазутчики доносят — людей под ружье поставили немало.

Александра смотрела на него так, словно говорила: и что мне до той войны, до тех шведов?

— Они нацелились сперва на Кронштадт, потом на Санкт-Петербург, — продолжал Михайлов. — Сама государыня забеспокоилась. И «Ярославец» еще не вернулся, и «Гектора» мы где-то потеряли, а ему бы следовало разом с нами прийти.

— Я поеду в Спиридоново. Все равно в столице летом делать нечего, — сказала Александра.

— Ты захворала? — предчувствуя недоброе, спросил Михайлов.

— Да.

— Я пришел не вовремя? Ты мне не рада?

Не стоило задавать такие прямые вопросы, но капитан не умел разговаривать с дамами.

— Я не ждала тебя, Алексей.

За краткое время их романа она ни разу не назвала его по имени.

— Что-то случилось?

— Как тебе объяснить…

— Да уж говори, как есть.

— Мы поторопились тогда. Мы совершенно не знали друг друга. Это было безумие. А всякое безумие кончается тем, что возвращается рассудок.

— К тебе вернулся рассудок?

— К счастью. Я хотела написать тебе письмо, но ты пришел… Так даже лучше…

— Ну что же. Не стану обременять! — выкрикнул Михайлов. И сам не понял, как оказался на улице.

Упрашивать женщину сжалиться — что может быть отвратительнее?! И даже не попыталась удержать…

Михайлов не шел — какая-то сила несла его, подталкивая промеж лопаток.

Он понимал, что все амуры с Александрой кончены, и ставил чугунный крест на романе, и в то же время пытался угадать: почему, в чем его ошибка, можно ли загладить оплошность?

Мысль о том, что какой-то столичный вертопрах перебежал дорогу, в голову штурману, конечно, заглядывала. Но он уже довольно знал Александру, чтобы уразуметь: на дешевые ужимки она не клюнет. Выходит, влюбилась в более достойного человека? Но Михайлов считал себя весьма достойным и в спальне сил не жалел, зная также, что Александра пылала к нему неподдельной страстью. Что же это был за ангел в человечьем облике, если она столь разительно переменилась к бывшему любовнику?

Неведомая сила влекла его по ночной столице, оберегая одновременно от встреч с малоприятными людишками: штурман сейчас охотно бы выбил последние зубы налетчику, вздумавшему избавить его от кошелька. Наконец Михайлов очнулся на невской набережной. Теперь следовало или, перелетев через ограду, нестись по воде, аки посуху, или угомониться, идти к Мойке, где у маленькой пристани ждет ял.

Не было никакого сомнения, что моряк и в тяжелом суконном мундире, и в туфлях с пряжками, сверзившись в воду, запросто переплывет реку. Но незримая сила развернула его в другую сторону и погнала по пустынной набережной… пустынной ли?..

Странный силуэт явился его взору — словно бы неимоверной величины ворон присел отдохнуть на ограде. Больших птиц Михайлов видывал — как-то на палубу «Мстиславца» опустился серый орлан-белохвост, промышлявший над волнами в поисках еды. Размах крыльев у этой пташки — две сажени и более, желтый четырехвершковый клюв, внушающий почтение, мощные когтистые лапы — какими и теленка можно подцепить и унести, и Михайлов, наглядевшись, велел матросам прогнать гостя, пока не загадил палубу.

Но орлан вьет гнезда на высоких деревьях прибрежных лесов, и странно, что этакое чудище залетело в столицу, да и силуэт скорее воронов…

Михайлов невольно замедлил шаг, боясь спугнуть странную птицу. А когда она пошевелилась, стало ясно — пернатые тут ни при чем, а просто некий человек, забравшись на одну из каменных тумб ограды, сидит на корточках.

Тут моряк, невзирая на свой душевный сумбур, задал себе вопрос: что можно делать ночью, на ограде набережной, в столь странной позе?

И зрение, и слух у него, как у всякого настоящего моряка, были отменные. Потому-то он и уловил за три десятка шагов характерный звук: человек, изображавший птицу, взвел курок пистолета.

— Стой, дурак! — заорал Михайлов и помчался к тумбе.

Человек резко повернулся на голос, пошатнулся, взмахнул руками и едва не слетел вниз, но моряк был уже рядом.

— Совсем сдурел? — спросил он сердито. — Вот тоже выдумал! А ну, слезай, слезай!

Он стащил бедолагу с тумбы, усадил наземь и первым делом отнял пистолет.

— Кой черт тебя принес? — возмутился несостоявшийся покойник.

— Ты пьян? — Михайлов принюхался. — Вроде не пьян. Что за дурь на тебя нашла?

— Не дурь… иного выхода не осталось…

По речи и выговору Михайлов признал в самоубийце человека если и не своего круга, то вполне благовоспитанного. Белая ночь прибавляла загадочности простецкому, худому, губастому лицу, в последний раз выбритому дня три назад, так что щетина виделась отчетливо. И эта щетина подсказала Михайлову — человек был занят до такой степени чем-то важным, что о себе не помнил.

— Пойдем отсюда прочь, сударь. Давай руку.

— Оставьте меня. Судьба моя решена.

— Вставай, вставай! Чудила грешный! Знаешь, что на том свете самоубийц ждет?

— Мне все равно.

Моряк был достаточно силен, чтобы подхватить под мышки и поставить на ноги даже очень крупного человека, а спасенный был по части дородства — пуда на три с половиной, может, не более. Но с ним вышла какая-то загвоздка — Михайлов сперва решил, что тот не желает выпрямляться, потом понял, что и не может: на шее у бедолаги была петля, а к ней прикреплен порядочный булыжник в веревочной оплетке.

— Разумно, — одобрил моряк. — Коли пулей себя не до смерти порешишь, так эта дрянь на дно утащит. Но ты должен был проявить последовательность и выпить впридачу какой-нибудь отравы.

— Отвяжись ты от меня, сударь, — проникновенно попросил спасенный. — Не приведи тебе бог вот этак булыги искать.

— Нет уж. Пошли! Найдем какой-нибудь не совсем заблеванный кабак, и там я тебя напою до положения риз.

— Зачем?

— Чтобы в башке прояснение наступило.

— Мне с того прояснения легче не станет.

— Это ты что за узел завязал? — спросил Михайлов, пытаясь отцепить каменюку от самоубийцы. — Погоди, сейчас я эту холеру кортиком… как Александр Македонский… руки убери!..

Кортик морского офицера — вещь, полезная в сражении, где мало места для замаха и удара, однако пилить им впотьмах веревки — унизительное для клинка испытание. Наконец пудовый булыжник повис на ниточке, и Михайлов тут же бросил его в воду вместе с оплеткой — от греха подальше.

— Идем, — приказал он спасенному. — Мне тоже есть что залить вином. Однако ж не стреляюсь и в воду не бросаюсь.

— Да у тебя, сударь, пустяк по сравнению с моей бедой.

— У меня пустяк? — тут Михайлову пришло на ум, что беда у обоих одинаковая. — Бросила меня невеста — это ли не горе? А коли и твоя избранница умом повредилась, так мы — братья по несчастью.

— Невеста! — с презрением воскликнул самоубийца. — Невеста — чушь, ерунда, мелочишка! Пук тряпок и фунт белил! Невест на каждом углу по дюжине! А у меня погибло то, чего более в мире нет!

— Душу ты свою бессмертную, что ли, загубил?

— Душу… А ты, сударь, кто таков?

— Я капитан второго ранга Михайлов с фрегата «Мстиславец», а ты?

— А я оружейный мастер, тульский. Звать — Ефимом Усовым.

— Вот и славно. Идем, Усов, авось нам повезет и найдется питейное заведение.

— Не надо. Мне вином не поможешь.

— Да что у тебя стряслось?

— Эх, — вздохнул Усов. — Впрочем, ты-то меня, Михайлов, как раз поймешь. Ты — моряк, и со всяким железным прикладом привык дело иметь. Ты цену металлу знаешь.

Вместо кабака им попалась та маленькая лодочная пристань, где стоял михайловский ял с задремавшим экипажем. Издалека доносилась музыка — словно кто-то вздумал посреди Невы танцевать контрданс. К воде вели ступеньки; они уселись на них рядышком, и Усов приступил к своей печальной истории.

— Ты наши дамасковые стволы видал? — начал Ефим. — Ружейные, пистолетные?

— Тульские, что ли? Ну, видал. Славные стволы, легкие, прочные. Жаль, дорогие.

— А отчего они узорные — знаешь?

Михайлов страх как не любил признаваться в незнании.

— Слыхивал.

— Дамаск мы ковать научились. Да только что — дамаск? На стволы хорош, а на клинки — нет. На клинки нужен булат. С виду он таков же, да не таков! Булатные клинки издавна были на Руси, назывались тогда харалужными. Ты кавказские и персидские сабли видывал? А бухарские ножи?

— А как же, — туманно отвечал Михайлов, избегая слова «да», ибо это было бы враньем.

— У нас в Туле их собрано — не счесть. Подержать, полюбоваться — милое дело. Так ведь зло берет! Отчего они могут, а мы — нет?

Михайлов насторожился — такая злость была ему знакома и мила.

— И узор у нас вроде тот же, а металл не тот. В ствольном дамаске главное — ковка, а на те сабли и ножи шел дорогой булат. А булат сварить — этого у нас еще никому не удавалось. А нужен! Ты на хороссанский булат взгляни! Нет художника, чтобы такое диво изобразил. Есть булаты с золотым отливом, есть с красным. Вот хотел бы ты, чтобы по твоему кортику шел золотой узор, да не наведенный, а словно изнутри проступающий?

— Для чего? — спросил Михайлов.

— А это — знак, что клинок прочен и остер. Хотя этот золотой отлив сразу не разглядишь — надобно уметь так под свет клинок поставить, чтобы он заиграл… Дай-ка, покажу…

— Нет уж!

Давать оружие в руки, которые совсем недавно смастерили оплетку для булыжника, Михайлов не пожелал. И тратить слишком много времени на беседы о хороссанском булате он не мог. Раз уж не судьба свататься к Александре — нужно возвращаться в Кронштадт. А если не медлить — то вскоре можно будет поймать слабый утренний бриз.

Однако родство душ много значит. И Михайлов как-то удачно сообразил, что можно сделать для несостоявшегося покойника, чтобы тот, помахав ручкой спасителю, не поплелся отыскивать новую булыгу. Доставить его к Новикову! И пусть там разглагольствует о турецких саблях! Новиков гостям рад, опять же — дома у него собрание самых неожиданных предметов, бог весть откуда вывезенных, ему будет любопытно послушать Усова. А Михайлову и без того тошно…

— Вот что, сударь. Не в питейное заведение пойдем, а в гости, — твердо сказал он. — Там и расскажешь, каким образом вздумал стреляться и топиться из-за булата.

— А что рассказывать — его у меня украли…

— Идем, идем.

Погрузив Усова в ял и растолкав сонную команду из трех человек, Михайлов велел возвращаться к Васильевскому острову — там недалеко от порта жил старый приятель, ушедший в отставку лет пять назад и в любое время суток доступный.

Домовладельцем этот приятель по фамилии Новиков сделался случайно. Помер дальний родственник, перед смертью озлился на племянников и вспомнил, что есть еще один наследник — служит во флоте; правда, носа не кажет, да и пакостей не творит, интриг не плетет, сплетен не разносит. Завещание чуть ли не в последний миг было переписано, родные племянники чуть не лишились рассудка, Новиков — тоже, но придраться было не к чему, по форме последняя воля была высказана правильно, и тридцать тысяч рублей как с неба свалились на моряка. К тому времени у него начались неприятности со здоровьем — совсем брюхо расстроилось и морского провианта принимать не желало. Посоветовавшись с друзьями, Новиков подал в отставку и, желая жить поближе к порту, купил хороший дом на Васильевском острове, перевез туда жену и полагал, что теперь, на покое, займется приращением семейства основательно. Однако новиковская супруга, невзирая на все усилия, никак не могла забрюхатеть, а скорее всего — и не больно-то хотела. Прок от вынужденной отставки был один — хорошее питание да присмотр доктора-немца, да травки, которых у судовых лекарей не водилось, спасли ему брюхо.

Семейная жизнь Новикова сложилась так, что половину дома он предоставил супруге и встречался с ней крайне редко, а другую преобразил в настоящую кунсткамеру. Он был талантливый рисовальщик, что в годы службы не раз пригождалось, и его рисунки Михайлов даже вклеивал в свои лоции. Теперь же Новиков рисовал корабли, и произведения эти пользовались спросом среди моряков: всякому приятно иметь дома изображение родного фрегата. Из-за этих картинок иногда случались горячие ссоры и споры: не приведи Господь ошибиться в количестве пушек или люков для весел. Еще он таскал с собой альбомчик для портретов, которые набрасывал очень быстро, и они получались у него пресмешные.

Детки были большой бедой Новикова. Он женился, рассчитывая вырастить хоть бы полдюжины. Но супруга Настасья оказалась хворой и рожать отчего-то не могла. Муж, уходя надолго в плаванье, оставлял ее одну в твердой уверенности, что кавалеров отогнать сумеет, и точно — кавалеров вокруг нее не маячило ни единого, зато кумушек, соседок, бабушек, тетушек, приблудных богомолок — рой не хуже комариного, и они обратили женщину к божественным мыслям. Уже не младенца ей хотелось, а съездить на богомолье в какую-нибудь особенную обитель, завести новые знакомства среди инокинь, послушать проповедь особо говорливого батюшки.

В таких обстоятельствах умнее всего было бы взять сиротку на воспитание. Но сироток супруга не желала, от них шум и баловство, а она построила свою жизнь так, что для детей, тем более чужих, места уже не было.

Новиков сперва думал о разводе, но заниматься этим хорошо, когда сидишь на берегу, поскольку дело сие хлопотное и требующее денег. А когда на берегу бываешь лишь зимой, и то не каждой, то помечтаешь, помечтаешь о свободе и молодой жене да и махнешь на все рукой. Потом же, осев на Васильевском острове, он вынужден был заботиться о своем здоровье, устраивать дом, и стерпелся со своим нелепым положением.

Как-то вышло, что в яле воцарилось молчание. Михайлов слушал плеск весел, который на всякую взбаламученную душу действовал умиротворяюще, а Усов время от времени тяжко вздыхал.

Наконец причалили у мостков. Новиковское жилище было неподалеку.

Михайлов, зная, что калитка на ночь закрыта, перемахнул через забор и постучал в ставню.

— Кого черти несут? — спросил любезный хозяин.

— Принимай, свои!

— Алешка?! Ну, вовремя! У меня чай поспел!

Михайлов содрогнулся — Новиков имел особые привычки в области чаепития, которые обыкновенного человека могли до припадка довести. Заварку он сыпал прямо в стакан и, выхлебав крепчайший горячий настой без сахара, зажевывал его чайными листьями, утверждая, что от них исходит бодрость, позволяющая рисовать хоть до утра.

Минуты две спустя дверь отворилась и на пороге воздвиглась фантастическая фигура в зеленом камчатном халате и в голубой, атласной, обшитой черной каймой шапочке, с верхушки которой свисала увесистая серебряная кисть. Это добро Новиков привез, кажись, из Греции, и там же приобрел турецкие туфли с загнутыми носами и без пятки, обтянутые пестрой парчой.

— Заходи, брат, заходи!

— А что ты в такую ночь все щели законопатил и все дырки задраил? Испечешься ведь. Окно хоть открой.

— Да? А мне и невдомек… — круглая физиономия Новикова излучала полнейшую искренность.

— Со мной человек, которого надобно выслушать и утешить, — сказал Михайлов. — У него беда. Чуть сам себя не порешил сдуру. Сам бы помог, да только я часа через полтора отбываю в Кронштадт.

Новиков, шлепая туфлями, поспешил к ставням, а Михайлов пошел отворять калитку.

— Усов! Усов!.. Сбежал, черт!

— Тут я…

Оружейный мастер отлепился от забора. Михайлов втащил его в дом и чуть ли не пинком отправил в новиковский кабинет, где было все на свете, включая подвешенного к потолку сушеного крокодила.

— Садись, сударь, сюда, сейчас чашки принесу. У меня для гостей новомодные, фарфоровые, с цветочками, — похвалился Новиков. — Гарднеровские! И самовар — лисицынский…

— Слышь, Усов? Твой, тульский!

Моментально все рисовальные принадлежности были сдвинуты к краю стола, явились чашки, расписанные шиповником и незабудками, явился медный небольшой самовар в виде бочонка на ножках. Откуда-то из-под кучи книг Новиков извлек помятую серебряную сухарницу с маковыми сухарями каменной прочности.

— Гаси свечи, чудак, — сказал Михайлов. — И без них — хоть бисером вышивай.

И вздохнул — в такую бы ночь жизни радоваться, держа в объятиях любимую женщину, а не сбылось, не сбылось, и напрасно воспарил душой — как раззява-матрос с рея о палубу, грянулся оземь…

Усова усадили и велели заново рассказывать печальную историю. Первую ее часть — о том, как и почему оружейному мастеру возмечталось сварить булат, — Михайлов знал и потому рассеянно перебирал новиковские картинки. Ему было не до железа. А Усову как раз хотелось выговориться.

— А что ж не варить? Для него, как я понял, нужна особая руда — в Индии она есть, там мастерам посчастливилось ее в дело пустить. В Персии есть. А у нас вокруг Тулы разных руд — множество, неужели правильной не подберу? Здоровенными глыбами бурый железняк добывают! У нас железо издавна варили, когда-то в каждом селе горны были. И железные заводы, и медеплавильные были, и лес на уголь жгли, все было! А теперь леса стало мало, уголь вздорожал, а как сенатским указом запретили все заводы вокруг Москвы на двести верст, и железные, и стекольные, и винокуренные, так и руды остались из земли не выбранные. У нас с полдюжины доменных заводов, чтобы оружейникам было с чем работать. А руды-то есть! И разные, понимаете, судари мои, разные! Есть из чего выбирать, есть что пробовать! — Усов совсем разбушевался, говорил звонко, с отчаянием, Новиков согласно кивал, даже вопросы задавал, убеждая при этом жевать чайные листья.

— И металл вскоре потребуется. В будущем году завод перестраивать станут. Новые станки поставят, и вертельные, и точильные, и для оттирания, новые водяные машины. А железо и сталь — что, все те же, сибирские. Не дело это! Я сговорился со знающими людьми, они мне все болота облазили, стали мы пробовать то так, то сяк. Дробленый чугун добавлял, меня этому кузнецы научили. Да что наши кузнецы! Я к цыганам советоваться ходил! — с непонятной гордостью сообщил Усов.

— Надули! — уверенно сказал Михайлов.

— Нет, и они про чугун толковали. У них приемы не наши, особые, старинные. Они присоветовали старую ухватку — сами не пользуют, а старики что-то этакое помнят: в тигель вместе с древесным углем и чугуном класть смесь руд, а каких — черт их знает, по-своему они назвать умеют, а по-русски — шиш! Я взял бурый и магнитный железняк, стал искать соотношение. И они же, цыгане, сказали: главное — вовремя плавку прекратить. А как ты это «вовремя» узнаешь? Потом оказалось — сутки плавка идет. Потом чуть на ржавые гвозди не разорился…

— На что тебе? — спросил Новиков.

— Так ведь их тоже в тигель надобно класть! Мелкие ржавые гвоздишки от подков! Ребятишкам платил — они приносили. Этому меня наш старый бронник дядя Матвей выучил, сказывал, сталь для гишпанских клинков так варили и для стволов, и персы тоже ржавчину в дело пускают, нарочно железо в земле выдерживают, чтобы ржа его выела. Кто его разберет — у гишпанцев и у персов, может, и получалось со ржавым железом, у меня не вышло. Они же, персы, в нужное время немного серебра добавляют. По словечку, по намеку я свой булат собирал… Вот известно, персы плавильную печь навозом топят, и откованный клинок в навозе выдерживают. Так я и это испробовал! Ну, мы маленькие тигли завели, в них слиточки получаются вот такие, кругленькие, мы их хлебцами называли. Научились их медленно в золе остужать. И я вот что вдруг понял — булат нельзя калить добела, он сильного жара не любит. Потому и не выходило раньше — мы ж как норовим? Мы ж норовим так, что жарче не бывает! И что-то сходное стало получаться!

— Ишь ты! — искренне обрадовался Новиков. — Славно!

Михайлов ждал — когда же наконец оружейный мастер растолкует свое странное поведение.

— Эх! — Усов стукнул кулаком по столу. — Два года маялся! Из хлебцев разное пробовал ковать! Друзья помогали. Ванюшка, он мастак алмазную грань по стали наводить, сколько для меня потрудился! Два года, судари мои! На заводе наломаешься, потом до ночи в своей кузенке мудришь! И понял — надо везти в столицу, к самой государыне пробиваться. Булат-то — дело государственное! Все лучшее собрал — и хлебцы, и поделки, приехал, остановился в трактире… и там у меня сундучок мой заветный украли!..

— Вот незадача! — воскликнул Новиков. — Что ж ты? Сам оплошал?

— Деньги при себе носил, а сундучок… Там же не только мои безделки лежали! Я из заводской конторы, из хранилища, клинки взял для сравнения, диковинки взял! Дружок мне тайно вынес. Все, все пропало! Бегал, искал — никто ничего не знает, трактирщик божится, что в комнату никто не заходил!

— И ты с горя пошел за булыгой?

— Да как же я теперь домой вернусь?! Мне он все под честное слово выдал…

— Не повезло тебе, — согласился Новиков. — Но ты взгляни на это дело с другой стороны. Кто знает подлинную цену твоих булатных хлебцев? Чай, во всем Питере такого знатока нет. Как могут воры распорядиться своей добычей? Не в заклад же они ее понесут?

— Могут посовещаться с каким-либо кузнецом, — подсказал Михайлов.

— Могут. А что им скажет кузнец? А? Он-то булата, может, не видывал, а коли и видал — не догадается, что у нас свой завелся. Скажет он им: братцы, такого рябого ствольного дамаска полна Тула. И разве что для починки стволов возьмет их добычу. Надобно обойти кузнецов. И коли найдутся твои хлебцы — выкупить их! — решительно заключил Новиков.

— На какие деньги? — уже загоревшись надеждой, спросил оружейный мастер.

— Да много не возьмут. Деньгами поможем. А, брат Михайлов? — спросил Новиков. — Коли ты этого чудака с того света вытащил, теперь с ним и нянчись.

— Вот! — Михайлов брякнул на стол перстенек, которому не судьба была стать обручальным.

— Это что ж ты в карманах таскаешь? — удивился Новиков. — Алешка, ты не прелестницу ли завел? Гони ее в шею! Ахнуть не успеешь — под венцом окажешься!

Михайлов невольно усмехнулся — вот ведь как все наизнанку вывернулось.

— Новиков, сделай милость, сходи с Усовым к кузнецам, — попросил он. — Я-то в Кронштадт возвращаюсь. Список составьте, что пропало… бумагу вижу, где чернильница с пером? Вот. Усов, диктуй.

— Персидский булатный лук унесли, одна тетива осталась! — воскликнул Усов.

— А что, с виду можно понять, что эта железная палка — лук?

Усов задумался.

— Да нельзя, поди…

— Выходит, и это сокровище понесли к кузнецам, чтоб хоть за пятак продать. А умный кузнец как раз больше пятака за него и не даст.

— За персидский лук, который на восемьсот шагов бьет?!

— Врешь! Не бывает таких луков! — возмутился Михайлов. — Ни один пистолет даже так не бьет!

— Булатный — бьет! Теперь понимаешь, сударь, какая сила в булате? Вещицы булатные пропали — пишите, сударь… Лук. Кинжал бухарской работы, с накладными золотыми узорами! Саблю бухарскую с дивным звоном! Да что вы так глядите, судари мои, я из ума не выжил. Истинный булат долго звенит. Мы ее подвешивали, молоточком ударяли — четыре «отченаша» с небольшим звенела.

— А тульского дела сабля?

— И одного «отченаша» за глаза хватит.

— Ишь ты…

— А нашей работы, из наших хлебцев, — подсвечник, чернильница… Только и уцелело, что перстень.

— Что? — хором спросили Михайлов и Новиков.

— Перстень! Я хотел знать, как булат тонкую обработку примет. Мастера мне изготовили. Не бог весть что, да любопытно, глянь…

Белая ночь перевалила через середину, небо заметно посветлело, и Михайлов, стоя у окна, смог хорошо рассмотреть довольно крупный перстенек с печаткой, вся прелесть которого была в качестве металла — в тусклом узоре причудливых тонких линий.

— Что ж ты его не велел отполировать? — спросил моряк. — Сам знаешь, полированная сталь в большой моде, граненые шарики только что в кольца не вставляют.

— Кто ж полирует булат?! Он и должен быть тускловат, чтобы узор был виден. Ты посмотри на черкесские сабли — никакого блеска, а режут — сказывали, иная пуховую подушку на лету разрезает как бритвой. А шелка клочок — это запросто.

Михайлов непонятно для чего примерил перстень — он хорошо сел на безымянный палец левой руки.

— Вот тут ему и место, — вдруг сказал Усов. — Ты меня, дурака, от смерти спас, владей, сделай милость!

— Да на что мне?

— Владей! Коли ты меня чуть не с того света достал, то я тебе — вроде крестника.

— А ты, Михайлов, ему крестный! — обрадовался Новиков. — Носи, не обижай хорошего человека! У тебя целее будет!

Моряк посмотрел на свою руку, хмыкнул — что-то в этой затее с перстнем было правильное, необъяснимо точное.

— Спасибо, Усов, — сказал он. — Ну, и за чай спасибо, мне пора.

— Так ты ж еще новостей толком не рассказал! — возмутился Новиков. — Все кричат: война, война! А что, как?

— Когда мы пришли в Кронштадт, ни «Ярославец», ни «Гектор» еще не вернулись. Где и что они обнаружили — бог весть. Сказывали, флотом, что стоит у Карлскроны, командует генерал-адмирал, он же герцог Зюдерманландский, родной братец его шведского величества.

— А что он такое?

— Черт его знает. Ничем до сих пор себя не показал. Пока известно, что на его судах — шесть с половиной тысяч отборного войска. И пехоты на финском берегу до двадцати тысяч, и гребные суда ждут приказа.

— И при такой благодати государыня посылает Грейга в Архипелаг турку воевать?

— Когда мы вернулись, только и разговора было, что Чичагова вызывали к ней в Царское Село. А наш адмирал — человек прямой, так и доложил: коли все боеспособные суда, назначенные идти в Архипелаг, из Балтики уйдут, то для обороны он сможет выставить ровно пять вымпелов. А людей такая недостача, что впору инвалидов на борт брать. И Кронштадт оборонять некому — всех обученных канониров забрал Грейг. А если сдадим Кронштадт — дорога на Санкт-Петербург открыта.

— Как это все скверно… — тут Новиков обвел взглядом свой кабинет со всеми диковинками, и Михайлов понял смысл этого взгляда.

— Погоди, — сказал он, — погоди… Может, Грейга оставят.

— Коли что…

— Эх… — Михайлов хлопнул по плечу старого надежного товарища. — Ну, пойду. Буду тебе весточки с оказией слать. Прощай, Усов! Дай бог тебе отыскать твои железки. Да вперед не дури.

— Еще встретимся, — возразил оружейный мастер. — Я коли что решил — меня с пути не свернешь. Ты, Михайлов, мой второй крестный, так Бог велел. Домой возвращаться — стыд… Буду искать пропажи до последнего. А в Кронштадте мое ремесло тоже пригодится.

Михайлов улыбнулся ему и, чтобы не попадать в объятия, шагнул в сторону. Тут-то он и споткнулся.

— Что это у тебя тут? — спросил он, перескочив через странное препятствие. — Рука?! Чья рука?

— Да это Ероха, будь он неладен, — объяснил Новиков. — Часа за два перед тобой притащился, сперва водки просил, потом — пятака на водку, потом плакать принялся, потом со стула свалился и заснул.

— Хорош сокол, — заметил Усов.

Видимо, Ерохе уже пора было просыпаться, и он, лежа под столом, пребывал в полудреме, слушая разговор, но не делая из него никаких выводов. Удар туфельным носком по руке окончательно вернул его в действительность.

— Гони ты его в шею, — посоветовал Михайлов. — Коли собрать все те пятаки, которые он у тебя выклянчил, дом купить можно.

— Ан нет, — вдруг заговорил Ероха. — Не дом, а сарай… справный…

— Подсоби, Усов, — попросил Михайлов. — Сейчас мы этого ясна сокола на крыльцо вытащим, до калитки доведем и отправим в вольный полет.

— Как? — удивился оружейный мастер.

— Для того пинки под зад придуманы.

— Нет, — внятно возразил Ероха и приподнялся на локте. — Никаких пинков. Мне сословие не дозволяет.

— Пропил ты свое сословие. Ну, Новиков, давай хоть обнимемся на прощанье. И с тобой, крестничек! Смотри, больше не чуди. Найдутся твои пропажи.

Мужчины втроем обнялись.

— Ты на войну собрался? — спросил снизу, из-под стола, Ероха. — Я с тобой…

Ответа он не получил.

Михайлов вышел из кабинета, Усов пошел его проводить, Новиков — присмотреть за Усовым.

Ероха с некоторым трудом утвердился на четвереньках и, цепляясь за огромный новиковский стол, встал на ноги. Налив из кружки в ладонь остывший чай, он протер себе физиономию и пробормотал в растерянности:

— Долбать мой сизый ч-ч-череп… череп… а дальше как… вот дурень… ни черта в башке не д-д-держится…

Он потряс головой, словно надеясь, что слова и мысли, в ней находящиеся, наподобие камушков перемешаются со стуком и улягутся на правильные места.

— В Кронштадте каждый человек на счету? А я тут?.. — едва удерживая равновесие, Ероха кинулся в дверь, вылетел в коридор, вмазался лбом в стену, и от того наступило некоторое просветление.

Михайлов был уж у калитки.

— П-послужу Отечеству! — заорал Ероха, отпихивая Усова и слетая с крыльца неимоверным прыжком, почти как дансер Большого Каменного театра мусью Лепик.

— Вот только тебя Отечеству недоставало, — преспокойно отвечал Михайлов.

Он шел к мосткам быстрым шагом, но Ероха, обуреваемый праведной мыслью, вскоре пустился бежать и нагнал Михайлова, когда тот уже сидел на корме яла.

— Стойте, стойте! — закричал он и вторым чудовищным прыжком влетел в ял, повалился Михайлову под ноги.

— Это что за леший? — спросил молодой гребец Никитка. — Алексей Иванович, выкинуть его?

Михайлов задумчиво посмотрел на Ероху.

Запойный пьянчужка, желавший служить Отечеству, был изумительно хорош собой — черноволос, кудряв, с точеным, еще не обрюзгшим, лицом, вот только прямой нос был малость долговат, и особую красу составляли зубы — истинно жемчужные, которые он каким-то дивом умудрился не растерять за месяцы беспутной жизни. Насколько Михайлов помнил, Ероха был моложе его лет на семь. Вполне мог еще стать человеком.

— Черт с ним. Кто-то же должен с метлой у складов бегать, — решил Михайлов, понимая, что обратно в мичмана этого сокола вряд ли возьмут.

Ял, поймав береговой бриз, вышел в невское устье. Вдали виднелись черные точки и полоски. Это был Кронштадт.

 

Глава третья

РОКОВОЙ РОМАНС

Мавруша Сташевская свое имя не любила. Есть имена благородные — Евгения, Елизавета, Глафира, есть простонародные — Фекла, Секлетея, Лукерья, Мавра. И потому ей очень пришелся по душе обычай смольнянок давать прозвища. «Сташка» звучит куда лучше, чем «Мавра», это всем понятно. Мавра — кухарка в засаленном переднике и с красными ручищами, а Сташка — легкий веселый мотылек.

Но институт был позади — приходилось терпеть ненавистное имя и привыкать к новой жизни.

— Бога благодари, что тебя не какая-нибудь старая тетка забирает, а госпожа Денисова, — сказала Сташке Смирка. — Денисова светская дама, у нее общество собирается, музицируют, веселятся. А у теток одно развлечение — за пяльцами сидеть.

— Я прежде всего Мурашку отыщу.

— Ай, Сташка! Мурашка нас забыла. После того как ее увезли, ни разу не приезжала. А ведь знает — мы все ждали, что она мужа привезет показать.

— Не могла забыть. Мы с ней в вечной дружбе поклялись.

Поликсену Муравьеву родня забрала, не дав ей окончить курса, потому что посватался хороший жених. У жениха было условие — он по служебным делам должен был надолго уехать в Пруссию и желал увезти туда молодую жену. На то потребовалось распоряжение самой государыни — по правилам, родители отдавали дочек в Воспитательное общество на двенадцать лет без всяких послаблений.

— Ни словечка не написала! Хороша вечная дружба!

Сташка и без того сильно горевала, что от Мурашки, с которой делили одну келейку, между кроватями — не более двух аршин, хоть за руки во сне держись, с которой о самом сокровенном ночью шептались, ни слуху ни духу, а тут еще ядовитая Смирка издевалась.

— Ай, Смирка, как тебе не совестно? — укорила Сташка. — Ты до сих пор не можешь Мурашке простить, что, когда государыня приезжала, ее, а не тебя, поставили в концерте на арфе играть! Как будто она сама напросилась, а не Маман ей приказала.

Маман — так велено было называть госпожу де Лафон, начальницу Воспитательного общества.

— А ты вспомни, как она опозорилась? Играючи, на кавалеров глядела! — напомнила Смирка.

— Будто ты не опозорилась — кто бы еще в менуэте веер уронил?

Чуть Сташка со Смиркой не поссорилась. Дня два друг на дружку не смотрели.

А потом оказалось, что Смирка-то была права — в жилище госпожи Денисовой все было устроено для светской жизни. Она нанимала весь третий этаж в доме госпожи Рогозинской, в Большой Миллионной улице, целых восемь господских комнат с изрядно расписанными стенами и каминами, с паркетными полами, да еще помещения для слуг, и там же, во дворе, были сарай и конюшня для собственного выезда.

— Как тут хорошо у вас, тетенька! — в первый же день восклицала Сташка, обходя нарядно убранные комнаты со множеством зеркал, с дивными каминными вазами, с фарфоровыми фигурками и цветами в жирандолях. И никак не могла взять в толк, отчего при слове «тетенька» госпожу Денисову прямо передергивает.

Александра менее всего хотела, чтобы долговязая девица с вечно восторженным личиком называла ее при гостях тетенькой. Следовало ожидать и других оплошностей, предусмотреть которые невозможно — смольнянки славились своей наивностью.

Мало кто в обществе понимал, для чего они проходят двенадцатилетний курс, когда хорошей жене и матери довольно было бы и шестилетнего. Первый возраст, «коричневый», по цвету платьиц, с шести до девяти лет, учил Закон Божий, русский и французский языки, арифметику, рисование, музыку, танцы, рукоделие. Второй возраст, «голубой», с девяти до двенадцати, получал впридачу уроки истории, географии и домашнего хозяйства. А дальше начиналось сущее баловство — стихотворство, опытная физика, начала архитектуры, даже геральдика. Правда, изучали и домашнюю экономию, но эту науку всякая девица может освоить под началом матери, свекрови или пожилой родственницы. Еще девиц «серого» и «белого» возраста учили преподаванию — поочередно они помогали учительницам младшего возраста, чтобы при нужде стать хорошими гувернантками.

Но самое диковинное — их учили актерскому мастерству, как будто готовили в Большой Каменный или в Деревянный театр. И не только в Эрмитажном театре блистали девицы — они, если пьеса была поставлена удачно, игрывали ее и в Немецком театре. Александра сама ездила туда с покойным мужем смотреть комедию «Игрок», и, кабы не странно долгополые мужские кафтаны и рединготы, ввек бы не подумала, что роли играют юные девицы, так хорошо были поставлены их голоса и так по-актерски ловки и выразительны жесты. А до того, сказывали, воспитанницы по воле государыни играли и трагедии — «Заиру» Вольтерову и «Земиру» господина Сумарокова.

Кроме того, в самом Воспитательном обществе часто показывали небольшие пьески, играли даже девицы третьего возраста, и у молодежи, особенно у кадет, считалось хорошим тоном ездить туда — перемигиваться с девицами. Александра возила туда Федосью Сергеевну — там-то старуха и пришла в ужас от бойких прыжков Мавреньки в зеленом кафтане, изображавшей какого-то веселого старца в преогромном парике и с большой тростью.

— Пойдем, Мавруша, выпьем чаю, — сказала Александра, более для того, чтобы прекратить восторги.

— Чаю?! Ай, как это хорошо! — закричала Сташка. Александра изумилась: что за событие — сесть у чайного столика и выпить чашку на аглицкий лад, с горячими сливками, закусывая печеньем? И тут выяснилось, что чай и кофей были для смольнянок под запретом, потому что считались возбудительными средствами.

Любимица Фрося ловко накрыла столик и шепнула барыне, что за модисткой послано, вот-вот привезут.

В сундуке у Мавруши, как родня и предполагала, были только старые белые камлотовые платьица и два шелковых, которые смольнянкам шили для воскресных и праздничных дней, а также — чтобы ездить ко двору и там набираться светских манер. Маман часто брала с собой трех-четырех девиц старшего возраста, и они после театрального спектакля оставались ужинать с придворными дамами и кавалерами. Что же касается белья — Фрося с Павлой, разбиравшие сундук, прямо сказали Александре: барыне лучше на это даже не глядеть, а сразу велеть отдать бедным, потому что у нее, доброй барыни, даже кухонная девка Матрешка имеет юбки и сорочки понаряднее и поновее.

Требовались для начала два новых платья, белье, туфли, чепчики, шляпка.

Павла тут же была усажена шить ночную сорочку, Фрося отправлена к немцу-сапожнику, чтобы пришел и снял с Маврушиной ноги мерку, а Танюшка в наемном экипаже — за модисткой мадам Анно с наказом привезти те платья, что готовы и выставлены на продажу.

Большую часть Маврушиного имущества составляли книги, главным образом на французском языке. Александра увидела среди них и такую, которую, с одной стороны, неопытной девице лучше было бы не давать, — «Историю Манон Леско и кавалера де Грие». С другой стороны, жизнь скоро преподнесет смольнянке сюрпризы, по сравнению с которыми история особы легкого поведения покажется детской сказкой, ведь впереди замужество, и вряд ли, что по любви. Федосья Сергеевна уже составляла список чиновных женихов, один другого завлекательнее, и делала это от искреннего желания осчастливить Маврушу: нищего щеголя-красавчика на Невском подобрать — невелика наука, а почтенный жених на дороге не валяется.

Мадам Анно привезла платья и двух помощниц. Маврушу поставили на скамеечку, нарядили и стали закалывать лишнее, прикалывать недостающее, пробовать то одни, то другие кружева. Вскоре прибыл сапожник. А потом, оставив все на Фросю, Александра поехала к знакомому ювелиру — там нужно было явиться самой и с реверансами. Украшения, которые щедрой рукой пожертвовала смольнянке Федосья Сергеевна, были безнадежно старомодны, а камни в них — вовсе не такой чистой воды, как она хвалилась. И требовался целый военный совет, чтобы решить их судьбу. А у Александры и других забот хватало. Через три дня она ждала к себе гостей — и более всего — гостя, который сильно смутил ее душу.

Всякий раз, оставшись наедине с собой, она думала о нем, и представляя их первую настоящую, не светскую, беседу. И в экипаже, по дороге к ювелиру, не имела сил бороться с мыслями — два голоса звучали в голове, то так, то этак приступая к объяснению.

Это случилось неделю спустя после того, как Михайлов, поцеловав ее на прощание, отправился в Кронштадт и далее — в разведку.

Александра была совершенно равнодушна к музыке, а когда ее в том упрекали, отвечала, что и государыня такова же, в концертах скучает и играть для своего увеселения никогда не просит. В театре Александра переносила основательную многоголосую музыку как неизбежное зло, признавая плясовую и русскую песенную. Поэтому, будучи приглашена в семейство Гавриловых на ужин, и поехала туда именно к ужину, чтобы пропустить домашний концерт.

Как выяснилось, она поспешила — еще на лестнице услышала музыку и поющий мужской голос. Стоило остаться в анфиладе, посидеть на канапе, пока в гостиной развлекаются, но нет же — ее потянуло ближе, ближе, к распахнутой двери, и внесло в самый тот миг, когда певец, сидевший к ней спиной и аккомпанировавший себе на клавикордах, завершил трогательный романс.

Дамы зааплодировали, но не сразу — словно бы романс навеял на них томный сон, от которого еще надо было проснуться.

Александра была озадачена — что это за голос, кто этот певец? Ей непременно нужно было увидеть лицо. И тут она совершила глупость — разумная женщина встала бы так, чтобы видеть отражение певца в зеркале, она же пошла вдоль стены, словно бы к пустому стулу, но к ее досаде, он стоял сбоку от клавикордов…

Лицо она увидела. Бледное, даже несколько болезненное. Что в нем было, в этом лице, такого уж притягательного? Складка губ? Впалые щеки? Острые черты? Какая-то немодная линия прически, слишком простая для светского щеголя?

И он ее увидел — чернобровую, статную, с особенной посадкой головы — за которую старухи вечно упрекали Александру в гордыне, как будто она виновата, что бабки с прабабками не имели гибкой трогательной лебединой шейки. Он увидел бесстыже здоровую женщину, не склонную ни к какой томности; женщину, которой всех радостей мира требовалось в избытке.

Струнка сплелась из незримых воздушных нитей, струнка соединила их, и певец, которого в десять голосов уговаривали спеть еще одну, на сей раз последнюю, взял первые аккорды.

Что-то он, видно, угадал — и мелодия, и слова были просты, именно таковы, чтобы Александра согласилась их слушать, не принуждая себя.

Он лишь один раз глянул на свою слушательницу, но очень вовремя, в конце первого куплета:

Чем больше скрыть стараюсь Мою страсть пред тобой, Тем больше я пленяюсь Твоею красотой…

Это был взгляд-вопрос: кто ты, откуда взялась, такая самоуверенная, такая решительная, с пылающей надписью на лбу — пришла побеждать?

И дальше он пел, глядя мимо нее, не адресуясь к ней, но Александра чувствовала, что он взволнован, а любовное признание в песне — предвестие иного признания, которое случится, если на то будет ее воля.

Нет сил уж притворяться, Столь страстно полюбя. Нельзя мне не признаться, Что я люблю тебя. Судьбы моей решенье Окончи поскорей. Подай мне утешенье В жестокой страсти сей.

И опять дамы не сразу осознали, что пора бить в ладоши.

Наваждение, думала Александра, наваждение, заполняющее голову и все тело желанием, но не амурных наслаждений, нет — иным, высоким, всеобъемлющим! Желанием лишиться кожи, плоти и слиться с этим человеком не в объятии, а в чем-то ином…

Он повернулся к ней, и в глазах был вопрос: кто ты?

И она глядела на него, вопрошая о том же. И дело было вовсе не в имени…

Гости заговорили, мужские голоса за спиной произносили слова «Швеция», «Густав», «Грейг», «война», но Александру сейчас терзал другой страх: что, если этого человека не оставят ужинать? Она все пыталась понять: кто и откуда этот человек? Он не артист, которого пригласили на домашний концерт, артист бы причесался иначе и нарумянился. Не чужестранец и не провинциал — и французский, и русский выговор у него правильный. Однако, кажется, и не русак — разрез глаз и прищур какие-то нездешние, не татарские, не турецкие — Александра видела пленных турок. И не калмыцкие — этого народца в столице тоже было достаточно: мода держать для услуг калмычат прошла, а выросших уже никуда не денешь, приходилось оставлять в дворне…

Прямо расспрашивать о незнакомце она не могла — следовало пристроиться к кружку дам, толковавших о музыке, в надежде услышать необходимые сведения.

В результате из обрывков и обмолвок выяснилось: москвич, ездил для поправки здоровья в Италию, там от скуки брал уроки пения, фамилия — Нерецкий. И кто-то из пожилых дам припечатал певца словечком: не жених!

Вот уж это Александре было вовсе безразлично.

Она себя богатой не считала, но и о женихе-миллионщике не мечтала. Квартира в Миллионной досталась ей, можно сказать, по наследству — там раньше проживала кузина матери и, померев, оставила обстановку с картинами да денег — ровно столько, чтобы три года оплачивать великолепные покои. Александра и решила, что такова Божья воля — прожить эти годы в роскоши.

Овдовев, она вздохнула с облегчением — завершилось странное существование, не приносившее ни страданий, ни радости. Покойный Василий Фомич пытался стать ей добрым приятелем, но необходимость исполнения супружеского долга постоянно ставила меж ними преграду. Александра старалась ладить с мужем, ей было занимательно слушать его истории, и не более того, брак в ее понимании был делом скучным, и само то, что близость в нем обязательна, отвращало Александру от супружества. Она позволила себе несколько романов и поняла наконец, для чего женщины сходятся с мужчинами. Но увлечения ни разу не переросли в любовь, и туманящее душу наваждение она впервые познала только сейчас, в чужой гостиной.

Когда она, войдя в столовую, увидела там Нерецкого, радость вспыхнула невозможная — предстояло по меньшей мере полтора часа быть рядом с ним, а полтора часа — вечность, куда вместится все: и знакомство, и первые фразы, по-светски гладкие, ни к чему не обязывающие, но главное — взгляды…

Их наконец представили друг другу, но рядом за стол не посадили — хозяйка обычно с немалым трудом сочиняла застольную диспозицию, чтобы дамы чередовались с кавалерами и не оказались по соседству люди, которым не о чем говорить, или же наоборот — способные друг дружке наговорить много лишнего.

После ужина все вышли в сад, куда хозяева заранее отправили домашний оркестр, составленный из дворовых парнишек, чьи уши явно пострадали от медвежьих лап. Две скрипки, альт и виолончель заиграли с трудом и из-под палки разученный квартет Боккерини. Но у Александры была другая музыка — аромат сирени. Она скрылась от общества, толковавшего о белых ночах, и нырнула в самую гущу кустов.

Никогда еще сирень не была такой хмельной, никогда еще Александра не стояла, запрокинув голову, словно ожидая поцелуя от пышных гроздьев. И ощущение счастья тоже было незнакомым.

Вдруг по каким-то неуловимым приметам, которые модно стало называть флюидами, Александра поняла, что Нерецкий рядом — тоже стоит под сиренью, наслаждаясь ароматом; возможно, даже заткнув уши, потому что вранье горе-квартета порой даже для Александры делалось невыносимым.

Она знала, что повернется — и увидит его, увидит бледное, как и положено в белую ночь, лицо с острыми чертами, внимательный взгляд, знала — и стояла, не двигаясь, потому что боялась нарушить хрупкое и загадочное предвкушение неземного счастья.

И свершилось чудо — ветка словно бы сама собой нагнулась, цветы легли Александре на лицо. Это был поцелуй, который мужчина доверил душистой посреднице, бесшумно подведя ее к устам женщины. Других поцелуев сейчас не требовалось.

— Александрина! Сашетта! Госпожа Денисова!

Голоса были обеспокоенные — в самом деле, вышла дама в сад и пропала, не стало ли ей дурно после обильного ужина и от тугой шнуровки?

Александра вздохнула всей грудью. Сиреневая гроздь все еще была возле губ, и она поцеловала цветы. А потом быстрым шагом пошла на зов, над кем-то пошутила, рассмеялась чьей-то остроте. Нерецкий оказался рядом и спросил пожилую даму, госпожу Мышецкую, куплены ли клавикорды для внучек. Дама позвала его в гости — одобрить покупку. Она принимала по вторникам, Александра могла приехать без приглашения по праву какого-то далекого родства. Вторник был через два дня…

Ночь была так хороша, что гости, расходясь, оставили экипажи и пошли пешком. К Александре прилип хуже банного листа несостоявшийся жених Зверков, но она была рада — держа его под руку, она могла преспокойно перекликаться с дамами и кавалерами, звать их к себе, и Нерецкий был поблизости. Они обменялись светскими любезностями, и оба разом вспомнили про клавикорды госпожи Мышецкой, тем самым, не сказав ни слова, назначили свидание у тех клавикордов.

Оно состоялось, но вокруг было слишком много людей, слишком много света и ни единой веточки, к которой хотя бы поочередно прикоснуться пальцами. Казалось бы, кому какое дело, что молодая вдова сговаривается с господином, который ей подходит по годам и воспитанию? Но Александре казалось, что эти отношения нужно хранить в глубокой тайне, чтобы никто не мог помешать сближению душ.

Они условились встретиться в Летнем саду. Там тоже собиралось общество, на большой аллее был целый променад, и у мраморной Флоры Александра сказала, что хочет устроить у себя небольшой прием: ей придется несколько месяцев побыть опекуншей юной смольнянки и по этому случаю держать открытый дом, чтобы девица знакомилась с дамами и кавалерами. Нерецкий согласился и обещался привести товарища, флотского офицера Майкова, неплохого музыканта.

На прощание он впервые поцеловал ей руку, как она и ожидала — не обозначив поцелуй легким касанием губ, а прижав их к надушенной кисти.

…Экипаж остановился у дверей ювелирной лавки, но Александра, пребывая в ином мире, не сразу поняла, что нужно выйти. Она взяла сундучок с дарами Федосьи Сергеевны и вошла в лавку. Ювелир, пожилой немец Мюллер, живший в столице уже лет тридцать, был предупрежден и приготовил все нужное — весы, гирьки, разновесы не более рыбьей чешуйки, лупы и пузырьки с загадочными жидкостями, чтобы очистить старые украшения от грязи.

Камни чистой воды и нужного размера он сразу вынимал из оправ и складывал отдельно. Александре присоветовал сделать из ожерелья, кроме сережек для Мавруши, и брошь для нее самой, которая вместе с рубиновым кольцом составит хороший гарнитур. Зная любовь Александры к рисованию, старик просил ее собственноручно начертить эскиз броши.

— А что, герр Мюллер, можно ли из серебра и мелких камушков сделать сиреневую гроздь? — спросила Александра.

— Для того потребуются аметисты-кабошоны, но какая же брошь без бриллиантов? Можно на эмалевых листьях поместить бриллиантовую росу, — предложил ювелир. — Попробуйте нарисовать, госпожа Денисова. Впрочем, я сомневаюсь, что получится хорошо. Не будет той пышности, которую мы любим в сирени.

— Жаль…

Просидев полтора часа у ювелира, она поехала домой в надежде, что под Фросиным водительством уже собраны два платья — складки у лифа заколоты нужным образом, подобраны ленты и кружева.

Мавруша встретила ее в старом камлотовом платьице и радостно доложила о всех подвигах: о примерке, переговорах с сапожником, выборе муслина гладкого и с цветочками, батиста гладкого и шитого, коленкора и миткаля, чулок нитяных и шелковых. Александра невольно позавидовала — сколько счастья может доставить юной девице лента для чепчика баканового цвета, идущего к ее веселому личику. Не красавица, нет, смугловата, носишко приплюснутый и зубки неровны… Из шкуры надо вон вылезти, а — отдать ее этой осенью замуж!..

— Только не зови меня тетенькой, — сказала Александра. — Ты уж не дитя, чтобы всех, кто старше двадцати лет, тетеньками звать.

— А как же?

— Да хоть Сашеттой, а на людях — сударыней. Мы ведь даже не родня — ты моему покойному мужу седьмая вода на киселе.

Мавруша на такую прямоту обиделась.

— Кто ж мне родня? — спросила она.

— Настоящей не осталось. Вот госпожа Волошина была — да померла. Тебя, Мавруша, надобно везти в Москву и показывать там как заморское диво: глядите, люди добрые, персона без родни. В Москве все меж собой перероднились, как без теток с дядьями жить — не представляют, и даже если к ним абиссинского негуса привезут — они и ему своячениц с кузинами сыщут.

Смольнянка рассмеялась. Александра подумала, что коли придется развлекать девицу, то надо бы нанять компаньонку — пускай вдвоем хохочут.

Отправив Маврушу обживать угловую комнатку и перебирать картоны с шитьем и лино-петинетами, Александра присела на канапе и задумалась. Девчонку-то нарядили, будет блистать, а она сама? Да еще в такой вечер?

— Фрося! — закричала Александра, вскочив. — В гардеробную, живо! Надобно скарлатное платье освежить! И пукетовое, где цветы по зеленому полю! Вели Андрюшке подняться сюда — я ему записочку к волосочесу напишу. Пусть бежит скорее, а то останемся лахудрами!

Чувствовала — не надо взбивать и лохматить волосы, подкалывать шиньон и выпускать на грудь и плечи крутые локоны, Нерецкому вряд ли нравятся такие художества, следует выйти, просто убрав косы в узел, в маленьком нежном чепчике, и этого будет довольно. И для того нужно заранее уговориться с парикмахером-французом, мусью Трише, чтобы его уже в другой дом не абонировали.

Два часа спустя Александра поняла, что Нерецкому она может понравится не в скарлатном и не в пукетовом, а только в атласном гри-де-перлевом платье. Оно неяркое, но словно бы испускает свет, гармонируя с белой ночью. И если после приема кто-нибудь предложит прогулку по набережным, то… необходимо поменять перья на шляпе!..

Тут же, на Миллионной, напротив дома графа Остермана, держал лавку плюмажный мастер француз Натьер. К нему, взяв с собой Маврушу, можно было сходить за перьями, заодно совершив моцион. Александра велела Фросе отцепить старые перья от прошлогодних летних шляп — мастер брал их в мытье и перекраску. В том же доме жил и другой француз, гравер Грипо, умевший вырезать на камнях и металле отличные вензеля. Александра хотела показать ему то из даров тетки Федосьи Сергеевны, что отверг Миллер, авось удастся изготовить модные безделушки.

Во время прогулки Александру окликнули из экипажа. Давняя приятельница, госпожа Вейкарт, позвала к себе — хотела похвалиться новыми парными портретами, которые только утром привезли из мастерской господина Рокотова. Мавруша воскликнула «ай, Рокотов!» — и тут же дверца экипажа распахнулась.

В доме Вейкартов засиделись допоздна. Как-то сам собой образовался домашний концерт — Мавруша декламировала по-французски куски из Мольеровых пьес, пела вместе с младшей девицей Вейкарт, потом они затеяли русские пляски, и хозяйка дома с трудом их угомонила.

Вернувшись, Александра отправила Маврушу умываться и спать, а сама уселась в гостиной — насладиться тишиной. Мысль была одна: если рожать — то мальчишек, и как только будет возможно, сдать в кадетский корпус.

Вошла Фрося, без лишних слов опустилась на колени и стала снимать с барыни башмачки. Слух у девушки был отменный. Она первая услыхала соловьиный свист за окном.

Александра простилась с Михайловым в тот самый миг, когда впервые встретила вопрошающий взгляд Нерецкого. Оставалась формальность. Малоприятная. Плохо, что Михайлов человек не светский и в отставке от красавицы ничего забавного не увидит. А как ему объяснить, что самое прекрасное в мире тело становится неинтересным, когда отхлынет первый азарт? Стало быть, нужно поставить точку в сем романе, и поставить решительно.

Михайлов пробыл у нее не более пяти минут. Оказалось, гордости в нем — не менее, чем в ней самой. Удрал, задрав нос, не стал унижаться, вымаливая еще кроху благосклонности! Это Александре понравилось.

Теперь она могла хоть до рассвета мечтать о Нерецком.

Накануне приема она загоняла дворню, самолично обошла убранные комнаты с белым платком, проверяя, не осталось ли где пыли. Наконец пришел мусью Трише, и тут уж волей-неволей пришлось оставить всех в покое и сесть в гардеробной перед трельяжем.

Француз принес новый шиньон. Еще не родилась женщина, у которой достало бы своих волос на пышную новомодную прическу. У Александры была хорошая коса до пояса, но она не желала портить волосы — пусть Трише над заемными издевается, жжет их щипцами, обращая в подобие войлока.

Потом француз взялся за Маврушу, а вокруг Александры засуетились Фрося с Танюшкой, чуть-чуть румяня щеки, припудривая лоб, нос и подбородок, прилаживая на груди пышную косынку, расправляя кружево на рукавах, надевая ожерелье с модным медальоном. Медальон был пуст, и Александра предвкушала, как из набросков родится изящная миниатюра, овальный портрет Нерецкого вполоборота, на дымчато-бирюзовом поле.

Гри-де-перлевое платье сидело отменно, шуршало завлекающе, шнурованье удалось — было тугим, но не жестоким, новые туфельки радовали ногу, оставалось обойти комнаты в последний раз и сесть в гостиной, держа при себе взволнованную Маврушу.

Девушке доводилось бывать при дворе, но там она была смольнянкой, забавой для государыни, а тут — почти хозяйкой дома, и не в надоевшем белом, а в замечательном платье благородного цвета вер-де-гри, с дорогим веером и наконец-то с драгоценностями на пальцах и шее — нужды нет, что пока эти изумруды — из шкатулки Александры.

Гости съезжались понемногу, дамы рассаживались вокруг хозяйки, Мавруша не успевала делать реверансы. Все разговоры велись о Воспитательном обществе и о девицах — каждая из гостий имела там какую-то дальнюю родственницу и любопытствовала насчет ее успехов. Александра сперва возмутилась — в центре внимания оказалась не она, а девчонка! Потом увидела в ситуации явное преимущество: при необходимости можно будет незаметно уединиться с Нерецким в кабинете, хоть на несколько минут…

Наконец он появился вместе с молодым флотским офицером, подошел к ручке, представил товарища; госпожа Гаврилова была рада его видеть и тут же попросила спеть чувствительный романс.

Как покровительница молоденькой девицы Александра сразу предложила спеть и ей — все смольнянки обучены музыке и даже исполняют арии из опер Перголези и Кьямпи. Нерецкий вызвался аккомпанировать и тут же уговорился с Маврушей о нотах, для чего они ушли в дальний угол гостиной, где Александра велела поставить клавикорды, которые достались ей от покойной материнской кузины. Туда потянулись гости — оценить смольняночку, и это было хорошо. Александра чувствовала, что ее совесть чиста, — для удачного замужества Мавруши делается все возможное.

Теперь можно было подумать и о себе. Первым маневром было — заговорить с Майковым. Во-первых, хорошая хозяйка должна обласкать молодого человека, впервые появившегося в ее гостиной. Во-вторых, теперь Нерецкий мог подойти, не ища предлога, — просто присоединиться к беседе, в которой участвовал приятель.

Майков оказался не по годам серьезен, высоколоб и курнос — не самое лучшее сочетание, и все норовил своротить со светской болтовни на темы либо возвышенные и философские, либо мрачные, вроде войны.

— Можно ли человеку образованному придавать значение поступкам царей и королей, которые оказались на тронах по праву рождения, и не более того? — спросил он. — Короли в идеальном и правильном государстве — те руки, что вершат власть, подписывают указы, принимают послов, дарят династии наследников. А решения о войнах и мире должен принимать разум, который превыше трона.

— Божий разум? — уточнила Александра.

— Разум людей, которых избрал Господь.

— Так это и есть цари и короли.

— Король — это один человек, обуреваемый страстями. Не могут страсти править миром. Миром должны править идеи. А идеи привлекают служителей. Должен быть союз людей, преданный высоким идеям и совместно вырабатывающих планы действий, — объяснил Майков.

Александра испугалась — вот только бунтовщиков ей в гостиной недоставало. Во Франции, сказывали, завелись люди, преданные высоким идеям, и вряд ли это добром кончится.

— У каждого короля есть министры и советники, — сказала она. — Взять хотя бы у нас…

— У нас — фавориты.

Вот оно что, подумала Александра, вся твоя философия, голубчик, происходит оттого, что ты нехорош собой и умеешь быть лишь угрюмым. Князь Потемкин-Таврический, который государыне чуть ли не супруг, — весел, остроумен, его мысли кипят и пенятся, а покойный фаворит Ланской был чудо как красив, образован, изящен, деликатен.

— Однако фаворит бывает один, а министров и советников поболее десяти.

— И что же? Каждый из них печется о своем благе.

— Ну, допустим, сперва — о своем благе, но ведь волей-неволей вынужден печься и о благе Отечества!

— Но что есть благо Отечества? Не выдумка ли оно? — спросил Майков. — Должны ли мы так узко понимать то, что на самом деле есть вселенское благо? Взять любое немецкое княжество размером с наш Елагин остров. Для живущего там немца оно — Отечество. Значит ли это, что ради блага своего Елагина острова наш немец имеет право залить кровью весь остальной мир?

— Нет, конечно…

— Вот и я говорю — нет, поскольку нужно подняться над самим понятием Отечества и задуматься о вселенском благе. А поскольку цари, короли и турецкие султаны на это неспособны, то должны быть иные способы добиваться победы вселенского блага.

Надо же, подумала Александра, кого только ни встретишь среди моряков. «Естественный человек», начитавшийся Руссо и Гельвеция, был, теперь вот — всемирный благодетель, и до того озабочен своими идеями, что и в декольте не заглянет! А ведь покойный Василий Фомич рассказывал о людях, алкающих царства всеобщего благоденствия. Он, как многие образованные господа, и в масонскую ложу вступил, и обряды исполнял, но его азарта хватило ненадолго. Кое о чем он супруге даже с весельем рассказывал — когда удавалось ее насмешить, то и супружеский долг она исполняла, не морщась.

Она подала знак лакею Степану, и тот с подносом оказался рядом.

— Лимонад, оранжад, — предложила Александра. — Позже будет мороженое.

Майков был умен — понял, что дама избегает опасных тем. И заговорил о театре.

Александра прокляла тот миг, когда вступила с ним в беседу, — он преважно толковал о Княжнине с Сумароковым, а меж тем Нерецкий запел, и пел для нее, пел тот самый романс, что в домашнем концерте у Гавриловых!

Потом запела Мавруша. За ней — госпожа Гаврилова. Майков говорил об античной трагедии, мало беспокоясь, слушает ли его Александра. Занятный морской офицер, подумала она, вот Михайлову и в голову бы не пришло читать Еврипида… с него хватит и Руссо, которого он считает проповедником бесштанного хождения… А Гаврилова вычитала у француза про естественную потребность матери самой кормить грудью дитя, а не отдавать его чужой бабе…

Наконец музыка всех утомила. Александра велела лакеям обнести гостей мороженым и холодным лимонадом. Прием близился к концу. Гости стали расходиться — те, кто жил неподалеку, предпочитали возвращаться пешком, иные распоряжались насчет экипажей.

В гостиной остались четверо — Майков, Нерецкий, Мавруша и Александра.

Тут стало ясно, что Майков — хороший товарищ. Он увлек Маврушу к клавикордам, словно бы не замечая, что Нерецкий и Александра договариваются взглядами. Затем Александра удалилась в кабинет, не оборачиваясь, а Нерецкий последовал за ней. Майков позаботился и о том, чтобы Мавруша этого не заметила. Он коснулся пальцами костяных клавиш — и мелодия, чересчур легкомысленная для человека, ищущего вселенского блага, проводила влюбленных.

Войдя в темный, насколько это возможно в белую ночь, кабинет, Александра повернулась — и тут же оказалась в объятиях.

Не нужно было ни поцелуев, ни слов — только чувствовать себя спаянной навеки с этим человеком. Вот только вечность оказалась не долее двух минут.

— Отчего мы раньше не встретились? — прошептал Нерецкий.

— Но ведь встретились?

— Поздно.

— Как — поздно?

— Мы созданы друг для друга, я сразу это понял, когда вас увидел… и мы не можем быть вместе, нельзя…

— Почему?

— Нельзя… — при этом Нерецкий прижимал Александру к груди все сильнее.

— Вы не свободны? — спросила она.

— Я свободен, но… при этом — связан по рукам и ногам… Я не могу предложить вам себя, это было бы слишком жестоко…

Тут она вспомнила, как проницательные дамы определили Нерецкого одним словом: «не жених».

— Вы о болезни? Но есть доктора, есть Италия…

— Все сложнее, ей-богу, сложнее… Вы — единственная, кого я могу любить, и все, что было раньше, кажется мне химерой, сонным бредом… Клянусь, это правда! Мне никто не нужен, кроме вас, но быть вместе мы не можем.

— Да что за преграда такая? — возмутилась Александра. — Если в силах человеческих ее одолеть — одолеем вместе!

— Не преграда — ловушка… и не будем об этом… Я не знал, что могу так полюбить, вдруг и всей душой… Это плохо — что я не нашел в себе сил сразу отказаться от вас… Я думал — еще одна встреча, знаете, как больному — еще один глоток воздуха… И не сдержался…

— Я понимаю. И со мной то же самое. Я не знала, что могу отдать всю душу так, с первого взгляда… нет, с первых звуков голоса… Увидела я вас уже потом… я — ваша, ваша…

— Да… но нельзя… Я не могу вам ничего объяснить, но поверьте мне! — воскликнул он. — Мое положение ужасно, и если бы не наша встреча — я бы смирился… Да что я говорю! Смириться придется теперь мне! Есть вещи недопустимые…

— Вы говорите загадками!

— Я не должен был сюда приходить!

— Молчите, молчите…

Александра притянула к себе его голову, нашла губами его губы. Поцелуй был долгим и радостным. Таким долгим, каких раньше не бывало. И руки словно вырвались на свободу, пальцы проникали в щелочки, чтобы ласкать кожу.

Они пребывали в этом поцелуе, как в эфирном дворце, и все не могли покинуть его, хотя течение времени ощущали и даже удивлялись — как возможен столь длительный восторг?

Руки совсем осмелели. Они готовили оба тела к иному наслаждению словно сами по себе, независимо от рассудка. Но Нерецкий опомнился и прервал поцелуй.

— Теперь понимаешь? — спросил он хрипло. — Только ты… и проклятая ловушка!.. — и выбежал из кабинета.

Александра не стала его удерживать, опустилась в кресла и тихо засмеялась. Она была счастлива. Преграды — на то и преграды, чтобы их опрокидывать. Тут было за что побороться — и она радостно предвкушала борьбу и победу, и приз.

Забавная мыслишка заскочила в голову — если бы Михайлов не дался сразу в руки, все сложилось бы, возможно, иначе. Но Михайлов остался в прошлом, а Нерецкий уже звал в будущее.

Тут в кабинет вбежала Мавруша с воплем:

— Ай, тетенька, сударыня, Сашетта! — опустившись на колени, она обхватила Александру и спрятала лицо в складках ее юбки.

— Что с тобой? Что случилось? Тебя обидели? — забеспокоилась Александра. Мало ли что брякнул смольнянке причудливый Майков.

— Ай, нет, нет! Я счастлива, я так счастлива!

— Что стряслось-то?

— Ничего не стряслось! А просто счастлива!

Так Александра и не добилась от нее толку.

Выпроводив Маврушу, она подошла к окну. Белая ночь царствовала в столице. Откуда-то прилетал и исчезал любимый аромат сирени. Отныне сирень для Александры стала образом любви и восторга. Вдруг вспомнился латинский девиз иезуитов, о которых говорили недавно у Вейкартов: будет или не будет в столице иезуитский пансион, а коли будет — хорошо ли отдавать туда мальчиков?

— In hoc signo vinces, — произнесла Александра, представив себе знамя, сотканное из гроздьев сирени. — Во имя сего знамени победишь. Он будет моим!

 

Глава четвертая

ЕРОХИНА ПЛАНИДА

Ероха брел по Кронштадту и искал воду. Воды требовалось немало, чтобы окунуться с головой, но не единожды, а столько, сколько нужно, чтобы прогнать хмель.

Но он потерялся. Когда Михайлов на рассвете в Купеческой гавани выпроводил его из яла, Ероха сперва прилег вздремнуть на какую-то лавку, а потом пошел не вдоль острова, а поперек, сильно удивляясь: где Итальянский пруд, где ведущий к доку канал, площадь перед Петровской пристанью, где Зимняя пристань?

Хотя на улицах, начертанных на кронштадском плане еще Петром Великим, было полно народа, Ероха не желал ни к кому обращаться. Он встал, покачиваясь и держась за голову, воссоздал умственно свой путь и понял — следовало от той скамьи не прямо идти, а взять вправо. Тогда бы и вода явилась в любом количестве.

Ероха повернул, и изрядно побродив, оказался на чьем-то огороде, долго спотыкался в грядках, затем вышел-таки к воде, но купаться в ней не отважился — это был грязный ров, окружавший с запада кронштадские бастионы. За рвом простиралась малообжитая часть Котлина. Ероха опять взялся за голову и несколько минут спустя понял свою ошибку.

— Долбать мой сизый череп… Я ж право и лево спутал…

Он повернул назад, и тут ангел-хранитель, видать, сжалился над ним — вскоре навстречу попалась знакомая физиономия.

— Майков! — заорал Ероха. — А я тебя ищу! Счастливая планида!

— Ты, сударь, кто? — строго спросил Майков, возглавлявший странное воинство, одетое кто во что горазд и с рожами самыми каторжными.

— Ерофеев я! Не признал?

— Знавал я мичмана Ерофеева, беднягу. Сказывали, совсем спился. Царствие ему небесное, — хладнокровно отвечал офицер.

— Да как же небесное? Вот ведь я!

— Ты не Ерофеев покойный. Ты — Ероха. Ступай, проспись, — и Майков повел людей к казармам.

Ероха подумал — и пристроился в хвост невеликой, в три десятка рыл, колонны. Он сообразил, что если этих голубчиков ведут куда-то с утра пораньше, то, видимо, будут кормить.

— Вас уже кормили? — спросил он крепкого сорокалетнего дядьку в грязном бархатном кафтане без единой пуговицы.

— Нет. А ты кто таков, чего пристал?

— А вы кто таковы?

— Гребцы мы, поди, таперича! Я так полагаю. Ее императорского величества коронные придворные гребцы! Желаешь с нами веслами ворочать? — полюбопытствовал дядька.

— Все лучше, чем в казематке вшей кормить, — добавил его товарищ.

— Да кто ж вы? — удивился Ероха.

— А мы люди штрафованные! Который за воровство, который — от людской злобы, иной — по роковой ошибке. Арестанты мы, голубчик. Видать, уж вовсе дело плохо, коли о нас вспомнили.

— Господи Иисусе, — только и смог сказать Ероха.

— Нас самолично господин адмирал Пущин встречал! — похвалился дядька. — Велел за государыню-матушку молиться, которая нас из острога вынула да в Кронштадт воевать загнала.

— Вице-адмирал, — поправил Ероха. — Главный командир Кронштадтского порта вице-адмирал Петр Иванович Пущин…

И стало ему очень грустно. Казалось бы, совсем недавно сам Пущин хвалил мичмана Ерофеева, предсказывал ему отменную карьеру, и что же? Да ничего хорошего. Толклись возле дружки приблудные, пьянчуги записные, в споры втравляли — кто кого перепьет. И ладно бы еще с горя, от несчастной любви! А то — из несуразного молодечества!

И вот итог — бывший мичман Ерофеев будет несказанно рад, коли возьмут гребцом на галеру.

Гребных судов на Балтике недоставало. Государыня не предвидела затей короля Густава и вкладывала деньги в парусный флот, способный воевать главным образом против турок в Средиземном море. А для действий в Финском и Ботническом заливах способнее галеры или более шустрые и верткие канонерские шлюпки. Впрочем, шлюпками их называть можно было лишь по какой-то древней традиции — это были гребные суда длиной почти до десяти сажен, об одиннадцати и более парах весел, а также имеющие немалый экипаж — шесть десятков человек, вооруженных ружьями и всем, что требуется для абордажной схватки, — пиками, топорами, саблями, крючьями.

Шагая с арестантами, Ероха размечтался — кабы по милости Божией попасть на канонерскую шлюпку, хоть на дубель-шлюпку, иль на кайку! Вот где можно в бою показать себя! До своего злосчастья мичман был силен и ловок, и при абордаже первым выметнулся бы на вражью палубу. И не глядел бы на него более Майков, как на живого покойника. И прежние друзья приняли бы — а не один лишь безотказный чудак Новиков…

— Долбать мой сизый череп… — прошептал Ероха, и тут его осенило.

Черные кудри, которыми он втайне гордился, следовало изничтожить. Во-первых, потому что от арестантов недолго нахвататься вшей, а воевать с ними в походных условиях себе дороже. Во-вторых, следовало покарать себя за дурь: волосы-де ты, болван, отрастишь, когда опять человеком станешь. А до той поры щеголяй сизым черепом!

В казармах действительно накормили пшенной кашей, к которой прилагался чуть ли не полуфунтовый кус хлеба, а потом повели к пристаням.

Ероха, сбежав из Кронштадта в Санкт-Петербург, старался пореже бывать там, где хотя бы издали были видны паруса. И вдруг перед ним открылось целое море парусов — и прямых, и косых, и убранных, и распущенных. Он невольно улыбнулся — душа возвращалась к истинной своей радости.

Гавани были заполнены судами. Вся эскадра Грейга еще не ушла, лишь первый отряд под командованием фон Дезина, и стояла на рейде, а в голубом небе развевалось двадцать три вымпела; пришли галеры, транспорты и множество мелких судов. Ероха невольно залюбовался родной картиной.

— Ну что ж, кому — война, кому — мать родна, — сказал он сам себе.

— Стой! — крикнул Майков. Арестанты остановились.

К нему подошел офицер, туманно знакомый Ерохе, они обменялись длительным рукопожатием и заговорили очень тихо, причем говорил больше офицер, а Майков лишь кивал.

Рядом с офицером находился человек, что называется, «поперек себя шире». Едва достигая офицеру головой до подбородка, в плечах он был раза в полтора пошире и имел замечательную грудную клетку — чуть ли не с двухведерный бочонок. На этом геркулесе были холщовые штаны, измазанные смолой, разномастные башмаки и ничего более. На плече он держал старую кадушку с каким-то увесистым содержимым.

— К этому, что ли, под начало? — спросил дядька в бархатном камзоле, указывая взглядом на офицера. — Ты, паря, уходи скорее, а то впрямь за весла посадят. Покормили тебя — и ладно.

— Нет. Я с вами останусь.

— Ты бы лучше шел прочь, — тихо, но грозно попросил дядька. — Мы тут люди простые, мазурики, а ты для чего к нам пристал? От кого прячешься?

— А не довандальщик ли? — предположил одноглазый верзила. — То-то морец у него долгий. Бей довандальщика, лащи…

Приказ был отдан вполголоса, а исполнен мгновенно. Ероху тут же зажали, спрятали от постороннего взора и стали потчевать короткими, быстрыми и очень болезненными тычками. Отбиваться оказалось невозможно. Он вскрикнул было, но широкая ладонь зажала рот.

— Эй, эй! Вы что там буяните? — прикрикнул офицер. — А ну, расступись!.. Тараканыч!

Коренастый мужичок тут же поставил наземь свою кадушку, сжал кулачищи и сделал два шага. Их оказалось довольно. Воры и мазурики неохотно отодвинулись от Ерохи, и он выпал из строя прямо под ноги офицеру.

— Вставай, дурак, — велел офицер.

Ероха с трудом поднялся. Проклятые мазурики знали, куда бить.

— Ты пьян?

— Да, — подтвердил Майков. — Я и не заметил, как он за нами увязался.

— Пьян с утра?

— А трезвым он не бывает. Ступай прочь, не позорь флот.

— Ты знаешь его?

— При жизни знавал, — ответил Майков. — В таком свинском состоянии он для флота все равно что помер. Гони его в шею, Тараканыч.

— А звать как?

— Ерофеевым покойничка звали, пока не спился с кругу, — сказал упрямый Майков. — Выпущен из корпуса в чине мичмана, ходил на «Премиславе»…

— Учился в корпусе — значит, благородного сословия?

— Да черта ли в том сословии! Ты на его харю погляди, Змаевич! Пропил он свое сословие отныне и до веку!

— Погоди, Майков. Может, он еще не так плох и нам пригодится. Ерофеев, хочешь служить?

— Да, хочу, — сказал Ероха.

— Тараканыч, возьми-ка его под начало! — распорядился офицер.

Тараканыч исполнил приказание сразу — взял кадушку со смолой и молча взгромоздил Ерохе на плечо.

— Наплачешься ты с ним, паря, — пообещал дядька в «бархате».

Ероха и сам это понимал. Он пытался тщетно вспомнить, где видел Змаевича. Однако лицо было знакомо — сухое, смуглое, обветренное, горбоносое.

Змаевич и Майков снова обменялись крепким рукопожатием. И Ероха, внимательно глядевший на Змаевича, заметил странную особенность рукопожатия — средний палец не располагался рядом с указательным, а ложился поверх него, образуя косой крест.

Пальцы у людей, имеющих дело с холодным оружием, иногда ведут себя причудливо. Ерохе доводилось видеть руки, у которых отдельные пальцы сами не сгибались, потому что сухожилие было перерублено, и приходилось бедолагам помогать соседними пальцами.

Но ему не было дела до чужих увечий — хватало своей боли в спине и боках.

— Нерецкому кланяйся, — сказал Змаевич.

— Непременно. Черт меня догадал связаться с Петровым. Вот попросил он принять арестантов — который час с ними гуляю. А он все никак не подойдет на своем дырявом корыте.

— Ступай, ступай, — прикрикнул на Ероху Тараканыч. — Вон туда, к причалам. Окликни шлюпку с «Дерись», спусти туда кадушку и сам полезай, жди меня. Не зевай!

Ну что же, подумал Ероха, служба начинается заново. И начинается не так уж плохо — покормили, на корабль определили. Теперь главное — чтобы никто даже кружки с пивом не поднес.

Поскольку приказа выступать из столицы еще не привезли, Тараканыч решил — самое время воспользоваться солнечной погодой и тировать стоячий такелаж на «Дерись», как раз можно успеть до похода. В общей суете он разжился таким количеством тира, чтобы хватило надолго, лишний припрятал, а необходимый выдал матросам, в том числе и Ерохе.

Прозвище свое боцман получил за вездесущность, а звался Кузьмой Скляевым. Казалось бы, укрылся от него в самом неприметном закоулке, чтобы хоть четверть часика отдохнуть, а Кузьма, точно таракан из щели, возникает и сулит линьков. А уж когда висишь на вантах с ведерком горячей смолы, непременно он внизу околачивается, проверяя, все ли на палубе укрыто, от греха подальше, старой парусиной. Мало того — с тараканьей ловкостью и быстротой лезет наверх убедиться, что смоляной слой положен равномерно, без пропусков и сосулек.

Орудуя наверху, Ероха смотрел, что делается на соседних судах. Он ощущал свою новорожденную сопричастность к флоту, и уже родилась в душе естественная морская ревность: все ли у нас лучше, чем у них? Зрение у него было отменное, и он разглядел, что на «Мстиславце» с понурым видом стоит у фальшборта Михайлов. Потом капитана, видать, окликнули, он повернулся и поспешил на зов, а еще четверть часа спустя Ероха увидел, как тот спускается в шлюпку с «Иоанна Богослова», где стоял Майков.

«Обедать собрались», — подумал Ероха и оказался прав.

Горе горем, а здорового моряцкого аппетита никто не отменял. Пока была возможность лакомиться на берегу в трактире, а не терпеть осточертевшие произведения судового кока, грех было не воспользоваться.

Он невольно высматривал сверху тот желанный и недоступный трактир. И замечтался, и тут услышал зверский рев Тараканыча и отборный, с вывертами, мат:

— Ах ты, блядь, семитаборное охреневшее блядепробоище отцов наших гнойных и помойных, мать твою ети раз по девяти с перевертом в перехлест из поворота в перекос, и через гвоздями забитый клюз обратно в загробные рыданья!

К немалому изумлению боцмана, Ероха от счастья расхохотался прямо по-младенчески: он окончательно осознал, что вернулся домой. И тут же он вспомнил свое мысленное обещание.

Осуществил задуманное Ероха ближе к вечеру, подойдя к Тараканычу и встав перед ним со смиренным видом:

— Мне бритва нужна.

— Зачем? Пока суд да дело, походишь небритым. К портовым блядям бегать все равно не позволю.

— Мне голову обрить. Как раз затем, чтобы никуда не бегать, пока не образумлюсь, — честно ответил Ероха. — Иначе опять собьюсь с панталыку.

— А сам сможешь?

— Смогу.

— Ну-ну…

Тараканьи выдал бритву и тазик для пены, но еще и публику собрал — поглазеть на потешное зрелище.

У матросов хватило ума принести ножницы, и густые черные кудри полетели на палубу.

— Сжечь! В воду нельзя — дурная примета! — решили матросы, а Тараканыч предупредил: — Коли хоть один волосок на палубе останется, участники комедии будут ее вылизывать языками!

Потом Ерохину голову намылили и общими усилиями обрили.

— Ну, турок! — загоготала публика, увидев, что получилось. — Брюхо бы пошире — и вылитый турок!

— Ему не минаветы танцевать, — высказался Тараканыч. — Всех бы вас вот этак — до сизого черепа!

Так началась Ерохина служба в должности рядового матроса. Однако Змаевич незаметно за ним приглядывал, предупредив Тараканыча, чтобы винного довольствия новому приобретению не выдавали.

Ждали знака со дня на день — и дождались. Государыня объявила войну шведскому королю Густаву. Вмиг эта весть облетела Кронштадт, и сразу начались строгости, поскольку не завтра, так послезавтра должен был явиться еще один документ — указ адмиралу Грейгу о выходе в море.

Ероха драил гондек, когда к нему быстро подошел Змаевич.

— Жду у трапа, — шепнул он, незаметно показав рукой.

Бросив швабру, Ероха поспешил в указанное место.

— Господин Ерофеев, у меня есть для вас поручение. Нужно доставить в Санкт-Петербург пакет. Я поехал бы сам, но война — не могу покидать Кронштадта. С боцманом я сам договорюсь. Дело очень важное. Можете?

— Конечно, господин Змаевич. — А что еще мог ответить Ероха человеку, который протянул руку помощи и взял его на борт?

— Ступайте, переоденьтесь.

— Не во что.

— Да? Через час подойдите сюда же, мой Парамон даст вам узел с платьем, деньги и пакет. Он же отвезет вас на шлюпке к пирсу. На пакете ничего не написано, передать же его следует господину Нерецкому, что проживает во Второй Мещанской против губернаторского дома, спутать невозможно. Передать только в собственные руки. И, не дожидаясь ответа, — тут же назад. Сейчас между столицей и Кронштадтом отменное сообщение, везут провиант, волонтеров, добраться будет легко. Бог в помощь!

И ни слова не сказал Змаевич о необходимости соблюдать трезвость. Ероха оценил это и за четверть часа до указанного срока уже караулил Парамона.

В узле оказалось старое матросское платье — короткий зеленый кафтан, того же цвета камзол и штаны шире обычных, перехватываемые под коленом тесьмой. Было и чистое исподнее, и чулки, и башмаки, но главное — круглая шапка с околышем, чтобы прикрыть сизый череп.

— Пакет в узле, — сказал Парамон и передал деньги — восемьдесят копеек. — Идем скорее.

«Дерись» стоял так удачно, что ближайшим местом на суше был пирс со знаменитым маяком, попавшим в кронштадтский герб. Парамон и немолодой матрос сели на весла и быстро доставили Ероху к маяку.

С узлом за плечами он пробежал по пирсу и за Итальянским прудом свернул налево.

Ероха имел на себе штаны и рубашку, а где забыл кафтан — понятия не имел; возможно, у Новикова под столом. Эти штаны и рубашка после возни со смолой и на тряпки-то не годились, но Ероха, переодевшись в кустах, свернул их и спрятал в крапиве.

У него созрел план — выполнив поручение Змаевича, отправиться в дом, где он квартировал и оставил свои вещи. Скорее всего хозяйка заберет их в счет долга за комнату, но хоть какую-то старую рубаху выпросить можно. И сперва все к исполнению замысла располагало — Ероха умудрился пробраться на катер «Счастливый», который за какой-то надобностью был отправлен в столицу. А катер — это, в сущности, бриг, тоже двухмачтовый, только небольшой, верткий и имеющий более десяти пар весел, хорош на посылках и для разведки. Хотя они в российском флоте не долее шести лет, но хорошо себя показали — и, сказывали, новые катера будут куплены в Англии.

Но быстроходный катер задержался — очень долго кого-то ждали, и Ероха не просто слушал вопли своего голодного брюха, но и предчувствовал, что за стол сядет еще не скоро, а взять с собой хоть ломоть хлеба он не догадался.

Вечерело — хотя какой вечер в конце июня? Однако вода уже потемнела — эти темные тяжелые балтийские волны были Ерохе как родные; спрятавшись за пушкой, он наблюдал за ними и радовался брызгам, летящим в лицо. Паруса, поймавшие морской бриз, да весла — двух часов не прошло, как «Счастливый» уже подходил к торговому порту, чтобы там ошвартоваться. Поняв по разговорам матросов, что судно простоит не менее суток, Ероха расстроился — ему хотелось и обратно в Кронштадт доставить себя с ветерком. Но делать нечего — он ловким прыжком оказался на пирсе и побежал на поиски извозчика.

Но тут его и ждала первая неожиданность. Извозчики восстали против Густава. Сперва они явились со своими дрожками к воротам шведского посольства, кричали и галдели. Потом разошлись — для того, чтобы выпрячь лошадей, оседлать их и составить целый полк в тысячу всадников. Явление такого полка сильно озадачило военный совет: по какому разряду его числить? Государыня распорядилась писать всех казаками. Кавалерия получила в те дни еще одно неожиданное пополнение — пришли записываться в гусары цыгане. Этих тоже взяли.

Патриотизм временно избавил столицу от извозчиков, и Ероха, заплатив двадцать копеек обнаглевшему лодочнику, переправился через Неву и двинулся ко Второй Мещанской пешком. Три с чем-то версты показались ему бесконечными.

Мещанские улицы были в столице самыми бойкими — там обитала пестрая публика, мастеровые всех родов, содержательницы веселых заведений, трактиров было — чуть не на каждом углу, и, как ни странно, немало ювелирных и оружейных лавок. Ероха знал эту часть города по пьяным подвигам и дивился, что приличный господин решился там поселиться, хотя соседство с губернаторским домом обнадеживало — там уж точно было потише.

Белые ночи хороши тем, что народ допоздна бодрствует, молодежь слоняется по улицам, старшее поколение сидит на крылечках и на лавочках у ворот. Отыскав нужный дом, Ероха сразу нашел дворника, и тот сообщил, что господин Нерецкий, уйдя днем, до сих пор не вернулся.

— Ты, парень, посиди во дворе, подожди, — присоветовал дворник. — Там у черного хода у стены скамья.

— Господин черным ходом пользуется? — удивился Ероха.

— А у нас тут место бойкое, я, как стемнеет, парадную дверь запираю. А поскольку сам во дворе живу, то и слышу, кто там по лестнице шастает и дверью скрипит. Дверь-то для того и не смазываю!

— А как я его узнаю?

— Ростом с тебя, личико господское — щек вовсе нет, — определил главную примету сытый широколицый дворник. — Годов ему под тридцать. Бывает, когда идет двором, напевает. И песни тоже господские.

Ероха отыскал скамью, сел, задумался. Все последние дни на размышления времени не было, Тараканыч не допускал безделья на борту. Выходило, что за четыре дня Ероха не принял ни капли спиртного — и жив!

Для человека, ухитрившегося пропить серебряный крест и носившего на гайтане оловянный, это было неслыханным достижением. Впору было заказывать молебен во здравие Тараканыча. Ероха подумал, надо бы уговориться с боцманом, чтобы в ближайшее время держал у себя Ерохино жалованье. Если вспомнить, кому и сколько он должен, волосы дыбом встанут.

Дворник, которому полагается вставать спозаранку, протопал в полуподвальную конуру. Нерецкого все не было — пробежала к черному ходу какая-то женщина, и только. Покричали на крыше сарая коты. Где-то по соседству заржала в конюшне лошадь. Часов Ероха не имел, пропил еще весной, и совсем потерял счет времени. В конце концов усталость дала себя знать, и он задремал.

Проснулся оттого, что его как следует встряхнули за плечо.

— Вставай, дурак, да вставай же! — требовал сердитый женский голос. — Нашел время дрыхнуть! На вот! Держи крепко! Бежим!

Ероха спросонья дурно соображал — что велели, то и сделал.

Он прижал к груди кучу рассыпавшихся тряпок и, будучи подхвачен под локоть норовистой и деятельной девицей, выбежал со двора.

— Скорее, скорее! — торопила она. И они оказались на перекрестке, которого Ероха сразу не опознал.

— Ну, беги к барину! — распорядилась девица. — Письмецо я потом принесу. — И умчалась — только каблучки простучали.

Ероха остался стоять — слово «барин» насторожило: какой барин, зачем барин?

Тут он услышал кошачий писк.

Логика сна еще владела Ерохой. Откуда коты? Они оказались совсем близко, пищат почти в ухо, и Ероха проснулся окончательно.

Белая ночь милосердно просветила его, — он уставился на тряпочный сверток, который держал в объятиях, и увидел сморщенную рожицу с ротишком, куда и смородинку не втолкнуть. Однако этот раскрытый ротишко требовал: обратите на меня внимание!

— Дитя?! — ахнул Ероха.

Да, это было новорожденное дитя, которому бы спать сейчас в колыбельке, а бегущий человек его растряс.

Как всякий неженатый мужчина Ероха понятия не имел, что делать с кричащим младенцем. Он видел когда-то, как кормилица укачивает дитятю, и попытался воспроизвести ее движения. Но младенец энергично протестовал, чем вверг беднягу в полное смятение.

Уже было ясно, что бойкая девица с кем-то Ероху спутала. Было также понятно, что рождение этого младенца покрыто тайной — может, мать родила его от любовника, может, он нужен для подмены. Но прежде всего следовало его угомонить. По улицам время от времени проходили десятские, и Ероха вовсе не хотел угодить в полицейскую часть, подозреваемый в краже ребенка. А главное — требовалось скорее вернуться на скамью, чтобы дождаться Нерецкого. Пакет-то — вот он, за пазухой, толстенный пакет из плотной шершавой бумаги.

Первой разумной мыслью было: найти бабу и отдать дитя ей, чтобы она заставила его замолчать.

Найти на Мещанских бабу несложно — Ероха даже знал, где водятся доступные девицы. Только доверить им ребенка он не решился. Требовалась женщина, понимающая, что такое материнство. И вдруг он понял, где ее искать.

Будучи записным пьяницей и царева кабака угодником, Ероха знал несколько трактиров, открытых всю ночь. В одном, безымянном, глядевшем на Екатерининскую канаву, трактирщику обычно помогала супруга, здоровенная бабища Аксинья Мироновна, родившая и выкормившая чуть ли не пятнадцать штук детей, а сейчас, возможно, брюхатая шестнадцатым. Вряд ли в белую ночь заведение закрыто — скорей всего там сейчас самое веселье, и Аксинья Мироновна, самая из всех трезвая, потому что с трех-четырех чарок водки она вовсе не пьянеет, заведует порядком.

Ероха помчался к трактиру.

Там собралось весьма пестрое общество. Сапожники-выпивохи, мастеровые-пропойцы, запойные каменщики и мелкое ворье — вот кто посещал безымянный трактир. Вломившись туда, Ероха увидел с десяток знакомых рыл и обрадовался.

Разговор за столами шел патриотический — узнав о начале войны, молодые петербургские обыватели возмутились чрезвычайно и сотнями кинулись записываться в полки. Тут можно было увидеть поповича и парикмахера, лодочника и приказчика из Гостиного двора, дворника и трактирных завсегдаев, которые, разумеется, тоже собиралась на войну и в последние деньки мирной жизни пыталась надраться впрок.

— Ба-а, гость дорогой! — закричал трактирщик Андрон Антипыч. — Ваше благородие! Не извольте беспокоиться, тут же будет налито! Угощаю! Пьем за победу над шведом!

— Погоди, Андрон Антипыч, — сказал Ероха. — Мне твоя сожительница нужна.

— На кой ляд она тебе?

— Позови, сделай милость!

Анисья Мироновна явилась, неся два здоровых кувшина с пивом и прижатый к груди горшок с солеными яйцами, готовить которые она была великая мастерица — на Пасху их собиралось лукошка по три-четыре, все не съесть, а засолишь — выходит отменная и даже богоугодная закуска. Дитя, словно поняв, что спасение от невзгод рядом, приветствовало трактирщицу на свой лад. Как ни громко галдели мужчины, а писк этот услышали и замолчали в изумлении: до них дошло, что тряпичном узле у Ерохиной груди — живое доподлинное дитя!

— Ты где ж это разжился, брат? — спросил бородатый квасник Дементий, собиравшийся записываться в артиллерию по примеру покойного деда, старого служаки.

— На улице набрел.

— Неужто прямо на улице оставили? Родятся же такие потаскушки!

— Давай сюда! — велела Анисья Мироновна. — Покормлю! Думала, Ванюшку от груди отлучу — и будет с меня! А вот, гляди ж ты, послал Бог младенчика..

Ероха с огромным облегчением отдал ей дитя и устремился к двери, но Дементий заступил дорогу:

— Куда-а?! А за славу русского оружия?!

— Идти мне надо, человека одного встретить, — принялся объяснять Ероха. — Он домой поздно возвращается, не проворонить бы…

— Так всего одну чарку! Как же за славу не выпить?

Ероха вздохнул и согласился.

Потом пили за адмирала Грейга, почему-то за светлейшего князя Потемкина, за погибель шведского короля, в шестой раз за государыню, в четвертый раз за великого князя с супругой, и опять — за победу, за флот…

Вытащил Ероху на свежий воздух крепкий питух Герасим, служивший, коли не врет, по соседству банщиком. Перепить Герасима можно было только втроем — такая у него была стойкая натура.

— Давай, брат Ероха, передвигай ножки! — командовал он. — Ать-два, ать-два! Вот и славно… а теперь командируйся, куда Господь ведет…

Господь привел Ероху, не уронив по пути в Екатерининскую канаву, на Адмиралтейскую першпективу, в просторечии — Гороховую. Там он услышал колокол ближнего храма, зовущий на службу, пошел на звук, а более ничего не помнил — очнулся Ероха от холода под забором. Тут только он обнаружил, что кафтан, выданный Змаевичем, остался в безымянном трактире и, судя по всему, был пропит им во славу Российского флота.

Как это все получилось — он уразуметь не мог. Однако нужно было спасать пакет, и Ероха поспешил к трактиру. Трактир требовался еще и для опохмелки.

Но время было непитейное. Запертая накрепко дверь — все, что ожидало Ероху. Он забрался во двор и принялся колотить в ставни, надеясь, что женщины уж наверняка на ногах. В конце концов на крыльцо вышла Анисья Мироновна в нижней юбке и старой шали.

— Явился! — сказала она. — Забирай своего подкидыша, я тебе в кормилицы не нанималась.

— Анисья Мироновна, матушка, я в трактире важный пакет забыл, — простодушно признался Ероха. — Как снимал кафтан, он и выпал. Я за пакетом…

— Важный, говоришь? Ну вот и получишь свой пакет — да только вместе с дитятей!

Ероха умолял ее отнести найденыша в часть — там разберутся, она же отвечала, что в полиции дитя уморят голодом. Логика была такова: коли она, Анисья, сдаст дитя, его смерть будет на ее совести, а коли то же самое сделает Ероха — то ее совесть окажется чиста. Анисья Мироновна вернулась в дом и захлопнула дверь, Ероха же остался на дворе в полном смятении.

Он не знал, что предпринять. Лучше всего ребенка было бы оставить у трактирщицы — у нее, докормившей младшенького до года, молока хватало. Но это означало, что пакета не видать, как своих ушей. А не выполнив поручения, Ероха не мог вернуться в Кронштадт.

Стыд снедал бывшего мичмана. Когда Ероха решил выдраться из пьяной трясины, Змаевич протянул руку помощи, Змаевич поверил ему. И не выполнить простейшего поручения Ероха не мог…

— Неужто я ни на что больше не гожусь? — спросил себя Ероха. — Кроме как помереть в бурьяне? Долбать мой сизый череп…

Ему все казалось, что нужно, как утопающему, коснуться ногами дна — тогда можно будет оттолкнуться и всплыть. И вот теперь было сущее дно, ниже опускаться некуда, ниже — только бродяжек грабить да у малых детишек копеечки отнимать. Что делать?.. Но похмельному человеку думается с трудом. Поэтому он не сразу додумался идти к Нерецкому и умолять этого незнакомца выкупить у трактирщицы пакет.

К тому же в доме на Второй Мещанской должны что-то знать о младенце.

Не случайно Господь подкинул Ерохе новорожденное дитя. Что-то же Он имел в виду?

Ероха понимал, что Нерецкий расскажет эту поганую историю Змаевичу. Но другого способа вернуть пакет, не рискуя при сем здоровьем и, возможно, жизнью младенца, он не видел.

Санкт-Петербург жил еще прежней, довоенной жизнью.

Все занимались своими делами, спешили, перекликались, шарахались от упряжных лошадей, крестились на церковные купола и затевали отчаянную ругань, один только Ероха торчал у забора без всякого движения — зато мысли в голове так и мельтешили, от покаянных до героических.

— Тебе, дураку, двадцать восемь лет скоро, — корил себя бывший мичман. — Однокашники твои по Морскому корпусу уже капитаны второго ранга, а кое-кто — даже первого. По меньшей мере треть — женаты, имеют сыновей. А ты кто? Ты — Ероха! Тебя все трактирщики по выступке узнают, и это твое главное в жизни достижение? Нет, хватит, надобно отважиться еще на одну попытку!

 

Глава пятая

ДИКОВИННАЯ ПРОПАЖА

Капитан второго ранга Михайлов был не из тех, кто стреляется от несчастной любви на манер молодого Вертера. Конечно, книга герра Гёте, войдя в моду, понаделала бед — тут же и доморощенные русские вертеры сыскались, любовная блажь вложила им в руки пистолеты, а потом родня приходила в отчаяние — священники самоубийц не отпевают и на кладбищах не велят хоронить.

Книгу Михайлов прочел более десяти лет назад, не всю, а кусками, к тому же по-немецки. И вывод для себя сделал определенный: бывают же дураки на свете! Вот теперь эта мудрая оценка всплыла и наложилось на конкретные обстоятельства: война на носу, и нужно выкинуть из головы дурь вкупе с воспоминаниями о Сашеттиной пылкости. И если помыслить здраво — какая из нее жена? Она и не желает ею быть, Александра желает быть вольнолюбивой вдовушкой, что удобно и необременительно. Сегодня целует одного, завтра — другого. Ну и пусть колобродит дальше. Не о чем жалеть. Вот только перед тещей неловко. Ну да она поймет…

Эти аргументы Михайлов повторял себе раз двести, однако воспоминания засели в голове прочно. Меж тем в нее, в голову, нужно было поместить немало всяких проблем и печалей. Одна из них называлась «Родькой Колокольцевым».

Как всегда, в последние дни перед объявлением войны вскрылись всякие недохватки. Грейг доложил государыне, что на судах — досадная нужда в младших офицерских чинах, лейтенантах и мичманах. Государыня отвечала — выхода нет, потому в Морском корпусе учинить экзамен гардемаринам, которым осталось учиться около года, и выпустить их во флот мичманами. Грейг разумно возразил, что этого звания они еще не заслуживают. И был изобретен компромисс: считать гардемаринов не настоящими мичманами, а в странной должности — «за мичманов». После экзамена их образовалось семьдесят пять человек, и семнадцатилетних мальчишек распределили по судам.

Разумеется, это были не «сухопутные» дети, им уже довелось походить по Финскому заливу, многие хорошо себя показали. Но флотских людей обидело, что прислали недоучек: уже не гардемарины, еще не мичманы, а «ни то ни се». Именно так их и прозвали.

Михайловское «ни то ни се» имело отменную репутацию шкодника и заводилы. Последним его подвигом перед экзаменом было доведение надзирателя при дортуарах до стойкой нервной икоты. Надзиратель препятствовал гардемаринам совершать ночные вылазки в город, и решено было проучить его старым испытанным способом — привидением.

Одного из воспитанников сажали на плечи другому, затем обертывали их двумя казенными простынями. Получалась причудливая длинная фигура, которая двигалась медленно и колыхалась загадочно.

Колокольцев со товарищи сел в засаду у дверей, ведущих в длинный коридор. Было затейников четверо — самый маленький, Ваня Самойлов, держал наготове две зажженные лучины. Заслышав грузный неровный шаг надзирателя, быстро составили призрака и выдвинули на исходный рубеж. Родька, сидевший сверху, взял в зубы две лучины, наклонив их и разведя в стороны концы. Для того, кто видел издали это чудище, не было сомнения, что приближается адский дух с горящими красными глазами.

Но шутники ошиблись — это был всего лишь старый истопник, бывший матрос, который служил в Морском корпусе еще до перевода сего заведения в семьдесят первом году из Санкт-Петербурга в Кронштадт, в Итальянский дворец, для чего из дворца повыгоняли все торговые заведения. Он, состоя при гардемаринах, на всякие художества насмотрелся.

Столкнувшись с двухъярусным призраком, истопник оглядел его снизу вверх и сверху вниз, а потом произнес заковыристое ругательство:

— Бр-р! Сто хренов тебе в рот через задний проход, в мутный глаз, в сибирскую каторгу, в тридцать три света, в корень через коромысло, мать твою ети раз по девяти через тульский самовар в тринадцатую становую кость!

— Как-как-как? — переспросил ошалевший Ванечка. Но истопник уже шел дальше по коридору, бурча под нос иные шедевры моряцкого репертуара.

Тут бы призраку и развалиться, отсрочив наказание надзирателя до лучших времен. Но Родька не соскочил и лучин изо рта не вынул.

— Вперед… — кое-как выговорил он, и здоровенный гардемарин Сашка, на чьей шее он сидел, не видя дороги из-за простынь, побрел наугад. Тут-то и явился надзиратель.

«Гость» из преисподней, как выяснилось, оказался ответом на его сердитые мысли о начальстве. Надзиратель желал господину Голенищеву-Кутузову, директору Морского шляхтетского корпуса, провалиться в пекло и сгореть там ясным пламенем, потому что господин директор был к нему строг. А тут и посланец из пекла пожаловал.

— Ох, ох, ох… — только и смог произнести, пятясь, несчастный, а потом у него и началась нервная икота.

Истопник обернулся — и поспешил на выручку, намереваясь лишить призрак казенных простынь. Но гардемарины смекнули, что пора спасаться бегством. Адский дух распался на две части и с топотом унесся по коридору, волоча за собой простыни и оставив две тлеющие лучины.

Правда открылась, надзиратель был отправлен к врачу, а гардемарины притихли. Но корпусное начальство не стало никого карать — не до того было, а экзамен Родька сдал неплохо. А потом его отправили на «Мстиславец» — и тем ввергли в скорбь. Флагманский «Ростислав» — о ста пушках, где капитаном был Евстафий Степанович Одинцов, герой первой Архипелагской экспедиции и баталии при острове Митилена. На «Радиславе» шестьдесят шесть пушек, капитан — англичанин Джеймс Травелен, что ходил в кругосветное плавание с самим Джеймсом Куком. «Мстислав» — семьдесят четыре пушки, капитаном там был человек, которому надлежало стать русским Куком: первая российская кругосветная экспедиция под его командованием была уж готова к отплытию, если бы не чертов Густав! К Григорию Ивановичу Муловскому мечтал попасть под начальство Родька: тридцать лет всего, а капитан первого ранга, уже двенадцать лет служит, ходил и в Средиземном, и в Черном, и в Балтийском море, свободно говорит по-французски, по-немецки, по-английски и по-итальянски! Но вместо «Мстислава» — отправляйся Родион Колокольцев на «Мстиславец» под присмотр капитана второго ранга Михайлова. Родька его знал — прошлым летом ходил на «Мстиславце» в учебное плаванье и понимал, шкодничать капитан не позволит.

На «Мстислав» же попал Ванюша Крузенштерн, повезло остзейскому немцу! Он ведь даже никакой не Иван, а крещен в родном Ревеле Адамом Иоганном, и роду не моряцкого — его батюшка, сказывали, судьей был. А Родькин дядя — капитаном на двадцатишестипушечном фрегате «Гектор», что отправлен в разведку.

Не то чтобы Михайлов и Колокольцев сразу друг другу не понравились. Просто одному не хотелось еще и гардемарином командовать, других забот хватало, а другому — терпеть унизительную опеку:

— Мичман Колокольцев, глядите сюда, глядите туда, делайте так, делайте этак, сверяйте цифры промеров, следите за береговыми знаками, прочитайте в судовом журнале, запишите в судовой журнал, не забывайте, что следить за выносом коек наверх в семь утра — обязанность вахтенного офицера, то бишь ваша, раздача их за четверть часа до захода — также… — и все это с высокомерием, а то и с презрением. А коль ошибешься — молвит: «Это вам не во дворе Морского корпуса в лапту играть».

Тут даже человек, горячо мечтавший о море, взвоет и начнет чудесить.

Михайлов, конечно же, никого не презирал, просто не считал нужным миндальничать. Он вообще был строг к сослуживцам — знал каждому цену и не слишком это скрывал.

Объявления войны ждали со дня на день — и благоразумно решили воспользоваться последними мирными часами, повеселиться впрок. Кают-компания «Дерись» пригласила на обед кают-компанию «Брячислава» и «Мстиславца». Встреча была назначена в лучшем кронштадском трактире у Синего моста.

И Михайлов, не имея намерения оскорбить Родьку, решил, что общество и без него обойдется, ибо молод и чересчур боек, а там соберутся старые орлы, служившие еще в эскадре графа Орлова, чтобы без помех вспомнить боевое прошлое. Поэтому пусть Колокольцев учится исполнять обязанности вахтенного лейтенанта. Пока корабль на рейде, ничего опасного случиться не должно. Ему надлежало лишь проследить, чтобы матросы были накормлены ужином за полтора часа до захода солнца, а затем не выскакивали на дек в одних рубашках и не валялись на палубе.

Но за столами шла речь не только о Грейге, получавшем из столицы путаные приказы (выше Грейга не целились, это само собой разумелось). Вспоминали все, кто что знал о Грейговом главном противнике, герцоге Карле Зюдерманландском, которого его брат, шведский Густав, поставил возглавлять стоявшую в Карлскроне эскадру. Пытались понять, на что сей муж способен и каких подвигов от него ожидать.

Михайлову это было любопытно — как можно взгромоздить сухопутного человека на флагманский корабль, он понимал, достаточно мановения монаршей руки, а для чего это надобно — не понимал и хотел допытаться у более сообразительных товарищей.

Но застольный разговор вдруг как-то свернул в другую сторону. Не цель, которую преследовал Густав, вдруг заинтересовала офицеров, а то, что не все отдали свои хронометры на поверку в обсерваторию, и не у всех новые карты из Адмиралтейства, и в одном конце стола уже толковали о том, что в Англии, в рыбацких селениях близ опасных мест, держат огромных ньюфаундлендских псов, которых при крушении посылают спасать утопающих.

Михайлов перешел туда, где толковали о такелаже и о нехватке матросов; там приятель его, Майков, рассказывал о подвигах вчерашних арестантов, из которых двое уже сдуру потонули. Потом Михайлов присоединился к другой компании, где сцепился с господами, осуждавшими щегольство капитана «Мстиславца» Хомутова, украсившего «Мстиславца» боевой фрегат с излишней роскошью: бронзой на винтах каронад, на решетках каютных люков и даже на кофель-нагелях, резным дубом в офицерских каютах.

Потом подсели к нему, кто-то наливал, пили, как полагается, сперва во здравие государыни, потом — великого князя Павла Петровича, и последнее, что еще отчетливо помнил Михайлов, это лихой тост во славу той веревки, которой будет связан для доставки в Санкт-Петербург шведский король.

За это грех было не выпить, и Михайлов пил не хуже прочих, хотя обыкновенно в этом деле был сдержан и знал свою меру. Но как-то так все сошлось — и последний перед войной товарищеский пир, и необходимость выбить из дурной головы Александру с ее проказами. Чувство меры отступило в тень, а на смену ему явилась безудержная отвага записного пьяницы, которому море по колено.

Пока Михайлов доводил себя до того состояния, которое кончается бредом типа зеленых чертиков, сидящих в ряд на фальшборте, Родька Колокольцев лелеял зверские замыслы. Он намеревался пробраться в капитанскую каюту и учудить там какую-нибудь пакость.

Предположив, что Михайлов вместе с другими офицерами вернется поздно, Родька решил совершить налет на каюту, когда угомонятся матросы и большую часть команды распустят по койкам, чтобы никто не видел его вылазки, а там уж, на месте, и придумать подходящее безобразие — не слишком злобное, но чувствительное. Но он не мог предвидеть, что Михайлов допьется до пятнистых канатов.

— Шлюпка идет! — крикнул вахтенный с бака. — Изготовить концы! Послать фалрепных к правой! Кидай концы! Спускай штормтрап!

Двое офицеров, с которыми еще не был знаком Родька, с помощью матроса подняли на борт Михайлова. Он решительно не желал стоять на ногах, и Родька злорадно подумал, что этот позор капитану второго ранга еще долго будут припоминать.

Михайлова препроводили в каюту и довольно долго там укладывали. Потом оба офицера вышли на дек и ловко спустились в шлюпку. Родька обрадовался — при человеке, который лежит в койке бревно бревном, можно тихонько соорудить какую-нибудь ловушку, в которую он угодит, протрезвев. Скажем, выкрасть у кока остатки каши и набить ими башмаки неприятеля. Или придумать более остроумную каверзу.

Гардемарин в чине «ни то ни се» прокрался к каюте и отворил дверь.

Михайлов лежал, как мертвый, его даже не разули. Но странно — заветный сундук с лоциями и картами был выдвинут и стоял в неположенном месте.

Родька в каюте у Михайлова бывал и знал, что там соблюдается завидный порядок, всякая вещь знала свое место. Ему показалось непривычным положение сундучка, он приблизился и по наитию откинул крышку. Тут обнаружилось еще кое-что — бумаги лежали не так, как обычно, кто-то поменял местами стопки лоций и журналов. И вряд ли это был Михайлов…

Тогда Родька, заинтригованный, стал обследовать каюту с целью обнаружить еще какие-то странности.

Мундиры Михайлов хранил в подвешенном виде, под простыней, потому что утюжить их во время похода попросту негде. Родьке бросилось в глаза, что простыня, прикрывавшая мундиры, не была опрятно подоткнута… Неужто господа офицеры шарили по карманам?.. В немалом смущении и потеряв всякую охоту пакостничать, Родька убрался из каюты.

С одной стороны, Колокольцев понимал — Михайлова нужно предупредить. С другой — что, коли он сам впопыхах нарушил свой порядок? Как будет выглядеть в его глазах «ни то ни се» с таким странным обвинением? И способа узнать правду Родька не видел…

Наконец подошла шлюпка с Хомутовым и другими офицерами. Кто-то, заметив тоскующего мичмана, громко посоветовал ему отправляться в койку. Совет был разумный…

Наутро Михайлов обнаружил, что спал одетый. Это было плохо — более того, недопустимо. Правда, такое случилось впервые в жизни, и капитан стал припоминать — сколько же и чего он выпил, чтобы привести себя в столь свинское состояние?

Получалось, что немного. Не мог он от такого количества превратиться в бессознательное тело. А вот превратился. Когда же и как это произошло?

Пытаясь восстановить события, Михайлов разулся и стал машинально раздеваться, как будто собирался лечь в койку по-человечески. Тут он и обнаружил пропажу. Подарок крестничка Ефимки Усова исчез.

Нельзя сказать, что Михайлов любил украшения. На правой руке чуть не с шестнадцати лет носил дорогой перстень, завещанный покойной матерью, и только. Табака он не нюхал — следовательно, табакерки не имел. Иные моряки носили медные серьги — сказывали, будто помогает от ревматизма, нужно только знать, где проколоть дырку. Но ревматизмом Михайлов покамест не страдал и в сережках не нуждался.

Грубоватый и незамысловатый булатный перстенек ему полюбился уже тем, как ловко сел на безымянный палец, словно нарочно для него был откован. И вот подарок сгинул. Сам соскользнуть он не мог, крепко сидел, хорошо снимался лишь с намыленного пальца. Стало быть, сняли. Дорогой перстень не взяли, а этот — стащили. Но кому мог понадобиться кусочек булата?

Михайлов озабоченно почесал кудрявый затылок. Загадка была отвратительная. Мог ли кто из офицеров утащить перстенек, которому на вид — грош цена? Не мог! А мог ли он сам спьяну вертеть, вертеть да и стянуть безделушку? Мог!

Голова трещала, как будто по ней колотили мушкелем, употребляемым при конопатке судов. Михайлов исследовал пол возле койки, в щели между стенкой и рундуком. Перстня он не обнаружил. Тогда Михайлов попытался мыслить логически. Вряд ли он крутил перстень по дороге, пока добрые товарищи тащили его на «Мстиславец». Скорее уж в трактире, перед тем как провалиться во временное небытие.

Почему-то утрата усовского подарка встревожила капитана. Михайлов снова обулся и выбрался на дек. Свежий утренний ветер и солнце немного взбодрили его.

Экипаж уже занимался делом. Матросы возводили козлы у бизань-мачты, рядом стояли две большие фляги с водой, Михайлов попросил одну и сделал несколько глотков, почувствовал облегчение.

Хомутов, сопровождаемый судовым лекарем Стеллинским, шел навстречу.

— Господин капитал, прикажите спустить с боканцов мою четверку, — обратился к нему Михайлов. — Мне надобно на берег.

— Это хорошо, — сказал Хомутов. — Я как раз собирался послать Колокольцева, я жду писем. И надобно взять в адмиралтействе комплект сигнальных флагов, о чем я договорился. Не понимаю — едят их у нас, что ли, водку ими закусывают? Проверяли, так доброй дюжины недостало. Берите шлюпку.

— Благодарю.

— Затем — разжиться новой сигнальной книгой, старая истрепана до дыр!

— Есть разжиться.

— И вот что… — Хомутов оглянулся по сторонам, нет ли поблизости чьего либо любопытного уха. — Господин адмирал предупреждал о секретном своде сигналов. Коли тебе дадут для меня запечатанный пакет, сделай милость, не домогайся, что внутри. И никому ни слова. Лишь ты да я будем знать.

— Есть не домогаться.

Четверо гребцов ударили в весла, шлюпка понеслась с волны на волну. Михайлов стоял на носу, скрестив руки на груди и не шатаясь, словно под ним была каменная плита.

У всех пирсов было полно суденышек, суета была страшная, насилу нашли, где причалить.

— Стой, Михайлов, стой! — загремел знакомый голос.

Новиков, размахивая руками, догонял приятеля бегом, за ним поспешал Усов.

— Вы что тут делаете, зачем пожаловали? — спросил Михайлов после обычного костоломного объятия.

— За ворами гоняемся, — объяснил Новиков. — Мы ведь, как ты присоветовал, с утра пошли обходить все кузни. И ходили, и ходили! Измаялись! Я, поди, полпуда сала потерял, пока напали на след.

Михайлов с подозрением посмотрел на идеально круглую физиономию Новикова. Ничего с ней не сделалось, да и брюшко было на месте, и бока — равным образом.

— След ведет в Кронштадт. Охтенский кузнец по моим сказкам булат опознал, — сказал Усов. — И лук булатный опознал, вот только ножа и сабли не видел, их воры в кузню не потащили. Приметы воров дал. Он у них взял за гривенник и хлебцы, и лук. Потом приехал к нему какой-то человек из Кронштадта, сказывал — кум присоветовал, сейчас, мол, корабли снастят, сколько железа ни вези, все мало. И увез мой булат! Вот, ходим, ищем, найти не можем…

— И у меня пропажа. Перстень твой как корова языком слизнула, — пожаловался Михайлов. — Может статься, в трактире под столом лежит. Пойду, разузнаю. А коли нет…

Ему очень не хотелось думать, что безделица украдена. Это означало, что вор — кто-то из своих.

— Как же ты мог столь редкую вещицу потерять? — удивился Новиков.

— А не стянул ли ее тот злодей, что меня обокрал? — вдруг предположил Усов.

— Я полагаю, во всей столице не найти человека, который поймет, что твой булат — не привозной, а твоего же литья, — возразил Михайлов. — Но коли кто-то шел за тобой по следу от самой Тулы…

— Да как же этот подлец додумался тебя выследить? Это ведь значит, что той ночью он был возле вас и подслушивал! — воскликнул Новиков. — Вот ведь интрига!

— Интрига, — согласился Михайлов, — в коей я пока не вижу смысла… Вот что. Я сейчас пойду сперва в трактир, потом в адмиралтейство, а вы ищите того кузнеца, хотя я очень сомневаюсь, — его скорее всего на какое-нибудь судно утащили. В адмиралтействе я не менее двух часов пробуду, там теперь суматоха. Встретимся в трактире у Синего моста. Ох, как меня там вчера напоили… Башка отродясь так не трещала…

— Тебя — и напоили? — не поверил Новиков. — Тебя? Ты себя ни с кем не спутал?

— Меня. До полного беспамятства. Проснулся уже в своей каюте. Кто меня туда приволок — и того не ведаю. Дожил!

— Ежели б мне сказали, что ты залез без штанов на клотик и скачешь там на одной ноге, я бы охотнее поверил.

— Ты, крестненький, когда перепьешь, как наутро себя чувствуешь? — спросил Усов. — Не может быть, чтобы ни разу в жизни не перепил. Вот у нас кузнец дед Михей божится, что наутро от глотки до кишок — раскаленная железная труба вроде ружейного ствола.

— В глотке — пустыня Сахара, — стал припоминать Михайлов, — и гадко, словно там эскадрон ночевал…

— А сейчас?

Тут только Михайлов сообразил, что жажда была очень умеренной, а ощущение гадости почти отсутствовало.

— Очень странное похмелье, — признался он. — Да и вообще вся эта история с булатом какая-то странная. Послушай-ка, крестник, ты мне всю правду сказал? Ничего не утаил?

— Всю! — и Усов перекрестился.

— Бумага нужна! — вдруг сказал Новиков. — Такая досада — не взял с собой ни бумаги, ни карандаша.

— На что тебе?

— Нарисовать перстень, чтобы показывать.

— Верно! Я вам из адмиралтейства вынесу. Хотя погоди. Может, перстень в трактире лежит, меня дожидается.

Но в трактире его не оказалось. Убедившись, что подарок действительно сгинул загадочным образом, приятели временно разбежались: Михайлов пошел в адмиралтейство, Новиков с Усовым — от кузнеца к кузнецу. Встретились в обеденную пору.

— Кажется, жареного быка бы с косточками съел, — признался Михайлов. — Я ведь позавтракать забыл.

— И я, — сказал Новиков. — Однако странно, что ты, выпив невесть сколько вина и водки, с утра скачешь, как молодой козел, а не лежишь в койке, призывая попа для последней исповеди.

— Сам удивляюсь. Вот бумага с карандашом.

— А не подсыпали ль тебе какой дряни в стакан, крестненький? — прямо спросил Усов. — У нас мастера Лялина так подпоить пробовали, чтобы секрет выведать. Насилу выходили.

— Нет. Этого быть не могло, — твердо отвечал Михайлов. — За столом были только свои. Это… это невозможно!.. — Он никого и ни в чем не желал подозревать — это было как-то непристойно. Тем более — своего брата, моряка.

— Погоди вопить. Когда вы уже были совсем веселые, в трактир мог войти посторонний человек, которому приглянулся твой перстень, — подсказал лазейку Новиков, уже набрасывая очертания перстня. — Но хотел бы я знать, кто и зачем собирает по столице доморощенный булат, не брезгуя даже крошечным кусочком? Дело запутанное. Воры, обокравшие Усова, цены булату не ведали — иначе не скинули бы добычу охтенскому кузнецу. А вот тот, что к кузнецу явился, цену ему знал. Так я понимаю. Но как он догадался, что воры потащились на Охту, — этого я пока взять в толк не могу.

— Я тоже. У нас в Туле знали, что я наварил каких-то «хлебцев» и повез их в столицу. Но не верили, что удалось сварить настоящий булат. Да коли бы кто хотел выкрасть — по дороге бы спер, на любом постоялом дворе, а не дожидаясь, пока я до Питера доеду, — стал рассуждать Усов. — Вот тут — вроде как выемки, а тут сглажено, — показал он на неточности в наброске.

Им подали хорошие густые щи, невзирая на пост — с порядочными кусками солонины, и все трое ели эту солонину, не говоря ни слова и отводя глаза. Потом был пирог-рыбник, тоже несколько поспешивший на стол, не дождавшийся субботы и воскресенья. Затем подали квас — даже полпиво казалось лишним.

Сытые и довольные, приятели пошли на пирс — провожать Михайлова. И там Новиков, бывший почти на полголовы выше Михайлова, не говоря уж о щуплом Усове, высмотрел кое-что любопытное.

— Гляди, гляди, побежал! — воскликнул он.

— Кто побежал?

— Да Ероха же! Ишь ты, одет матросом! Кто-то над ним, дураком, видать, сжалился, взял к себе. Ишь, как чешет! И не обернется!

Михайлов проводил взглядом Ерохину спину. Выпивоха сгинул в толпе и, видимо, тоже направлялся к пристани.

— Это ненадолго, — сказал Михайлов. — Пил и будет пить. А жаль — ведь не глуп был…

На пирсе он расстался с Новиковым и Усовым, уговорившись, что до отхода эскадры они будут оставлять друг для дружки записки в трактире. Они отправились на поиски неведомого кронштадтского кузнеца — уже не будучи уверены в его существовании, а Михайлов с большим свертком под мышкой и с особым конвертом за пазухой вернулся на фрегат.

Оказалось, он, будучи на суше, не узнал главного: война была объявлена.

— Пусть новая сигнальная книга полежит у тебя, — сказал ему Хомутов. — Целее будет. Пока старая не разлетится по листку, будем употреблять. А конверт дай сюда. Вскрывать его еще рано. И молчи о нем.

— Есть, — ответил Михайлов и удалился в свою каюту.

Там он открыл сундучок с сокровищами, сел на койку и некоторое время смотрел на переложенные карты с лоциями, соображая, кто и для чего это сделал. Михайлов потерял покой и предался мучительным размышлениям.

Поневоле вспомнилась Александра. После разрыва с ней все пошло каким-то кривым путем. Попался сперва на этом пути Ефимка Усов с булыгой на шее; Усов поведал булатную историю, а была ли она правдой — бог весть; на пальце оказался перстень; перстень пропал, и эта пропажа сопровождалась странными явлениями…

— Начхать, — сказал он сам себе. — Война, а у меня в голове чушь какая-то…

Но «начхать» не удавалось. Более того — память, словно проснувшись, повела себя на манер хозяйки, расчищающей чулан, куда лет десять не ступала нога человеческая: стала выкидывать все, что первым подвернется под руку, — голоса, лица, картинки…

— Майков? — задался вопросом Михайлов.

Лицо Майкова явилось в картинках несколько раз — то он был справа, то слева, то сдвигал с Михайловым стаканы, то нес какую-то моряцкую околесицу.

— Нет, не он, — решил Михайлов, устыдясь собственных подозрений. — Но, может, он видел, кто из посторонних подходил ко мне чересчур близко?

Он поспешил наверх, на дек, чтобы высмотреть, где встал на якоря «Иоанн Богослов», на котором служил Майков. Среди множества мачт опознать искомое судно непросто, а мысли между тем не давали покоя, пока за ним не прислал Хомутов. В любую минуту можно было ждать приказа выступать против шведов, и следовало соблюдать полную готовность да еще взять на борт как можно более боеприпасов, хотя ядра и так уже лежали на веревочных кранцах бесконечными чугунными великанскими ожерельями. Хомутов знал, что разовый залп шведской эскадры куда мощнее, чем у русской, хотя вымпелов у нее меньше. Знал он также, что на шведских судах — опытные моряки, а на своих немало рекрутов, взятых едва ли не в последний час, да еще следует ждать новых, и кто-то должен их наскоро обучать. И Михайлову было велено подготовить все для их приема.

Известие о войне всколыхнуло всех. В Москве собралось десять тысяч добровольцев, которых для скорости стали отправлять в Санкт-Петербург на почтовых. В Архангельске сотням записывались в ополчение, олонецкие крестьяне слали в рекруты самых толковых и здоровых парней. Но, что было важно для флота, в Кронштадт прибыли ладожские и онежские рыбаки, привычные к штормам и качке.

Целый день Михайлов маялся с новичками и в то же время думал о перстне. Подозревать Майкова было просто непорядочно — и все же Михайлов отправил с оказией записочку в трактир. Новиков с Майковым был знаком — вместе не служили, но в Кронштадте встречались, вот Михайлов и поручил приятелю отыскать этого офицера на «Иоанне Богослове», завести разговор о трактирном пире, а потом деликатно выяснить, как именно Михайлов напился и не было ли в этом гнусном деле непрошеных помощников; заодно установить, как нечаянный выпивоха вернулся на «Мстиславец» и попал в свою каюту.

Отослав записку, Михайлов вздохнул с облегчением. Новиков с Усовым уж что-нибудь разузнают. А ему пора выкинуть из головы такую дребедень, как перстень-печатка из сомнительного темного металла. Других забот хватает.

Ответной записки от Новикова Михайлов не дождался. 26 июня адмирал Грейг получил от государыни указ: «Следовать с Божьей помощью вперед, искать флот неприятельский и оный атаковать». Последние сборы были недолги — вечером 28 июня Михайлов самолично, под звуки горнов, приказывал матросам ставить лисель-спирты, чтобы в почти безветренную погоду выбрать якоря, покинуть южный кронштадтский рейд и, обогнув Котлин, двинуться со всей эскадрой на запад — навстречу герцогу Зюдерманландскому с его двадцатью вымпелами.

Нет зрелища более красивого, чем покидающая порт эскадра, все суда которой чисты и целы, гюйсы спущены, зато подняты капитанские брейд-вымпелы, паруса и реи не повреждены, маневры совершаются разом. Поздний закат был тихий, протянувший по воде розовую дорожку, суливший если не штиль, то погоду маловетреную. Родька Колокольцев, выйдя на ют и от нетерпения взобравшись на фор-ванты, высматривал вдали незримого врага. Душа кипела, жаждая не просто боя, а абордажа, и для этой надобности он присмотрел уже преогромный крюк, чтобы первым метнуть его и перескочить на вражеский борт, осталось только раздобыть саблю, потому что в схватке на палубе кортик — не оружие.

Медленно шли на закат под всеми парусами красавцы — флагманский «Ростислав» о сотне пушек, «Болеслав», «Всеслав», Вышеслав», «Мечеслав» и прочие со сходными славянскими именами; шли фрегаты, шли бомбардирские корабли, катера и транспорты. Шли защищать от вражеского десанта Санкт-Петербург.

На третий день после отплытия случилось событие, совершенно незначительное — капитану второго ранга Михайлову упал на ногу топорик. Михайлов вскрикнул, ругнулся, опытный во всех делах боцман Елманов тут же пощупал ногу и установил, что косточки целы, прочный башмак их спас, даже незачем ходить к лекарю Стеллинскому. И точно — через час Михайлов не ощущал боли и не хромал. Но чертов топорик все же вмешался в его судьбу…

 

Глава шестая

ЛАЗУТЧИЦА

— Тетенька Сашетта, миленькая, у меня к вам дело, — сказала Мавруша. — Коли не вы — никто не поможет.

— Не зови меня тетенькой, — тут до Александры дошло, что словами этой беды не избыть. — Опять тетенькой назовешь — в музыкальные лавки за нотами не поедем.

— Да неловко… вы же старше… намного…

Маврушины мучения Александре отчего-то были приятны. Похожая на обезьянку смугловатая девица должна была после ангельского житья в Смольном опуститься наконец на грешную землю и привыкать к правилам человеческого общежития, для чего необходимо жестоко истребить в ней повадки смольнянки. Права тетка Федосья Сергеевна — с такими повадками и красавца-жениха не сыскать.

— Сашетта? — спросила девушка, видя, что Александра демонстративно занята рисованием очередного букета в синей стеклянной вазе и на «тетеньку» отзываться не собирается.

— Что, голубушка?

— Помогите мне найти мою лучшую подругу!

— Она пропала? Из Смольного?

— Ее родители забрали до срока, чтобы отдать замуж, жених уезжал за границу, сама государыня позволила. И мы условились, что она мне напишет, укажет адрес, а она все не пишет да не пишет!

— Так до тебя ли ей? Может, она в тягости или уж родила. Какая тут переписка?

— Мы в вечной дружбе поклялись!

— И как же зовут подругу?

— Поликсена Муравьева.

— Муравьевых много. Из каких она Муравьевых?

Мавруша задумалась. О семействе подруги она почти ничего не знала. Поликсену-Мурашку обычно навещала какая-то пожилая дама, иногда — две дамы, она называла их тетками.

— Давай начнем с другого конца, — решила Александра. — Не так часто смольнянок до окончания курса забирают. Я попробую съездить к госпоже Ржевской. Тем более — давно у нее не была, недели две, а она зовет. Она из смольнянок, навещает вашу Лафоншу, во фрейлинах год ходила, и с большим, и с малым двором хорошо знакома. Может, чего присоветует.

— Ай… Сашетта! — закричала Мавруша. — Ржевская — это та, что была дочкой господина Бецкого?

— В каком смысле — была дочкой?

— Он ее после выпуска к себе забрал, и она у него жила, покамест он ее замуж не выдал.

Конечно, следовало приучать Маврушу к светской жизни, но начинать с истории госпожи Ржевской Александра не рискнула. Пусть уж хранит в душе уважение к человеку, без которого и Воспитательного общества благородных девиц не существовало бы.

Когда государыня решила устроить в столице заведение для девиц наподобие французского Сен-Сира, она привлекла к участию Ивана Ивановича Бецкого. О ее дружбе с этим почтенным старцем ходили фривольные слухи — будто он был ее подлинным отцом: по слухам, Бецкой, будучи секретарем при русском после в Париже, был представлен герцогине Иоганне-Елизавете Ангальт-Цербстской и поладил с ней, а вскоре родилась у герцогини дочь Фредерика. Но в такой подоплеке не было нужды — государыня всегда любила знающих и начитанных собеседников, а Бецкой десятилетиями только тем и занимался, что сам себя образовывал, набивал голову модными философскими идеями и сводил знакомство с лучшими умами Европы.

В дела государственные он не мешался, и Екатерина нашла для него самое разумное применение, доверив ему воспитание молодого поколения. Вскоре после «шелковой революции» шестьдесят второго года Бецкой был назначен президентом Академии художеств, потом взялся за создание Воспитательного общества благородных девиц, главным попечителем которого стал, потом определен еще и шефом сухопутного шляхетского кадетского корпуса. Позже он открыл воспитательные дома — сперва в Москве, затем в Санкт-Петербурге, и тратил много времени на то, чтобы создать особую воспитательную систему для взрастания новой породы людей — добродетельных, с изобретательным разумом, открытым сердцем, знающих и соблюдающих правила гражданской жизни.

И надо ж тому случиться, чтобы семидесятилетний старец, кому уже пора подумать о душе, влюбился со всей страстью кадета-молокососа в юную воспитанницу! Скорее всего, им овладело платоническое чувство, но хлопот оно всем доставило изрядно. Избранницей Бецкого стала умница и музыкантша Глафира Алымова.

Бецкой действительно громко объявил, что будет печься о ней, как о родной дочери, хотя никаких бумаг по этому случаю не подписал, да и не мог — жива была Глафирина мать. Девочка только-только вошла в «серый» возраст, три года пролетели быстро, а когда она уже стала «белой смольнянкой», Бецкой отдался нежному чувству, мало беспокоясь, что скажут люди. Он каждый день навещал свою протеже, утомлял ее странными и смутными беседами, а когда при выпуске потребовался для девушки наряд — одел не хуже придворной дамы, все воспитанницы были в восторге от драгоценных кружев и жемчужных ниток для прически. Потом старик поселил девушку в своем доме, задав тем всей столице загадку: что там меж ними происходит? Полагали, что дело идет к свадьбе, но сам жених никак не мог формально попросить руки и сердца, хотя сцены ревности закатывал регулярно. При этом Глафира была фрейлиной великой княгини — стало быть, весь двор с любопытством следил на этой интригой. Наконец Алымова, осознав свое двусмысленное положение, решилась выйти замуж за поклонника, который как раз подозрительным вниманием не обременял, а просто сделался ей приятен и позвал под венец. Это был Алексей Андреевич Ржевский, чиновник и литератор, старше невесты лет на двадцать. Брак оказался на редкость удачным и счастливым. Сейчас в доме было трое детей, Глафира Ивановна носила четвертого.

В доме Ржевских собирались писатели, поэты, бывали придворные, приезжали бывшие смольнянки первых выпусков, ныне образованные и элегантные дамы. Там можно было не только на след Поликсены Муравьевой напасть, но и начать погоню за Нерецким.

— Я сама поеду туда, — сказала Александра. — А тебе есть чем заняться. Два ночных чепца взялась шить — ни одного не закончила.

— Я дошью, дошью! — пообещала Мавруша. — А что, Сашетта, скоро у нас будет музыкальный вечер?

— Охота блистать в свете? — усмехнулась Александра. — Я придумаю, когда позвать гостей.

— Ай, как хорошо!

Тут заглянула Фрося.

— Голубушка барыня, к вам Семен просится! Пустить?

— Уж не жениться ли собрался?

— Барыня, голубушка, вы его не пускайте, — неожиданно попросила Фрося, хотя Александра знала, никаких видов горничная на кучера Семена не имела. — Не пускайте дурака, Христом-Богом прошу! — И скрылась.

— Экие загадки в собственном доме, — сказала Александра. — Глянь-ка, Мавринька, не перебрала ли я с алым цветом. Какой-то он неестественный…

Не следовало так говорить — вспомнился Михайлов в набедренной повязке из мокрой рубахи. И сразу ввалился кучер, прямо с порога бухнулся на колени, и не столько попросил, сколько потребовал:

— Матушка барыня, отпустите на войну!

— Да война через неделю кончится, — уверенно ответила Александра. — И без тебя шведов побьют. Ступай, закладывай экипаж, к Ржевским поеду. Мавруша, помоги Фросе голову мне убрать. Проклятая война!

Не так уж много было в столице русских парикмахеров — так едва не половина записалась в полки, оставшиеся французы тут же переняли охотников до модных причесок, и к мусью Трише уже следовало записываться загодя.

Счастье, что вышли из моды высокие громоздкие прически, в которых куаферы устраивали то сад с плодами, то виноградник с гроздьями, то целую цветочную клумбу. Признаться, кое-что в этих затеях десятилетней давности Александре нравилось: в 1778 году в честь французского фрегата, одолевшего в морском сражении англичан, королева Мария-Антуанетта изобрела прическу «а-ля Бель-Пуль», и буквально на следующий день дамы взгромоздили себе на всчесанные высоко, на аршин, волосы маленькие фрегаты.

В этой прическе было известное озорство — ради нее Александра потерпела бы и многочасовое сидение в кресле перед зеркалом. Но как вспомнишь, что дамы, однажды возведя на голове подобное сооружение, потом две-три ночи спали в креслах, то никаких фрегатов не захочется.

— Что ты еще помнишь про свою Поликсену? — спросила Александра, уже готовая к выходу. На ней было платье модного покроя, неожиданного, блекло-лилового цвета, в тонкую полоску, которого никто не носил. Она случайно набрела в лавке на штуку атласа и всю ее забрала, чтобы никто не обезьянничал. Очень удачно подобрались белые атласные ленты на каскад бантов, украшавших лиф, с едва заметным зеленоватым оттенком.

— Она чудо как хороша, — ответила Мавруша. — Волосы у нее светло-русые, кожа такой белизны, что прямо светится! А глаза — голубые! И носик пряменький! И стан пышный, не то что у меня! Кадеты, что приезжали к нам спектакли смотреть, все от нее глаз не отводили! Но говорят, что я танцую лучше и в ролях сильнее, сама государыня меня хвалить изволила!

— Да уж наслышана. Может, все же откопаешь в памяти, как звали ее теток? Может, она какие-то имена называла? Улицы вспоминала, храмы Божьи, куда дитятей ходила? — задавая вопросы, Александра пристегивала справа к лифу любимый шатлен — наверху жемчужина, лежащая на ложе из золотых лепестков, от нее — широкая золотая цепочка хитрого плетения в полтора вершка, на цепочке — часы с золотой узорчатой крышкой, просто и надежно. У нее имелся и другой шатлен, подарок покойного мужа, очень дорогой и весомый — там одного золота унции четыре, не меньше. Но он не имел достойного вида — крючок скрыт какой-то странной нашлепкой с алмазами, от нее пять толстых цепочек — с часами, медальоном, перочинным ножичком, пузырьком для духов и ключиком от часов — естественно, все в мелкой алмазной россыпи. Следовало бы его или переделать, или продать, да все руки не доходили.

Мавруша чуть не заплакала — ничего из прошлой жизни Поликсена не вспоминала, им было о чем говорить и кроме скучных теток.

У Ржевских собралось общество небольшое, но завидное — с порога Александра увидела самого Гаврилу Романовича Державина, окруженного дамами и очень довольного их вниманием. Из другого угла гостиной доносилось птичье пение, но птица была явно ученой — высвистывала мелодию. Александра, наподобие Буриданова осла, встала у дверей, выбирая: Державин или птица? Любопытство победило — с поэтом-то она уже встречалась, а такого птичьего таланта еще не видывала.

Но вместо клетки на подоконнике стояла причудливой формы деревянная шкатулка с откинутой крышкой, оттуда и слышалась мелодия. Ржевские купили детям дорогую игрушку под названием «серинет» и, как водится, взрослые первыми от души ею забавлялись. Этот маленький органчик исполнял десяток мелодий, и уже решено было, когда малыши натешатся, отдать его приятелю Ржевского, большому любителю пернатых, для обучения щеглов и канареек.

Теперь можно было идти к Державину и принять участие в литературной беседе. Как и положено в гостиной, речь шла о вещах забавных — Гаврила Романович вспоминал всякие стихотворные недоразумения.

— А также пташкам везет, — говорил он. — Казалось бы, кто не видал птичьего клювика? Однако ж прилетает муза — и стихотворец теряет разум. Вот, сударыни, пример, а стихотворца не назову, чтоб не позорить.

И он прочитал с комическим чувством:

— Случились там поставлены силки, Куды несмысленны валятся голубки. В них голубок попал, сидел в темнице, Кой-как разгрыз зубами узелки И волю получил…

Общий хохот помешал ему продолжать.

— Храни вас Господь от зубастых голубков, мои голубушки. А вот еще прелестное изобретение, и тут стихотворца не назову, но вирши надолго запомнились. Вот, начну с середины:

Вдруг новый доктор появился, Всем доктор полюбился. Горазд лечить, Всяк хочет жить; Хоть болен кто, хоть нет, но всяк лечился; А доктор богатился. Пословица лежит: куда-де конь с ногой, Туда и жаба со клешней…

— Гаврила Романыч, да это же мужнино творение! — воскликнула госпожа Ржевская. — Он сам, когда еще только за мной увивался, эти вирши читал для смеху! Сейчас вернется — что-нибудь еще вспомнит и прочитает.

— Жаль, что более не пишет. Талант у него отменный.

— Пишет, Гаврила Романыч, но немного. Дела мешают. Мало ему, что сенатор и тайный советник, мало что избран в Российскую академию, так еще ввязался в эту затею с академическим словарем, сам читает статьи и переводы. Не до мадригалов! — Глафира Ивановна развела руками. — Да и семья…

— Ваше семейство почитаю идеальным, — и Державин вздохнул.

Тут же одна из гостий перевела разговор на иную тему — все знали, что супругу свою поэт любит всей душой, однако Бог не дал детей, а у Ржевских — трое, и такими можно гордиться.

— Матушка Глафира Ивановна, — обратилась к хозяйке Александра. — Совет нужен. Пропажа у меня завелась.

Они уселись в сторонке, там, где стояла большая позолоченная арфа. Ржевская еще девицей слыла первой столичной арфисткой и в замужестве музыки не оставила. Мало ли как жизнь распорядится, — а преподаванием всегда можно прокормиться, да и в числе светских талантов этот — среди первых, на клавикордах-то всякая купеческая дочка уже бренчать выучилась, арфа же — инструмент благородный.

Александра вполголоса поведала историю о Поликсене Муравьевой.

— Да, я слыхала про Муравьеву. Ее забрали и повезли в Москву, чтобы там обвенчать с женихом. Но, сказывали, в Пруссию этот господин — то ли Криницкий, то ли Краницкий — один поехал, а жену оставил у родни. Коли она в России и жива, — странно, что подруге не писала. Те связи, что в Смольном рождаются, прочные. Я могу спросить у Лизы Рубановской, мы с ее сестрицей Анютой почти так же дружили, как твоя протеже с Поликсеной Муравьевой. Царствие небесное Анюте… Могу еще у Катиш Хованской… ах да, она ведь замужем…

— За Нелединским.

— Они вскоре обещались к нам в гости быть. Что же, смольнянки должны друг дружку выручать, — госпожа Ржевская любезно улыбнулась, и Александра поняла, что больше на эту тему говорить не стоит — обещание получено, этого довольно.

Теперь нужно было как-то подобраться к Нерецкому. Но не спешить, а посидеть с дамами да кавалерами, подождать, пока заговорят о музыке, о модных романсах.

Однако беседа свернула на более острую тему — на войну. У каждого из присутствующих нашлись знакомцы и родственники в эскадре Грейга. Все беспокоились — когда придет приказ идти на шведа, долго ли продлится военный поход, не будет ли избыточных опасностей. Да и на суше тоже возможны стычки. Раз уж шведы перешли границу — рано или поздно предстоит сражение с отправленной навстречу врагу гвардией под командованием генерала Мусина-Пушкина.

— Уже осажден Нейшлот, — сказал Державин. — Да только все это — трата времени. Где-то я вычитал, что не стоит кидать в соседа каменьями тому, у кого над домом стеклянная крыша.

— А что ж у шведов стеклянного? — спросили его.

— Финляндия.

Слушать про войну и про нежелание финских офицеров служить шведскому королю Александра не желала. К тому же она ощутила некое неудобство — подвязка поползла вниз, следовало подтянуть ее, пока не съехал чулок. Юбка была довольно короткой, открывала и туфли, и щиколотки — недоставало только опозориться…

Выйдя из гостиной, Александра направилась в комнату, где стояли только шкафы с книгами да старая мебель, при нужде там можно было устроить на жительство гостя. Александра не знала только, что дверь оттуда ведет в кабинет господина Ржевского.

Она была полуоткрыта — видимо, хозяин входил сюда за книгами. И Александра услышала голоса.

Первый принадлежал Ржевскому. Этот господин ей нравился чрезвычайно — хотя ему было уже полвека. Ржевский был все еще по-юношески строен, лицо имел тонкое, выразительное, большеглазое, даже крупный нос его не портил. Беседа с ним всегда была увлекательна, и он умел оставлять свои служебные заботы за дверью гостиной. Не то чтобы Александра завидовала Глафире Ивановне, а просто понимала: для того, чтобы спокойно и радостно жить, растить детей, быть счастливой, нужен такой человек, как Алексей Андреевич, умный, спокойный и ласковый. Разумом понимала, а сердце буянило.

Второй голос тоже был знакомый…

— Но кто же мог это предвидеть? Кто? — безнадежно спрашивал тот.

— Любой подьячий, прочитавший в жизни хоть пару книг исторических да имеющий деда, чтобы расспросить его, — отвечал Ржевский.

— Нет. Прошлое не имеет такой власти.

— Имеет. Коли какому государству на роду написано воевать с другим, так это надолго. России на роду написано воевать со Швецией.

— Но ничего глупее этой войны выдумать невозможно…

Александра, быстро подтянув подвязку и встав за угол книжного шкафа, обжала на себе юбки. Теперь можно было осторожно заглянуть в кабинет.

— Нет, сударь, к этой войне Густав подготовился весьма разумно. Его действия лишь кажутся дурацкими. Вспомни историю. Россия со Швецией еще при Александре Невском воевала, при Иване Грозном тоже — за ливонское наследство. Когда Смута кончилась — опять взялись воевать. При государе Алексее Михайловиче была российско-шведская война, только там выбирать пришлось: или ляхов с Украины гнать, или шведов — из Лифляндии. Решили выручать своих братьев, православных, а Лифляндия подождет… Ну и ждала добрых полвека. Затем — то, что твой дед, сударь, статочно, своими глазами видел — войны Петра Великого с той же Швецией. Кончилось все Ништадским мирным договором. При государыне Елизавете Петровне со шведами сражались, это уж твой батюшка должен помнить. И вот теперь. А чем нынешняя война от тех отличается — ты хоть понимаешь?

— Объясните, сделайте милость.

Александра вытянула шею и тут же спряталась. Это был Нерецкий! — расстроенный, обеспокоенный, недовольный.

— Тем, что судьба Санкт-Петербурга решается на море. Редкий случай — такого еще, кажись, у нас не бывало. Если эскадра герцога Зюдерманландского одолеет нашу — шведы высадят под столицей десант. А где наша армия — напомнить?

— На юге… но ведь гвардия наготове!..

— Гвардия! Не знающая, что есть баталия!.. Не имеющая достойных командиров!.. А что у нас во флоте? Что, старательно подготовленное королем Густавом?

Нерецкий молчал.

— Назовем, сударь, вещи своими именами. Ты сам с этой новостью прибежал — отчего ж боишься произнести решительное слово? У нас во флоте — измена! Именно так называется то, что друзья твои умудрились состряпать за десять лет. Измена.

— Но кто мог знать?.. Ведь войны не ждали!..

— Ее мог предсказать всякий, кто не парит в облаках, а читает исторические книги. Шведские короли не угомонятся, пока не сменится династия. До той поры они будут наскакивать на Россию и затевать войны.

— Так что же делать? Писать донос?

— Государыня понимает положение вещей… в общих чертах…

Более Ржевский ничего не сказал.

— Значит, мы погибли? — спросил Нерецкий.

— Кого изволишь называть «мы»? Флотских офицеров, друзей твоих, заигравшихся и заваривших эту кашу? Или честных российских подданных? Знал я, когда настойчиво требовал встречи с тобой, что у вас там неладно, знал… Да не думал, что вас настолько оболванили…

Нерецкий промолчал.

— Ты все мне рассказал?

— Ну… должно быть, главное…

— И то верно — историю десятилетних глупостей за полчаса не изложишь. Я должен снестись с нашими влиятельными московскими братьями, которые еще сохранили остатки разума и могут вразумить безумцев. Положение тревожно, — сказал Ржевский. — К счастью, мое слово в наших кругах еще кое-что значит. Мало ли я этих господ мирил? Но пока вижу один способ уменьшить вред, который может причинить «Нептун» и иже с ним. Времени мало. Хочешь поехать с письмами в Москву?

— Да, хочу!

— Ступай собираться и через час будь тут. Каждая минута дорога. Все зависит от того, когда государыня даст приказ Грейговой эскадре. Ту кучу дерьма, которая у нас образовалась, можно разгрести только всем миром…

— Но ведь из лучших намерений?…

— И ими выстлана дорога в ад! — вдруг крикнул Ржевский. — Да ступай же! А ежели будешь ахать, охать и хвататься за голову вместо того, чтобы действовать, то грош цена твоему раскаянию, сударь, грош цена. Жду через час, а лучше — ранее. Еще тебе придется съездить с моей запиской за подорожной. А время позднее. Хорошо, есть кому помочь…

— Иду.

— Не серчай. Когда бы вы натворили дел — поздно было бы мне тебя расспрашивать да вытаскивать из тебя сведения, как гнилой зуб щипцами. Другие люди бы делали вопросы — это хоть ты понял?

— Понял…

— Ступай.

Нерецкий вышел из кабинета.

Александра выскочила в коридор и заметалась — как попасть на улицу? Ведь коли он идет домой — можно узнать, где квартирует, а это очень важно! Наконец она догадалась и пташкой вылетела на Итальянскую.

Нерецкий опередил ее на сотню шагов. Времени отыскивать свой экипаж не было — пока найдешь, пока усядешься в карету, «добыча» сгинет в каком-нибудь переулке. Александра побежала, мало беспокоясь, что подумают о ней прохожие.

Она поняла одно — ее избранник попал в беду, из которой не так просто выкарабкаться. Но это ее даже радовало — сам Господь посылает ей возможность спасти любимого человека! От чего спасти, как спасти — значения не имело.

Смысл разговора с Ржевским был ей в общих чертах понятен — Нерецкий запутался, совершил какие-то глупости и пришел советоваться со старшим товарищем. Слов об измене она не поняла — но рассудила, что пытаться мыслить на бегу — глупое занятие. Скорее всего беда Нерецкого и есть та преграда, которую он поставил между собой и Александрой. Тем лучше — есть возможность докопаться до правды!

Бежать оказалось недалеко — по Итальянской до Екатерининской канавы, вдоль нее да через Невский, а там уж и Мещанские.

Народ действительно косился на Александру: дама, так щегольски одетая, если и прогуливается, так при ней обязательно лакей, компаньонка, еще кто-нибудь, да и ходит днем, а сейчас вечер, и несется эта сумасбродка, подхватив юбки. К счастью, вскоре Нерецкий взошел на крыльце и взялся за дверную ручку. Надо полагать, тут, напротив губернаторского дома, он и жил.

Но вместо того, чтобы повернуть и устремиться к Ржевским, Александра задержалась, отчего — бог весть.

В это мгновение некий человек кинулся на Нерецкого, ухватил его за плечо, не позволив ему войти.

Александра ахнула — похоже, беда была серьезнее, чем ей казалось. Оружия при себе она не имела — да и кто бы взял оружие, собираясь в гости к Ржевским? Но в том, что сможет яростной оплеухой сбросить мерзавца с крыльца, Александра не сомневалась.

Она, опять подхватив юбки, кинулась на выручку к возлюбленному, но остановилась: драки не было, а человек, напавший на Нерецкого, по-видимости, что-то ему бурно объяснял, размахивая руками. Нерецкий же не пытался от него избавиться, а слушал и тоже жестикулировал. Наконец оба сошли с крыльца и размашистым шагом устремились прочь.

Это было странно — ведь Нерецкий обещал Ржевскому собраться и через час быть у него, а вместо того куда-то понесся с человеком, на котором, кажется, была круглая матросская шапка.

Великая сила — женское любопытство. Александра вообразила то самое, что пришло бы на ум любой даме: этот человек прислан любовницей, которая срочно зовет к себе Нерецкого! Стало быть, нужно дознаться, кто врагиня.

Александра уже вообразила юное прекрасное создание, непременно с голубыми глазами, с пухлыми губками, сложенными в притягательную полуулыбку, и наверняка с миллионным приданым, когда Нерецкий и матрос устремились к двери, в которой даже светская дама опознала бы трактирную по двум полумертвым телам, лежащим около, и по доносящемуся из открытых окон шуму.

Возлюбленная Нерецкого никак не могла обитать в трактире, с точки зрения Александры, как и он сам. Человек, столь проникновенно поющий о любви, и грязный трактир — это было совершенно несовместимо! Однако Нерецкий первым вошел в вертеп, и даже без всякой брезгливости.

Александра и близко подходить не стала. Интуитивно она угадала, что пить там водку до рассвета он не станет, а выйдет очень скоро. Так и получилось — минут через пять Нерецкий и матрос покинули трактир, причем Нерецкий почти бежал, а матрос еле поспевал за ним, заскакивая то слева, то справа. Наконец оба остановились лицом к лицу, и Нерецкий произнес какую-то гневную и отчаянную тираду. Матрос разводил руками — оправдывался, не иначе.

Вдруг матрос рухнул на колени и рванул на груди и камзол, и рубаху. Нерецкий шарахнулся от него, отступил, матрос пополз за ним. Тогда Нерецкий схватился за голову, закрыл лицо ладонями и, похоже, собрался прямо посреди улицы разразиться рыданьями. Этого Александра вынести уже не смогла.

Она поспешила на помощь.

— Что случилось? — спросила она, взяв Нерецкого за руку, но не пытаясь отвести ладони от лица. — Что за несчастье? Вам нужна помощь?

— Это невозможно, — ответил он. — Это совершенно невозможно. Я опозорен, я погиб…

— Нет! Пока человек жив — позор можно смыть, от врагов скрыться! Что случилось?

— Это вы?!

Александра невольно улыбнулась — наконец-то до него дошло, кто перед ним.

Мимо пробегали прохожие, кое-кто даже останавливались поодаль, разглядывая ополоумевшего матроса и показывал на него пальцем. Эти люди были Александре безразличны — она обняла Нерецкого, он обнял ее, они тесно прижались друг к другу и замерли.

— Я помогу тебе, — прошептала Александра. — Ты только объясни, что нужно сделать.

— Сделать тут ничего невозможно… — Нерецкий вдруг опомнился и оттолкнул от себя возлюбленную. — На нас смотрят!

— Ну и что?

— Твоя репутация…

— Кому нужна тут моя репутация? Пойдем, отведи меня к себе, и там все расскажи…

— Ко мне? Это невозможно!

Настаивать Александра не стала — но дала себе слово раскрыть эту тайну.

— Ну, хоть куда-нибудь, где мы сможем поговорить.

— Можно во дворе на лавке, — неуверенно сказал он.

— Отлично, идем. Предложи мне руку.

— Да, конечно…

Матрос, стоя на коленях, провожал их взглядом, потом вскочил и понесся следом.

К удивлению Александры, Нерецкий привел ее во двор того дома на Второй Мещанской, где, видимо, нанимал квартиру. Там у черного входа стояла подходящая лавка, на которой Александра смогла разложить свою пышную юбку.

Нерецкий сел рядом, и они, не сговариваясь, разом взялись за руки.

— Ну, что стряслось? — спросила она.

— Стряслось то, что я должен сейчас же, сию минуту ехать в Москву по очень важному делу.

— Разве это беда?

— Беда в том, что у меня нет хотя бы суток… Сашетта, я… я должен был получить письмо, содержания которого не знаю, но от него очень многое зависит, очень многое, я не могу тебе этого объяснить.

— И незачем. Где это письмо?

— Оно пропало! И если оно попадет к недоброжелателям — то пропал я сам, но это еще полбеды, пропали мои друзья…

— Погоди, может, еще есть возможность его найти.

— Есть, наверно, только я не могу, говорю же тебе — я должен сейчас же, в ночь, выезжать!

— А как именно оно пропало? — нежно поглаживая его руки, настойчиво домогалась Александра.

— Совершенно дурацкая история. В доме, где я нанял квартиру, проживает также госпожа Ольберг, ученая повитуха, и она славится своим мастерством, принимает самые трудные роды. У нее для того, говорят, особая комната предназначена. Я никогда не любопытствовал насчет ее ремесла и могу лишь догадываться, что случилось. Я не уверен…

— Ты говори, говори…

— Видимо, какая-то дама или даже девица хотела родить тайно, а ребенка отдать его отцу. По крайней мере, мне так кажется. Еще я предположил, что рожать в своем доме она побоялась. Может, и впрямь девица, и не хотела перепугать криками свою матушку… Ей-богу, не знаю! Она приехала рожать к госпоже Ольберг со своей горничной. Судя по тому, что произошло, был уговор — человек, которого пришлет отец ребенка, должен ждать во дворе, ему передадут дитя, и он это дитя унесет. Но так случилось, что на лавке сидел этот подлец, простите… тот, кого прислали ко мне с письмом! Горничная вынесла дитя и отдала ему, но вот тут я уже не совсем понимаю — выходит, что он оказался с этим младенцем довольно далеко от Мещанской, квартала за три. Потом горничная убежала, он остался в растерянности, и тут на него напало вдруг человеколюбие! Он понес дитя в трактир, полагая, что трактирщица, имеющая своего младенца, и чужого может покормить. В трактире он стал пить и пропил кафтан вместе с письмом. Потом он пытался вернуть письмо, но ему соглашались отдать только вместе с младенцем, а младенца он брать боялся — в трактире-то его непременно покормят, а если нести в полицию — начнутся нелепые расспросы, а если в воспитательный дом — всем известно, как там детишки мрут. Мой человеколюбец решил дождаться меня, чтобы я пошел в трактир, выкупил там письмо и вообще как-то все уладил. Он лишь сейчас меня встретил, мы пошли в трактир, я был готов потратить любые деньги, но младенца там уже не было…

— Куда ж его дели? — забеспокоилась Александра.

— Далее только мои домыслы. Человек, которого прислал отец младенца, где-то задержался. Когда он пришел сюда, все уже свершилось. Он ждал несколько часов, потом поднялся к повитухе и узнал, что дитя давно унесли, а роженица с горничной уехали домой. То есть он понял, что младенца по ошибке отдали чужому человеку. Отец, очевидно, человек зажиточный и имеющий слуг — послал их разведать, не было ли найдено в окрестностях ночью новорожденное дитя. Господь навел их на этот трактир, и они забрали младенца у трактирщицы, щедро ей заплатив. Но вот тут-то и начинается моя беда! Эта бестолковая баба сунула мое письмо, чтобы не потерять, в одеяльце, которым обернули дитя, в самое изголовье, и потом отдала младенца вместе с письмом! Кому — сама не ведает! Все было впопыхах, она и думать забыла о письме. И вот оно — непонятно у кого, как искать — неизвестно, а я должен быть уже в пути! А в письме настолько важные сведения… Если его вскроет посторонний, будет большая беда…

— Теперь все ясно, — сказала Александра. — Повитуха вряд ли даст тебе сейчас адрес той дамы или ее любовника. Судя по всему, ей хорошо заплачено, и ответ будет один: знать не знаю! Послушай — ты спокойно поезжай в Москву, а письмо искать буду я.

— Как?

— Понятия не имею. Но найду обязательно.

Александра встала, встал и Нерецкий. Они не размыкали рук, держась друг за дружку совсем по-детски.

— Это судьба, — прошептал Нерецкий. — Видит Бог, я ставил преграды…

— Нам нельзя разлучаться.

— Нам нельзя быть вместе.

— Мы будем вместе.

— Нет, невозможно… я люблю тебя больше всего в мире, но изменить прошлое нельзя…

— Можно! Если любишь! — воскликнула Александра и обняла Нерецкого. — Нет более никакого прошлого, понимаешь? Нет его! Ни у тебя, ни у меня! Есть только будущее! И настоящее, конечно!

— Легко тебе говорить, ты сильна духом…

— А ты слаб?

— Я — слаб…

— Это поправимо.

— Ты ангел…

Нерецкий поцеловал Александру в губы. Начал он по-ангельски — но с каждым мгновением в поцелуй вливалось все больше страсти. Александра опомнилась первой.

— Все будет, свет мой, все будет! — пылко пообещала она. — Ты вернешься, мы встретимся… Мы друг другу на роду написаны!

— Нет! — вскрикнул Нерецкий. — Нет! Не выйдет! Прости, прости…

— Но ты любишь меня?

— Люблю! Боже, какой я подлец! — Нерецкий отскочил и рванул на себя дверь. Башмаки простучали по ступеням. Александра тихо засмеялась. Она знала, что добьется своего.

Теперь пора было возвращаться к Ржевским. Конечно, будут расспрашивать, где пропадала. Нужна достоверная ложь. Сердце заколотилось, вышла подышать свежим воздухом… Не поверят! Какое может быть сердечное недомогание у особы такого сложения и такого нрава? А вот чему поверят — живот, мол, схватило. Не станут же по такому поводу допрашивать слуг. Довольно будет шепнуть тихонько хозяйке дома, она с пониманием кивнет — и забудет: у матери четверых детей других забот хватает.

— Сударыня, сударыня! — позвал незнакомый мужской голос.

Александра обернулась. К ней приближался матрос-подлец.

— Пошел прочь, — сказала она.

— Сударыня, простите, ради бога. Я слышал ваш разговор с господином Нерецким и одного прошу — позвольте провинность свою делом искупить и вам помогать в ваших поисках.

— Да кто вы такой? — удивленно спросила она, поскольку речь была непростонародная.

— Мичман Ерофеев, к вашим услугам, — матрос поклонился.

— Чудеса… — только и могла сказать Александра. — Что все это значит?

— Объяснить не могу, сударыня, сам многого не понимаю.

— Где вас при нужде искать?

— Сударыня… искать-то меня негде… Я на несколько часов прибыл из Кронштадта, где ночевать — не ведаю…

Тут Александра заподозрила неладное.

— Неужто в столице трактиров не осталось? — спросила она. — Устройтесь на ночь, а утром пришлите мне записку. Я квартирую в доме госпожи Рогозинской, в Большой Миллионной.

— Сударыня, беда в том, что у меня вовсе нет денег…

— Ничем не могу помочь, у меня их тоже нет.

Это было чистой правдой — зачем, собираясь провести вечер в приличном доме, брать с собой кошелек?

— Сударыня…

— Прощайте, господин мичман, впредь носите с собой хоть два рубля.

Александра ускорила шаг. Теперь ей стало ясно, что человек этот — сомнительный, нанятый почему-то для доставки письма, мичманом назвался сдуру, иметь с ним дело нельзя.

— Сударыня!..

Этот отчаянный вопль остался без ответа. Александра перешла на бег, а бегать она умела, даже в неудобном платье с попадающими промеж ног нижними юбками. До Невского было совсем недалеко, а на Невском в такое время года гулянье допоздна, мнимый мичман не рискнет приставать.

У Ржевских уже заметили ее отсутствие. Пришлось, разумеется, наплести и про живот, и про острое желание после приключившейся беды подышать свежим воздухом. А потом Александра отправилась домой. Она решила зайти к Мавруше, рассказать, что госпожа Ржевская обещала помочь в поисках Поликсены Муравьевой.

— Что, Фросенька, она еще не спит?

— Голубушка барыня, не спит, свечку жжет!

Александра вошла без стука и обнаружила, что Мавруша прилегла на постель одетая, да так и уснула. На рабочем столике горела свеча, были разложены бумаги, стояли цветы в маленькой вазе и тут же — стакан с грязной водой, в котором полоскали акварельные кисти. Александра подивилась тому, что девушка вздумала рисовать букет ночью, при скверном освещении, и полюбопытствовала, что вышло.

Но это был не букет. Мавруша по памяти воспроизвела, как умела, мужское лицо, несколько нарушив пропорции, но точно передав грустную складку рта и линию изогнутых черных бровей.

Увидев это лицо, Александра сердито засопела: вот чего еще недоставало! Первая мысль была — изничтожить картинку, чтоб неповадно было в чужих избранников влюбляться! Вторая: да и как же было не влюбиться бедной дурочке…

На портрете был изображен, разумеется, Нерецкий.

 

Глава седьмая

НОВЫЕ КОЗНИ ЕРОХИНОЙ ПЛАНИДЫ

Ероха сильно затосковал.

Он понял, что жизнь его несуразна, бестолкова, и осталось лишь одно — спиться окончательно и сдохнуть под забором. Непонятно, правда, на какие деньги это проделать, ну да мир не без добрых людей — совсем пропившемуся всегда чарочку из сострадания поднесут.

Понял он это, проводив до Невского ту даму, что взялась отыскать утраченный пакет Змаевича. Дама неслась, не оборачиваясь, зачем Ероха потащился за ней — и сам не знал. Куда-то ж нужно было деваться.

Он мог вернуться в ту комнату, которую снимал — но, поскольку не платил целую вечность и не показывался там по меньшей мере две недели, следовало ожидать, что хозяйка пустила туда другого жильца.

Можно попытаться к милосердному Новикову… Нет, как раз туда он не мог пойти, перед Новиковым было стыдно.

В трактирах — где задолжал, а где никогда не пустят за стол, не убедившись, что в Ерохином кармане есть хоть гривенник. А восемьдесят копеек Змаевича пропали. Пропал и матросский кафтан. Как возвратиться в Кронштадт? На «Дерись» уже не возьмут, да и как признаться в утрате пакета? А на других судах он никому не нужен — вот и получается, что единственный шанс стать человеком помахал хвостиком и исчез.

Ероха брел и брел, не ведая который час, не имея цели. Наконец он оказался на невском берегу — там, где берег еще не одели гранитом. В воду врезались мостки, на которых сидели с удочками обезумевшие от своей страсти рыболовы, иные выплыли на лодках чуть не на середину реки. Ероха облегченно вздохнул, — тут можно было забраться под лодку и уснуть.

Он дошел до самой крайней лодки, старой и ненужной, чудом не угодившей в печь, лег на траву и вполз под дощатый свод, стараясь не треснуться лбом о сиденье. Но внутри что-то было — ощупав предмет, потянув и подергав, Ероха понял: суконный кафтан!

Вот как раз кафтан ему и требовался, потому что бегать по Питеру в одной рубахе и камзоле даже для выпивохи было непристойно. Ероха, неуклюже барахтаясь, облачился в кафтан, запахнулся и понял — сейчас угреется и заснет, и это — единственное, что в его жизни хорошо. А завтра — будет день, будет и пища. Не привыкать ложиться на пустой желудок.

К тому времени как Ероха проснулся, в столице уже началась уличная жизнь. Выбравшись из-под лодки и надвинув на щетинистый череп шапку, он пошел куда глаза глядят.

Одежка, обнаруженная под лодкой, была причудливая — бурого какого-то цвета с голубыми полосами. Полосы, конечно, в моде, но это даже для самого смелого щеголя было избыточно, более всего удивили Ероху большие белые пуговицы — надо полагать, костяные. Он решил, что лучше бы эту находку снести в трактир к Аксинье Мироновне, а она уж сообразит, что с такими полосами делать, заодно и нальет. Раз не вышло вернуться во флот — значит, пить можно и нужно…

Предчувствуя и выпивку, и даже закуску, Ероха помыкался в закоулках, забрел на кладбище и вышел к Александроневской лавре. Далее путь лежал к Невскому, до Казанского собора, а оттуда на Большую Мещанскую. А что люди таращатся на странное одеяние — так и черт с ними.

Ероха преспокойно дошел до Литейного, когда его ангел-хранитель, видимо, сказал: на сегодня хватит.

— Постой-ка, молодец! — крикнул ему господин, похожий на средней руки русского купца. — Куда торопишься?

Ероха остановился, купец подошел, да не один — с ним были двое детин, сытых и наглых, которым как раз за наглость и прилипчивость жалованье платят. Все трое были в длинных темных кафтанах, наглухо застегнуты.

— Никуда не тороплюсь, — отвечал Ероха, — а тебе, сударь мой, что за дело?

— Не про тебя ли вчера в «Ведомостях» пропечатано?

— Нет, обо в газетах не пишут.

— А мне сдается, пишут! Пантюха, Митенька, ну-ка орла под белы рученьки!..

— Пустите, сукины дети! — заорал Ероха. — Что привязались?!

Приказчики, похоже, для того и были выкормлены, чтобы тяжести таскать. Они подхватили Ероху и, как он ни упирался, легко и стремительно затащили его во двор. Купец вошел следом.

— Экая забава, а я-то скучал! — весело сказал он. — Вяжите его, братцы. Десять рублей на дороге не валяются!

— Помогите! — закричал Ероха, и тут же ему заткнули рот скомканным платком величиной чуть ли не со скатерть. Шапка слетела с головы, и Митенька с Пантюхой, удивившись, дали оценку Ерохиной прическе, не стесняясь в выражениях. Шапку, впрочем, подобрали.

Меж тем купец развил бурную деятельность.

— Дашка, эй, Дашка! — кричал он. — Федосью Марковну к окошку позови! Гаврюшка, закладывай гнедого в телегу, на телеге повезем, невелик барин! Федосья Марковна, глянь — он самый, полосатый!

Ероха ничего не понимал.

Не прошло и часа, как он, связанный и спеленутый старой простыней на манер младенца, с закрытым лицом и тряпичным кляпом во рту, с матросской шапкой под головой, ехал куда-то на телеге, и хорошо еще, что «не ногами вперед». Лошадь шла шагом, кучер переговаривался с веселым купцом, который шествовал рядом с телегой, сопровождаемый Митенькой и Пантюхой. Вся эта история сильно его развлекала.

Наконец телега остановилась, голоса пропали. Был обычный уличный шум, и только. Ероха ничего не понимал и мысленно молился — читал «Отче наш» и пытался вспомнить псалмы, но и в годы учения не знал ни одного целиком, а теперь уцелели какие-то отдельные фразы, жалобы на свое горе и призывы на помощь. Ероха даже обещал бросить пить, если эта история благополучно кончится, обещал — и понимал, что врет…

— Эй, горемыка, — окликнул его кучер. — Ты жив там?

Ероха промычал то, что в подобном случае отвечает русский человек, чтобы от него отвязались.

— Только следом за тобой. Ты лежи на спинке, радуйся, — посоветовал догадливый кучер, — Вот спустится твой барин — измочалят тебе спинку-то, неделю на брюхе будешь спать, дуралей.

Эта новость привела Ероху в ужас. И когда его потащили из телеги, стал брыкаться. Снова вознеслась к небесам беззвучная клятва бросить пьянство навеки. Митенька и Пантюха под локти заволокли Ероху вверх по лестнице, поставили на ноги и тогда раскутали ему лицо.

— Вот, ваше превосходительство, — гордо сказал купец. — Он самый! И кафтанец полосатый — все соответствует!

— Что за черт! Кафтан точно наш, ваше степенство, а рожа — не наша, — отвечал пожилой господин, одетый в шлафрок и с утра нечесаный. — Рожа — каторжная!

Этому господину было за шестьдесят, однако стариком его называть еще не стоило, скорее — мужчиной, лицо которого расчертили вдоль и поперек морщины.

— Как не ваша? Я и «Ведомости» прихватил. Вот, извольте! — и купец, найдя нужную страницу, прочитал громко и внятно: — «Бежал от господина статского советника Еремея Гавриловича Титова крепостной дворовый человек его, Николай Степанов, который росту среднего, волосы у него на голове черные, нос прямой, лицо чистое, собой худощав, от роду имеет двадцать семь лет. На нем был суконный темного цвета с голубыми полосами и белыми пуговицами фрак. Если кто, его поймав, приведет или подаст верное о месте его укрывательства сведение в Садовой улице в вышеозначенном под № 801 Пучковом доме, тот получит десять рублей за труды». Как же не ваша? Вот он — нос, вот они, пуговицы! Бездельник, как тебя звать?

Тут Ероха понял, что сходит с ума. Следовало бы назваться любым мужским именем, хоть Елпидифором, а он вдруг понял, что не может соврать, и произнес скорбно:

— Николаем…

— Ну вот! И волосы были черные — пока не сбрил! Знал, что — примета!

Ероха исподлобья окинул взглядом комнату. Он был в прихожей богатой квартиры, откуда две двери вели в покои, и обе были приоткрыты, а в щель виднелись составленные в пять ярусов головы любознательной дворни.

— Надо ж, какое совпадение, — сказал господин. — Не мой человек, право, не мой.

— А кафтанец? — с великим подозрением спросил купец.

— Сейчас узнаем. Тришка, вели в столовую кофей подать мне и этому господину. И все, что к кофею, — распорядился хозяин дома. — А ты отвечай, да не ври. Где взял фрак?

— Под лодкой, — честно ответил Ероха и вкратце объяснил дело: ночевать было негде, свой кафтан пропил, залез под лодку, а там такая благодать.

— Теперь понятно. Мой подлец догадался, что его по приметному фраку враз признают, и избавился, — сделал вывод статский советник Титов. — К тому же я нескольким своим людям велел сшить такие фраки, и в городе они известны. Ваше степенство, прошу в столовую! Есть, слава богу, чем угостить доброго человека.

— А этого куда? — недоверчиво спросил купец.

— Да пусть убирается куда знает. Только фрак у него заберите! — велел хозяин дома слугам. — Питух в хозяйстве мне не надобен. Теперь ясно, что своего Николашку я уж более не увижу.

— Так дайте другое объявление, ваша милость. Что, в самом деле, за примета — одежа? Да я на Святки у своей Федосьи Марковны платье взял, в нем плясал с харей на роже, что же — меня теперь по ее платью искать? Пусть ваши люди вспомнят точные приметы, — посоветовал купец. — Зря, выходит, мои Пантюха с Митенькой старались. А чаяли награду получить…

— Я им по рублю дам за старание, — высокомерно пообещал статский советник. И то, рубль — деньги немалые.

Ероху вытряхнули из полосатого фрака и вытолкнули из прихожей на лестницу. Он сел на ступеньки и вновь затосковал — до чего же все в жизни нескладно! И тут дверь титовской квартиры снова отворилась.

На пороге возникло изящнейшее в мире создание — с тонкой талией, с крошечными ножками в вышитых туфельках, с голыми по локоть белыми ручками, вот только о волосах Ероха судить не мог — волосы были упрятаны под прехорошенький крошечный чепчик.

— Послушай, молодец, — негромко сказала прелестница, — ступай скорее прочь и, перейдя улицу, жди меня в москательной лавке. Понял?

— Понял, — еле выговорил Ероха.

Пьющий человек имеет простые и непритязательные отношения с женщинами. Ероха был хорош собой, и, случалось, когда пили не в трактире, а в чьем-то доме, какая-либо дама за руку уводила его в спальню; прелестницы обыкновенно попадались такие, что в трезвом виде он бы от них шарахнулся, как черт от ладана. Сейчас Ероха не был пьян и, глядя на девицу, вспомнил, что в его жизни давно не было любовницы. Когда пьешь — оно как-то забывается, но в двадцать семь лет и на трезвую голову естественная потребность напоминала о себе весьма настойчиво.

— Ступай, ступай! — прелестница скрылась, а Ероха почесал в затылке — надо же, какие приключения, а в кармане притом ни гроша…

В москательной лавке нестерпимо воняло. Ероха был привычен ко всяким ароматам: на судне и тухлятины, бывает, нанюхаешься, и мощной отвратительной вони свиного хлева, если в долгое плаванье берут ради свежего мяса поросят; и густой пороховой дым — не райское амбре; и в матросском кубрике тоже порой хоть топор вешай, — однако смешанный запах снадобий, которые покупают красильщик и аптекари, был невыносим.

— Чего тебе? — спросил унылый сиделец, державшийся за щеку, как при зубной боли.

— Девиации ведро, — отвечал Ероха.

— Что это, краска?

— Не знаю, хозяин велел взять. И румбов десятка два.

— Десять лет служу, впервые такое слышу. Точно ли тебя в москательную лавку послали?

— Точно.

— Гераська, позови хозяина, — велел сиделец мальчишке, переставлявшему какие-то ящички. — Может, он догадается.

Городить чушь и нести околесицу с похоронным видом Ероха выучился еще во флоте — его самого гоняли с юта на бак и обратно за ведром девиации, а он, уже став мичманом, посылал кого-то из гардемаринов искать четвертую ногу трехногой астролябии.

К счастью, объясняться с хозяином лавки не пришлось — прибежала прелестница.

— Вот, держи, — и Ероха получил в ладонь крошечную записочку. — Отнесешь в модную лавку мадам Анжу, что на Невском за Гостиным. Она дальше передаст. И двугривенный за труды. Я вижу, ты ни ремесла не имеешь, ни барина. В лавке тебе скажут, когда за ответом жаловать. Ответ сюда принесешь.

Говорила прелестница бойко и быстро.

— А как я тебя сыщу?

— Зайди к нам с черного ходу, спроси кухарку Феклу…

— Какая ты кухарка?! — изумился Ероха.

— Это матушка моя, она записку примет. Может статься, и я выйду… Прощай!

И прелестница, метнув лукавый взор больших и чуть раскосых глаз, убежала. Выскочил из лавки и Ероха, сжимая записку и монеты. Завтрак он себе, можно сказать, заработал. Хотя и постыдно для мичмана любовные записочки таскать, так ведь и мичман-то — бывший…

В таком положении проявлять любопытство незачем. Заплатили за доставку посланьица, заплатят за доставку и другого — глядишь, и еще один день прожит, вот только на ночь нужно искать пристанище. Но Ероха не удержался, поглядел, кому записочка адресована. И тяжко вздохнул. Хотя, конечно, могут в столице жить два «Мг. Mishel Korsakoff», и даже три, но интуиция подсказывала Ерохе — письмо адресовано тому самому Корсакову, с которым он учился в Морском корпусе. Потом Мишель, совсем немного послужив, вышел в отставку по семейным обстоятельствам, подробностей никто не знал, было лишь известно, что он уехал из Санкт-Петербурга в провинцию. Год назад Корсакова видели в столице, бодрого и хорошо одетого, но в Кронштадт повидать старых товарищей, он не наведался.

И вдруг стало ясно — вот у кого можно перехватить денег, коли это точно он! Изобрести какую-нибудь беду, добыть денег, заплатить квартирной хозяйке… а потом?.. Потом чем заняться?.. Ведь ежели сразу не решить, для чего нужны деньги, то монетки укатятся в известном трактирном направлении — для того они и круглые.

Так ничего путного и не придумав, Ероха добрался до лавки мадам Анжу. Француженки, служившие у мадам, записочку взяли, а Ероху, велев прийти за ответом вечером, к закрытию лавки, выпроводили. Он еще не забыл совсем французский язык и по их речам понял, что Корсаков за посланием явится самолично, поэтому следует к его приходу подрумяниться и припудрить носики. Оставалось лишь дождаться, и это было самое сложное: как и где выбрать на Невском место, чтобы видеть дверь модной лавки?

Ероха принялся слоняться взад и вперед, полагая, что Корсаков может прибыть в любую минуту. И чем дольше он дефилировал, тем больше ему казалось, что бывший однокашник — его единственное спасение. Корсаков мог бы дать в долг пять рублей или даже десять. Десять — это опять крыша над головой, а нужно еще одеться… а потом?..

Это проклятое «потом» ему не давало покоя.

Он понятия не имел, что может делать в столице человек, которого несколько лет обучали мореходному ремеслу. Давать недорослям уроки математики разве? Но для этого нужны связи, нужна протекция, чтобы взяли в хороший дом. А вот если возьмут — в том доме может оказаться и девица на выданье…

Не то чтоб Ероха страстно хотел жениться — он мечтал выстроить стенку между собой и водкой. А хорошая жена могла бы его от дури отвадить. А родня жены — найти для него занятие… И все это будет так же скучно, как чтение вслух логарифмических таблиц…

Он взял у идущего мимо квасника на копейку клюквенного квасу, выпил и продолжил опостылевшее фланирование по Невскому. Потом заметил издали мальчишку-блинника с горячими гречневыми блинами на конопляном масле, укрытыми ветошкой. Ероха подбежал к нему, взял две штуки, посолил и умял с умопомрачительной скоростью.

Корсаков все не появлялся. Ероха уж малость одурел от ходьбы и было решил плюнуть на эту затею — чего доброго, сидельцы из окрестных лавок уже приметили подозрительного детину, что шатается без дела в одном зеленом камзоле и матросских штанах с напуском. Но ближе к обеду Мишель явился.

Он прибыл в наемной карете, выскочил, влетел в лавку мадам Анжу стремительно, как ястреб, дверь захлопнулась. Ероха уставился на нее, колеблясь — входить или не входить. Думал с четверть часа, когда Корсаков возник вновь.

— Стой, стой! — закричал ему Ероха. — Корсаков!

Давний товарищ повернулся к нему и несколько секунд глядел, не узнавая.

— Это я, Ерофеев! Я это! — твердил Ероха. — Помнишь? Итальянский дворец, корпус? Как ночью в окошко лазали? Как через док на плоту? Как ялик у Петровской пристани угнали?

— Ерофеев? Ох, ты ж, мать моя такая-сякая! Ерофеев! — обрадовался Корсаков. — Ты что тут делаешь? Полезай в экипаж!

Ероха, напрочь забыв, что должен взять в лавке записку, оставленную Корсаковым, полез вслед за товарищем в карету.

— Как ты, что ты? — спрашивал Корсаков. — Отчего в таком виде носишься по Невскому?

— Ох, и не спрашивай… — Ероха всем видом показал, что горе у него горькое и беда неизбывная. — А ты? Что ты, как ты?

— Ох, и не спрашивай…

Корсаков ответил примерно такой же гримасой.

Ероха смотрел на него и видел, что Мишель порядком изменился с гардемаринских времен. Круглая рожица похудела, черты ее оформились, стали резче, на лбу образовались две морщины — как у всякого, кто привык хмурить брови. Лишь голубые глаза глядели по-прежнему, с легким прищуром и очень внимательно. Ероха по одному этому взгляду взялся бы определить в толпе моряка, пусть даже бывшего.

Оказалось, что живет однокашник на Мойке, поблизости от Демутова трактира, напротив пудренной фабрики, и ехать было совсем недалеко. Он нанимал там скромное жилье, держал двоих слуг, но по тому, как эти слуги переглянулись, увидев гостя, Ероха понял — тут что-то происходит, но явно не для посторонних глаз.

— А мы сегодня и печь не топили, — сказал корсаковский человек, судя по возрасту — его дядька еще с тех времен, когда Мишеля перестали водить на помочах и кормить с ложечки. — Ужина нет, разве что в трактир спосылать.

— Так не умнее ли самим к Демуту отправиться? — спросил Корсаков, по всей видимости, поняв, что ему пытается намеками и взглядами сообщить слуга.

— Да, барин, и посидеть там, поразвлечься. А мы с Федей в харчевню пойдем.

Ероха почувствовал в голосе вранье. Что-то странное происходило в корсаковской квартире, если слуги хозяина с гостем дальше прихожей не пустили.

— Ты прав, Тимофеич. Только принеси мой прошлогодний кафтан, тот, цвета голубиной шейки. Тебе, Ерофеев, должно быть впору.

Ероха был очень благодарен за то, что Корсаков без лишних вопросов понял одну из его забот.

Кафтан был принесен очень скоро, и слуги опять уставились на гостя, словно спрашивая: да когда ж ты, сукин сын, уберешься?

— Идем, — сказал Корсаков.

Ероха вышел первым.

Он и радовался тому, что встреча состоялась, и какое-то беспокойство одолевало его — что-то в этой истории было не так, а что именно — он понял уже за столом.

Он забыл взять в лавке записку!..

— Послушай, Корсаков, мне нужно отойти по одному дельцу, — сказал Ероха. — Я вернусь через час и сразу же пойду к тебе на квартиру.

— Изволь, буду ждать, — не задавая лишних вопросов, отвечал Корсаков.

А дальше началась какая-то сумятица. Взяв в лавке ответное послание Корсакова, Ероха побежал к титовскому дому, но во двор, как сказала хорошенькая комнатная девка, попасть не сумел — ворота были заперты. Он отыскал дворника, просил вызвать стряпуху Феклу, дворник отказался бить ноги и стирать подошвы на лестнице, это означало — хочет хотя бы пятак. Они почти было сговорились, но вдруг вымогатель отскочил от Ерохи и, замахнувшись на него огромным совком для собирания конского навоза, взревел:

— Ходят тут всякие, ходят, мельтешат! А ну, пошел вон, побродяжка чертов!

Ероха с опозданием заметил, что возле дома остановился экипаж, откуда вышел статский советник Титов, и это для него дворник ломал комедию.

Встречаться вдругорядь с Титовым Ероха не хотел. Если в его хозяйстве водятся какие-то страшные тайны и даже дворне не позволяют вечером посидеть у ворот, погрызть орешки, то лучше не наводить статского советника на ненужные мысли. Ероха скрылся и, прогулявшись, вернулся в Садовую. Но теперь уж и дворника не наблюдалось. А для экипажа ворота отворили — и тут же захлопнули.

Как передать корсаковскую записку Фекле — Ероха понятия не имел. А надо было — и так в последнее время неисполненных обещаний и неотданных долгов накопилось множество — счесть хотя бы те пятаки, что благородный человек непременно вернул бы Новикову.

Безнадежно послонявшись вокруг титовского дома, Ероха подумал, что коли в записке содержится что-то важное, то ее непременно следует передать, а коли какая-нибудь амурная чепуха, то цена ей невелика. Просто порвать эти нежности в мелкие клочки — и все. Вряд ли судьба сведет его еще раз с той шустрой девкой и с кем-либо из титовского семейства.

Он развернул бумажку и, встав под фонарем, прочитал: «Она у меня, он благополучен, ждут оказии». Тут Ероха понял, что дело нешуточное — записка без обращения, без подписи, и ни единого лишнего слова — на случай, если попадет не в те руки…

А что, коли — вопрос жизни и смерти?

Самое простое — вернуться к Корсакову и со всеми возможными извинениями объяснить ему положение дел, — Ерохе в голову не пришло. Он старательно соображал, как переправить записку. А коли человек чего-то сильно желает, то ангел-хранитель посылает возможность, но посылает, словно бы говоря: да отвяжись ты от меня…

Ворота титовского дома отворились, неторопливо выехал экипаж. Поворотить четвероконную запряжку — дело не для торопыги, и прижавшийся к стене Ероха сумел проскочить во двор и юркнул в первое попавшееся отверстие. Это оказались ворота небольшой конюшни.

Сообразив, что экипаж выпускал конюх и что он сейчас вернется, Ероха заметался — ему вовсе не хотелось, чтобы тот поднял шум. Возле крайнего стойла была порядочная гора соломы, приготовленной для смены подстилки, — за нее он и спрятался, присев на корточки в узком пространстве между соломой и бревенчатой стеной.

По случаю отъезда хозяина каждый решил позволить себе какое-нибудь удовольствие: стряпуха Фекла, возможно, угощала в своей каморке повара хорошим вином, чая выпытать у него кулинарные секреты, хорошенькая комнатная девка, как всегда, любезничала с лакеями, а конюх постелил на солому старую попону и ненадолго исчез. Вскоре он вернулся, ведя за руку особу прекрасного, но ветреного пола, поскольку конюшня была единственным местом, пригодным для тайных встреч.

Когда солома просела под страстной парой, Ероха беззвучно распластался на полу. Между ним и любовниками образовалась соломенная решетка, и хотя в полумраке конюшни сквозь нее видно было немногое, зато слышно — решительно все.

Выдать в такие минуты свое присутствие означало получить по башке черенком от навозных вил. А в этом Ероха не нуждался.

Выжидать ему пришлось долго. Ублаготворив Амура, конюх с любовницей принялись перемывать кости господину Титову. А это занятие едва ли не более увлекательное, чем страстная возня.

Ероха узнал, что Титов хочет отдать дочерей не иначе как за генералов (генералами конюх называл всех, носящих орденские звезды и прочие знаки; генералом у него был и светлейший князь Потемкин, и адмирал Грейг, и фельдмаршал Румянцев). Узнал он также, почему это было невозможно — генералам нужно хорошее приданое, а Титов жаден и овса лошадям жалеет, за дочками даст какие-нибудь захудалые деревеньки, где из десятка душ шестеро в бегах, четверо в бедах. Помянули и стряпуху Феклу с ее дочкой — оказалось, и у Феклы в дворне был избранник. Наконец конюх пошел провожать любовницу, а Ероха встал на ноги. Тут-то он и обнаружил, что данный Корсаковым кафтан весь изгваздан, да так, что ходить в нем по улице невозможно.

Все складывалось у Ерохи так, что хуже некуда. Удача, что он додумался караулить у отхожего места, стоявшего в самой глубине двора, у стенки конюшни. Человек так устроен, что этого заведения не минует, а поскольку ночи светлы, есть надежда встретить и опознать комнатную девку с прекрасными раскосыми глазами.

Ероха действительно дождался красавицы, постарался ее не слишком испугать, отдал записку и получил взамен большую тряпку, чтобы как-то оттереть от грязи кафтан. Кроме того, оказалось, что выбраться со двора уже невозможно: барин, ездивший к приятелю играть в макао, вернулся, все заперто, и только ранним утром, когда молочница с Охты доставит свой свежий товар и будет впущена, появится шанс выскочить на улицу.

Ероха осведомился насчет платы — зря он, что ли, потратил на записку столько времени, да еще погубил отличный кафтан? Прелестница отвечала: дураком надо быть, чтобы ползать по конюшне на брюхе. Но обещанные двадцать копеек она в конце концов принесла.

Когда Ероха, кое-как продремавший до явления голосистой молочницы, оказался на улице, в голове у него была одна мысль: в трактир! Там можно попросить ушат с теплой водой и попытаться почистить кафтан — являться в таком виде к Корсакову нельзя.

Когда же кафтан был приведен в надлежащий вид, трактирщик, проявлявший большое участие в этой ответственной операции, поднес чарочку Ерохе — совсем крохотную, и как было не вознаградить себя за мучения ночные и труды утренние? Ероха вознаградил. А потом еще раз — и тут уж чарка была достойной величины.

Спать его уложили на свежем воздухе, будить не велели — он покамест пропил только дорогие пуговицы с кафтана, со стразами, весьма похожими на алмазы, а трактирщик нацелился на сам кафтан красивого цвета голубиной шейки.

К вечеру Ероха немного очухался. Его позвали к столу, он отказался и пробивался на улицу фактически с боем. В голове было одно — дойти до Корсакова во чтобы то ни стало.

И он дошел. И был впущен Тимофеичем, скроившим зверскую рожу при виде попорченного кафтана. Корсакова дома не случилось, и Тимофеич, возомнивший себя хозяином, хотел было выставить гостя в тычки, но Ероха воспротивился. В конце концов его уложили на каком-то сундуке. Когда Корсаков вернулся, он спал.

Проснулся Ероха довольно рано. Сундук стоял в чулане, в двух шагах от кухоньки, и Ероха вышел поискать чего-нибудь против головной боли, клянясь впредь не заглядывать в трактиры, где наливают вместо хорошей очищенной водки какой-то дурной сиволдай. Средство стояло на полке в зеленом штофе. Ероха принюхался и понял, что оно непременно поможет. Потом он вернулся в чулан и был извлечен оттуда после полудня.

— Ну, Ерофеев, твоя беда мне понятна, — сказал Корсаков. — Как же ты это?

— Сам не понимаю.

— Плохо.

— Долбать мой сизый череп…

— Ты можешь дать слово не пить?

— Могу.

— Ну так дай.

— Дать-то нетрудно. Сдержать — невозможно. За мной этих слов уж полтора десятка числится.

— Я не знаю, что с тобой делать, — честно признался Корсаков. — Положение мое таково, что лишних денег нет; те, что были, потрачены на одно дело… Я намерен жить в Москве, мне обещали там место в Воспитательном доме. Ты помнишь, я всегда шел первым по математике и черчению, могу рисованию обучать. Там же, при Воспитательном доме, будет и квартира. Сейчас я должен все эти дела уладить и собраться в дорогу. Прости — ничем помочь не могу. Разве что оставить тебе то добро, которое с собой не потащу. Так ведь пропьешь…

— Пропью, — печально согласился Ероха.

— Не держи на меня зла. Кабы ты знал мои обстоятельства…

— Да ладно. Я понимаю.

— Совсем не можешь, чтобы не пить?

— Выходит, не могу. Такая моя планида.

— По крайней мере, честно. Послушай, у меня к тебе просьба. Перед отъездом хлопот множество, и Тимофеич, и Федька сегодня носятся, как угорелые. А мне нужно отнести одно письмо в Итальянскую. Сможешь?

— Чего ж не смочь?

— Вернешься — пообедаем.

— Давай письмо.

Оно лежало на подоконнике, но это скорее был сверток в плотной бумаге, толщиной чуть ли не в вершок. На нем Корсаков красиво написал: «Господину Алексею Андреевичу Ржевскому, в собственные руки».

— Беги. Это очень важное письмо. И сразу же назад. Коли тебе на роду написано пить — так лучше я тебя венгерским напою, чем трактирщик какой-то дрянью.

Ероха хотел надеть кафтан — оказалось, что кафтан влажен и висит на веревке; Тимофеич не мог спокойно смотреть на испорченное господское добро, сперва оттер сухую грязь, потом начал выводить пятна. Делать нечего — пришлось бежать в сыром.

Дом, где квартировал сенатор Ржевский, был известен в Итальянской каждому прохожему. Ероха упросил швейцара впустить и оказался перед выбором: хозяин отсутствовал, зато вышла госпожа Ржевская, очень милая дама, и пообещала, что муж получит послание в целости и сохранности.

Зная, что если пойдет блуждать с письмом по окрестным улицам в ожидании, пока Ржевский вернется, то непременно окажется там, где наливают, Ероха помаялся сомнениями — и отдал даме письмо.

К Корсакову он возвращался довольный — вот ведь, захотел удержаться от посещения трактира — и удержался.

Корсаков велел Федьке принести из какой-то кухмистерской обед на две персоны и уже сидел за столом.

— Садись, — сказал он. — Что письмо?

Ероха объяснил.

— Правильно сделал. Письмо такое, что, может, его самой государыне покажут.

— Что ж там — измена, донос?

— Да черт его ведает. Досталось оно мне случайно, куда его девать — я не знал. У меня тут такое, такое…

Видимо, Корсакову не терпелось рассказать о своих похождениях.

— Ерофеев, я ведь скоро женюсь!

— Поздравляю, на ком?

— На прекраснейшей в свете девице. То есть перед Богом она уже мне жена, но ее проклятый родитель и слышать обо мне не желает. Прости — имени не назову.

— Понимаю…

— Так вышло, что мы с ней сперва друг друга полюбили страстно, потом сошлись, тайно встречались, и оказалось, что она в ожидании…

— В ожидании чего? — не понял Ероха.

— Младенца, чудак. Чего еще может ожидать девица, которая отдалась любовнику своему? Я сватался — старый черт отказал. А меж тем срок близится, и диво, что удается скрыть брюхатость под юбками. Как быть? Ведь когда рожают — столько шума… Мы догадались — во Второй Мещанской живет ученая повивальная бабка, госпожа Ольберг, к ней многие дамы в сомнительных случаях обращаются. Уговорились — если Господь будет милостив и схватки начнутся ночью, Маша, горничная, тайно выведет мою невесту из Дому и на извозчике доставит к Ольбергше…

Ероха слушал, затаив дыхание.

— А я должен был прислать к тому же дому своего Федьку, чтобы он взял дитя и быстро принес ко мне. Тимофеич отыскал кормилицу, согласную ехать с нами в Москву. Вообрази ж мое изумление, когда дурак Федька прибежал утром и доложил, что дитя пропало!

Ероха лишился дара речи.

— В письме, что я сегодня получил, это вкратце разъяснялось — Маша приняла за Федьку кого-то другого и всучила ему дитя, а сама побежала за извозчиком, который ждал в условленном месте. Федька опоздал, возможно, минут на пять! Кто ж знал, что Господь пошлет легкие роды?

— На все воля Божья, — пробормотал Ероха, боясь спугнуть рассказчика.

— Я понял, что чужой младенец никому не нужен, и его нужно искать окрест повитухина дома. Мы втроем понеслись расспрашивать извозчиков, которые не записались в полк, молочниц, дворников, пошли по трактирам, и дитя нашлось!

— И что же? — охрипнув от волнения, спросил Ероха. — Ему это не повредило?

— Нет, добрая женщина кормила его. Мы тут же передали сына своей кормилице, а когда она его распеленала — выпал из одеяльца пакет. Я долго не знал, как с ним быть — он не был надписан. И вот сегодня утром, пока ты спал, я все же вскрыл его. Ерофеев, это оказались масонские бумаги. И если бы это была обыкновенная их возвышенная невнятица — черт бы с ней! Там шла речь о ложе «Нептун», которая объединяет флотских. И мне показалось, что сочинитель, Господи прости, лелеет измену. Ведь «Нептун» — ложа шведского образца, и ее гроссмейстер — герцог Зюдерманландский, и наши масоны обязаны ему во всем подчиняться… Вообрази, что может из этого выйти!

— Погоди, погоди… С чего ты в масонских делах стал разбираться?

— Да я сам чуть в «Нептун» не угодил, меня обучали и просвещали, я с поручениями ездил. Так вот, герцог Зюдерманландский возглавляет эскадру, которая должна сразиться с эскадрой Грейга, а господин Грейг — сам масон, управляющий мастер «Нептуна» и должен повиноваться приказам герцога. Понимаешь, какой узел завязался? Я понял одно — сам его развязать не могу, нужен человек, который способен это сделать. А кто, кроме Ржевского? Он хотя от дел отошел, но его слово и для петербуржских, и для московских масонов много значит, он догадается, что тут предпринять. Вот я с тобой этот пакет со всем его содержимым, обернув его наново, и отправил… ты что, Ерофеев?..

— Матерь Божья… — прошептал ошалевший от известия Ероха.

— Вот именно, я тоже, читая, крестился и всех святых поминал. Раньше вскрыть надо было. А сейчас Грейг уже получил от государыни приказ ставить паруса и вести эскадру на поиски неприятеля. Весь город про то судачит. Так что, боюсь, предатели уже ушли в плаванье…

— Эскадра ушла?

— Ну, коли не сегодня — так завтра уйдет, медлить не станет.

— Ушла? Без меня?..

Странные маневры совершает человеческий разум. Диковинная история с исчезнувшим письмом Змаевича померкла перед новостью об уходе эскадры, хотя, казалось бы, какое дело пропащему мичману, выпивохе Ерофееву, которого товарищи живьем похоронили и отпели, до войны со шведами?

То, что прежние друзья и сослуживцы без него ходили в плаванья по Балтике, школили рекрутов, принимали новые суда и чинили старые, получали чины, собирались в кругосветный вояж, Ероху почти не волновало — такова их жизнь, он сам совсем недавно жил этой жизнью и ничего в ней чересчур соблазнительного не видел.

Но товарищи без него ушли на войну. И это было нестерпимо!

Никто не сказал: братцы, а подождем Ерофеева, он ведь тоже собирался, даже простым матросом был готов идти и от пьянства хотел отстать, подождем его, вот он уже торопится, вот бежит по пирсу!

Мичмана Ерофеева больше не было в списках тех, кто присягал служить Отечеству. И эскадра ушла без него.

— Корсаков, дай мне два рубля, — сказал Ероха. — Дай два рубля, черт, черт! Будь оно все проклято! — И треснул кулаком по столу.

— Ты сдурел?

— Я поеду в Кронштадт. Я их догоню.

— Точно — сдурел.

— Корсаков, это — все, что у меня осталось… Понял? Господи, какой я урод! Хватит! Слышишь? Долбать мой сизый череп! Не могу больше, не могу, не могу…

И Ероха зарыдал самым пошлым образом, как пьяная баба, колотя кулаком по столу и бессвязно матерясь.

Так тошно ему не бывало даже в самом суровом похмелье.

 

Глава восьмая

БОЙ ПРИ ГОГЛАНДЕ

Эскадра Грейга, невзирая на слабый ветер, а то и вовсе штиль, шла на запад, к Гогланду — медленно, но шла, полагая обогнуть остров с юга.

Опытный шотландец, поразмыслив, поделил свой флот на три эскадры. Первая, под командованием Мартына Петровича фон Дезина, родного брата застрявшего в Копенгагене Виллима фон Дезина, была, с его точки зрения, самой слабой — потому и назначена в авангард, для лучшего над ней надзора, как Грейг со всем известной лаконичностью объяснил офицерам. Контр-адмирал Тимофей Гаврилович Козлянинов, бывший с Грейгом в сражении при Чесме и имевший репутацию человека надежного, возглавил вторую эскадру, место которой было в арьергарде. Его флагманом был семидесятичетырехпушечный «Всеслав». Себе Грейг взял самые сильные и мощные корабли. Они составили кордебаталию.

Попал в авангард и «Мстиславец».

Быстрее огромных кораблей и фрегатов были шустрые парусно-гребные катера, бывшие в составе русского флота всего лишь с 1782 года. Они, сколько было можно, поддерживали связь с Кронштадтом. Так в эскадре наконец узнали судьбу двух фрегатов-разведчиков, не вернувшихся в порт. Тридцатипятипушечный «Ярославец» встретился со шведами у мыса Суроп, не сумел уйти и сдался. В тот же день шведам достался еще один приз — двадцатишестипушечный «Гектор», командир которого приходился Родьке Колокольцеву двоюродным дядей.

Родька, узнав, чуть не разревелся, потом от стыда принялся кричать, требовать боя и немедленно клясть Грейга, словно бы адмирал был виноват в безветрии.

— Дурак ты, что ли? — спросил его Михайлов. — Адмирал сжег турецкий флот в Чесменской бухте, когда тебя еще мамка титькой потчевала. Садись, учи сигналы… Коли что — нам ведь первыми в бой вступать…

Сам Михайлов маялся с ногой. Чертов топорик как-то так «удачно» стукнул, что на следующий день место, сперва не болевшее, покраснело и припухло, чем дальше — тем хуже, появилась боль и жар под кожей, ступить на ногу было все труднее. На третий день она уже не влезала в башмак.

— Ну, вовремя! — разозлился Михайлов.

Лекарь Стеллинский не знал, как быть. Он решительно не понимал, с чего бы вдруг незначительный ушиб дал такую скверную картину, да и ушиб ли?

— Это не гангрена, — твердил он, — ногу отнимать не надо, но что ж это за дрянь? — Он ощупывал ступню, вспухшее мясо на которой внезапно сделалось каким-то зыбким, и клялся Эскулапом, что видит такое впервые в жизни. А жар меж тем добрался от ноги до михайловской головы. И чувствовал себя капитан второго ранга прескверно.

Однако сдаваться он не пожелал. Боцман Елманов принес пеньки, парусины, веревок, и общими усилиями соорудили Михайлову нечто среднее между лаптем с онучей и валяным сапогом. В этой обувке он при помощи Елманова выкарабкался на дек.

Тихая солнечная погода его не радовала. Он предпочел бы стоять на баке, кутаясь в плотную епанчу и придерживая шляпу, чтобы ветер кидал в лицо брызги, чтобы паруса, гордясь полным пузом, несли фрегат по заливу, и плевать, что небо серого цвета!

Михайлов любил Балтику именно такой — с которой постоянно приходится выяснять отношения, сердитой и несговорчивой, сварливой и неугомонной. И Кронштадт он любил, почитая крошечный городок на Котлине столицей всей Балтики. Ибо в Санкт-Петербурге полно всякой шушеры, а Кронштадт — моряцкий.

Он и ночные вахты любил, когда свежает ветер, все сильнее разыгрываются волны, когда фрегат вздрагивает при каждом ударе мощного вала, клонится вдруг набок при напоре ветра и снова встает с привычным треском и скрипом, а после того, как гаснет заря на краю пустого небосклона, возникает не только привычное звездное небо над головой, но и иное — среди чернеющих мачт мерцают фонари, составляя невиданные созвездия.

Мимо должен был проплывать лесистый южный берег Котлина — но он, казалось, замер без движения. А михайловской душой владело нетерпеливое предчувствие выхода на простор, без всяких берегов, который он любил, где радовалось сердце.

— Ползем, как вошь по шубе, — проворчал боцман. — И паруса — левентих, едва полощутся. Нам бы хоть слабенький ветерок да попутную волну…

— Может, ночью погода переменится, — обнадежил Михайлов. — Уж за Гогландом точно поймаем ветер.

— Вот он, голубчик, виднеется. Сказывали, если повыше на скалы залезть — Стокгольм виден.

Гогланд вдали был почти неразличим — берег цветом сливался с водой, и лишь чуть бугрящийся окоем давал знать — тут суша.

— Да, утесы — будь здоров, чуть не в полтораста сажен, чего ж на Стокгольм не таращиться? Коли заберешься наверх и найдешь местечко, не заросшее лесом. Или на старый маяк можно подняться, оттуда точно разглядишь. Подойдем поближе — полюбуемся. До него еще миль пять, а то и шесть.

— А диковинно, финский берег низкий и плоский, а тут — вдруг скалы… Вот увидим ли маяк — не знаю. Его покойный государь Петр Алексеич на северном берегу поставил, мы-то с юга обходим…

Михайлов сильно расстраивался — так вышло, что эта морская баталия в его жизни была первой, и он хотел показать себя с лучшей стороны, душой он был готов к бою, а треклятая нога мешала жить, и мази, выданные Стеллинским, что-то не помогали; меж тем враг был все ближе…

Головным шел фрегат «Надежда благополучия». Его дозорные ранним утром, еще даже не били склянок, обнаружили вдали шведский флот. Был подан сигнал «Между нордом и вестом вижу неприятеля» — и тут же началась суета.

К первому утреннему колокольному бою, — четырем сдвоенным ударам, означавшему восемь часов, — Михайлов уже был на баке и командовал «катать койки». Рядом находился предельно взволнованный молодой корабельный батюшка, отец Тихон, ожидавший приказа матросам — «становись на молитву».

— Сегодня память преподобного Сисоя Великого, — сказал батюшка. — Думаю, сей нам поможет. Не мученик — кабы мученик, хуже было бы, и нас бы ждало мучение. А сей — пустынник, и по молитвам его усопший отрок воскрес. К добру, значит… И превыше всего ставил милосердие Божье… Не надобно бояться… — Но сам батюшка явственно трепетал.

Служба была короткой, насколько позволял церковный устав. После того, как все причастились, Хомутов велел боцманам свистать к завтраку.

Михайлов вручил Родьке сигнальную книгу, которой полагалось бы сейчас заведовать штурманскому ученику, но как раз ученика на «Мстиславце" не было. Родька уже умел по сочетанию цифр отыскивать значение сигнала и встал у фальшборта рядом с капитаном Хомутовым, не сводя глаз с флагмана. Михайлов же спустился в свою каюту.

Там он надел новехонький белый мундир. Ибо матросы, готовясь к бою, переодеваются в чистое из какой-то особой морской гордости: стыд и срам — отправляться на тот свет в грязном и пропотевшем. А офицеры и вовсе должны блистать белизной.

Выйдя на дек, Михайлов направился к капитану, и вовремя. Хотя в баталиях он не бывал, но от беспокойства, а может, от сильно раздражающего его жара проснулось предвидение.

— Сейчас забьют аларм! — сказал он. И точно — пяти минут не прошло, как на кораблях ударили в барабаны.

Хомутов позвал его к себе. Хромая, Михайлов подошел к капитану и получил из его рук подзорную трубу.

— Полюбуйся…

Шведский флот был относительно русского под ветром и лежал левым галсом. Все корабли и фрегаты растянулись, как на маневрах, в правильную линию. Было на что посмотреть — хотя Михайлов, побывав в разведке, эти суда уже видел и оценил по достоинству. Михайлов стал считать черные точки на окоеме, а меж тем шведы приближались: семидесятипушечные «Эмгейтен», «Густав III» и «София Магдалена», шестидесятидвухпушечные «Ее Величество Шарлотта», «Ара», «Омхет», «Принц Карл», «Принц Фридерик Адольф», «Принц Густав Адольф». «Ретвизан», «Дигд», «Фадернесланд», «Форсигтигхет», шестидесятипушечные «Васа» и «Принц Густав», сорокапушечные фрегаты «Грип», «Камилла», «Фройя», «Минерва» и «Тетис».

— Как все не вовремя… — пробормотал Хомутов.

Михайлов его понял — русский флот мог похвалиться лишь правильным строем авангарда и передовой части кордебаталии, а дальше суда шли в беспорядке, как у кого выходило, а задние по случаю безветрия порядочно отстали.

Но он обвел взглядом то, что условно можно было назвать линией, из которой вырастет боевой порядок, ордер де баталии. И всюду он видел таких же, каков сам, людей в белых мундирах.

На «Ростиславе» подняли сигнальные флаги — приказ отставшим поторапливаться. Матросы спешно ставили все паруса. Грейгова эскадра медленно разворачивалась с юга на север в такую же четкую, как у шведов, боевую линию.

Маневры получились длительные — пока суда перемещались, наступило обеденное время. Следующий сигнал с флагмана был: «Командам обедать, но с поспешностью». И флагман первым принялся бить склянки — три троекратных удара означали полдень. Боцманы Угрюмов и Елманов засвистали в свои дудки.

— Пока сойдемся, и поужинать, поди, успеем, — сказал Хомутов. — Что, молодцы, водку пить будем? Я — так нет.

— И я — нет, — решил Михайлов. — И без нее тошно.

Ему принесли миску с густой овсяной кашей, сверху лежали два порядочных куска жирной свинины — еще не так далеко ушли от порта, чтобы закладывать в котел солонину. Он попробовал — и понял, что душа не принимает. Жар напрочь отбил аппетит.

Водочная порция была невелика — четырежды в неделю небольшая чарка, в месяц — примерно полтора штофа на моряцкую душу. Но сейчас и эту чарку матросы сочли излишней. Поев на свежем воздухе, стали поочередно спускаться в кубрик, менять рубахи на чистые. Для того, кто в авангарде, это необходимая процедура.

В третьем часу пополудни все шведские вымпелы уже можно было хорошо разглядеть. Неприятельский флот повернул «все вдруг» на правый галс и стал выстраивать линию на северо-запад. Теперь стало ясно, где быть бою — к западу от Гогланда, между островком Стеншхер и мелью Калбодегрунд.

С флагмана пришел следующий приказ авангарду: поворотить через фордевинд, спускаться на неприятеля. Выговорные пушки «Ростислава» повторили команду.

— Есть спускаться, — сам себе сказал Хомутов. — Угрюмов, командуй: обрасопить реи!

Боцман, который и без рупора имел зверскую глотку, поднес к губам жестяной раструб и рявкнул.

Несколько минут спустя реи обратились вдоль фрегата, передние паруса заполоскались с отданными шкотами, и бизань распахнулась, чтобы поймать ветер, которому надлежало поворотить «Мстиславца» боком.

Затем тот же сигнал с флагмана был повторен всему флоту.

— Что за нелепица? — воскликнул Михайлов. — Зачем это?

Три корабля, «Болеслав», «Мечеслав» и «Владислав», стали спускаться по первому сигналу и невольно присоединились к маленькой эскадре фон Дезина.

— А это зачем? — вопросом же ответил Хомутов. — Какого черта? Они спятили?

Мало того — три судна, словно не поняв сигнала, совершали вместо поворота через фордевинд поворот оверштаг. Это были «Иоанн Богослов», «Память Евстафия» и «Дерись». Ошибка означала, что они отстанут от прочих и останутся за линией. Объяснить ее было невозможно — да и желания ломать над ней голову не было.

Бой начинался с явным преимуществом шведов, которые ошибок пока не допустили.

Родька не любопытствовал насчет своих кораблей — он жадно глядел на вражеские. Ему казалось, что сближение идет чересчур медленно. Меж тем и крышки орудийных портов стали откидывать и рассыпать возле пушек светлый и мелкий речной песок — чтобы при нужде впитывал кровь и не давал поскользнуться.

Родька мечтал об абордаже. Он уже советовался с бывалыми матросами, как себя вести, и получил краткие указания: лишь привалим к неприятельскому борту, скачи через сетку, сбивай с ног встречного и поперечного, забивай люки, коли упорных, вяжи покорных. Сам Грейг не высказался бы лаконичнее.

Теперь следовало ставить «Мстиславца» на шпринг, чтобы не болтался, а четко занимал свое место в линии. Михайлов был отправлен на корму руководить заведением дополнительного конца, идущего к якорю, штатный заводился с носа. Родьку кликнул с собой — пока вся Грейгова эскадра поставит суда на шпринг, у него есть время поучиться сей процедуре.

Пока выбирали кормовой конец, пока его потом, перекликаясь с матросами на баке, стравливали, стараясь придать судну правильное и удобное для стрельбы положение, с «Ростислава» настойчиво подавали сигнал арьергарду, требуя от тройки заблудших занять назначенное место. Выговорные пушки этот приказ повторяли. Но ни «Иоанн Богослов», ни «Память Евстафия», ни «Дерись» парусов не прибавляли и повиноваться не спешили.

Меж тем шведский флот был уже на расстоянии пушечного выстрела.

Первым сблизился с неприятелем флагман Козлянинова, семидесятичетырехпушечный «Всеслав». При маневрах он оказался впереди и тут же этим воспользовался. Подойдя к противнику на два кабельтовых, он открыл огонь. Три корабля его эскадры также вступили в бой с передовыми судами шведов, подав пример четырем кораблям кордебаталии. Шведский строй был нарушен.

«Ростислав» подошел на то же расстояние, но бить по врагу не спешил.

Флагман Грейга был желанной целью — по нему палили из всех орудий, но он двигался вперед мощно, неотвратимо. Наконец Грейг отдал приказ — и вдоль борта понеслось подхваченное многими голосами:

— Обдуй фитиль! Пли!

Пушки взревели, дымно-огненные облака вылетели из портов. Но не ядра — картечь понеслась, не причиняя большого вреда судам, зато сметая с палуб матросов.

— Ну что же, Господи благослови! — крикнул Хомутов. — Вот и наш черед! Пали, молодцы!

Михайлов, едва не проваливаясь в небытие от жара и черного дыма, стоял на юте, передавая команды боцманам. Странные дела творились с рангоутом — шведские ядра не паруса рвали, а с загадочной меткостью портили стеньги и реи.

— Да они же парными ядрами лупят! — заорал, догадавшись, Елманов. — Сволочи, сукины дети! Мы, значит, их картечью за ушком чешем, а они нас — парными?!

«Мстиславец» бил по врагу ядрами, хотя и не скованными меж собой цепью, как шведские, но не нужно быть флотским ветераном, чтобы понять: «Ростислав» поливает врага картечью.

— На абордаж он, что ли, собрался? — крикнул боцману в ухо Михайлов. — Для того и палубы чистит?!

— На абордаж, ура! — воскликнул Родька, которому было велено торчать при Михайлове с сигнальной книгой, чтобы, вовремя ловя сигналы с флагмана и расшифровывая их, подсказывать Михайлову следующий маневр.

— Я те дам «ура!» — одернул Михайлов свое «ни то ни се». — В трюме запру до самого Кронштадта! Егоров, Ладынин, Крутиков, пошел на брасы, на топенанты! Ходом, бегом! Драй, драй, бакштаги в струну вытягивай!

— Господин капитан, глядите, глядите!

Михайлов повернулся и охнул. На «Ростиславе» загорелись паруса.

— Черт, черт! Они бьют зажигательными!

— Но как же? — изумился Родька. — Нам же Грейг запретил! Ради человеколюбия!

— Вот те и человеколюбие!

Внезапно сверху рухнул порядочный кусок перешибленного рея и пришелся Родьке разом по голове и плечу, мичман рухнул на палубу без чувств.

Михайлов огляделся, кому бы поручить доставку Колокольцева в кубрик, к лекарю. Но все, способные действовать, были на снастях, иные — с топорами, чтобы рубить поврежденный или горящий рангоут. Делать нечего — Михайлов, нагнувшись, подхватил Родьку под мышки и кое-как поволок меж пылающих обломков к трапу. Нога, на которую приходилось ступать, болела невыносимо, от жара перед глазами все плыло и туманилось. Рядом упал огненный шар, что горело — Михайлов не понял. Пушечный гром заполнил голову, соображение пропало, осталась одна мысль — убрать с палубы мальчишку.

Как он одолел узкие ступеньки трапа — Михайлов не помнил. Он даже не ведал, действительно ли спустился, втащив за собой Родьку, или это начался бред.

А потом бред и впрямь завладел им. Лекарь Стеллинский, огромный, как каменный болван для подпирания балкона, навис над ним, размахивая ручищами и беззвучно крича. Вдруг у него прорезался голос.

— Бедненькие мои! Парнишечки! Они же зеленые, аки трава майская! — причитал Стеллинский. — Господи, Господи, за что? Потерпи, Михайлов, паренька только перевяжу…

Потом была полная невнятица, где повторялось одно и то же — сверху вниз пролетали сорвавшиеся с мачт реи с горящими парусами, и вместе с ними летели молодые матросы, пропадая где-то внизу, а Михайлов выкрикивал команды, которых никто не слышал.

Опомнился он от капитанского голоса.

— Сейчас же в Кронштадт, — говорил Хомутов, — первым же транспортом, не то мы его потеряем.

— Меня? — чуть слышно спросил Михайлов.

— Тебя. Не двигайся. Сейчас начнут выносить раненых — отправим тебя с ними, с тобой будет Колокольцев…

— Мы победили?

— Мы их не пропустили. Тебе Колокольцев расскажет. Столице ничто пока не угрожает, они ушли. Лежи, лежи. Колокольцеву велено сопровождать тебя, найти наилучшего врача, сколько бы ни запросил. Не то хворь твоя кончится гангреной.

Кто-то приподнял капитану голову, поднес к губам питье, Михайлов сделал два глотка и опять оказался на палубе, окруженный горами разломанного и горящего рангоута.

Он очнулся уже на борту транспортного судна. Открыв глаза и приподняв голову, он попытался оглядеться.

— Алексей Иванович! — воскликнул Колокольцев с рукой в лубках и на перевязи, сидевший рядом с его койкой. — Слава богу! Вы потерпите, до Кронштадта не более шести часов ходу осталось. А потом сразу — ко мне, матушка моя за вами ходить будет, сестрицы!

— Это еще зачем?

— Как — зачем? Вы меня от смерти спасли, из огня вытащили! Мне Угрюмов рассказал: там, где я упал, палуба загорелась. А вы… вы…

— Что с ногой? Отчего я ее не чую?

— А это Стеллинский. Он все же набрался духу, ногу вам рассек, немного гноя выпустил, а что дальше делать — не знал. Вам и полегчало. Вы лежите, лежите…

— У меня еще есть нога? Не отнял?

— Есть, есть! — в Родькином голосе был совершенно неземной восторг.

Койка под Михайловым покачивалась, до ушей доносилось ритмичное поскрипывание и плеск забортной воды. Это радовало — знакомые мирные звуки… только их и хотелось слушать, а не стоны раненых…

— Что хоть было-то? — спросил он.

— Ничего я толком не понял, — вздохнул Колокольцев. — Мне руку с плечом взяли в лубки, велели сидеть смирно, да я сбежал. Взял в левую пистолет, вышел на дек…

— Пистолет-то зачем?

— Так совсем близко подошли, думал — хоть одного шведа сам сниму. Я стрелял — может, и попал, — честно признался Родька, хотя заготовил совсем другую историю — как своим выстрелом уложил шведского капитана.

Михайлов усмехнулся — сам бы он, да еще в такие годы, рассказывая про первый в жизни бой, поразил бы из одного пистолета пять-шесть неприятелей, и всех — прямо в лоб.

— Как наши держались? — спросил он.

— Лучше всех — «Болеслав», «Мечислав» и «Владислав», прочие чересчур близко к шведу не подходили. «Ростислав» отменно палил — их флагмана отогнал и выбил за линию. Потом еще три отступили. Но «Владислав» чересчур вперед вырвался, — тут его пятеро атаковали.

— Как это вышло? — Михайлов удивился: чтобы пять кораблей или фрегатов собрались и построились для такой атаки, нужно время, корабль — не лошадь, на пятачке не станцует.

— Не знаю. Матросы говорили, будто «Владислав» не сигналил, что уходит с края линии вперед, он какой-то иной сигнал подавал. Как все вышло — не поняли, — печально отвечал Родька. — Сильно его повредили. А помочь было некому…

— А потом?

— Потом шведы разом по сигналам сделали поворот фордевинд, а мы пришли на правый галс. Тут нам стало полегче.

Михайлов понял, что речь уже шла о «Мстиславце».

— А другим?

— Другим тяжко пришлось. Их «Принц Густав» славно дрался. Господин Хомутов сказал — чему ж дивиться, там командует вице-адмирал граф Вахтмейстер, это его флагман, а он моряк опытный, не то что герцог Карл, как бишь его. Этот граф сперва нашего «Вышеслава» потрепал, час с ним дрался, когда «Вышеслав» вышел из строя, его «Изяслав» сменил, получил до двух сотен пробоин, увалился за линию, тогда только господин Грейг решил этого «Принца» брать. Вот как «Ростислав» на него пошел — тут от него пух и перья полетели! Били его, били, и он спустил флаг!

— Отлично! А что «Владислав»?

— А «Владислава» у нас больше нет, шведы его взяли! Каким-то образом его загнали в середину их линии, и он сдался.

— А отбить?

— Господин Грейг велел господину Одинцову за ним гнаться! Так ведь нужного ветра для «Ростислава» не было! Вот шведы его и увели. И сами дали деру. Герцогского флагмана на буксирах тащили! Утром глядим — лишь клотики видны. Пошли к Свеаборгу.

— Как, они все ушли? — удивился Михайлов. — Все уцелели и ушли?

— Нет же! «Принц Густав» — наш! Сдался! Полтысячи человек на нем было! Граф Вахтмейстер Грейгу шпагу отдал!

— Значит, разменялись фигурами, как в шахматах… Считать ли сие победой?

— Считать! — уверенно сказал Родька. — Наших семнадцать судов против ихних двадцати трех! И мы их прочь погнали! Вы же знаете, у нас рекруты совсем зеленые, форштевень от фордевинда не отличают, а мы и с ними шведа прогнали — разве не победа?

— А «Ярославец»? А «Гектор»?

— Господин Грейг сказал — мы их вернем. Сказал — война только начинается.

— И то верно. Скорее бы мне поправиться! Но что же было с «Владиславом»? Колокольцев, ты же сигналы учил — что там за флаги были?

— Да я сам не видел, мне рассказали.

— Как все по-дурацки… Называется — впервые был в настоящем бою! Так и провалялся со своей гангреной, — сокрушался Михайлов. — Скорее бы в Кронштадт…

Ему казалось, что там, в любимом моряцком городке, хворь пройдет сама собой.

Когда его хотели снести на берег, он воспротивился, велел поскорее грузить на носилки тех, кто в них нуждается, Родька раздобыл ему палку, и Михайлов сошел с транспорта, но своими ногами.

Оказалось, что госпожа Колокольцева, сильно беспокоясь за сына, прибыла в Кронштадт, чтобы первой узнать новости о морской баталии и о судьбе Родьки. Для этого она взяла судно у кого-то из родственников — большого любителя устраивать на воде рОговую музыку. Это была целая галера, где помещалось, кроме гребцов и четверки матросов, не менее десяти гостей и десятка трех музыкантов. Сейчас на галеру перенесли раненых, назначенных к отправке в петербургский Морской госпиталь. Но отдавать Михайлова казенным эскулапам госпожа Колокольцева не пожелала. Поэтому его повезли не на Васильевский, в лоно родного семейства, а к Смольному. И это было мудро: теща, при всей любви к зятю, вряд ли нашла бы толкового доктора, поскольку с ним нужно сговариваться по-немецки, а она лишь по-французски полсотни слов помнит; госпожа же Колокольцева сразу притащила к михайловскому ложу ученого немца с такой суровой образиной, что маленький калмычонок, бывший в доме на посылках, посмотрел и разревелся.

Она бы и целую роту немцев пригнала к человеку, который спас сына от смерти. Тем более, что Родька так это ей расписал, словно не валялся в беспамятстве на палубе, а сидел в креслах, как зритель в партере, и самые любопытные детали разглядывал в подзорную трубку.

Михайлов по-немецки говорил и понимал. Немец оказался редким занудой, выспрашивал подробности, вплоть до веса упавшего на ногу топора. Он ногу щупал, поворачивал, нюхал, наконец заявил, что пациенту повезло — он берется исцелить эту хворобу с условием, что будут слушаться каждого его немецкого слова. И назвал хворь загадочно — нагноение внутренней гематомы.

Оказалось — нагноение засело глубоко, и вытягивать оттуда гной, который распространился вширь, дело непростое. Перевязки с мазями придется делать каждый день, но сперва — разрезать больное место и очистить все, что удастся. А если промедлить — образуется вечная язва, которая со временем потребует отъятия ступни.

— Ладно, режьте, — согласился Михайлов. — Только напоите меня чем покрепче, да чтоб я этого не видел…

Доктор послал за каким-то снадобьем собственного изобретения, которое ввергло Михайлова в тяжелый черный сон. Но слово немец сдержал — рану вычистил скрупулезно. А потом, как выяснилось, велел кормить пациента очень сытно, чтобы организм имел силы для борьбы с болезнью.

— Его счастье, сударыня, что он недолго на корабле пробыл, — объяснил доктор госпоже Колокольцевой, — и хорошо питался. Когда моряк возвращается из длительного плаванья, то три четверти недомоганий объясняются плохой пищей.

— Врет он! — сказал матери Родька, когда доктор ушел. — У нас в рационе и говядина, и свинина, даже матросы четырежды в неделю по полфунта мяса получают, что может быть полезнее? И рыбу нам жарят, и каши варят — гречневую и овсяную, и сухарей дают полтора фута в день, сгрызть не успеваешь, и масло коровье, и пиво… и кур в клетках с собой берем!..

— Врет или не врет, а творог ты есть будешь. Достану самый лучший и жирный.

— Да при чем тут творог, когда кость сломана?

— Будешь — и все. А станешь перечить — посажу с девками корпию щипать. Ее господину Михайлову много потребуется.

Но Родька предпочел поселиться в одной комнате с капитаном и слушать истории о морских походах.

Михайлов любил похвастаться — водился за ним этот мелкий и радостный грешок. Он соблюдал чувство меры и не городил заведомой ерунды, только в своих историях всегда гляделся самым главным и самым неуязвимым молодцом. А в его арсенале было такое сокровище, как плаванье в составе эскадры вице-адмирала Сухотина в Средиземное море.

Эскадры туда по желанию государыни отправлялись ежегодно, она даже собиралась купить у неаполитанского короля островок, Линозу или Лампедузу, чтобы поставить там базу для русского флота — нужно же где-то отдыхать при переходах из Балтийского моря в Черное и обратно. Шесть лет назад побывал в Италии и Михайлов.

Уж как там было на самом деле — знал лишь он один, а Родьке рассказывал, что вся эскадра, попав на Балтике в жесточайшую бурю, маялась морской болезнью, разумеется, кроме него, Михайлова.

— И коли тебе предложат лечиться горячим шоколадом — ты такого советчика гони в шею, — поучал Михайлов. — Наши гардемарины все запасы шоколада вмиг извели, и что? Отдали морским гадам на пропитанье. Тут одно есть средство — именуется привычкой. И то не всегда помогает.

— Как это — не всегда? — удивился Родька.

— Зависит от того, на каком ты судне. Если, скажем, освоился на крупном, типа «Ростислава» и не маешься, а перейдешь на какой-нибудь катер — тут-то тебя и припечет.

Михайлов был благодарен слушателю за вопросы — пока говоришь и вспоминаешь, боль в ноге вроде бы утихает.

— А какие в Италии женщины? — напрямик спросил Родька.

Вопрос о женщинах волновал парня чрезвычайно — после почти монастырской жизни в стенах Морского корпуса он сразу попал на борт «Мстиславца», где, разумеется, дам не водилось. Так хотя бы поговорить о них!

Михайлов хмыкнул. Похвастаться любовью итальянской графини было бы несложно — только у него случилось всего лишь небольшое приключение с булочницей, у которой он брал вкусную выпечку.

— Мне больше понравились португальские, — небрежно сообщил он, и это было чистой правдой. — Наши по сравнению с ними бледны, скучны.

И неожиданно вспомнилась та, что не была ни бледна, ни скучна, а напротив — весьма румяна и весела, а под румянцем — смугловатая кожа.

— Сгинь, рассыпься, нечистая сила, — мысленно пожелал Александре Михайлов и продолжал уже вслух: — Я знавал там молодую графиню с талией нимфы и с физиономией самой соблазнительной. Глаза у нее были черные, плутовские, а волосы — Колокольцев, у нас ты таких не увидишь. У дам была мода — носить их распущенными, и они достигали до пят, но представь мое удивление: когда графиня повернулась ко мне спиной, я увидел у нее на затылке узел, да какой! То есть к той длине, что была на виду, следовало прибавить по меньшей мере аршин!

— Так не бывает!

— Бывает, друг мой…

— Это шиньон! — объявил Родька. Имея моложавую сорокалетнюю матушку и двух сестер того возраста, когда уже стараются выглядеть дамами, он знал кое-какие затеи прелестниц.

— Нет, ты уж мне поверь…

— Алексей Иванович! Неужто вы те волосы распускали?..

— Ну… ну, не могу ж я тебе такие подробности говорить…

Это не было враньем, не было, разумеется, и правдой — а лишь искусным, отточенным хвастовством.

— А что итальянки? — осторожно спросил Родька.

— Итальянки, на мой взгляд, не так хороши, — признался Михайлов. — Я волочился от скуки за одной певицей, так она, веришь ли, не знала грамоты. Но пела прелестно. Однако жениться на итальянке и жить с ней в Италии нельзя — у них там престранные нравы. Там девицу из хорошей семьи отдают в монастырь, откуда выйдя, она тут же отправляется под венец с женихом, которого нашла ей родня. Думаешь, эта неопытная жена станет сохранять ему верность долее двух недель? Ошибаешься!

— Как же про то сделалось известно?

— У них обычай — жена, едва из-под венца, окружена бывает поклонниками, из них выбирает одного, — он и становится ее узаконенным избранником, что ли, и зовется «чичисбеем». Муж ничего не может возразить — так принято. Что там между женой и чичисбеем на самом деле происходит — никто не знает, а только он ее сопровождает в театры и на гулянья, дарит ей цветы и сладости, ведет себя, словом, как нежнейший супруг. Вообрази, что ты, женившись на итальянке, заполучил себе в дом такого чичисбея! Да ты на второй день его пристрелишь!

Родька расхохотался.

— Нет, моряку такая ни к чему, — уверенно сказал он. — Моя будет такова же, как матушка, что батюшку по году и более из плаванья ждала. А итальянские вина? Так же ненадежны, как итальянские жены?

— Вин я там перепробовал немало, — похвастался Михайлов. — Они легки, пить их можно целыми кувшинами. Выпил, казалось бы, ведро — а захмелел чуть-чуть. Хотя, может, другие и пьянеют, меня-то вообще хмель ничуть не берет.

— А после прощального пира в трактире? — тут же напомнил Родька. — Когда вас под руки на «Мстиславца» привели и насилу на борт втащили?

— Ты видел это? — резко приподнявшись, спросил Михайлов.

— Видел.

— А кто меня вел?

— Алексей Иванович, я этих господ в лицо не знаю. Я забеспокоился, мало ли что… и я к вам потом в каюту заглянул. Может, укрыть или воды принести. Вы спали… а сундучок ваш с лоциями и картами открыт был… Я закрыл и задвинул на место…

Другого способа сообщить Михайлову, что два незнакомца, похоже, копались в его имуществе, Родька не придумал.

— Так. Начнем сначала. Два человека привели меня и подняли на борт, — задумчиво сказал Михайлов. — Их ведь не только ты видел, их наверняка видели другие люди.

— На «Мстиславце» очень мало народа осталось. Меня же в трактир не взяли, а наши тоже где-то гуляли! — имея в виду новоявленных мичманов, пожаловался Родька. — А куда мне было деваться?

— И все же? — голос Михайлова был строг.

— Шлюпку заметил вахтенный с бака. Но как она швартовалась, — не видел, — подумав, вспомнил Родька. — Концы кидали Егоров и Волков, они же штормтрап спустили… Их больше нет, Алексей Иванович…

— Плохо. Нужно найти тех, кто привел меня в каюту. Ты можешь выходить из дома?

— Могу-то могу…

— Доехать до порта на извозчике? Узнать, где теперь «Мстиславец»?

— Да! Могу!

Сказав это, Родька знал, что убегать из дому придется тайком от матери. Госпожа Колокольцева полагала, что лечить перелом костей можно только под крышей родного дома, не выходя даже на речной берег подышать воздухом.

— И вот что. Надо поискать одного человека на Васильевском. Принеси бумагу, перо, я адрес запишу. Это отставной мичман Владимир Новиков. Он с виду — простак простаком, но человек толковый. Смотри только, в его доме чувств не лишись. У него там крокодилы!

Разумеется, Михайлов не добавил, что крокодил всего один, да и тот сушеный.

Вылазку Родька совершил на следующий день, когда доктор пришел самолично делать капитану перевязку. В комнату к Михайлову явилась госпожа Колокольцева, и доктор, показывая ей вонючие тряпицы с комьями корпии и белыми пятнами слизи, объяснял, сколько долго придется продолжать лечение, а также требовал щипать корпию из чистой льняной ткани.

При этом присутствовал старый лакей Колокольцевых, которого звали почтительно — Кир Федорович. Ему был доверен уход за больным. Лакей слушал немецкие речи и, как все считали, ничего в них не понял. Но, когда доктор ушел, явился к барыне и просил послать его за лекарством в лес.

— Мох такой есть, торфяной мох, его многие знают. К ранам хорошо класть, не загниют и затянутся скоро. Он всю гадость из них вытягивает. Дозвольте принести!

Госпожа Колокольцева подумала — и согласилась.

Кир Федорович оделся попроще, взял мешок и пошел искать по улицам какого-нибудь чухонца, что привез товар — дрова или уголь. Он полагал за малую плату доехать с ним до его родной деревни, сходить в лес, там переночевать и с тем же чухонцем вернуться в город.

А Родька, видя, что мать о нем временно забыла, сбежал и направился в гавань, рассудив, что там кормится немало лодочников, что ходят в Кронштадт, и они должны знать новости.

Вернулся он четыре часа спустя — его уже искали по всем закоулкам, а госпожа Колокольцева, которую отпаивали лавровишневыми каплями, твердила, что гадкий мальчишка сбежал в Кронштадт и далее — на войну. Выслушав все, что в таких случаях мать говорит сыну, Родька поклялся сидеть дома безвылазно, пока не заживут рука и плечо, и пошел докладывать о своих подвигах Михайлову.

— «Мстиславец» со всей эскадрой стоит сейчас у острова Сескар, дырки латает, только капитан у него другой, господин Бакеев, а господин Хомутов лечит раны теперь, — торопливо сообщил Родька. — А государыня сердита! Фондезина от дел отстранили за бестолковость! Шведы взяли «Владислава». А Валронта, Баранова и Коковцева под суд отдадут! При дворе говорят — государыня сказала, будто эти капитаны виселицы заслужили! И многие так считают! Пока на «Вышеславе» с «Изяславом» люди гибли, пока «Владислав» из последних сил бился, «Иоанн Богослов», «Память Евстафия» и «Дерись» за линией отсиживались! В Кронштадт пришли «Бесслав», «Болеслав» и «Мечеслав», фрегаты «Премислав» и «Слава», а «Принца Густава» «Надежда благополучия» на веревочке, как шавку, привела!

— Потери известны? — перебил Михайлов.

— Да. Наших — более полутысячи…

— Ох… — вздохнул Михайлов и крепко задумался. В Готландском сражении ему кое-что сильно не нравилось. Судьба «Владислава» — это раз. И странное поведение трех кораблей — это два.

Какое отношение к военным делам имели загадочные господа, копавшиеся в сундучке и укравшие перстень, Михайлов взять в толк не мог. Но он умел сводить концы с концами. Получалось, что пир устроили офицеры с «Дерись», они пригласили офицеров с «Мстиславца» и с «Брячислава», кто-то из участников пира приволок бесчувственного Михайлова в каюту, и это же судно, «Дерись», в сражении отнюдь не дралось, а опозорилось.

Если бы его притащили свои — на следующий день уж что-нибудь да сказали бы… А тут молчок. Неужто и впрямь единственный, кто видел этих двоих, — бывший гардемарин, а ныне — «ни то ни се» Колокольцев?

Может ли статься, что один из них — Майков, который на пирушке не отходил и умные беседы затевал? И что скажут на сей предмет Новиков с Усовым, коим было поручено разведать про Майкова?

— У господина Новикова я тоже побывал, дал ему наш адрес, — сказал Родька. — Он обещался вскоре быть, сказывал — есть кое-что занятное.

 

Глава девятая

СОПЕРНИЦЫ

Александра придумывала подступы к повивальной бабке Ольберг. Ученая повивальная бабка знает, надо полагать, высший свет, ее зовут в самые богатые дома. Похоже, дитя, невольно утащившее с собой конверт, не простого роду-племени. И добраться до него будет трудно. Пока доберешься — как раз пакет и вскроют…

Но ее с детства учили делать все возможное для достижения цели. Вот только цели подходящей в жизни как-то не случилось.

Сейчас она, впрочем, была — не столько найти какое-то непонятное письмо, сколько привязать к себе Нерецкого. Что выгоднее для влюбленной женщины, чем попавший в беду избранник? Тут его бери голыми руками!

Наконец предлог для визита к госпоже Ольберг был найден.

Александра принарядилась, велела закладывать экипаж и покатила на Вторую Мещанскую. Мавруша хотела ехать с ней, полагая, что опекунша в таком виде собралась на гулянье, но получила отказ. Тогда она стала допытываться, скоро ли будет музыкальный вечер. Подоплека этих вопросов Александре была ясна.

— Какие вечера, когда война? Того гляди, придется уезжать из столицы в Спиридоново! — сказала она.

Положение на суше было не таким уж скверным. Да, шведская армия в тридцать шесть тысяч человек во граве с самим королем перешла финскую границу, и что? До Санкт-Петербурга ей было очень далеко. Все это войско налетело на малую крепостцу Нейшлот, где и гарнизона-то было чуть более двухсот человек. Густав шведский прислал коменданту Нейшлота Кузьмину ультиматум — потребовал открыть ворота и впустить своих солдат. Как на грех, Кузьмин был однорукий. Он ответил красиво: открыть ворота нечем, одна-де у меня рука, и в той шпагу держу, пусть его величество сам потрудится. Густав, видно, осознал свое комическое положение и не стал бросать всех тридцать шесть тысяч вояк на одну крепостцу, а, дня два постреляв по стенам, затеял вялотекущую осаду, меж тем шведское войско принялось грабить окрестности Нейшлота. При этом король грозился превзойти подвигами своего далекого предка Густава Адольфа, действительно знатного полководца, а также завершить все предприятия другого предка, более близкого — Карла Двенадцатого. Государыня заметила: что ж, мол, сие сбыться может, Карл Двенадцатый начал разорение Швеции, Густав Третий окончательно ее погубит, и турецкие деньги не помогут.

Но растолковывать вчерашней смольнянке политические и военные тонкости Александра не стала. Тем более, что, хотя русский флот и могуч, ему предстоит нешуточная стычка со шведским. Должен победить. Должен! Но всякое бывает…

Мысли о флотских делах допекали Александру, пока она ехала на Вторую Мещанскую. Как у всякой жительницы Санкт-Петербурга, у нее были знакомые морские офицеры, и все, кто не воевал с турками, уже отправились в Кронштадт. И Михайлов тоже был в Кронштадте…

Если бы расстались с ним склочно, с воплями и угрозами, было бы легче. Можно было бы думать о нем плохо. А так — ведь и не придерешься. Все понял и ушел. За это можно было разве что поблагодарить.

Экипаж остановился напротив губернаторского дома, Александра вышла, оправила юбки. На ней был очень изящный наряд — редингот кармелитового цвета, разумеется, полосатый, со скромным воланом вокруг выреза, и меж его широко разошедшимися полами — простая юбка, изысканного бланжевого цвета, — никаких лент, лишь кружева, прикрывающие декольте, и простая шляпа со скромной кокардой. Казалось бы, все очень просто, но если госпожа Ольберг пользует знатных дам, то поймет цену этой простоты, да и знает наверняка, что приличная женщина с утра, расфуфырясь, не выезжает.

Дворник, как полагается, стоял у ворот.

— Здесь ли квартирует госпожа Ольберг, любезный? — спросила Александра.

— Здесь, сударыня. Все второе жилье занимает, — доложил дворник.

Дом был трехэтажный — выходит, Нерецкий жил наверху.

— А что, есть ли в третьем жилье свободная квартира?

Обычно на такой вопрос простой человек принимается перечислять всех обитателей дома, но дворник был то ли умен, то ли предупрежден.

— Там их две всего, так одна пустует, — и добавил явно перенятым у какого-то щеголя тоном: — к вашей милости услугам!

У Александры была заготовлена плата дворнику, который еще мог пригодиться, — десятикопеечная монета, хотя его ответ и двух копеек не стоил, а дальше будет видно.

Дворник, отставив метлу, отворил дверь, от которой почти сразу начиналась лестница, и Александра поднялась. На стук в дверь отозвались немецким «веристдас», потом отворили. Прислужница повивальной бабки, белобрысая девица, провела Александру через сени в небольшую гостиную. Хозяйка поднялась ей навстречу — тут Александра и лишилась дара речи.

Ей доводилось иметь дело с повитухами — когда рожала кузина Софья, роды были так трудны и длительны, что в дом назвали и врачей, и повивальных бабок, и даже каких-то совсем безумных старух. Александра сидела с ней, держала за руки, утешала и клялась в душе, что рожать не станет ни за что. Правда, ей было тогда около двадцати лет. Запомнилось, что повитуха — крупная крикливая тетка, в годах, никак не менее сорока, а то и пятидесяти, одетая просто, в большом переднике и с закатанными рукавами, а рожа у нее круглая и щекастая.

Тут же Александре явилась женщина ее лет, тонкая, белокурая, в изящном домашнем чепце и утреннем платье, которого и графиня бы не постыдилась. Она улыбнулась не хуже госпожи Ржевской, которая считалась одной из самых обходительных столичных дам, предложила сесть, причем вопросов не задавала — явившись к повивальной бабке, посетительница и без расспросов наговорит больше, чем требуется.

Более того — эта женщина, встав, отложила в сторону валик для плетения кружев с коклюшками, которых было не менее шестнадцати пар — значит, плелась не простая скромная полоска для оторочки нижней юбки, а нечто нарядное, причудливое, требующее мастерства.

— Говорите ли вы по-французски? — спросила Александра и на этом же языке получила положительный ответ.

— Я оказалась в неловком положении.

— Да, понимаю.

— Не в том, о котором вы подумали. Видите ли, я хочу выйти замуж, и у меня есть жених. Но он очень нерешительный господин и все никак не может сделать формальное предложение.

— Такое случается, — подтвердила госпожа Ольберг.

— Я думаю, если окажется, что я в ожидании, он наберется духу и предложит мне руку и сердце. Тем более, что у меня влиятельные родственники… Но я в беспокойстве. Видите ли, я вдова. За два года замужней жизни я не смогла зачать дитя, хотя делалось все возможное.

Тут Александра несколько покривила душой — муж, будучи старше нее на четверть века, не имел большой склонности к амурным шалостям. Поглядывая на бодрого и деятельного господина Ржевского, который также был порядком старше супруги, и при этом их соединяла истинная и неподдельная привязанность, Александра чуточку завидовала: она могла бы полюбить человека в годах, если бы он не ленился и хоть попытался воспитать из неопытной молодой супруги способную наслаждаться женщину. Покойный Василий Фомич совершал некоторые усилия для рождения дитяти — но мог бы, как впоследствии поняла Александра, удвоить и даже утроить их количество.

— Я понимаю вас, — госпожа Ольберг покивала и даже придала красивому, самую чуточку нарумяненному и безукоризненно правильному личику сочувственное выражение.

— И потом, когда мужа не стало… я ни разу не ощущала беспокойства по этому поводу… Одним словом, я желаю знать, что со мной! Могу ли я родить дитя? Или для этого нужно как-то лечиться?

— Я рада, что вы пришли ко мне. Русские женщины обращаются к каким-то подозрительным особам, те их пичкают ужасными вещами, чудо, что они выживают, — сказала госпожа Ольберг. — Или же устраивают сущее колдовство — увешивают спальню пучками ивовых прутьев, поджигают какие-то сухие травы и коптят в дыму бедную женщину…

— Вы вовсе не верите в народные средства? — осведомилась Александра.

— Иные приносят пользу. Я знаю, что женщине, желающей стать матерью, нужно есть больше орехов. Как они действуют — врачи не понимают, но дети рождаются. Угодно ли кофею?

— С удовольствием!

— Вас не смутит, если я буду вас расспрашивать о самых тайных проявлениях натуры?

— Я для того и пришла.

Белобрысая девица принесла серебряный поднос, а на нем — модный серебряный сервиз-дежене. Похоже, госпожа Ольберг прекрасно зарабатывала.

Она стала задавать дотошные вопросы, и Александра отвечала, как умела.

На самом деле бесплодие Александры как раз народными средствами и объяснялось. Старая нянька, давно получившая вольную, но жившая на покое в Спиридонове, снабжала ее сушеными букетиками для заваривания настоя. Что там было — Александра даже не спрашивала.

Потом госпоже Ольберг принесли две записки, она стала их читать. Александра с любопытством разглядывала красиво убранную гостиную — ей понравились даже акварели в скромных позолоченных рамках, пейзажи с развалинами замков, а по этой части она была грамотной и придирчивой ценительницей.

На кухне что-то с дребезгом упало. В соседней комнате запищала птица — может, обычный чижик, может, щегол, — в птицах Александра не разбиралась. Белобрысая фрейлейн что-то крикнула по-немецки в окошко.

А следующий звук, который достиг ушей Александры, был стук, похожий на перестук каблуков. И доносился он сверху.

Она сразу насторожилась. Наверху — две квартиры, одна пустует, другую снимает Нерецкий. Но Нерецкий умчался в Москву. Кто же там расхаживает?

Эта загадка сразу же заняла все помыслы Александры.

Госпожа Ольберг предложила особое обследование, и тут Александра, опомнившись, сказала, что к такому она не готова. Ей казалось невозможным позволять себя трогать женщине так, как должен трогать мужчина. Роды — другое дело, роды — вопрос жизни и смерти, да опытные дамы говорят, что хорошая повитуха справляется с тяжелыми случаями лучше доктора.

— Вы хотите сперва попробовать лекарства? — спросила госпожа Ольберг. — Я могу написать записочку к своему аптекарю. Попейте месяца два или три…

Но Александре нужно было попасть в этот дом гораздо раньше.

— Да, конечно, — согласилась она, — только я бы хотела советоваться с вами чаще, и я могу платить за визиты…

— Разумеется. Я беру дорого, — предупредила госпожа Ольберг. — Это плата не только за мои услуги, но и за молчание.

— Наверно, дамы, что приезжают к вам, могут прийти и с другого хода, со двора? — спросила Александра. — Мне бы не хотелось, чтобы видели, как я сюда вхожу. Злые языки, вы понимаете… наверняка припишут вам те медицинские операции, которых вы не производите… или производите?..

— Изгнание плода? — прямо поинтересовалась госпожа Ольберг. — Я умею это делать, но берусь в исключительных случаях.

— Одна моя родственница умерла, доверившись какой-то неумелой бабке. Было сильнейшее кровотечение. А ваши средства каковы?

Задавая вопросы, Александра прислушивалась — что там, над потолком? Вот каблуки прошли к окну, тому, что выходит во двор, вот простучали обратно. Женщина расхаживала, делая какие-то домашние дела, и расхаживала по квартире Нерецкого!

— У вас только одна служанка — та, которую я видела? Или есть другие помощницы?

— У меня три опытные помощницы, а Эльза — комнатная девушка, она занимается лишь хозяйством.

— Наверно, они тут и живут, в вашем доме?

— Они живут неподалеку. Если они мне нужны, я могу послать Эльзу, и через десять минут они явятся. Обычно я знаю, где буду принимать роды заранее, и еду туда с помощницей заблаговременно. Вот, извольте, — госпожа Ольберг показала записную книжку, — тут все расписано. С двадцать седьмого июня я на несколько дней переселяюсь в один очень приличный дом, где дама рожает впервые.

— Но это уже совсем скоро! Как же быть дамам, которые захотят нанести вам визит?

— Тут остаются Эльза и одна из моих помощниц. На какие-то вопросы ответить они смогут.

Александра понимала, что пора уходить, но покинуть дом, где по квартире Нерецкого бродит какая-то особа на каблуках, она так просто не могла. Пришлось сделать над собой усилие.

Получив записочку к аптекарю и уплатив за визит двадцать рублей (эту цифру госпожа Ольберг произнесла преспокойно и очень отчетливо), Александра вышла на лестницу и снизу уставилась на дверь квартиры Нерецкого. Она сообразила, которая из двух дверей ей нужна, и смотрела, словно пытаясь силой взгляда выманить ту женщину на каблуках и хотя бы посмотреть на нее.

Нерецкий все твердил о преграде и о невозможности счастья. Не это ли он имел в виду? И если это — вот две возможности. Первая — он женат, но отчего-то не показывается с женой в обществе. Вторая — он поселил у себя любовницу с мерзким характером. В первом случае остается только порыдать в подушку. Брать в любовники женатого человека Александра не желала. Во втором — еще можно побороться!

Лучше всего было бы истребить соперницу до возвращения Нерецкого. Это сложно, однако способы есть. Та же тетка Федосья Сергеевна как-то, выпив мадеры, хвалилась, что за три дня подобную задачку решила и поганую тварь от жениха отвадила. Вот пусть бы и поделились опытом.

Но тетка непременно спросит — жених ли тот кавалер, ради которого ты, Сашетта, стараешься?

И в самом деле — сдается, что жених…

На улице стоял дворник с метлой на манер солдата с ружьем. Увидев, что дверь приотворяется, он тут же подскочил и распахнул ее до отказа.

— А что, любезный, не знаешь, можно ли снять ту квартиру в третьем жилье, что пустует? — спросила Александра.

— Как не знать! Для того она и пустует! — загадочно отвечал дворник. — Хозяин здесь не живет, а через дом, я покажу. Квартира славная, имеет выход во двор, а со двора — в переулок, для дам удобно весьма!

Тут Александра сообразила — у госпожи Ольберг какие-то свои договоренности, чтобы дамы, которым нужно тайно родить, могли поселиться тут же, в доме, и пользоваться ее услугами в любое время.

— Я приеду вскоре, и ты все покажешь, — с тем Александра дала дворнику очередной двугривенный, лакей помог ей войти в экипаж, и она велела везти себя к Ржевским, но неторопливо. Многое нужно было обдумать.

Уже на Итальянской она изобрела новый ход — после визита поехать к Гавриловым и там разведать про Нерецкого, но исподволь, объяснив, что влюбилась юная девица, смольнянка, которую приходится опекать, и надобно понять, что за человек. Это было чистой правдой.

Госпожа Ржевская вышла к гостье из детской — летом провиант портится быстро, а животики у деток слабые, к тому же они могут съесть что-то непредсказуемое и не признаться. И вот все трое маются, а правды от них не добиться.

— Я написала к мадам Лафон, — сказала госпожа Ржевская, — и она, попросив моего человека подождать, тут же дала ответ. У Поликсены Муравьевой есть старая тетка, живет в Санкт-Петербурге, где-то на Морской улице, а может, на Галерной, по прозванию — Арсеньева, то ли Марья Арсеньева, то ли Дарья Арсеньева. Особой любви к родственнице не выказывала, иногда навещала, а госпоже Лафон запомнилась тем, что одноглаза. А прочая родня — в Москве.

— Они все поблизости, найти будет нетрудно, — и Александра от всей души поблагодарила бывшую смольнянку.

Дома ее ждала Мавруша — чуть ли не на пороге встретила.

— Я кое-что разузнала, тетку твоей Поликсены, считай, нашла, — похвалилась Александра. — Сейчас дам Гришке записку, пусть прогуляется по Морской и Галерной, поспрошает — коли жива, найдет и доложит! Вели подавать обед.

Летом, в жару, особо есть не хотелось, и обед мог быть сервирован мгновенно: ботвинья и холодные рубленые котлеты стояли на леднике, бланманже также, а приготовить кофей — дело десяти минут, и нарезать к нему сыр — тоже минутное дело. Закусывать кофей сыром Александру приучил еще покойный муж. В таких вещах он знал толк.

Гришка был послал на поиски тетки, скромный обед съеден, а потом, отдохнув, Александра собралась к Гавриловым. Мавруше было поручено дождаться Гришки и, коли он точно нашел кривую старуху, послать и его к Гавриловым, чтобы от них уже сразу ехать на Галерную или на Морскую.

Поиск пропавшего письма Александра отложила до лучшей поры — она поняла, что госпожа Ольберг вовеки не проболтается о загадочном младенце, и решила попытать счастья с ее помощницами — вдруг да окажутся корыстолюбивы? А ей бы хоть зацепочку…

По дороге она заехала в модные лавки — к возвращению Нерецкого из Москвы следовало принарядиться. Всякий раз, когда при очередном сумасбродстве моды появлялась необходимость в новых нарядах, Александра или бурно радовалась ей, или тосковала. Радовалась — когда на примете был кавалер, для которого стоило казаться красивой, тосковала — когда платьем или туфлями могла порадовать только себя.

У Гавриловых уже сидели гости, обсуждали новость — Грейговой эскадре приказано двигаться на поиск неприятеля. Этого следовало ожидать с часа на час, и все же Александра взволновалась — ведь и «Мстиславец» уходит в опасное плаванье.

Она понимала, что «естественный человек» Михайлов — ее каприз, вспышка азарта, летняя забава свободной и независимой женщины, а когда на тебя рухнула, как сосулька с крыши, истинная любовь, уже не до забав. Но он все же был ей симпатичен, она видела его хорошие качества, и при мысли, что он может погибнуть, Александра сильно забеспокоилась.

Разговор о Нерецком как-то не сложился. То ли госпожа Гаврилова знала о нем очень мало, то ли, наоборот, слишком много. Александра поняла только, что это — светское знакомство, где-то в гостиной он пел романсы, был всеми обласкан, вдруг вошел в моду, его стали приглашать, и все это случилось, пока она гостила в имении Вороновых. Надо полагать, он и до этого жил в Санкт-Петербурге, где-то служил, а уж в Москве наверняка известен многим, потому что сам, сдается, москвич, там вырос.

Стало ясно, что толку здесь не добьешься — эта бестолковая Воронова даже не знала, женат ли он!

Александра отвлекла внимание госпожи Гавриловой от Нерецкого, рассказав об английских кружевах, которые видела на Невском, и о новостях, которые услыхала в модной лавке: Смирнов сватается к Узденниковой, а старая графиня Урецкая выдает замуж внучку. Как-то случайно упомянула о визите к Ржевским.

Госпожа Гаврилова, узнав, что у Ржевских заболели детки, разволновалась и решила послать к ним своего доктора Игнатьева, который как раз находится в гостиной. Доктор был немолод и не слишком известен в свете из-за своего русского происхождения, но его принимали и ценили в десятке семейств, этого ему было довольно. Александра тут же обещала отвезти его в Итальянскую и, когда собралась, позвала с собой.

Ей хотелось наедине потолковать с ним о госпоже Ольберг и ее секретах.

Игнатьев был из тех полковых лекарей, которых никакой чумой не испугаешь. Он побывал в чумной Москве с экспедицией графа Орлова, он и во флоте успел послужить, хотя недолго, и с ним можно было говорить прямо.

— С госпожой Ольберг та беда, что об ее успехах знают все, а про ее неурядицы — никто, — объяснил доктор. — Скажем, некая дама тайно ее навещала и скончалась. Никто не догадается обвинить эту Ольберг, потому что о тех визитах никто и не знал.

— Отчего скончалась? — испугалась Александра.

— Оттого, что вздумала от плода избавиться, к примеру. Или тайно родить по разным причинам. Ее Ольберг после родов в наемный экипаж усадит, до дому бедняга доберется, а там — горячка, антонов огонь, и все, царствие небесное.

— А что, не было ли в последнее время таких смертей?

— Если и были — родня молчит, чтобы сраму не нажить. Померла — и померла.

— Дитя жалко…

— Дитя все равно бы отдали кормилице. Но и тут закавыка — хорошую кормилицу надобно уметь сыскать. Нужна здоровая, опрятная, честная, непьющая. Коли вы, сударыня, вздумаете рожать, спросите меня — я помогу найти.

— Я, как вы видите, еще и замуж-то не собралась! — со смехом ответила Александра. — Но у меня есть одна подруга, которой кормилица скоро потребуется. Приезжайте ко мне завтра или на другой день до обеда, мы это обсудим!

Она сообразила, что дитя, пропавшее вместе с письмом, можно поискать и через кормилицу.

У Ржевских все еще было беспокойно. Александра ввела доктора в гостиницу, представила хозяйке, начался разговор, для бездетной женщины совершенно не интересный. Поскольку о встрече с доктором было сговорено, Александра собралась уезжать, встала с канапе, и тут госпожу Ржевскую вызвали ради какого-то дела.

Она вернулась пять минут спустя с толстым пакетом из плотной бумаги. На нем было красиво написано по-французски имя сенатора Ржевского.

— Для мужа принесли, мне сперва отдавать не желали. Так что Вы изволили говорить про рисовый отвар? — спросила она Игнатова, положив пакет куда пришлось — а это оказался столик для рукоделия.

— Я поеду, друг мой, — сказала Александра. — Жду человека, которого послала разведывать насчет Арсеньевой. Он должен был найти меня у Гавриловых, не нашел. Хочется поскорее отыскать эту Муравьеву, а то Мавруша мне покоя не дает. Вы же знаете эти клятвы в дружбе до гроба.

— Как не знать! — Ржевская поцеловала Александру в щеку. — Приезжай завтра или как выйдет. Надеюсь, за ночь мои поправятся…

Александра вышла из дому, села в экипаж и, проезжая по Итальянской, рассеянно глядела в окошко — нужно было распределить свое время так, чтобы всюду побывать и ничего не забыть. Экипаж обогнал человека, одетого, на взгляд художницы, более чем странно — в кафтан цвета голубиной шейки, достойный воспитанного кавалера, и глубоко натянутую матросскую шапку. Она отметила эту несообразность и покатила дальше.

Дома ее ждал сюрприз — Мавруша пропала.

— Фрося! Как она могла уйти? — возмутилась Александра.

— Да кто ж знал, барыня-голубушка? Гришка прибежал, сказал — приказание исполнено, дом, где госпожа Арсеньева живет, найден. И он уж к вам собрался бежать, а тут она случилась, давай спрашивать — где найден, далеко ли. Гришка и ответил, а потом подался на поварню — проголодался он. А тут барышня, видать, и убежала…

— Вот чертова девка!

Александра знала, до какой степени смольнянки не приспособлены к обычной жизни. Если Мавруша сдуру заблудится — то может не найти обратной дороги. Впору в часть идти, давать ее приметы. Но если ее вернут с помощью полиции, это будет позор…

— Говоришь, она поняла, где Арсеньева живет?

— Да, на углу Большой Морской с Кирпичным!

— Девки, собирайтесь, пойдете ее искать. От нас до Большой Морской недалеко, ну да она короткого пути может и не знать. По всем окрестным улицам придется пробежать. К Неве выйти! Может, она куда-то туда забрела и идет себе по набережной, пока Нева не кончится! А Гришку, дурака, в Спиридоново отправлю коров пасти!

Александра с перепугу разбушевалась. Девки, не часто видевшие барыню в таком гневе, помчались исполнять приказ.

Не прошло и получаса, как Маврушу привели. Ее действительно нашли на набережной, где она восторженно разглядывала Петропавловскую крепость.

— Ты не могла сказать внятно, что хочешь на прогулку? Я бы велела тому же Гришке тебя сопровождать! — напустилась на девушку Александра. — Шататься неведомо где, одной! Я уж бог весть что передумала! Я уж думала, ты сама к госпоже Арсеньевой побежала!

— Почему я должна к ней бежать? — удивилась Мавруша.

— Ты Гришку о ней выспрашивала.

— Так любопытно же! И разве я бы без вас осмелилась? Я и говорить-то с такими дамами не умею. Нет, я не так глупа, чтобы самой к этому приступиться и все испортить!

— Это верно, — согласилась Александра. — Тут, может статься, и я бы не справилась. Коли так — прости, да вперед не бегай. Хочешь — вместе на прогулку пойдем, я тебе все покажу, расскажу. А одной — нехорошо.

— Ай, Сашетта! — обрадовалась Мавруша. — Пойдем, конечно! Нас по городу катали в каретах, а рассказывали мало!

Договорились устроить пешую прогулку следующим утром, а потом условиться с кем-то из знакомцев, имевших свою лодку, и покататься по Неве и Мойке.

Все равно ранее двадцать восьмого Александра, поразмыслив, не хотела начинать разведки в доме госпожи Ольберг. Она знала — повивальную бабку в хороших домах зовут к роженице загодя.

Если Ольберг с помощницей поселятся там двадцать седьмого, то роды, может, и вовсе приключатся тридцатого. И повитуха будет нянчиться с роженицей еще дня два-три.

— А что, если навестить тетушку Федосью Сергеевну? — спросила Мавруша.

— Ты бы хотела? — удивилась Александра.

— Да, конечно, она такая добрая!

На сей предмет у Александры было свое мнение, но спорить со смольнянкой не стала — и в самом деле, старуха к Мавруше добра, все устроила так, как лучше для девицы.

— Я пошлю к ней, узнаю, когда она может нас принять.

— Ай, как славно!

— Мавренька, отвыкай восклицать «ай!», ты уж не дитя, — напомнила Александра. — Этак все, кто с тобой вздумает поговорить, сразу поймут — ты недавно из Воспитательного общества вышла.

— Я постараюсь, — обещала Мавруша и весь вечер, до отхода ко сну, вела себя ангельски.

Гришка, кратко допрошенный, доложил: Арсеньева точно проживает на углу Большой Морской и Кирпичного, но в последний раз видела Поликсену Муравьеву давно, чуть не два года назад, а узнал Гришка это от горничной. И никакие юные девицы кривую старуху в последнее время не навещали.

Александра все же решила съездить к Арсеньевой — разумеется, без Мавруши, которая свои взвизгами и восторгами испортит беседу. Но сперва следовало провести разведку в доме на Второй Мещанской.

Туда был наутро отправлен Гришка с письмецом, на котором значилось «Госпоже Нерецкой, в собственные руки». От Гришкиного доклада много зависело. Он получил приказ колотиться на третьем этаже во все двери, а если не откроют — буянить, пока не явится либо дворник, либо кто-то из жилища госпожи Ольберг. А ежели госпожа Нерецкая отворит двери — разглядев ее и не отвечая на расспросы, дать деру.

В письмеце была сущая ахинея — поклоны от несуществующей родни.

Прогуливаясь с Маврушей по Невскому, Александра даже отвечала ей невпопад, даже знакомых не признавала, так волновалась о Гришкиной миссии. Неудивительно, что в конце концов Мавруша куда-то пропала и появилась минут десять спустя, очень встревоженная.

— Ай, Сашетта! Я думала — никогда тебя тут не найду! — восклицала она. — Ай, как я перепугалась!

Положительно, смольнянка была неисправима.

Александра повела ее домой. Там уже дожидался Гришка. Оказалось — он стучал четверть часа, не менее, никто не отворил, он прислушивался — было тихо, дворник сказал ему, что в квартире проживает молодая дама, а Нерецкая иль нет — кто ее разберет, мужчина — тот точно господин Нерецкий. Гришка узнал, что своего экипажа у этой пары нет, что дама — большая домоседка, что живут они в доме около двух месяцев, что горничной не имеют, а приходит хозяйничать какая-то баба. Он решил, что дама где-то неподалеку, в лавках, ждал, ждал, но не дождался.

— Баба! Вот кто нужен! Беги, карауль бабу! — велела Александра. И, не слишком доверяя Гришкиным дипломатическим талантам, послала с ним десятилетнего сына горничной Танюшки, невесть от кого прижитого, — Трофимку. Его следовало послать за Александрой, ежели безымянная баба объявится.

Поездка к Арсеньевой откладывалась — Александре пришлось в хорошую погоду сидеть дома и ждать известий от Гришки. Она взялась было рукодельничать, но вышивка стала ее раздражать, тогда она села рисовать. Несколько акварелей следовало завершить, поправить, начертить и расписать овальное обрамление. Они предназначались для подарков.

Наконец пришло на ум изготовить «приятную воду» для протирки лица. Александра послала в лавку за белым французским вином и за лимонами, велела достать большую бутыль для настойки, и под ее присмотром Танюшка мыла и резала лимоны, проталкивала ломти в узкое горлышко, заливала вином. Это немного развлекло.

Гришка явился ближе к вечеру и доложил: баба не появилась. Добрые люди сказали, что она имеет обыкновение приходить утром. Из этого следовало, что придется встать пораньше и быть готовой к выходу сразу после завтрака. И, оказавшись в доме госпожи Ольберг, посетить ту из ее помощниц, что оставлена замещать хозяйку. Так что пришлось лечь спать пораньше.

Утром Александра, не будя Фросю, отправилась на поварню. Кухарка Авдотья уже хозяйничала там, готовя завтрак для дворни, и была сильно недовольна.

— Вот чего ему недостает, Трофимке, егозе чертовой? — бурчала она. — Пригулянный, в непотребстве зачат, а растят, как барчонка! Танюшка-дура его калачами кормит! Так и калачей, вишь, мало!

— Вареньем лакомился? — спросила Александра.

— Горшок ополовинил! Крыжовенного, наилучшего! И пусть бы разболелось.

— А мне бы пожалела? — Александра засмеялась. — Ну, что еще он натворил?

— Может, еще чего негодник натворил. Увижу — доложу. А вам бы, доброй барыне, Танюшку по щекам отхлестать, что за сыном не смотрит!

— Смотри, коли начну по щекам хлестать — всем достанется, никто из вас не безгрешен, — предупредила Александра, знавшая за Авдотьей кое-какие денежные проказы вокруг молока, масла и сметаны, привозимых бабой-охтенкой.

Кухарка молча поклонилась в пояс, являя вдруг бессловесное смирение и истовую покорность.

На поварню заскочил нечесаный и неумытый Гришка, впопыхах поклонился, стребовал у Авдотьи толстенный ломоть хлеба и побожился, что не успеет стриженая девка косы заплесть, как он уж будет на Второй Мещанской. Ведь коли баба смотрит в наемной квартире за порядком — то и является рано.

— Трофимку с собой возьми, — велела Александра. — Да вот и ему хлеб.

— Розог бы негоднику, а не хлеба, — вставила свое сердитое слово Авдотья и взялась растапливать печь. Александра же кликнула горничных — чесать волосы, готовить умыванье, варить кофей, подавать свежие сорочку и чулки.

Потом она, полностью готовая к выходу, сидела у окна и ждала. Экипаж уже стоял у дверей.

Беспокойство грызло и кусало ее, как дикий кот. Что, коли та женщина — и впрямь жена Нерецкого? В какой мере законная жена может встать между двумя влюбленными? И нельзя ли ее куда-нибудь спровадить? Александра не хотела брать в любовники женатого человека, но если жена — где-нибудь в Муроме или в Оренбурге, то это уже не совсем женатый человек…

Она мысленно слышала те безумные слова, которые говорил ей Нерецкий, и все яснее понимала, что обречена — это та самая любовь, которая охватывает внезапно, как несгорающее пламя, и случается лишь раз в жизни.

— Голубушка-барыня, Трофимка прибежал! — доложила Фрося.

— Иду!..

Едучи, Александра всю дорогу молилась, чтобы женщина, стучавшая каблуками, оказалась сестрой, матерью, да хоть любовницей — только не женой.

Баба, мывшая в квартире Нерецкого полы, которую изловил на лестнице у дверей Гришка, оказалась глупа чрезвычайно.

— С кем барин живет? — допытывалась Александра, зазвав ее в экипаж. — Кто она ему? Жена? Любовница?

— А сожительница.

В купечестве было принято называть так законных супруг. Но глупая баба, весь ум которой заключался в умении насухо выжать грязную тряпку, если и знала разницу между женой и любовницей, то тщательно это скрывала.

— Давно ты им служишь?

— А с Вознесенья.

— Они, стало быть, на Вознесенье тут поселились?

— Почем мне знать.

— А хозяйка молода, стара?

— Молода.

— Так кто она барину — сестра, жена?

— А сожительница.

— Повенчаны они или нет?

— Почем мне знать. Платят — и ладно.

Александра в своем корсете прямо взмокла, домогаясь правды. Но баба держалась стойко. В конце концов она получила гривенник и была выставлена из экипажа. Гришка заглянул, ожидая новых поручений.

— Я думал, она дверь вышибет, так колотила! — весело сказал он. — А может, мне в окошко залезть, поглядеть?

— В третье жилье? Совсем ты с ума сбрел. Вот что — ступай, постучись в двери второго жилья. Там их две, тебе нужны те, что справа. Скажи — барыню ищешь, барыня с утра к госпоже Ольберг покатила, а барин ее хватился, весь дом на ноги поднял. Понял?

— К госпоже Ольберг, — повторил Гришка и побежал выполнять приказ. Вернулся он очень быстро.

— Не отворяют!

Тут Александра поняла, что у повивальной бабки с ее помощницами может быть условный стук на тот случай, когда в квартире совершаются какие-то медицинские действия. Поняла она также, что с этого конца к пропавшему пакету не подобраться и разумнее доискиваться до кормилицы, которую непременно взяли к дитяти. Нужно было ехать к Игнатову — а где он живет?

Александра была до такой степени здорова, что и своего-то доктора, за которым послать в случае насморка или прыщика на носу, не имела.

День вышел суматошный. Наносить визит Гавриловым или Ржевским было рано, домой возвращаться не хотелось, Александра приказала везти себя в Казанский собор — хоть утреннюю службу достоять и поставить свечки во здравие всех, кто дорог, начиная с Нерецкого. Там Александра набрела на образ Георгия Победоносца и, будучи истинной патриоткой, поставила большую свечу за удачу русского флота, имени Михайлова, однако, не называя — ей казалось, что нехорошо в храме Божьем поминать любовника. Потом она поехала к Гавриловым, потом на поиски доктора, он оказался вызван к больным, Александра понеслась к Ржевским, там детишки уже были бодры, и весь день, в сущности, ушел на бестолковую погоню. Наконец, оставив доктору записку, Александра поехала с визитом к госпоже Арсеньевой.

Кривая старуха долго не могла взять в толк, чего от нее хочет светская дама. Наконец до Александры дошло, что это одно притворство. А ответить враньем на вранье — по меньшей мере справедливо.

— Кабы вы, сударыня, сказали, где искать мадмуазель Муравьеву, то много бы способствовали ее счастью и успеху. Молодой двор набирает новых фрейлин, мадмуазель Сташевская, очевидно, получит шифр фрейлины, и она хочет составить протекцию подруге, — сказала по-французски Александра, отлично зная, что для большинства пожилых дворянок двор, пусть даже не государыни, а наследника, — Олимп, и обитатели его — чуть ли не греческие боги.

— Да кабы я знала, где найти ее, дурищу! — воскликнула старуха по-русски. — За косу бы приволокла. Не спрашивай, сударыня, христа ради, не спрашивай, а всем говори — померла-де, померла… нет ее, и все тут…

Александра поехала домой, придумывая, что бы сказать Мавруше. Но ее новоявленная воспитанница о Поликсене Муравьевой даже не спросила. Она лежала в своей комнате на постели, одетая, и взахлеб рыдала.

Александра привыкла считать Маврушу девицей легкомысленной и жизнерадостной, даже восторженной. Этот рев сильно нечаянную воспитательницу озадачил.

— Что случилось, Мавренька? — спросила она, присев на край кровати. — Что стряслось? Ну, рассказывай, рассказывай, не таи, не держи в себе…

Усадив девушку, она примостила мокрое лицо на своем плече и замкнула Маврушу в объятии — таком, что не вырваться.

— Сашетта… ох, Сашетта… помоги мне уйти в монастырь… — еле выговорила Мавруша.

Александра подумала было, что речь о Смольном — его в городе до сих пор часто называли монастырем, а воспитанниц — монастырками. Но оказалось, что Мавруше нужна самая настоящая девичья обитель, желательно подальше от Санкт-Петербурга.

— Сашетта, помоги мне доехать до Москвы! Я все продам, у меня ведь есть драгоценности, я вклад в монастырь сделаю!.. Только увези меня отсюда… не то убегу…

Поняв, что в таком состоянии Мавруше не до правды, Александра пообещала ей все — и монастырь, и чуть ли не великую схиму. А сама, выйдя, приказала Танюшке постелить войлок у Маврушиной двери и там спать — мало ли какая дурь ударит девице в голову!..

Порядком устав, Александра выпила чаю и легла. Но поспать не удалось.

— Барыня-голубушка, вставайте, барыня-голубушка, у нас тут такое! — говорила Фрося, тихонько тормоша ее. — Позвольте ножку… и другую!..

— Что такое, воры? — всполошилась Александра.

— Кабы воры! Воров есть кому повязать да в часть сволочь! Ой, голубушка-барыня, вставайте, сами поглядите! Мы и свечи зажгли!

Поскольку утренние туфли были уже надеты на ноги, а голубой атласный шлафрок с палевыми отворотами накинут на плечи, Александра встала. Фрося пошла вперед с подсвечником.

Александрина дворня собралась на поварне, двери черного хода были отворены. Лакеи, Гришка и Пашка, держали с двух сторон женщину, прятавшую лицо в ладонях. На плечах у нее была преогромная турецкая шаль. Рядом стояла Мавруша, в одной нижней юбке и ночной кофте, даже без чепчика, с большой скалкой в руке, и грозилась прошибить голову каждому, кто обидит ту женщину.

— Это что еще за побоище? — спросила Александра. — Кого вы изловили?

— Барыня-голубушка, она с чердака спустилась, на чердаке сидела! — объяснила Танюшка. — Я, как было велено, войлочек у дверей постелила, помолилась да легла. А гостюшка наша, как часы в гостиной полночь били, из дверей-то — шмыг!

Гостюшкой дворня и называла, и считала Маврушу: все понимали, что она в доме ненадолго.

— А ты?

— А я тихонько — за ней. Она — на поварню. Ну, думаю, вот кто крыжовенное-то варенье съел, а на моего Трофимку сказали! Нет, думаю, я не я буду, а на чистую воду ее выведу! А она-то дверь, что на черную лестницу ведет, отворила и давай по-французски выговаривать! И дверь — нараспашку! И эта фря входит! Ох, ты, думаю, Матушка-Богородица, да тут дело нечисто! Я — к Авдотьиной каморке, тихонько растолкала ее, а у них на поварне пир горой! Ну, мы вдвоем подняли переполох, уйти этой фре не дали! Вот так-то, голубушка-барыня, пригрели змею на грудях!

— Да помолчи ты! — приказала Александра, потому что прочее было бы одними пустопорожними воплями. — Мавренька, что это за проказы? Кого ты привела? Отвечай живо!

Девушка молчала.

— Ну так я и сама догадаюсь. Покажи-ка личико, сударыня.

Сударыня совсем прижала подбородок к груди, не желая, чтобы ее видели. Александра шагнула к ней, тут же рядом оказалась умница Фрося с подсвечником. Лицо, которое так старательно прятали, было совсем молодое.

— А сдается мне, что это Поликсена Муравьева. Что, угадала?

Мавруша чуть не выронила скалку.

— Ай… — прошептала она.

— И для чего такие выкрутасы с загогулинами? Неужто нельзя было привести подругу прямо, без затей? — сердито спросила Александра. — Обязательно устроить суматоху, взбаламутить весь дом? И неужто ты девицу благородного звания, смольнянку, на чердаке держала? Хороша!

Мавруша отвернулась.

— И где ж ты ее взяла? — допытывалась Александра. — Постой, сама скажу! Ты к Арсеньевой ходила! И Арсеньева ее с тобой свела! Иного пути не вижу. Что ж ты такое сказала старой перечнице, что она мне девицу не выдала, а тебе — с превеликой радостью? Ох, поеду завтра к тетушке Федосье Сергеевне, она из Арсеньевой душу вытряхнет, а до правды дознается!

— Нет, Сашетта, миленькая, нет!

— Ага, дар речи проснулся! Как же я забыла, что ты у нас актерка? — сама себя спросила вслух Александра. — Не то что субреток в комедиях, а даже беспутных старцев изображала! Что тебе стоило мне обо всем соврать с ангельской рожей?

— Сашетта, я все скажу! — закричала Мавруша. — Всю правду!

— Соврешь. А ты, сударыня, ступай-ка в малую гостиную, — велела Александра Поликсене. — Отведи ее, Танюшка. В тебе, может, актерского мастерства поменьше…

— Да нет же, нет! — и тут Мавруша рухнула на колени. — Сашетта, миленькая, я все скажу…

— Ну, говори, — позволила Александра, не делая ни малейшей попытки поднять девушку с колен. — Сейчас докопаемся до всей глубины твоего вранья.

— Да не было вранья, самая чуточка! Я только утаила, что к Арсеньевой ходила! И встретила Мурашку… Поликсену на улице, она туда же шла. Это нас сам Господь свел! — уверенно заявила Мавруша. — Она мне объяснила свои обстоятельства, и я сказала: госпожа Арсеньева тебя прогонит, а я что-нибудь придумаю! И научила ее, как к нам в дом войти, и сразу — на чердак…

— А потом таскала ей с кухни еду?

— Я покупала! Когда мы гуляли, отошла в сторонку и с лотка пирогов взяла, полные карманы!

— Ох, актерка… Так что же стряслось? Отчего девица, которой полагалось бы сейчас быть замужем и в Берлине с супругом жить, сидит у нас на чердаке и ждет пирогов с собачатиной?

Ответа на этот простой вопрос Александра не получила. По натуре она не была зла, хотя могла основательно вспылить. Первое возмущение схлынуло. И ясно было, что при дворне девицы ничего более не скажут.

— Ладно, — решила Александра, — утро вечера мудренее. Гришка, Пашка, перенесите диван из гостиной в угловую. Фрося, Павла, постелите ей там, все, что надо, приготовьте. Завтра докопаюсь до правды. Авдотья! Закрой дверь не на засов, а на замок!

Отдав еще несколько распоряжений, Александра пошла к себе. Сон, конечно, не шел — какой сон, когда кругом кипят страсти? Кое-что понятно — Муравьева явно попала в беду. Но что означает Маврушино внезапное желание уйти в монастырь? И не менее внезапная ее любовь к тетке Федосье Сергеевне? Что творится в дурной голове бывшей смольнянки?

Как будто в собственной — порядок… С этой критической мыслью Александра наконец уснула.

 

Глава десятая

СТАШКА И МУРАШКА

Оказавшись вдвоем в угловой комнате, которую Александра отвела Мавруше, подружки сперва молчали — пока устанавливали у стенки и застилали диван, пока приносились нужные в дамском быту вещи — шлафрок, полотенца, ночная ваза. Потом Фрося, очень неодобрительно на них поглядывавшая, ушла, красавица Павла — следом, и Мавруша с Поликсеной бросились друг дружке в объятия.

— Что делать, как быть? — твердила Мавруша. — Ай, какой ужас!

— Она донесет, непременно донесет, — сказала Поликсена. — Господи, я погибла, я погибла!

— Да нет же, не донесет! Да и кому? Мы все ей растолкуем! — попыталась утешить Мавруша. — Ты не смотри, что она кричит, она не злючка и не старая грымза. Ты подумай — разбудили ночью, какая-то чужая особа на поварне, что, зачем, почему — непонятно! Тут еще не так закричишь!

— Я должна уйти, Сташка. Я не могу тут оставаться. Мне стыдно.

— Но куда ты пойдешь? Послушай, Мурашка, тебе придется тут прожить несколько дней, пока я не найду тетушку Федосью Сергеевну!

— Да и она тебя слушать не пожелает.

— В ноги брошусь! Она хитрая, она придумает что-нибудь! Она меня любит, я упрошу ее!

— Да что тут придумывать — пропала я…

— Нет! Не смей так говорить! — Марфуша стала целовать подружку в щеки и ощутила вкус слез. — И плакать не смей, слышишь?

— Сташка… обещай мне одну вещь…

— Какую?

— Когда я приму постриг…

— Тебе нельзя принимать постриг!

— А что же еще? Другого пути у меня нет… я грешница…

— Так и я постриг приму. Даром нас, что ли, звали монастырками?

— Нет, ты встретишь хорошего человека и выйдешь замуж.

Мавруша вздохнула.

— Давай-ка лучше ляжем, — сказала она. — Я помогу тебе. И завтра тебе нужно будет как следует вымыться. Я велю горничным принести ведро горячей воды, а мыло у меня есть душистое, Сашетта подарила.

— Отчего мы такие дуры? — спросила вдруг Поликсена. — Отчего мы летим, как мотыльки, отчего мы верим, отчего мы придумываем то, чего на свете нет и быть не может? Верно про нас стишок сочинили:

Иван Иваныч Бецкий, Человек немецкий, Воспитатель детский, Чрез двенадцать лет Выпустил в свет Шестьдесят кур, Набитых дур.

— Знаешь что? Я пойду в Деревянный театр! — вдруг решила Мавруша. — Я ведь актерка! У меня все получается, и роли играть, и плясать! Они возьмут меня, право, должны взять! Я им сцену из «Земиры и Азора» представлю — помнишь, как у меня ловко вышло? Сама государыня хвалила! Я буду играть на театре, получать жалованье, мы поселимся вместе и будем жить…

— Да если тебя и возьмут — сразу узнает родня. Твоя ненаглядная Сашетта тут же прибежит с полицией забрать тебя домой, — возразила Поликсена.

— А я к самому Дмитревскому пойду! Я ему монолог Федры прочитаю по-французски, или Сумарокова, монолог Ксении из «Самозванца»! Я не хуже тех актеров, что из Воспитательного дома взяли! Мне государыня аплодировала, Великий князь серьги прислал! И можно под заемным именем выступать, даже просто под именем — как раньше делалось. Мадмуазель Мавра… нет, надобно красивое имя приискать… мадмуазель Евгения? На французский лад — мадмуазель Эжени? Хорошо я придумала?

— Ай, Сташка… неужто не понимаешь?.. Дмитревский за тебя не вступится, — горестно сказала Поликсена, и Мавруша осеклась: подружка уже знала о горестях и заботах суетного мира то, что ей, Мавруше, было пока недоступно, и приходилось верить на слово. Однако сдаваться она не желала — да и подруге не могла позволить.

Она всегда тащила за собой Поликсену — и в учебе, и в танцевальном зале, и на репетициях, и в проказах. Подруга была редкостно хороша, но как-то нетороплива, даже ленива, и Мавруша успевала множество дел переделать, пока та только садилась за рабочий столик и придвигала к себе пяльцы. Особых артистических талантов ей тоже Бог не дал, но Мавруша умела подластиться к воспитателям, чтобы на сцене они оказались в паре, и играла за двоих, Поликсене оставалось только улыбаться, поворачиваться и делать старательно заученные жесты. Даже когда красавица забывала слова роли, Мавруша выручала какой-нибудь занятной выходкой, гримаской, неожиданным движением, жестом, чтобы дать Поликсене время прийти в себя.

И странно было, что именно Поликсена, по виду — бесстрастная полноватая блондинка, вдруг натворила таких дел, а Мавруша, от которой можно было ожидать самых причудливых поступков, еще даже ни с кем не поцеловалась.

— Понимаю — что ты нарочно сама себе все выходы закрываешь, чтобы сидеть в тупике и плакаться на судьбу! Нельзя же так! — крикнула Мавруша.

На это Поликсена не ответила, а только высвободилась из подружкиного объятия. Затем она сняла шаль и, опрятно сложив, повесила на спинку кресла. Под шалью на ней было простое платье, без фижм, темно-зеленое, зашнурованное очень слабо.

Сев на край дивана, Поликсена склонилась, чтобы расстегнуть туфли — и не достала до пряжки рукой. Тут же Мавруша стремительно опустилась перед ней на колени и помогла.

— Совсем плохо… — сказал Поликсена. — Даже обиходить себя не могу… что дальше будет?..

— Это естественно, — тоном взрослой и опытной женщины отвечала Мавруша. — Вставай, поворотись, расшнурую.

Когда платье упало к Поликсениным ногам, обозначился под сорочкой округлившийся стан и выпуклый живот.

— У меня ноги сильно опухли? — спросила Поликсена. — Если совсем разбухнут, мне ходить не в чем, хоть за лаптями на торг посылай.

— Да, с туфлями беда, — согласилась Мавруша, разглядывая и трогая щиколотки подруги. — Нужно добыть чьи-то разношенные. Я добуду! Умывайся и ложись. Хочешь — уксусом покурю?

Пузырек с ароматным уксусом стоял на ее туалетном столике, там же была подходящая для этого дела ложка.

— Покури, пожалуй.

Пока Мавруша наливала уксус в ложку и грела эту ложку на огоньке свечи, Поликсена снова заплакала.

— Да перестань же, не огорчай младенчика! — прикрикнула Мавруша.

— Да уж огорчила — никогда он родного батюшки не увидит… Отчего я такая дура?..

— Оттого, что нас учили физике с архитектурой, а не родней считаться. Ты ни в чем не виновата, Мурашка, решительно ни в чем! Разве ты могла знать?..

— Должна была знать! Кабы знала — и беды бы не случилось! Сташка, это меня Бог наказал…

— За что? За что тебя наказывать? Давай еще раз все обсудим. Садись, я тебя укрою.

— Не надо, мне жарко.

— Как угодно. Ну вот привезли тебя в Москву. Из нашего Смольного — прямиком сюда. Ты одиннадцать лет родни не видала! Ты о ней и не думала никогда! А ее там — сто человек! Да что — сто? Двести или триста! Можно ли всех сразу узнать и запомнить? И когда тебе толкуют, кто чей дядя или кузен, кто с кем в свойстве, тоже сразу не упомнишь. Хорошо еще, что жениха научишься в толпе узнавать! Да — еще ведь и женихова родня! То-то в голове у тебя была путаница!

— Так я его одного и узнавала. Понаехали какие-то старухи, головы у них убраны, как при покойной государыне, все размалеваны одинаково, все беззубые, и все одно талдычат — еще поди разбери… А ты — слушай да приседай, да показывай кротость и благоговение! У нас, бывало, когда государыня приезжала, — и шутки, и смех, и проказы, и сама она с нами веселилась! А эти — как мраморные болваны размалеванные! И с женихом даже не поговорить, не спросить — какие книжки читал, какие оперы слушал. Привели, поставили передо мной, сказали — дитятко, вот тебе жених! И все! А потом повезли к Облонским, а там — он… и — все!

— Но неужели ты не догадалась расспросить о нем?

— Да стыдно было расспрашивать, я ж невеста! А я увидела его, услышала — и как по небу полетела. Ты этого еще не знаешь…

— Не знаю, — помолчав, согласилась Мавруша. — Откуда мне знать? Я ведь прямо из Смольного поехала сперва к Федосье Сергеевне, а потом меня забрала Сашетта. И у Сашетты был за это время лишь один прием. Я ни с кем и не познакомилась… Но ежели б познакомилась и поняла, что тот человек мне не противен, я бы о нем тут же разузнала — кто таков, каких родителей, где служит!

— Дурочка, это тебе только так кажется. А влюбишься — ума лишишься. Особливо когда видишь, что и он влюблен.

— А в тебя не влюбиться нельзя, ты у нашего возраста самая красивая.

— Музицировали вместе, стихи читали, никто ничего дурного и вздумать не мог — все же знали…

— Но ты же называла его кузеном. Неужто тебе на ум не взбрело, что кузен — это близкий родственник?

— Так у меня кузен Жан есть — он золовки моей покойной бабки внучатый племянник, если я не перепутала. И тоже — велели звать кузеном. А у господина Криницкого тоже родня — и тоже всех кузенами зову…

Мавруша покивала, соглашаясь. То, что Поликсена своего несостоявшегося жениха называла господином Криницким, уже одно это говорило: даже малой искорки любви в ней не вспыхнуло, когда привезли в Москву и познакомили с почтенным, всеми уважаемым чиновником тридцати пяти лет от роду — самый подходящий для женитьбы возраст. У чиновника есть то, что надобно для хорошей семьи, — карьера; сейчас поедет в Пруссию, будет в Берлине, при посланнике, хорошо себя покажет, получит достойное жалованье; следующее назначение — в Париж, о чем можно только мечтать…

А душа-то уже была готова любить навеки — светлая и чистая душа неопытной смольнянки, представляющей жизнь по французским романам. А тот, кто нечаянно смутил душу, и впрямь был величайшей в мире любви достоин… И во французском романе девица с кавалером шесть томов подряд прегалантно переписываются, а в жизни десяток раз обменялись взорами — и уже все отдать готова за поцелуй!..

— Послушай, я придумала! — воскликнула Мавруша. — Нужно написать государыне!

— И что же?

— Государыня прикажет Святейшему Синоду, чтобы вас повенчали! Она может! Ведь бывало, что венчали родственников! У Федосьи Сергеевны князя Орлова вспоминали, я слушала — так он на двоюродной сестре повенчался! На двоюродной!

— Не может быть! — в голосе Поликсены Мавруше почудилась надежда.

— Да, да! Давно, очень давно, мы еще в первом возрасте были! Они друг дружку полюбили и где-то в провинции, в деревне, повенчались. Что шуму было! Сенат хотел их разлучить и обоих послать на исправление в монастыри. И Синод — ты же понимаешь, что сказали в Синоде. И еще, сказывали, князь Орлов тогда с государыней поссорился. Ну все, казалось бы, против них! А государыня все же за них вступилась — всем наперекор! И госпожу Орлову статс-дамой пожаловала, и орден Святой Екатерины ей дала, и они по-настоящему стали мужем и женой, и никто более их не трогал! Теперь понимаешь? У государыни же там, в Синоде, и чиновник есть, называется — обер-прокурор! Федосья Сергеевна о нем толковала, что он приказы Ее величества Синоду передает… Она помнит, как его звать… сказывала, стар уже очень… Ох, как же его звали? — От невозможности вспомнить Мавруша заколотила кулачком по столу. Ее горячий нрав не выносил таких запинок.

— Но я не хочу, чтобы нас венчали, — тихо сказала Поликсена. — Все так запуталось…

— Постой, погоди, ведь тот батюшка, которого нашел твой, твой… Ну, тот батюшка узнал, что вы близкая родня, и отказался венчать. И другой отказался. Хотя, по-моему, совсем не близкая. А когда государыня узнает, что девица-смольнянка попала в беду из-за нежных чувств, то непременно поможет, прикажет — и вас повенчают!

— Не надо нас венчать! Как ты не понимаешь? Я же люблю его!

— И оттого не хочешь с ним венчаться? А о младенчике ты подумала? Ты как знаешь, а я завтра же к Федосье Сергеевне побегу…

— Сташка, не смей!

— Мурашка, я все для тебя сделаю, мы же в вечной дружбе поклялись! — закричала Мавруша. — Тебя нужно с ним повенчать — и я этого добьюсь! Я сама в Синод пойду, сама умолять стану! И во дворец пойду!

— Да как же мне с ним венчаться, когда он другую любит?! Неужто я из-за своей глупости повисну у него на шее, как мельничный жернов? Боже упаси!

— Ты с ума сбрела! Не любит он другую! Мало ли что сказал сгоряча! Да она сама за ним гонялась…

— Любит! Сам сказал! Ты бы слышала — как сказал… И ты подумай — коли я стану венчания домогаться, все узнают, что он меня из дому увез, что я у него жила тайно, и что о нем скажут?

Мавруша задумалась. Она многое понимала в этой истории, но кое-что и не желала понимать.

Что лучшая подружка, которую внезапно взяли из Смольного, чтобы выдать замуж за уезжающего в Пруссию по государственной надобности чиновника, влюбилась в другого — это она понимала. Что этот другой тоже полюбил Поликсену — тоже понимала, как не полюбить такую красавицу? Что Поликсена, видя приближение венчания с немилым, не придумала ничего лучше, как ночью сбежать к милому, — Мавруша очень даже хорошо понимала! Сама бы сбежала, да не судьба.

Но дальше начинались недоразумения.

Конечно же, мужчина, который старше и опытнее, знает правила и законы, должен был догадаться, что родственников не повенчают, смириться и как можно скорее вернуть девушку домой. Просто успокоить и отвезти обратно, хотя за это, пожалуй, она бы его навеки возненавидела… По крайней мере, пылкая Мавруша точно бы возненавидела… или нет?..

Но он оставил ее у себя, поселил в тайном убежище, навещал постоянно — когда не разъезжал по своим делам; наконец, привез в Санкт-Петербург, где они поселились вместе. Все это он проделывал, уже зная, что их так просто не повенчают, а коли обмануть какого-нибудь простодушного сельского попика, чтобы совершил обряд, то родня тут же добьется признания брака недействительным.

И это бы еще полбеды, когда двое друг друга любят, — так рассуждала Мавруша, сколько раз бывало, что жена от мужа убегала и с любовником жила? В Смольном про такое громко не говорили, однако новости как-то просачивались и обсуждались ночью, в дортуарах, взволнованным шепотом. Но он разлюбил Поликсену — и, возможно, это случилось, когда она радостно сообщила любимому о беременности, а не в Санкт-Петербурге… Видно, он тогда уже со всей страстью души влюбился в другую!..

Поликсена чувствовала — в отношениях случилась перемена. По неопытности она думала — всему виной брюхатость: как любить женщину, которая из грациозной красавицы превратилась в неповоротливую толстуху?

Но потом наступила ночь, которая открыла правду. Поликсена ждала супруга (для себя она его называла супругом), ушедшего в какое-то светское собрание. Она была в доме одна. Одиночество ее не смущало и не раздражало — конечно, хотелось бы, чтобы любезная Сташка могла прибежать всякую минуту с новой книжкой или модным узором для вышивки, но и без того смысл жизни имелся: угождать супругу. Смольнянок учили вести домашнее хозяйство и покупать припасы, Поликсену даже самый изощренный купец в этом деле не надул бы, и она, только поселившись в новой квартире, нашла и хорошую молочницу, и разносчика зелени, и надежного мясника. Тогда живот еще так не торчал — она могла бывать в рядах, где покупательнице, набравшей много товара, давали мальчика, чтобы донес до дому корзину. Потом довольно было послать за провиантом бабу, что приходила по утрам прибираться, купцы и разносчики уже знали вкусы хозяйки. Поликсену это даже развлекало, а дома она стряпала и баловала супруга разносолами.

И вот она, сидя у окошка и не желая зажигать свечи, думала о завтрашнем жарком и о новых тарелках, которые очень хотела купить, — с букетами и темно-розовыми каемками, гарднеровского завода, потому что тратить деньги на позолоченный французский фарфор не могла, деньги приходилось беречь.

Время было позднее, супругу уже следовало вернуться. Вдруг на улице послышался его голос — он ссорился с мужчиной, который виновен был в том, что нес ему важное письмо, да не донес. Поликсена и не подозревала, что супруг может впадать в такую ярость.

И тут появилась женщина.

Сидя у окошка в третьем жилье, Поликсена не могла разглядеть ту, что стояла возле самых дверей, для этого пришлось бы высунуться. Но ее голос был вполне уверенной в себе женщины.

Она спросила, что случилось и не требуется ли помощь. Причем так, как если бы перед ней стоял хороший знакомец, с которым не нужны экивоки и реверансы. Супруг ответил, что опозорен и погиб. И вдруг в их беседе случился перелом — они вмиг перешли на «ты», после чего оба замолчали.

Поликсена встревожилась — что там еще могло произойти? Она выглянула, но увидела только прохожих и неподвижного человека, стоящего на коленях. И тут незримый супруг воскликнул довольно громко:

— На нас смотрят!

Поликсена отшатнулась от окошка. Она не сразу догадалась, что он имел в виду прохожих. И мучительно долго не могла понять, почему его смущают чьи-то небрежные и мимолетные взгляды?

Потом женщина предложила поговорить у него дома, но супруг сказал, что это невозможно. Как ни была Поликсена неопытна, а поняла — будь эта женщина просто приятельницей, он привел бы ее сюда и попросил выставить на стол угощение. А коли не хочет знакомить с той, которая перед Богом ему жена, то дело неладно.

Супруг решил, что поговорить можно и во дворе на лавке, повел туда женщину, а Поликсена перебежала от окошка гостиной, глядевшего на улицу, к кухонному, выходящему во двор.

Окно по летнему времени было открыто, и Поликсена отчетливо слышала голоса. Новость следовала за новостью: супруг выдумал спешно ехать в Москву, его сильно беспокоила пропажа важного письма, та женщина предложила помочь в поисках, и тут между ними началось любовное объяснение. Супруг твердил, что жить без нее не может, и негодовал на прошлое, которое являет собой преграду меж ними.

А «прошлым» была она, Поликсена. И когда влюбленные опять замолчали, она поняла — целуются.

Потом они расстались. Супруг пришел домой, был в смятении, вытаскивал из комода вещи, пытаясь уложить их в дорожный сундучок. Поликсена села на стул и смотрела, придерживая руками живот, — дитя во чреве стучалось и ворочалось, словно пыталось убежать от беды.

Потом он набрался мужества, подошел, обнял, поцеловал в щеку — теми же губами, которые только что дарили восторг другим устам. Поликсена чувствовала, что летит во мрак, в бездонную пропасть. Нужно было хотя бы спросить его, когда вернется, хотя бы пожелать счастливого пути, — слова не шли с языка.

Супруг не просто ушел — сбежал, ухватив сундучок за кольцо в крышке, а Поликсена слушала гаснущий стук торопливых шагов.

Нужно было что-то предпринять — но что, скажите на милость, может предпринять восемнадцатилетняя женщина, невенчанная жена, до смерти влюбленная в переменчивого супруга, да еще за две недели до родов? Плакать разве что… только плакать…

А потом возникло безумное решение — раз он более не любит и страдает от невозможности любить другую, то не связывать ему руки, — уйти!

Адрес госпожи Арсеньевой Поликсена знала — старуха, навещавшая ее в Смольном, хвалилась своим домом и соседями. Конечно, будет крик, возмущение, но потом она угомонится, даст приют и, что важнее, даст совет: как жить с младенцем на руках, не имея доходов и при этом страстно желая постричься в монахини?

Но являться к Арсеньевой все же было страшновато, и Поликсена с узелком ходила по Большой Морской, набираясь мужества, пока не ощутила вдруг себя в объятиях — Мавруша, сбежав из дому и отыскивая арсеньевское жилище, увидела подругу и кинулась к ней, едва увернувшись из-под копыт рысака.

Всю эту печальную историю Мавруша знала наизусть. И было ей тяжко — когда Поликсена, открыв медальон, показала лицо своего неверного и любимого, Мавруша узнала человека, покорившего ее душу неземным прекрасным голосом.

И если Поликсена имела хоть то утешение, что могла говорить с лучшей подругой о своей беде, то Мавруша и такого не имела. Она была обречена молчать о своей любви, а поскольку любовь была роковая и вдвойне безнадежная — ведь возле Нерецкого уже обретались две женщины, мать его будущего дитяти и загадочная возлюбленная, — то у Мавруши была одна дорога, в девичью обитель, ибо никого другого она уж никогда не полюбит.

Но сперва нужно было помочь Поликсене — во что бы то ни стало помочь.

— Ложись-ка лучше спать, Мурашка, — сказала Мавруша. — Все-таки тут лучше, чем на чердаке. А утром принесем оттуда твое добро. И я первым делом поговорю с Сашеттой.

— Не надо.

— Надо! Потому что… больше не с кем! Я попрошу, она даст экипаж, мы поедем к тетушке Федосье Сергеевне. Там полон дом женщин, и для тебя место найдется, там и родишь. Ты пойми, нельзя тебе нигде сейчас бегать, нужно жить в одном месте!

— Но не здесь!

— Не здесь, не здесь!.. Только не плачь! А знаешь, можно ведь пойти к господину Бецкому! Он добрый, он смольнянок любит! Он придумает, как быть!

— Это будет позор на весь Санкт-Петербург!

— Да нет же, нет! Бецкой в свете человек уважаемый! Он найдет способ спрятать тебя, а потом помирить с супругом…

— Я с ним не ссорилась. Хочу одного — чтобы когда-нибудь ему сообщили, что умерла инокиня Поликсена, а он тогда бы понял… понял…

И Поликсена расплакалась.

Разумеется, Мавруша тоже разревелась, вообразив подобную картину: когда сообщат Нерецкому, что умерла инокиня Мавра. Умирать страх как не хотелось, да ведь скончаться следует молодой, чтобы лежать в гробу невыносимо прекрасной, чтобы люди говорили: ее сгубила тайная и безответная любовь!

Но в восемнадцать лет слезы иссякают быстро — и подруги, сидя на диване в обнимку, вспомнили вдруг, как еще во втором возрасте они прятали под перинками сухари из черного хлеба, чтобы грызть их по ночам. Вспомнили, как чинили шелковые пояски, которые выдавались раз в три года. И вдруг тихонько засмеялись — вот когда они были счастливы, какой радостной была жизнь, невзирая на холод в дортуарах и тоненькие одеяльца.

Потом Поликсена все же заснула. А Мавруша впервые в жизни поняла, что такое бессонница. Она укладывалась то так, то сяк, переворачивала подушку, даже косу переплела в надежде, что мерные движения гребня пойдут на пользу. Ничто не убаюкивало, и тогда Мавруша, встав, пошла копаться в комоде, благо белые ночи еще длились, да и лампадка горела в углу под образом Богородицы. Она достала свои сокровища — куски батиста, мотки кружев: нужно было выбрать необходимое для крестильной рубашечки. Нехорошо, чтобы дитя оказалось в храме Божьем без нарядной рубашечки, отделанной лучшим кружевом, а шить смольнянок выучили на совесть.

Взяв большие ножницы, Мавруша прокралась в столовую, зажгла свечу и на большом столе принялась кроить рубашечку.

Было почти четыре часа утра. Там она и заснула в кресле. Утром ее обнаружили девки, но будить не стали, а пошли докладывать барыне-голубушке. Александра пришла посмотреть на рукоделие и все поняла.

— Этого мне лишь недоставало, — сказала она. — Что, Фрося, есть ли какая примета — когда у тебя в доме ни с того ни с сего роженица поселяется?

— Насчет роженицы не знаю, а когда чужая кошка брюхатая забегает в дом и рожает, это к добру, к прибыли, голубушка-барыня.

— Кошке хоть не надо искать кормилиц… — заметила Александра, вспомнив про доктора Игнатова. — Танюшка, подавай завтракать да вели закладывать экипаж. Фрося, готовь одеваться и волосы чесать. Да быстро! Чтоб не дольше часа провозиться! А то доктор рано из дому выезжает — потом ищи его по всему городу!

Провозились, разумеется, дольше, и Александра пустилась в погоню за доктором, который мог знать кормилицу загадочного младенца, с опозданием.

Мавруша проснулась поздно, ахнула, кинулась искать Александру, потом поспешила к Поликсене. Подружка сидела в угловой комнате недовольная — там же, на полу, пристроилась горничная Танюшка с вязанием. Ей было велено стеречь девиц — чтобы еще куда не удрали, с них станется. И она была твердо намерена исполнить приказание в точности. Ночью, изловив Поликсену, она удостоилась благодарности от барыни-голубушки и подарка — косынки на грудь. И в Танюшкиной голове тут же созрела интрига — как обойти любимицу барыни, Фроську. Фроська хитра и молода, знает, что госпожа сама приищет ей мужа и снарядит под венец. А Танюшке, имеющей десятилетнего сына, нужно самой об этом позаботиться. Найти жениха в двадцать-то девять лет, с мальчишкой — непростая задача, и не пошлый мужик из Спиридонова ей нужен, а пригожий и положительный, но чтобы и замужем, и в городе, при барыне.

Действуя из этих соображений, Танюшка отказалась наотрез пускать подруг на чердак, за узлом Поликсены. Не велено — вот и весь сказ. А снарядить туда кого-то из дворни Мавруша не сразу додумалась.

Наконец беглянкино имущество принесли. И, разбирая его, Мавруша изумленно спросила:

— Ты разве приданое младенчику еще не готовила?

— Дурная примета, — ответила Поликсена, — до родов дитяти рубашечки шить.

— Ай, Мурашка, до примет ли тебе? — напустилась на нее Мавруша. — Это если рожаешь в семье, где родня всего этого добра понанесет, можно самой не трудиться! А тебе кто все эти чепчики да свивальники, да пеленки притащит? Сейчас же садимся за шитье!

У нее была такая мысль: успеть сделать для ребенка, отец которого — Нерецкий, как можно больше, чтобы уйти в девичью обитель с чистой совестью. И пусть ему потом расскажут, как инокиня Мавра, с рыданьями в душе, но с улыбкой на бледных устах, искаженных страданием, шила приданое его сыну. Пусть услышит и поймет…

Александра прибыла только вечером, усталая и недовольная. Допроса Мавруше с Поликсеной учинять не стала — из чего подружки поняли, что у нее свои великие заботы.

Так оно и было — нагнав-таки Игнатьева, она узнала адреса четырех надежных кормилиц. Особы, которых рекомендовал доктор, были более или менее примерного поведения — по крайней мере, явно не пили и опрятность соблюдали. В их пользу было сказано, что госпожа Ольберг им протежирует — того-то и нужно было Александре.

Оказалось, все четверо — при деле, в столице выкармливают младенцев вполне известных, а не загадочных. Про свою товарку, которую госпожа Ольберг рекомендовала для таинственных родителей дитяти, они ничего сказать не могли. Но сторож вспомнил, что у его супруги есть приятельница, промышляющая тем же ремеслом, и обещался сходить узнать про нее, а заодно и сожительницу навестить.

Александра понимала, что к возвращению Нерецкого нужно хотя бы напасть на след кормилицы. Да во всей суете не забыть про таинственную даму, что живет в квартире Нерецкого. Эту загадку тоже неплохо бы разгадать, да поскорее!

Бурная деятельность захлестнула душу — только успевай прыгать из экипажа в экипаж, подсылать Гришку и Пашку в дом на Второй Мещанской, выслушивать донесения, словно полководец, отправивший кавалерийские разъезды в разведку. Александра даже радовалась — вот это жизнь, как раз по ней!

Разумеется, было не до смольнянок. Допрос — дело длительное, докапываться до правды — значит потратить драгоценное время, да и никуда она, правда, не денется, дворне велено стеречь девиц, и когда разъяснится дело с младенцем и пакетом, можно будет перевести дух и произвести дознание. До той поры — пусть развлекаются шитьем да своими секретами.

Не бывши ни разу в тягостях, не знавши трогательных забот ожидания, Александра, занятая погоней и впавшая в азарт, впопыхах не сообразила даже спросить, на котором месяце гостья и скоро ли ей рожать. Брюхо вроде было не слишком большое — может, седьмой или восьмой, а дома постоянно сидит кухарка Авдотья, знающая толк в родах, и коли что, она предупредит.

Беда была еще и в том, что Поликсена Александре не понравилась. Смольнянка, пустившаяся в подозрительные похождения и оказавшаяся у чужих людей накануне родов, вызывала у нее раздражение. Как будто мало хлопот с Маврушей! И ведь не прогонишь. А потом, когда родится дитя, да начнет голосить и будет услышано всеми соседями, слухи пойдут самые разнообразные, и в материнстве обвинят всех поочередно — и Александру, и Маврушу, и Поликсену.

Странствуя из одного конца Санкт-Петербурга в другой, Александра додумалась, что надо бы услать Поликсену в Спиридоново, пока это еще возможно. Пусть там хоть навеки поселится — чай, не объест, тем более — господский дом пустует и вряд ли дождется этим летом хозяйки надолго, не до него. Надо бы съездить, пока староста с приказчиком совсем не обнаглели. Покойный муж, словно предвидя кончину, многое в деревенском хозяйстве успел растолковать молодой жене, а учиться она любила и все возможные плутни крепостного люда накрепко запомнила. Съездить, отвезти Поликсену — и сразу же вернуться, потому что скоро должен явиться из Москвы Нерецкий.

Мавруша с Поликсеной об этих планах Александры не подозревали — они почти не видели ее, да и не скучали по ней. Мавруша со всем пылом души взялась за кройку и шитье. Поликсена работала лишь под ее присмотром — она все больше норовила присесть к окошку и задуматься, а кончалось это слезами.

— Послушай, Мурашка, а не вернуться ли тебе к нему? — спросила Мавруша. — Мало ли что он той особе наговорил? Ежели он перед Богом муж твой — то должен об этом вспомнить и образумиться…

— Нет. Я когда шла к Арсеньевой, переходила Мойку…

— И что?

— Я ключ от жилья выбросила. Чтобы уж навеки уйти…

О том, как Поликсена представляет себе свое будущее с незаконнорожденным младенцем на руках, они более не говорили. Монашеская келья, и только келья — а дитя отдать на воспитание в порядочную бездетную семью. О том, что такая семья еще не сразу найдется, подружки вроде и знали, но поисков, конечно, не вели.

Стряпуха Авдотья, приглядевшись к ним и видя, что барыню состояние гостьи мало беспокоит, покормлена — и ладно, тайно взяла Поликсену под свое покровительство, приносила ей то сладенькое, то кисленькое, и однажды, явно подслушав разговор, обратилась с такой речью:

— Ты, сударыня, не погневайся на дуру старую, а я вот что скажу. Надобно тебе съездить к Андрею Федоровичу.

— Кто таков? — спросила вместо подруги Мавруша.

— А божий человек. Сказывали, на Смоленском кладбище новую церковь строят, так он туда часто наведывается. И у Матвеевского храма Андрея Федоровича встретить можно. И на Сытном рынке. Поискать нужно.

— И что будет?

— А правду скажет и на ум наведет. Андрей Федорович все видит и разумеет! И коли у кого семейное нестроение — скажет слово, и все наладится. Ему это от Бога дадено.

Мавруша выпроводила кухарку, но ее слова запомнила. Может, и впрямь есть человек, который усмирит душевное смятение? И не придется тайно плакать в подушку. И мысли о постриге куда-нибудь уйдут безвозвратно…

Что думала об этом Поликсена — дознаться не удалось. Чем ближе к родам — тем печальнее делалась бедная Мурашка, хотя старалась не плакать на людях и все больше отмалчивалась. Мавруша догадывалась: одно дело — принять решение о постриге и разлуке с младенцем, совсем другое — своими руками отдать его чужим людям.

Она не одобряла этого замысла. И в то же время знала — если бы оказалась в положении Поликсены и ждала дитя от Нерецкого, которого угораздило полюбить другую, точно так же скрылась бы, дав ему полную свободу. Ибо иначе это — не любовь, а что-то иное…

 

Глава одиннадцатая

ЕФИМКА УСОВ ИДЕТ ПО СЛЕДУ

Кир Федорович спозаранку привез целый мешок зелено-белесого курчавого мха и сразу принялся его сушить в легком жару большой кухонной печи на огромной доске для теста, старательно вороша и приговаривая:

— Слава те Господи, сейчас пойдет на лад!

По его просьбе комнатные девки сшили с десяток кисейных мешочков и даже их прокипятили. Потом подсушенный мох набили в эти мешочки и стали прикладывать к михайловской язве.

К тому времени он уже не метался в жару, головная боль отступила, проснулся настоящий моряцкий аппетит — ибо моряк на берегу должен побаловать себя впрок разносолами и есть так, что успевай только подносить. Госпожа Колокольцева, которой Родька ежедневно рассказывал, как именно выволакивал Михайлов его, обеспамятевшего, из-под летящих сверху горящих кусков рангоута, просто нарадоваться не могла на этот аппетит.

Мох оказался просто волшебным — очищал рану как губка. Вот только доктор, увидев вместо корпии народное средство, ругался по-немецки, вздымал руки, требовал сочувствия у «майн либер готт», но потом взял пару пригоршней мха, чтобы спросить мнение ученых ботаников.

— Надо же, — удивлялась госпожа Колокольцева, — ведь в детстве я его видывала, думала — он годен только избы конопатить.

— Надо будет отвезти хоть малость нашему судовому лекарю Стеллинскому, — решил Михайлов, и Кир Федорович был командирован в лес уже с двумя большими мешками.

Явился гость и к Михайлову.

О визите Новикова моряк заранее предупредил госпожу Колокольцеву, и отставной моряк был впущен сразу.

— Володька! — обрадовался Михайлов при виде мощной фигуры старого товарища. — Входи, садись! Что это у тебя, гостинец?

Новиков держал за веревочку холщовый мешочек.

— Считай, гостинец. Я вот чего принес, — сказал Новиков, растягивая веревку. — Может, в доме шахматный столик сыщется? Погляди — аглицкие!

И высыпал на одеяло простенькие, без изощренной резьбы, фигурки — белые и красные.

— Это ты хорошо выдумал. Я без шахмат соскучился.

За столиком послали к соседям.

— Как там мои? Ты когда у них был?

— Как раз вчера и заходил. Объяснил, что ты у добрых людей, где за тобой смотрят сиделки и немецкий доктор. Наталья Фалалеевна сильно недовольна — говорит, сами бы смотрели не хуже.

— Больно нужно девчонкам видеть батькины болячки! Как они, здоровы?

— Здоровы. Кланялись! Домой ждут.

— Теща?

— Вот теща, ты уж прости… Теще доктор нужен, это даже я вижу.

— Ее к доктору разве что связавши отнести. Все травками отпивается. Но я это сделаю. Раздобудь мне трость, — попросил Михайлов. — Без нее я разве что до нужника добреду.

— Я ничего в модных тростях не смыслю.

— Была бы лишь крепка. Я видал с набалдашником, как большой гриб, на нее, я чай, опираться удобно. Купи, я деньги отдам. Нога заживает, и обременять собой здешних хозяев дольше необходимого я не намерен. Что Усов?

— С Ефимкой вот что… Он тебе жизнью обязан и непременно хочет отслужить. А натура такая — коли что ударило в голову, нипочем не угомонится. Безумец вроде тебя. Вот я — человек спокойный, основательный, я — как большой колокол, меня раскачать трудно, да коли получится — так бумкну! А он человек пылкий и упрямый. И загадки разгадывать любит.

— Ты про Майкова? — сообразил Михайлов. — Ну, докладывай, не томи!

— Как ты велел, мы пошли его искать. «Иоанна Богослова» нам добрые люди показали, стоял на рейде. Я послал с матросами Майкову записочку — старый-де приятель желает встретиться.

— А вы разве приятели? Что ж ты молчал?

— Да я как-то его рисовал, — простодушно признался Новиков. — Так, шутя. Профиль у него занятный. Так он, чудак, обиделся. Хуже нет, чем когда человек сам себя главным Божьим творением почитает. Уж и не пошути с ним… Я и забыл про него, потом лишь вспомнил.

— И что, он отозвался? — предчувствуя ответ, спросил Михайлов. Он знал странную способность товарища выделять в портретах забавные черты, как-то незаметно их укрупнять, так что порой трудно было удержаться от смеха, а Майков и впрямь серьезен не в меру, обиды у него должны быть монументальные.

— Нет, — Новиков развел ручищами. — Не до меня, видать, было. И застряли мы с Ефимкой в Кронштадте. Хорошо там — домой возвращаться неохота…

Михайлов понял, что имел в виду старый товарищ.

— А Ефимка носился наскипидаренным котом и с кузнецами разговаривал, — продолжал Новиков. — Я ему вдругорядь Майкова нарисовал — мало ли что. Вдруг тот на берег по делам съедет — так чтоб Ефимка нас свел. Я все помню, что ты велел! Начать с пира, потом расспросить, кто тебя на «Мстиславца» доставил! Я и сам по пирсу все шлялся, знакомцев встречал, меня на «Владислава» звали…

— Твое счастье, что не пошел.

— Сам знаю. А хотелось — страсть! Но я Ефимку бросить не мог. Ну вот, стало известно об указе Грейгу искать неприятеля. Ну, думаю, упустили мы Майкова, пора домой собираться. Сижу вечером в трактире, Ефимку жду, а он запропал. Мне уж всякая дурь в голову лезет — ну как он, не отыскав своего булата, вдругорядь пошел топиться, навесив на шею старую пушку? — Новиков усмехнулся. — И прождал я твоего крестничка всю ночь. Так и сидел за столом — дурак дураком, до рассвета. И ведь дождался! Забежал Ефимка в трактир ровно на минутку, просил его ждать и не отлучаться. Потом уж рассказал о своих похождениях.

— Ну, ну?

— Обнаружил он кое-что занятное. Уж не знаю, что сие значит, но вряд ли что хорошее. Майков вечером покинул судно и высадился в Петербуржской пристани…

— Что-то я не пойму. Как это открылось?

— Думаю, случайно. Ефимка не мог выследить, как с судна, стоящего на южном рейде, спускают в потемках шлюпку. Скорее всего он просто околачивался в Петербуржской пристани и толковал с мастеровыми о своей пропаже. И увидел, что на пирс вылезает Майков. Там фонари, факелы, а Ефимка мою картинку в голове держал, потом по ней сверился — точно, Майков. Тут он и пошел следом: что понадобилось Майкову на берегу в таком месте и в такое время? И тут была первая неожиданность — у госпиталя, где склады, его ждал человек с лошадью. Майков отдал этому человеку пакетик, вроде письмецо, и тут же отправился обратно на «Иоанна Богослова». А тот верхом вдоль стены, взяв курс на норд, поворотил на норд-вест, и далее — по взморью, по северному берегу. Ефимка — за ним…

— Так тот же на лошади!

— А я тебе толкую — крестник твой упрям, и коли что себе в голову забрал — побежит быстрее лошади. Это я и полверсты не пробегу, а он — запросто и десять одолеет. Там же и четырех не было. Да тот человек не спешил — то рысцой, то шагом ехал. Так что добрались они до рва, незнакомец, спешившись, лошадь через ботардо перевел, потом опять сел в седло. Наш Ефимка — следом. Этот майковский посланец все к берегу жался, а там в двух верстах от северного ботардо — полуостров, здоровенный такой пустырь. Он пустырь пересек и снова у воды оказался и вот, вообрази, у посланца-то был при себе фонарь, и он тем фонарем, зажегши свечку, посигналил вверх-вниз. Потом сел на кочку и стал ужинать. Там лес почти вплотную к берегу подходит, и Ефимка совсем близко подкрался и лицо хорошо разглядел. Как думаешь, что сие означало?

— Думаю, ничего хорошего…

— Просидел Усов в засаде довольно долго. Часов у него нет, судна по соседству, чтобы по склянкам время определить, тоже не случилось — кто туда на мели потащится? И вот сидел он, сидел — и дождался. Лодка подошла. С нее помигали чем-то, Ефимка не разобрал. Тут посланец — опять на коня и в воду и о чем-то с теми, на лодке, толковал. А у него фонарь, и Ефимка видел, как он что-то передал, похоже — тот пакет. Лодка ушла, а посланец поехал обратно к Кронштадту.

— То бишь ночное свидание было там, где из крепости часовые не заметили бы этих фонарных сигналов? — уточнил Михайлов.

— Вот именно, братец. И обратно этот посланец уже поскакал галопом. Но крестничек твой догнать его не пытался, а образину его запомнил. Вернувшись той же дорогой, а уже было совсем светло, Усов где-то подремал, завернувшись в епанчу, а потом, забежав в трактир, отправился искать посланца.

— Эскадра в тот же день ушла к Гогланду, и Майков — с ней вместе.

— Ну так где же Усов? — с беспокойством спросил Михайлов.

— Усов отыскал того человека. А хочешь знать, как?

— Ну?

— Через кузнецов. Он ведь не только всадника, но и лошадь постарался разглядеть. А лошадей в Кронштадте не так уж много. Кузнецам же он стал добрым приятелем, потому что, отыскивая свои булатные хлебцы, угощал их водкой и пивом. Я вдругорядь уж забеспокоился, не стряслось ли чего, а тут он и является — сияет, как начищенная кирпичом бляха! Сыскал! Алешка, ты что надулся, как мышь на крупу?

— То и надулся, что мне совершенно не нравится это майковское послание, которое увезли бог весть куда как раз перед отходом эскадры. Хотел бы я знать, что в нем было.

— Похоже, ты это очень скоро узнаешь! — улыбаясь во весь рот, доложил Новиков. — Слушай дальше. Он мне рассказал, что майковский посланец околачивается при гошпитале, кем-то там служит, отыскать его при нужде можно. Я его притормозил: может, господин Михайлов сам уже докопался, кто его в каюту приволок и перстень стащил. И отправились мы домой. Попарил я Ефимку в бане — он же, почитай, неделю без мытья обходился, лазутчик чертов. И стали мы ждать новостей об эскадре — то бишь о тебе. Каждый день в порт ходили. И вот стало известно, что вы у Гогланда на шведов напали. Но мы это узнали, когда баталия уже кончилась и пришел катер с известиями. А потом пошли транспорты с ранеными, теми, которых не оставили в Кронштадте, и тут мы тебя как-то проворонили…

— А не желаешь ли поскорее к делу приступить? — спросил Михайлов, который весь горел нетерпением.

— Сейчас будет и дело. Приехал ко мне твой гонец, славный парнишка, назвался мичманом Колокольцевым — что, неужто и впрямь мичман?

— Их до срока из Корпуса выпустили, а должность им дали «за мичмана». Мы их прозвали «ни то ни се», — объяснил Михайлов. — Не тяни! Усов где?..

— Вот! — Новиков поднял указательный перст. — Вот тут и начинается дело! Извозчиков в столице маловато, и мы вздумали идти к тебе пешком — погода отменная, солнышко, слабенький такой приятный зюйд-зюйд-вест, чего ж не прогуляться? Мне моцион полезен, опять же — побыть вне дома тоже полезно.

— Володька!

— И тут мой Ефимка вдруг встал как пень, башку свою худо чесанную повернул и молчит. Я на него гляжу, ничего не понимаю. И тут он выронил одно словечко… — Новиков намеренно сделал паузу глядя на Михайлова в ожидании взрыва. Но тот держал себя в руках крепко.

Новиков выпалил:

— Майков!

— Что?!

— Ефимка увидел на Садовой Майкова!

— Он не ошибся?

— Думаю, нет. И тут же помчался в погоню. И сгинул. А я стою — дурак дураком, рот разиня. И прохожие в меня тычутся, как морские волны в несокрушимую скалу.

— Что Майков делает в столице?

— Это ты меня изволишь спрашивать?

Тут дверь отворилась, принесли шахматный столик, а из коридора донесся топот и детский визг.

— Детки, — улыбнулся Новиков. — Вот есть же чудаки, которые этого не переносят. А я, кажется, век бы слушал…

— Покамест бы не оглох. Ты уж мне поверь — когда пять девок в жмурки играют, хоть из дому беги.

Новиков стал расставлять на столике фигуры. Михайлов сел и спустил с постели ноги.

— Сильно болит?

— После того как немец разрезал и рану вычистил — не сильно. Однако ступать на ногу неприятно. Сможешь завтра принести трость?

— Зачем такая спешка? — удивился Новиков. — Нога-то еще не зажила.

— А затем — хочу одну мыслишку проверить. Мне нужно отыскать хоть кого-то из офицеров, что были в баталии и теперь лечатся в столице.

— На кой тебе?

— Надобно… Ну, сыграем, что ли?

Новиков взял две пешки, красную и черную, поколдовал руками за спиной и выставил два здоровенных кулака. Михайлов выбрал правый — ему досталось играть красными. И дальше они сражались довольно быстро, без лишних размышлений, сбитые фигуры так и летели на одеяло. Противниками они были равными, одолеть друг дружку не сумели, согласились на ничью.

Пришла пожилая горничная Матрена делать перевязку. Михайлов, как многие мужчины, не мог глядеть на раны и язвы; отвернувшись и временами шипя от боли, он спрашивал, как затягивается разрез. Новиков же посмотрел и поморщился:

— Эк тебя расковыряли…

— Молодая шкурка уже стала нарастать, — утешила Матрена.

Потом госпожа Колокольцева явилась проведать болезного, за ней следом внесли столик с угощением, за столиком шел Родька, желавший потолковать о морских делах.

— Коли он вам в тягость, сударыня, я его к себе заберу, — предложил Новиков, указывая на Михайлова. — Слава богу, я довольно обеспечен, чтобы нанять хорошего доктора.

— Да как же может быть в тягость человек, что моего Родюшку из огня вытащил? — воскликнула Колокольцева. — А вы к нам чаще приходите, господин Новиков! И я, и детки очень вам будем рады.

— Сколько вам деток Господь послал?

— Родион — старшенький, за ним Лиза и Маша, потом младшенькие — Гаврюша и Николаша, — похвалилась Колокольцева.

Новиков вздохнул и стал собираться домой.

— Ну как меня уже Ефимка ждет?

— Нет, ты прямо сейчас поезжай в Морской госпиталь, корзину с гостинцами по дороге возьми. Найди кого-нибудь из офицеров, кто отчетливо видел баталию — и как «Владислав» шведам в когти попался. Это очень важно. Я сам не видел — да и плохо соображал, от жара едва на ногах держался. Привези ко мне того человека. Я должен кое-что понять…

— Коли врачи его отпустят. Сам знаешь, с легкой раной в Морском госпитале долго держать не станут, там сейчас каждая кровать на счету. Да что ты задумал?

— Ты, Володька, меня не первый день знаешь. Я когда-либо о ком плохо без особой нужды говорил? Нет? Ну и теперь, пока не обрету уверенности, не скажу. Дело чересчур деликатное… Ну да ладно. Ступай с богом.

— Выздоравливай, Алешка, господь с тобой. — И Новиков ушел, к большому огорчению Родьки, желавшего принять участие в настоящей морской беседе.

— Как рука? — спросил его Михайлов.

— Настойку пью, что доктор прописал, так почти не болит… — сказал Родька. — Одно обидно — на два месяца он меня дома запер! За это время и шведский флот разгромят, и Стокгольм возьмут! И все — без меня! Как я, дурак, в то место стать догадался?

— Могло быть хуже, — утешил его Михайлов. — Кабы тебя кусок рея по башке благословил — ты бы уж в лучшем случае на Смоленском кладбище почивал. А то и за борт бы тело впопыхах скинули. Рука, плечо… В твои сопливые годы все это скоро заживает. Принеси-ка бумагу и карандаш.

Изведя с десяток листов, он понял, что знает о морской баталии, в коей участвовал, очень мало. Нарисовать расположение всех кораблей не удалось. Требовалась помощь.

С горя Михайлов усадил Родьку играть в шахматы, одержал восемнадцать побед и на том успокоился.

Новиков явился на следующий день с преогромной тростью, толщиной чуть не в вершок.

— Где ж ты взял сию оглоблю? — изумился Михайлов.

— Да уж не во французской лавке! Тут тебе и опора, и дубина, все разом. Ну, слушай, докладываю. Я побывал в Морском госпитале да заодно и в Сухопутном, туда тоже наших взяли. Кое с кем потолковал. Есть такой мичман Петин, был на «Ростиславе», как сам говорит, — чудом уцелел…

— На «Ростиславе»?! — вскричал Михайлов. — Тащи его сюда!

— Притащу. Он тебя вспомнил, охотно повидается. Только чуть погодя. Он ранен легко, уже встает потихоньку.

— Можно за ним экипаж прислать!

— Да погоди ты. Вот тебя бы сейчас в экипаж, чтобы растрясло как следует! Не угодно ли? Слушай, Алешка, тут какая-то диковинная каша заваривается. Ефимка прибежал ночью. Вот что он видел. Майков пошел во Вторую Мещанскую. Там напротив губернаторского дома есть домишко в три жилья — вот туда он направлялся, но не открыто. Оказалось, с ним — человек, которого Ефимка сразу не заметил. Майков подсылал этого человека выспрашивать у дворника об одном господине, что в доме квартирует. Сам же подсматривал из-за угла… — Новиков замолчал.

— Что дальше? Ты про Усова говори! — торопил Михайлов.

— Того господина дома не случилось, человек вернулся к Майкову, они посовещались, Майков ушел, а тот остался караулить. И Ефимка тоже — стал осторожненько вокруг дома околачиваться. Как ты полагаешь, на кого он напоролся?

— На папу римского.

— Нет, на человека, который также следил за тем домом, притворяясь, будто дремлет на лавочке. И, вообрази, на том соглядатае была матросская шапка, натянутая на самые уши. Тут Ефимка совсем ошалел. Что, думает, за дом такой? Ладно, дальше околачивается и обнаруживает третьего шпиона! Молодой, лет двадцати пяти, бойкий такой: сунулся в дом, вышел, заскочил во двор, к дворнику стал цепляться, потом по улице прогуливался, на окна поглядывал — и, как Ефимка заметил, на окна третьего жилья.

— Неужто у него не хватило ума спросить у того же дворника, кто проживает в доме? — удивился Михайлов.

Новиков внезапно расхохотался.

— Вообрази, квартирует там знаменитая ученая повивальная бабка!

— Бр-р-р! — только и мог сказать Михайлов. — Хотя… может, они своих жен или любовниц выслеживали, эти господа?..

— Повивальная бабка во втором жилье, а двое из них любопытствовали насчет третьего. В третьем же нанимает квартиру некий господин Нерецкий с сожительницей. Но они куда-то подевались — однако со дня на день должны вернуться. Майков как раз о Нерецком и осведомлялся. Так что Ефимка съел все, что у меня на погребу нашлось, взял хлеб, взял мою большую епанчу и побежал обратно. Он там местечко за сараем присмотрел, где можно лечь и подремать. Хочет понаблюдать с утра пораньше — может, Майков придет…

— Майков? Погоди! Вот что — кликни-ка сюда Родиона. Он тогда видел, как меня, пьяного, на борт затаскивали и в каюту препровождали. Надобно ему Майкова показать.

— Ты хочешь, чтобы дитя, с рукой в лубках, бегало по городу и караулило Майкова, чтобы сказать, тот или не тот? Совести у тебя нет! — возмутился Новиков.

Тут в дверь постучали.

— Антре! — полагая, что пришла госпожа Колокольцева, по-французски пригласил Михайлов. Но вошел Родька.

— Здравствуйте, Владимир Данилыч, — сказал он кротким голоском. — Я пришел узнать, не требуется ли чего. Занятий у меня, пока рука не заживет, нет никаких, и коли что — я с радостью…

— Вот тебе наглядный образец того, на что способны милые детки, — тут же догадался Михайлов. — А сие дитя, полагаю, шаталось взад-вперед по коридору, наставив ухо. Голос же у тебя — Бог не обидел — ты, помнится, матросами на рее грот-трюмселя без рупора командовал.

Родька опустил буйную голову и тем окончательно себя выдал.

— Нет, нет и нет, — сказал Новиков. — Без него справимся.

— Так ведь ненадолго, — вступился Михайлов. — И лето на дворе, а наш мичман сидит взаперти. Думаю, и матушка будет не против, чтобы он с тобой прогулялся — под твоим бдительным присмотром. А я сегодня выберусь с тростью в коридор и погляжу, что из этого получится, смогу ли как полагается на ногу ступить.

— Нет, дитя со сломанной рукой по городу гонять есть сущее безобразие, — не унимался Новиков.

— А боцман Угрюмов сказал, что безобразие, доведенное до единообразия, есть уже флотский порядок! — выпалил Родька.

— Слушай его больше, он тебя научит! — прикрикнул на юного мичмана Михайлов. — Это Угрюмов у меня выдумал пить за здравие российского матроса, коего утром не разбудишь, а ночью не найдешь. Не порть мне подчиненного своими нежностями, Новиков.

— Ладно, пусть так. Но давай еще партийку сыграем на прощанье, — предложил коварный Новиков. — А господин мичман подождет меня в гостиной. Сейчас фигурки расставлю…

В то время как Михайлов с Новиковым сражались из-за Родьки, Ефимка Усов охранял дом на Второй Мещанской. Все было именно так, как рассказал Новиков: кроме Усова еще три человека бродили вокруг дома, уже приметив друг дружку и, с одной стороны, старательно делая вид, будто случайно тут оказались, а с другой — приглядываясь к загадочным соперникам.

Мужчина в матросской шапке и кафтане цвета голубиной шейки вел себя разумнее прочих — приходил, задавал вопрос дворнику, отходил, слонялся или сидел на расстоянии в полсотни сажен, опять приходил, опять уходил. Судя по всему, у него были на посылках шустрые парнишки, которые приносили фляги с водой и сменяли его ненадолго.

Молодой, бойкий и смазливый соглядатай действовал в одиночку — заскакивал то в двери, то в калитку и, гуляя по улице, пытался заглянуть в окна третьего жилья. Он отлучался надолго, возвращался ненадолго.

Тот, кто пришел вместе с Майковым, вступал в переговоры с дворником и ходил кругами, огибая квартал.

Следя за этими тремя, Усов не забывал поглядывать по сторонам. В Туле он не видывал такого количества людей на улице — Тула город рабочий, жителям не до променадов. А тут не только бездельники с бездельницами прохаживались от лавки к лавке, но и торговый люд прямо на ходу продавал товар — успевай только от них уворачиваться. Усов поразился ловкости разносчика с лотком на голове, полном горохового киселя — то-то будет веселье, коли свалится на пышную даму! Но лоток не падал, а в нужном месте устанавливался на козелках, откуда-то брались деревянные тарелки и длинные тонкие спички, чтобы брать нарезанный кубиками кисель и споро кидать в рот. Чуть не сбила с ног Ефимку толстая конфектчица с корзиной, висящей на ремне через плечо. В корзине разложены были самодельные конфекты в бумажках и без — султанские, двухвершковыми квадратами, киевские — мелкой россыпью, и тут же фунтики для них, немецкие марципановые и всякие иные. Шарахнувшись, Усов ткнулся носом в свиную харю — это мальчик-разносчик из мясной лавки нес поросенка, который лежал на доске, что каким-то образом держалась на голове. Отступив, он увидел мужскую спину, обтянутую коричневым сукном, а на кушаке, пониже спины, — нанизанные ручками муравленые ночные горшки, три штуки. Это был продавец глиняной посуды, и к нему устремлялись дети, таща за руку мамок и нянек, — в корзине у него были игрушки и свистульки.

И все эти люди покупали и продавали марципаны с ночными горшками, забыв, что неподалеку от столицы уже идет война.

Нельзя сказать, что сражение при Гогланде окончилось полной победой Российского флота. Шведов отогнали от столицы — и только. Никуда не исчезли ни генерал-адмирал герцог Карл Зюдерманландский, родной брат шведского короля, ни шесть с половиной тысяч отборного войска на транспортах, готового высадиться, как было задумано, где-нибудь у Петергофа. И гребной флот шведов еще не вступал в бой. И тридцать шесть тысяч пехоты, которую возглавлял самолично шведский Густав, тоже обреталось на Российской земле.

Пока военные действия на суше носили характер скорее символический — мы-де на вашей земле уже хозяйничаем! — Густаву не удалось взять даже Нейшлот, обороняемый двумя сотнями инвалидов. Со шведской стороны эта война до сих пор сводилась к грабежу окрестных сел, но в случае высадки десанта к югу от столицы эти тридцать шесть тысяч могли бы пойти на нее с севера, и казаки, набранные из питерских извозчиков, вряд ли удержали бы неприятеля.

Сейчас шведские разъезды были замечены у крепости Фридрихсгам. Она была побольше Нейшлота, но в бедственном состоянии — даже земляной вал во многих местах обвалился, бастионы не одеты камнем, а пушки на них — старые шведские, захваченные еще в прошлую войну, в 1743 году. Правда, в гарнизоне там насчитывалось две с половиной тысячи человек.

Усов, проголодавшись, принялся мечтать о пирогах. Как на грех, именно пирожник с лотком куда-то запропал, а навстречу попадались то квасники, то зеленщики, то сбитенщики. Уходить от дома на Второй Мещанской Ефимка не хотел — в любую минуту мог явиться Майков. Так что пришлось уговаривать брюхо еще малость потерпеть.

— Господин Новиков кланяется, — вдруг тихо сказал, пристроившись к Усову шаг в шаг, молодой человек, щеголявший, невзирая на жару, в длинной епанче. — Там, за углом, стоит. Я тут погуляю, а вы, сударь, к нему ступайте.

— Знаете, кто нам надобен? — спросил Усов.

— Мне растолковали, — и молодой человек показал листок с профилем. Подобный листок лежал у Ефимки за пазухой.

— Ты, небось, устал и голоден, — встретил Усова Новиков. — Давай-ка я вместо тебя послоняюсь. Я ведь тоже Майкова в лицо знаю.

— Мне бы хоть пирога с капустой, — взмолился Усов, — и готов дальше наблюдать.

О том, что Новиков, неторопливо обходящий дозором окрестности, будет чересчур приметен, как если бы взялась вести розыск церковная колокольня, он благоразумно умолчал.

Меж тем у дома произошли перемены. Смазливый парень, одетый в какое-то унылое старье, вовсе поспешил прочь, не оборачиваясь. Направился он в сторону Невского. Родька, сменивший Усова, забеспокоился. Посоветоваться не с кем — Усов с Новиковым как раз отошли в сторону и пропали из виду. Родька решился — и пошел следом за парнем.

Тот его привел в Большую Миллионную улицу к хорошему каменному дому. Сам он вошел со двора, кто-то незримый его окликнул, кому он отозвался бойким звонким голосом, откуда явствовало — он тут квартирует.

Родька прошелся взад-вперед и обнаружил стоявшего в Аптекарском переулке, возле развалин старой деревянной аптеки дворника с метлой. Он спросил о доме, во дворе которого скрылся соглядатай, и узнал, что это собственность госпожи Рогозинской, отдастся в наем богатым господам, а во дворе — сарай и конюшни. Тогда Родька полюбопытствовал о парне, что привел его сюда, кое-как описав внешность. Дворник предположил, что это один из лакеев госпожи Денисовой.

Страх как хотелось явиться к Михайлову с ценными сведениями! Родька подумал, подумал — и вошел во двор.

Это был обыкновенный, плохо прибранный двор, со всеми типичными запахами, где суетились люди: конюх, усевшись на солнышке, чинил сбрую; баба несла от водовозной бочки ведра с питьевой водой; бородатые мужики пилили доску; старик в ливрее о чем-то сговаривался с бродячим стекольщиком; тут же садовник в белом холщовом балахоне передавал в окошко первого жилья принесенные им цветочные горшки. Но не только это заметил глазастый Родька.

Солнце, заглянувшее во двор, осветило ту его часть, что примыкала к конюшне. Там было место, специально расчищенное от всякого хлама, куда выкатывали экипаж и выводили упряжных лошадей. Сейчас оно пустовало. Но на лавочке прямо под высоким окошком, сидела молодая женщина, кутаясь в турецкую шаль. У ее ног прямо на земле устроилась другая и, доставая из корзины котят, показывала подруге. Дело обычное: на конюшне всегда прикармливают кошек, поскольку где овес — там и мыши; опять же, ничего удивительного, что девицы играют с котятами.

Та, что сидела на лавочке, была скучна и Родьке не понравилась. Лицо ее показалось ему серым, блеклым, явно нуждавшимся в румянах. К тому же Родька не любил блондинок — а эта как раз ею и была, ее волосы, собранные в простую косу, опускались на грудь.

Зато вторая, сидевшая на земле, была темноволоса. Она сняла маленький чепчик и его лентами дразнила котят. Волосы она заплела в две косы, достигавшие талии. Платьице на ней было легкое, домашнее, перехваченное ярко-голубой лентой вместо кушака. Оно задралось, и Родька отлично видел ноги в белых чулках и белых же вышитых туфельках.

Вдруг темноволосая девица вскочила. И началось представление! Она пошла причудливой походкой, словно ступала ладонями по незримому полу, при этом вынося вперед плечи так, как ни одному человеку и на ум бы не взбрело. Вдруг Родька понял — она же изображает кошку, точно копируя движения лап! А когда девица, растопырив пальцы, замахнулась на подругу, он чуть не засмеялся — до того удачна была эта игра. Только блондинка смеяться не пожелала.

— Тебе чего надобно, кавалер? — вдруг крикнула Родьке из окна пожилая тетка.

Девица с голубым поясом повернулась — взглянуть на кавалера. Родька увидел личико — не совсем правильное, без румян и пудры, смугловатое, с тем разрезом и прищуром глаз, что выдает восточную кровь, с носиком чуть приплюснутым, но с длинной точеной шеей, не хуже, чем у мраморных богинь, с красиво очерченными губами. Словом, девица, не имея признаков классической красоты, могла пленять и, кажется, пленила…

Родька выскочил со двора, как ошпаренный.

Он вообразил, что могла она о нем подумать? Притащился какой-то среди лета — в епанче до пят, и таращится, как баран на новые ворота! Епанча непрозрачная, и руку, вместе с плечом взятую в лубки, под ней не разглядишь.

Теперь нужно было искать Новикова с Усовым, докладывать, что один из соглядатаев, сдается, крепостной госпожи Денисовой. И настаивать, чтобы розыск был продолжен! А еще — потолковать с доктором. Может, есть какой-то способ поскорее вылечить руку.

Так вышло, что Родька в семнадцать лет знал очень мало девиц — подруг своих младших сестер да болтливых кузин, которые в нем нежных чувств не вызывали. Он был готов влюбиться в прекрасное лицо, что явится на мгновение в окошке проезжающей кареты, в склоненный профиль на левой, женской, половине церкви во время богослужения, в поющий голос, летящий из открытого окна. А тут — ровесница, плясунья, живое личико, ножки в белых чулках, как устоять? Да никак.

Ноги несли его по столице, сами выбирая дорогу — голове было не до того. Там клубились образы будущих встреч, звучала музыка, вспыхивали фейерверки. Добрый человек вовремя ухватил Родьку за плечо — не то рухнуть бы ему посреди улицы под конские копыта.

Новикова на Второй Мещанской не оказалось. Усов, дождавшийся-таки пирожника с лотком и развлекающий его беседой, чтобы из-за его плеча наблюдать за домом, шепнул, что Новиков пошел к Михайлову. Родька понесся домой и, ворвавшись в комнату к больному, вмиг ошарашил его своей новостью.

— Госпожа Денисова? — переспросил Михайлов. — В Большой Миллионной?

— Да, да!

Менее всего Михайлов желал, чтобы ему напоминали про Александру. Менее всего — распутывать интриги, что она хладнокровно плетет для уловления доверчивых мужчин. Очевидно, предположил он, что эта суета как-то связана с повивальной бабкой. Но для чего ее лакею выслеживать эту бабку, капитан понять не мог. Препротивная заноза угнездилась в голове: а что, как она беременна? Вдруг он сам — виновник? Вот уж было бы некстати.

Их встречи случились до того, как «Мстиславсц» был отправлен в разведку. Он отдал швартовы пятого июня. И, выходит, коли это случилось, то именно теперь и обнаружилось.

К счастью, Новиков, рассуждения которого прервал обезумевший от восторга Родька, вернул Михайлова к майковским затеям.

— И остается предположить одно — Нерецкий не просто уехал по делам, а скрывается вместе с любовницей и на квартире своей не появляется. Отчего скрывается — догадаться можно: боится. А коли и любовницу прячет, значит, для страха есть основания нешуточные. Майков же полагает, что рано или поздно Нерецкий вернется на квартиру. Подумай — он устроил так, что на смену его человеку пришел другой, уверен, будет и третий, чтобы круглые сутки караулить беглеца. Чем же он Майкову насолил? — задал риторический вопрос Новиков.

— Мне это сильно не нравится, — отвечал Михайлов. — И сдастся, что в таком случае Нерецкий нужен нам самим. Я бы задал ему кое-какие вопросы.

— А как его изловить?

— Чертова нога… — Пока Новиков и Родька ходили к Усову, Михайлов пробовал ходить по комнате и даже по коридору. Трость оказалась удобная, надежная, но ощущения были пренеприятные. Затевать длительные пешие прогулки было рановато.

— Слушай, Новиков, у тебя пистолеты есть?

Родька, которого еще не выставили, насторожился.

— Есть, конечно. Добрые, тульского дела.

— Дай Усову. Обращаться с ними он уж точно умеет. Мало ли что?

— Умеет — да не сумеет.

— Как «не сумеет»? — удивился Родька.

Мужчины переглянулись. Они разом вспомнили собственную юность, когда казалось, что выпалить во врага очень даже легко.

— Ну, починить и зарядить пистолет он может, а в цель стрелять не обучен, — неуклюже извернулся Новиков. — Вот что, Алешка, я подумал. Лучше мне самому с Усовым там ночью побыть. Коли Нерецкий прячется, а для чего-то все же должен прийти, то явится он скорее всего ночью. Вдвоем мы уж как-нибудь справимся и уведем его.

— Далеко ли от того места Мойка? — вдруг спросил Михайлов.

— Да, пожалуй, недалеко.

— Ходить я споро еще не могу, но сидеть могу отменно! — воскликнул Михайлов. — Нужно нанять лодочника! Я буду ждать вас в лодке! До лодки уж как-нибудь доплетусь!

— Дотащу, — обещал Новиков.

— И я, и я! — заблажил Родька.

— Брысь под лавку, — преспокойно приказал Михайлов. — Еще вторую конечность мне поломай! Так что лодка нужна порядочная. Ищи с двумя гребцами.

— Коли что, сам сяду на весла, — кивнул Новиков.

— Понадобится — и сядешь.

— А без меня никак нельзя! Это ж я видел, кто вас в каюту на себе приволок! — вспомнил Родька. — Ну, возьмите! Я пригожусь! И у меня левая рука сломана, а пистолет, чай, в правой держат!

— Нет и нет, — ответили ему.

 

Глава двенадцатая

ПОЕДИНОК С ПЛАНИДОЙ

Расставшись с Корсаковым, Ероха стал думать горькую думу.

Он подвел человека, который единственный ему поверил. С одной стороны, это было ужасно, Змаевич уже ушел в плаванье, а с другой — теперь Ероха знал, куда и кому собственными руками отнес злополучное письмо.

Алексей Андреевич Ржевский был человеком в столице известным и с отменной репутацией. Успел послужить в лейб-гвардии, потом оставил военную стезю, где и без него молодцов хватало, а его светлый разум нуждался в ином употреблении. Кроме того, Ржевский был сочинителем.

Печатать свои вирши и басни он начал в двадцать три года и не на шутку увлекся поэзией. Сдружившись с поэтом Михаилом Херасковым, который, будучи его четырьмя годами старше, уже был знаменит, хотя и не в такой мере, как Александр Сумароков, и собрал вокруг себя молодые дарования, Ржевский взялся строчить стихи для журналов «Полезное увеселение» и «Свободные часы». Стихи были удачны — сам Сумароков их одобрял. Когда Ржевский позднее посчитал свои труды тех лет, то вышло, что за год печаталось обыкновенно более полусотни его занятных опусов. Но бурное увлечение стихотворством уложилось в четыре года — далее Ржевский не столь писал, сколь пописывал для собственного удовольствия, хотя дружил с Дмитриевым и Державиным.

Его служебная карьера складывалась отменно, и даже свое поэтическое дарование он умудрился поставить на службу карьере — хотя писал совершенно искренне. Когда после смерти государыни Елизаветы Петровны царем стал ее племянник Петр Федорович, гвардия впала в недоумение — царя ждали, готовы были его приветствовать, но его затеи и выходки смущали. Ржевский написал в честь императора две оды, но вскоре разочаровался в Петре и примкнул к будущим участникам «шелковой революции». Следующая его ода была уже посвящена восшествию на престол государыни Екатерины.

Позднее он участвовал в комиссии о сочинении проекта нового Уложения как депутат от города Воротынска Московской губернии, это было в 1767 году; затем более двух лет был вице-директором Академии наук, вскоре сделался президентом Медицинской коллегии, в тридцать шесть лет стал сенатором с производством в чин тайного советника, два года спустя был удостоен ордена Святой Анны.

При этом он продолжал понемногу творить: сочинив драму из древней русской жизни «Смердий и Прелеста», устроил так, что она через три года с успехом была поставлена на придворном театре.

Именно этого человека предпочла прочим кавалерам совсем юная Глафира Алымова, вовсе не беспокоясь, что он, при всех своих чинах, был небогат. Она угадала в нем иное богатство, — он смог сделать ее счастливой.

Разумеется, всего жизнеописания господина Ржевского Ероха не знал, но слыхал, что тот — человек порядочный. Можно было рассчитывать, что он выслушает трагикомическую историю с письмом и даже вернет его. Набравшись мужества, Ероха пошел в Итальянскую.

Когда он приносил письмо, его приняли куда лучше: ясно было, что странный человек в матросской шапке, заглянув на несколько минут, хочет одного — избавиться от своей ноши. Когда тот же человек стал домогаться встречи с хозяином дома, ему объяснили, что хозяин отъехал, когда вернется — неведомо, а ждать в сенях нельзя.

Ероха полдня околачивался у дома Ржевских, но отходил по нужде и проворонил Алексея Андреевича. Тот пообедал с семьей и опять укатил.

Ерохина планида в небесах наслаждалась собственной гнусностью и ехидством.

— Долбать мой сизый череп… — проворчал Ероха, в пятый, не то шестой раз поняв, что Ржевский опять от него ускользнул.

Обстоятельства прямо-таки подталкивали в спину: ступай, раб Божий, в кабак и залей горе вином! Еще кафтанец можно пропить! А потом — да хоть бы и на паперть, пьющего человека в России жалеют и кусок хлеба всегда подадут. Да и забыть навеки про флот…

Однако забыть он не мог. Флот обидел Ероху — без него ушел на войну. Это было жестоко и несправедливо — он действительно хотел воевать, в любом чине, хоть котел на камбузе драить. Но эскадра снялась с якоря без Ерохи. Последняя возможность стать человеком растаяла в тумане и скрылась за окоемом.

Плохо было бывшему мичману, очень плохо. Он выхаживал свое скверное настроение взад-вперед по Итальянской. Он видел, что главный шанс проворонен, остался шанс махонький — хоть как-то исправить зло, им совершенное, чтобы не вышло, что он отплатил Змаевичу пакостью за хорошее отношение. Не так уж много людей соглашалось теперь считать Ероху человеком — вон, Майков и вовсе в покойники записал…

Меж тем небо затянуло тучами. Пошел мелкий дождь, и Ероха чертыхнулся — промокнуть ему вовсе не хотелось. И тут же свершилось чудо — ноги принесли Ероху к дверям дома Ржевских как раз в тот момент, как у них остановился экипаж и отворилась дверца.

Бывший мичман не знал сенатора в лицо, но как-то догадался — такое тонкое, умное, большеглазое лицо кому попало принадлежать не может. И кинулся наперерез с криком:

— Господин Ржевский, стойте!

— Кто вы, сударь? — спокойно спросил Алексей Андреевич. — Что вам угодно?

— Я отставной мичман Ерофеев, к вашим услугам, — отвечал Ероха. — Я должен просить вас о некоторой помощи…

— Двух копеек вам достаточно?

Голос Ржевского был холодно-снисходителен.

— Да нет же, сударь, я не желаю денег! Я прошу лишь уделить мне пять минут!

— Любопытно. Особа, не желающая денег. Хорошо, взойдем в сени.

В сенях Ржевский снял треуголку и отдал лакею. Лакей, видя, что этот странный человек — хозяйский гость, протянул руку за головным убором, но Ероха эту руку отвел. И тут же на отцовский голос выбежали дети.

— Стойте, не подходите к гостю, — велел им отец. — И вы, сударь, к детям не приближайтесь. Говорите, что надобно, и уходите.

Ероха растерялся. Ржевский, по виду — человек мягкий и спокойный, умел говорить таким повелительным тоном, что захотелось, пятясь, убраться из сеней на лестницу. На помощь ему, сам того не желая, пришел пожилой лакей.

— Ишь, ходят, паршу свою по домам разносят! — негромко сказал он с презрением.

— Да нет же! — воскликнул Ероха. — Нет у меня никакой парши!

И сорвал с головы шапку. Под шапкой был тот самый сизый череп, уже покрывшийся черной щетиной.

— А чего башку обрил? — спросил лакей. — Дозвольте, барин, спустить прощелыгу с лестницы!

— Господин Ржевский! Выслушайте, христа ради! — и Ероха бухнулся на колени.

— Тут не богадельня и не приют для умалишенных, — отреагировал на это Ржевский. — Выставь его, Савелий!

— Господин Ржевский! Я принес вам письмо от Корсакова!

— Как, еще одно?

— Да нет же — то, первое! Господин Ржевский, это письмо ввергло меня в беду, выслушайте, ради бога, только вы можете мне помочь!

— Известно ли вам, как это письмо попало к Корсакову?

— Да! Известно!

— Встаньте. Савелий, уведи ребятишек. Я прямо в сенях с вами и побеседую.

Савелий, выросший вместе с барином, пользовался в доме едва ли не меньшим авторитетом и тут же увел детей.

— Итак, кто отправитель письма?

— Господин Змаевич, что служит на «Дерись» в чине мичмана, — отрапортовал Ероха.

— Отчего оно оказалось у Корсакова? Из его записки я понял, что это какая-то нелепая случайность.

— Не случайность, а я — я во всем виноват, — признался Ероха. — Меня просили доставить это письмо господину Нерецкому, а я… — И он вкратце рассказал свои похождения.

— Теперь кое-что становится ясно, — сказал Ржевский. — Итак, сударь, вы хотите, чтобы я отдал вам это письмо, а вы передали его господину Нерецкому?

— Да, ваше превосходительство. Я обещал Змаевичу, что передам, и вот… хочу сдержать слово…

— Господин Ерофеев, как вышло, что вы оставили флот?

— Я чуть не спился, — честно признался Ероха, — и меня выгнали.

— Это ж как надо пить, чтобы из флота выгнали?

— Много надо пить…

— И хотите сдержать слово? Впервые за все то время, что на берег сошли?

— Да… Змаевич поверил мне, взял меня на «Дерись», а эскадра без меня ушла…

— Так… Теперь извольте отвечать на мои вопросы четко и без душевных томлений. Что вам сказал Змаевич про это письмо?

— Сказал — надобно доставить.

— Вручил пакет и отправил вас с ним в столицу?

— Да, ваше превосходительство.

— Ни слова о том, что в письме, не сказал?

— Нет, ваше превосходительство.

— И вы сами ни о чем не могли догадаться?

— Нет, ваше превосходительство.

— И ничего не должны были передать Нерецкому на словах?

— Нет, ничего.

— Сказал ли Змаевич, каким должен быть ответ Нерецкого? Просто два слова — мол, получено, — или следует дожидаться записки? Или Нерецкий что-то скажет, а вам следует запомнить?

Ероха пожал плечами.

— Нет, просто велел дождаться ответа.

— И о том, что это двойной пакет, вам также неизвестно?

— Как это — двойной?

— В нем послание, адресованное некому Vox Dei, и при сем послании — особый конверт с бумагами и неким предметом. То есть мне-то достался тройной пакет — ваш друг Корсаков завернул двойной в свою бумагу, приложив записку, и надписал. Но вот в чем беда — отдать вам, господин Ерофеев, послание для Нерецкого я не могу. Не возмущайтесь… и пройдемте-ка лучше в кабинет…

Кабинет Ржевского был невелик, вся его библиотека помещалась в соседнем помещении. Мебель там стояла скромная — два кресла с прямыми спинками, русской работы, обитые темной однотонной тканью, бюро-цилиндр со скромной бронзовой отделкой, аналой для чтения громоздких фолиантов, рабочий стол с красивым бронзовым письменным прибором. На столе был легкий беспорядок — стопка чистых листов лежала веером.

Сенатор усмехнулся, поправил ее, закрыл обе двери, помолчал, прислушиваясь, не ходит ли кто по коридору, и тогда лишь заговорил.

— В пакете были бумаги, которые, возможно, доказывают, что некоторые наши морские офицеры изменили присяге. Поэтому Корсаков и прислал мне его. Поэтому я не могу вам его отдать — дело чересчур серьезное. Я не давал этим бумагам хода, потому что не знал многих подробностей, а спросить у Нерецкого не мог — он еще не вернулся из Москвы. Но он вскоре должен вернуться…

— А мне-то как же быть? — спросил в растерянности Ероха. — Ведь единственное судно, куда я могу вернуться, где меня бы приняли, это — «Дерись»…

— Вы полагаете, что можете вернуться во флот? И что вас оттуда не выгонят после первого же запоя? — без всякой деликатности полюбопытствовал Ржевский.

— Я хочу вернуться. Я крест пропил, я о флоте забыл… но как узнал, что война, словно острым ножом по сердцу провели! Я же присягу приносил! Ваше превосходительство, отдайте мне пакет! — взмолился Ероха. — Для себя прикажите с бумаг копии снять, а пакет — мне! То бишь Нерецкому!

— Не говорите глупостей. Копии!.. Ничего умнее не придумали? Пока не вернется Нерецкий и не даст мне объяснения…

Ржевский замолчал. И то, о чем он задумался, вряд ли было очень приятным.

— Когда, говорите, вам вручили сей пакет?

— Неделю назад, кажись, — кое-как посчитав дни, отвечал Ероха.

— Предполагалось, что вы его отдадите и сразу вернетесь на «Дерись»? В тот же день?

— На другой день. В тот же я не успевал.

— Так… Мог ли Змаевич, видя, что вы не возвращаетесь, послать другого человека, чтобы разведал, что с вами стряслось? Не знаете? Говорю вам, бумаги важные!

— Мог, поди.

— И тот человек, вернувшись, доложил, что Нерецкий исчез, а куда вы подевались — и вовсе непонятно?

— Скорее всего, так.

— Да не возможно — а так оно и было! То, что пропали вы, — чушь, безделица. А что неизвестно, где болтается пакет с важными бумагами, — это Змаевича должно было сильно обеспокоить. Ох, задали вы, сударь, задачку… Как же быть?..

— Ваше превосходительство, вы можете располагать мною, — сказал Ероха. — Если по моей вине стряслась беда…

— Нет, сдается, еще не стряслась, я бы знал… Вот что. Каким ремеслом вы сейчас кормитесь?

— Да никаким. Одно у меня ремесло — море, и того по дурости лишился.

— Где вы живете?

— Нигде я не живу. То бишь ночую под лодками…

— Оно и видно… А голову для чего обрили? От вшей избавлялись?

— Нет… Чтобы с судна никуда не уходить, пока волосы не отрастут… а то сойдешь на берег — и пропал, а с такой-то куафюрой… думал — сам себя стыдом от водки удержу… Да что стыд!..

Ржевский внимательно посмотрел на Ероху.

— Понятие стыда вам, стало быть, известно… Зрение у вас, как у всякого моряка, должно быть отменное. Дураком я вас бы не назвал… Слушайте, я дам вам шанс снова устроить свою жизнь. Но это будет уж последний шанс, не справитесь, сударь, — так и помрете зимой под лодкой.

— Как это — устроить жизнь?

— Помогу вернуться во флот, коли угодно. Раз уж вы заявились ко мне, то знаете, что я имею разнообразные связи.

Ероха разинул рот. Он понимал, что Ржевский не шутит. И в душе у него все вскипело, забурлило, перемешалось. Надежда воспряла!

— Я все сделаю! — воскликнул он.

— Я не могу взять с вас слово, что вы раз и навсегда отстанете от пьянства. Боюсь, это лучший способ ввергнуть вас в новый запой, — сказал Ржевский. — Но я надеюсь, что вы, сударь, все же соберетесь с духом… Слушайте. Из-за того, что вы не вернулись на «Дерись», под угрозой оказался Нерецкий. Некоторые люди могут подумать, что он, получив письмо, не выполнил содержащихся там инструкций и не передал бумаги тому, кому они, собственно, были адресованы. Это для них может означать одно — Нерецкий их предал. И эти люди, уверен, караулят у его жилища, чтобы он, вернувшись, дал им сразу во всем отчет. Сами понимаете, если он перескажет вашу историю, ему не поверят. Итак, вот вам поручение — ждать Нерецкого во всякое время дня и ночи. Если он появится — не давать ему войти в дом — эти люди могут открыть его квартиру и подстерегать его там. Вы должны всеми способами обезопасить его и привести ко мне. Отправляйтесь сейчас же. А я найду еще людей, которых пришлю вам в помощь.

— Я справлюсь сам.

Ржевский усмехнулся.

— Не взваливайте на себя чересчур тяжкую ношу, Ерофеев.

— А что, коли мне сейчас нужна именно тяжкая ноша?

— Это разумно — да надолго ли разума хватит?

Тут у Ерохи возникло совершенно естественное желание воскликнуть: навеки! Однако он сдержался.

— Я постараюсь, чтобы хватило надолго, — ответил он, и Ржевский согласился:

— По крайней мере, это честно.

Затем сенатор отворил кабинетные двери и крикнул Савелия. Савелию было приказано доставить с поварни то, что можно унести с собой в карманах кафтана: ломти хлеба, сложенные попарно и прослоенные толсто нарезанным салом.

— С голоду не помрете, — сказал Ржевский. — Ступайте. Потом вас найдет мой человек. Вас узнать несложно, а вы его узнаете так… хм… чтоб ему не называть моего имени… Он спросит вас, как выйти к Большому Каменному театру. И вы, несколько шагов его провожая, сможете с ним переговорить. Запомнили?

— Большой Каменный театр, — повторил Ероха.

— Доводилось ли вам вступать в кулачные побоища?

— Нет, разве что в детстве.

— Плохо. Нерецкий тоже не сумеет за себя постоять.

— Дайте мне оружие! В Корпусе нас всех учили фехтованию…

— Хороши вы будете со шпагой! Нет, ни шпаги, ни кортика вы не получите… И даже трость не получите, хороши вы будете с тростью… Нужна обычная дубинка, которую можно спрятать под кафтаном! Дубинку принесут и потихоньку отдадут. Ступайте и помните — вам нужно дождаться Нерецкого и привести его ко мне целым и невредимым. По моим соображениям, он может вскоре появиться. Ступайте.

Ероха поклонился и вышел из кабинета, но окрик «стойте!» вернул его.

— Вас, сударь, в Корпусе обучили говорить по-французски и обращаться с астролябией, но самой важной науки не преподали. Это — наука говорить «нет». Поняли? Теперь — ступайте.

Очень довольный тем, как сложился визит, Ероха поспешил на Вторую Мещанскую.

Он там уже знал многие закоулки поблизости от нужного дома; знал, где можно присесть, чтобы видеть двери и ведущие во двор ворота с калиткой; знал, где нужно встать, чтобы встретить мальчика-блинника, совершающего с лотком обход местности вокруг харчевни, в которой он служит.

Оказавшись на Второй Мещанской, Ероха прежде всего убедился, что Нерецкий еще не возвращался. А затем приступил к несению караульной службы.

Он слонялся вокруг дома часа полтора, когда прибыл посланец от Ржевского — бородатый детина простецкого вида, одетый обыкновенно, в красную рубаху с косым воротом, синие порты, белый холщевый балахон, при этом в хороших сапогах. Этот посланец хлопнул Ероху по плечу и осведомился, как выйти к тиянтору. Ероха даже не сразу признал знакомое слово. А признав, взялся проводить детину до такого угла, откуда дорога уже лежала бы прямо. Они пошли рядом, и посланец, ведя беседу о ценах на овес и солому, преспокойно передал Ерохе дубинку с удобной петлей на ручке и железный крюк, наподобие тех, что служат в мясных лавках для подвешивания кусков туш. Он был загнут с обоих концов, и детина подсказал Ерохе, что этот снаряд следует зацепить за пояс портов и подвесить дубинку сбоку, чтобы удобно было доставать. Затем он обещал, что к вечеру сам придет на подмогу, пожелал Божьей помощи и убрался прочь.

Занятый беседой, Ероха не заметил, что за ними пристально наблюдают трое — хорошо одетая на мещанский лад женщина, чья нарядная юбка брусничного цвета была малость короче необходимого, и два чухонца в коротких бурых кафтанах со стоячими воротниками, в поршнях из свиной кожи, стянутых сыромятными ремешками, обвивающими ноги поверх кое-как намотанных онуч чуть ли не до колена.

Эти люди обратили на него внимание в миг передачи дубинки и видели всю процедуру прилаживания ее под полой кафтана.

— Верши, — шепнул приятелям чухонец постарше. — Что за лащи хандырят?

— Не шуры ли?

— Да уж не лохи…

— Что завьюжился?

— Изроптят басвинску мастыру…

— Некен. Не дадим.

Если бы Ероха услышал эту речь — то понял бы, кто перешептывается, на него глядя. Болтаясь по кабакам, он видывал всякое ворье; при нем, пьяном, мошенники толковали на своем наречии, именуемом байковским. Какие-то слова застряли в памяти — Ероха знал, что себя эти господа именуют мазами и шурами, прочих — лохами, своих подруг — марухами, а слово «жулик» применимо и к ножу, и к мальчишке, будущему шуру.

Но Ероха был всецело занят дубинкой и не заметил подозрительных чухонцев.

Они явно были озабочены его блужданиями по Второй Мещанской — когда незнакомый человек бродит взад-вперед со скрытой под полой дубинкой, то явно затеял что-то противозаконное, и это опасно для тех, кто в этой же местности собирается вершить свои воровские дела.

— Он тут шилго шатомается, — сказал тот, что первым его приметил. — Да масу не охлынаешь.

— Захороводим, — решил второй и обратился к подруге: — Приламонься, карючок, охлынай лаща, пущай разлемзает, для чего у Разживина шатомается.

Купец Разживин торговал с размахом — и новые ювелирные лавки в недавно построенном Гостином дворе завел, и старых на Мещанских улицах не оставил.

Женщина, которой с виду было не более двадцати пяти лет, сильно нарумяненная — выйти на улицу без румян согласилась бы редкая петербурженка, — кивнула и внимательно посмотрела на Ероху.

Он был небрит, в страшной шапке, в кафтане с чужого плеча, но опытный взгляд не обманешь, тем более — в тот миг женщина видела его четкий красивый профиль.

— А клевый лащ… — сказала она и тут же занялась собой.

В отличие от светской дамы, которая с утра часа четыре сидит перед тройным зеркалом, эта со своей внешностью долго не церемонилась. Тут же слетел с головы платок, открыв светлые волосы, заплетенные в косы и уложенные венцом. Откуда-то из складок юбки явился маленький хорошенький чепчик, был натянут, вздернут, кружевная оборка бойко встопорщилась. Простая полотняная косынка исчезла с груди, а явилась красивая батистовая и была уложена складками с ловкостью неимоверной. При этом декольте женщины как-то углубилось и расширилось.

Минута потребовалась на то, чтобы мещанка преобразилась в девицу, которая скорее всего служит в почтенном доме.

Из платка женщина быстро изготовила узелок, поместив туда полотняную косынку, и пошла Ерохе наперерез с тем, чтобы столкнуться с ним, выронить ношу, а далее — как Бог даст. Обычно ей такие затеи удавались — кто не откажется потолковать с прехорошенькой мордашкой, заглянуть в глазки, которые лучатся нежностью и лукавством.

Как на грех, именно в ту минуту Ероха помышлял о женитьбе.

О чем-то же надо думать, меряя улицу шагами, вот он и воображал, как будет прекрасно, если удастся воротиться во флот. Женитьба в списке наиважнейших дел стояла на первом месте. То есть кого попало брать он не желал — а вот начать маневры в свете, самому высмотреть подходящую особу, начать с ней махаться, убедиться в ее соответствии званию моряцкой жены он мог сразу, едва восстановив свой мичманский чин. Женщин в Ерохиной жизни было десятка четыре или более — кто ж их считает во хмелю. И ни одна в жены не годилась. Как-то так вышло, что с приличными дамами он почти не был знаком, если не считать материнских подруг. Но мать давно уже на кладбище, возле отца, и некому поездить по приятельницам, разведать насчет девиц на выданье или хорошеньких молодых вдовушек, изучить их с пристрастием. Что бывает, когда женишься по сватовству, устроенному чужими людьми, Ероха знал — довольно было вспомнить Новикова.

Женатому человеку не до водки, женатый каждую копейку в дом несет, женатый гордится сыновьями — так говорил себе Ероха, и вдруг с его грудью соприкоснулась женская грудь, раздалось трогательное «ах!», незнакомка отступила, и ошеломленный Ероха увидел ее лицо.

— Ax! — повторила она, указывая на оброненный узелок, лежащий у Ерохиных ног. И сделала движение, как если бы собиралась нагнуться, показав при этом низко открытую грудь, ту самую ложбинку, которая так соблазнительно глядится, обрамленная нежным батистом. Ероха уставился в декольте, которое было живым ответом на его мечтания. Мгновение спустя опомнился, подобрал узелок и вручил прелестнице.

— Ах, сударь, — сказала она, — я такая неловкая…

— Нет, это я неловок, — отвечал Ероха. — Там не было ничего хрупкого?

— Нет, нет, там ленты, шитье… я уговорилась встретиться тут, на углу, с горничной госпожи Синебрюховой, чтобы передать ей… Прости, сударь, бога ради…

— Это ты меня прости, сударыня.

Ероха в смятении поклонился и пошел дальше, а молодая женщина и впрямь встала на углу и принялась озираться. Разумеется, никакая горничная к ней не подошла, зато Ероха, видя женщину в растерянности, после очередного прохода мимо жилища Нерецкого обратился к ней с утешительными словами: не беспокойтесь, скоро к вам придут. И услышал в ответ, что страх как неловко и неприлично стоять одной на углу, трепеща, что непременно какой-нибудь бездельник привяжется. Ероха обещал отогнать бездельника, и тогда его попросили не отходить чересчур далеко. Слово за слово — Ероха признался, что исполняет свою службу и ему также нужно кое-кого дождаться. А потом, назвав свою фамилию, полюбопытствовал насчет имени незнакомки.

— Катериной меня звать, — сказала она. — Удачное имя, легко на французский лад перекладывается. А была бы Матреной, вышел бы один моветон.

— Ты и по-французски знаешь?

— Чего ж не знать? Вся столица по-французски трещит, одна я — дура, что ли? Могу и на всякие вопросы делать ответы, и песенку спеть.

Тут же она перешла на французский и заговорила очень бойко.

Те девицы, с которыми имел дело Ероха, и по-русски-то изъяснялись коряво. А эта щебетала, словно канарейка. Немудрено, что он ошалел и в своих французских ответах делал немыслимые ошибки.

— Что-то, видать, стряслось, — сказала Катерина, — коли горничной все нет и нет. Может, я время спутала. Схожу-ка домой, узнаю.

— А вернешься?

— Может, и вернусь!

Одарив на прощание пылким взором, она убежала.

Ероха почесал в затылке. Меньше всего он собирался затевать амуры, пусть даже с прехорошенькой мордашкой. Однако все вышло как-то само собой, и дальше он расхаживал, заглядывая во двор и вступая в переговоры с дворником, уже в радостном настроении.

Катерина появилась два часа спустя.

— Я все перепутала, — призналась она. — Не тут была встреча назначена, а на перекрестке у «Ревельского» трактира. Слава богу, обошлось.

— Вот ты где! — раздался укоризненный бас. Ероха резко повернулся и увидел пожилого мужчину в долгополом русском кафтане; мужчину хмурого, с густыми насупленными бровями, и плечистого — такому лучше под горячую руку не попадаться.

— Я домой, дяденька, сейчас же домой…

— Стой. Это что за молодец?

— Я не знаю, дяденька, чужой человек, случайно посреди улицы столкнулись…

— Ты кто таков? — спросил сильно недовольный дяденька. — Для чего племяннице голову морочишь?

— Никому я голову не морочу, а занят своим делом, — отвечал Ероха. — И особу эту знать не знаю.

— Ан знаешь. Она к тебе прибежала. Что за дело? Отчего тут слоняешься? Ты не здешний, здешних я всех знаю.

— Жду товарища. Должен издалека вернуться. Вот брожу у его дома.

— Которого дома?

Ероха показал пальцем.

— В этом доме для тебя товарища нет. Там знатная повивальная бабка проживает и верхние квартеры для своих держит, кому надобно при ней пожить. А в нижнем жилье лавка, да две старые вдовы, что ее содержат, да отставной майор, глухой, как старый тетерев, ему лет под сто будет. А повитуха такая — все графинь да княгинь пользует…

— И что мне до нее?

— Бас ховрейкино рыжевье уначить затеял? — вдруг спросил Катеринин дяденька.

Слово «рыжевье» Ероха знал, а о прочих — догадался по одному тому, как они прозвучали — тихо и грозно.

Здесь, на Мещанских, всякий народ крутился, и ничего удивительного в том, что столкнулся с ворами. Другое дело — воры приняли Ероху за своего.

Он помолчал, прикидывая, как быть. Сказать, что не собирается грабить госпожу Ольберг, а караулит Нерецкого, — именно это и сочтут враньем. А ежели признаться, что хочет совершить налет на квартиру во втором жилье, полную дорогих вещей, так из этого может выйти польза…

— Скарай, — шепнул Ероха. — Подсобишь — дуван разделеманим.

— Ого!

— Так-то.

— Ховрейка то приедет, то уедет, девка рым сторожит, сказывали, порой бегает ночевать к хахалю, тут-то и раздолье. А хахаль приезжает и ждет ее в третьем жилье, — сказал Ероха. — Надобно уследить, когда приедет.

И, ничтоже сумняшеся, дал описание Нерецкого — рост средний, лицо чистое, худое, брови черные, нос прямой, сложение тощее.

— Не хило, — согласился дяденька. — А шиварищ басвинский? Что буклу притабанил?

— Не в доле, — брякнул наугад Ероха, предположив, что буклой названа дубинка.

— Ну так в шатун похряли. Обмыть надобно!

— Некен, — ввернул словечко Ероха. — Следить кто будет?

— Карючонок масвинский, — дяденька указал на Катерину.

— Некен. Слушай, дядя, я по-байковски не растолкую, — объявил Ероха. — Ты уж потерпи, я по-русски скажу. Сдается, не я один на то рыжевье глаз положил. Девкина хахаля и другие выслеживают — когда притащится и ее к себе в постель заберет. Это я точно знаю. А может, и для чего другого он им нужен. Оттого и дубинку ношу — всякое может случиться.

— Ты не из простых, — сказал на это дяденька. — Речь у тебя господская. Наш брат так гладко не толкует.

— Не из простых, — согласился Ероха.

— Меня не обелберишь!

— Да и незачем.

— В доле мы, стало быть?

— В доле, — подтвердил Ероха.

— Тогда жди, ховрячок. Я своего жулика пришлю в помощь. Во двор-то можно и с переулка зайти, там калитка и проход за сараем.

— Знаю.

— Побудь с ним, племянница, — велел дядюшка. И ушел неторопливо — вовсе не похожий повадкой на того чухонца, которым прикидывался днем.

— Ловка ты, — похвалил Катерину Ероха.

— Ловка, — согласилась она. — Ты, сударь, нарочно три дня не брился, чтоб на кабацкую теребень походить?

Ероха просто-напросто не имел такой возможности, но кивнул — пусть девка видит, какого сокола подманила.

— Коли тебя обрить — ты молодец молодцом. И косица в шапке, чай, вороная и густая?

Он опять кивнул.

— Поладишь с Ворлыханом — и со мной поладишь, — пообещала она.

— Он твой дядька?

— Седьмая вода на киселе. А из его рук кормлюсь.

Дяденька Ворлыхан слово сдержал — прислал парнишку, потом еще одного. Втроем они с Ерохой ждали Нерецкого, но он не приехал.

Человек, направленный Ржевским на подмогу, был отослан назад со словами: сам-де справляюсь, опасности пока нет, ночевать можно в сарае, который указали добрые люди, и они же помогут при появлении Нерецкого, а вот что нужно сделать — предупредить купца Разживина, что на его ювелирную лавку воры нацелились, вьют петли вокруг нее и наверняка сбивают с толку младшего из приказчиков.

Во всей этой дурацкой истории Ероху больше всего смущала необходимость посещения винного погреба с ворами. Он и так, и сяк от этого дела уворачивался. А Ворлыхан, как нарочно, одно заладил: в шатун похряли!

Этого матерого шура Ероха все же побаивался. Ворлыхан же явно лелеял какие-то сложные замыслы. Видимо, ему в шайке недоставало человека, умеющего вести себя по-господски, который может быть вхож в почтенные дома; ежели этого человека умыть, побрить, нарядить щегольски да парик с высоко взбитым тупеем а-ла-кроше на голову нахлобучить, то мог бы хоть при дворе блистать!

Эти замыслы он, видимо, открыл племяннице. Катерина то появлялась, то исчезала, дразнила, а не давалась. То есть всяко показывала: вот станешь совсем наш, тогда и потешимся.

Нерецкий основательно застрял в Москве. Ржевский еще раз присылал человека, который, явно по хозяйскому приказу, Ероху обнюхал, убедился в его трезвости и тогда выдал деньга на прокорм — тридцать копеек. Этих тридцати копеек достало бы на неделю трезвой жизни, если питаться сытно и без лишней роскоши, а если вовсе без роскоши — то трех копеек в день было бы довольно.

Ероха велел передать — еще какие-то загадочные люди мельтешат вокруг дома, поднимают шум на лестнице у двери Нерецкого. И дал приметы молодого смазливого детины, очень шустрого, сумевшего как-то подольститься к пожилым сестрам, владелицам мелочной лавки. Эти сестры, едва завидев Ероху, шарахались, плевались и крестились, а у него, вишь, получилось.

Чуть ли не целую неделю спустя после знакомства Ворлыхан заявился на Вторую Мещанскую поздно вечером, да не один, а с двумя товарищами по ремеслу. Ероха как раз дремал на лавочке во дворе, поджидая парнишку-жулика, который должен был его сменить.

— Ну, пошли, — сказал шур. — Праздновать будем!

— Что праздновать?

— Так ты ж еще не знаешь! Наш человек пришел из Кронштадта, там транспорты с ранеными встречают. И во все колокола звонят — шведов отогнали! Была баталия, целый день бились — отогнали! Ну, грех не выпить! Похряли в шатун, ховрячок! Ну?

Все смешалось в Ерохиной голове — восторг и отчаяние, торжество и ужас.

Выпить во славу Российского флота — сам Бог велел. Так ведь одной чаркой не отделаешься. Даже шуры в шатунах пьют по всем правилам — сперва за государыню, желая ей многолетия, потом за наследника престола, и далее — пока не опустеет купленное за три рубля на всю ватагу ведро водки.

И чем все это кончится?

Как-то так вышло, что Ворлыхан, облапив Ероху за плечи, повел его в винный погреб у трактира «Ревельского», тут же, неподалеку, и не было сил вырваться — то есть телесная сила-то была, а духовная куда-то сгинула, и тут же родилось оправдание: нельзя ссориться с шурами, поссоришься — помешают подкараулить Нерецкого, поручение Ржевского тогда — коту под хвост, и прощай, флот, прощай навеки!

Ехидная планида в небесах подмигнула злодейски и скрылась за тучами — ее черное дело было сделано. Наука говорить «нет» осталась неосвоенной.

И привели Ероху к винному погребу, и доставили к столу, и усадили, и оглянулся он вокруг себя, и узрел страшные рожи — иная рябая, иная одноглазая, иная клейменая. Жуть проняла его — а меж тем Ворлыхан, дьявольски хохоча, уже налил ему чарку, уже поставил перед ним, уже вся честная компания затянула «пей-до-дна-пей-до-дна-пей-до-дна!»

В погребе было темновато, он освещался полудюжиной сальных свечек, и из мрака лезли хари собутыльников, совсем каторжные хари, и чарка сама ползла к руке, и проснулось в голове знание: коли выпить, все сразу же переменится, вместо харь появятся приятные лица, хриплые голоса сделаются звонко-музыкальными, а дурной запах пропадет бесследно.

Чарка уже влегла в ладонь, оставалось только сжать пальцы.

Ероха зажмурился — но вместо непроглядной темноты, которая приклеена изнутри век, увидал, напротив, сплошную белизну. Так быть не могло — однако ж свершилось чудо.

Белизна была не совсем гладкой — ее пересекали две темноватые полосы, по сторонам которых была какая-то рябь, и эта рябь двигалась, улетала вниз, а сверху прибывала новая. Ероха стиснул веки сильнее — видение не пропало, и более того, он смог разглядеть в отлетающей ряби крошечные предметы — вехи, ограждающие две колеи, бутылки темного и зеленого стекла, очевидно, пустые, какие-то палки, даже дохлую собаку и ворон на ней.

Вдруг его осенило — да это ж дорога в Кронштадт, та зимная дорога, которую прокладывали обыкновенно от Ораниенбаума до Котлина, когда лед успевал окрепнуть. Видимо, крепко сидела в нем мечта о возвращении в Кронштадт, коли привиделась эта дорога. Она явилась со всеми подробностями, включая и знаменитую избу, что ставилась на середине пути для обогрева; в этой избе можно было выпить чарку водки, закусить каким-то сомнительным пирожком.

В стороне от обнесенной вехами колеи Ероха увидел вдруг темное пятно; напряг память — и вспомнил. Тут же пятно обрело смысл — это был человек в полынье, выбросивший руки на лед, по грудь в воде. Он шел к Кронштадту, сделал привал в избе, согрелся водкой и далее сбился с пути, невзирая на вехи. Смотритель избы признал его, это был матрос, отпущенный с судна по семейному делу, и об этой беде много толковали зимовавшие в Кронштадте моряки.

Ему оставалось до Кронштадта не более версты…

Тут у Ерохи внутри словно взорвался пороховой заряд.

Он вскочил, отпихнул Ворлыхана, еще кого-то, смел со стола штоф, перескочил через скамью, кому-то заехал в ухо и, не чуя пола под ногами, провожаемый отчаянной руганью, выскочил на лестницу, взлетел по лестнице, ударился всем телом о дверь, дверь распахнулась — и Ероха попал в медвежьи объятия.

Видимо, тот, кто его облапил, не ожидал такого явления из дверей, поскольку высвободился Ероха очень быстро и кинулся бежать. Ему было уже все равно, что скажет Ржевский, что будет с Нерецким, — он спасал свою жизнь и от сознания гибели, вроде той, в полынье, совсем очумел. И он даже не понял, что означает крик у него за спиной:

— А ну, выходи! Выходи по одному! Ишь, сучьи дети! Тут вам и карачун настал!

Винный погреб, который облюбовали для встреч шуры и мазурики, должен иметь даже не два выхода, а больше. Но те, кто решил, получив тайную подсказку, захватить и Ворлыхана, и его братию, и скупщиков краденого добра, знали лазы и выходы не хуже воров.

Весь квартал огласился матерными воплями. Ероха, заскочив за угол, прислушался наконец и понял, что нужно убираться подальше, а потом уж докапываться, что это за Божья кара.

Вдруг мимо него очень быстро пробежал человек и на бегу выбросил тяжелый узел. Человека преследовали двое с криками «стой, стой!», да разве криками удержишь? Ероха вжался в стенку, его не заметили, а узел шлепнулся у его ног.

Ему уже стало ясно, что это полиция после очередной особо дерзкой кражи гоняет шуров, а в узле скорее всего воровская добыча, по-байковски — дуван, который хотели в винном погребе сдать скупщику, по-байковски — мошку.

Ероха усмехнулся, подхватил узел и скрылся в переулке, откуда мог пробраться во двор дома на Второй Мещанской. Узел мог пригодиться, если шуры уцелеют и придут с неприятным разговором о странном Ерохином поведении.

— Нет, — сказал Ероха вслух, — нет, голубчики мои, нет и нет. Кажись, выучился…

Переночевал он во дворе на лавке, благо летняя ночь тепла. С рассветом же развязал узел, вынул оттуда серебряный поднос, турецкую шаль, вышитый шелками камзол на богатырскую фигуру, узелок (внутри оказались серебряные и стальные пряжки для туфель, мужских и женских), а также два предмета, вызвавшие у него искреннее восхищение. Это были кинжал, восточной работы, с золотыми накладными узорами по тусклому лезвию, и турецкая сабля в ножнах. Ероха вытащил ее, полюбовался, сунул обратно и задумался — где бы спрятать такое сокровище?

Он понимал, что вещи краденые, но для себя разделил содержимое узла на две части: поднос, шаль, камзол и пряжки был готов отдать Ворлыхану ради примирения, а саблю и кинжал — дудки! Наконец он додумался.

Во дворе был хилый дровяной сарай, который запирался на замок. Ероха изучил дощатую стенку, подергал в неприметном месте подходящую доску, расширил щель и загнал туда саблю с кинжалом.

Ворлыхан не появился, зато прибежала Катерина. Чуть не плача, она рассказала о беде. Оказалось, дяденька все же скрылся от облавы, удрал куда-то на Пряжку, но передал оттуда племяннице приказ: ни за что не выпускать из виду Ероху, потому что шур, имеющий звериное чутье на полицию и бегущий прочь при одном ее приближении, есть особа в шайке самая необходимая.

Ероха подумал — и не стал ничего рассказывать про узел с дуваном.

Катерина же навязалась вместе с ним караулить Нерецкого. И это было неплохо — с такой девкой уж точно не заснешь…

 

Глава тринадцатая

ЖЕНИХИ И НЕВЕСТЫ

Госпожа Ржевская потерпела в хозяйстве урон — дети попортили каминные опахала, без которых сидеть у горящего камина даже неприятно. Александра вступилась за проказников и пообещала сделать акварели для новых. Сюжет для росписи явился сам собой — составленный в Вороновке букет с маками, васильками и тысячелистником оказался так удачен, что Александра вздумала его скопировать, несколько увеличив и вписав в овал с каймой. Опахал она решила сделать четыре штуки — к счастью, деревянные вызолоченные ручки и рамки не пострадали, а что может быть лучше для подарка доброй приятельнице, чем свое рукоделие?

Ржевская живописью не увлекалась — она была музыкантша, одна из лучших в столице, ее талант заметили еще в Воспитательном обществе и специально для нее выписали из-за границы учительницу-арфистку. Да у нее и не нашлось бы времени на возню с каминными опахалами. Поэтому — а еще для того, чтобы занять себя и не носиться самой там, куда можно послать смазливого, нагловатого лакея Гришку, — Александра взяла хорошую английскую веленевую бумагу, надела недавно вышитый большой передник из желтой тафты и села за работу. Копирование увлекло ее, она ощутила радость, сопутствующую добротно исполняемому делу, и четыре овала довольно скоро были готовы.

Принарядившись, красиво выложив на груди новенькую косынку, батистовую с тонким золотистым кружевом, взяв гостинцы для детей, Александра поехала с визитом.

Госпожа Ржевская приняла ее в гостиной, горячо благодарила за подарок и, извинившись, вышла — хотела убедиться, что на поварне доподлинно перебирают крупы, а не точат лясы. Александра осталась одна. Она решила на несколько минут занять себя хоть журналами, лежавшими на рабочем столике.

Вдруг дверь распахнулась, выскочили юные Ржевские — Саша, Машенька, маленький Павлуша. Оглянулись — нет ли строгой маменьки, подбежали, приласкались, зная, что в тайных карманах под юбкой у доброй и красивой Сашетты могут оказаться лакомства — конфекты, орешки и даже новомодная карамель.

На сей раз это были чищенные орехи, и Александра оделила детей, но так, чтобы Павлуше, маленькому, ласковому, досталось больше прочих. И еще поцеловала его в чистый лобик, вдохнув запах детских кудряшек. Пора было заводить своих, пора…

Павлуша в ответ поцеловал ей руку, сорвался, убежал в детскую.

Появился он, когда госпожа Ржевская уже усадила Александру за кофейный столик. Подошел, словно бы стесняясь, был обнят гостьей, спрошен об успехах в учении, ответил неразборчиво, зато, найдя Александрину правую руку, лежащую на пышной юбке, незримо для маменьки проделал что-то с безымянным пальцем и вновь убежал.

Это был очередной детский секрет — как-то, вернувшись от Ржевских, Александра нашла в левом кармане шесть вишен и голову от деревянной куколки. Выдавать дитя нехорошо, и она, беседуя со старшей подругой, потихоньку ощупала новое приобретение.

На пальце оказался перстенек. Наверняка похищенный у кого-то из взрослых…

Александра сняла его и разглядела, не скрываясь.

— Что это у тебя? — спросила Ржевская.

— Вот, глянь-ка, чем меня одарили.

— Диковинка…

— Ни у кого у вас в доме такой не пропадал?

— Я таких отроду не видала. Девки сплошь позолоченные на праздник надевают или хоть серебряные.

Перстенек был из темного рябого металла, с печаткой — но печаткой пустой, на которой еще ничего не вырезали.

— Павлушка? — спросила Ржевская. — Ну, к тому и шло! Он намедни за ужином объявил, что на Анютке-горничной жениться более не желает, а будет свататься к Сашетте Денисовой, тем более, кто-то ему объяснил, что она пока не замужем. Так что подожди, душа моя, годков хоть пятнадцать…

Александра засмеялась.

— Он, выходит, этак со мной обручился?

— Выходит, так! Надо будет Алексею Андреевичу рассказать.

Госпожа Ржевская мужа называла уважительно — да и от всех требовала уважения к нему. Но ласковой улыбки, но нежности в голосе не скроешь. Александра вспомнила историю их любви — ведь как старый ревнивец Бецкой рассорить их пытался, а повенчались, даже сколько-то времени жили в его доме, пока не сбежали от его причуд в Москву.

— Ты Павлушу не ругай, он — любя… — попросила Александра, изучая странный перстень.

— Вот уж точно, что любя. Где-то подобрал, припрятал, ты же знаешь — у них у всех тайные залежи сокровищ, — Ржевская рассмеялась. — В институте, помню, государыня кисточку от веера обронила, потом подобрали, так чуть не подрались за эту кисточку, тоже чьим-то сокровищем стала… У меня у маленькой бусинки какие-то под периной лежали, перышки, камушки, и все это имело смысл, ныне навеки позабытый. Ну, коли подарил — носи!

— Да уж, буду в самое светское собрание надевать! — Александра еще раз оглядела перстень. — Что ж это такое? Железо, что ли?

— А возможно, и железо. Господи, где только эти дети шарят? Не иначе, на улице нашел. Надо будет сказать Фрейманше, чтобы лучше за ним смотрела. Диво, что еще стертые подковы в дом не тащит.

— Но кому и для чего мог понадобиться железный перстень?

— Этого мы уж никогда не узнаем. Ну да ладно… пусть балуется… Я Сашенька, нелюбимой дочкой была, мать меня, родивши, до года и видеть не желала — так совпало, что чуть ли не разом я родилась, а батюшка мой умер. Меня монашка растила, злющая — боже упаси. Шести лет не было, когда в Смольный привезли. Не дай боже, чтобы и мои вдруг ощутили, что не любимы…

Александра задумалась — до чего ж по-разному делит Господь меж людьми способность к любви. Глафире Ржевской досталось много, Александре Денисовой — не понять, много или мало, потому что случая явить всю свою любовь в жизни, кажется, еще не выпадало. Покойный муж был добр к ней — ну и она ему добрым отношением платила, но не любовью взахлеб, до умопомрачения. Потом то, что было, она бы тоже любовью не назвала — так, пробовала себя в необычных для нее жизненных обстоятельствах и пыталась понять, что есть отношения между мужчиной и женщиной. Любить своих будущих детей заранее, как это случается с молодыми женами, тоже не умела — не проснулось в ней это чувство.

А вот что она воистину любила — так это красоту во всех ее проявлениях, будь то цветы, картины, безупречное тело атлета и дивный голос, за которым можно хоть на край света пойти без раздумий…

Ржевская пригласила отобедать, но Александра решила ехать домой — что-то ей не давало покоя; возможно, связанное с перстеньком; какое-то предвестие обручения…

Она вернулась и спросила у Фроси, чем заняты девицы. Фрося отвечала: повадились бегать на конюшню, чтобы играть с котятами, поскольку в монастыре, где их науками чуть не уморили, котят не было. Александра усмехнулась — как дети малые… Впрочем, и пушистые котятки достойны любви, очень уж трогательны и красивы…

Старый лакей Ильич, доживавший век на стуле в сенях, порой даже штопавший там чулки, и годный лишь на то, чтобы докладывать о гостях, явился со словами:

— Некий господин, матушка-барыня, прикажете принять?

— А по прозванию?

— Сказывал, да я…

— Проси! — уже предчувствуя, кто это, приказала Александра.

И он ворвался, пробежал четыре шага навстречу, упал на колени, обнял ее за бедра, прижался лицом к полосатому жесткому атласу утреннего платья для визитов.

— Я думал, никогда до тебя не доеду…

— Да встань ты, христа ради, встань, горе ты мое, сядь в кресла, поднимись… — твердила Александра, сжимая его плечи цепкими пальцами. — Ну, что ты, в самом деле?.. Что с тобой, что случилось?

Нерецкий дрожал, эта дрожь передалась ей.

— Я две ночи не спал, гадкий постоялый двор, клопы с пуговицу, лошадей нет, курьеры забрали, я отравился, — бессвязно говорил он, — я об одном мечтал — к тебе, к тебе…

— Ты прямо с дороги? Фрося, Танюшка! Велите на поварне воду греть! В двух котлах! Кофей сию минуту сюда! Возьмите у Гришки или у Тимошки чистое исподнее! Фрося, достань большие полотенца!

Она заставила Нерецкого подняться и сама стала расстегивать ему дорожный редингот.

— Какое счастье, я — здесь, я — у тебя, думал — не доеду вовеки…

— Погоди, Денис! Разувайся, кидай все на пол… Ильич, никого не принимать! Танюшка, прибери!.. О Господи, я с ума сошла. Пусть все несут в мою уборную, и воду, и турецкий таз! Фроська! Сгреби там мои юбки, сунь куда-нибудь!

Нерецкий улыбался, как радостное дитя, и счастлив был неимоверно, что его взяли за руку, ведут, устраивают поудобнее, и глядел в глаза, и во взгляде была истинная любовь.

Разумеется, ни он, ни Александра не заметили, как в дверях появилась Мавруша. Появилась, выглянула из-за плеча Авдотьи, притащившей таз, беззвучно ахнула и тут же исчезла.

— Ты и дома еще не бывал? — спросила Александра, когда он, наскоро вымытый, с мокрой головой, закутанный в простыню, сидел на ее постели.

— Нет, я ж говорю, была одна мысль — к тебе, к тебе…

Мысль ее радовала, да только хотелось разобраться с той женщиной, что жила в его квартире на Второй Мещанской.

Заглянула горничная, но дальше порога идти не осмелилась.

— Чего тебе, Фрося? — спросила Александра.

— Барыня-голубушка, извольте сюда, я на ушко… — и, отведя Александру на несколько шагов, горничная прошептала: — Не знаем, как и быть, барышня на конюшне, на самом сеновале лежит и плачет в три ручья. Пробовали подходить — грозится, что в монастырь уйдет.

— Мавренька?

— Да. Как с ней быть?

— Это она уж не впервые в обитель просится. Поревет и к ужину перестанет.

Причину рева Александра отлично понимала — ревность, обычная ревность. Мавруша видела, как Нерецкий обнимает Сашетту, и не могла этого перенести. И не раз еще увидит! Вот, пожалуй, и предлог, чтобы переселить ее к тетке Федосье Сергеевне. Тетка ядовита, как лесная гадюка, но такие вещи понимает.

— Ты, чай, голоден? — спросила Александра.

— Я? Да, наверно… — он улыбнулся трогательной своей, почти детской улыбкой. — Я не могу есть на постоялых дворах. Отравившись, сутки голодал, пока в себя не пришел.

— Отравился? А я вот велю сварить тебе сарацинского пшена! Маменька все не могла понять, отчего оно сарацинское. А потом мне это название даже больше понравилось, чем «рис». Но оно долго разваривается… А говяжьи котлеты будешь? Я повара наняла, он четырежды в неделю приходит, котлеты ему удаются, а вчера еще сига с яйцами стряпал, что осталось — на леднике лежит, сейчас велю принести! Да, и маленькие расстегаи остались!

— Можно и сига, можно и расстегаи… — отвечал Нерецкий, держа Александру за руки, глядя в глаза, и слова утратили свой житейский смысл, теперь они все одно означали: люблю, люблю, люблю…

Александра чуть было сгоряча не приказала тащить большой стол в спальню. Одумалась, рассмеялась; оставив Нерецкого в спальне, чтобы мог спокойно натянуть хоть исподнее и завернуться в ее теплый зимний шлафрок, вышла, велела подавать кушанье в столовой, звать девиц. Тут обнаружилось, что Мавруша еще сидит на сеновале, а вот Поликсены нет.

— Как это — нет? Всюду смотрели?

— Всюду, барыня-голубушка, — отвечала приставленная к Мавруше красавица Павла. Она по натуре была честна, и мало ли, что с прежним хозяином проказничала, у Александры вела себя пристойно, коли сказала «всюду» — так оно и было.

— На конюшие? Может, Мавреньку утешает?

— И там нет, и на чердаке нет.

— Матушка-барыня, беда! — заголосила на поварне Авдотья. — Я сига на окошко выставила, на минутку всего, во двор блюдо свалилось! Как ветром сдуло! И кошки его жрут!

Александра поспешила на поварню — смотреть, что сию минуту может быть сервировано, кроме злосчастного сига. И мысли о Поликсене оказались вытеснены напрочь.

Поев, Нерецкий затосковал.

— Что случилось, Денис? — спросила Александра. — Что тебя смущает?

— Я должен идти домой… то есть сходить домой, ненадолго… совсем ненадолго!.. — выпалил он, словно испугавшись беспокойства Александры. Да и было чего — когда она сдвигала черные брови, лицо делалось не задумчивым, а опасным.

«Так, — подумала Александра, — вспомнил о сожительнице! Долгонько вспоминал! Стоило бы проверить, чьи чары сильнее…»

— А надо ли? — спросила она. — Тут у тебя все необходимое есть. Завтра пошлем моего Гришку, ты дашь ему ключ, он твое имущество соберет и принесет.

— Нет, нет… — твердил Нерецкий. — Нельзя… прости…

— Да за что же? — Александра прижалась к его плечу. — Чем ты мне грешен?

— Ох, много чем…

— Ну так скажи. Может, твой грех тебе лишь мерещится?

— Нет, Сашетта, не мерещится.

— Послушай, коли ты любишь меня, — мы с любой твоей бедой управимся. Я уже почти отыскала ту кормилицу, что приставили к тому младенцу. Это дело двух дней — встретиться с ней и раздобыть твое письмо.

— Неужто?

— Да я только этим и занималась, пока ты ездил в Москву! Я же обещала!

— Ты — чудо, ты мой ангел-хранитель…

Александра поняла, что ее избранник вот-вот заговорит о нерушимой преграде.

— Просто я люблю тебя. А ты — ты любишь ли меня?

— Я тебя люблю, — очень отчетливо произнес он, — только тебя, но я должен тебе признаться… Есть другая женщина, я жил с ней и не могу ее бросить… вот так…

Он сказал «не могу бросить», но Александра услышала «придумай что-нибудь, чтобы мне с ней расстаться».

— Нет, конечно, — кивнула она, — мы что-нибудь придумаем… — При этом она отлично сознавала, что придумывать придется ей самой.

— Я страшно, безумно виноват перед ней… Я не должен был ее губить…

— Как это было? — помолчав, спросила Александра.

— Она прибежала ко мне ночью, бросилась на шею, плакала, говорила о своей любви, и я… я не мог устоять… — признался Нерецкий. — Ведь и я был влюблен, страстен…

Александра вздохнула — такая мужская логика была ей понятна, однако сложно было сочинить оправдание для любимого, и это ее раздражало.

— А потом?

— Потом я хотел с ней повенчаться, нас отказались венчать — на том основании, что мы по крови дальняя родня. Мне и на ум это не шло, я привык, что в Италии и кузенов венчают…

— Значит, напрочь забыл, что ты — в России, и что она твоя родственница? — изумившись, спросила Александра. — Думал, что если хорошенько попросишь священника, то он сжалится и обвенчает?

— Ни на что я не надеялся… Думал — Господь милостив…

— Понятно.

— Нет, Сашетта, милая, все бы как-то образовалось! — видя, что любимая хмурился, закричал Нерецкий. — Я бы уехал обратно в Италию, увез бы ее с собой! Не мог же я ее везти такой… не совсем здоровой!.. Но я встретил тебя — и понял, что могу любить только тебя. Она — дитя, она влюбилась в первого, кто ей показался привлекательным, и это чувство — оно не любовь, поверь мне, ей только почудилось, будто любит! А ты… твоя любовь… ты для меня — все, весь мир, понимаешь?

Она покачала головой. Нерецкий не лгал — он, возможно, никогда не лгал, просто им владели прекрасные порывы, как маленьким Павлушкой…

Александра покрутила железный перстенек на пальце. Он все же был великоват для среднего, а носить кольца на указательном она не любила.

Нерецкий сник, повесил голову, потом нерешительно коснулся пальцами руки Сашетты, словно бы слова уже иссякли и лишь прикосновение могло молить о прощении.

У него были красивые длинные пальцы музыканта, в каждом их движении жила мелодия — и вдруг в голове Александры зазвучал прекрасный голос, грустнейший романс, трогательный до слез: «Я тебя, мой свет, теряю, ах, нет сил беду снести, я еще, душа, не знаю, как сказать тебе «прости»… — романс, который пел Нерецкий в гостиной Ворониных.

Когда начинаешь прислушиваться к звучащим в голове голосам, они тают, уносятся, музыка распадается на гаснущие ноты, и тщетна погоня — остается лишь острая тоска; чувство это редко посещало Александру, и вот сейчас оно проснулось, а способ борьбы с ним был один — принять твердое решение. Это решение сперва все состояло из одного слова «нет». И слово означало: нет, я тебя не брошу, не брошу никогда, прочее как-то образуется.

— Ты беспокоишься о ней? — спросила Александра.

— Да. Я должен ее навестить…

— И сказать ей правду?

— Но я не могу…

«Ну что же, — подумала Александра, — очевидно, и это придется сделать ей. А может, и не придется. Гришка-то доносил, что эта несчастная еще не появлялась. Впрочем, могла и появиться — у любовниц порой не в меру развито чутье…»

— Твой дорожный редингот сейчас девки пытаются отчистить. Через час, думаю, управятся, и ты пойдешь на Мещанскую. А твои вещи останутся тут. Ведь это будет правильно?

— Да, это будет правильно, — произнес он с обреченным видом. — Я важные письма привез, вели девкам, чтобы не распаковывали мой багаж… не дай бог, обронят…

— Побудь тут, я схожу, распоряжусь.

Но распорядилась Александра вовсе не о чистке редингота и не о письмах. Она велела Фросе тихонько вынести из гардеробной и положить в девичьей свой маскарадный костюм.

Маскарады были любимым развлечением петербуржцев. Во-первых, это были придворные маскарады, в которых всякая маска имела на себе бриллиантов на десять тысяч и более рублей. Во-вторых, как оно обычно бывает, придворная мода перекинулась на город, и появились так называемые «вольные дома», где было не в пример веселее, и даже сама государыня езжала туда замаскированной, в чужой карете, сопровождаемая приятельницей своей, камер-фрейлиной Протасовой, и господином фаворитом — тем, кто на ту пору бывал к ней приближен.

Были также маскарады в увеселительном саду Нарышкина на Мойке, билет туда стоил рубль. Были в Большом Каменном театре, где для этой надобности поднимали пол в партере, так что вместе со сценой получалась огромная зала; по сторонам ее были устроены комнаты для картежных игроков, лавки, где продавалась маскарадная галантерея — плащи-капуцины, маски, перчатки, — помещения, где сервировали ужин, который следовало заказать заранее у господина Надервиля, содержателя французского трактира «Париж».

Костюмы заказывались самые причудливые — в зале можно было встретить блуждающую ветряную мельницу, крепостную башню или пастушью хижину. Однако большинство гостей предпочитало капуцины, а дамы под капуцинами часто имели на себе мужской костюм. Эта мода держалась уже довольно давно — со времен государыни Елизаветы Петровны, имевшей очень красивые ноги и желавшей почаще их показывать придворным. Для этого ей шили наряды то французского мушкетера, то голландского матроса, ходили слухи, что она одевалась и казацким гетманом.

Александра, конечно, не желала изображать ветряную мельницу, а имела для таких случаев прекрасный мужской костюм. Из всех мест, где можно развлечься, она предпочитала Музыкальный клуб — он появился полтора десятка лет назад, туда входило более трехсот столичных жителей, его балы и маскарады почитались самыми роскошными и изящными.

Она решила пойти следом за Нерецким из разумных соображений: если ему с таким трудом дается расставание с любовницей, если он сам себя честит подлецом, то, может статься, он при встрече с этой дамой разрыдается и поклянется ей в вечной верности. Особливо коли у той хватит ума изобразить страдалицу на смертном одре.

Нерецкому, если его любовница вернулась, достаточно провести на Второй Мещанской не более получаса — объявить любовнице, что все кончено, выслушать упреки, оговорить материальную сторону расставания и собрать свое имущество. Но это — ежели она станет главным образом молчать и кивать. Если же закатит скандал и беседа затянется, то стоит появиться на манер Юпитера, которого в Большом Каменном спускают на сцену при помощи веревок и деревянной беседки, именуемой «глуар», то бишь «машина Славы». Это жестоко, но иного способа вывести возлюбленного из опасного места Александра не видела.

Для переноски имущества она послала с Нерецким кучера Семена — не имело смысла закладывать экипаж ради какой-то версты. А для мягкой рухляди и пустого сундучка, на манер моряцкого, Семен имел при себе мешок.

Белые ночи уже, в сущности, окончились, но по-настоящему темнело довольно поздно. Поцеловав и перекрестив Нерецкого, Александра побежала к окошку — поглядеть, как он с Семеном уходит по Миллионной. Под юбкой на ней уже были и штаны с чулками, и мужские туфли, оставалось скинуть платье, надеть вышитый серебристый камзол и кафтан цвета блошиной спинки. Больше всего времени требовала прическа. Мужская была не так пышна и имела совсем другие очертания. Фрося отцепила шиньон, локоны расчесала, собрала волосы сзади, перевязав лентой.

Надвинув на лоб треуголку и крикнув Гришке, чтобы догонял, Александра сбежала по лестнице. Душа веселилась, как на маскараде, душа готовилась к атаке.

И тут ей заступила дорогу Мавруша. Она была вся в соломинках — видать, после рыданий на конюшне, где ей дали настрадаться вволю.

— Сашетта… Госпожа Денисова! — воскликнула девушка.

— Чего тебе, Мавренька?

— Господин Нерецкий — жених ваш?

— Да, жених.

— Он не может с вами венчаться! — выпалила Мавруша. — Он другую любит и словом связан! И его другая любит!

— Уж не та ли, что его портреты вкривь и вкось малюет, а потом прячет меж книжек?

— Вы обыскивали мою комнату! — ужаснулась Мавруша. — Стыдно вам, госпожа Денисова!

— Делать мне больше нечего — в твоих юбках копаться. Угомонись. И про Нерецкого забудь.

— Вы не можете быть его женой!

Тут уж следовало рубить сплеча.

— Не могу, да буду. Потому что он меня любит. Поняла? А коли тебе сие не по вкусу — ну, извини, так вышло! Не могу ж я от жениха отказаться ради того, чтобы тебе угодить. Пусти, спешу.

Но Мавруша, ухватив Александру за руку, опустилась перед ней на колени, мало беспокоясь, что подумают прохожие.

— Госпожа Денисова, Сашетта! Не надо! Оставьте его! Вы красивая, у вас женихов будет тысяча, а его оставьте!

— Пусти! Слуг постыдись!

Действительно, на улицу выскочил Гришка и уставился на коленопреклоненную Маврушу.

— Вам должно быть стыдно — мужчину отнимать у другой!

— Ого! Гриша, бери-ка ее в охапку и тащи наверх, пока еще чего не наговорила. Фроське вели за ней смотреть! Завтра же — к тетке Федосье Сергеевне! Ишь, монастырка!

Гришка ловко отцепил Маврушу от хозяйки, она лишь айкнула от боли, и, взяв в охапку, утащил в дом. С лестницы донеслись возмущенные вопли. Александра крикнула Гришке вслед «Догоняй, я на Мещанскую!» и припустила бегом. Бегать она любила и умела, а когда не качается на боках и не скачет вверх-вниз тяжелая неуклюжая юбка, это — ни с чем не сравнимое удовольствие.

Достигнув Невского, пришлось резко остановиться — по проспекту один за другим неторопливо катили три экипажа с шестиконной запряжкой, а перебежать почти под копытами передних лошадей Александра не успела.

Перейдя Невский, Александра пошла спокойным шагом, думая о том, как бы поскорее увезти Нерецкого в Спиридоново. Там бы можно было остаться до осени, там и обвенчаться, а потом предъявить столице законного мужа. Опять же, в Спиридоново никакая влюбленная особа не потащится, ни Мавруша, ни загадочная любовница Нерецкого.

Вторая Мещанская была пустынна — видно, Нерецкий с кучером Семеном уже вошел в дом. Александра остановилась, обернулась — Гришки все еще не было. Прислушалась — в доме вроде было тихо. Но во дворе началась какая-то возня.

Александра насторожилась — уж не воры ли куда-то лезли, да пойманы хозяевами? И они вполне могли воспользоваться отсутствием госпожи Ольберг, у которой полно дорогих безделушек. Защищать имущество повивальной бабки, от которой в розыске не было никакой пользы, Александра не пожелала — да и нечем было. Изящную тонкую шпажонку аглицкой работы, непременную принадлежность мужского костюма, она оставила дома. Александра отошла чуть подальше от ведущей во двор калитки. Вдруг стало тихо. И калитка со скрипом отворилась, на улицу выпал человек, негромко выкрикнул: «караул!» и рухнул плашмя.

— Семен?! — бросилась к кучеру Александра. — Что с тобой, Семен?

— Ох… барина увели… злодеи…

— Караул! — завопила Александра во всю мощь. — Сенька, говори внятно — ранен?

— По башке, кажись, треснули…

— Караул!

В губернаторском доме, стоявшем напротив наискосок, отворились окна.

— Грабят, что ли? — спросила темная голова с неразличимыми чертами.

— Человека ранили! Разбой! — отвечала Александра. — Сюда скорее! Сенька, терпи — сейчас помогут! — И она вбежала во двор.

Двор был пуст.

Она поняла — Нерецкий решил войти в дом через черный ход. Но если его увели — значит, должен быть какой-то выход в переулок, вероятно, за дровяным сараем. Пробираясь вдоль стены, Александра подобрала наощупь увесистое полено.

Ей некогда было рассуждать, кому и зачем понадобился Нерецкий. Она спешила на звук шагов, спотыкаясь, не разбирая дороги, готовая бить кого попало. Она вела рукой вдоль какой-то дощатой стены, и вдруг та кончилась, впереди было освещенное место. Александра выскочила и увидела в полусотне шагов от себя несколько человек, слившихся в темное бесформенное пятно. Среди из них был Нерецкий…

И она с криком «караул!» побежала к этим людям. Один из них, оставив товарищей, выступил ей навстречу. Они сошлись, он замахнулся, но она, предвидев удар, увернулась и ударила похитителя поленом по голове. Он покачнулся, и в этот миг Нерецкому удалось высвободиться, он побежал навстречу Александре.

— К Невскому! — крикнула она. Но поди знай, в которой стороне проспект, где ходят люди, куда не осмелятся выскочить злодеи.

Взявшись за руки, Александра и Нерецкий кинулись бежать, куда глаза глядят. Их преследовали, но бесшумно; судя по топоту, человека три, а казалось, что их было больше.

Подвернулся по правую руку переулок, Александра потащила туда Нерецкого, чая, что если скрыться со злодейских глаз, то опасность минует. Но из переулка им навстречу выскочил человек в епанче и маске, растопырил руки, и стало ясно: тоже враг.

Оставалось бежать прямо. Александра все не могла понять — куда их гонят. Наконец увидела: к набережной Мойки.

Там было несколько спусков к воде, у которых стояли лодки. Большинство здешних жителей не держали галер, как богатые господа, и весел на ночь тоже не оставляли.

Александра, понимая, что останавливаться нельзя, сбежала по деревянным ступеням к воде. Прямо перед ней была лодчонка — не более полутора сажен в длину.

— Прыгай сюда! — велела она любимому. — Мы оторвемся от них!

— Как? — не понимал Нерецкий.

— Не кинутся же они за нами вплавь!

Подтянув лодку за веревку, Александра ловко перебралась в нее и подала руку Нерецкому.

— Проклятый узел… — пробормотала она, не сразу сообразив, что узел, если дернуть за хвост веревки, развязывается сам собой. Вдруг это случилось, и она ногой, как делают настоящие лодочники, оттолкнулась от нижней ступени. Течение было слабое, но лодку сразу утащило на целую сажень от берега.

— Как же мы без весел? — спросил Нерецкий.

— Боишься манжеты замочить? Ничего, главное — оторваться… потом разберемся… кажись, удалось!.. А теперь говори прямо — ты этих злодеев знаешь?

— Каких злодеев?

— Тех, что тебя пленили… Да отгребай же! Нам нужно на середину… У них могут быть пистолеты?

— Отчего ты решила?

— Оттого, что ты не кричал «караул!»

Александра скинула кафтан и мокрыми руками с трудом расстегнула мелкие пуговицы камзола. Затем она быстро вздернула вверх рукава.

— Послушай, я не знаю, как тебе объяснить… Это все из-за письма… — начал Нерецкий. — Только сейчас я понял… Это опасность, да, большая опасность…

— Да греби же ты!

— Я не должен был покидать их, я должен был объясниться…

— С кем — со злодеями?

— Пусть бы они даже покарали меня… я заслужил!..

— Кончай городить дребедень!

Впереди был Синий мост, лодочка вошла под него, затерялась во мраке, выбралась. Александра пыталась разглядеть среди потемневших, уходящих в воду стен деревянной набережной подходящий спуск.

Меж тем злодеи, преследовавшие Александру с Нерецким и загнавшие их в воду, прошли к следующему спуску. Там ждала их шестивесельная большая шлюпка. Перескочив на борт, злодеи, а было их пятеро, отдали гребцам приказ — и судно, неторопливо отчалив, вышло на середину реки, развернулось, и тут уж весла ударили в воду с полной силой.

Александра заметила погоню, когда шлюпка приблизилась на опасное расстояние.

— Мы пропали! — воскликнула Александра. — Сейчас же прыгай в воду! Нам нужно доплыть вон туда. Скидывай туфли… Всего десяток сажен!

— Сашетта, я не умею плавать! — признался Нерецкий.

— Как можно не уметь плавать? — удивилась она. Ей казалось, что всякий столичный житель рождается с этим искусством в крови.

— Я не научился…

Восемь пар весел мерно шлепали по воде, короткий форштевень шлюпки уже навис над лодочкой.

— Не валяй дурака, Agnus Aureus! — крикнули с борта. — Никуда не двигайся!

— Я не виноват! — отвечал Нерецкий. — Клянусь алтарем! Не виноват!

— Да прыгай же! — твердила Александра. — Я вытащу тебя, я умею! Не бойся! Им не так легко причалить к спуску! Ну?

И тут случилось непредвиденное — шлюпка, задев ненароком лодочку, опрокинула ее. И Александра, и Нерецкий с головой ушли в воду.

Александра не слишком испугалась и даже исхитрилась не хлебнуть грязной воды. Она вынырнула и услышала рядом плеск. Нерецкий бил руками по воде и при этом молчал, хотя, казалось бы, должен звать на помощь. Вода каким-то дивом держала его. Со стороны он, возможно, и не выглядел тонущим.

Решив, что мастерство плаванья в нем все же проснулось, Александра крикнула:

— За мной, к берегу!

И она, скинув в воде туфли, поплыла саженками, оборачиваясь через плечо.

Видимо, Нерецкий смертельно перепугался — когда ему протянули со шлюпки весло, он ухватился, как за пресловутую соломинку. И тут же опомнился — ощутив, что его в три руки втаскивают на борт, стал отбиваться.

Александра, поняв, что произошло, развернулась и поплыла на помощь.

Однако вмешалась некая третья сила — еще одно гребное суденышко приблизилось, и веселый голос позвал:

— Эй, сюда, к нам, не бойся!

Адресовался ли этот призыв Нерецкому — Александра не поняла. Когда из воды торчит одна твоя голова, очень трудно понять превратности морского сражения — а началась именно схватка, с попытками взять вражеское судно на абордаж.

Но вторая лодка имела лишь двух гребцов, и шлюпка, самую малость отдалившись, стала уходить в шесть весел, нагнать ее было уже невозможно.

— Пустите меня на берег, я бегом! — потребовал молодой резкий голос. — Я догоню и все узнаю!

И впрямь, имело смысл преследовать похитителей Нерецкого берегом.

— Ефрем, к спуску правь! — приказал мощный бас. — А второго кавалера они тоже выудили?

— Да вот же он!

— Эй, кавалер, хватайся за весло, вытащим! — крикнули с лодки Александре. — Да не бойся — свои!

 

Глава четырнадцатая

ПОБЕГ

— Я люблю тебя, Мурашка, — сказала Мавруша, в который уж раз. — И всегда буду любить. Ты мне как сестра.

— И я тебя, Сташка, люблю.

— Так отчего ты молчишь? Отчего ты мне не расскажешь, что с тобой творится? Думаешь, я глупенькая, не пойму? Оттого только, что я еще никогда и ни с кем не целовалась? Ну, что я могу для тебя сделать?

Поликсена не ответила. Она не хотела вспоминать былое. Мавруша с неуемной жаждой дружеских излияний уже становилась навязчива, а Поликсене более всего хотелось бы оказаться в обществе женщины пожилой, этакой доброй бабушки, которая не допытывалась бы подробностей, а сказала попросту: вот здесь ты, голубушка, будешь жить, под моим теплым крылышком, тут будет тебе хорошо, и это уж навсегда.

Как большинство смольнянок, Поликсена не знала, что такое родной дом, не знала материнских забот и, хотя отменно разбиралась в древнегреческих колоннах и орнаментах, не умела жить среди людей. Ей требовалось сейчас одно — чувство безопасности, а его-то в доме Александры и не было. Поликсена понимала — ее приютили, как ту кошку, что живет на конюшне, взяли в дом ради Мавруши и христианского милосердия, но это милосердие не беспредельно. Сейчас Александра занята своими делами, но когда появится ребенок — она непременно отыщет московскую родню Поликсены. А возвращаться в Москву нельзя — лучше умереть.

Плохо все сложилось у смольнянки, очень плохо. Не приучи ее наставницы к возвышенному образу мыслей — она бы вцепилась в невенчанного супруга зубами и когтями, шум бы подняла на всю столицу, и плевать на его роковую любовь — коли постараться, то удалось бы его привести под венец. А вот не смогла — было в ней сильнейшее убеждение, что нельзя становиться на пути подлинной любви, а коли окажешься между двумя созданными друг для друга сердцами, непременно нужно отступить. Итог же таков — дитя под сердцем и порог монашеской кельи впереди. Поскольку лучше в келью, чем к родне.

Угловая комнатка, где жили Мавруша с Поликсеной, была довольно далеко от гостиной, но и сюда долетел шум. В жилище госпожи Денисовой творилось нечто невероятное, дворня носилась взад и вперед. Вдруг влетела горничная Танюшка:

— Барыня велела взять турецкий таз!

Этот огромный медный таз, со сложным узором насечкой по краю, прислал брат покойного мужа Александры с турецкой войны — он тогда всю родню оделил военной добычей. Она отдала таз в пользование Мавруше, и вот он понадобился.

— Что случилось? — спросила горничную Мавруша.

— Ах, сударыня, такое, такое! — Танюшка скрылась с тазом, а Мавруша сказала подруге:

— Ты будь тут, а я схожу погляжу. Сдается, гости. Но ведь она гостей не ждала…

Мавруша ушла и пропала.

Поликсене было нечем заняться. Она подсела к большим пяльцам, на которые была натянута недавно начатая Маврушей вышивка, но сделала несколько стежков и поняла, что портит работу. На этажерке стояли мольеровы комедии, вольтеровы трагедии, Расин, Корнель, Сумароков — Мавруша не представляла себе жизни без пьес: читая, она устраивала в голове настоящий спектакль с декорациями и костюмами. Однако желания читать у Поликсены не возникло. Она сама не знала, чего желает: со Сташкой — тягостно, без Сташки — уныло.

А шум не утихал — там, за дверью, творилось нечто любопытное, настолько, что Сташка ушла и пропала. Поликсена подумала — и вышла из своего заточения.

Все двери были отворены, раздавался голос Сашетты — звонкий и радостный. Поликсена впервые слышала, чтобы госпожа Денисова говорила так громко. Это был прямо-таки детский восторг!

Поликсена пошла на голос. Зачем — неведомо. Александра ей не очень-то нравилась — слишком деятельная, самоуверенная, слишком нарядная, бог весть что о себе вообразившая лишь потому, что малюет акварели с цветами. Поликсена совершенно не видела в ней возвышенных чувств — одно кокетство с кавалерами. И будущее Александры казалось ей самым заурядным — разумный брак с человеком того же круга, который может быть в семейной жизни добрым товарищем, не более, без самозабвенной страсти, и на что ей страсть, без жертвенной любви — да ей и не понять таких слов…

Казалось бы, не все ли равно, отчего хохочет эта женщина? А вот нет — какая-то пакостная сила влекла ее, глумливо подталкивая: иди, смотри, иди, смотри!

Сашетта не заметила, что Поликсена стоит в дверях. Сашетта была занята — веселясь, вытирала большим полотенцем голову стоящего перед ней человека, завернутого в простыню на древнеримский манер, а он держал ее в объятиях. Потом он поцеловал ее в губы, и она хотела этого поцелуя.

— Какое счастье, что мы встретились, — сказал мужчина, и тут Поликсена узнала его. Это был супруг! Она отступила на шаг, по продолжала смотреть и слушать, только руку к губам поднесла — чтобы не вскрикнуть.

— Теперь ты не считаешь более, что между нами преграда? — спросила Александра.

— Преграда есть, несокрушимая, но не будем говорить сейчас о ней! Как-то все образуется… Не может быть, чтобы не образовалось…

И Поликсена все поняла. Это с Александрой говорил ночью супруг, это в нее он влюбился со всей силой души, и от осознания, что он, возвышенный и тонко чувствующий, предпочел даму простую, с мыслями обыкновенными, Поликсена впала в растерянность: ведь этого быть не могло, однако ж случилось!

— Вместе мы эту преграду одолеем, — сказала Александра, — какой бы она ни была. Ты доверься мне — и одолеем!

— Если бы только она… Мне кажется, что Господь дал нам только этот день. Я спешил к тебе, я должен был видеть тебя, но есть ужасные обстоятельства…

— Нет никаких обстоятельств!

Она сама поцеловала его. Поликсена сделала еще шаг назад.

И еще.

Вот теперь надежды не осталось совершенно. Несокрушимая преграда, ужасные обстоятельства — вот, значит, чем кончилась его любовь…

Нужно было где-то спрятаться, собраться с мыслями.

Поликсена вошла в угловую комнатку. Подруги там не было. Где-то пропадала Мавруша, не чувствовала, насколько сейчас нужна. Пропала связь, — и более ничто не держит Поликсену в этом доме. Оставаться в нем — смерти подобно.

Она понимала одно — бежать, бежать прочь из дома, в котором он счастлив с другой! Бежать — не быстро переставлять ноги, высоко задирая коленки, а двигаться с самой большой скоростью, на какую способно отяжелевшее тело, даже невзирая на одышку, что в последние дни совсем некстати привязалась.

Хотя живот и не позволял Поликсене шнуроваться, но под платьем было все необходимое приличной женщине — и сорочка, и нижнее юбки, и карманы, что подвешивались к охватившему сорочку пояску. Уходя из дома на Второй Мещанской, Поликсена сунула туда и «хозяйственные деньги», выданные Нерецким на месяц. Живя у Александры, она их не трогала — ну вот и настал час.

Отойдя подальше, она остановилась, чтобы перевести дух. Нужно было срочно искать новое жилье и написать оттуда Мавруше, чтобы переправила вещи и приданое для дитяти. Но где, как? Сколько оно стоит? Откуда взять повитуху?

Все бы уладилось, если бы нелегкая не принесла Нерецкого именно в этот день и час! Незнание позволило бы Поликсене жить под опекой Александры, и с родами тоже все бы уладилось, но незнание кончилось. И возвращение было немыслимо.

Останавливаясь через каждую дюжину шагов, Поликсена уходила все дальше от счастливой соперницы. Вдруг ее осенило — она уж которую неделю не была в церкви! Нужно идти, просить прощения у Господа и у Богородицы, они сжалятся, выход из положения найдется! Плохо понимая, какая улица куда ведет, Поликсена направилась к Казанскому собору, но оказалась на невской набережной. Напротив была восточная оконечность Васильевского острова, которую называли «стрелкой», там Нева разделялась на два рукава. Поликсена видела крошечные дома вдоль Невы, а вдали, — Исаакиевский наплавной мост, по которому неторопливо двигались телеги и экипажи — совсем крошечные, как на панорамной гравюре.

Странные зигзаги делает рассудок, когда душа в смятении. Мысль о молитве потащила за собой мысль о Божьей воле: вот ведь зачем-то ведет Господь бывшую смольнянку не к Казанскому собору, а вдоль реки, в сторону моста… зачем?.. Что ей нужно на Васильевском, где она отродясь не бывала?..

Что-то все же было с ним связано, следовало только вспомнить. Поликсена остановилась, отошла в сторонку, уставилась на мост. Это было что-то недавнее, не связанное ни с годами учебы, ни с Москвой, ни с человеком, которому больше не нужны жена перед Богом и родной сын.

И вспомнилось! Где-то там на кладбище строят новую церковь, а у церкви божий человек порой бродит, как же его звать? Кухарка Авдотья сказывала — тех, кто приходит к нему, на ум наставляет. Звать его… да, именно так, Андрей Федорович!

Суеверия в Воспитательном обществе не поощрялись, сама государыня вышучивала их в своих комедиях, доводя до неимоверной нелепости. Среди девиц они бытовали — вроде как в шутку, для баловства. И странно было бы образованной смольнянке идти за истиной к божьему человеку, промышляющему по окрестным кладбищам, скорей всего — смущающему народ туманными предсказаниями. Смольнянке следовало бы в трудную минуту читать творения господина Руссо или в церковь идти к батюшке, да еще не ко всякому, а к образованному.

Но господин Руссо не мог предусмотреть таких заковыристых обстоятельств. А батюшка в любой церкви скажет одно — возвращайся, блудная дочь, к родне и замаливай грехи. К родне Поликсена не хотела — она словно бы ножом отрезала всю эту седьмую воду на киселе. Да и что ее ожидало, вздумай она вернуться? Отправили бы к кому-нибудь из шестиюродных теток в деревню, словно в сибирскую ссылку, — сиди там безвыездно, нянчи дитя.

Она не раз обещала Мавруше, что, родив, примет постриг, но это ведь тоже долгая история — в обитель могут сразу и не взять, соберут сведения, и в этом деле скорее всего тоже нужна протекция. Так, может, на кладбище божий человек укажет на инокиню, которая возьмет с собой? Как-то все уладит?

Извозчиков в столице осталось мало, и то, что прямо на набережной ее нагнали порожние дрожки, она сочла добрым знаком. Залезть, правда, было трудновато, но Поликсена справилась.

Впервые за все это время она ощутила радость — ехала неведомо куда, по колышущемуся «живому» мосту, не зная, что будет есть, где ночевать, а радость протиснулась в сердце, расправила там пушистые крылышки, и дитя угомонилось, словно бы задремало, беззвучно говоря: неси меня, матушка милая, не беспокоясь, туда, где нам обоим будет хорошо.

Поликсена отвечала дитяти: да, да, может, Господь будет милостив, и нам не придется разлучаться. Может, случится такое чудо…

Сойдя с дрожек у кладбищенских ворот, она пошла наугад, благо дорога была прямая. По правую руку строился новый храм, и Поликсене приходилось пропускать горластых мужиков с тачками и носилками. Дорога уводила в глубь кладбища, и там за кустами среди потемневших крестов мелькали головы в пестрых платках, повязанных узлом вперед, как это было модно у пожилых петербуржских мещанок.

Сейчас Поликсене торопиться было некуда, она огляделась, увидела у ближайшего креста лавочку, подошла, присела. Чудо не торопилось, где-то задерживалось. Поликсена смотрела на работников, что тащили к будущему храму бревна, и на детишек, которые, сбежав от скорбящих бабок, устроили беготню на небольшой площади перед храмом. Кладбище — а Поликсена впервые в жизни оказалась в таком месте — жило своей жизнью, и сейчас, когда не случилось ни одной похоронной процессии, эта жизнь была по-своему приятной: старушки приветствовали друг дружку, рассказывали новости; дети возились в кустах; нищие у ворот, перекликаясь, поддразнивали строителей; мелькнуло молодое лицо духовного звания в новеньком подряснике, строгое до невозможности.

Вдруг Поликсена услышала за спиной взволнованный шепот:

— Там он, там…

И другой женский голос воззвал:

— Митька, Митька, паршивец! О Господи, где ты так извозился-то? На вот копейку, снеси Андрею Федоровичу, от тебя примет.

— Коли на копейке — царь на коне, то примет…

Поликсена повернулась и увидела дивную картинку — молодая мать, тоже беременная, поплевав на ладони, приглаживала волосики малолетнему сыну. Сынок уже зажал в кулаке копейку и смотрел на кулак с понятным сожалением — чем на эти деньги пряничек дитяти купить, их кому-то чужому посылают.

Тут дитя во чреве Поликсены всколыхнулось, словно спросило: ведь и мы так будем, и мы?

Поликсена была далека от модной светской чувствительности, из-за чего смольнянки ею даже возмущались. Но тут сама ощутила, как лицо исказилось, как перед рыданиями. Слез в последнее время было пролито немало, — Поликсена и не подозревала раньше, что так плаксива.

Между тем чужое дитя было развернуто носом в нужную сторону и, получив легкий шлепок, понеслось по боковой дорожке. Поликсена, встав, пошла следом. То, что ей указывает путь босоногое дитя, тоже было хорошим знаком.

Андрей Федорович стоял перед крестом и молча молился. Длинные седые волосы были кое-как собраны в косицу, которая лежала на выцветшем, когда-то зеленом, сукне старинного, «с юбкой», кафтана. Роста он был невысокого. В руке божий человек держал древнюю черную треуголку, уже похожую на тряпицу. Худые ноги — голые, без чулок, — были обуты в неимоверно огромные башмаки, обвязанные веревочками, чтобы не отлетела подошва.

Со всех сторон к нему торопились женщины, но шли как-то осторожно, боязливо. Поликсена поняла — у каждой есть какая-то просьба, вслух высказывать нельзя, нужно лишь надеяться, что этот странный молитвенник поймет без слов.

Митька совсем не знал этикета — попросту дернул Андрея Федоровича за рукав. Тот повернулся, ребенок протянул копейку. Андрей Федорович копейку взял, оглядел и молча покивал.

— К добру, к добру… — зашептали женщины.

Обнаружив себя окруженным василеостровскими мещанками, Андрей Федорович пошел прочь, не разбирая дороги, по той узкой тропке, что разделяет два захоронения. Нельзя было его отпускать, и Поликсена поспешила следом, споткнулась, упала на колено.

Божий человек обернулся.

Его худое лицо показалось Поликсене странным — она лишь потом поняла, что ее смутило: такие люди обыкновенно не бреются, Андрей же Федорович не имел бороды.

— Ну что тут бродишь? — спросил он. — Тебя муж заждался. Ступай, ступай… в дом высокий под парусом… Отведите ее… — И пошел себе дальше.

Голос был хрипловатый, тонкий, в загадочном соответствии с лицом. Женщины, слышавшие эти слова, подошли к Поликсене, помогли подняться:

— Куда тебя, сударыня, отвести? Где ты живешь, кто такова, за кем замужем?

Поликсена не знала, что отвечать. Объяснять здесь, на кладбище, что жила с супругом невенчанной, что он любит другую, она не могла. Оставалось только молчать.

Но коли муж заждался — стало быть, Нерецкий сделал выбор? Предпочел ту, что носит его дитя? Это был недопустимый выбор. Что бы ни говорил Андрей Федорович, Поликсена не могла вернуться в дом Александры, да и на Вторую Мещанскую — тоже.

— Да она не в себе! — догадалась какая-то из женщин. — Ее утешить нужно, уложить!

— Покормить, может?

— Отведем к Настасье, она убогих богомолок привечает! Агаша, ты где запропала?

— И ведь дом у нее высокий, в два жилья! К ней, стало быть, велено?

— Что ж за парус-то? Какой такой дом под парусом?

— И хлебца даст! Митька, паршивец! Отстанешь — уши надеру!

— Отведем! Пойдем с нами, сударыня, пойдем! Нехорошо брюхатой по кладбищу бродить, нехорошо…

Поликсена позволила взять себя под руки, позволила вывести с кладбища. Они все пыталась понять — что хотел сказать Андрей Федорович. Неужто ей судьба повенчаться с Нерецким? Все бы за это отдала — кабы супруг любил ее хоть так, как тогда, в Москве… А получится ли у него — бог весть…

Вдруг у нее стали подкашиваться ноги и закружилась голова.

Наказ божьего человека четыре мещанки выполнили старательно и доставили Поликсену во двор двухэтажного дома, уже одно это говорило, что хозяин не бедствует, окрестные домишки были сплошь одноэтажные. Этот же имел еще славную примету — флюгер на крыше, что означало — здешний хозяин связан с портом, и ему важно знать направление ветра. Флюгер был в виде кораблика под парусами. Увидев флюгер, мещанки закричали и заахали — именно этот дом имел в виду Андрей Федорович. И сами себя похвалили за понятливость.

Постучав в окно, они стали звать Настасью, но появился мужчина, судя по всему — хозяин дома, статный и круглолицый, в ночном колпаке, из-под которого торчали вороные седеющие космы, а на вид — лет сорока.

— В саду она, чай пить изволит, — не слишком дружелюбно сказал он.

Мещанки не столько повели, сколько потащили Поликсену вокруг дома, в сад.

Название для клочка земли с одной яблоней и полудюжиной кустов, смородинных и крыжовенных, было чересчур громкое. Годился этот сад для того лишь, чтобы врыть там в землю стол с двумя лавками и по летнему времени обедать и ужинать на свежем воздухе.

На этом столе стоял сияющий медный сбитенник, чуть ли не ведерный, были расставлены миски и мисочки с угощением, кружки и сливочник, на лавках же сидели три особы в благопристойных темных платьях и платках, четвертая — в монашеском одеянии. Надо полагать, и застольная беседа была весьма благочестивой.

Мещанки, что привели Поликсену, обратились к хозяйке застолья и наперебой попросили ее покровительства для женщины, которой сам Андрей Федорович доброе слово молвил и про дом под парусом — особо изрек.

Но Настасья, худая и горбоносая женщина лет сорока, была не в духе. Даже концы платка, повязанного на голове узлом вперед, торчали сердито, словно бодливые рожки.

Встав, она оглядела Поликсену с ног до головы и заговорила сварливо:

— Да с ума вы, что ль, сбрели, ко мне девку на сносях тащить? Да она ж у меня разродится! Что я с ней делать буду? С дитем нянчиться? Вот еще выдумали — парус, парус! Ведите прочь сейчас же! И ваш Андрей Федорович мне не указ!

— Идите, идите, милые, — поддержала толстуха-гостья, раскрасневшаяся от горячего чая. — Тут не богадельня. Дом-то у нее есть?

Монахиня, коловшая посеребренными щипчиками желтоватый сахар, хотела было вступиться, да воздержалась.

— Ты, Настасья Григорьевна, Бога побойся! — сказала самая бойкая из мещанок, Митькина мать. — Видишь, девка молодая, до смерти напугана! Чаю кружку хоть не пожалей, напои ее.

И тут случилось неожиданное — у Поликсены пошла носом кровь.

Во время беременности с ней такое случалось дважды, и беда стряслась совершенно не вовремя.

— Это еще что такое? — закричала Настасья. — Видеть кровищу не могу! Да уведите вы ее, христа ради! Пусть у кого другого полотенца пачкает!

— Грех тебе, Настасья, — укорила бойкая мещанка. — Ее к тебе Андрей Федорович послал, а ты?

— Да она ж рожать собралась! — догадалась толстуха. — Со мной так же было!

— Рожать — этого недоставало! Да что же, метлой вас из сада гнать? Сидели, беседовали душеспасительно, а тут вы с какой-то девкой брюхатой… Сил моих нет!.. К себе забирайте!

— Да не доведем же!..

— А мое какое дело?!

На крыльце, что выходило в сад, появился хозяин дома. Был он в расстегнутом зеленом камзоле поверх грязной рубахи с закатанными рукавами, в штанах чуть за колено и турецких парчовых остроносых туфлях на босу ногу. Толстухины слова он услышал, и выводы сделал быстро.

— Так, — молвил он угрюмо. — Лопнуло мое терпение.

Подойдя к столу, он сгреб край скатерти в горсть, дернул — и все полетело на траву, толстуха еле увернулась от горячего сбитенника.

— Да ты очумел! — крикнула Настасья.

— Очумел, коли с тобой столько лет живу и до сих пор не выгнал, — отвечал он. — Собирай свое тряпье и выметайся к чертовой матери!

— Ты кого, ты меня гонишь?

— Тебя.

— Жену свою?

— Пошла вон, пока я тебя через забор не перекинул. К нам дитя в дом, а ты гонишь? Додумалась! Пошла, пошла, долго я твои затеи терпел… И вы убирайтесь, гостюшки дорогие.

Мещанки, что привели Поликсену, глядели на здоровенного хозяина с восторгом.

Первой опомнилась монахиня. Она выбежала из сада так, словно за ней собаки гнались. Толстуха и третья гостья, по виду — немолодая купеческая вдова, поспешили следом, не оборачиваясь.

— Ведите ее, — распорядился мужчина, — да осторожнее. Вот тут ступенечка чуть качается… за мной ступайте…

Он привел Поликсену и женщин в неприбранную спальню, сдернул с кровати несвежую простыню и вдруг оторвал от нее еще чистый край.

— Вот, утрите личико. Ты, сударыня, не бойся… Надо же — дитятко обидеть… Погоди, я сейчас… — Он быстро вышел, бойкая мещанка выскочила следом, а две ее подруги усадили Поликсену на кровать.

— Каково тебе? — спросили ее. — Промеж ног схватывает? Вот тут тянет, тут — давит? Спинка болит?

— Да… — прошептала Поликсена.

— Рожает… Ахти мне, рожает!

— А что Андрей Федорович сказал? Божий, божий человек!

— Он про мужа сказал!

— Ну, и муж появится во благовременье. Чай, ищет ее уже у всех соседок! Ну-ка, рассупоним ее, платье снимем… Потерпи, красавица… Это первый у тебя?..

— Ой, ой, матушки мои, что творит! — закричала, вернувшись, бойкая мещанка. — Сундук в окно вытолкнул! Сундук-то развалился! Платьица, туфельки в окошко летят! И шубка, и платочки!

— Ему обратно ее придется принять, жена все-таки. Ну-ка, Феклушка, беги живо за Карповной, скажи — первородка.

Поликсена, освобожденная от платья и уложенная, прислушивалась к себе. Боль была — но покамест еще терпимая. Вдруг вошел хозяин дома. Его пытались удержать в шесть рук, толковали о родах, до него насилу дошло, что мужчине этого видеть не положено.

— Так ведь замечательно! — сказал он. — Детки — это радость! Хоть чужое дитя в моем доме родится — и то счастье. А я его потом хоть нарисую.

Он выглянул в окно.

— Ну, слава те господи, узлы увязала и прочь плетется. Как гора с плеч. Ей-богу, долго терпел. Пусть живет, как знает, лишь бы от меня подальше.

— Иди, сударь, иди прочь! Нельзя тебе смотреть!

— Радость в дом, — сказал хозяин. — Жаль, ненадолго…

— Как знать, — загадочно произнесла бойкая мещанка. — Коли сам Андрей Федорович брюхатую девку в твой дом послал — неспроста это.

— Андрей Федорович? Та несчастная, что в мужском обличье по улицам бродит и под крышей не ночует? — спросил хозяин дома.

— Он самый.

— Она.

— Он. Коли так велит себя звать — стало быть, так и нужно. Он божий человек, ему виднее… да что ты, сударик, в дверях встал? Ступай, ступай, тут сейчас начнется! Да где ж Карповна? Ох, Митьку уведи! Вишь, паршивец, в угол забрался и глядит!

Хозяин дома взял мальчишку за руку и повел его с собой.

— Идем, идем, — говорил он. — Ты крокодила когда-либо видел?

— Нет.

— Я тебе крокодила покажу. И рыбу акулу на картинке. И глобус покажу, — обещал хозяин дома, — и астролябию! И разных рыб тебе нарисую, и кораблики — шхуны, фрегаты, бриги, и различать их научу…

— А пряника дашь? — спросил практически мыслящий Митька.

— И пряника дам. В саду по травке их много разлетелось, пойдем, соберем. Там и пастила лежит, ты какую любишь — яблочную, малиновую?

— А как тебя, дяденька, звать? — соблазненный пастилой Митька вспомнил о светском обхождении.

— Владимиром Данилычем меня звать. Ну, пошли в сад за пряниками. Сколько там есть — все твои.

Пока Митька ползал по траве, хозяин дома уселся на скамейку и задумался. Он столько лет прожил с бесплодной женой, что препятствий к разводу быть не должно — развод отнимет немало времени и денег, но состоится. Если пойти к отцу Амвросию, который лет пятнадцать, поди, прослужил судовым священником и флотских привечает, то будут разумные советы, как это дело уладить с наименьшими потерями. А потом — свобода и новая жизнь. Можно выписать наконец младшую сестру с детишками, поселить ее наверху, дом оживет — зазвенят смешные голосишки…

— Детки, — усмехаясь, сказал Новиков. И, словно в ответ, из спальни донесся крик.

— Что это, дяденька? — спросил Митька.

— Та девица, что вы привели, кричит — брюшко у нее болит.

— А я знаю! Она рожает! Мамка так же голосила, когда Феньку рожала!

— Экий ты грамотный…

Следующий крик заставил Новикова вскочить. Он и сам не знал, что так отзывчив на чужую боль.

— Эй, хозяин! — позвали его из-за угла. Он вышел и увидел бойкую мещанку и дородную тетку в тех годах, когда накоплены и сила, и разум, а до старости еще далеко. Эту тетку он знал — она так разругалась с Настасьей, что на их крики сам частный пристав прибежал.

— Иди в дом, Карповна, — сказал он, — заступай на вахту.

— А твоя дура где же?

— Нет ее. Ты вот что — ты там побудь, пока я не вернусь. Я заплачу. Дождись меня, ради бога. Я, может, к полуночи буду, а может, вовсе к рассвету. Что надобно — полотенца там, ну, я не знаю, — все бери. Ох, черт, я ж тряпье в окошко покидал…

— А твоя?

— Не придет, говорю. Делай, что надобно.

— Верно Андрей Федорович сказал! Сюда-то и следовало вести! — вмешалась мещанка. — Идем, матушка, идем. Там, поди, и котла с водой еще греть не поставили!

Поликсена опять закричала. Новиков кинулся к калитке и вдруг остановился — если бы он в таком виде побежал по улицам, непременно следом погнались бы десятские, связали и сдали в бешеный дом. Он поспешил обратно — хоть чулки натянуть и туфли обуть. Старые туфли стояли в кабинете, а вот чулки лежали в комоде, который был в спальне, а там женщины хлопотали над роженицей.

Моряк всегда найдет выход из положения. Новиков вошел в кабинет и достал из тайничка деньги. Потом он, взяв в сенях ту епанчу, которой укрывался частенько при ночной рыбалке, закутался и отправился в ближайшую лавку.

Там уже знали, как он вышвырнул из дому супругу.

— Твоя-то кричала — молодую девку завел, она к тебе с брюхом притащилась, — сказал приказчик, выдавая простые нитяные чулки и рубаху.

— Дура она. Дай-ка я тут у тебя и оденусь. Жаль, кафтана на мои телеса у тебя не найдется.

— Кафтана точно нет, а могу дать балахон, он чистый, потом вернешь.

— Белый, поди? — Новиков вовремя вспомнил, что предстоит ночная беготня. — Может, бурый есть? А лучше бы черный.

Вдруг приказчик расхохотался.

— На грех ты меня, сударик, навел! Ох, на грех!

— А что такое?

— Да у хозяина нашего какой-то женин дядька скончался, был дьяконом, оставил сундук с рухлядью. А там — подрясники старые, как раз твоей милости впору. Хозяйка хотела на тряпки пустить…

— Тащи сюда!

— Так подрясник надеть — благословение, чай, нужно?

— Один раз можно и без благословения.

Так и вышло, что в дом к Колокольцевым Новиков прибыл в почти маскарадном наряде. Считая себя великаном, он все дивился тому, что покойный был даже его выше, и только что не наступал на обтрепавшиеся полы.

— Собирайся, — сказал он Михайлову. — Лодочника я нанял, лодчонка ходкая. Сам он — на руле, гребцами — парнишки, его племянники.

— Ты кого это обобрал? — изумленно спросил Михайлов, глядя на величественную фигуру в подряснике.

— Ох, у меня сегодня такой денек… потом расскажу…

Новиков посмотрел на циферблат напольных часов.

— Она, может статься, уже и отмучалась…

— Кто?

Разумеется, первым делом Михайлов подумал о Настасье.

— Девица. Может, уже сыночка родила… Да что ты на меня вытаращился?! Идем! Как ты — тростью пользоваться выучился?

— С грехом пополам. Вытащи меня отсюда, трость-то стучит, как бы мое «ни то ни се» вдогонку не кинулось.

Но оказалось, что без Родьки не обойтись. Михайлова привезли в дом разутым, в обуви пока нужды не было. А отправляться на прогулку босиком, с бинтами на одной ноге, он не мог.

Родька, безумно довольный, что может помочь в загадочном деле, приволок откуда-то старые валяные сапоги с обрезанными голенищами. Это для Михайлова была сейчас самая подходящая обувка. Опираясь о мощное новиковское плечо, он без лишнего шума выбрался в сени. Там караулил Кир Федорович. За десять копеек он согласился молчать и даже перекрестил Михайлова с Новиковым.

— Скорее, скорее, — торопил Михайлов. Родька должен был идти за ними следом, да застрял, и появилась надежда, что удастся от него сбежать.

Но отчаянный гардемарин в чине «за мичмана» ухитрился выскочить из дома раньше старших по званию, да еще и стоял посреди улицы с пистолетом в руке. Откуда взялся пистолет — признаваться не желал, а только просил, чтобы ему как следует надели на плечи епанчу.

— Ладно, будь по-твоему, — сказал Михайлов. — Новиков, не спорь. Нам нужен человек, который будет стеречь на Адмиралтейской. Я буду в лодке, ты с Усовым — на Мещанской, а на Адмиралтейской кто Майкова при нужде перехватит?

— Я должен буду задержать его? — взволнованно спросил Родька. — Могу ли я в него стрелять?

— В самом крайнем случае, — позволил Михайлов, уверенный, что сумеет прежде побеседовать с Майковым и обойдется без стрельбы.

Новиков с некоторым трудом спустил Михайлова с Родькой в лодку. Довольно скоро добрались до условленного места, деревянного спуска к воде, и Новиков, взяв с собой парнишку-гребца, пошел на поиски Усова.

Ефимка Усов устал неимоверно, однако усталость была ему в радость — он знал, что занят важным делом, но пребывал в странном состоянии — уже на грани сна и яви. Хорошо, что Новиков знал, где его искать. Оставив наблюдать парнишку, Новиков повел Ефимку к лодке, и там Усов на радостях, что встретился с крестным, несколько очухался.

Он доложил, что люди, поставленные Майковым, исправно сменяют друг дружку, но тот, за кем они охотятся, еще не появлялся.

— А что, братцы? Коли мы все тут — не посмотреть ли, что хранится в квартире господина Нерецкого? — предложил Михайлов. — Нас трое, вот еще дядя Ефрем четвертый…

Ефремом звали пожилого лодочника, крепкого мужика, ростом лишь чуть пониже Новикова. Он остался с Михайловым в лодке, а Новиков с Усовым стояли у сырого деревянного барьера набережной.

— Через мой труп, — сказал Новиков. — Мало ли что — а ты еле ковыляешь.

— У меня трость!

— Много от нее будет толку, коли ты грохнешься и последнюю целую ногу поломаешь!

— Чертов топорик!

— В ножки поклонись Стеллинскому, что первый догадался тебе ногу разрезать, да немцу, что язву вычистил, да Киру Федоровичу! Вообще мог без ноги остаться! — прикрикнул на товарища Новиков. — И пришлось бы тебе спешно венчаться на какой-нибудь шустрой вдовушке, чтобы ходила за тобой, одноногим! Вроде моей Настасьи, — продолжал простодушный друг. — Может, и на личико-то ничего, моя тоже смолоду была смазлива, а в душе — преисподняя!

Нужно было как-то своротить Новикова с этой неприятной темы.

— А что, крестничек, ты женат? — обратился Михайлов.

— Не до женитьбы, крестненький. Когда в голове булат, по сторонам на девок не глядишь.

— А то присмотрел бы себе кого тут, в столице, — посоветовал Новиков.

— Это плохой совет, — вмешался Михайлов. — То есть жить тут — можно, покровителя искать — можно, а жениться — не вздумай! Это я тебе как крестный запрещаю. На кой тебе столичная девка? Они не жены, а так… побаловаться…

— Ничего в них хорошего нет, — согласился Усов. — То ли дело — наши тульские девки! Выйдет такая на гулянье — щечки нарумянены, зубки вычернены, любо-дорого поглядеть!

— У вас девки зубы чернят? — удивился Новиков. — Я думал, одни старые купчихи этак дурачатся.

Усов уставился на него в недоумении.

— А что хорошего в белых зубах? — спросил он. — Сразу видать, что девка из бедного житья. Про приданое можно и не спрашивать.

Михайлов расхохотался и хлопнул его по плечу.

— Знаешь ли, Володька, может, от чернозубой тулячки больше проку, чем от наших щеголих с накладными челюстями слоновой кости? Может, со своими чернеными зубами она будет самой верной в мире женой?

— Борони вас обоих Господь от самой верной в мире жены! — воскликнул Новиков. — Она, братцы, мне досталась, и от ее верности спасу не было! Ей-богу, уж лучше бы любовника завела и им занималась.

— Отчего так? — изумились Усов с Михайловым.

— Летом она во дворе своих богомолок привечала, часами с ними лясы точила, мне и не слышно. А зимой-то все эти особы в дом тащатся. Для того ли я его покупал, чтобы самому в нем прятаться от шума, словно мышь под веник? А как подумаю — так все более хочется обратно, в море… Велика ли цена дому, в котором нет деток? Хотя теперь-то… эх, как все нескладно…

— А мне, думаешь, намного веселее? — спросил Михайлов. — Пять дочек — на приданое скоро разорюсь. Детки! А часто ли я их вижу? Дай бог здоровья теще, без нее бы пропал…

— Так ты-то свободен, ты волен хоть сейчас жениться… — с понятной завистью ответил Новиков.

— Да не хочу я жениться! На тебя погляжу — и сразу всякая охота пропадает! — не очень убедительно возразил Михайлов. — Хватит с меня одной женитьбы. Я, считай, с морем повенчался, как венецианский дож.

— И собрались мы тут — трое убогих, — сделал вывод Новиков. — Ефим, оставшись в столице, вовек не женится, ему чернозубая нужна. Я от жены в Африку чуть не убежал, слава богу — сегодня выгнал. Тебя, Алешка, под венец и на буксирном канате не затащишь.

— Ты выгнал Настасью? — изумился Михайлов.

— Со всеми узлами и коробьями. Злыдню бессердечную в доме терпеть не намерен… Поди, у меня там уже и дитя народилось…

— Ты в своем уме?

— В своем, в своем, чистую правду говорю, вот те крест. Брюхатая баба к нам забрела — да рожать собралась. Баба эта… — произнес Новиков и осекся, когда во второй раз прозвучало заполошное «караул!».

Минуты полторы спустя до слуха долетел топот множества ног. Какие-то люди бежали — похоже, к Мойке.

— Дядя Ефрем, посвети-ка, — попросил Новиков, и на воду легла дрожащая полоса фонарного света. — Где это они гоняются?

— Да и к нам кто-то скачет…

Это оказался молоденький гребец.

— Дядька Ефрем, там что-то стряслось, кого-то бьют!

— Ну вот, стоило на пять минут отойти! — возмутился Усов. — Я побегу, взгляну!

— Погоди! Дядя Ефрем, отгреби-ка к фарватеру… а то, вишь, шлюпка мешает…

Мойка в том месте была сажен двадцати в ширину, двух мощных гребков хватило, чтобы лодка оказалась в месте, откуда просматривался берег.

Михайлов поднял фонарь повыше. Зрение у него было отменное, да и слух не хуже. Довольно близко, в полусотне шагов, на воде началась возня — двое, спустившись в суденышко, пытались отчалить; наконец им это удалось, но грести они не стали, лодочка сама пошла по течению, ее потащило под мост…

— Что за притча? — прошептал Новиков. — Весел у них, что ли, нет?

И тут к большой шестивесельной шлюпке подбежали люди, поочередно прыгнули в шлюпку, один сел к рулю, шлюпка начала маневр — ей нужно было оказаться на просторе, чтобы набрать скорость.

— Глянь, Ефимка, да это ведь погоня, — сказал Новиков.

— Вижу…

Михайлов тоже сообразил, что творится на воде. Дядя Ефрем подогнал шлюпку к спуску.

— Сползай осторожненько, — велел Михайлов Новикову, — не то опрокинешь наш фрегат. А ты, Усов, прыгай сюда! В тебе весу — как в воробье. Посмотрим, что там затеяли…

 

Глава пятнадцатая

ВСТРЕТИЛИСЬ…

Александра ухватилась за протянутую руку. Рука была сильна неимоверно — выдернула ее из воды, так что она легла животом на борт и быстро перевалилась в лодку.

— Слава богу, — сказал бас, только что призывавший «сюда, к нам, не бойся». А другой голос, загадочно знакомый, спросил:

— Ты, сударь, часом не Нерецкий ли?

— Нет, — ответила Александра.

— Да пустите же на берег! Я их догоню! — не унимался молодой голос.

— Правь к берегу, дядя Ефрем, да не к тому — к другому, к Васильевскому. Вон, туда! — велел бас. — Ефимка, готовься, для тебя швартоваться не станем.

Александра не знала, как быть. Мокрая одежда раздражала, холодила тело, любимый кафтан уплыл, волосы впору было выкручивать. Вместе с кафтаном пропал кошелек: были бы деньги — наняла бы лодочника, доставил бы к самому дому, а там на поварне еще не остыла печь… Хотя первым делом следовало бежать, искать на улицах десятских, сообщать в полицию, что Нерецкий похищен и увезен в лодке!..

— Пошел, крестничек!

Человек со знакомым голосом осветил уходящие в воду деревянные ступени. Другой перепрыгнул на них, взбежал, повернулся:

— Сколько могу — буду преследовать! — И топот бегущих ног вскоре затих вдалеке.

— Эй, эй! Дорогу-то к моему домишке помнишь? — загремел бас. — Ты мужиков спрашивай — где флюгер корабликом! Как что разведаешь — тут же ко мне!

— Вот ведь неуемная душа, — произнес знакомый голос, вроде и неодобрительно, однако с примесью зависти. — Ну, сударь, кто ты таков и отчего в воде оказался?

Это относилось к Александре.

— Превратности судьбы, — кратко отвечала она.

— Эй, да ты, сдается, не сударь, а сударыня! — догадался бас. — Ну, Михайлов, славную рыбку мы выудили! Ну-ка посвети! Дядя Ефрем, правь к берегу! Даму надобно обсушить!

— Нет, на Васильевском мне делать нечего, — быстро сказала Александра. — Если бы вы были столь любезны и доставили меня поближе к Миллионной, то век бы вам была признательна…

Она уже выстроила план — накинуть хоть какое платьишко, обуться, взять с собой кого-то из людей и возвращаться на Вторую Мещанскую. Там наверняка что-то выяснится — дворня из губернаторского дома вышла помочь кучеру Семену, может статься, уже позвали десятских, которые ночью должны ходить по улицам; Семен непременно рассказал, кто его ударил…

Михайлов, узнанный окончательно, осветил Александру, но она успела отвернуться и сидела с независимым видом — настолько, насколько это вообще возможно, вымокши насквозь.

— Поворачивай, дядя Ефрем, — распорядился бас, — да только неладно получается, в мокром-то… Вы скиньте все с себя, мы глядеть не станем, и завернитесь ну хоть в мой подрясник…

— Благодарю, не надо.

— Ты спроси эту даму, точно ли с ней в лодке был Нерецкий, — буркнул Михайлов.

— Что вам за дело до Нерецкого?

— Есть дело, впрочем, я не представился… Капитан второго ранга в отставке Новиков, — сообщил бас и, приподняв зад над сиденьем, кое-как поклонился. — А это — товарищ мой, капитан второго ранга Михайлов, прошу любить и жаловать.

Михайлов недовольно фыркнул.

«И надо ж было тому случиться, что именно они выудили меня из воды, — подумала Александра, — экая насмешка Фортуны. И ведь признал, оттого и сердится, оттого и нос воротит!»

— Вы почтили нашу лодку своим присутствием… — продолжал Новиков.

— Это было вовсе необязательно, я хорошо плаваю! — перебила Александра. — Лучше, чем полагается даме из хорошего общества, — строптиво добавила она. — И я бы прекрасно сама добралась до берега. Вы же видели — я не тонула, на помощь не звала!

— Ах, сударыня, тот, кто тонет, редко орет, он лишь глаза таращит да руками по воде бьет, — сказал Новиков. — И голову задирает, и рот невесть зачем разевает, и задыхается с перепугу. Коли не знать этих признаков, то и не всегда догадаешься, что опасность велика.

— Вы полагаете, господин Новиков, что от смерти меня спасли, коли я не вопила? — удивилась Александра. — Когда бы потребовалось, то я с несколькими привалами доплыла бы до своего дома.

— Коли вам не нравится мой подрясник, а он действительно страшен, как смертный грех, то могу предложить кафтан. Раздевайся, Михайлов, — приказал Новиков, — надобно ж даму как-то согреть.

Михайлов быстро встал, сорвал с себя кафтан, бросил его на колени Александре, после чего шлепнулся обратно.

— Ну, не кобеньтесь, сударыня, и не жеманничайте. Простудиться после ночного купания проще, чем вы думаете. Вам ведь, поди, еще не доводилось ночью купаться, — очень кстати предположил Новиков. — Стягивайте камзол.

— Доводилось, и по снегу бегать босиком доводилось, и под дождем тоже, — с некоторым злорадством сообщила Александра. — У меня лет до четырнадцати и шубы зимой не было, был один лишь байковый капот, в нем гулять велели.

— Вы росли у чужих? Вы сирота? — с сочувствием и тревогой спросил Новиков.

— Нет, это были затеи моей покойной матушки. Ее старший братец и отец, то бишь мои дядя и дед, ввязались при покойной государыне в какое-то темное дело, были судимы, ей пришлось скрываться, жить у дальней родни, отчего — не знаю, она не говорила. Потом все как-то уладилось. Но в душе у нее поселился страх — ей все чудилось, что наше благополучие вот-вот оборвется. И она готовила меня к тяжким испытаниям. У нас было правило — коли я промочу ноги, не переменять чулки — сами на ногах и высохнут. Летом, чуть вставало солнце, будили меня и водили купать на реку…

— Это жестоко, — сказал Новиков. — Как можно этак с детками?

— А ничего страшного я в таком обхождении не вижу. Пришедши домой, давали мне завтрак, состоявший из горячего молока и черного хлеба, чаю мы не знали. Пища моя была: щи, каша, иногда кусок солонины, а летом зелень и молочное. Чем плохо? В пост, правда, особливо в Великий, даже рыбы не было. А поутру горячее сусло или сбитень. Очень бодрит! Многие пеняли моей матери, что она так грубо меня воспитывает, она всегда отвечала: «Я не знаю, в каком она положении окажется: бедном или выйдет замуж за такого, с которым вынуждена будет по дорогам ездить, — все вытерпит: и холод, и грязь, и простуды не будет знать. А ежели будет богата, то легко привыкнет к хорошему». Но на самом деле она боялась не дорог… Она не хотела, чтоб я чего-нибудь боялась… — сказав это, Александра покосилась на Михайлова.

— Удивительная мать, — искренне восхитился Новиков.

— Теперь видите, что беспокоиться обо мне не стоит? Возьмите кафтан! — Она переложила михайловскую собственность на колени к Новикову.

Михайлов так ловко расположил фонарь, чтобы лицо Александры оставалось в тени. Это даже было смешно — до какой степени он не хотел ее видеть. Но, надо полагать, все же взглянул украдкой — когда она удерживала кафтан, на свету оказались ее руки в обвисших мокрых манжетах дорогой батистовой рубахи.

— Послушай, Новиков, — сказал он — разом сердито и неуверенно. — Нужно понять, какое отношение имеет эта дама к Нерецкому и Майкову. Необходимо!

— Отчего ты вообразил, будто она имеет отношение к Майкову?

— Помнишь мои подозрения? И пропажу перстня?

Новиков сообразил, в чем дело, и уставился на Александрину правую руку.

— Точно — он! Тот самый! Сударыня, не дадите ли перстенек разглядеть?

Александра сняла перстень, чудом не соскочивший с пальца в воде, и положила на огромную ладонь Новикова. Тот передал безделушку Михайлову, который примерил на безымянный палец левой руки, и перстень занял свое место так ловко, словно для этого пальца и был откован.

— Хотел бы я понять смысл этой интрига, — пробормотал Михайлов. — Если перстень у меня стянул Майков, то как он попал к ней?..

— Сударыня, мало кто из дам может похвастаться, что носит колечко из российского булата, — сказал Новиков. — Как оно к вам угодило? Вы купили его? Подарено? А коли нашли — то где?

— Этим кольцом обручился со мной некий молодой человек, — честно ответила Александра.

— Краденым перстнем? — не выдержал Михайлов.

— Краденым?! — возмутилась она. И тут же подумала — а и впрямь, Павлушка мог где-то стянуть сию безделицу…

— Да. Он пропал с моей руки как раз накануне войны. Его нагло украли. А был мне подарен человеком, который сам его изготовил, — не глядя на Александру, сказал Михайлов. — Тот человек может его опознать.

— Этот перстень из булата, он на всю Россию один такой, — добавил Новиков. — Я его рисовал. Коли угодно, покажу рисунок. Сударыня, кто вам его дал?

— Либо Майков, либо Нерецкий, — уверенно заявил Михайлов.

— Ни тот, ни другой!

— А все же? — не унимался Новиков. — Дело-то необычное. Да и не обручаются такими перстеньками.

— Перстень попал ко мне самым невинным способом. А коли не верите, то и разговаривать не о чем, — сердито сказала Александра. — Какое вам дело до того, кто и как со мной обручился?

— Перестань, Новиков. Мы это и сами выясним. А сию даму нужно пересадить на другую лодку — вон, кстати, и фонарь горит, какой-то лодочник припозднился. Полагаю, когда изловим Майкова, он и про перстень много чего скажет.

— Господин Новиков, тут все время поминается некий Майков. Он не во флоте ли служит? — спросила Александра.

— Во флоте, сударыня, на «Памяти Евстафия».

И тут Александра вспомнила молодого офицера, которого привел Нерецкий, и его рассуждения о высоких идеях. Тогда они были приятели. Так что же их вдруг рассорило? Да и рассорило ли? Ведь Нерецкий позволил себя пленить и не звал на помощь.

— Вы с ним знакомы? — полюбопытствовал Новиков.

— Светское знакомство, ни к чему не обязывающее, сударь. И уж не с ним я обручилась, даю вам слово!

А Михайлов меж тем окликнул лодочника, в переговоры вступил и дядя Ефрем, две минуты спустя лодки соприкоснулись бортами, и Новиков с медвежьей галантностью помог Александре перейти в другое суденышко.

Тут раздался крик.

— Дядька Ефрем! — кричал из сумрака парнишка. — Скажи господам — того молодчика в епанче, за которым посылали, на месте нет, на Адмиралтейской, куда-то убрался!

— Черт! — буркнул Михайлов. — Этого еще недоставало!

— Но там, где мы его поставили, ничего опасного быть не должно! — расстроился Новиков.

— Этот бездельник сыщет приключений на свою голову! Что же мы матери скажем?

Александре, продрогшей в мокрой одежде, недосуг было слушать перебранку. Она сказала, куда везти, и лодочка пошла нырять под мосты. Мысли в голову лезли разнообразные — панихида по Нерецкому причудливо сменялась панихидой по Михайлову…

Добравшись до удобного места, Александра велела лодочнику ждать и поспешила домой.

Идти по грязной улице в одних мокрых чулках было неприятно — ну да для девицы, которая босиком бегала по унавоженному огороду, ничего страшного, — сия беда лечится турецким тазом с горячей водой и французским мылом.

Александра вошла в свой дом, была встречена в сенях стареньким Ильичом, который почитал своим долгом сидеть там ночами.

Ильич устроил целый переполох — закричал: «Нашлась, нашлась!», и тут же прибежали перепуганные девки, причем Павла с Танюшкой — в одних рубахах, а Фрося спать еще не ложилась. С воплями и причитаниями они повели мокрую голубушку-барыню в гардеробную — раздевать, согревать, мыть ей ножки, кутать ее в самое теплое, укладывать в постельку. Ильич был отправлен с тремя копейками к лодочнику.

— Семен где? Жив, цел? — спрашивала Александра.

— Жив, приплелся!

— Ему голову не пробили?

— До крови ушибли! Ему Ильич волосья вокруг раны выстриг, перевязал.

— Завтра пошлю за немцем…

— Не нужно немца, Ильич его сам вылечит!

Александра уже сидела полуголая, с ногами в тазу, а Фрося полотенцами сушила ей распущенную косу, когда ворвалась Мавруша в одной рубашке и ночной кофте, даже без чепчика.

— Сашетта, вы утонули?! — закричала она.

— Утонула, на том свете в Нептуновом царстве обретаюсь, — отвечала Александра.

— Ай, нет, нет… Госпожа Денисова! Поликсена не вернулась!

— Ах, еще и это… С утра пошлю к Арсеньевой. Коли Поликсене совсем уж не хочется у меня жить — отправлю ей вещи и заплачу старухе, чтобы…

— Нет, нет! Она не примет!

— Это что еще за блажь? — удивилась Александра.

— Не блажь! Мурашка… Поликсена — невеста господина Нерецкого! Вот почему она ушла! — и Мавруша снова опустилась на колени. — Госпожа Денисова, отдайте ей супруга! Она же вот-вот от него ребеночка родит!

Фрося тихо ахнула.

— Сдается мне, что ты, Мавренька, врешь, — спокойно и даже ласково сказала Александра. — Ты сама ведь в него влюблена…

— Да что — я? Я — дурочка! Мне только и надо, что его голос слышать!.. А она — она все ему отдала… Мне такого не смочь… Я, должно быть, меньше люблю, чем она… — И Мавруша заплакала.

— Поликсену я найду и прямо спрошу у нее, от кого дитя нагуляла! — крикнула Александра. — А тебе стыдно подругу к своим проказам припутывать, особливо теперь, когда Нерецкий попал в беду! Его спасать надобно, а не делить между монастырками!

— Как — в беду, отчего — в беду? — забормотала Мавруша, поднимая к Александре заплаканное лицо. — Это из-за вас?!

— Из-за меня?!

— Вы же за ним ушли, и вы были в мужском костюме!

— Ну и что?

— Значит, была дуэль!

— Какая дуэль, ради чего, опомнись! На него напали, мы убегали вместе на лодке, лодка опрокинулась, я выплыла, а его захватили злодеи. Теперь ясно?

— Ахти мне… — прошептала Фрося.

— Но зачем, почему?

— Фрося, мой маскарадный костюм по Мойке уплыл. И шляпа пропала. Где она слетела с головы — понятия не имею. Завтра не забудь — надо спосылать Андрюшку к Меллеру, чтобы пришел и снял мерки, буду шить новый. Да и вот что — напомни, чтобы Зверкову написала. К костюму нужна шпага, а те, что от покойного барина остались, мне уж точно не по руке, там чуть ли не рыцарские двуручные мечи. А Зубков оружие любит — как все кабинетные сидельцы… А модная аглицкая шпажонка не опаснее веера…

— Вы будете биться за него? — прошептала изумленная Мавруша.

— Я спозаранку в часть поеду, напишу явочную, пусть полиция тоже его ищет. Мы там шум подняли на Второй Мещанской, может, найдутся люди, что видели злодеев. А потом…

Александра посмотрела на правую руку. Перстень никуда не делся — сидел на пальце, тусклый и рябой, единственный в России… и не смыло ж его, не канул на дно Мойки!..

Тут же в голове связалась цепочка, словно бы кто орудовал там тамбурным крючком, тянул петельку за петелькой: от перстня к Павлушке, от Павлушки к его папеньке, а от папеньки — к тому разговору, который подслушала Александра накануне объяснения с Нерецким, к разговору, после которого любимый неведомо зачем умчался в Москву.

— А потом я еду к Ржевским. А ты, Мавренька, будешь сидеть дома. Попробуешь удрать — велю запереть в чулане.

— Но надо найти Поликсену!

— Без тебя найдут. И тогда я уж докопаюсь до правды. Деликатность мешала мне делать расспросы, но тут уж не до тонких материй. Поняла, монастырка?!

Мавруша, как ни странно, промолчала.

— А теперь ступай спать.

— Как же я засну, не зная, что с Мурашкой?..

— А я как засну, не зная, что с моим женихом? Помолюсь — да и постараюсь!

Выбивая из Маврушиной головы ту дурь, что связана с Нерецким, нужно было действовать сурово и решительно. Александра, впрочем, и не испытывала особой жалости к девчонке, которая бог весть чего насочиняла и даже оказалась интриганкой — бестолковой, но все же интриганкой. Рано или поздно Мавруше предстоит столкнуться с обычной жизнью во всей ее неприглядности и набить на чистом лобике несколько основательных шишек. Чем скорее это произойдет — тем лучше и тем больше надежды, что ближе к Рождеству она согласится выйти замуж за хорошего жениха, если его пошлет Господь, а не будет забивать себе голову бреднями о Нерецком.

Разумеется, уснуть не удалось, хотя девки постарались, и горячим напоили, и раскаленный кирпич в полотенцах в постель положили. Как спать, когда возлюбленный увезен бог весть почему и куда?

Кому и что сделал безобидный Нерецкий? Он, поди, и шпажному бою-то не обучен, а лишь музыке и стихосложению!

Придумать вину Нерецкого Александра не смогла — но одна мудрая мысль все же осенила ее: не в полицию бежать, там могут поднять на смех любовницу, потерявшую любовника, и искать похищенного примутся с превеликим промедлением, а сразу нестись к Ржевскому. Он послал Дениса с важным поручением в Москву, он ждет его из Москвы, так пусть он первый и узнает, что стряслось. Он в свете важная персона, сенатор, он поймет, что сие похищение значит!

Да и какую роль в этой истории играет перстень, наверняка объяснит. Придется просить, чтобы не строго наказывал жениха Павлушеньку…

Поднялась Александра ни свет ни заря. Потребовала, чтобы девки сразу же вымыли ей голову: после купанья в Мойке волосы были на ощупь отвратительны. Велела бежать за волосочесом, заставила вытащить на свет из шкафа три платья и разложить на постели — чтобы во время завтрака сделать выбор. Написала Зверкову с просьбой подобрать в своих сокровищах и прислать ей шпагу, подходящую не только для того, чтобы оттопыривать полу кафтана. Немца Меллера, замечательного портного, лакей Гришка из постели вынул и, не дав чашку кофея выпить, доставил к барыне. Пришлось Александре самой угощать его завтраком, пока портновский подмастерье снимал с нее мерку для нового наряда — кафтана, камзола и штанов; цвет на сей раз она выбрала пюсовый. К концу сумбурного завтрака лакей Пашка притащил сапожника; дамские туфли можно и готовые в лавке приобрести, парижской работы, а обувь мужского фасона на маленькую ножку надобно заказывать. Деньги так и разлетались…

Потом Александра, окутанная пудромантелем, уселась перед зеркалом и от прикосновений ловких пальцев волосочеса даже задремала. Причудливая и бессонная ночь дала себя знать, и потом, уже в платье, зашнурованная и нарумяненная, в модной широкополой шляпе с плюмажем поверх напудренных волос, создававших впечатление светящегося ореола вокруг лица, она не сразу собралась с духом — все хотелось присесть на канапе и закрыть глаза.

Но нужно было выручать из беды Нерецкого.

Она явилась к Ржевским в неподходящее время — светские визиты столь рано не совершались. Ее препроводили в гостиную и несколько минут спустя сообщили: господин Ржевский осведомлен, скоро спустится.

Дети, уже покормленные незатейливым завтраком (Глафира Ивановна, выросши без деликатесов, не хотела баловать детей, давала им ту простую пищу), заглянули в гостиную, приласкались и сразу убежали в учебную комнату — с этим в доме было строго. Остался один маленький Павлушка. Он стоял у двери, исподлобья смотрел на «невесту», и как было не умилиться маленькому насупленному личику.

Александра быстро подошла, опустилась на корточки:

— Павлушенька, миленький, где ты колечко нашел?

Мальчик потупился.

— Тебя никто ругать не станет, колечко мне по душе пришлось…

— А ты его носить будешь?

— Вот же оно, на пальце, с руки не снимаю. Буду и впредь носить, Павлушенька, только скажи, где взял. А я тебе игрушку принесу — медведь с мужиком бревно пилой пилят, ты за палочку дергаешь, а они пилят. Или глиняную муравленую птичку у разносчика куплю, будешь свистеть в нее. Что лучше — медведь с мужиком или птичка?

— Медведь…

— Ну так откуда колечко?

— В коридоре нашел. У батюшкина кабинета.

Это было уже любопытнее. О том, что господина Ржевского считают масоном, да не простым, а чиновным, Александра знала. Выходит, и перстень — масонский?

Тут явился хозяин дома, уже одетый для выхода, и мальчик, смутившись, убежал. Александра быстро спрятала перстень в карман.

— Рад вас видеть, сударыня, во всякое время, — сказал Алексей Андреевич. Сие означало: для чего ты, красавица, в такую рань притащилась?

— Алексей Андреич, у меня для вас плохая новость. Нерецкий похищен, — прямо выпалила Александра.

— То есть — как похищен? Кем?

— Он вчера днем приехал из Москвы и сразу… навестил меня… то есть, не заезжая к себе на квартиру… — Александра малость смутилась. Вся надежда была на то, что Ржевский умен и дурацких вопросов задавать не станет.

— А что было потом?

Она ужаснулась — ведь никто же не поверит, что Нерецкий за то время, что провел в ее доме, всего лишь как следует вымылся с дороги и поел. Однако сейчас было не до приличий.

— Потом он, когда стемнело, отправился к себе на квартиру. Я послала с ним своего человека…

— Он нес вещи?

— Да… Но я беспокоилась и сама пошла следом за ними. Я была в мужском платье… Объяснить причину беспокойства не могу, но она была, поверьте…

— Вы говорите, говорите, — подбодрил Ржевский.

Александра, миновав самое сомнительное место своей истории, обо всех последующих событиях докладывала уже совсем бодро. Но впопыхах не упомянула про Майкова — ей и самой было неясно, откуда он взялся, был ли среди тех, кто на Мещанской пленил Нерецкого, ждал ли в шлюпке.

— Все это очень плохо. Нерецкий был послан в Москву для важных встреч. У него должны были быть при себе письма известных московских персон. Если похитители — те, кого я подозреваю, письма первым делом будут уничтожены.

— Письма у меня!

— То есть как — у вас?

— Они оставлены в моем доме — по крайней мере, я не видела, чтобы Нерецкий брал их с собой…

Александра, и от природы имевшая хороший румянец, тут совсем раскраснелась: не иначе Ржевский вообразил себе картину, как любовник с любовницей, покинув ложе страсти, неторопливо одеваются.

Но сенатор был человек светский — только кивнул, показывая, что объяснение его устраивает.

— Письма надобно переправить ко мне. И как можно скорее, — сказал он.

— Они где-то в вещах…

— Найдите. А теперь расскажите о людях, которые взяли вас в свою лодку и пытались помочь Нерецкому, — попросил Ржевский.

— Не знаю, так ли уж они хотели ему помочь. По-моему, им был нужен другой человек — похититель. О том, что жертву звать Нерецким, они, сдается, узнали, когда лодка опрокинулась! — воскликнула Александра. — И оказалось — он им тоже для чего-то вдруг понадобился!

— А вы не поняли — для чего?

— Думаю, они его о чем-то хотели расспросить, — ответила Александра.

— В лодке, куда вас подняли, были два человека?

— Сперва — три, не считая лодочника и гребцов. Но третий побежал по берегу догонять шлюпку.

— И те двое, говорившие о Нерецком, были люди, вам знакомые?

— Один, его фамилия Михайлов. Другого, Новикова, я увидела впервые в жизни. Но он тоже флотский офицер, только в отставке.

— А Михайлов?

— Михайлов служит на «Мстиславце».

— «Мстиславец», сколько помню, у Гогланда не слишком пострадал и не покинул строя. Отчего же Михайлов в столице? Ранен?

— Я бы не сказала: бодр и доволен жизнью! — выпалила Александра. — То есть бинтов на нем я не заметила, руки-ноги целы.

— Здоров — и не на своем судне? Любопытно. Нужно найти этого Михайлова, — сказал Ржевский. — Похоже, ему известно то, что пока неизвестно мне. Вы можете это сделать?

— Найти Михайлова? — переспросила Александра.

— Да. Я очень прошу вас об этом.

— Но у вас более возможностей!

— Да. Я могу привлечь и полицию. Но вы, Сашетта, не поняли главного. Тут речь идет, возможно, о государственной измене. Чем меньше людей знает подробности, тем лучше. Так вышло, что вы знаете. Если впутывать в это дело еще кого-то, можно наделать беды. Ибо… есть один столичный житель, коему как раз жалованье идет за то, чтобы всякую измену вынюхивал. Да вы о нем слыхали: Степан Иванович Шешковский. Он и знает, и обезвредит, да сколько при том невинных людей под плети подведет — одному Богу ведомо. А в этой истории много таких участников, что впутались в нее из благороднейших побуждений, вроде Нерецкого, который мне очень симпатичен. Угодно ли вам, чтобы Нерецкого допрашивал Шешковский?

— Нет, нет! Боже упаси!

— Тогда ищите Михайлова. Вам это делать удобно — когда молодая дама гоняется за флотским офицером, никто не подумает о политике, а увидят одну лишь амурную интригу.

— У меня нет и не может быть амурных интриг с господином Михайловым!

На это Ржевский лишь усмехнулся.

— Я понятия не имею, где его искать, клянусь вам! — сказала она. — Знаю, что дом его где-то на Васильевском, что он служит на «Мстиславце», визитов ему не наносила, а познакомились мы случайно, так что и общих знакомцев нет.

— А если хорошенько подумать?

Александра честно попыталась вспомнить.

— Лодочник, дядя Ефрем. По всему судя, у него то ли с Михайловым, то ли с Новиковым какой-то уговор.

— Вот видите — есть зацепка. Поезжайте, найдите этого Ефрема. Вам самой не обязательно встречаться с Михайловым — просто попросите передать, что я жду его для важного разговора. Коли угодно, могу написать записку.

— Извольте, напишите.

Ржевский удалился к себе в кабинет, а в гостиную тут же заглянула Глафира Ивановна.

— Сашетта, как хорошо, что ты приехала… Помнишь, Павлушка с тобой перстнем обручился? Так этот перстень у Алексея Андреевича пропал. Лежал на столе, скатился на пол и сгинул, вчера искали. Он, оказывается, не простой. Верни, ради бога, да так, чтобы Павлушке из-за него не влетело. Я уж как-нибудь подброшу. Впору кабинет запирать — вечно дети туда лезут, то хорошую бумагу стащат, то книжку с гравюрами…

— На то они и дети. Хорошо, я пришлю перстень, — пообещала Александра. Видно, мысль о тайном значении этой безделушки у масонов оказалась верной. А рассуждения Новикова о единственном на всю Россию булатном перстне — какое-то непонятное вранье.

Предчувствие подсказало, что перстень может пригодиться — хотя бы для того, чтобы проучить этих двух приятелей за враки, если еще придется с ними встретиться.

Найти дядю Ефрема оказалось просто — он промышлял своим ремеслом лет тридцать, и едва ль не все, кто владел в столице лодками, шлюпками, буерами, кайками, его знали. Александра за две копейки наняла парнишку, чтобы сплавал к известной ему пристани на Васильевском, позвал дядю Ефрема — дело, мол, есть, будет хорошо уплачено.

Она сперва хотела убедиться, что он сможет найти Михайлова с Новиковым, а потом передать ему записку Ржевского из рук в руки. Но когда парнишка, явившись, сообщил, что старого лодочника наняли хорошие господа на несколько дней, так что вскорости не освободится, Александра забеспокоилась. Это могло означать, что незнакомец с пронзительным голосом все-таки выследил шлюпку и понял, куда упрятали Нерецкого.

Необходимо было во что бы то ни стало выпытать эту тайну, а сообщить Ржевскому — или же не сообщать, — это по обстоятельствам…

— Стало быть, дядя Ефрем сейчас на пристани? — спросила она.

— На пристани, лодку снастит, уключины чинит, — доложил парнишка.

— Ну-ка, вези меня к нему!

Этот разговор состоялся в полдень на набережной у Летнего сада, погода была отменная, и многие жители столицы желали просто покататься по Неве, подышать свежим воздухом, а то и пуститься в плаванье к Аптекарскому острову, где в последнее время стали открываться модные увеселительные заведения. Александра взяла с собой Гришку, спустилась в лодку и, слушая мерный плеск весел, стала готовиться к неприятному разговору.

Да, Михайлов от ее появления в восторг не придет. Особливо если рядом будет Новиков. Но добиться от него, что ему удалось узнать про Нерецкого, необходимо — еще до того, как он встретится с Ржевским. Сенатор Нерецкому приятель, да только спасать его любой ценой не станет, особливо коли тот сам понаделал опасных глупостей. Но кто-то же должен его спасти! Хотя от слов «государственная измена» делается сильно не по себе…

Александра вздохнула — надо ж, какой узел завязался. Впрочем, не все ли равно, что подумает о ней Михайлов! Когда спасаешь любимого, бурчание и взбрыки бывшего любовника мало беспокоят. Неприятно — и не более того. А каково сейчас Нерецкому — да и жив ли?..

Но ее тревога перед встречей оказалась преждевременной — дядя Ефрем знал только то, что человек от Михайлова с Новиковым прибежит ближе к вечеру, а пока ему недосуг — нужно подготовить лодку для хороших господ. А где они прячутся, старый лодочник не сказал. На вопрос о доме с флюгером ответил, что господин Новиков вряд ли сейчас там — скорее уж у господина Михайлова, который тоже у каких-то знакомцев обитает, где-то на Невском.

Оставалось лишь вернуться домой и терпеливо ждать вечера.

А дома — кипели страсти: Мавруша рвется искать пропавшую Поликсену, Семен слег, чуть ли не бредит, от Зверкова принесли целый арсенал!

Александра выгнала всех из спальни, оставшись наедине с имуществом Нерецкого. Страх как не хотелось копаться в дорожном сундучке и в старом потертом саквояже из грубой кожи. В этом было что-то неприличное…

Однако Ржевский не шутил насчет Тайной экспедиции.

Повод отложить вскрытие сундучка с саквояжем нашелся. Александра, отправив Гришку за извозчиком, сама поехала с ним к госпоже Арсеньевой, показав ему — пока она будет общаться с хозяйкой, потолковать с арсеньевской дворней, авось кто проболтается. Но ни старуха, ни комнатные девки, ни кухарка, ни дворник ничего о Поликсене не знали.

Вернувшись и немного отдохнув, Александра стала думать: во что одеться, чтобы одежда не слишком мешала в розысках Нерецкого. Если Михайлов с Новиковым уже знают, где он, и ночью отправятся туда, то возможны всякие приключения на манер вчерашнего. А это значит, что ни платье, под которым тяжелые юбки, ни великолепный костюм, который шьет ей Меллер, вовсе не нужны.

— Девки! Ну-ка, тащите сюда Ильичево добро! Охапками из сундука! — приказала она. Старый лакей, служивший еще покойному свекру, упрямо не желал расставаться с портками, которые, кабы могли говорить, вспомнили не то что государыню Елизавету, а и саму Анну Иоанновну Вот они-то и могли сослужить Александре добрую службу.

Спальня преобразилась в полковую швальню. Девки сидели на полу среди тряпья, одно расшивали, другое сшивали, на третье ставили заплату, к четвертому приметывали полоску галуна. Александра съездила в ряды за шляпой, а обувь решила взять свою — кто там в полумраке станет приглядываться.

Когда ее одели, она посмотрела в зеркало и расхохоталась — безместный лакей, ищущий, к кому бы наняться! Но такое добро и утопить было не жалко. Потом девки расчесали ей взбитые с утра волосы, заплели косу, прихватили ее черной лентой.

Мавруша тоже помогала — перешивала пуговицы. Увидев Александру, готовую к выходу, она ахнула:

— Сашетта!..

— А ты дома сиди! — рявкнула Александра. — Хоть ты и на театре веселых старцев изображала, но тут дело опасное… Павла, смотри за ней! Тьфу, чуть не забыла! Шпаги, что Зверков прислал, куда сунули? И покойного барина пистолеты, Ильич, заряди! Все три пары! Гришка, Пашка, собирайтесь!

Втроем они вышли из дома, держались вместе, по-приятельски, хлопали друг друга по плечам, двигались быстро — никто бы не заподозрил в бойком кавалере, лихо опиравшемся о шпажный эфес, дамы. На набережной ждала лодка.

Чем ближе делалась эта компания, тем старательнее отворачивалась Александра — она не хотела, чтобы Михайлов заметил, как она смотрит на него. Однако ее лодочник окликнул дядю Ефрема, пришлось повернуться — и Александра чуть не кувырнулась в Неву. На ногах у Михайлова были не туфли и даже не офицерские сапоги, а обрезанные валяные обувки, словно у деревенского деда.

Она зажала рот рукой, он увидел этот жест, все понял, и его лицо исказила красноречивая гримаса: ах, как бы я желал тебя пристрелить!..

Собравшись с духом, Александра придала своему лицу выражение, подобное мраморному болвану в Летнем саду. Гришка, первым выскочив на пристань, подал барыне руку, она вышла из лодки, подошла к Михайлову и протянула ему пакет.

— От сенатора Ржевского, важно и спешно.

— Благодарю, — буркнул он и вскрыл пакет.

Прочитав, Михайлов посмотрел на Александру с великим подозрением — как будто она была по меньшей мере шпионом турецкого султана. Прочитал вдругорядь, хмыкнул, сунул бумагу Новикову:

— На вот, гляди… изволь радоваться… ополчение у нас тут собирается!..

Новиков прочитал и почесал здоровенной лапой в затылке.

— Молодцы нам кстати, а вы, сударыня, ехали бы домой, — посоветовал он. — Дело не дамское, совсем не дамское…

Михайлов смотрел куда-то в сторону Александроневской лавры. Может, даже прислушивался — не зазвонят ли там, в шести верстах от Васильевского, колокола.

— Господин Ржевский приказал мне участвовать в поисках господина Нерецкого, — ответила Александра. — Я, в отличие от вас, господа, знаю его в лицо. Господина Майкова я тоже знаю. Так что, угодно это кому-то или нет, а я к вам присоединяюсь.

 

Глава шестнадцатая

VIR NOBILIS

Когда после сражения при Гогланде Михайлова и Родьку погрузили на транспорт и повезли в Кронштадт, там же, только в другом конце трюма, лежал человек, чья голова и правая рука были сплошь замотаны бинтами. Поскольку шведы палили зажигательными снарядами и немало народу обгорело, никого не удивило, что раненый глядит на мир одним глазом — его лицо и, возможно, другой глаз были под толстым слоем лечебной мази.

В Кронштадте этот человек был оставлен на лечение в госпитале и помещен в большую палату, затем переведен в малую, потом еще куда-то. В результате среди носилок, кроватей с табличками, среди стенающих и кряхтящих мужчин в окровавленных повязках, сердитых лекарей в длинных кожаных фартуках, их помощников, аптекарей и прочего медицинского люда совершенно затерялся.

Настала ночь, и калитка, через которую приходили на службу повара госпитальной кухни, отворилась. Вышли двое — один, постарше, в скромном платье больничного служителя, другой, помоложе, в самом простом, без галуна, кафтане, без шпаги. Этот выглядел, как учитель математики из отставных офицеров, зарабатывающий себе дневное пропитание в небогатых семействах, или как канцелярист, которому здоровье не дозволяет пьянствовать. Треуголку он надвинул низко на лоб, чтобы случайный встречный не мог разглядеть лица, еще придерживая ее, чтобы при нужде заслониться и рукой. Никаких повязок на нем, разумеется, уже не было.

Эти двое переговаривались шепотом, хотя поблизости не было ни души. С собой они несли потайной фонарь, дающий узкий луч света, который в любой миг мог быть загорожен плотной заслонкой. Больничный служитель с фонарем шел впереди, его спутник — сзади, готовый при малейшей тревоге скрыться во тьме.

Задворками и узкими проходами, меж сараев и складов, они вышли к Петербургской пристани. Там они нашли на пирсе лодку и расстались — больничный служитель вернулся обратно, а господин в скромном буром кафтане с ловкостью моряка прыгнул в лодку.

Парус подняли, судно взяло курс зюйд-ост, ветер был попутный, не слишком сильный, удобный, чтобы делать более восемнадцати узлов, и парусом заведовал опытный моряк. Господин в скромном кафтане молча сидел на корме. Он заговорил, когда стоящие в гавани Васильевского острова корабли были уже видны отчетливо. Нужно было решить, куда сворачивать — к северу ли, огибая Васильевский, или к югу, чтобы войти в невское русло.

Господина высадили там, где в залив впадает речка Смоленка. Он очень точно указал место, где стояли незримые в тумане мостки, и перебрался на сушу, не замочив башмаков. Имущества у него при себе не было, и он быстрой походкой скрылся меж домами.

Часа три спустя этот человек, уже одетый, как пристало господину благородного происхождения, катил по Адмиралтейскому проспекту в наемной карете. Время было не то чтобы раннее — трудовой люд уже поднялся, но и неподходящее для визита в приличный дом. Господин смотрел в окошко экипажа на уличную суету и машинально вертел на пальце перстень — серебряный, довольно крупный, с печаткой, изображающей букву «N» в завитках. Когда он находился в госпитале и потом плыл к Санкт-Петербургу, этого перстня у него не было.

Не доезжая Обухова моста, он вышел из экипажа. Нужный ему дом стоял возле особняка откупщика Саввы Яковлева, творения самого Растрелли, и лишь немногим уступал ему в великолепии. Дом, куда спешил господин, примыкал к яковлевским владениям, хотя места занимал поменьше и не имел большого сада, но точно так же смотрел на реку и имел роскошный фронтон с горельефом на греческий лад.

Собственно, к парадному подъезду господин, прибывший из Кронштадта, и не рвался. Он предпочел высадиться у ворот, за которыми были службы. Дворнику, что уже мел улицу, он сказал несколько слов, после чего тот поклонился и убежал. Минут пять спустя появился служитель, повел господина через двор, и вскоре оба, пройдя узким коридором для дворни, оказались в пустой анфиладе, убранной роскошно и со вкусом: во всех ее помещениях висели дорогие картины, небольшие, но в хороших рамах, стояла инкрустированная или позолоченная мебель. Это были парадные покои, куда с утра даже девки, чтобы смахнуть пыль, не заходили, и люди там появлялись только при больших приемах.

Дорогу к кабинету господин знал, отстранив служителя, пошел сам. Из анфилады он попал на лестницу, площадка которой была уставлена растениями в кадках, поднялся в третье жилье и вскоре оказался в приемной перед дверью кабинета. Над этой дверью, украшенной резными изображениями мечей, ключей, корон, секир и фонарей красовалась надпись, как в римском жилище времен Цезарей: «Salve».

Надо полагать, о посетителе было уже доложено, потому что он вошел без стука.

В глубине большого парадного кабинета сидел за столом некий господин, весьма пожилых лет, невзирая на ранний час, чисто выбритый, в опрятном парике, занятый работой — чтением толстой книги и выписками из нее. Он встал — тут оказалось, что на нем нечто вроде свободно спадающей синей мантии с широкими рукавами, под ней — длинный камзол, расшитый теми же знаками, что на двери, только совсем крошечными, простые порты, белые чулки и туфли со стальными пряжками.

Все предельно скромно в его одеянии — вся роскошь проявлялась в обстановке, в большом глобусе, стоявшем на особом столике, в картинах и мраморных бюстах, расположенных симметрично вдоль стен, между книжными шкафами, в бронзовом письменном приборе тонкой работы — между чернильницами стоял, словно поднимаясь из пенящихся волн, четырехвершковый Нептун с взвихренной бородой и с трезубцем. На каминной консоли лежали предметы, мало подходившие к прочему убранству: циркуль, угломер, линейка, молоток, мастерок. Они были разложены в строгом порядке, на равном расстоянии.

На столе стояли два серебряных подсвечника, каждый — на три свечи, и свечи горели — по странному хозяйскому капризу четыре окна были закрыты белыми ставнями, словно бы дневной свет мог помешать ему сосредоточиться.

Господин в мантии встал, и далее началось нечто вроде балета: гость и хозяин, двигаясь друг к другу, сделали равное количество медленных шагов и остановились. Господин в кафтане поднес правую руку к горлу особым образом, с локтем на уровне плеча, четыре пальца сжав вместе, а один нацелив себе в кадык. Постояв так секунды две, он отвел локоть чуть назад и руку опустил. Кабы не сверхъестественная серьезность на лице, этот жест бы напомнил известное моряцкое баловство — осушить чарку с водкой, поставленную на сгиб поднятой таким же образом руки, ни капли не пролив.

— Nemo… — сказал хозяин.

— …obligatur, — продолжил гость. — Salve, Vox Dei.

— Salve, Vir Nobilis.

Они протянули друг другу руки. Соприкосновение было воздушным — казалось, о твердости и решительности истинно мужского рукопожатия этим людям неизвестно, или же они избегают проявления грубой силы. Но каждый на мгновение скрестил средний палец с указательным, положив его сверху, — и два одинаковых серебряных перстня оказались рядом.

Тени четко рисовались на белых ставнях, словно залитые тушью. Два профиля — один высоколобый и курносый, другой со скошенным лбом, тонким орлиным носом, провалившимся ртом и торчащим подбородком.

— Так, — сказал носатый хозяин кабинета. — Благополучно ли ты добрался, Vir Nobilis?

— Да. Без приключений.

— Кто победил?

— А вы тут, в столице, еще не знаете?

— Я слыхал лишь, что началось сражение. И потом не покидал кабинета. Садись, рассказывай.

Приобняв за плечи гостя, хозяин усадил его в кресло, но тот явно не желал долгой неторопливой беседы. Он был беспокоен, теребил пальцы, а на почти отцовскую заботу хозяина ответил лишь взглядом.

— Да что рассказывать! Победы, в сущности, нет ни у кого. Каждая эскадра потеряла по кораблю, с тем и разошлись. Гроссмейстер увел свой флот от Гогланда.

— Стало быть, отступил.

— Но это не поражение! Впрочем, я все расскажу подробно — потом. Первый и главный вопрос — что это такое было? — быстро спросил курносый гость.

— Не понимаю тебя, брат, — отвечал хозяин.

— Ты узнал, кто сует нос в наши дела?

— А отчего я должен был это узнавать?

— Vox Dei, разве ты не получил нашего письма?

— О каком письме ты говоришь? Последнее от вас мне принесли, дай бог памяти… когда его величество обнародовал свой ультиматум России. И это было в начале июня. Ты писал о настроениях своих товарищей…

— В начале июня? Нет, Vox Dei, было еще письмо! Мы отправили его в тот самый день, как была объявлена война! То есть около двух недель назад. Что же это? Измена?! — Vir Nobilis вскочил.

Пылкость молодого соратника была приятна Vox Dei — сам он уже давно отучился вот этак вскакивать, горя праведным гневом.

— Погоди, Vir Nobilis, бывают причудливые недоразумения. Жди меня тут.

Хозяин кабинета подошел к одному из книжных шкафов, нажал выпуклость на деревянном букете из цветов и плодов, шкаф повернулся, как будто был нанизан на ось, открывая потайную дверь.

Vox Dei вышел, оставив гостя одного. Vir Nobilis принялся прохаживаться взад-вперед с самым сердитым видом.

Шкаф снова повернулся, вернулся хозяин.

— Нет, недоразумения не было, — сказал он. — Все письма, что принесены в дом явным путем, отмечены у секретаря, все достойные внимания я получил.

— Мы отправили письмо с гонцом. Ведь я потому, собственно, и примчался к тебе, брат, что наш гонец не вернулся, и мы забеспокоились.

— А что за посланец? — спросил Vox Dei.

— Этого человека я знаю несколько лет. Он служил во флоте, но за пьянство был выгнан. Я встретил его в Кронштадте, накануне войны, он хотел вернуться на любое судно, хоть гребцом на канонерскую лодку. Его зовут Николай Ерофеев.

— И вы доверили важное письмо пьянюшке?

— Оно было слишком важным, чтобы посылать кого-то из нас. Отсутствие офицера, да еще перед самым выходом эскадры, сразу бы заметили, стали делать вопросы. Накануне великого дела, ты понимаешь… А почта, случается, письма теряет. Это же нельзя было потерять!

— Кто вас напугал? — прямо спросил Vox Dei. — Вы полагали, что за братьями следят?

— Так об этом мы с Igni et Ferro как раз и писали. В письме изложен отчет о наших делах, вопросы, и еще был вложен один предмет. Так вот, Igni et Ferro сжалился над Ерофеевым, взял его к себе на «Дерись», поскольку все равно у него была нехватка людей и приходилось учить рекрутов, впервые в жизни ступивших на палубу. А этот — как-никак мичман. Ерофеев вел себя отменно. Igni et Ferro предупредил, что иной возможности вернуться во флот у него не будет, и мичман обещал отстать от пьянства. Это было серьезное решение. Он еще молод, порок не слишком пристал к нему, силой духа можно было одолеть эту беду. И тогда же мы обнаружили, что за нами следят.

— Кто, каким образом?

— Офицер с «Мстиславца», его фамилия Михайлов. Он неглуп, но область идей ему чужда, — высокомерно добавил Vir Nobilis. — Не vir magni ingenii, отнюдь. Мы его и не пытались привлечь. Но оказалось, что он не так уж прост. Мы слишком поздно заметили у него на пальце особый перстень. Ты знаешь, наши соратники из «Аполлона» заказали себе перстни, и в других ложах это принято, хотя их не всегда носят открыто. Но аполлоновские я знаю, и перстень «Феникса» видел, и «Пылающей звезды», и московские — «Озириса» и «Трех мечей», а сей был из темного металла, похожего на железо, только это не железо. Простой гладкий перстень с печаткой, а на печатке — ничего. Понимаешь, брат? Ничего! Это означает или самую низкую, или самую высокую ступень…

— Не обязательно. И сам же ты сказал, что он не муж великого ума, кто бы возвел его на высокую ступень?

— Из братьев в дружественных ложах — никто. Но мы с Igni et Ferro обсудили эту загадку… Он слишком явно уклонялся всегда от серьезных бесед, не кроется ли за этим что? Если человек носит такой перстень — значит, он куда-то принят, поскольку роскоши и красоты тут нет, одна простота, как и полагается… Мы должны были понять — в какую ложу тайно от всех вступил Михайлов. Опрашивали других братьев, и с «Памяти Евстафия», и с «Ростислава». Никто ничего не понимал. Ясно было, что это не знак московских братьев, хотя… Дай карандаш, я набросаю…

Vir Nobilis изобразил перстень с грубоватыми округлыми очертаниями, с овальной пустой печаткой, и Vox Dei внимательно разглядел рисунок.

— По-моему, что-то похожее было у архангельских братьев, в ложе «Святой Екатерины», но уж очень давно. В столичном «Марсе», где председательствовал Мелиссино, тоже перстни водились, и, опять же, давно, более двадцати лет назад. Нет, — уверенно сказал он. — Коли твой рисунок верен — то вряд ли перстень стар и кто-то вздумал возрождать давнюю ложу. Ибо решительно незачем.

— Так вот, этот перстень навел нас на мысль, что собралась и тайно дала себе имя новая ложа. Но отчего тайно? — вопросил Vir Nobilis. — Первая мысль — оттого, что она против нас и нашего гроссмейстера. Пока не окрепла — желает быть в тени. А кто в нее вошел и что эти люди замышляют — можно лишь догадываться. И отсюда вторая мысль — эта ложа могла быть создана как раз в противовес нам, и то, что она возникла вдруг накануне войны… Ты понимаешь, брат?

— Государыня покровительствовала елагинским ложам…

— Государыня осознает силу лож, которые подчиняются гроссмейстеру! А о войне ее предупреждали, только она, сказывали, надеялась, что как-то обойдется. И в мае стало ясно, что Его величество недаром вооружает корабли и фрегаты. А собрать людей, которые войдут в тайную ложу, людей, которые мало смыслят в идее, но будут верны трону, ты понимаешь, Vox Dei?..

— Понимаю. И что вы с Igni et Ferro сделали? — с некоторой тревогой спросил Vox Dei.

— Мы изъяли у Михайлова этот перстень…

— Каким образом?

— Все было сделано скрытно, он не заподозрит нас. Мы вместе с бумагами запечатали его в пакет и отправили с Ерофеевым к Agnus Aureus, чтобы он передал тебе. Ерофеев в должный срок не вернулся. А он должен был вернуться!

— То, что вы отправили своего человека к Agnus Aureus, а не прямо ко мне, правильно. Если действительно у нас появились противники… Хотел бы я знать, какую партию в этой интриге ведет государыня… — пробормотал Vox Dei. — Но Agnus Aureus, с одной стороны, знает, как передать мне пакет, не привлекая внимания, а с другой…

— Да, брат. О другой стороне и я тебе толкую. Принимать его в «Нептун» не следовало. Он как раз, в отличие от Михайлова, тянется к высокой идее, но он слаб. Кто-то все время должен его ободрять и наставлять.

— Да, слаб… — хозяин кабинета задумался. — Плохую новость ты принес, — наконец произнес он. — Очень плохую. Если ваше послание и этот проклятый перстень попали — страшно подумать, к кому…

— Я должен найти Agnus Aureus и потребовать от него правды.

— Нет, ты должен только найти его. О правде с ним говорить буду я. Откровенно ли вы писали о наших делах в том письме?

— Довольно откровенно.

— Это моя вина, — хмуро произнес Vox Dei. — Не нужно было привлекать его к «Нептуну». Итак… Ты отыщешь его, но сам ни в какие беседы не вступай… Мы не знаем, кто успел повлиять на него, мы вообще ничего не знаем…

— Я понял.

— Подожди. — Хозяин кабинета опять вышел потайной дверью и вскоре вернулся.

— Я дам тебе людей, — сказал он. — Ты завтракал?

— Нет.

— Хорошо. Поедим вместе. За столом расскажешь мне о сражении — и главным образом о том, как вели себя наши братья.

Для трапезы Vox Dei и Vir Nobilis перешли в другое помещение, не столь роскошное, как парадный кабинет. Лакеи спешно закрывали там окна белыми ставнями, зажигали канделябры. Vox Dei принес с собой трехсвечник, установил на столе, и тогда уже были расставлены тарелки, принесены соусники и блюда с закусками, — поесть Vox Dei, судя по всему, любил, хотя чревоугодие никак не сказывалось на его тощей, высушенной временем, фигуре.

— Тебе какого кофея, брат? — спросил Vox Dei. — На турецкий или на венский лад?

— На турецкий. Чтобы взбодриться. И лимбургского сыра поострее. И лимон — только не тепличный, а турецкий, коли есть.

Vox Dei одобрил этот каприз. И, в свою очередь, потребовал голландских маринованных сельдей, икры, копченой рыбы, сухариков с маком, венгерского вина и данцигского бальзама. Все это было тут же принесено — видать, в доме не жалели денег на кулинарные радости и набивали ими погреба впрок; тот же данцигский бальзам был из дорогих, сказывали, в него каким-то образом добавлялось золото.

— Мы совещались, как нашим братьям устраниться от боя, — докладывал Vir Nobilis. — Шансы гроссмейстера были велики, ветер ему благоприятствовал. Ты понимаешь, брат, дело было тонкое — братья содрогались при мысли, что придется палить по судам гроссмейстера. Когда пробили пять склянок, гроссмейстерский флагман дал сигнал «все вдруг на правый галс» и стал перестраивать линию на северо-запад. Тогда Vir magna vi с «Ростислава» подал сигнал авангарду «спуститься на неприятеля», потом повторил всему флоту. Но тут все пошло вразброд. «Болеслав», «Мечислав» и «Владислав» отчего-то самовольно присоединились к авангарду, «Иоанн Богослов» сделал поворот оверштаг и остался за линией…

Vox Dei слушал и кивал с задумчивым видом. Человек более проницательный, чем Vir Nobilis, призадумался — точно ли собеседнику известен тайный смысл слов «склянки», «галс» и «оверштаг».

Vir Nobilis, увлекшись морскими подробностями докладывал, как при команде с флагмана «повернуть через фордевинд», корабли «Дерись» и «Память Евстафия» повернули оверштаг, отчего сильно отстали, не дойдя в надлежащее к сражению расстояние, оказались в безопасности. Отметил, что на «Дерись» к этому приложил руку брат Igni et Ferro, а на «Памяти Евстафия» — лично он сам. Но честно признал, что к отставанию отряда фон Дезина, составлявшему арьергард, и к его слишком неспешному продвижению навстречу шведской эскадре ложа «Нептун», кажется, отношения не имеет, а вмешался пресловутый русский «авось».

— Что там вышло с зажигательными снарядами? — спросил Vox Dei. — Верно ли, что русские корабли палили зажигательными по судам гроссмейстера?

— Vir magna vi запретил, но кто-то сделал с полдюжины выстрелов. Гроссмейстер — тот приказал, только на «Ростиславе» паруса трижды загорались. И стрелять парными ядрами он приказал… — Тут Vir Nobilis нахмурился. — Несколько братьев ранены, есть ожоги, — сказал он в ответ на внимательный взгляд Vox Dei.

— Ожоги заживут. Главное — что вы соблюли верность клятве и братству. Это — шаг вперед. Не так просто будет избавиться от предрассудков, но мы укажем путь. Границы и государства — великий и опасный предрассудок, брат. Они рано или поздно будут уничтожены — и благодарное человечество вспомнит, кому оно обязано! Мы первыми идем по этому пути, нам честь оказана! — воскликнул Vox Dei. — А теперь — то, что ты вызвался сделать, буде возникнет возможность. Она возникла?

— Да, все было так, как предвидел гроссмейстер. Он угадал, что в адмиралтействе изобретут именно это.

— Ты выполнил поручение гроссмейстера, брат?

— Да. Я смог это сделать. И очень хорошо, что я получил это поручение не от Vir magna vi, а от гроссмейстера через тебя. Vir magna vi не отдал бы его, не нашел бы в себе сил. Он и так был очень удручен своим положением: он давал присягу, но обязан повиноваться гроссмейстеру, поэтому все время искал компромисса. А я, когда стало известно, что из адмиралтейства разосланы пакеты, сразу понял, что внутри. И ухитрился скопировать прямо в каюте у Баранова, пока тот спал.

— В пакетах было то, о чем мы тогда говорили?

— Да, брат, оно самое. И я успел отправить послание с Вайноненом. Он один из немногих чухонцев, что хотят служить шведской короне.

— Да, под Финляндию заложена мина, сдается, и запал уж подожжен, — Vox Dei покачал головой. — Это плохо, да только ничего уж не исправить. Коли что, исход войны будет решаться на море. Стало быть, никто не догадался о твоей хитрости?

— Нет, я полагаю.

— И адмиралтейство не станет рассылать новых пакетов?

— С чего бы? В сражении только одно судно, «Владислав», пустило в дело свой пакет, и оно — в плену. Гением нужно быть, чтобы догадаться, как это произошло! «Дерись» мог бы ему помочь, но воздержался и даже заблаговременно отошел подальше. Да еще три десятка пробоин в борту подсобили, — и гроссмейстер взял этот приз. Я полагаю, мое послание гроссмейстеру еще не раз ему послужит. Пока «Владислав» вернется из плена, гроссмейстер выиграет эту войну. А потом это будет уже устаревшей новостью.

— Возможно, ты и прав.

— Безусловно, — подтвердил Vir Nobilis. — А теперь мы должны решить, как быть с Agnus Aureus.

— Пока мы не допросим его, ничего решать нельзя.

— Я уверен, что он предатель.

— Это решать не тебе, брат, а старшим. Смирись! — повысил голос Vox Dei. — Смирись! Твоя гордость и самонадеянность пусть тебе служат в ином месте! При дворе блистай! Девиц соблазняй! Ты не для того вступал в ложу и давал клятвы, чтобы проявлять тут свой упрямый норов!

— Прости, брат, — помолчав, сказал Vir Nobilis. — Сие от избыточного рвения.

— Знаю.

Расставшись с Vox Dei, Vir Nobilis направился на Вторую Мещанскую — искать Agnus Aureus, и, конечно же, не нашел. Человек, сопровождавший его, побеседовал с дворником и доложил: тут двойная пропажа, исчез не только Agnus Aureus, но и женщина, с которой он жил.

— Похоже на бегство, — сказал Vir Nobilis. — Что же он натворил, если скрылся со своей любовницей? И — куда?

Сведения обошлись в двадцать копеек. Дворник сообщил, что постоялец ненадолго собрался в Москву, а любовница пропала уже потом. Эти сведения обошлись еще в двадцать копеек.

— В Москву меньше чем на неделю никто не ездит, — решил Vir Nobilis. — Но как узнать, когда его понесла туда нелегкая? И какой у него уговор с любовницей, отчего она скрылась после его отъезда?..

По всему выходило, что Agnus Aureus отправился в Москву, коли не соврал, сразу после получения письма, которое должен был передать Vox Dei, а куда подевался бывший мичман Ерофеев, — дворник, разумеется, не знал. Самые скверные подозрения оправдывались.

— Нашим московским братьям ваше с Igni et Ferro послание читать совершенно ни к чему, — сказал Vox Dei, выслушав донесение. — Но лучше, чтобы оно попало к ним, нежели в Тайную экспедицию. Нужно наблюдать за домом и, как только появится Agnus Aureus, тут же увезти его.

— К тебе? — уточнил Vir Nobilis.

— Нет. Пока мы не поймем, где письмо и где тот злополучный перстень, придется остерегаться. Мало ли какие узлы теперь завязаны вокруг нашего Agnus Aureus. Есть другое место. Оно удобно тем, что туда нашего голубчика можно доставить на лодке — то есть он не поднимет криками суматохи и не сбегутся десятские. А коли и прибегут на набережную — то ничего сделать уж не смогут. Ultra posse nemo obligatur.

— Это правило в полиции соблюдают отменно, — согласился Vir Nobilis. — И не то что никогда не делают ничего сверх возможного, но и возможного-то часто не делают.

— Да — когда не знают, что дело пахнет Тайной экспедицией. Мы спрячем его там, в павильоне, где устраивал свои шалости господин Калиостро. Я напишу Primus inter pares — он не откажет в маленькой услуге ради великого дела. Место подходящее, и сбежать оттуда невозможно. Primus inter pares водил меня туда, рассказывал всякие анекдоты о Калиостро, только сам не мог спуститься — ступени высоки, а у него подагра. Веришь ли, там у всякого мороз по коже, и у меня также. А тут только подвал да чердак. Вообрази, что будет, когда он поднимет крик на чердаке. Все соседи всполошатся.

— Придумано ловко. Ты дашь свою шлюпку?

— Дам, разумеется, и вместе с гребцами. Моли Бога, чтобы наш голубок прилетел поздно вечером или ночью, тогда ты смог бы взять его прямо у дома. Днем это будет труднее. Придется дожидаться темноты. А вдруг он в потемках куда-то побежит?

— Поймаем, — уверенно сказал Vir Nobilis. — Я должен дознаться…

— А удобно ли сие? Он твой друг, — напомнил Vox Dei. — Хватит ли мужества — или не нужно тебя испытывать…

— Я клятву дал! Какая дружба, если я клялся на Библии и на обнаженном мече во имя Верховного Строителя всех миров? Vox Dei, даже кабы не клятва — у меня ведь никого нет, кроме нашего братства… как же я?..

— Молчи, я знаю, молчи…

— Да. Не пристало, — справившись с волнением, отвечал Vir Nobilis. — Vox Dei, надобно написать письмо к Vir magna vi, объяснить, что я при тебе. Сейчас все полагают, что я лежу в госпитале раненый, а ну как вздумают проверить?

— Хорошо, я напишу, что забрал тебя из госпиталя. И дам тебе четырех человек, не считая гребцов с рулевым.

Эти четыре человека были не из дворни Vox Dei — сей господин, имея жену, которая, собственно, и занималась всем особняком и всем штатом прислуги, оставив в ведении мужа кабинет с библиотекой и еще кое-какие помещения, не хотел вступать с ней в объяснения. Секретарь Vox Dei вызвал их откуда-то, и Vir Nobilis понял, что они не впервые исполняют странные поручения.

Не имея опыта в слежке и похищении людей, Vir Nobilis не сумел сразу устроить все так, чтобы Нерецкий попал в надежную ловушку. Однако его люди нашли выход со двора в переулок и наметили кратчайший путь к Мойке, где целыми днями теперь стояла шлюпка. На случай, если придется нести к ней Нерецкого днем, связанным и с кляпом в рту, они к большому удивлению Vir Nobilis, откуда-то притащили большой ящик, мало чем поменьше гроба, и поставили его торчмя за сараями. Но ящик не пригодился — Нерецкий явился ночью.

Если бы он был один, то, может, обошлось бы без шума. Но Нерецкого сопровождал крепкий детина и вошел вместе с ним в калитку. Это смутило Vir Nobilis: он намеревался поговорить с давним другом по-хорошему и принять решительные меры только при сопротивлении, — но не смутило людей, которых дал ему Vox Dei.

Одному Богу ведомо, где и как научились они действовать столь ловко, чьи поручения выполняли и для чего использовал их Vox Dei. Vir Nobilis только открыл рот, чтобы спросить о письме, не дошедшем до Vox Dei, как Нерецкий был схвачен, а детина схлопотал ручкой трости по затылку и рухнул.

— Молчи, ради бога! — вот единственное, что успел Vir Nobilis сказать Нерецкому, да и этого говорить, пожалуй, не стоило, — пленник от потрясения лишился дара речи. Он позволил вывести себя в переулок, но там все же обрел способность изъясняться и запричитал жалобно:

— Боже мой, куда вы тащите меня, я вам никакого зла не сделал!

— А куда ты дел письмо для Vox Dei? — прямо спросил Vir Nobilis.

Тут издали донесся крик «Караул!». Голос был высокий, женский.

— Какое письмо?

— А человек, что тебе его доставил, — где он?

— Послушай, Майков, я решительно не понимаю… Коли это шутка — так она дурного тона…

— Agnus Aureus, мне не до шуток. Я тебя спрашиваю — кому ты отдал письмо с перстнем?

— Я не получал письма с перстнем.

— Лгать — грех. А для чего ты, получив это письмо, вдруг собрался и уехал в Москву?

— Я получил из Москвы известия… Ты знаешь, там у меня родня, тетка при смерти…

— Опять лжешь.

— Я все тебе растолкую!

— Ответ держать будешь не передо мной, предатель.

Тут Нерецкий, поняв, что попал в нешуточную беду, стал вырываться, упираться, и продвижение к берегу сильно замедлилось. В это время раздался топот — кто-то в одиночку преследовал Vir Nobilis и всю его компанию.

Этот человек подбежал и молниеносно треснул по лбу дубиной того, кто подвернулся первым, и уложил. В тот же миг Нерецкому удалось вырваться, и незнакомец схватив его за руку, увлек за собой по переулку.

— Ничего, барин, не беда! — успокоил Vir Nobilis старший из людей Vox Dei. — Коли не дать им свернуть, они прямехонько до речки добегут. А нам того и надо. Петруха, ну-ка — навпереймы, справа заходи! Да пугани их как следует! Ивашка, вставай, чего разлегся? А мы их отсюда погоним…

— К шлюпке, что ли? — уточнил Vir Nobilis.

— Куда ж еще? Они, дурачки, нас от заботы избавили — сами к ней прибегут.

Так бы и вышло, когда б Нерецкий со своим товарищем не обнаружили у спуска жалкую лодчонку и сдуру туда не забрались.

Опрокинуть эту лодку для опытных гребцов было простой задачей, потом оставалось только выудить Нерецкого.

— Высадите меня, — сказал Vir Nobilis, когда мокрый Нерецкий уже сидел в шлюпке. — Мне надобно доложить о нашем предприятии. Agnus Aureus, ты отдался нам в руки — это хорошо. Но ответ за свои деяния держать придется. Доставьте его, куда велено, молодцы.

— Я ни в чем не виновен, — отвечал Нерецкий.

— Коли не виновен — то и беспокоиться нечего. А что ждет предателя — ты знаешь. «Да сожгут и испепелят мне уста раскаленным железом, да отсекут мне руку, да вырвут у меня изо рта язык, да перережут мне горло, да будет повешен мой труп посреди ложи при посвящении нового брата, как предмет проклятия и ужаса, да сожгут его потом и да рассеют пепел по воздуху, чтобы на Земле не осталась ни следа, ни памяти изменника».

— Майков, что ты такое говоришь?

— Я-то клятву наизусть помню.

— За нами погоня, сударь, — предупредил Петруха.

— Ничего. Не надобно искать спуска. Коли пройдем близко к набережной — я перепрыгну. А вы — на остров.

Vir Nobilis недаром служил во флоте — был ловок, высоты и воды не боялся, на берегу оказался проворнее ученой обезьяны. Теперь нужно было спешить к Vox Dei.

Но не так это было просто — какой-то злодей выскочил на него из темноты и попытался сбить с ног. Vir Nobilis удачно увернулся от палки, чуть было не рухнувшей ему на плечо, и сделал то, чему его обучили братья, — нырнув под руку злодею, оказался у него за спиной. Пока незадачливый грабитель собирался развернуться, Vir Nobilis лягнул его и опрокинул, а потом кинулся бежать.

Улицы были пустынны, кое-где горели фонари. Под одним, на Адмиралтейской, околачивалась фигура в длинной епанче — должно быть, кавалер ждал прелестницу, а епанча — чтобы расстелить ее в подходящем местечке. Vir Nobilis поморщился — разврат и блуд вызывали у него отвращение, он даже хотел как-то принести обет безбрачия, но Igni et Ferro отговорил.

Он пошел к Обухову мосту быстрым шагом, как и должен ходить человек дела, не щеголь и не балованный вертопрах. И то, что дело заполнило всю его голову, все сердце, всю душу, радовало его несказанно. Иначе пришлось бы искать иного наполнения, вступать в путаные и трудные отношения с людьми, а это его втайне пугало. Он ценил относительную простоту служебных отношений, ценил и братство, царившее в ложе «Нептун», — там не следовало долго маяться, выискивая скрытые смыслы речей и поступков. Для человека, ум которого избрал служение идее, это было хорошо. А люди — что люди? Как следовало говорить с Нерецким, зная его нрав? Как с хворым младенцем? Прилаживаться к младенцам Vir Nobilis не умел.

Вдруг он понял, кто был кавалер, отбивший Нерецкого. И не кавалер вовсе — дама, только дама, умеющая бегать не хуже мальчишки. Та самая, к которой приводил его Нерецкий. По одному голосу предателя можно было понять, что Agnus Aureus пылает страстью…

Vir Nobilis помнил ее, помнил и то, как пытался говорить с ней о вещах, единственно стоящих, об истине, и как она отказалась поддерживать разговор. Обижаться было бы смешно — женщины мыслят приземленно. И все же хотелось прочитать на ее лице хотя бы любопытство! Видимо, она всего лишь ждала комплиментов. Ну, извините, сударыня, на комплименты не мастак. Тяжко разговаривать с дамами, у которых на уме одни лишь пошлые материи, — а ведь эта казалась неглупой… Верно сказано: margaritas ante porcas, сиречь — не мечи бисера перед свиньями.

Но наглости ей не занимать.

Vir Nobilis вдруг осознал, что думает о женщине дольше, чем она заслуживает. Это было нелепо. Следовало усилием воли истребить глупую мысль. Следовало другое — еще тогда приказать гребцам — благословили бы ее веслом по бестолковой голове! Невелика потеря. А теперь она непременно поднимет тревогу… Как же раньше-то эта мысль в голову не пришла?..

Он опомнился на мосту. Проскочил особняк Vox Dei… как глупо, зазевался…

Вернувшись, он подошел к воротам, стуком вызвал сторожа, был впущен. И, шагая по темной анфиладе, проговаривал в голове свою реляцию — предатель взят, но его любовница скрылась.

 

Глава семнадцатая

ЕРОХИНА ПЛАНИДА НЕ УНИМАЕТСЯ

Ероха заврался вконец. Он пообещал уцелевшим от облавы шурам и главным образом Ворлыхану, что, справив свое дельце на Второй Мещанской, станет им верным собратом, оденется щеголем, заговорит по-французски и вотрется в высшее столичное общество, где, сказывают, в карты играют уже не на деньги, а на бриллианты — такую моду завела государыня. То бишь на карточном столике те бриллианты лежат кучами, и коли не зевать — станут славным хабаром.

Вранье было опасное, но Ероха надеялся, что Нерецкий рано или поздно вернется в Санкт-Петербург, и тогда, доставив его к Ржевскому, можно будет вздохнуть с облегчением и начать выкарабкиваться из трясины.

То, что шуры уверовали в Ерохину дивную способность чуять полицию за версту, принесло даже некоторую пользу: Ероха растолковал Ворлыхану, что способность проявляется только на трезвую голову, а водка глушит ее напрочь. Ворлыхан отвечал, что, сколько себя помнит, водка в разумном количестве только обостряет способности, но раз Ероха так причудливо устроен — ничего не попишешь. И распорядился — новому участнику шайки не подносить!

Нерецкий явился именно тогда, когда Ерохе было вовсе не до него.

Есть в жизни положения, когда нельзя бросить начатое дело на полдороге. Одно из подобных — когда натура устанавливает мужчину лицом к стенке и с расстегнутыми портами.

Стоя в дальнем углу двора, за сараем, Ероха слышал шум, гам и крик «караул!», но был недвижим, как египетская пирамида. Он нарочно выбрал такое место, где бы ничто не помешало, и вот же беда — только по звукам мог догадаться о событиях.

Треклятая Ерохина планида в это время у себя в небесах покатывалась со смеху.

Наконец внутренние ресурсы иссякли, и Ероха, с незастегнутыми портами, выскочил из-за сарая.

Он слышал крики на улице, слышал и шаги, удалявшиеся в сторону переулка. Мимо него пробежал, размахивая руками, безоружный кавалер и исчез во мраке — похоже, за кем-то гнался. Понимая, что в дело вмешалось слишком много народа, Ероха решил вооружиться.

Оружие у него было не совсем подходящее для морского офицера, пусть и списанного на берег за непригодностью: кинжал восточной работы, с золотыми накладными узорами по тусклому лезвию, которым и орудовать-то боязно — как бы не повредить, и турецкая сабля в дорогих ножнах. В Корпусе Ероху учили шпажному бою, потом товарищи преподали обращение с кортиком, но рубиться на саблях ему отродясь не доводилось.

Кинув сабельные и кинжальные ножны в кусты, а также застегнув порты, Ероха побежал разбираться.

Трудно было что-то уразуметь, и он оценил происходящее уже на набережной Мойки, когда в тусклом свете не потушенного загулявшим фонарщиком фонаря увидел двоих в лодчонке, пытающихся выбраться на стрежень, и шлюпку, их нагоняющую.

Из криков он понял, что один из кавалеров в лодчонке — тот самый Нерецкий. И, когда она опрокинулась, а Нерецкого втащили в шлюпку, Ероха решил ее преследовать берегом, здраво рассудив, что не в Финляндию же повезут бедолагу, плаванье будет каботажным, рано или поздно причалят.

Он не корил себя за то, что упустил Нерецкого, — и впрямь, что можно сделать в одиночку против отряда? Может, даже и лучше было, что неприятель сейчас пленил Нерецкого, — победители обычно теряют бдительность.

Сообразив, что похитители будут править к противоположному берегу, Ероха перебежал Мойку по Синему мосту и, стараясь держаться в черной тени зданий, поспешил вслед за шлюпкой. Она шла в сторону гавани — возможно, где-то там могла причалить. По Ерохиным соображениям, на ней было не менее десяти человек.

Вдруг шлюпка замедлила ход, подошла к набережной почти вплотную, и некто с обезьяньей ловкостью, едва коснувшись деревянного ограждения, перемахнул на сушу.

— Наш брат… — невольно прошептал Ероха, опознав моряка. И его мысли раздвоились: напасть ли на это прыгучее существо, зажать в углу и тыча кинжалом под ребра, допросить или же преследовать шлюпку дальше. Решать приходилось быстро.

Он предпочел задержать прыгуна и кинулся наперерез, собираясь ударить саблей плашмя. Но удар не достиг цели, он пропал, а Ероха ощутил резкий удар в коленный сгиб, нога подкосилась, и бедолага рухнул лицом вперед, чудом не расквасив носа.

Окаянная планида, выглянув из-за тучи, беззвучно била в ладоши.

— А пошел ты! — вслух сказал Ероха и поднялся на ноги. Беглеца и след простыл. Удар не повредил ногу, но бежать было страх как неприятно. Однако и упускать шлюпку Ероха не мог.

И тут выяснилось, что не ему одному она понадобилась.

Вернее сказать, Ероха понял это не сразу. Ну, бежит по набережной некий человек, не сворачивая, так мало ли по какому делу. Может, жена среди ночи вздумала рожать, и его послали за повивальной бабкой. Ну, обогнал, стало быть — ловок бегать. Ероха и не обратил на него особого внимания. Оказалось — напрасно.

Человеческая голова так устроена, что пока не случится неприятность — она соображать не начинает. Кабы Ероха не получил удар под коленку — то и бежал бы, как резвое дитя, совершенно не беспокоясь, что делать, когда шлюпка, миновав новую Голландию, выйдет в Неву. А вот как стало неловко ступать — так разум и проснулся. Ероха стал высматривать на Мойке одинокого чудака-рыболова. Он не понимал, как можно просидеть над водой несколько часов, чтобы принести домой пару уклеек коту на ужин, но сейчас благословлял эту блажь.

Рыболов, сидящий на деревянных ступеньках узкого спуска, ему не был нужен. Он искал взглядом такого, что выехал на лодочке подальше от прибрежной грязи. И вскоре нужный чудак обнаружился не доходя Цветного моста, впрочем, многие называли его Поцелуевым, полагая, что в давние времена тут держал трактир купец Поцелуев.

— Эй, дядя! — негромко окликнул Ероха. — Греби сюда! Дельце есть! Ну? Пятак дам, ну? Гривенник дам!

— Чего тебе? — спросил рыболов.

— Да подгребай же! Чего вопить?

— Пошел ты…

— И гривенник не надобен?!

Ответа не было. Видимо, свое глупое времяпрепровождение чудак ценил дороже.

— Два гривенника! — предложил Ероха.

И тут в игру вмешался тот, кто обогнал его на полсотни шагов. Очевидно, этот бегун уловил Ерохин замысел.

— Греби сюда, дядя! — послышалось из темноты. — Три гривенника!

Это были огромные деньги. На четыре копейки в день можно было в столице жить весьма сытно.

Тут надо сказать, что у Ерохи было при себе не более двадцати копеек. Добрый Ворлыхан присылал парнишек, чтобы покараулили, пока Ероха дремлет на лавке, присылал и провиант, а мысль дать новоявленному шуру живые деньги в руки в его умную голову не приходила. Ероха был готов расстаться с деньгами ради благого дела — но он же был готов при необходимости выкинуть чудака из лодки и самому сесть на весла. Грести он умел неплохо.

— Эй, дядя! Я первый тебя позвал! — возмутился Ероха. — А тут какой-то мазурик перебивает!

— Что ж не перебить, когда деньги есть? — отвечали из тьмы. — Греби сюда, дядя, договоримся!

— Эй, дядя, стой, где стоишь! — приказал Ероха, хотя в том не было нужды — рыболов и так не двинулся с места. — Сейчас вот поглядим, что это за богатей завелся!

— На кулачках биться хошь? — спросил богатей.

Ероха на миг задумался. Он предложил бы рубиться на саблях — да только встретить ночью на Мойке человека, вооруженного турецкой саблей, было бы чудом. Опять же, сабля может и голову снести. Такая перспектива и вовсе не устраивала. Конечно, голова у бывшего мичмана дурная, да ведь своя… А кулачки — что ж? Какой мужчина не умеет ими пользоваться?

— Хочу, иди сюда! Тряпицу приготовь — кровавые сопли утирать!

Противник подбежал и встал шагах в пяти.

Ероха увидел перед собой человека невысокого и щуплого. Он был убежден, что уложить этого человека несложно — разок треснуть по голове, и тот поползет на карачках искать в грязи разлетевшиеся зубы. Лодка с веслами, считай, в кармане.

Однако Ефимка Усов, хоть ростом не выдался, прошел суровую школу. В Туле заводские рабочие уважали кулачные бои, хороший боец был в цене, мальчишки всячески им подражали, и Усов столько раз дрался, что не упомнить. Кулаками работать он умел — они у него и были, при легкокостном сложении и узком запястье, как два чайника. Опять же, возня с железом дает человеку силу — а Ефимке и ковать приходилось, и уголь в топку лопатой кидать.

Усов бился так, как умел, с ловкими приемами, пуская в ход и ноги. Неудивительно, что Ероха, растерявшийся от такой бойкости, скоро корчился на земле, держась за брюхо.

— Эй, ты жив? — спросил на всякий случай Ефимка.

— Чтоб тя… черти… — был невнятный ответ.

— Дядя, греби сюда! Вот полтина! Слышь? Полтина!

Рыболов и не шелохнулся.

— Вот старый дурень… — пробормотал Ефимка. — Ну, стало, ни тебе и не мне он не достался. Прости — зря я тебе отвесил…

Ерохино сознание затуманилось.

Перед тем как выйти в бой, он кинул саблю с кинжалом у какого-то забора, и вот сейчас проснувшаяся злоба требовала: убей супостата, ты из-за него шлюпку упустил, тебе к Ржевскому дороги больше нет, убей!

Ероха пополз к оружию.

Усов, уже изготовившийся бегом преследовать шлюпку, задержался, с подозрением глядя на Ерохины маневры. И когда Ероха, схватившись за сабельную рукоять, с трудом поднялся на одно колено, опознал в его руке оружие и присвистнул. Луна светила достаточно ярко, чтобы по бликам на металле узнать резко изогнутый клинок.

— Эй, что это у тебя? — спросил Ефимка. И на всякий случай отступил.

Ероха, с совершенно помутившимся рассудком, стоял на коленях, вооруженный турецкой саблей, и потрясал ею грозно.

— Ишь ты! — даже с восхищением произнес Усов. — Вояка! Ты что, на турецкую войну ходил, что ли? Уймись.

— Убью, — пообещал Ероха.

— Да ты сперва на ноги подымись.

— Ты… сволочь, сука… Ты все мне погубил… убью…

— Ладно, недосуг мне. Прощай, вояка.

Усов обошел Ероху по большой дуге и, выйдя к ограде набережной, стал высматривать шлюпку.

— Ушли, увезли… — бормотал Ероха. — Господи, что же я Ржевскому скажу?..

— Погоди-ка, — обратился к нему Усов. — Ты для чего хотел лодку нанять? Не за шлюпкой ли гонишься?

— Не твое собачье дело.

— Ты отвечай прямо! Не то и саблю у тебя, дурака, отниму, и вдругорядь в луже изваляю! — прикрикнул Ефимка. — Думаешь, не отниму? Да у нас в Туле этих сабель — что грязи, все парнишки махать умеют, сколько раз у пьяных отнимал…. На что тебе шлюпка?

— Пошел…

— Ну и хрен с тобой! — Ефимка побежал прочь.

Тут Ерохина планида, видать, зазевалась — в голове у подопечного наступило просветление, и он осознал ошибку.

— Стой, стой! — выкрикнул он. — А тебе шлюпка на что?

— Человека на ней злодеи увозят! — отвечал Усов, чуть замедлив бег. — А мне велено дознаться — куда! Ну тебя к бесу с твоими затеями, она уж далеко ушла…

— Да стой ты! Нерецкого?

— Нерецкого!

Тут оба драчуна встали в пень — Ероха не поднимаясь с колен, а Ефимка — чуть ли не на лету. Это состояние у них продлилось пару мгновений, после чего Ефимка запрыгал на одной ноге, стараясь сбить скорость и развернуться, Ероха же пополз к нему на коленках, как безногий солдат на паперти, спеша к богатому благодетелю.

— Нужно брать лодку, — сказал, подбежав, Усов.

— Стой тут, заговаривай ему зубы…

Больше никакой дипломатии не потребовалось.

— Дед, эй, дед! — заголосил Ефимка. — Да повернись ты хоть ко мне, потолкуем! Ты чего полтину брать не желаешь? Ну, а шестьдесят копеек возьмешь? Дед, коли не веришь, к ступенькам подгреби, я деньги покажу! Уж больно лодка с веслами нужна! Грешно тебе, дед, отказывать — тут такое дело! Слушай, дед, а за рубль свезешь?

— Рубль? — тут рыбак соблаговолил посмотреть на безумца, сулящего такие деньги за грошовую услугу. — Мало! — заявил он, поняв, что может поймать за хвост неслыханную удачу, главное — как следует поторговаться.

— Рубль с гривенником? Мало?.. Неужто полтора рубля возьмешь?

— Мало!

Ефимка готов был повышать плату хоть до тысячи, но не пришлось. Дед вдруг отчаянно заколотил веслами по воде и стал ругаться столь отчаянно, что в Туле и слов-то таких не слыхали. При этом лодчонка выделывала странные маневры. Ефимка сбежал к самой воде и, когда лодка ткнулась носом в ступеньки, выдернул оттуда горе-рыбака вместе с удочкой, как морковку из грядки.

— Дурак ты, дед. На полтину соглашаться надо было, — сказал он, усаживая возмущенного старика на ступеньки. А затем прыгнул в лодку.

— Ты что, сдурел? — возмутился Ероха. Его лицо торчало из воды возле кормы.

— Нет! Вылезай, хватай свое лопотье — и сюда. А я подержу лодку саженях в двух от берега, чтобы этот жадюга не дотянулся.

Дед понял, что стал жертвой лихих налетчиков и, как положено в таких оказиях, завопил «караул!». Как на грех, десятские, обходившие свои кварталы, оказались поблизости.

Ероха на берегу, сгребши свою амуницию в охапку, чудом увернулся от протянутых рук. В лодку он прыгал через ограждение, кинув туда сперва вещи, и чуть не опрокинул суденышко. Тут выяснилось, что грести как следует Ефимка не умеет, и полуголый Ероха, в одних мокрых портах, сам сел на весла. Сабля и кинжал остались в подзаборных кустах.

— Мы их все равно не нагоним, — сказал Ефимка. — Ты высади меня, я берегом побегу.

— Да как же! Не слышишь, что ли?

Десятские преследовали лодку, приказывая остановиться. Да кто их слушать станет…

— Тем берегом, другим. Может, соображу, куда шлюпка подалась.

— Коли не свернула в Крюков канал, то у нас есть шанс оторваться от десятских. Они по воде, аки посуху, на новую Голландию не перебегут. Похоже, к Неве курс держат.

— Что держат?

— Потом растолкую.

Возможно, в это время шло в небесах словесное прение между двумя планидами — Ефимкиной и Ерохиной. Похоже, Ефимкиной удалось одержать верх. Увидев еще двух безумцев на берегу, коим не спалось в летнюю ночь под теплым боком жены, а непременно нужно было сидеть в неподвижности, таращась на поплавок, Усов спросил их о шестивесельной шлюпке. Шлюпку они заметили и указали ее путь.

Понемногу, от рыболова к рыболову, приятели выяснили, что шлюпка, уже не слишком поспешая, подалась к Неве, дальше — вдоль берега Васильевского острова, к Гавани, а у Гавани, пересекши реку, Ефимка с Ерохой увидели на причалах еще рыбаков, из которых один приметил шлюпку и сообщил, что на ней подняли парус.

— Не догоним, — затосковал Ефимка. — Ох, не догоним, упустили…

— Да ты и впрямь не здешний, — заметил Ероха. — Тут в любое время ходят ялы и баркасы к Кронштадту и обратно. И транспорты ходят, и баржи. Может, с кем сговоримся. Окликать надобно!

Они уже успели, понятно, представиться друг дружке, хоть и без поклонов. Ефимке ничего не сказало имя Ржевского, которым щегольнул Ероха, да и личность Нерецкого была ему любопытна лишь потому, что за Нерецким охотился Майков, а Майков вызвал сильные и очень нехорошие подозрения «крестненького», да и самого Ефимки. Ероха же удивился, узнав, что в эту историю впутался добрейший увалень Новиков, а что до Михайлова — сие было странно, но вполне соответствовало михайловскому нраву. Ероха знал, что в этом флотском офицере сидит тщательно скрываемая готовность преспокойно, без суеты, ввязаться в головоломное приключение, он ее нюхом чуял, поскольку и сам был таков.

Больше всего удивило Ероху участие в похищении Майкова. Он, зная Майкова как человека достойного, исполнительного, не склонного к баловству, полагал, что этот офицер должен исполнять свой долг на «Памяти Евстафия», а не носиться ночью по столице с сомнительными затеями.

Они преследовали шлюпку до утра, то теряя след, то находя его. Наконец часа два спустя после рассвета стало понятно — похитители пришвартовались к одной из деревянных пристаней Елагина острова, там и остались.

— Черт возьми, — подосадовал Ероха, — Елагин остров ведь — частное владение, оттуда могут и погнать в три шеи.

— Остров? — не поверил Ефимка.

— Он всегда кому-то принадлежал. До Елагина, кажись, хозяином был какой-то Мельгунов — остров так и прозывался его именем. А теперь там Елагин строит дворец и разбивает парки. Сказывали, все по-царски, и сама государыня любит к нему в гости ездить.

— То бишь Нерецкого привезли к Елагину?

— Похоже на то.

В сущности, все, что было задумано итальянцем Джакомо Кваренги, на острове уже стояло и радовало глаз. Дворец, глядевший на Каменный остров, возвышался среди цветников и каналов, и его за белизну сравнивали с лилией посреди пышного букета; кухонный и конюшенный корпуса в глубине, три новых павильона в парке, не считая старых, мостики, беседки, гроты были готовы встретить любое количество знатных гостей. Но господин Елагин не унимался — армия землекопов и садовников благоустраивала остров, наращивала саженной высоты земляные валы вдоль берегов, охранявшие от наводнений, вот и сейчас, спозаранку, туда везли на плоскодонках какие-то кусты, укутанные в мешковину. Там же, среди кустов, стояли две коровы.

На причалах уже было полно народу — видимо, подрядчики, нанятые Елагиным, имели свой гребной флот, чтобы доставлять камень, кирпич, бревна и прочее, потребное для завершения строительства. Ероха с Усовым, держась в полусотне сажен от причала, видели, как оттуда погнали рыбака, что привез свежую рыбку на продажу.

— Коли Нерецкий там, то надобно туда пробраться, — решил Ероха. — Может, догадаемся, где его запрятали…

— Как же! — разглядывая прекрасный дворец, возразил Усов. — Там закоулков столько — турецкую армию спрятать можно. Ты погляди, какая громадина.

— Так нам не громадина, нам люди нужны. Может, кто проболтается.

— Ты думаешь, они тут ночью торчали и видели шлюпку? — удивился Ефимка. — Нет, тут что-то иное надобно выдумать…

— Вот что. Ты тут останешься, залезешь вон туда, — Ероха указал на холм с беседкой. — Оттуда будешь наблюдение вести. А я единым духом — назад…

— Куда — назад, зачем — назад? Ты ж и не знаешь, куда!

— Ты растолкуешь. Сейчас я тебя высажу…

— Сам высаживайся! Сам и по шее получай!

— Да пойми ты, дуралей, ты на веслах — как… как баба на сносях! — совсем просто объяснил Ероха. — Гребешь кое-как, не в полный мах, криво и косо. Ты и до Васильевского два часа добираться будешь, до Гавани — к обеду приползешь. А я — живым духом!

— Ты умаялся, пока сюда греб.

— Не хочешь оставаться?

— Да что проку! Они тут все друг дружку знают, сразу чужого углядят.

— Не углядят. Сейчас я покажу тебе, как это делается.

Незримая планида в небесах хихикнула, соглашаясь.

Экипаж каждой из трех больших плоскодонок состоял из дюжины гребцов, рулевого, еще какого-то человека, вероятно, руководившего командой. Лодки подходили к причалу, и туда же десятник, а может, старший садовник гнал босоногих мужиков по колено в черноземе.

Ероха скинул кафтанишко, разулся, а чулок на нем и не было, нахлобучив шапку, тоже намокшую в Мойке, он бросил весла и перебрался на нос.

— Подгребай к корме, — велел он Усову. — Убедишься, что на остров попасть очень даже просто.

— Не валяй дурака, христом-богом прошу.

Но Ерохе страсть как хотелось доказать свою удаль. Он не мог забыть, как маленький драчливый Усов сбил его, здорового детину, с ног, и душа жаждала хоть какого реванша.

Он составил диспозицию: незаметно перескочив на плоскодонку, подождать, пока спустят сходни и придут мужики за кустами; взяв на плечи груз, пристроиться к их колонне и дойти по острову до такого места, откуда можно украдкой забраться в беседку. Затем вернуться на плоскодонку, словно бы за новым грузом, и поменяться с Ефимкой, который непременно поймет, как это все просто делается.

Может, так бы и вышло, но Ерохина планида снова вмешалась.

Из двух породистых коров, что привезли на Елагин, чтобы устроить там увеселительную мызу (эту моду завела недавно французская королева, у которой возле Малого Трианона была целая пейзанская деревушка с чисто умытыми и благообразными поселянами, чисто вымытыми и благонравными коровами, которых ее величество собственноручно доила), одна была ангельски кротка, совершенно безразлична ко всему, но вторую водное путешествие взволновало. Когда ее свели на сушу, она взбрыкнула и начала скакать, целясь рогами в тех самых людей, кто о ней в плавании заботились.

Ероха как раз оказался в процессии босоногих мужиков, переносивших на берег растения. Он взвалил куст в мешковине на плечо и шел, придерживая его рукой. Никто не опознал в нем чужака, и несложный замысел должен был увенчаться успехом. Усов, отплыв, наблюдал за процессией, и нужно было, чтобы он поверил в успех затеи.

Но проклятая корова сбила с ног женщину, что направлялась к плоскодонке с большой корзиной и не успела отбежать с коровьего пути. Как на грех, Ероха оказался поблизости.

Он не был рыцарем без страха и упрека, словно французский Баярд, но сидело в нем нечто, неподвластное даже зловредной планиде. Окажись под рукой палка, — Ероха прогнал бы корову палкой. Но у него был лишь куст на плече, довольно большой куст, вместе с земляным комом при корнях, чуть ли не в пуд. Вот этим кустом он и треснул, подбежав, корову по дурной башке, прогнав прочь ошалевшую скотину.

— Сука! — услышал он. — Очумел?!. Барское добро погубить хочешь?!.

Дальше началось то самое, что приготовила планида. За Ерохой погнались с намерением поколотить его палками и вышибить зубы.

Ероха полагал, будто сможет пройтись босиком, подражая мужику, без затруднений. Но, увы, его ноги привыкли к башмакам, и всякий камушек им досаждал. Идти по сходням и утрамбованной земле у причала было еще можно, а когда Ероха помчался, не разбирая дороги, тогда-то и понял, почем фунт лиха.

Именно по этой причине он не шмыгнул в заросли отцветшей сирени, а предпочел усыпанную песком гладкую тропинку, что вела от боскета к боскету и вывела на берег узкого канала, а потом Ероха и сам не понял, куда попал. Дом, возле которого он оказался, возник, словно из небытия, так хорошо он скрывался за деревьями. Ероха заскочил за угол и увидел крыльцо. Дверь была распахнута. Недолго думая, Ероха вбежал в дом и ахнул — ему в нос ударил сногсшибательный аромат жареной баранины. И, невзирая на опасность, в голове билась только одна мысль: пожрать!

Тут выяснилось, для чего дверь держали открытой. Несколько человек в старых ливреях принялись вносить корзины, откуда торчали горлышки винных бутылок и пучки соломы. Ероха укрылся за дверью. А когда эти люди возвращались, он пропустил их и побежал искать себе убежища в глубине дома.

В это время донеслись голоса — погоня наконец-то догадалась, куда повернул коровий победитель. Ероха взмолился Богородице, проскочил полосу бараньего запаха, пташкой пролетел мимо распахнутой двери, откуда благоухало уже пирогами, и тут увидел маленькую низкую дверцу, которая вела как будто в шкаф.

Отсидеться в шкафу — что может быть лучше? Ероха рванул дверцу и обнаружил ведущую вниз лестницу, не слишком узкую. Он шагнул туда, закрыл дверь и обнаружил, что откуда-то снизу идет свет. Выбирать не приходилось — он пошел наугад и очень скоро, спустившись на дюжину ступенек, оказался в длинном погребе. Погреб был устроен в цокольном этаже, а свет туда проникал через окошки у самого потолка.

Ероха огляделся и остолбенел — отродясь он не видывал лежащих на боку винных бочек, которые в поперечнике были чуть менее сажени.

Это была ловушка. Где-то по соседству находился ледник, который забивали с весны льдом в таком количестве, что он все лето не таял. Так что и в винном погребе лучше было бы сидеть хоть в суконном кафтане. А на Ерохе были лишь рубаха и порты. И это особливо радовало планиду: чем греться замерзшему человеку, как не крепким напитком? Вон, лежат на полках запыленные французские, венгерские, португальские бутылки, только — выбирай!

Ероха высказался довольно свирепо. Он стал прохаживаться по винному погребу в ожидании, что вот-вот кто-то из здешних служителей спустится по делу и можно будет начать переговоры. Но служители, принеся корзины с вином, занялись каким-то иным делом.

Решив, что погоня уже махнула на него рукой, Ероха попытался выйти из погреба. Но дверца оказалась заперта. Ее, видно, только для полудюжины корзин и отпирали.

Вышибить дверь, стоя перед ней на лестнице, так что и двух шагов для разбега нет, кажется, невозможно. Поняв это, Ероха спустился и вновь уставился на корзины — что ж за вино такое драгоценное, если в погреба самого Елагина его доставляют в столь мизерном количестве?

— Ну, ну, ну?.. — шептала, дрожа от нетерпения, планида.

— Нет, — отвечал ей Ероха. — Нет, черт бы тебя драл! Нет!!!

По его соображению, Ефимка должен был видеть и драку с бешеной коровой, и побег. Догадавшись, что товарищ попал в беду, Ефимка должен всеми способами спешить на поиски Михайлова и Новикова. Умнее всего — бросить лодчонку в прибрежных кустах Крестовского острова да нанять лодку с хорошими гребцами, сколько бы ни взяли. Но даже если все произойдет стремительно, и Ефимка догадается объяснить Михайлову, что Ероха выполняет поручение сенатора Ржевского, а Михайлов поедет к Ржевскому, который, конечно же, будет без задержки допущен в елагинский дворец… Как Ероха ни прикидывал, а получалось — подмога явится не ранее обеда…

Значит, следовало самому себя вызволять. Покамест жив.

Спасаясь от холода и сырости, Ероха быстро ходил взад-вперед перед строем огромных бочек. Помаявшись и дойдя до зубовного перестука, Ероха вдруг сообразил покопаться в корзинах с бутылками — а вдруг там не одна солома, вдруг на дне есть какая мешковина?

Мешковина, к счастью, отыскалась — в виде небольших тряпиц. Было их больше дюжины. Тут Ероха вспомнил моряцкое умение вязать узлы. Найдя при корзинах еще и веревочки, он смастерил нечто вроде камзола, потом кинул взор на солому и присвистнул. Солома-то греет!

Немного погодя он пожалел, что в погребе нет зеркала. Напялив в мешковинный камзол и запихав в него сзади и спереди солому, натолкав ее тоже и в порты, Ероха напоминал себе театрального дикаря.

— Шалишь! — сказал он незримой планиде. — Я вот еще рукава приспособлю!

— До обеда замерзнешь, как попрошайка на паперти, — отвечала раздосадованная планида. — Выпей, дурак!

— Нет!

Наука говорить «нет» оказалась не такой уж сложной. Знай долби одно! Хватило бы лишь упрямства.

Но сколько же можно мерять шагами длинный погреб? Ероха в конце концов присел отдохнуть подальше от источника холода, на лестничные ступеньки, обхватив себя руками.

Страшно мерзли босые ноги, совсем одервенели. От холода и голова у Ерохи почти перестала работать. И выползло из памяти ощущение жара, который в виде глотка водки катится вниз, к желудку. Ничего сладостнее, кажется, и на свете быть не может!

«Этого Ржевский предвидеть не мог, — подумал Ероха. — Кабы он видел меня сейчас, сам бы сказал: выпей, мичман Ерофеев, не то пропадешь!»

Ероха, затосковав, пошел к корзинам. Он уставился на бутылочные горлышки, запечатанные сургучом, уверяя себя, что одна бутылка не ввергнет его в запой. Планида в небесах от счастья била в ладоши.

Рука потянулась сама, пальцы охватили пыльное стекло. Пузатенькая бутылка полезла из соломы…

— Эх… — вздохнул Ероха. — Небось рублей по десяти бутылочка… Долбать мой сизый череп…

«Да отколупай ты сургуч наконец», — шептала в уши планида.

— Черт бы тебя побрал! — заорал Ероха и запустил бутылку в стену благородным «потеттатом».

Это была дальняя стена — в том конце погреба, откуда тянуло холодом. Невольно уставившись на мокрое пятно, Ероха приметил некую полосу сверху вниз, которая до сей поры как-то сливалась с очертаниями бочки на высокой подставке. Что-то в этой полосе показалось ему занимательным. Он подошел поближе и понял — это дверной косяк. Дверь была видна лишь частично, однако Ероха оценил ее прочность и хмыкнул — доски, кажется, не очень толстые, можно бы и ногой вышибить.

Но подобраться к двери было непросто — бочечная подставка мешала. Спихнуть же огромную тяжеленную бочку Ероха не мог — для этого бы понадобилось с дюжину таких, как он.

Однако всякий моряк находчив. Да и станешь находчивым поневоле, проводя жизнь среди блоков, вантов, штагов и прочих затей, входящих в такелаж парусного судна, которые в шторм портятся непостижимым образом и требуют порой очень скорой и потому хитроумной починки.

— Ну, господин Елагин, прости дурака! — сказал Ероха и открутил бочечный кран.

Темное вино потекло на пол.

— Ах, дура я, дура бестолковая! — запричитала планида. — Ведь в этой-то бочке и вина осталось не более десятка ведер! Ахти мне, уйдет ведь, трезвым уйдет, непременно уйдет!

Ероха прикинул, куда распространяется лужа, и отошел подальше. Текло медленнее, чем бы ему хотелось. Он подскакивал и притоптывал, чтобы согреться. И с неудовольствием видел, что пол в погребе неровный, лужа скапливается как раз у заветной дверцы.

Наконец слетели с крана последние ленивые капли. У Ерохи появилась возможность, протиснувшись к стенке и упершись в нее спиной, ногами спихнуть бочку с ее тяжелого постамента. Задача была нелегкая — ну так и выхода другого не имелось.

Шипя и рыча, Ероха пихал в торец проклятую бочку. Она продвигалась не более одного вершка в час! Польза от этого была та, что он весь взмок и уже не замечал холода. Наконец повисшая в воздухе часть бочки перевесила.

Шлепая босиком по морю красного вина, Ероха подготовил плацдарм для вышибания двери.

Если бы он знал, что именно в этот миг за стеной находится премиленькая домоправительница, спустившаяся в погреб, чтобы самолично присмотреть, как и где будут поставлены крынки с принесенными молочницей свежайшими сливками к господскому кофею, то, наверно, потерпел бы еще несколько минут. Но знать он не мог — и потому вместе с дверью, под страшный треск, влетел на ледник и, не удержавшись, распростерся на полу.

Там был еще холоднее, чем в винном погребе. Там в больших, утопленных в земле ларях, плотно набитых ладожским льдом, лежали всевозможные запасы мяса и рыбы, битая домашняя птица и дичь; гуси, индейки, цыплята, каплуны, пулярки, голуби, еще не щипанные, лежали грудами. Там висели бессчетные окорока и разнообразные копчения; целый угол отдан был банкам с вареньями, которых насчитывалось не менее полутысячи. Строем стояли бочата с клюквой, брусникой, мочеными яблоками, квашеной капустой, на разные лады засоленными огурцами. Господи ты боже мой, чего только не было в леднике богатейшего вельможи! Казалось, даже если шведы возьмут остров в строжайшую осаду, Елагин сможет года полтора задавать роскошные пиры, вовсе не беспокоясь о подвозе провианта.

Домоправительница и ключник, спорившие об условиях хранения сливок, увидели поднимающееся с пола босоногое страшилище в нахлобученной до бровей шапке, в диковинном наряде, из которого торчала солома. С криком они бросились прочь, а Ероха — следом, ухая и подвывая, чтобы надежнее перепугать.

Он не взбежал, а взлетел по лестнице, оказался в каких-то сенях, где вдоль стены была уложена поленница сохнущих дров, увидел окно, кинулся к нему, распахнул его и выскочив на цветочные грядки, понесся, не разбирая дороги.

Мир снова был прекрасен — солнце уже начинало припекать, а душа торжествовала победу: наука говорить «нет» теперь была усвоена в совершенстве.

 

Глава восемнадцатая

ДВЕ ЭКСПЕДИЦИИ

Михайлов пребывал в полном недоумении — завязался узелок, который неведомо, как и распутать.

Может, и распутал бы, успокоившись, но он злился. Очень злился, хотя виновных не было: ведь не нарочно же Сашетта явилась полюбоваться, как он щеголяет в обкромсанных валенках. Да еще счастье, что хоть такая обувка нашлась: обмотанная бинтами нога ни в какие туфли не помещалась.

Михайлов полагал, что больше никогда в жизни с бывшей любовницей не увидится. И надо же! Сперва собственноручно выудил ее из Мойки, а теперь вот она явилась, переодетая черт знает кем, отставной козы барабанщиком! Да и со шпагой на боку! Возможно, она умела этой шпагой орудовать — от дамы, которая преспокойно плавает ночью в речке, всего можно ожидать. И явления с пакетом от сенатора — тоже.

С Ржевским Михайлов знаком не был — мир сенатора, высокопоставленного чиновника, тайного советника, аннинского кавалера и мир моряка совершенно не соприкасались. Однако имя знал, это было уважаемое имя.

Письмо оказалось кратким, без реверансов: сенатор просил господина Михайлова при ближайшей возможности к нему жаловать по делу большой важности. Что это могло быть за дело — Михайлов из письма не понял и решил, что сенатор никуда не денется, а вот на Елагином острове могут произойти очень неприятные события, и, значит, туда надо спешить безотлагательно, хотя бы разведку произвести.

Александра, выпалившая, что послание важное и спешное, стояла на причале в самой лихой позитуре, опираясь о шпагу, и страсть как хотелось сбить с нее спесь. Поэтому Михайлов, показав Новикову письмо, преспокойно сунул его в карман, словно маловажную бумажонку.

На сей раз Новиков явил чудеса догадливости — без лишней галантности попытался спровадить Александру, при этом оставив двух парней, которых она привела. Но чертова дама уперлась — ей угодно, видите ли, искать Нерецкого!

Не надобно иметь семь пядей во лбу, чтобы понять — Нерецкий ей любовник. Вот правда и вылезла на свет божий. Михайлов не понимал, правда, как она могла взять в любовники господина, не умеющего плавать. Впрочем, сумасбродке закон не писан. Есть еще в столице и придворные арапы, и цыгане, и трубочисты, и учителя танцев, и гаеры в балаганах, и прочие затейники — выбор богат!

Однако странно, что она самолично отправилась спасать любовника, а не махнула на него рукой и не погналась за другим, — так в злобе думал Михайлов, стараясь не глядеть на Александру, пока Новиков помогал ей спуститься в лодку. Ее лакеи, тоже выряженные кто во что горазд, заскочили сами.

— Вот сюда, на корму, сударыня, — говорил услужливый дядя Ефрем, сразу угадавший в кавалере даму. — Вы, молодчики, сюда, на банку. Ты, брат Ефим, вон туда. Господин Новиков, вот для вас место, да помогите господину Михайлову сойти, да бережно…

Михайлов поморщился — вот сейчас она проявит любезность и пожалеет раненого героя, этого еще недоставало. Он оттолкнул Новикова, отдал свою трость Родьке и спустился в лодку сам, хотя и неуклюже. Наступать на ногу он мог и даже приспособился ставить ступню боком, но причал — не спальня в колокольцевском доме…

Наконец все расселись.

— С богом, — сказал дядя Ефрем. — Мочи весла! И — раз, и — два!..

Михайлов ждал, что Александра хоть что-то скажет, из чистой любезности, но она молчала. Коли так — молчал и он. Новиков, заметив наконец, что этих двоих то ли что-то связывает, то ли, наоборот, разъединяет, засмущался и тоже не знал, с чего начать беседу. Ефимка Усов удивился поведению крестненького и, насторожившись, ждал, что же из этой молчанки выйдет. Родька — и тот притих.

Лодка огибала Васильевский с востока, мимо стрелки, мимо пристани, где собралось немало судов, капитаны и владельцы которых боялись оказаться под огнем шведского флота; хоть судно и торговое, да война все спишет. Михайлов, отвернувшись, хмурился, глядя на грязную воду. Ему было о чем поразмыслить. А Ефимка, глядя на него, тоже придал себе надутый вид, хотя больше всего он страстно желал лечь на дно лодки и поспать. В доме Новикова ему удалось сомкнуть веки всего на четыре часа, и скопилась усталость, — она требовала, чтобы бренное тело уложили в постель по меньшей мере на сутки.

После происшествия на Елагином острове, проводив взглядом убегающего Ероху после сражения с коровой, Усов некоторое время ждал товарища. Но вскоре его приметили и стали гонять с причалов. Тогда он рассудил, что незачем мозолить людям глаза, и решил отправиться, как было условлено, — к Новикову, чтобы поскорее сообщить Михайлову новости. Но сперва нужно было убраться от Елагина острова. Ефимка в Питере знал лишь несколько улиц, по которым бегал пешком, лабиринт островов, речек и каналов был для него китайской грамотой, а выбираться-то следовало вплавь.

Окликая лодочников, Усов разведал путь и кое-как добрался до северной оконечности Голодая. Там он причалил, привязал лодку, а весла спрятал под другой, старой, лежавшей на берегу. Оказавшись на суше и вздохнув с облегчением, Ефимка поспешил к Новикову. На ногах оно получалось не в пример быстрее.

Хозяина он нашел в саду.

— Дитятко у нас, — поделился радостью Новиков, — парнишечка, сущий ангелочек. Дуры-бабы выгнали меня, сказали: куда ты лезешь со своими карандашами? А я бы нарисовал…

— Владимир Данилыч, вы мичмана Ерофеева помните? — спросил Ефимка. — Кланялся…

— Ты ему больше двух копеек не давай. Я, старый дурак, его пятаками разбаловал. Что, много выклянчил? Ты про эти деньги забудь. Пропьет и не вспомнит…

— Какие пятаки? Мы с ним вместе за шлюпкой гнались!

— С Ерохой?!

Выслушав сумбурный доклад, Новиков повел Усова в кабинет, соорудил ему там на стульях ложе, дал укрыться старую шубу и велел, проспавшись, бежать на пристань, где держит лодки дядя Ефрем, а дорогу спросить у баб, хлопотавших вокруг роженицы. Сам же собрался, причем свежую рубаху с чулками ему выкинули в дверь спальни и тут же эту дверь захлопнули, и отправился к Михайлову.

— Черт знает что! — сказал Михайлов, узнав, что в погоню за Майковым ввязался невесть откуда взявшийся Ероха. — Так, значит, его там елагинская дворня гоняет? Поймали, поди, да накостыляли по шее. И в Невку выкинули.

— Кабы выкинули — он бы ко мне прибежал в поисках тебя с Ефимкой… А не прибежал. Что-то Ероха такое знает, коли в погоню кинулся. Он еще сенатора Ржевского всуе поминал! — вспомнил Новиков. — Непременно сидит на острове в кустах! Ежели не сыскал елагинского винного погреба. Тогда конец погребу — эта прорва ненасытная все в себя всосет!

Сидя в лодке и не глядя на бывшую любовницу, Михайлов вспоминал, что успел ему рассказать Ефимка про их с Ерохой внезапное содружество, и не мог понять — отчего записного питуха понесло вдруг преследовать шлюпку? Не может же быть, чтобы ему приказал это сделать сам сенатор — или Ржевский уж пьяных от трезвых отличать разучился?

Другая забота — понять, где нашел прибежище Майков.

Хотя Родька Колокольцев был поставлен на пост в том месте, где ему ничто не угрожало и вообще ничего не могло произойти, однако именно там он совершил открытие. Мимо него прошел человек, в котором он опознал одного из двух офицеров, доставивших одурманенного Михайлова на борт «Мстиславца» и, скорее всего, похитивших булатный перстень. Придя в безумный восторг, Родька стал его выслеживать по всем законам детективного жанра.

Он сопроводил этого кавалера до ворот, запомнил местность и поспешил на поиски Михайлова. Но лодки на месте Родька не нашел, заметался, побежал на Мещанскую, убедился, что там все тихо, опять поспешил к Мойке и оттуда уж направился домой.

Михайлов знал Санкт-Петербург выборочно, к примеру, Васильевский остров хорошо, поскольку там жил, и справа от дома морская пристань, а слева — гавань. Он скорее ориентировался по рекам и каналам. Если бы Родька сказал ему, что почти добежал до Обухова моста и до Фонтанки, то Михайлов представил бы себе местность. Но взбалмошное «ни то ни се» толковало о каких-то вывесках с кренделями и угловых каменных домах розового цвета.

Решив, что дом, где скрылся Майков, никуда не денется, Михайлов постановил первым делом произвести разведку возле Елагина острова. Ведь неспроста же туда повезли пленника. Он сговорился с дядей Ефремом, который знал едва ль не всех столичных лодочников, чтобы порасспрашивал их. Дяде Ефрему они ответят на вопросы так, как не ответили бы ни Михайлову, ни даже Новикову, который на Васильевском был персоной известной. Может статься, кто-то ранним утром и приметил шестивесельную шлюпку.

А если сведения окажутся такими, что можно действовать, то Михайлов организует десант на остров в составе Новикова, Усова, дяди Ефрема и гребцов. Так он замышлял, пока не появилась Александра с Пашкой и Гришкой. Два молодых лакея, очень довольных, что вместо унылого сидения предстояли какие-то приключения, весьма бы пригодились в десанте. Вот только присутствие Александры Михайлову сильно не нравилось.

Знай он лучше дамскую натуру, понял бы: Александра не в восторге от того, что плывет с бывшим любовником выручать будущего супруга.

Так они прилежно и глядели в разные стороны, а Новиков, отнюдь не дурак, стал потихоньку соображать, что сие противостояние значит. Ефимка же понял одно: любезный крестненький обижен на переодетую даму, надо полагать, хвостом перед ним вертела, а к себе не подпустила. Родька, видя, что старшие не расположены к беседам, предался мечтаниям: когда рука срастется, он отыщет хорошенькую девицу на Миллионной и примется за ней махать по всем правилам, со свиданиями в Летнем саду, в модных лавках, с комплиментами и букетами. Единственное, чего он боялся, что война кончится и не будет случая совершить подвиги, за которые полагаются ордена. Если бы явиться к девице хотя бы с Георгиевским крестом четвертого класса или с Владимирским четвертой степени!.. Тут бы ей и стало ясно, что кавалер достойный, затмевает городских щеголей, гораздых только вертеться в бальном зале.

Но еще не случалось, чтобы экспедиция, все члены которой молчат, словно каменные болваны, увенчалась успехом. В результате единственным, кто принимал решения, оказался дядя Ефрем. На подступах к пристаням он стал окликать знакомых лодочников, допытываясь о гостях господина Елагина, которые-де приехали на шестивесельной шлюпке, но добился только того, что его послали прочь со словами:

— Ты в эти елагинские дела не мешайся! С утра не велено чужих пускать — ну так и катись с богом подальше! Каких-то злодеев там ловят, а что за злодеи — черт их разберет…

— Это мичман Ерофеев, — прошептал Ефимка.

— Не сомневаюсь, — согласился Новиков. — Что-то еще спьяну натворил.

— Этот всегда сыщет похождений на свою дурную голову, — сурово заметил Михайлов.

— Надо высаживаться на острове с другого конца, — сказал Новиков. — У них тут все строения на востоке, а на западе одни пруды. Вот оттуда надобно штурмовать…

— Елагинский дворец? — Михайлов фыркнул. — Вот как раз в прудах нас и искупают. Ты, наверно, не представляешь, сколько у старика дворни.

— А как же быть? — подал голос Колокольцев.

— Ерофеева выручать надо! — встрял Ефимка. — Он там голый, босый…

Мысли капитана второго ранга были похожи на хвосты спутанных нитей от распущенных канатных концов, которые необходимо сплести. И то, что каждая прядь пока сама по себе, ничего не значит — умелые руки ловко соединят ее с прочими, два конца сольются в один.

Михайлову нужно было потолковать с Нерецким — но именно потолковать ради сведений; если бы Нерецкий написал ему письмо, изложив все, что знает, это бы Михайлова устроило. А вот Майков был нужен, чтобы задать неприятные вопросы, которые накопилось много.

— Нет, высаживаться мы не станем. Хотя бы потому, что без меня вы натворите дел, — строго сказал он Новикову и Усову, — а со мной тоже невозможно, — я буду вам обузой.

— А я?! — воскликнул Родька.

— Кыш под лавку. Дядя Ефрем, прокати-ка нас вдоль острова, может, найдем каких рыболовов, расспросим. А потом… — в госпиталь! Вот куда уже давно пора.

— То есть как — в госпиталь? — возмутилась Александра. — А Нерецкий?

— Чем мы можем ему помочь, сударыня? — осведомился Михайлов. — Мы даже не знаем, точно ли он тут. Его могли и в иное место перевезти.

— Я уверена, что он здесь! Зачем его еще куда-то везти? Тут, у Елагина, целый замок и есть где спрятать человека! И посторонних не пускают — тому доказательство!

— Посторонних не пускают потому, что всех переполошил Ерофеев! — возразил Михайлов. — Никто не понял, что это за птица, для чего залетела! А в елагинском дворце одних картин — на миллионы!

— Значит, вы не желаете помочь Нерецкому?

— Да чем мы можем ему помочь? Неизвестно даже, почему его похитили! И позвольте вам напомнить, сударыня, мы искали совсем другого человека! — Михайлов сдерживал себя, но недовольство — оно как вонючий уксус, куда ни ставь бутыль, а запаху полна комната.

— А мне позвольте напомнить, что о Нерецком просил позаботиться сенатор Ржевский!

— А в помощь прислал лишь писульку, а не полк егерей, чтобы брать остров приступом!

Новиков только головой вертел, как сова на свету. Две яростные физиономии мелькали перед глазами — и неизвестно, в которой было больше злости.

— Вы хоть понимаете, что Нерецкий в смертельной опасности!

— Очень мы ему поможем, если при высадке нас встретят лопатами и вилами!

— Сударыня, сударыня, — заговорил Новиков, — успокойтесь, бога Ради! Мы произведем разумное отступление, чтобы вернуться…

— Да — когда его не станет!

— Сударыня, кабы господина Нерецкого хотели убить — так и спустили бы в воду где-нибудь там, — неопределенно махнул рукой на запад, в сторону Кронштадта Ефимка. — Зачем же его для того тащить на остров?

— Верно! — согласился Новиков.

— Для того, чтобы здесь убить, — уже плохо соображая, возразила Александра. — Поймите наконец, он вовлечен в интригу, злодеи впутали его в свои мерзкие дела! Может быть, он узнал то, чего не должен знать!..

— Откуда же у этого невинного ангела взялся украденный у меня перстень? — Михайлов указал на руку Александры. — Узнаешь, крестничек?

— Батюшки! Моя работа! — воскликнул Ефимка.

— С чего вы взяли, будто перстень был у Нерецкого?

— А кто бы другой обручился с вами таким странным колечком? Хотел бы я знать, для чего у меня его украли!

— Вы хотите сказать, что Нерецкий — вор?! — Александра вскочила и тут же шлепнулась обратно на банку.

Лакеи Гришка и Пашка переглянулись — дело пахло побоищем в лодке.

— Почем мне знать! — отрубил Михайлов. — У вас на пальчике краденый перстень! Мой собственный перстень! Что я должен думать?

— А я что должна думать, когда вы говорите, будто этот господин, — кивнула на Усова Александра, — сам изготовил перстень, а я доподлинно знаю, что он масонский?

— Масонский? — переспросил Михайлов. — Вот еще одно вранье! Кто же это с вами, сударыня, масонским перстнем обручился? Или ваш друг Нерецкий от нежной страсти совсем голову потерял?

— Угомонись ты, ради бога, — жалобно попросил Новиков. — Нельзя же так…

— Вы мне гадки! — заявила Александра. — Высадите меня где-нибудь!

— С преогромным удовольствием!

— Только не здесь, — вставил Новиков. — Вон на Каменном пристань есть, там можно нанять лодку. И нам как раз по пути в госпиталь. Правь туда, дядя Ефрем.

Александра кипела от ярости. Больше всего на свете ей хотелось вырвать у гребца весло и треснуть бывшего любовника по голове.

Но она понимала, что ей этого не позволят. Можно было также выдернуть из ножен шпагу. Но это движение только в рассказах хвастунов молниеносно — тот же Новиков перехватит руку, а шпагу, чего доброго, выбросят в воду.

Елагин остров удалялся, уплывали его черные валы, за которыми — парки, лужайки, цветники, дорожки для конной езды, оранжереи, гроты, беседки, тенистые аллеи, сущий рай для гостей.

Навстречу лодке дяди Ефрема шел большой баркас, где играла музыка, смеялись женщины. Баркас, повернув к северу, явно взял курс на ту пристань, что напротив дворца. Александра провожала его взглядом. Расстояние делалось все больше, баркас неторопливо совершал маневры, вот уже оказался совсем близко от пристани, и никто не гнал его прочь.

Александра улыбнулась — кажется, выход найден… и экспедицию нельзя счесть совсем неудачной…

Добродушный Новиков подал ей руку, чтобы помочь сойти на пристань.

— Скажите господину Михайлову, что господин сенатор ждет его, — холодно произнесла Александра. С тем и покинула лодку, а Гришка с Пашкой — следом за ней.

Несколько минут она стояла, глядя вдаль, на причаливающий баркас. Лакеи ждали распоряжений.

— Домой, — сказала она. — Немедленно домой. Ищите лодочника.

Там, вдали, сходили на берег дамы в ярких платьях. И, кажется, их встречали с музыкой.

Пашка быстро сговорился с лодочником. Александра усмехалась. Стычка с Михайловым привела ее в отличное настроение — с таким настроением хорошо бить посуду и давать оплеухи. Он не желает помогать в освобождении Нерецкого — это, с одной стороны, ужасно, а с другой — комплимент: стало быть, догадался и взбесился от ревности; стало быть, светлый образ Александры еще долго не выветрится из моряцкого сердца!

По дороге домой, вверх по Большой Невке, она обдумывала план. В общих чертах он сложился, — дело было за подробностями. И Александра, не раздеваясь, поспешила в малую гостиную, где кроме прочего добра стояли и книжные шкафы.

Мужнину библиотеку Александра сохранила — мало ли для чего понадобятся умные книжки. Немецкие фолианты отправила в Спиридоново, французские оставила в столице. И помнила она, что был у мужа альбом немалой величины, шириной в аршин, в котором имелись карты, подклеенные к листам, в том числе имелась и карта Санкт-Петербурга. Старик Ильич нашел альбом, и Александра увидела раскрашенную гравюру француза Роша более чем десятилетней давности. На ней красовался лишь один дворец, никаких прудов, мостиков, парков и дорожек не наблюдалось; складывалось впечатление, что елагинские хоромы стояли на краю огромного болота. Стало быть, все затеи явились там в последнее время, а до того господин Елагин просто велел построить огромное здание на ровном месте, которое служило охотничьим домиком…

— А что, Ильич, ты с покойным барином бывал тут? — наугад спросила Александра, ткнув пальцем в остров.

— Что это, матушка-барыня?

— Елагин остров. А на нем — дом господина Елагина.

— А как не бывать, доводилось, — сразу признался старый лакей. — Лет десять, поди, назад, еще до того, как барин на вас, матушка, повенчаться изволили. Я уж им говорил, говорил — не надобно Бога гневить и бесовщине предаваться…

— Какой еще бесовщине?

Покойный супруг много читал, книги покупал самые разные, включая и французские фривольные, и немецкие алхимические, но, сколько Александра помнила, из тех строгих рамок, что ставит для православных Церковь Божия, не слишком выбивался: Великий пост соблюдал всегда, прочие — по мере возможности, говел и причащался, жертвовал на храмы и богадельни, образа в доме держал в дорогих окладах, и хотя утреннее с вечерним правила не вычитывал, но частенько молился и держал в кабинете молитвословы, Евангелие и Псалтирь.

— Вам, матушка-барыня, того знать не надо, грех. Смирились они, покаялись, от дури отстали, а потом, слава богу, на вас повенчались, — загадочно отвечал старик.

— Да в чем же моему Василию Фомичу нужно было каяться? — удивилась Александра. — Второго такого доброго человека во всей державе не скоро сыщешь!

— Добры-то они добры… царствие им небесное… а чаял, живыми не выберемся…

— Вот это новость…

— Не надо вам, матушка-барыня, на Елагин ездить, — строго сказал Ильич. — Там бесовщина. Мне Гришка сказал, как вы там на лодке кружили, — я за сердце взялся… да еще в мужском платье!.. Покойный барин мне про те дела молчать велели, я молчал, видит Бог! А вижу — вы, матушка наша, туда собрались… Не пущу! Мне на том свете перед Василием Фомичом ответ за вас держать!..

Старик разволновался и действительно приложил ладонь к груди.

— Ты сядь, Ильич, сядь! — забеспокоилась Александра. — А лучше ступай к себе в уголок, ложись.

Она жалела и берегла старика, который в первые месяцы ее замужества очень старался подружить ее с немолодым и довольно своенравным мужем. В том, что Александра с Василием Фомичом неплохо поладили, была и его немалая заслуга.

— Нельзя туда ездить, — твердил Ильич, — там сатанинские дела творились! Елагин-господин для того остров и купил, чтобы там, на отшибе, колдовать!

— Побойся Бога, Ильич, какой он колдун! — нарочно возразила Александра, хотя знала, что подобные слухи ходили, а дыма без огня не бывает. — Почтенный господин, действительный статский советник, обер-гофмейстер, академик, историей занимается, древние рукописи собирает, с французского переводит, театральными делами ведал — кажись, даже директором придворного театра был…

— Вот как раз тогда театральным директором и был! Это я помню — барин туда к нему ездить изволили. Так днем-то он — при дворе, знатный кавалер, а ночью-то колдовал! И на остров! Они там с итальянским мошенником золото в подвале варили!

— Вот оно что!

Теперь Александре стало ясно, о каких колдовских делах речь. Покойный муж немало успел рассказать о столичных похождениях пресловутого графа Калиостро.

Тогда супругу казалось, будто можно безнаказанно вызывать бестелесных духов, сильфов и ундин, давать им поручения, выспрашивать о великих тайнах. Нужды нет, что охотнику до потустороннего было почитай что полвека. Вся столица словно помешалась — куда ни глянь, с кем ни раскланяйся, либо масон, либо жаждущий вступить в ложу ради магических затей.

«Гишпанский полковник», как представлялся в свете господин Калиостро, имел рекомендательные письма к Ивану Перфильевичу Елагину. Его ждали и помогли нанять прекрасные апартаменты на Дворцовой набережной в доме генерал-поручика Миллера. Супруг, катаясь с Александрой, показывал ей тот дом, рассказывал, как был убран в восточном вкусе зал для магических опытов, со смехом упомянул о зеркалах, при помощи коих проделывались иные фокусы. Зеркала были обнаружены, когда граф Калиостро не на шутку разгневал государыню, и пришлось ему убираться впопыхах, оставив все декорации.

Александра была еще слишком молода, чтобы задавать серьезные вопросы о Калиостро. Он спрашивала мужа, точно ли графиня Калиостро была красавицей, и получила ответ: для пятидесятилетней дамы, каковой она представлялась, хвастаясь полученным от супруга эликсиром молодости, диво как хороша, а для тридцатилетней, ибо примерно столько ей было, — не слишком.

— А точно ли граф делал из железа серебро и золото?

— Точно, душенька, — с загадочной иронией в голосе отвечал супруг. — У Елагина в подвале нарочно огромное помещение для того приспособили, из Швеции какие-то старинные горшки привезли, кто только не ездил на алхимические опыты глядеть — сам Потемкин из того подвала днями не выходил…

Глядя на план столицы, Александра пыталась вспомнить, что еще успел рассказать супруг. Вроде бы обмолвился, что итальянец вытянул у Елагина немало денег — и по этой причине Василий Фомич сильно в египетской магии разочаровался. Кроме того, смешно надеяться, что мужчина в годах, успевший поездить по Европе и повоевать, может долго таращиться с восхищением на полноватого иностранца, выряженного в шелковые хламиды с красными иероглифами, с изумрудной перевязью, расшитой большими скарабеями, в каком-то невозможном тюрбане из золотой парчи, увитом в придачу живыми цветами, и при старинном рыцарском мече с крестообразной рукоятью. Этакая театральная роскошь была хороша для светских гостиных да для простаков, желающих видеть в итальянце Великого Копта.

В охлаждении господина Денисова к Калиостро сыграла история, когда один из секретарей Елагина, молодой человек, довольно образованный, однажды не выдержал и затеял ученый спор с итальянцем, уличая его в незнании простых вещей. Дело едва не дошло до драки.

Но вовсе не проказы Калиостро интересовали Александру. Ей нужно было побольше узнать про Елагин остров.

— Как же ты, Ильич, там от страха не помер? — спросила она. — Подвал какой-то, золото в котлах варили… Это под самым дворцом, что ли? Какой ужас! А кабы взорвалось?

— Нет, настолько-то ума у господина Елагина достало — не заводить сатанинскую поварню под домом, где живешь, — сказал старый лакей. — Он почище выдумал. Там на краю острова, на холме, поставил павильон, от дворца — не более четверти версты, а под павильоном-то и были те подвалы, где господа собирались, разряженные, как для придворного маскарада, немецкими монахами и бог весть кем еще. И ночью туда ходили гуськом, с факелами, как черти, прости господи…

— Матушка пресвятая Богородица! — вообразив себе процессию и невольно перекрестясь, воскликнула Александра. — И что же — ты с ними ходил?

— Да боже упаси, я только с барином покойным приезжал, он ведь сколько был жив — другого камердинера не желал: я за ним чуть не с пеленок ходил…

— Помню, Ильич, миленький, все помню…

— Так я в комнате оставался и в окошко видел. Как-то раз долго глядел — как они шли мимо старого дуба, там дуб был — сказывали, царя Петра помнил, как к павильону поднимались и обходили его посолонь… Глядел, крестился и молился… И теперь за баринову душеньку молюсь, не пошло бы ей во вред то колдование…

— Тут, значит, эта адская поварня была? — Александра показала пальцем на край острова.

— Тут, матушка, на самом на мысу. Диво, что в паводок этот подвал не затопило. А в ночи, когда собирались, на башне огонь горел.

— Как, там еще и башня?

— Из нее на звезды глядели, а потом в подземелье спускались. Я-то следил в окошко — когда в башне был свет, в павильоне — не было, стало быть, под ним все и делалось. Еще барин сказывал — своды низкие, только итальянцу впору, поэтому он и шишку на лбу как-то набил…

Александра внимательно посмотрела на карту. Запомнить расположение дворца и павильона было несложно.

— Убери это, Ильич, — сказала она. — Бог с ним, с Елагиным. Я к себе пойду, а ты вели, чтобы ко мне привели Мавреньку, мне надо с ней наедине потолковать, а потом, чуть погодя, пришли ко мне Фросю.

— Все сделаю, матушка-барыня.

В спальне Александра сняла кафтанчик, отстегнула шпагу и стала изучать, как она крепилась к поясу, насколько можно отпустить ремешки. За этим занятием ее и застала Мавруша.

— Звали, сударыня? — спросила она.

— Звала. Нерецкий попал в беду, надобно его выручать.

— Да как же?! — вскрикнула Мавруша. — Я всей душой, всем сердцем, жизни не пожалею!.. Что надобно сделать — приказывайте!..

— Стрелять вас, монастырок, поди, не обучали?

— Стрелять?..

— Понятно. Бегаешь ты быстро?

— Обыкновенно… бегаю… А как надо?..

— Темноты не боишься? Крови не боишься? Видела когда раны, хоть небольшие? Перевязывать доводилось?

От вопросов Мавруша совсем растерялась.

— Да для него я ничего не побоюсь… Ей-богу, не побоюсь!..

— Это похвально. А то мне без тебя не справиться. Я, сдается, знаю, где его держат. Сегодня хотели его отыскать, да нас на остров не пустили — увидели издали, что мужчины в лодке, и не велели причаливать. Но дам, богато одетых, сама видела, пустили. Так что завтра наряжаемся, как на придворный бал, и отправляемся на Елагин. Сейчас Фрося приготовит тебе мое муслиновое платье — то, бланжевого цвета с рукавами буф, где надо — ушьет, вырез сделает побольше. Вели Павле приготовить те туфли, в которых ты сможешь быстро ходить, с самым маленьким каблуком…

Павла, подаренная Мавруше госпожой Вороновой, была очень хороша собой. А то, что поведения легкомысленного, так оно, пожалуй, и неплохо.

— Фросенька, сходи-ка за Павлой, — велела Александра заглянувшей горничной. И когда красавица явилась, первым делом ошарашила ее вопросом:

— Тебе господское платье носить доводилось?

— Доводилось, матушка-барыня. У госпожи Вороновой домашний теятор делали, я пастушкой была и дамой…

— Отменно. Фрося, мы с Павлой фигурами схожи?

— Она, барыня-голубушка, в грудях поосновательнее будет!

— В мое синее платье влезет? Сделай так, чтобы влезла толстомясая! Хоть салом смажь — но чтоб вползла! Павла, покажи ногу… Ох… не у всякого гренадера такая нога сыщется!.. Плохо. Фрося, вели Татьяне — пусть сходит с ней в ряды, поищет туфли на ее лапищу. И чтоб весь вечер в тех туфлях потом ходила! А сама — тут же в гардеробную!

И опять во всем доме началась суета — нужны были шляпы, зонтики, черные маскарадные накидки-домино, понадобились и новые потайные карманы, такие, что выдержат вес пистолетов. Александра снаряжала свою экспедицию на Елагин так, что Михайлов с Новиком померли бы от зависти, они-то ехали наугад, наобум лазаря. Ильича она отправила с запиской к приятельнице, наказав без ответа не возвращаться, чтобы старика от этих сборов в сатанинское логово и впрямь «кондратий» не хватил.

Утром пришел волосочес, изготовил Александре, Мавруше и Павле великолепные прически с шиньонами. Потом Фрося помогла им одеться, к тому времени прибежал Гришка и сказал, что большая лодка, им нанятая, в Мойку не войдет, а будет ждать на Дворцовой набережной, так быстрее получится. На Гришке была новенькая ливрея, напудренный паричок, он улыбался во весь рот, предчувствуя приключение.

— Ну, Господи, благослови, — перекрестилась Александра на висевшие в спальне образа. Платье на ней было легкое, белое, муслиновое, как у Мавруши, на голове — шляпа с преогромными голубовато-серыми перьями; она знала, что в этом наряде очень хороша, и юбки вниз надеты легкие, необременительные, и туфельки — легчайшие.

Солнце сияло, пистолеты в потайные карманы легли удачно, Павла в дамском платье двигалась довольно ловко, шляпа на ней сидела красиво. Мавруша лишь испуганно поглядывала на свою низко открытую грудь, но не спорила и не айкала. Экспедиция начиналась неплохо.

Конечно, мало что можно сделать впятером — ведь у Елагина дворни, поди, не меньше двух сотен. Но разведка — тоже великое дело, и неожиданное нападение должно оказаться удачным.

В последний миг Александра сообразила, что нужно написать записочку Ржевскому. Это заняло не более трех минут. И тогда уж, отправив с записочкой Андрюшку, они приказала всем выходить из дома.

Лодка с четырьмя парами гребцов оказалась ходкой, если идти по Большой Невке, то Елагин остров был совсем близко, разве что у Каменного острова пришлось задержаться, чтобы не столкнуться с целой галерой, сопровождаемой яликами.

— Ай, как прелестно, как красиво! — твердила Мавруша все время, сколько шли вдоль каменноостровского берега. За деревянными набережными виднелись высокие оранжереи с просвечивающими сквозь стеклянные рамы пальмами и померанцевыми деревьями, решетчатые беседки, дома, узорная ограда зверинца, подстриженные кусты и деревья. Все это великолепие было заведено еще при бывшем владельце острова, канцлере Бестужеве-Рюмине. Ныне им владел великий князь Павел Петрович, и для него был построен замечательный дворец на месте старого бестужевского.

Пристань напротив елагинского дворца все приближалась, Мавруша забеспокоилась, схватила Александру за руку.

— Как лихих старцев на сцене представлять, так ты смелая, — уколола Александра. — Павла, не бойся. Гришка, Пашка, коли что — к Ржевскому.

Хозяин лодки, которому было заплачено втрое больше против обычной цены, уже знал, что следует делать: высадив дам с двумя лакеями, отойти к Каменному острову, стать напротив павильона, который был уже виден за деревьями, и ждать знака. Условились: либо это будет появление на пристани Александры со свитой и размахивание руками, или пистолетный выстрел. На расстоянии в полсотни сажен его трудно было бы с чем-то спутать. Правда, выстрел был назначен на самый крайний случай, — Александра надеялась, что обойдется без подобных страстей.

В десятке сажен от пристани Александра заговорила по-французски, Мавруша бойко ей отвечала, а Павла, получившая строгие наставления, лишь смеялась или вставляла «уи, мадам!», будто и впрямь все понимала.

Лодка причалила. Гришка с Пашкой помогли дамам выйти на пристань и забрали с лодки большой кожаный саквояж. Там было много всякого добра, которое могло пригодиться в экспедиции.

Мужики на пристани очень косо смотрели на бойко щебетавших прелестниц. Но допекать дам неделикатными вопросами они не решились — нажалуются хозяину, и кто будет виноват? К тому же идут уверенно, смеются, сразу выбрали дорогу, что ведет ко дворцу, видимо, бывали тут не раз, приглашенные хозяином.

— Да не гляди ты с ужасом, будто тебя на эшафот ведут, — смеясь, говорила Александра Мавруше. — Вон на Полину погляди — шествует как королева.

Павла, удостоенная нового французского имени, действительно выступала гордо и хохотала звонко. Чем-то она и впрямь была похожа на французскую королеву — по крайней мере, на ее живописный портрет работы госпожи Виже-Лебрен; складкой губ ли, овалом лица — Александра, впервые заметившая это сходство благодаря господской прическе, еще не могла понять.

Пройдя с сотню шагов, экспедиция обнаружила круглую клумбу. Это было очень кстати — обходя клумбу, можно было скрыться от взглядов мужиков с пристани и поспешить к павильону с адской поварней под ним.

— Эти безумцы шли от дворца, а обходили павильон посолонь, — вспомнила Александра рассказ Ильича. — Вон он, дворец… Павла, ежели встретим кавалеров — отходи, задирай подол и поправляй подвязку. Тогда ничего дурного не подумают, а только вытаращатся. Думать-то уж нечем будет.

Ноги у горничной, несмотря на крупную ступню, были хороши, с округлыми икрами, с узким коленом, и та часть бедра, что открывается, когда женщина подтягивает чулок со съехавшей подвязкой, тоже была очень соблазнительна.

Ослушаться барыни Павла не посмела. Когда совсем близко, на соседней дорожке, зазвучала французская речь, она отважно задрала подол.

— Дурочка… — шепнула ей Александра. И тут показались мужчины — средних лет, одетые небогато, опрятно, видать, из личной канцелярии Елагина. Их было двое.

Опустившись на одно колено, Александра стала натягивать и без того отлично сидевший белый чулок на Павлину ногу. Мужчины, увидев эту прелестную картинку, тут же свернули в боковую аллею.

— Великое дело благовоспитанность, — заметила Александра. — Гришка, глянь — не подсматривают ли. Павла, стой, как стоишь.

Они действительно подсматривали. Увидев Гришку, резво ушли. И это тоже означало, что они тут люди подневольные: богато одетая госпожа может наябедничать хозяину, и вылетят они из дворца, как пуля.

— Туда, — Александра указала рукой. — Он должен быть где-то там.

— Ай, мне камушек в туфлю попал, — пожаловалась Мавруша.

— Потерпи, дойдем до скамьи. Вон боскет, там уж точно есть скамейка.

Нетерпение Александры было так велико, что, оставив Маврушу в боскете, она повела экспедицию дальше и увидела дорожку, обсаженную жасминовыми кустами, и поняла, что дорожка ведет прямиком к павильону.

— Слава богу, — сказала Александра. — Пашка, куда эта тетеря запропала? Можно подумать, там не камень, а целый кирпич в туфле. Сбегай, приведи.

И бежать-то было — два десятка шагов до входа в боскет. А Пашка вернулся не сразу.

— Матушка-барыня, нет ее. Я все осмотрел.

— Как — нет? Куда она из боскета могла подеваться?

— Нет, да и все тут. Там две скамьи, клумба посередке, кусты ровно подстрижены — спрятаться негде.

— Господи Иисусе, этого еще недоставало, — прошептала потрясенная Александра.

 

Глава девятнадцатая

ТАЙНЫ СТОКГОЛЬМСКОГО ДВОРА

Сенатор Ржевский вошел в классную комнату, где старший сын, Саша, уже сидел за столом, а учитель математики готовился начать урок. Там же была и Глафира Ивановна — хотела убедиться, что мальчик отвечает на вопросы четко, без промедления, без запинки.

— Скажи, мой друг, не было ли чего от Сашетты? — спросил он жену.

— Нет, хотя она… — госпожа Ржевская чуть было не призналась, что Александра обещала прислать странный железный перстень, который Павлушка подобрал на полу не совсем в отцовском кабинете — это было бы прямое воровство, и не совсем в коридоре, а на пороге, и употребил, как считал нужным.

— Если она пришлет хоть записочку — тут же дай мне знать.

— Ты уезжаешь?

— Должен исполнить одну комиссию Гаврилы Романыча, попросил — не в службу, а в дружбу…

Глафира Ивановна подошла и поправила на муже батистовый шейный платок, придав его концам элегантную небрежность.

— Вот так, теперь хорошо, — сказала она, улыбаясь. Улыбнулся и он — понимал, что супруге хочется еще чуточку продлить ту близость, которой оба несколько часов назад были счастливы и уплывали в сон, не размыкая объятий.

— Я жду еще визитеров. Может появиться человек, плохо одетый, в матросской шапке. Савелий знает, о ком речь. Его не гнать, пусть ждет меня. И ко мне должен прийти флотский офицер, господин Михайлов, — по крайней мере, я надеюсь, что он не отвергнет приглашения. Когда явится — задержи его, займи чем-нибудь в гостиной, а за мной пошли.

— Как же я догадаюсь, где тебя искать?

— К Гавриле Романычу, он будет знать.

Ржевский поцеловал жену, и тут в классную заглянул казачок.

— Двое господ к вашей милости, сказывают — приглашали, дядя Савелий спрашивает — просить?

— Просить. И вести в кабинет. Видишь, мой друг, не пришлось тебя утруждать.

— Велеть подать вам в кабинет кофей с сухарями?

— Сказывают, моряки к американскому рому пристрастились, взяв за образец аглицкий флот, что для них кофей?

— Ты его пробовал?

— Пробовал. Уж больно крепок. Наши настойки против него — как твои севрские статуэтки против статуи Петра.

Оказалось, старый Савелий посчитал неправильно. Пришли трое, но господами он счел лишь двух, третьего не знал, как определить, и велел ему пока посидеть в сенях. Это был Ефимка Усов.

К дверям кабинета хозяин и гости подошли одновременно.

— Входите, господа, — сказал Ржевский. — Вот мы и встретились.

Михайлов и Новиков, войдя, поклонились.

Ржевский указал рукой на кресла, сам присел к столу. В компании двух моряков, один из которых был атлетического сложения, а другой попросту огромен, сенатор казался хрупким, почти невесомым, и его прирожденное изящество казалось более свойственным сильфу, а не человеку.

— Я, господин Ржевский, и есть тот самый капитан второго ранга Михайлов, служу на «Мстиславце», сейчас вот лечусь. А товарищ мой — отставной капитан второго ранга Новиков, — сообщил атлет, почему-то сердитым голосом.

Он, повинуясь красивому жесту длиннопалой руки, сел в кресло, широко расставил ноги и не сразу сообразил, куда девать толстенную трость. Великан сперва внимательно оглядел второе кресло, потом отважился и уселся примерно так же.

— Ранены у Гогланда? — предположил Ржевский, глядя на ногу в обрезанном валяном сапоге. — Я не знал…

— Кабы рана! Раной хоть гордиться можно. Хуже. От ничтожной причины возникло воспаление, пришлось резать. Но я уже бодр и скоро вернусь в строй, — пообещал Михайлов. — Вы звали меня, потому что беспокоитесь о господине Нерецком, так?

— И о нем, и о других людях, вовлеченных в интригу, в коей они, простите, ни уха ни рыла не смыслят, — сказал сенатор. — Судя по тому, что вы гонялись за господином Майковым, вы в ложе «Нептун» не состоите?

— Боже упаси. Я честный офицер, мне довольно моего корабельного начальства, в ином не нуждаюсь, — прямо и просто ответил Михайлов.

— Вы очень верно определили нынешнюю беду А вы, господин Новиков?

— А меня не звали, — Новиков вздохнул и развел руками.

— Ваше счастье. С ложей «Аполлон» тоже никаких дел не имели?

— Нет, — хором ответили Михайлов и Новиков.

— А вы хоть туманно представляете себе, в какую интригу влезли?

— А вы? — вдруг спросил Михайлов. — Мне сдается, именно вы, господин сенатор, еще не поняли всей мерзости, которую они затеяли!

— Я знаю одну сторону этой мерзости, а вы — другую, — преспокойно отвечал Ржевский. — Сейчас мы соединим их вместе и получим общую картину. С вашего позволения, начну я.

— Извольте, сударь, — косясь на Михайлова, сказал Новиков. — А про мерзость вы точно сказали — сам в этом вчера вечером убедился… в госпитале…

Ржевский кивнул Новикову и с любопытством посмотрел на Михайлова.

Он догадался, что ночью в лодке, куда втащили мокрую Александру, были не только разговоры о похищении и погоне, что-то еще произошло — уж больно милая Сашетта не желала встречаться с Михайловым. Недовольный человек, сидевший перед сенатором в простом кафтане (постеснялся надеть белый мундир к валяным сапогам), причесанный без излишеств, имел густые насупленные брови и глубоко посаженные темные глаза, довольно выразительные. И сейчас эти глаза красноречиво заявляли: господин сенатор, второго такого упрямца, как я, не скоро сыщешь. Была в этом лице заметная неправильность. Ржевский, как все образованные люди, учился рисованию, и его учитель предупреждал: правая и левая половины человеческого лица несимметричны, об этом надобно помнить и не удивляться, когда портрет кажется каким-то кривым, дело не отсутствии в мастерства художника, а в лице. Тот, кто взялся бы изображать Михайлова, имел бы сильный соблазн как-то уравновесить его физиономию. Попытка, может, и удалась бы, но физиономия, обретя правильность, утратила бы чуть неуклюжее обаяние.

— Итак, что вы оба знаете о начале войны, господа?

— Знаем, что шведский король в уме повредился, — сразу ответил Новиков. — Пусть наша армия турку бьет и с юга не скоро вернется, да флот-то весь тут, не успел уйти. Даже та часть эскадры, которая чуть до Дании не дошла, успела вернуться.

— А о том, что эта война была задумана более десяти лет назад, не догадываетесь?

— Теперь догадываемся, — буркнул Михайлов. — Но отчего он столько ждал?

— Сейчас поймете, сударь. Вы помните, что одиннадцать лет назад, также летом, шведский Густав побывал в Санкт-Петербурге? Ему тогда наши высокопоставленные масоны устроили торжественное чествование в ложе «Аполлона», вовсе не побеспокоясь, что свой праздник низкопоклонства учинили в день победы под Полтавой. Забыть, имея дело со шведами, про Полтаву, — это еще уметь надобно. А, может, тем они показали королю, на чьей они стороне.

— Вот ведь сволочи! — как и следовало ожидать, возмутился Михайлов.

— Погодите. Не все масоны — предатели, и не все участники того приема сознательно предпочли Швецию России. У них тоже есть различные течения и системы, про кои долго рассказывать. Вам довольно знать, что ныне самая влиятельная — система «строгого наблюдения». Ее адепты полагают себя наследниками французских рыцарей-тамплиеров, то бишь храмовников. Особенность этой системы — хранение тайн, отказ от общения с ложами других систем, но главное — безусловное повиновение начальникам, что управляют масонским орденом. Помните правило иезуитов?

Моряки переглянулись — таким вещам в Корпусе не обучали.

— Повиноваться так, как повинуется рукам могильщика мертвое тело, perinde ac cadaver. То есть не рассуждая вовсе. И не позволяя человеческим чувствам вмешиваться в великое дело повиновения. Примерно то же хотят насадить у себя адепты системы «строгого наблюдения». Запомните это — и вернемся к тому королевскому визиту.

— Но это очень опасно! Даже детки должны, слушая родителей, думать и рассуждать! — воскликнул Новиков. — Как же взрослые люди, добровольно?..

— Ради великой идеи, сударь, исключительно ради нее. Они желают, чтобы их орден стал главнейшим на Земле, и тогда всюду воцарятся благоденствие и законность. Их цель — осчастливить человечество. Их орден становится для них государством, отцом, матерью и троюродной тетушкой, посулившей пятьсот душ в наследство! — с неожиданной пылкостью ответил Ржевский. — Поверьте мне, эти идеи так прекрасны, что даже человек в годах, опытный, разумный, многих превосходящий талантами, осторожный, преданный трону… это я все о себе, господа!.. Так вот, даже такой человек мог увлечься идеями и уверовать в них, как дитя.

Михайлов засмеялся.

— Это не столь смешно, сколь тревожно, — осадил его сенатор. — Я впервые задумался о странном назначении великих идей, когда поглядел на карту Европы и понял — чуть ли не все немецкие герцоги и князья заделались масонами. Прусский Фридрих был масоном, прусский кронпринц Фридрих-Вильгельм, наследник престола, — тоже. А наш любезный противник Карл Зюдерманландский — гроссмейстер системы «строгого наблюдения». Как вы полагаете, каковы были помыслы наших доморощенных масонов? Не знаете? Им тоже страх как хотелось заполучить в главы ордена коронованную особу. Государыня не годится — женщин только штукарь Калиостро пытался в ложу объединить, и вышла одна фривольность. Кто остается?

— Я понял!

— Я тоже!

— А мало ли интриг плетется вокруг великого князя? А мало ли пытаются доброхоты рассорить Павла Петровича с матушкой? Ведь не раз удавалось, но государыня умна, где строгостью, где щедростью такие задачки решает. Вот только фанатичных адептов «строго наблюдения» с их замыслом государства высокой идеи, стоящего над земными державами, нам тут недоставало. Вы, господа, пугачевский бунт помните? Вдругорядь такого не захотелось? А ежели опять народ взбаламутят, то он, в идеях не разбираясь, попросту за вилы возьмется.

— Черт возьми! — с чувством произнес Михайлов. — Простите… А теперь позвольте мне!

— Я еще не досказал. Незадолго до того решено было вдругорядь женить наследника — сколько ж ему вдоветь? Годы подходящие, невесту найти нетрудно. Выбрали Софью-Доротею Вюртембергскую, наследник поехал с ней знакомиться в Берлин. Вернулся — а тут государыне на стол брошюрку кладут, о том, что наш Павел Петрович в Фридрихсфельде готовился к посвящению в масоны. А Фридрихсфельд — замок Фердинанда Брауншвейгского, а оный Фердинанд возглавлял тогда масонов «строгого наблюдения». Теперь видите, откуда ниточка тянется?

Михайлов и Новиков переглянулись. Оба были не охотники до интриг столь высокого полета, обоим других забот хватало, и то, что вкратце и как можно вразумительнее рассказал Ржевский, их порядком ошарашило.

— Но его высочество ведь не стал масоном? — спросил Новиков.

— Бог миловал. Хотя петли вокруг него вили, и петли хитроумные. Но с налету не удалось — стали двигаться иным путем. И тут наши аристократы, Куракин и Гагарин, потрудились. С Куракина, когда он в Стокгольм ездил, взяли слово стать гроссмейстером российской провинциальной ложи, но с условием — чтобы эта ложа и иные, ей подчиненные, признали верховную власть шведского капитула. А его возглавляет Карл Зюдермандандский. Про повиновение помните? Так вот, когда наши ложи принимали в столице шведского Густава, он прямо говорил: нужно привлечь наследника в орден. Но тогда, сразу после его визита, действовать побоялись. Государыня была начеку. Когда три года спустя прусский наследник приезжал в Санкт-Петербург и встретился с нашим — она очень явно свое неудовольствие высказала. А потом между российскими масонами произошел раскол. Почему я о нем говорю? Потому, что похищение Нерецкого есть его прямое следствие, господа. Не угодно ли кофею?

— Точно ли мы должны знать все эти хитросплетения? — с детской простотой спросил Новиков. — Мы ведь и без них готовы… что в наших силах… как умеем…

— Должны! — решил Михайлов. — Господин Ржевский прав — надо знать обе стороны мерзости.

Сенатор позвонил. Явился Савелий, выслушал приказание, а когда уходил — чуть ли не из-под его руки просунулась в кабинет детская головка и с возгласом «ой» исчезла.

— Детки ваши? — оживившись, спросил Новиков.

— Да будет тебе про деток! — рявкнул Михайлов. — Хоть бы кто тебе пять дочек нарожал — может, спустишься тогда с небес на землю!

Новиков засмущался, вздохнул препотешно, развел руками.

Ржевский наблюдал за этой парочкой, пытаясь разгадать, из-за чего повздорили Александра и Михайлов. Александру он знал как даму мирного нрава, не склонную затевать склоки, хотя упрямства и ей было не занимать. Чего ей делить с флотским офицером, человеком не ее круга, сенатор не понимал. Конечно, офицеры были обычными гостями в лучших домах столицы, но Михайлов не походил на светского кавалера; в гостиной он был бы таким же чужеродным телом, как слон в посудной лавке. Его место — на корабле, там его норов найдет применение. Его место — на войне…

Тут Ржевский всего лишь на секунду предался зависти к плечистому упрямцу, немногим старше тридцати лет, и уже отцу пятерых дочек. Не то чтоб сенатору своих детей было мало, не то чтоб в ширине плеч он видел великое достоинство, а просто ясно было — этот человек живет в простом мире, с простыми заботами, его понятие о чести и Отечестве не обременено всякими подвесками, как дамский шатлен, и там, где господин более образованный и нахватавшихся европейских идей будет терзать свою душу выбором, этот будет действовать без затей и сомнений, зато сразу и решительно.

— Я не стану забивать ваши головы, господа, всякими ненужными подробностями, довольно уж того, что моя собственная от них пухнет, — сказал Ржевский. — Вам довольно знать, что до вмешательства шведских интриганов в России были свои две масонские системы — английская и циннендорфская. Английскую возглавлял господин Елагин…

— Елагин! — хором повторили Михайлов и Новиков.

— А циннендорфскую — генерал-аудитор Рейхель. Незадолго до визитации шведского короля они объединились в одну, названную великой провинциальной, формально она подчинялась берлинской ложе «Минерва». Великим провинциальным мастером стал господин Елагин. Когда после этого злосчастного визита в столице был образован шведский капитул, который должен был возглавить Куракин, но передал должность Гагарину, сие не всем здешним масонам понравилось. А еще менее понравилось, когда в восьмидесятом году герцог Зюдерманландский самочинно провозгласил себя великим провинциальным мастером двух масонских провинций — к одной из них причисляется Россия. Тогда датские и немецкие ложи «строгого наблюдения» отказались признать его главенство и публично осудили самоуправство. Ложи Елагина и Рейхеля тоже возмутились, хотя и не все.

— Это хорошо, — сказал Новиков. — И я бы тоже возмутился.

При этом он смотрел в лицо Ржевскому очень внимательно, а правая рука уже лезла в карман кафтана.

Ржевский забеспокоился — что там может быть у этого круглолицего великана? Но на свет был извлечен всего-навсего небольшой альбомчик и пристроен на колено.

— Итак, что мы имели в начале сего десятилетия? С одной стороны, ложи Елагина и Рейхеля, в которых проказ герцога сильно не одобряли. А с другой — Капитул Феникса. Это было нечто вроде тайного правления для российских лож шведской системы. Он был, собственно, и ранее, но тогда звался петербургским капитулом, капитулом Петрополитанума. Им командовали из Стокгольма — сперва сам шведский Густав, а с восьмидесятого года — его милый братец, которому Густав передал должность Великого мастера, гроссмейстера.

— Батюшки, сколько ж у вас там великих? — удивился Новиков. — Куда ни ткнись — одни великие.

— Вот тоже нашли себе забаву — друг дружку великими титуловать, — добавил Михайлов.

Ржевский засмеялся было, но смех обратился во вздох.

— А как иначе? Коли идея всеобщего благоденствия — великая, то и господа исполнители должны соответствовать.

— А вы сами, сударь? — прямо спросил Михайлов. — Вы-то к кому принадлежали?

— А вот как раз к ложе «Латона» и к Капитулу Феникса я и принадлежал. Недолго, правда, хотя мне там сулили чины и звания. Сперва не устоял перед соблазном, был и надзирателем префектуры, и президентом капитула, и префектом капитула. Но опомнился и оставил эти затеи другим.

— Почему? — Михайлов был непреклонен.

— Да беспокойство одолело — слишком много суеты с театральными приемами и слишком много помышлений о власти. А мне власть одна лишь нужна, господа, — в своем доме и над сердцем любимой женщины. Видите — прямо говорю. Я по натуре незлобив и сентиментален, ежели рядом со мной грызня за звания — я лучше в сторонку отойду. Но при этом буду внимательно наблюдать.

— Когда ж вы отошли в сторонку? — не унимался Михайлов, хотя Новиков уже толкал туфлей его валяный сапог, искренне полагая, что Ржевский этого не заметит.

— В восемьдесят третьем. Но я, по миролюбию своему, сохранил отменные отношения и с московскими братьями, и с петербургскими, и в недоразумениях служил меж ними посредником. А так вышло, что в Москве и иных российских городах, включая даже Архангельск, братья более состоят в елагинских и рейхелевских ложах, в столице же, ближе ко двору, куда сильнее шведское влияние. И получается, что многие российские вельможи находятся в подчинении у брата шведского короля и обязаны ему повиноваться. Да что вельможи — эти господа сидят по своим дворцам и выезжают разве что на придворные балы. Хуже другое — в прямом подчинении у герцога Зюдерманландского господин, возглавляющий ложу «Надежда к Нептуну», попросту — «Нептун». А это адмирал…

— Грейг! — перебил Михайлов. — Я что-то такое слыхал, да не поверил… Царь небесный, вот теперь все сходится!.. Слушайте…

— Алешка! — не выдержал Новиков.

— Да погодите же, сударь, дайте закончить! — сказал Ржевский таким тоном, что Михайлов замолчал. — Сейчас перейдем к Денису Нерецкому. Я знаю его с юности и всегда считал его неким ангельским созданием. У него прекрасный голос и слух, он даже сам сочиняет романсы, а когда поет — и каменные сердца слезами обливаются.

— Поет, значит… — пробормотал Михайлов.

— Но нелегкая занесла его в ложу «Нептун». Такой человек и должен мечтать о всеобщем благоденствии, рае в шалаше, торжестве всемирной добродетели и божественной справедливости. Но ему бы лучше мечтать об этом, сидя в своей деревне, у окошка, в шлафроке и ночном колпаке, и чтобы при сем по двору ходили румяные девки.

— Поет, стало быть…

— Алеш-ш-ш-ка… — прошипел Новиков.

— В «Нептун» Нерецкого втянул некий господин Майков…

— Ага! Вот и он! — воскликнул Михайлов и обнаружил у себя под носом новиковский кулак. В кулаке был зажат карандаш.

— Простите, сударь, — жалобно сказал Новиков Ржевскому. — Сами видите!..

— Вижу, — сенатор усмехнулся. — Потерпите, сударь, немного осталось. Нерецкий недавно переехал из Москвы в Санкт-Петербург и со всем пылом души взялся участвовать в «Нептуне». Но одно дело — торжественно принимать в масоны какого-нибудь новобранца, устраивать целый спектакль в темной зале с факелами, стелить ковер с тайными знаками, надевать кожаные запоны, словно мясники, и белые рукавицы. А другое — исполнять обязанности человека, связанного масонской клятвой. Клятва же такова: повиноваться гроссмейстеру, герцогу Зюдерманландскому, во всем, что не противно верности, повиновению и покорности, которыми я обязан моим законным государям и как светским, так и церковным законам сей Империи. А кто определяет, что «не противно»? Вот то-то. И мой нежный ангел опомнился, когда оказалось, что вот-вот начнется война со шведами. Да и то — долго бы проходил с закрытыми глазами, кабы я его попросту не припер к стенке. Я, видите ли, не слишком хорошо знал, что делается в «Нептуне», других забот хватало, а он мне поведал — чуть ли не под пистолетным дулом… Пока рассказывал — сам осознал беду и перепугался.

Новиков, не собираясь встревать в рассказ, черкал в альбомчике карандашом, время от времени поглядывая на сенатора.

— И тут он задал мне загадку. Вы, возможно, не знаете, но при вступлении в ложу каждый брат получает особое имя. Оно всегда латинское и заключает в себе комплимент. Скажем, если новый брат склонен строго выполнять правила и всем готов пожертвовать ради справедливости, его могут назвать Suprema Lex… перевести?

— Не надо, — ответил Михайлов, хоть и не понял латыни. Но признаться в своем невежестве не мог.

— Высший закон, — вдруг подсказал Новиков.

— Так вышло, что Нерецкий, сколько-то лет пробыв за границей, потом несколько месяцев живши в Москве, плохо знал столичных господ. Когда я его расспрашивал, то оказалось, что многих братьев он знает лишь по латинским именам. И он не смог мне объяснить, кто тот господин, что понемногу забирает власть в «Нептуне». То есть Грейга никто власти не лишал, более того — как раз было необходимо, чтобы он возглавлял «Нептун». Но рядом с ним завелся человек, который исподтишка настраивал братьев на весьма сомнительный лад. Он по-своему понимал клятву о повиновении — покорность законному государю для него была пустым звуком, словами, необходимыми, чтобы показать внешнюю верность, а при выборе следует все же предпочесть Карла Зюдерманландского.

— Когда найдем Нерецкого, я сам его расспрошу, — сурово пообещал Михайлов.

— Расспрашивать нужно будет господина Майкова. Этот побольше знает. Так вот, я отправил Нерецкого в Москву с письмами тамошним братьям. Я описал им положение, которое возникло в связи с войной. Вся наша надежда на флот, а как раз во флоте много офицеров из «Нептуна», и сам Грейг также большого доверия мне не внушает. Братья из «Аполлона», как я понял, в той же степени ненадежны. Но, к счастью, санкт-петербургские и московские ложи поддерживают связи, и с мнением почтенных москвичей у нас тут считаются. Нерецкий должен был привезти письма, подписанные самыми уважаемыми братьями, прямые обращения к тем, кто сбился с пути истинного и служит герцогу Зюдерманландскому. Но он задержался в Москве, а когда приехал — оказалось, что его караулят. Я предполагал, что так случится, и послал человека, чтобы не пустил Нерецкого в его жилище, а сразу привел ко мне. Но ничего не получилось. Хорошо хоть, что письма уцелели — и я ждал, что мне их сегодня принесут.

— Как они могли уцелеть?

— Нерецкий, не заезжая домой, отправился в гости и там оставил свое имущество. Странно, что мне их до сих пор не принесли…

— Он оставил свой сундук у женщины? — резко спросил Михайлов.

— Да, сударь. А что, это преступление?

— Нет! — Михайлов вскочил, неловко наступил на больную ногу и шлепнулся обратно в кресло.

Тут внесли столик, на котором был расставлен красивый серебряный кофейный сервиз и установили его между креслами. Лакей разлил по чашкам напиток с изумительным ароматом и ловко подал чашку хозяину.

— Я при необходимости могу хоть сейчас отправиться к самой государыне, — Ржевский пригубил кофей и одобрительно кивнул. — Я имею доказательства измены — в руки ко мне совершенно случайно попали письма, адресованные тому загадочному господину, именуемому Vox Dei. В самомнении ему не откажешь.

— Это точно, — согласился Михайлов, снова не уразумев латыни, но решив, что Ржевскому виднее.

— Но я этого не сделаю, пока не получу привезенных Нерецким писем и не доставлю их тем, кому они адресованы. Пусть заблудшие души одумаются — не то им не миновать рандеву с господином Шешковским, а я этого не хотел бы. Они лишь тем виновны, что одурманены идеей. Это как водка, протрезвеют — схватятся за головы. По моим сведениям, их около сотни.

— Вы беспокоитесь об изменниках? — удивился Михайлов. — А я бы их сам доставил к Шешковскому — и первым Майкова! Который не только изменник Отечеству, но еще и вор!

— Вор? A-а, я вспомнил. Это у вас он украл железный перстень, вообразив, будто такие носят в некой новой и тайной ложе, созданной в противовес «Нептуну». Занятный перстенек, он был приложен к тем загадочным письмам, попавшим ко мне промыслом Божьим, не иначе, и самое любопытное — у меня его тоже стянули. Полагаю, ребятишки. Супруга обещала дознаться и вернуть сие сокровище.

— Ребятишки?

— Кто ж еще. Слуги у меня честные. Недопитую чарку еще могут опрокинуть, недоеденный пирог исчезнет без вести. Но кольцо — нет.

— А я полагал… Да уж и не знаю, что полагать… — пробормотал Михайлов. От неловкости он схватился за чашку и едва не снес обшлагом сухарницу. Новиков, быстро подвинув ее на середину столика, чуть не опрокинул кофейник. Маневры эти позабавили Ржевского, но он не подал виду.

— Что до изменников — не все они таковы, — сказал сенатор. — Иной по молодости лет увлекся красивым плетением словес, иной по простоте своей не понял, куда ведет сия дорожка. Опомнятся, раскаются — и будут дальше отлично служить. Зачем их губить? В эскадре не хватает офицеров — что будет, ежели сейчас чуть не сто человек, связавши, повезут к Шешковскому? Или война уже окончилась, мы победили шведов, а я и не знал?

— Изменников более, чем вы полагаете, господин сенатор! Одного мы выследили! — вскричал Михайлов. — Я верить не желал, но сам вчера вечером убедился!

— Это Майков?

— Да! Слушайте, вчера я был в Морском госпитале, говорил с ранеными офицерами, они подтвердили мои догадки, они готовы свидетельствовать. Конечно, я могу сам обратиться к своему начальству, но я, в отличие от вас, боюсь, что эта шведская зараза пустила корни очень глубоко, и не получится ли так, что моему донесению не дадут хода, а самого меня найдут где-нибудь на кронштадтских задворках с проломленной головой или даже вовсе не найдут. Вы насчитали около сотни подозрительных лиц, но у каждого из этих господ есть товарищи, есть подчиненные, есть покровители в адмиралтействе, я уж не говорю о Грейге, которого государыня все еще держит в адмиралах… Ладно, об этом — после.

Новиков поднял взгляд от альбомчика, посмотрел на товарища, словно сомневаясь, что он сможет все изложить внятно. Михайлов ощутил этот взгляд.

— Вот и господин Новиков был со мной в госпитале. Он слышал то же, что и я. И тоже был потрясен!

— Совершенно верно! — воскликнул Новиков, не отрываясь от альбома.

— Я слушаю вас, господин Михайлов. Если можно, с самого начала, — попросил сенатор.

— Извольте, начну с того дня, как сделалось известно о войне, — с преувеличенной любезностью предложил Михайлов. — Доводилось ли вам ходить на военных судах, господин Ржевский?

— Нет, — улыбнулся сенатор, — такой нужды не было. Но издали я их видел.

— Не обратили внимания на маленькие флажки с крестами и полосами?

— Нет, сударь.

— Эти флажки нужны для подачи сигналов — начать поворот, совершить поворот через фордевинд, отправиться в погоню, добавить парусов, да мало ли что… Можно передавать целые фразы сочетаниями флажков. Чтобы их понимать, есть книга — свод сигналов. То есть флагманское судно подает сигнал — допустим, приготовиться к постановке на якорь, — и вся эскадра это понимает.

— А как же ночью?

— На то есть фонари и фальшфейеры, пушечные выстрелы, и эти знаки тоже входят в свод сигналов. Так вот, по случаю войны в адмиралтействе тайно приготовили новые книги, содержащие секретный свод сигналов, и офицер с каждого судна перед выходом эскадры получил пакет под расписку. То есть о существовании этих книг знали только капитан и тот, кто расписался за пакет. На «Мстиславце» таким человеком был я. Изволите видеть, обычные наши сигналы шведам давно известны, а в бою возникает необходимость отдать такой приказ, понимать который им незачем.

— Это ясно.

— Тех, кто знал о секретном пакете, в эскадре было очень мало. Полагаю, на каждом корабле — всего двое, более незачем. Если бы в ходе баталии адмиральский флагман подал такой сигнал, капитаны знали бы, что нужно вскрыть пакеты. Или какое-то судно подало сигнал — на флагмане тоже его сразу бы прочитали, для того при капитане стоит неотлучно штурманский ученик со сводом сигналов. Тем более, что морская баталия — не кавалерийская атака, она нетороплива. Так вот…

Михайлов несколько помолчал, выстраивая в голове дальнейший рассказ. Новиков в это время потихоньку завершал профиль Ржевского.

— Я слушаю, господин Михайлов, — любезно сказал Ржевский.

— Неприятель получил наш новый свод сигналов, господин сенатор. Я узнал об этом случайно — человек, мне преданный, видел, как передавали пакет чухонскому рыбаку, только он не понял, что в том пакете. Постойте — где же он? Володька, где мы Усова потеряли? Он с нами был и может подтвердить!

Возникло замешательство, призвали Савелия, он сказал: некий человек простецкого вида сидит в сенях, не буянит, а достал из кармана четвертушку бумаги с карандашиком и выводит какие-то цифры.

Ефимку доставили в кабинет Ржевского и велели ему рассказать все с самого начала.

— Начало было такое — я руки на себя наложить хотел… — обстоятельно приступил к рассказу Усов.

— Нет, нет, ты начни с того, как я заподозрил Майкова в том, что он меня опоил и перстень украл, — велел Михайлов.

Ефимка вздохнул и довольно толково изложил, как преследовал майковского посланца по взморью и видел передачу пакета.

— Но ведь надо было сразу поднимать тревогу, — сказал Ржевский. — Не любовная же записочка там была!

— Я узнал про это уже после баталии, когда прибыл в столицу, — объяснил Михайлов. — Когда мне об этом рассказали, кое-что показалось мне странным. Судьба «Владислава». Я узнал о ней еще в Кронштадте, но тогда…

— «Владислав» — это корабль, который шведам удалось захватить, — вставил Новиков. — А ты тогда лежал в горячке.

— Я не понимал, отчего судно, решившее атаковать вражеский ордер де баталии, было встречено сразу четырьмя судами противника. Ведь капитан — не дурак, если он на это отважился — значит, обстоятельства были благоприятны! Вы ведь представляете себе морское сражение? — с надеждой спросил Михайлов. — Хоть на картинах видали?

— Весьма туманно.

— Но ведь то, что корабли выстраиваются в линию, вам известно? А напротив — неприятельская линия. Каждый корабль, каждый фрегат и даже каждый катер знает свое место. А тут четыре шведских судна покинули место и контратаковали «Владислава». Сейчас он вместе с командой в плену, мы знаем лишь, сколько человек погибло, сколько уцелело. Я заподозрил, что он давал сигнал флагману по секретному своду, уверенный, что шведы увидели невнятное сочетание флажков. А они узнали, что «Владислав» предупреждает флагман о своей атаке.

— Я понял! — быстро сказал сенатор, не желая военно-морских подробностей. — О том, что кто-то из офицеров, входящих в ложу «Нептуна», может оказаться предателем, я знал — меня предупредил Нерецкий. Мы думали, что письма от мастеров стула московских лож немного этих господ образумят. Нерецкий должен был привезти письма, чтобы «Нептун» уразумел — он в своем дурацком рвении одинок. Но Нерецкий, на беду, застрял в Москве… А теперь — вы ведь знаете, кто изменник?

— Я подозревал, но верить не желал. Такой уж я дурак, что не возьму в толк, как можно нарушить присягу! — вдруг выкрикнул Михайлов. — Мне, чтобы убедиться и не взводить на Майкова напраслину, надо было встретиться с теми, кто был в баталии до конца и видел все подробности. Новиков ездил в госпиталь, уговорился с офицерами, и я сам, как только смог, туда отправился. Это было вчера вечером.

— После получения моей записки?

— Ну… в общем, да. После того. Они рассказали мне, как «Владислав», уже вечером, пошел в атаку на отступающие суда противника. Я был прав — вражеские фрегаты двинулись наперехват, увидев поданный им сигнал. Мичман Петин был на «Ростиславе», он видел всю вражескую линию и удивился, отчего ордер де баталии шведами нарушен. При отступлении он нарушается естественным порядком, но моряк всегда разберет, какой маневр к чему ведет. Четыре фрегата имели в виду одно и то же место — то, куда еще не направился, а еще только собирался идти «Владислав». Вот, извольте — мы там, собравшись, ход сражения зарисовали!

Михайлов достал из кармана листки и протянул Ржевскому.

— Китайская грамота, — сказал, едва глянув на них, сенатор. — Я вам и без того верю.

— Сейчас надо донести до государыни, что у шведов есть секретный свод наших сигналов, — не столько попросил, сколько потребовал Михайлов. — И, конечно, поменять его!

— Государыне?

— Да, ее величеству, — твердо произнес Михайлов. — Только так.

— Вы не доверяете Грейгу, сударь?

— Могу ли я доверять человеку, который берег шведскую эскадру, как мамка — младенца? Так берег, что не велел палить зажигательными? — пылко спросил Михайлов. — До Гогланда мы все ему верили. Горячей любовью не пылали — но уважали. Ведь что моряку надо? Знать, что его понимают. А Грейг по-русски изъясняется с огромным трудом. Мы знали, что он сжег турецкий флот в Чесменской бухте, что сам граф Орлов его советов слушал, мы видели, как он старается учить офицеров и канониров… Мы полагали, что он приведет нас к победе! И что же мы получили? Эх…

Михайлов махнул рукой. Ржевский вздохнул.

— Ясно, — сказал он. — Ну что же, ваша просьба разумна, я обещаю, что исполню ее. Возможно, передам через господина Державина, которому государыня благоволит. А вы оба не покидайте столицы. Будьте готовы к тому, что вас вызовут для дачи показаний. В этой истории с секретным сводом сигналов во всем надобно разобраться досконально.

— Это долго? А то — война, а я на суше сижу… Нога уж поправляется!

— Бог весть. Вряд ли, что слишком долго, но уж никак не менее недели. Но вам будет чем заняться. Найдите Майкова. Если только он в столице.

— Он в столице, и мы, возможно, знаем, где он укрылся, если только не сбежал оттуда на Елагин остров.

— Что ему могло понадобиться на Елагином острове? — удивился сенатор.

Михайлов и Новиков переглянулись.

— Так там же Нерецкий! — воскликнул Ефимка. — Что ж ты, крестный? Главного-то не сказал?

— Да меня все эти интриги с толку сбили, — сердито сказал Михайлов. — Давай-ка сам докладывай, ведь не я шлюпку преследовал…

Ефимка, очень гордый, что говорит с настоящим сенатором, заговорил, стараясь выражаться по-светски. Он довел историю до того момента, как экспедиции не удалось высадиться на острове, когда в дверь кабинета поскреблись.

— Это ты, друг мой? — спросил Ржевский. — Входи без смущения.

Глафира Ивановна вошла, Новиков вскочил, выронил альбомчик, наклонился его поднять и опрокинул кресло. Встал и Михайлов — на одной ноге.

Ржевский представил супруге гостей, все трое поклонились.

— Садитесь, господа. Сашетта прислала записку, — сказала Глафира Ивановна. — Ты велел, чтобы сразу тебе отдать. Вот…

Ржевский прочитал несколько впопыхах написанных строчек и, при всем своем умении владеть собой, не уследил за физиономией — рот приоткрылся, брови поднялись.

— Она отправилась на Елагин выручать Нерецкого, — сказал сенатор. — Сама! Пишет — взяла оружие…

— Вот же дура! — воскликнул Михайлов. — Видывал дур, но такую!.. Я и помыслить не мог!..

— Быстро рассказывайте, что между вами вышло! — велел Ржевский. — Впрочем, нет. Вы, Новиков, говорите!

— Разругались насмерть, из-за этого самого перстня, — доложил Новиков. — Он к этой даме как-то попал. Мы не знали, что он у вас побывал. Она Алексея вралем обозвала, он ее — чуть ли не воровской пособницей…

— Дивны дела твои, Господи! — перебил великана Ржевский. — Сейчас я напишу Елагину, и кто-нибудь из моих людей немедленно доставит письмо. Если туда не пускают посторонних, а лишь гостей, приглашенных хозяином, то Сашетта может попасть в беду. Она ведь будет искать Нерецкого по всем закоулкам. Нужно, чтобы ее, изловив, не обидели, а прелюбезно выставили прочь с острова. Чтобы она своими проказами не навредила и старого лиса не спугнула…

— Кого? — спросил Михайлов.

— Того, кто пытается хозяйничать в «Нептуне» и уже успел совершить государственную измену. Нерецкий имени его не назвал, говорил туманно, да я думал, что успею его по возвращении допросить. Насколько я понял, вы знаете, где оказали гостеприимство Майкову. Сейчас же едем, и вы покажете мне этот дом.

— Нужно взять с собой Колокольцева, — сказал Михайлов. — Он шел следом за Майковым.

— Вели, друг мой, закладывать экипаж, — попросил Глафиру Ивановну Ржевский. — И пошли ко мне Савелия с Никиткой. Собирайтесь, господа.

Ржевская вышла, а Новиков, успевший присесть, вскочил и уронил альбом.

— Вы меня рисовали? — полюбопытствовал Ржевский.

— Да это так, баловство…

— Покажите.

Сенатор увидел свой полупрофиль, в котором все было преувеличено — и глаза навыкате, и длинноватый нос, и острый подбородок, и худоба лица.

— Эк вы меня… без малейшей лести…

— Да я сам не знаю, как оно получается, — пожаловался Новиков. — Беру карандаш с лучшими намерениями, а он, подлец, безобразничает…

— Если позволите, оставлю себе. Супруге покажу и спрошу, неужто она такую чучелу любить способна.

Михайлов вздохнул.

Как всякий молодой и здоровенный мужчина, он относился к людям пожилым и хрупкого сложения снисходительно. Однако Ржевского его Глафира Ивановна любила, это даже простодушным морякам сразу было видно, а вот Михайлова никто не любил. И сознание своей ненужности прекрасному полу вдруг затмило для него все интриги шведского короля.

Конечно же, посватайся он к обыкновенной девице или молодой вдове, согласие получил бы незамедлительно — точно так же, как получил согласие покойной жены и ее матушки. Но любовь? Хотелось иметь жену, а не бегать по кронштадтским девкам. Он позвал под венец — как бы еще он мог проявить эту самую любовь? Она согласилась — и таким образом, надо думать, проявила свою любовь… Оба хотели завести семью — чего же еще надобно? Оба были друг другу не противны… какого ж еще рожна-то?!.

Жену Михайлов любил — так, как, на его взгляд, следовало любить жену, обстоятельно, без суеты и нежных объяснений. Он полагал, что именно такова любовь и правильное отношение к женщине — ведь недаром же родились пять дочек. Надо ж было нарваться на женщину, которая все понимает превратно!

Это была женщина иного круга, — глядя на Глафиру Ивановну и сенатора, Михайлов вдруг понял, что Александра, со всеми своими причудами, принадлежит к таким же утонченным созданиям, как сенаторская супруга, для которых слово «любовь» означает не только стирку мужнина исподнего. Да и Ржевский, человек умный, сказал о власти над сердцем любимой женщины… Стало быть, он знал нечто такое, чего Михайлов еще не понял?..

— Ну, что ты встал? — тихо спросил Новиков. — Бери трость, идем…

 

Глава двадцатая

УЗНИК ПАВИЛЬОНА

Мавруша уселась в боскете на скамью, старательно разложив юбку, сняла туфлю и стала искать в ней камушек, зацепившийся за подкладку. Поиски камушка — дело тонкое, и Мавруша отдалась ему со всем вниманием. Поэтому и не поняла, что шорох веток прозвучал чуть ли не над самым ухом.

— Молчи, не то зарежу, — услышала она вдруг.

Голос был негромкий, хрипловатый и страшный.

Мавруша подняла взгляд и увидела мужское лицо в вороной щетине. На лоб была надвинута грязная матросская шапка. На плечах было что-то вроде старой попоны, в пятнах и короткой белой шерсти.

— Молчи, — повторил ужасный мужчина, стоявший перед ней на корточках. — И шляпу снимай.

Он мог бы этого не говорить — Мавруша и так от ужаса онемела.

— Снимай, говорю, не то я сам.

Руки не слушались, язык окаменел, ощущение смертного часа вмиг заполнило душу смольнянки.

Мужчина протянул руки (Мавруша увидела грязные рукава рубахи и ничего более), снял великолепную, увенчанную перьями шляпу, сдернул легкую шаль, и положил все это на скамейку.

— Теперь платье снимай. И юбки. Не то зарежу. Ну?

Мавруша поняла, что сейчас случится ужасное.

И жуткий человек тоже это понял. Он вскочил, подхватил девушку на руки и кинулся прямо в густые кусты возле скамьи.

Именно там был проход, сквозь который при желании можно было проломиться. А за подстриженными кустами, составлявшими стенку боскета, росла высокая и тенистая липа, чьи раскидистые ветки образовывали нечто вроде шатра. Туда и кинулся злодей со своей добычей.

— Сударыня! Сударыня! — позвал мужской голос.

Мавруша узнала его: по боскету ходил лакей Пашка. Нужно было ответить, но в бок Мавруше уперлось что-то острое.

— Пикнешь — зарежу…

Пашка, покричав и помыкавшись по боскету, убежал.

— Теперь скидай платье, — велел злодей. — Скинешь — не трону.

— Да как?..

Мавруша хотела сказать, что такие платья снимают и надевают при помощи горничных, но слова куда-то подевались.

— Сейчас покажу — как! Поворачивайся.

Мавруша покорно повернулась, и злодей взялся воевать со шнуровкой.

— Долбать мой сизый череп… — проворчал он. — Ну и такелаж… Тьфу!..

Он сообразил, как ослаблять и распускать шнурки. Мавруша, затянутая так, что ни охнуть, ни вздохнуть, вдруг ощутила неслыханное облегчение. И тут же злодей стал дергать за рукава, чтобы платье сползло вниз.

— Ай!

— Что — ай? Сама снимай, коли я не угодил!

Мавруша, покраснев до ушей, спустила платье вниз и осталась в сорочке, корсаже и четырех нижних юбках, из них одна — прошитая конским волосом для жесткости.

— И эту снимай, — подумав, велел злодей. — Давай, развязывай!

Мавруша избавилась от жесткой юбки, злодей перекинул ее через руку, подхватил с травы платье и шляпу, в последний раз прорычал «с места сойдешь — зарежу!» — и сгинул в кустах.

Смольнянка осталась стоять — растрепанная, полураздетая, смертельно напуганная. У ее ног лежала вонючая попона, более злодею не нужная. Вдруг стало безумно страшно — что, если злодей караулит в кустах? Теперь что же — и не пошевельнуться?

Поняв, что она одна в чужом месте и на помощь звать нельзя, что в таком виде даже выйти на дорожку невозможно, что все это — стыд и позор, Мавруша разрыдалась.

Ероха, конечно же, в кустах не сидел — довольно насиделся, подстерегая хоть какую-нибудь женщину, идущую по парку в одиночестве. Он, отбежав подальше, нашел другую столь же ветвистую липу, забрался под ветви и стал натягивать на себя дорогое французское платье.

— Долбать мой сизый череп… Как они это носят?.. Это ж на шкелет шито!.. — возмущался он и в конце концов стал рвать ткань там, где не мог пролезть.

Четверть часа спустя Ероха имел вид диковатый, но с расстояния в сотню сажен его можно было принять за женщину. Насилу втиснув руки в рукава, но ничего не мог поделать со шнуровкой на спине, чтобы платье совсем не разошлось по швам. Нахлобучив на голову шляпу, он сдвинул ее на лоб, чтобы поля бросали на лицо тень. Потом, завернувшись в шаль, он вышел на дорожку.

Женский облик понадобился Ерохе всего-навсего, чтобы подобраться поближе к оранжереям. Удрав из винного погреба, он поочередно налетел на лакеев в парадных ливреях, на садовников, на конюхов, что вели показать хозяину породистого жеребца, на служанок, тащивших обратно во дворец выбитые ковры. От всех от них он благополучно сбежал, но плохо было то, что эти люди успели его разглядеть. Видимо, кому-то и доложили о встречах, потому что попытка войти в сарай при оранжереях добром не кончилась — работники закричали, пришлось удирать.

Ероха мог бы без затруднений переплыть на Каменный остров — для моряка полсотни сажен не расстояние. Мог бы — кабы его не держало на Елагином острове важное дело.

Сейчас ему требовалась лопата. Смысл жизни заключался в том, чтобы найти лопату.

Ероха шлепал босиком по дорожке, одновременно пытаясь кутаться в шаль и одергивать юбку для прикрытия запыленных лап немалого размера. Он уже представлял, что и где расположено на острове. Забравшись в ту самую беседку на холмике, которую показывал Усову, и, оглядев елагинские владения сверху, понял расположение всех строений.

Дворец Ероха обошел по дуге и выбрался на открытое место. Мимо прошли, беседуя, два босых мужика с граблями, поклонились в пояс — значит, не признали и на ноги не поглядели! Это было истинное счастье. Но испытывать судьбу Ероха не стал и поспешил в ближайшую тенистую аллею. Он прошел шагов тридцать, когда крепкая ладонь запечатала ему рот, пятипудовая тяжесть повисла сзади на плечах, он покачнулся, но не рухнул наземь, а был подхвачен и на руках, бегом, унесен в какие-то заросли. Даже взбрыкнуть не успел.

— Клади его, Гришка, подлеца, вот так. Да кверху задом! Пашка, сядь на него, выверни ему руку — всякой мелочи учить вас надо. Пресвятая Богородица, что он сделал с платьем?!. Павла, шляпа где? Недоставало, чтобы и шляпу загубили!

Голос был женский, звонкий, молодой, но уж очень злобный.

— Ну, говори, изверг, на что тебе платье! — приказала дама. — И смотри — коли девицу обидел, я с тобой по-свойски посчитаюсь. Ишь, догадался — в моем лучшем платье разгуливает! Ну?!

— Не обидел, — еле выговорил Ероха. Его, повалив, сунули физиономией в песок, заготовленный для посыпания дорожек, и он, повернув голову набок, насилу отплевался.

— Где ты ее оставил?

— Да там и оставил, под деревом. Стоит, ревет, поди.

— Платье тебе на что?

— Продать хотел.

— А сперва на себя нацепил и порвал? Кто ты таков?

Ероха не ответил. Назваться собственным именем — неизвестно, какая неприятность из этого произойдет.

— Матушка-барыня, дозвольте ему ручку посильнее вывернуть, — попросил сидящий на Ерохиной спине человек. — Вмиг заговорит.

— Павла, помнишь, как мы шли? Возвращайся и попробуй покликать Мавреньку. Она твой голос узнает. Ужас какой — девица, смольнянка, раздетая под деревом сидит! Чего доброго, и в обморок кувырнулась…

— Я, барыня, свое платье могу ей дать, — предложила Павла. — Мне-то что, я и в рубахе одной летом бегала, а барышне срам.

— Домой вернемся — полтину тебе дам за то, что этого прощелыгу издали высмотрела. Ну, не дурак ли ты, изверг? Сущеглупый дурак. Думал, мы походку смольнянки от твоей не отличим? Нет, Павла, ты ее только успокой. Скажи — скоро принесем платье. Беги! Живо!

Красавица Павла, отдав хозяйке шляпу, убежала. Ероха молился, обещая Господу и на храм пожертвовать, и нищим милостыню раздать, лишь бы сейчас уцелеть.

— А что, ребятки, не отвести ли его во дворец? Уверена — вор, — предположила дама. — Пусть там с ним разбираются. Ведь не иначе — хотел в дамском виде попасть в господские покои.

— Дурак он, матушка-барыня, — отвечал Пашка. — Дамы все с длинными волосами, а этот — ровно каторжник. Издали еще куды ни шло, а кто рядом окажется, то и увидит все сразу — и щетину на роже, и что волосьев нет, и что босой. Нет, он не во дворец собрался…

Гришка меж тем смотрел на Ероху, словно бы пытаясь признать.

— Отпускать его нельзя, опасно его отпускать, — загадочно сказала, немного поразмыслив, дама. — Мало ли, кто он… А нам только болтуна недоставало… Давай-ка его к дереву привяжем да кляпом рот заткнем, чтоб на помощь не позвал. Доставай веревки.

Ероха смертельно перепугался.

— Сударыня, христа ради! — воззвал он. — Я никому не скажу, что вас видел! Клянусь вам! И убыток возмещу! Отпустите, ради бога!

— Смотри-ка, как гладко говорит! — удивился Пашка.

— Ты сперва скажи, для чего с девицы платье снял! — велела дама.

— Надобно было… Чтоб не признали…

— Матушка-барыня, кабы он был вор, то и платье бы собой приволок, и накладные космы, да и побрился бы, — сказал Пашка. — Он когда сюда забрался, еще не знал, что ему платье понадобится. Сдается, он тут уже наследил, и его ищут.

— Да нет же, дурак! Он точно вор! — воскликнул Гришка. — Я его, барыня, у того дома видал, и мальчишка с ним там был — воровской выкормыш, и девка к нему прибегала — из тех, что клейма ставить уж негде. Доносил же вам — слоняется такой, высматривает!

— Он?

— Точно он, как Бог свят! — Гришка перекрестился.

— А отчего ведет себя по-дурацки?

— Того я знать не могу.

Дама задумалась.

— Кабы мы сюда благопристойно явились, то отвели бы голубчика во дворец. А так — придется привязывать к дереву, — решила она. — И рот затыкать. Но сперва снять с него мое платье. Надо же, как все это некстати…

— Я не вор, — внятно сказал Ероха. — Это недоразумение.

— Хорошо недоразумение. Гришка, доставай веревки.

— А что, коли его товарищи тут по острову бродят? — предположил Гришка, открывая саквояж. — Что, коли они какую-то хитрую пакость затеяли? Там-то они вздумали обокрасть повитуху, а тут добра не в пример больше!

Тут до порядком напуганного Ерохи дошло наконец, отчего его сочли вором.

— Сударыня, я совсем другим делом на Мещанской занимался!

— Делом! — передразнил Пашка. — Уж коли это делом звать, так что — безобразием? Подсоби, Гриша, ему вторую руку завернуть.

— Сударыня, не вор я! Я за другим делом был туда послал!

— Кем послан?

Ероха задумался. Назвать сенатора Ржевского несложно — да только не выйдет ли из этого какой беды?

— На нем еще матросская шапка была! — припомнил неумолимый Гришка. — Не иначе, из матросов за воровство выгнали!

Тут в памяти Александры выскочили обрывки вчерашних речей. Что-то такое пытался сказать некрасивый приятель Новикова и Михайлова — Ефим, что ли? Что-то про голого, босого… вот же они, грязные пятки…

— Ну так как тебя, голубочек, звать? — спросила Александра. — И не начались ли твои подвиги с укрощения бешеной коровы?

— Мичман Ерофеев, к вашим услугам, сударыня, — отвечал пораженный Ероха.

— Господи! — воскликнула Александра. — Что ж вы, мичман, ночью вплавь отсюда не ушли? Я ведь наугад про корову брякнула! Думала — а вдруг?..

— А потому и не ушел, что отыскал господина Нерецкого, — сказал Ероха. — Велите вашим людям меня отпустить, пока руку совсем из плеча не выдернули!

Его тут же отпустили, помогли встать, даже почистили.

— Да что ж вы молчите? Рассказывайте! Где, как? Что с ним? — спрашивала взволнованная Александра.

— Он в каком-то подвале сидит, и его оттуда можно откопать. Я случайно на него набрел, когда прятался. А теперь искал лопату. Лопата — возле оранжерей, там открытое место, а меня уже заметили, нужен был маскарад, ну и вот… простите великодушно!..

— Бог простит! Где тот подвал, ведите меня к нему! — потребовала Александра.

— Да так сразу и не объяснить, рисовать надобно. И не просто к нему попасть. Там на подступах люди стоят, если кто из гостей в ту сторону на прогулку идет, прелюбезно просят поворотить — там-де все раскопано. При мне двух дам не пустили.

— А вы, мичман?

— А я по глупости туда угодил.

Это случилось накануне вечером. Ероха, устав скрываться бегством, прятаться в канавах, да и проголодавшись, решил выйти на северный берег острова, переплыть реку, а там — как Бог даст. Он еще не успел обозреть остров сверху из беседки, но полагал, что река там вряд ли широка, а на другом берегу какие-нибудь огороды или даже поля, можно спокойно, двигаясь на восток, дойти до обжитых мест и провести рекогносцировку.

Он вышел к воде, подивился тому, как узка в этом месте протока, не более десяти сажен, и пустился вплавь.

Выйдя из воды, он, уверенный в своей безопасности, выжал рубаху с портами, снова надел и пошел на восток. Он даже нашел довольно широкую тропинку и маршировал по ней шагов с полтораста, когда натолкнулся на узкий мостик и перешел его. Вскоре за мостом оказался пригорок. Ероха взобрался на него, чтобы сообразить, куда двигаться дальше, и тут понял свою ошибку. Он не реку переплыл, отделяющую Елагин остров от материка, а всего лишь длинный и узкий пруд — один из превеликого множества прудов, вырытых по приказу господина Елагина и составляющих целое гигантское водяное ожерелье, лежащее на острове. Так что следовало снова лезть в воду. Хоть и не больно хотелось.

Тут следует вспомнить, что Ероха сильно проголодался. Время было вечернее, а если переплыть реку и выйти на берег в безлюдной местности, то велика была вероятность, что ближайший кусок хлеба ждет его уже в доме Ржевского. Удирая от погонь, он сумел стянуть узелок какого-то работника с черствым пирогом, краюхой и двумя луковицами, но этого было мало.

В самом широком месте остров был немногим более полуверсты. Ероха подумал — и пошел далее на восток, полагая, что вскоре окажется на стрелке Елагина острова, а там уже поглядит: или найдет способ разжиться провиантом, или плюнет на все и поплывет прочь на пустой желудок, но не к материковым огородам, а к Каменному острову, который весь заселен, так что возможностей стянуть еду и хоть что-то из одежды поболее. Ероха, разумеется, прирожденным вором не был, но обстоятельства не позволяли сохранить добродетель.

Поскольку он шел босиком, то старался выбирать ровную поверхность. Довольно ровной казалась ему дорога. Пройдя с сотню шагов, он услышал мужской грубоватый голос.

— Нет, сударик, образа тебе давать не велено. Ты уж как-нибудь так помолись, без образа.

Ответа затаившийся Ероха не разобрал.

— Нет, нет, не велено, — повторил голос. — А ты ешь да не кобенься.

Мгновение спустя этот же голос удивленно воскликнул:

— Какое еще полотенце?! Не будет тебе полотенца, сударик! Не велено! Прощай!

Шагов Ероха не услышал — видимо, сердитый мужчина шел по мягкой земле или по траве.

— Ага! — сказал сам себе Ероха. — Тут какой-то убогий с провиантом имеется! Попрошу, чтобы поделился.

Он сообразил, где грубый детина вел разговор с незримым страдальцем, и пошел туда очень осторожно.

Июльская ночь в здешних широтах начинается поздно, и Ероха прекрасно видел, куда его занесло. Это был покрытый травой взгорочек, из коего вырастала темная каменная стена, сложенная из настоящих валунов. Окон там, где им полагалось бы быть, Ероха не обнаружил, а вот какая-то дырка, полускрытая травой, имелась. Подкравшись поближе, он разглядел, что дырка забрана железной решеткой, и ему сделалось здорово не по себе. Судя по всему, именно тут и стоял мужчина, пока не ушел.

И тут Ероху осенило.

— Господин Нерецкий! — позвал он. — Вы ли это, господин Нерецкий?

— Кто зовет меня? — спросили из окошка.

— Слава те господи! — Ероха перекрестился.

Но благодарить Бога было еще рано.

Нерецкого заперли в подвале какой-то развалины, стоявшей чуть ли не на самом мысу. Ему приносили еду — и только, даже умыться не давали, соорудили ему ложе из какого-то тряпья, а для естественных надобностей в углу поставили ведро. На Ерохины расспросы он отвечал одно: сам во всем виновен и достоин лютой смерти. Единственное, что ему сейчас требуется, это образа — Христа и Богородицы.

— Я понял, что ему грозит какое-то наказание, — завершил свой рассказ Ероха. — И что его надобно спасать. Если он сидит в подвале под развалиной, то к нему, поди, можно прокопаться. Нерецкий высунул мне в окошко угол какой-то вонючей попоны, я ее вытянул и завернулся. Кроме того, он поделился со мной провиантом. Я обошел развалину — лет ей превеликое множество, пальцем ткни — рухнет. Стало быть, нужна лопата. Я поспал часа три или четыре, а потом отправился на рекогносцировку. Из беседки я все хорошо разглядел. Лопаты тут берут в сараях возле оранжерей. Нужно было как-то попасть в сарай, но в своем натуральном виде я идти не мог. Я понимаю, лучше всего было бы, обнадежив господина Нерецкого, покинуть остров и пробираться в столицу, к сенатору Ржевскому. Но неизвестно, застали бы мы, приехав сюда, пленника в подвале. Я решил действовать сам — и вот, встретился с вами…

— Развалину, стало быть, охраняют? — уточнила Александра.

— Да, на дорожках стоят не то два, не то три человека. Кустами пробраться можно, если спуститься сперва к воде, да только в ваших нарядах…

— Но если копать у стены, те люди услышат?

— Скорее всего, да…

Александра задумалась.

— Покажите мне, господин мичман, ту беседку. Я тоже хочу понять, где здесь что расположено. Пашка, дай шляпу.

Она сама привела платье на Ерохе в божеский вид; велела ему задрать подол, ослабила шнурки, чтобы нижняя юбка сделалась хоть на вершок длиннее и прикрыла ноги. Зайдя за куст, она сняла одну из своих нижних юбок, жесткую, чтобы придать Ерохиной фигуре побольше пышности в бедрах. Потом надела на покрытую короткими черными волосами голову роскошную шляпу и сдвинула ее чуть набок. И, наконец, окутала Ерохины плечи шалью.

— Сойдет, пожалуй, — решила она. — Идем. Держите мой веер, а то вы, поди, дня три не брились. Чуть что — закрывайтесь. Много мы всякого добра с собой прихватили, о бритве не подумали… Гришка, Пашка, следите за нами издали…

До беседки было минут семь ходу. Нельзя сказать, что она так уж сильно возвышалась на вершине насыпного холма, бока которого украшены были клумбами, но этого хватило, чтобы увидеть и Северный пруд, и оранжереи вдали, и сараи при них, и конюшни, и кухонное здание, и затем дворец, и сверкающую на солнце сквозь деревья воду Южных прудов, и, наконец, протоку между Елагиным и Каменным островами.

— Глядите-ка, к пристани целая галера идет, — Ероха веером указал на судно.

Александра прищурилась:

— У вас, господин мичман, зрение, наверно, острее моего. Точно ли там одни мужчины?

— Точно, сударыня. Ни единой дамы. А вон там — та самая развалина, которую надобно подкопать, ежели соблаговолите дойти со мной до оранжерей…

— Нет, сударь, сдается, это не такая уж развалина… — Александра вспомнила, что рассказывал про эту местность Ильич. Если верить ему, павильон, в котором устраивали адскую поварню, был поставлен не более десяти лет назад.

— Как же не развалина? Вон и кустами крыша поросла, и целое деревце на ней.

— Давайте сперва пойдем туда. Оранжереи никуда не денутся.

Когда, сделав преогромный крюк и насилу продравшись сквозь малинник, Александра, Ероха и Гришка с Пашкой оказались возле странного здания и, пригибаясь, обошли его, то стало ясно — увы, доподлинно никакая не развалина.

— Господин Кваренги нарочно выстроил старинную руину, теперь модно ставить в садах такие павильоны, — объяснила Александра. — Для того камню дикий вид придают, сломанные колонны к дверям приставляют. И мозаику на фронтоне по эскизу с пустыми кусками выложили. И кусты на крыше садовник сажал, а сам Кваренги пальцем показывал, куда и сколько. А на дверь поглядите! Дверь-то прочная, ее так просто не вышибешь. Ну, ведите к тому окошку…

Ероха охотно повиновался. При всей затейливости своих подвигов он был склонен к повиновению — и главные неприятности приключались с ним именно тогда, когда он решался орудовать на свой страх и риск. Александра подобралась к зарешеченному окошку и тихонько позвала:

— Денис, Денис…

— Ты?!

— Не шуми. Я. Кто ж еще?

— Ты, ты… — Нерецкий ухватился на решетку и глядел на невесту снизу вверх, словно перепуганный грешник на ангела-хранителя.

— Молчи… Я обо всем позабочусь.

— Нет, нет, не надо.

— Почему?

— Я виноват, я должен искупить свою вину. Я вел себя, как последний подлец!

Александра хотела было сказать, что однажды она такую покаянную риторику уже слышала, но воздержалась. Нехорошо читать мораль человеку, который заперт в подвале, и вряд ли тот, кто его там запер, готовит ему приятные сюрпризы.

— Мы потом поговорим об этом, когда вытащим тебя оттуда.

— Не надо меня вытаскивать. Пусть все будет по справедливости… Я совершил предательство… что же, я искуплю, искуплю… Прости меня, что посмел тебя увлечь!.. Я всех предал, и тебя предал…

— Как это? — удивилась Александра. Вроде бы за то время, что они не виделись, Нерецкий не мог предпочесть ей другую женщину, разве что в павильоне уже завелось какое-нибудь соблазнительное привидение.

— Я несчастнейшее в свете создание, — загадочно отвечал Нерецкий. — Я обречен предавать… И мне лучше всего освободить место на Земле для тех, кто иначе создан. Я буду благодарен тем, кто наконец избавит меня от тяжести нелепого моего земного бытия… И это вскоре случится…

— Подожди-ка…

Александра отползла от окошка, встала и подошла к Ерохе.

— Господин мичман, вся надежда на вас. Мои люди — всего лишь лакеи, они преданы мне, но… ради преданности не сделают ничего лишнего… А вы — вы способны на безумные поступки. Вот, погодите…

— Вы льстите мне… — пробормотал Ероха.

— Я верю вам. Вот… — Она достала кошелек, стянутый шнурком.

— Наклонитесь, — сказала она и с некоторым трудом надела петлю ему на шею. — Тут довольно денег, чтобы купить хорошую лошадь. Сейчас вы переправитесь на тот берег или на Каменный остров, или хоть вплавь доберетесь до Крестовского, как получится. Сделайте все возможное, чтобы поскорее найти сенатора Ржевского. По-моему, Нерецкому грозит нешуточная опасность. Скажите: от Сашетты Денисовой… Сейчас помогу вам раздеться…

Избавившись от платья и юбок, Ероха ощутил неслыханный прилив сил.

— Я сделаю все, что в моих силах, — пообещал он. — А вы… коли можете, замолвите за меня словечко перед сенатором… И не держите зла за то, что платье порвал… Я, сударыня, был человеком пропащим, сенатор мне поверил… Ох, да что говорить…

Александра неожиданно для себя обняла Ероху и поцеловала в щеку.

— Поможете его спасти — братом мне станете, — сказала она. — И уж я вам пропасть не дам!

От объятия в голове у Ерохи помутилось.

Изумительная мысль расцвела, как огненный цветок фейерверка в небе: ведь и его, может статься, ждет где-то такая же дивная женщина, сильная духом и красивая, на все для него готовая, как Александра — для Нерецкого. А он, дурак, эту будущую женщину, что станет ждать его из плаванья и молиться за него, чуть по слабости своей не пропил!..

Александра легонько оттолкнула его и перекрестила.

— Вперед, сударь…

И он пошел, не чуя земли под ногами. Он выбрался на берег, вошел в воду по пояс, пустился вплавь. Течение Большой Невки сносило его, но Ероха выплыл в Среднюю Невку, и там уж течение подсобило — вскоре он, мокрый и довольный, оказался на Каменном острове.

Карта устья Невы возникла в памяти. Прямая дорога к Ржевскому шла через Аптекарский остров, затем через Петровский остров, мимо Петропавловской крепости — а там уж рукой подать. Был бы хоть плохонький ялик, хоть с полудохлым парусом, он бы добежал до Дворцовой набережной часа за полтора. Все, все ожило в голове, воображаемые шкоты легли в ладони. Но кто даст суденышко полуголому мокрому человеку, пусть даже и сулящему деньги? Да и лошадь ему никто не продаст.

Простая мысль купить втридорога хоть какую сухую рубаху с портами, какие-нибудь разбитые башмаки на босу ногу, хоть кургузый кафтанишко у кого-то из садовников или строителей, в Ерохину голову просто не пришла. Его разум, нацеленный на ту точку пространства, где находился Ржевский, отметал все, способное замедлить путь.

Пробежав берегом шагов с полтысячи, Ероха опять вошел в воду. Тут у него случилось от спешки помутнение рассудка — он думал, что переплывает Малую Невку, а это была река Крестовка. Но вскоре ему повезло — окликнули с лодки и полюбопытствовали, с чего он столь нелепо бултыхается в воде и не опрокинулось ли его суденышко.

Ероха попросил помощи, и его подняли в лодку. Там он немного перевел дух и сговорился, что его доставят к Петровскому острову. А уж оттуда до Ржевского оставалось около шести верст.

Ангел-хранитель, разбуженный, очевидно, тем крестным знамением, которое совершила Александра, как раз тогда подогнал к берегу мужика на телеге, знакомца гребцов. Они передали ему Ероху с рук на руки, и, хотя рысь старой лошади была не ахти как скора, с каждой минутой дом Ржевского делался все ближе.

Александра меж тем, махнув рукой на свой роскошный наряд, лежала на земле у окошка, пытаясь вселить в Нерецкого бодрость. Он то верил ей, то вдруг твердил, что недостоин попирать ногами землю. Это было мучительно. Александра понимала, что нельзя оставлять любимого одного, нельзя на него прикрикнуть — тогда чувствительное сердце совсем расстроится, нельзя расспрашивать чересчур дотошно, и оттого в ней стала копиться безысходная злость. К тому же ей уже хотелось есть. Она, обычно припасливая, взяла с собой в экспедицию и веревки, и ножи, и пистолеты, а о ковриге хлеба и мешочке с солью даже не задумалась.

Гришка, едва не попавшись елагинским служителям, переправил платье со шляпой и шалью Мавруше, впридачу был им с Павлой строгий приказ: спрятаться, затаиться, ждать. Умнее всего было бы как-то спровадить их с острова, но Александра понятия не имела — как. Особой пользы от них уже не предвиделось: жених был найден, а чтобы извлечь его из подвала, требовался сенатор Ржевский. А вот обузой они сейчас были изрядной.

Александра тихо переговаривалась с Нерецким и соблазняла его картинами будущей семейной жизни. Когда эта нелепая история завершится, не медля ни часу, уехать в Спиридоново, взять с собой из столицы француза-капельмейстера, чтобы поучил деревенских парнишек, тогда к Рождеству будет хоть плохонький оркестр и даже домашний театр. Вон Павла — из нее получится трагическая героиня, какая-нибудь Семира или Оснельда. Александра и сама понимала, что несет чушь, но нужно было нащупать тему, привлекательную для Нерецкого, чтобы он перестал толковать о заслуженной каре и своих врожденных пороках.

Часики на шатлене показали три часа пополудни, затем четыре, а Ржевский все не появлялся. Это уже начинало беспокоить. Александре хотелось верить, что странный мичман доберется до сенатора без особых препон. Вдруг ее охватило беспокойство — что, коли Ржевский, получив записку, сразу поехал, скажем, во дворец или к приятелю своему, Гавриле Романычу Державину. Поэт сейчас нуждался в помощи — и, ежели он позвал, грешно не помчаться на выручку.

У Державина были основательные неприятности. Нрав его был таков, что он ухитрялся нажить себе влиятельных врагов всюду, куда попадал не в качестве поэта, а как чиновник. Не поладил с генерал-прокурором Вяземским, — подал сгоряча в отставку. Отставку не приняли, поставили его олонецким губернатором, — сцепился с наместником края, Тутолминым. Года не прожил в Петрозаводске, — перевели его в Тамбов. Ну так и в Тамбове — свой Тутолмин — генерал-губернатор Гудович. И кабы только он один! Все, кого Державин поймал на казнокрадстве и простом воровстве, соединились, чтобы сплести сеть. Пошли жалобы в Сенат, Державина удалили из Тамбова тоже. Он был принят государыней, которая изволила выразиться так: «В третьем месте не мог ужиться, надобно искать причины в себе самом».

Державин искал в Санкт-Петербурге применения своим способностям, он желал служить, и все его литературные друзья пытались приискать ему место и покровительство вельмож. Александра вспомнила — сказывали, сам Потемкин проявил любопытство, склонен помочь. Не иначе, творения мелких рифмоплетов с дифирамбами и комплиментами его не устраивали более, решил, что заслуживает громогласной и блистательной оды пера самого Державина — Александра представила, что Ржевский с Державиным сейчас вместе куда-то понеслись, уселись в чьем-то кабинете, хозяин велел слугам без нужды не беспокоить — разве что от самой государыни депеша, и тут ей стало не по себе.

Может статься, и ее записка опоздала — лежит в кабинете на столе, дожидается Ржевского, и сенатор даже не знает, что она отправилась на Елагин остров. Это было хуже всего. Если бы знал — непременно бы что-нибудь предпринял! Но что? Может, уже и послал кого-то на помощь, а как про то узнать?

Беспокойство, которое сперва грызло душу, как маленький котенок грызет слабыми зубками играющую с ним руку, набиралось силы, и зубы уже делались, как у рыси.

Держа одной рукой вцепившиеся в решетку пальцы Нерецкого, Александра другой приподняла шатлен и повернула к себе циферблат дорогих маленьких часов. Пять пополудни, и голод, который от волнения усиливается, и беспокойство за Маврушу с Павлой — как бы с кем не столкнулись, ведь Мавруша глупа, не сумеет выкрутиться, а Павла — простая горничная, обряженная в дамское платье.

Если действовать разумно — следовало бы отправить Гришку с Пашкой прочь, чтобы они вывезли как-то с острова Маврушу с Павлой. Но для этого нужно отпустить пальцы Нерецкого, прервать беседу, не позволяющую ему впасть в отчаяние, отыскать лакеев. По неопытности в подобных затеях Александра условилась с ними, какой знак они ей подадут в случае опасности, — трель щегла. Оказалось, Пашка отменно подражает птичьему свисту. Но о том, какой знак может подать Александра, они не договорились.

И тут раздался свист, переходящий в трель.

— Погоди, друг мой, я вернусь, — сказала Александра, сжала пальцы и с трудом сползла со взгорка. Тело от долгого лежания на земле как-то непривычно затекло.

Сигнал, как выяснилось, означал сразу два события. Первое — по тропинке шел к павильону человек с узелком. Второе — Пашка, вздумавший самовольно навестить Павлу, видел, как и ее, и Маврушу уводили елагинские лакеи, причем относились к ним весьма почтительно.

— Ох, кабы у Павлы хватило ума соврать… — прошептала Александра. — Есть хочется, прямо сил нет.

Лакеи переглянулись — они тоже порядком проголодались. Александра особо не баловала дворню, но кормить велела сытно, и они привыкли, что на поварне всегда можно разжиться куском хлеба, отрезанным от ковриги, весом не менее полфунта.

Человек с узелком, пропавший из виду, очевидно, отворил дверь и передал Нерецкому провиант — если судить по тому, что вскоре он возвращался уже без него. Александра, немного выждав, думала, что уж можно возвращаться, но Гришка удержал ее, и правильно сделал.

К павильону потянулась целая процессия, скорее — караван, груженный разнообразным имуществом. Не менее десяти человек тащили корзины, мешки, большие связки белоснежных свеч, свернутый рулоном толстый ковер. Замыкали караван двое: один нес, установив сиденьем на голове и ножками кверху, большое кресло, а другой — охапку выкрашенных в черное досок.

— Что они там затеяли? — в тревоге спрашивала Александра, но Гришка с Пашкой только разводили руками.

Она вспомнила слова Нерецкого о том, что он за измену должен быть осужден и получить заслуженную кару. Помыслить о том, что его собираются казнить, было невозможно! Нерецкий не злодей, которого бы по судебному приговору тащили на эшафот. Однако в павильоне затевалось нечто скверное.

Караван втянулся в двери, обрамленные двумя искусно надломленными колоннами. Справа и слева от них были ниши, где стояли грязно-белые фигуры, мужские или женские, — не разобрать — так они были повреждены.

Несколько времени спустя из дверей выбежал заполошный человек и понесся вниз, в сторону дворца. Другой тут же крикнул ему вслед из замогильного мрака павильона:

— И череп не забудь! Слышь, Васька?! Череп и кости!

Александра невольно перекрестилась.

Дворец был недалеко, посланец вскоре вернулся с корзинкой, где, надо полагать, лежал череп. Следом за ним шли два господина, одни из них — с рукой на перевязи. Во втором же, когда он оказался поближе, Александра признала Майкова.

Она чуть не выскочила из кустов ему навстречу. Но опомнилась: если он расхаживает по Елагину острову, никого не боясь, значит, зван сюда хозяином. А сдается, что гости, которых пустили сегодня на остров, собираются что-то учинить в павильоне…

— Нет, любезный Fiat Lux, опасаться нечего, — сказал Майков. — Разве что какой-нибудь фрегат подойдет к пристани и высадит десант. Эту барыньку с ее девкой изловили, а кому еще Agnus Aureus может быть нужен?

— А барынька красавица, — заметил Fiat Lux. — Кабы не наши дела — сам бы к ней посватался.

— Отчего нет? Приданое у нее, полагаю, хорошее, иначе не нанимала бы квартиру в Миллионной. Я был там — хоромы, и паркет, и картины, и мебели дорогие. Но она, как все наши дамы, глупа и смыслит лишь в нарядах. Да и криклива, поди. Я потому и не пошел наверх, когда ее с девкой привели, чтобы она, признав меня, не подняла шум. Это ни к чему.

— А я постоял там. Спросил по-французски — госпожа Денисова, не надобно ли чего? Она только отвернулась.

Тут Александра поняла, что случилось: умница Павла, попавшись, назвалась хозяйкиным именем, а Мавруша эту ложь поддержала. Они не выдали ее — это единственное радовало, все прочее досадовало, злило и тревожило.

— Ничего из этого сватовства не выйдет, коли она догадается, что ты причастен к пропаже любовника, — сказал Майков. — А поскольку он пропадет навеки…

— Года не пройдет, как забудет, любезный брат. Ты женщин мало знаешь, Vir Nobilis, а я был женат. Они по этой части изумительно забывчивы.

Александра прикрыла рукой рот — лишь бы не вскрикнуть. Выходит, Нерецкий был прав, и опасность — нешуточная?

Но что можно сделать, кроме как ждать Ржевского?

Если бы не вышло ссоры с Михайловым из-за перстня и всего прочего, то Михайлов, Новиков, тот низкорослый молодой человек, кажется, Усов, и юный гардемарин в епанче были бы сейчас тут. И они бы что-нибудь придумали, ведь они — мужчины, знают, как быть, когда опасность велика. Михайлов вон в сражении побывал, его испугать непросто…

Майков и Fiat Lux прохаживались взад-вперед перед павильоном, и Александра слышала лишь обрывки разговора.

— А за теми братьями, что остались в госпитале, уже давно отправлена лодка, — донесся голос Майкова. — Они уйдут, когда всех раненых приготовят ко сну и доктора по домам разойдутся.

— Спешить нам некуда, дело ясное…

— Если Vox Dei не вздумает произнести двухчасовую проповедь…

— Так и без этого нельзя… А кого избрали?..

Александра резко сунула руки в карманы, в каждом было по заряженному пистолету. Но всего лишь два пистолета — а сколько человек соберется в павильоне?

Голова работала, неудачные мысли вылетали сразу, а требовалась удачная. И вот она пришла. Кто же у этих злодеев главный? Кто ими командует? И это не Майков.

Обжав на боках юбки, чтобы не случилось шороха, Александра отступила подальше и приманила к себе Гришку с Пашкой.

— Сейчас спустимся поближе к воде… — прошептала она. — И кое-что поймем…

Она хотела внимательнее разглядеть башню и примыкавшие к башне стены.

Господин Кваренги, сочиняя павильон, вдохновлялся всем сразу — и римскими развалинами, и готическими, и наверняка какими-нибудь африканскими. Башня, срисованная с донжона рыцарского замка, была толста и приземиста, не более четырех сажен в высоту, около двух в поперечнике. Сложена она была из камней разной величины, но вверху, кажется, была из оштукатуренного кирпича, и под самой крышей ее опоясывала цепочка невысоких окон — не менее десятка. Добраться до них можно было и по камням башенной стены, и по задней стене павильона, лишенной окон и довольно гладкой. Но вплотную к ней росли деревья, и если воспользоваться неровностями стены и ветками, можно было добраться до одного из окон.

Александра вздохнула: как же недоставало сейчас рядом мужчины — такого, как покойный супруг, который в первые месяцы брака учил ее принимать верные хозяйственные решения. Эти два парня, взятых в лакейскую должность за смазливые физиономии и статные фигуры, могли только ждать, чтобы она указала пальцем, что делать, да еще прикрикнула, не терпя промедления.

— Гришка, ты куда саквояж спрятал? — спросила она.

— А вон там, в ямке.

— Тащи сюда веревки. Вот они и пригодятся.

Не слишком стесняясь слуг, Александра вздернула подол и распустила завязки нижних юбок. Она подозревала, что придется куда-то лазать, и под юбками на ней были кюлоты от безвременно почившего маскарадного костюма.

— Распусти мне шнурованье, Пашка, — приказала она. — И не притворяйся, будто не умеешь. На Танюшке ты его, полагаю, ловко распускал.

Гришка, взобравшись на дерево, укрепил наскоро связанную веревочную лестницу, но пришлось подождать, пока уйдет солнце и явится необходимость зажечь у входа в павильон фонарь. Иначе люди, проходящие снизу, могли ненароком увидеть фигуры, копошащиеся на башенной стене у окна.

Помещение, куда попала Александра, было, разумеется, круглым, с дырой в полу, а от дыры шла вниз довольно узкая витая лестница. Другой «меблировки», кроме дыры, было немного — три старых стула и какой-то странный треножник с винтами.

— Она-то нам и нужна, — сказала Александра. — Гришка, иди первым, да осторожно, и стенку щупай — должен быть вход и в павильон, и в подвал. То-то будет беда, коли только эта лестница в подвал ведет.

Но господин Кваренги благоразумно устроил два входа в подвал. Первый, как потом выяснилось, находился в самом павильоне, служившем при необходимости столовой для гостей, притом весьма причудливой: свет туда проникал только через очень узкие окна под самым потолком, забранные цветными стеклами, и на широких каменных консолях вдобавок стояли преогромные подсвечники. Оттуда можно было спуститься в подвал по довольно широкой и прямой лестнице. Второй ход пронизывал все сооружение от верхушки башни до подземелья. Толстый человек застрял бы в нем непременно, и Александра даже подумала: а не ловушка ли это для дородных посетителей?

Дверь, ведущая с лестницы в подземелье, была не заперта. Видимо, ее недавно отворяли и смазывали петли, — они приотворилась почти без скрипа.

Подвал, в обычное время имевший, надо полагать, неуютный вид, оказался теперь убран с удивительной роскошью. Стены его были сплошь затянуты кроваво-красной тканью без узоров. На полу поверх красного сукна лежал большой ковер с непонятными знаками. На возвышении, также устланном сукном, стояло огромное резное кресло, похожее на трон. Возле кресла установлены столы — один с ларцами, другой, покрытый черным сукном, с большими песочными часами, с черепом и крестообразно положенными костями, других украшений на нем не имелось. Еще возле кресла находились высокие подсвечники, четыре или более, Александра не могла разглядеть, каждый на девять больших свеч. Все эти свечи были зажжены.

Перед креслом стоял то ли невысокий столик, то ли высокий табурет, также покрытый красной тканью, на нем лежал молоток.

Подземелье наполнялось людьми, иные были в белых епанчах, иные — в кафтанах. Они тихо переговаривались.

Двое оказались у самой двери, и Александра услышала голоса.

— Эмблему на стене вырезали по приказу Калиостро, когда он делал тут свои опыты. Непонятно, отчего до сих пор не убрали. Тут не место знаку мошенника.

— Но что может означать змея с яблоком в зубах, пронзенным стрелой?

— То, что мудрец должен сохранять в тайне свои знания и не делиться ими с кем попало. Чего о господине Калиостро не скажешь…

— Братья, Vox Dei прибыл! — громкий голос перекрыл разноголосый шум. Тут же все смолкли.

Человек в белом плаще, сутулый и носатый, прошел к креслу, взял молоток и трижды ударил им по задрапированному столу.

— Просвещенные братья, который час? — спросил он весьма торжественно.

— Солнце правды сияет на востоке, — нестройным хором ответили ему. И сразу запели «Коль славен наш Господь в Сионе».

Александра слушала, дивясь тому, каких скверных певцов собрали в подземелье.

— Мы собрались тут, братья, по многим причинам, — сказал господин, занявший похожее на трон кресло. — Первая — наш юный брат доставил присланные старшим братом Vir magna vi сокровища — бумаги нашей ложи и большую печать. Поскольку местоположение ложи — там, где находится Управляющий мастер, то наши сокровища пребывали все время плавания и даже сражения на борту «Ростислава». Но сейчас брат Vir magna vi, страшась превратностей войны и гнева государыни, за что — всем понятно, поручил юному брату привезти сюда бумаги и печать… Я сказал — страшась превратностей войны и гнева государыни. Никаких иных причин нет. Старший брат сохраняет свое звание!

Носатый господин сделал паузу — никто не возражал.

— Вторая причина — надобно обсудить, чем мы можем помочь нашим разжалованным братьям, которые пострадали за верность клятве. Это капитаны кораблей «Дерись» и «Память Евстафия». Им грозила смертная казнь за то, что они, сколько могли, уклонялись от сражения, но, по моим сведениям, они разжалованы в матросы навечно. Мы обязаны им помогать. Это наши братья!

Никто не возражал.

— Третья причина — мы примем в наше общество нового брата. Он еще не слишком готов, но сие диктуется необходимостью, которая заключается в третьей причине. Четвертая причина прискорбна. Среди нас — предатель. Его имя — Agnus Aureus. Это сделалось явно, и нам удалось раскрыть интригу. Этот малодушный брат скрыл важные письма, которые должен был передать мне. Судя по всему, он возил их в Москву, московским братьям, которые сего имени давно уже недостойны. Куда они попали далее — можно лишь догадываться. В этих письмах упоминается то, о чем должны были знать лишь мы и гроссмейстер. Последнее, что предатель сделает в своей жизни, — ответит на наши вопросы и вознесет молитву Господу. Все вы, братья, давали святую клятву верности, все вы помните ее слова. Тот, кто не сдержал клятвы, обязывается подвергнуться следующему наказанию… Продолжи, самый юный брат, у тебя в памяти клятва еще свежа…

Молодой человек, едва ли двадцати лет от роду, подошел, повинуясь жесту старшего брата, повернулся так, что Александра увидела молодое гладкое лицо, протянул вперед руку в белой лайковой перчатке и заговорил:

— Если я не сдержу этой клятвы, то обязываюсь подвергнуться следующему наказанию: да сожгут и испепелят мне уста раскаленным железом, да отсекут мне руку, да вырвут у меня изо рта язык, да перережут мне горло, да будет повешен мой труп посреди ложи при посвящении нового брата, как предмет проклятия и ужаса, да сожгут его потом и да рассеют пепел по воздуху, чтобы на земле не осталась ни следа, ни памяти изменника!

— Виселица готова. Кинжалы готовы. Брат Vir Nobilis, приведи предателя.

 

Глава двадцать первая

ЕДИНСТВЕННОЕ СРЕДСТВО

Когда в дом Колокольцевых явился сенатор Ржевский, представился и сказал изумленной хозяйке, что прибыл с визитом к господину мичману Колокольцеву, материнский восторг был таков, что Родьку без малейших попыток оговорок отпустили вместе со столь известной в свете персоной.

Родька сел в экипаже рядом с сенатором, на заднее сиденье — пусть мать видит в окошко! пусть гордится! — а визави оказались Михайлов с Новиковым. Ефимка попросился на козлы — кучер знает столицу, будет рассказывать и показывать.

Ехать было недалеко.

— Вот этот дом, — сказал Родька, показывая в окошко на задние ворота особняка у Обухова моста. — Сюда ночью пришел господин Майков и тут он остался. Я нарочно прохаживался там полчаса, не меньше. Он не выходил!

— Вы оказали нам большую услугу, господин мичман. Теперь мне ясно, кто дурью мается, — заявил Ржевский. — Вот кто, сдается, самочинно произвел себя в Vox Dei. Надо ж додуматься — назвать себя гласом Божьим! Это такой ум измыслил, коему место в бешеном доме… Но одно меня радует — сей «Глас Божий» отчего-то не выносит дневного света, и коли он отправится на Елагин остров, то дождется сумерек. Так что время у нас есть. Если он кашу заварил, то не допустит, чтобы ее без него расхлебывали. Господа, я знаю способ укротить безумца. Возможно, единственный. Сейчас я отправлюсь добывать все необходимое. А вас я прошу отправляться на остров, разобраться, что там творится.

— Нас не пустят, господин Ржевский, — сказал Новиков. — Дам отчего-то пускают, а нас — нет.

— А у вас на лбу, видать, было написано, что вы люди опасные и гости незваные. Тришка, где там дорожный прибор? Напишу еще письмо Елагину — вы-де за госпожой Денисовой прибыли. Из того письма он мог понять, что Сашетта отправилась на остров из дамского каприза, и этот каприз чем-то ей самой опасен. А вы, господа, представитесь ее родней — и дальше сами с ней разбирайтесь, как сможете. Я бы просил говорить с ней господина Новикова — он всем своим видом внушает доверие.

При этом Ржевский внимательно глядел на Михайлова.

Михайлов был задет, что поручение дано товарищу, и одновременно обрадовался, что не придется говорить с бывшей любовницей. Он вдруг понял, что надо ей сказать на прощание какие-то едкие и справедливые слова и забрать перстень, вполне осознавая, что это будет действительно прощанием, без единой возможности новых встреч.

— Да какой из меня дамский угодник, — Новиков вздохнул. — В свете не сыщется человека, который был бы менее удачлив с дамами. Раз в жизни женился — и то, что хуже некуда.

— Господин Ржевский, нет ли у вас знакомцев в Святейшем Синоде — таких, что помогли бы ускорить дело о разводе? — спросил Михайлов. — А то Новиков жену из дому выгнал, как бы она обратно туда не втерлась…

— Знакомцы, конечно, сыщутся, но приготовьтесь к тому, что процедура затянется года на два, на три, — предупредил Ржевский. — Тут мы расстанемся. Я поеду отыскивать ту особу, что поможет справиться с князем Шехонским — да, это именно он. Чаю в течение трех или четырех часов встретиться с ней, даже если придется гоняться за той особой по всему городу. А вы, пообедав, отправляйтесь на Елагин остров. Но перед этим прошу заехать ко мне. Может статься, обстоятельства переменятся, и я пришлю для вас туда записку.

— Хорошо, ваша милость.

Покинув сенаторский экипаж, Михайлов, Новиков, Усов и Родька стали соображать, какой бы трактир осчастливить своим визитом. Оказалось, михайловское «ни то ни се» отродясь в трактирах не бывало, и для него такая вылазка равноценна экспедиции в Африку.

Трактиры было принято называть по городам, и на столичных улицах была представлена едва ль не вся Европа. Насчитывалось их около полусотни — значит, в каждой части всего три-четыре. Шастать в поисках приличного заведения Михайлов не мог: трость, конечно, выручала, но ступня еще не опомнилась после операции. Решили отправиться в ближайший — «Ревельский». Неторопливо пошли туда и от души насладились и щами, и стерлядью, и кулебякой, и даже тем, чего Новикову уж точно есть не стоило, — солониной по-гамбургски, с мускатным орехом, аглицким перцем, лавровым листом и даже корицей. Завершили обед полпивом, — крепких напитков перед экспедицией пить не стали, хотя Родька и рвался испробовать разом все прелести трактирной трапезы.

— Истинный обед, — похвалил Новиков, гладя себя по животу. — Теперь бы еще вздремнуть.

— Изволь — наверху есть комнаты, — отвечал Михайлов. — И это будет самое разумное, что мы сейчас можем сделать.

Михайлов был сердит — он не желал еще раз встречаться с Александрой, а встреча была неминуема. Однако, когда Новиков, уловивший его недовольство, предложил сделать иначе: Михайлова доставить по дороге в его жилище на Васильевском острове, чтобы девочки наконец увидели отца, а самому с Ефимкой ехать за госпожой Денисовой, в капитане второго ранга вскипело упрямство.

— Успею с ними повидаться, когда нога заживет, — буркнул он. — Тебя одного отпускать — ты там по простоте своей чего натворишь! Елагина изобразишь с кривой рожей, да ему же эту рожу и подаришь, я тебя знаю!

— Сходи, брат Ефимка, поищи извозчика, — не желая продолжать перепалку, сказал Новиков. — Сейчас, благословясь, к Ржевскому съездим, а оттуда — на Елагин.

Но извозчик нашелся не сразу, и Михайлов, чтобы скрасить ожидание, позволил себе-таки стакан красного вина — как клялся трактирщик, неподдельного бордо, прямиком из Парижа. Но кислятина оказалась первостатейная!

Потом Михайлов еще придумал, как оттянуть путешествие на остров. Он вспомнил, что нужно поменять повязку на ноге. И, когда явился старенький извозчик, все поехали к Колокольцевым, прикладывать к заживающей язве новый мешочек с торфяным мхом.

Новиков, предвидя, что на острове придется задержаться, попросил несколько таких мешочков и сунул их в карман, кроме того взял на всякий случай скрученные льняные бинты. А потом пошел в детскую — только его и видели. Зато слышали издали хохот и прыготню мальчиков, с которыми он затеял какие-то буйные игры.

Михайлов, обычно фыркавший, когда Новиков произносил «детки», на сей раз был, кажется, доволен. А если бы совершилось чудо — Нева вдруг вышла из берегов, или снег в июле выпал аршинным слоем, он бы вздохнул с облегчением: есть формальный повод не ехать на Елагин и не вызволять оттуда взбесившуюся госпожу Денисову.

Иные чувства испытывал Родька. Он горел, пылал, стремился на Елагин остров, то и дело спрашивал, который час, и выкрикивал всякие загадочные слова, от которых мать хваталась за сердце: поминал всуе сенаторский приказ, дело государственной важности, превеликую опасность для России и некоторых знатных особ, для кого уже готова казематка в Петропавловской крепости.

Наконец Новиков появился — взъерошенный и довольный. Можно было отправляться на остров.

— Господин Михайлов, нельзя ли, чтобы он не ехал с вами? — жалобно спросила госпожа Колокольцева.

— Ничего с ним не случится, мы лишь заберем с острова кое-кого и тут же назад, — пообещал Михайлов.

Выполняя наказ Ржевского, заехали к нему на Итальянскую.

Глафира Ивановна вышла к гостям, приняла их в гостиной и сказала, что супруг никаких записочек не присылал. И даже более того — его уже искали по делам, а он исчез, как сквозь землю провалился, с экипажем вместе, а ей самой он надобен — отвезти дочку Машеньку в обувные лавки.

Машенька была тут же — светловолосая тоненькая десятилетняя девочка, державшаяся очень прямо.

— Тогда, сударыня, благоволите ему передать, что мы отправляемся на Елагин остров, — сказал Михайлов, собираясь откланяться, но тут из сеней донесся громкий, невнятный и яростный голос.

— Что там стряслось? — удивилась госпожа Ржевская. — Маша, выгляни, узнай.

Девочка поспешила в сени, но вернулась не одна, а со старым лакеем Савелием.

— Там, барыня, гость из бешеного дома, — сказал Савелий. — Он, сдается, уже как-то приходил к барину. Шумит, барина домогается, а сам — босой.

— Назвался?

— Врет, будто мичман Ерофеев, да какой же он мичман?..

— Ероха! — воскликнул Михайлов. — Сыскался! Сударыня, вам на этого пропойцу глядеть нечего, я сам к нему выйду.

— Мы тоже, — сказали Новиков и Ефимка.

А Родька, уже слыхавший от Усова о приключениях со странным выпивохой, без лишних слов побежал в сени.

Ероха стоял у самых дверей, простоволосый, действительно босой — решил не тратить времени на торговые операции, во влажной рубахе и портах.

— Ну, здравствуй, — сказал ему Новиков. — Без стакана сможешь про свои подвиги поведать? Или не справишься?

— Да он, поди, с самого утра не пил, — заметил Михайлов. — Глянь, как отчаянно смотрит. Ну, пора бы и оскоромиться.

— Шутить потом будем, а сейчас я должен видеть сенатора Ржевского, — отрубил Ероха. — Он мне поручение дал, я должен отчитаться. Нерецкий в опасности. Опасность такая, что его держат в подземной тюрьме и хотят казнить. Но это еще не все. Госпожа Денисова там с ним…

— В тюрьме? — изумился Новиков.

— Нет, возле. С ней два лакея и пистолеты. Ежели там что начнется — она вмешается. А на остров съезжаются какие-то господа. Она… она и его не спасет, и себя загубит! — выкрикнул Ероха. — Она умоляет господина Ржевского прислать подмогу!

— Не беспокойся, брат Ероха, мы как раз на Елагин сейчас собирались и имеем письмо от сенатора к хозяину, — утешил Новиков. — Уж госпожу Денисову мы оттуда вытащим.

— Но Нерецкий?.. Она без него не уйдет! Она… она — такая!

Уж какой загадочный смысл вкладывал Ероха в это слово — он один и знал. Каждый понял по-своему.

— Ну, когда тебе наконец дама полюбилась, а не зазорная девка из питейного заведения, может, ты и выйдешь на верный путь, — обнадежил добрый Новиков.

— Госпожа Денисова? — переспросил Родька. — Едем, едем туда скорее! — воскликнул он. И отчаянно покраснел.

Мысленно он уже спас госпожу Денисову из страшного подземелья со змеями и крысами, которых она, конечно же, боялась до обморока; вынес на руках и получил приглашение бывать в ее доме хоть каждый день; и первым делом встретил там ту хорошенькую девицу, что танцевала во дворе, изображая кошку!

Что касается Михайлова — он несколько секунд боролся со своей яростью, но она победила.

— Какого черта! — крикнул он. — Я с вами не поеду. Нога болит. Мне надобно лечь.

— Только что не болела, — удивился Новиков.

— Ступил неловко. Отправляйтесь без меня. — Он достал из кармана сенаторское послание Елагину и протянул Новикову.

— Ну, как знаешь… — Новиков даже растерялся, но письмо взял. — Если болит — тогда, конечно… Мы тебя к Колокольцевым отвезем, потом — на остров…

— Сразу на остров! — вмешался Ероха. — Сразу! Если с Нерецким и с госпожой Денисовой беда случится — что я господину Ржевскому скажу? Михайлов, я тебе извозчика найду…

— Разбогател? — стараясь вложить в вопрос побольше яду, спросил Михайлов.

— Вот! — Ероха достал из-под рубахи висевший на шее кошелек. — Это она дала, госпожа Денисова!..

— Простите, сударь, — сказала госпожа Ржевская, — вы так и собираетесь странствовать по столице в образе театрального нищего?

Оказалось, она уже сколько-то времени стоит в дверях и наблюдает.

— Сударыня! — Ероха поклонился. — Было бы время — поехал бы в ряды. Да времени-то нет! Там госпожа Денисова…

— Пять минут можете подождать?

Это оказались не пять минут, а поболее. Но в хозяйстве госпожи Ржевской нашлись и мужские чулки, и старые туфли, и камзол, и кафтан, и шляпа — все вышедшее из моды, но еще совсем годное.

Пока Ероха при довольно бестолковой помощи Новикова и Ефимки одевался, госпожа Ржевская поманила в гостиную Михайлова.

— Не держите зла на Сашетту, — прямо сказала она.

— При чем тут Сашетта?

— Я, сударь, при дворе на многое насмотрелась, и надобно иметь артистический талант, как у господ Дмитревского или Плавильщикова, чтобы меня в заблуждение ввести. Если вы сейчас не отправитесь на Елагин остров…

— То что?

— То вам будет стыдно.

Михайлов надулся. Он едва не выпалил «а ей не стыдно любовников раз в месяц менять», но удержался. Злясь на себя еще более, чем на бывшую любовницу, Михайлов совсем уж нелюбезно развернулся и поспешно покинул гостиную.

Мысль о том, что придется вытаскивать из какого-то злодейского подземелья нового любовника Александры, была нестерпима. Но в ней не было ревности — только злость, что никак не удается отделаться от этой страницы своего прошлого. Решение пришло мгновенно: ехать на остров надо, и тем самым поставить не просто жирную точку в неприятной истории, а всю эту страницу залить чернилами и выкинуть к черту! Совесть будет чиста — это главное. На остальное — наплевать.

Поскольку от Ржевского все еще не было никаких известий, то отправились на Елагин в соответствии с его прежними указаниями.

Родька радовался, как дитя. Новиков явно не осознавал сложности и опасности этой экспедиции и жаловался на жену — она-де по всему Васильевскому бродит, распуская фантастические слухи. Ефимка расспрашивал извозчика о его знакомых кузнецах — он не терял надежды выйти на след своей пропажи.

Добравшись до Елагина острова, все переговоры с людьми на причале поручили Новикову — он был одет лучше прочих и смотрелся весьма внушительно. Новиков объявил, что привез письмо господину Елагину и должен вручить лично.

Михайлов внимательно оглядывал окрестности и увидел, что по черным валам, недавно насыпанным, прохаживаются люди, очень похожие на стражу, и те молодцы, что бездельничают на причале, явно там поставлены, чтобы никого не пускать. Да и от гостей, которые жили во дворце, Елагин, сдается, избавлялся: целая компания нарядных дам в сопровождении двух кавалеров пришла на причал и весело погрузилась в большую двенадцативесельную лодку, туда же внесли их корзинки, шляпные картонки и саквояжи.

Новикова заставили ждать, пока парнишка бегал во дворец и обратно. Это заняло минут двадцать.

— Барин велел просить, — доложил посыльный, вернувшись. — Вашу милость, сударь, а остальным — ждать!

Взяв у Михайлова письмо, Новиков сошел на берег.

— Хоть госпожу Денисову оттуда вытащим, — сказал Ероха, провожая Новикова взглядом. — А тогда уж и Нерецкого подумаем, как извлечь! Правильно я рассуждаю?

— Да, — отвечал Михайлов. У него была своя логика — переварить Александру и Нерецкого по отдельности он бы еще сумел, а вот, увидев их вместе, мог разозлиться.

Новиков пропадал довольно долго. Наконец он появился с дамой под руку. Дама была высока, статна, одета богато и в широкополой модной шляпе с неимоверной величины плюмажем. Михайлов отвернулся. Видеть эту даму он не желал.

— Ох… — произнес Ероха и зажал себе рот рукой.

— Экая пышная, — одобрил Ефимка.

Доведя даму до причала, Новиков незаметно для стражи прижал палец к губам. Ероха кивнул и протянул руки, чтобы принять даму на борт, а Ефимка помог спуститься Новикову.

— Мочи весла, — велел гребцам Новиков. — Да поскорее. Алешка, повернись, полюбуйся.

— Налюбовался уж, будет, — буркнул Михайлов. — Надобно нам хоть на Крестовском высадиться и другую лодку взять, а даму на этой домой отправить, — твердо добавил он.

— Говорят тебе, повернись.

Михайлов, придав физиономии каменный и высокомерный вид, медленно повернул голову. Тут у него глаза и полезли на лоб, рот сам собой открылся.

— Теперь понял? — спросил Ероха.

— Вы кто, сударыня? — еле выговорил Михайлов.

— Да Павла же я, горничная, Алексей Иванович, забыли? Я вам манжет подшивала!

Тут на лодке воцарилось молчание.

— Знать не знаю никакого манжета, — отрекся от прошлого Михайлов.

— И вместе с Фроськой на стол накрывала! Вы еще говорили, что кофей с утра любите сладкий, а пироги — с морковкой!

Тут Новиков расхохотался! Он всхрюкивал, всхлипывал, охал и ойкал:

— И дурак же я, братцы!.. Вот дуралей! Вот статуй бестолковый! Ох, ох… помру ведь…

— Где госпожа Денисова? — едва дождавшись завершения концерта, спросил Ероха.

— Не знаю, ей-богу, не знаю! Когда нас с барышней изловили, я ее именем с перепугу назвалась — нас и повели, как двух барынь, в гостиной посадили, конфектов и цукатов притащили… Я сижу и думаю — пусть им кажется, будто они нашу барыню поймали, а она — на свободе! Лучше ли было бы, кабы я горничной Павлой назвалась?

— Значит, она где-то у павильона, у подвального окошка, — сказал Ероха. — Но мы больше не можем попасть на остров законно — ведь ты, Новиков, получил взамен письма эту бабу, а письмо там осталось?

— Да, точно так.

— Там и барышня осталась! — вдруг закричала Павла. — На минуточку одну из виду ее упустила! Глядь — а ее и нет! Где-то спряталась! Ахти мне, погубила барышню!

— Молчи, дура! — прикрикнул на Павлу Ероха. — Господи, как же быть-то… Я чаял, хоть госпожу Денисову вытащим, и то уж будет полегче… Она бог весть что может натворить, у нее при себе пистолеты!

— Она что, из пистолетов палить умеет? — спросил Новиков Михайлова.

— Не удивлюсь, коли она и с мортирой управляется не хуже артиллериста, — сердито отвечал тот.

— Это не дама, это кара Божья, — вдруг сказал Ефимка. — Уж на что у нас в Туле бабы и девки к железу привычные, иная пистолет лучше мужа починит, а стрелять — шиш! Не велено!

— Вот, — Михайлов похлопал крестничка по плечу. — Ты понимаешь меня. Твоими устами глаголет истина!

— Надо заплыть с другого конца острова, — встрял Родька.

Поскольку гардемаринов обучали хождению под парусом в разных обстоятельствах и на разных судах, Колокольцев с товарищами неоднократно заходил в устье Невы и учился лавировать меж островов. Невки — и Большая, и Средняя, и Малая, — были словно нарочно созданы для экзамена: они были узки и создавали всяческие неудобства для поворотов. Однажды минувшим летом ял гардемаринов попросту вынесло на северный берег Елагина острова. Начальству про то докладывать не стали, двух старых матросов и лоцмана, бывших на борту, нашли чем задобрить. Родька залез на земляной вал и поразился протяженности прудов. Один словно бы перетекал в другой, а над узенькими протоками возведены были красивые мосты.

— Если мы попадем в самый крайний пруд, то сможем беспрепятственно проплыть по всему острову, — объяснял Родька. — Ведь незваных гостей ждут снаружи, а мы-то будем уже внутри!

— Но есть ли там канал, чтобы провести лодку? — спросил, загоревшись этим планом, Михайлов.

— Должен быть, иначе как же при нужде спускают воду в прудах? — ответил вместо Родьки Новиков. — Особливо когда при сильном паводке в придачу западный ветер нагоняет воду и она перехлестывает в пруды через валы. Но надобно будет, чтобы скрыться из виду, уйти за Крестовский остров. И, его обогнувши, подкрасться к Елагину.

— А павильон где?

— Да вот же, — Ероха указал рукой. — Господин мичман прав — пруды цепочкой тянутся от западной оконечности острова почти до самого павильона. Другое дело — что мы, идя на веслах, поднимем шум, а береговые валы чуть ли не вплотную к прудам насыпаны. Может статься, что они тем прудам — заместо северного берега. И по ним ходят часовые…

— Попытаться надо, — решил Михайлов.

— А кто из нас умеет снимать часовых? — вдруг спросил Новиков. — Я — нет. Если я подкрадываться возьмусь, меня за версту услышат.

— Ч-черт… — прошипел Михайлов. Это означало: если б не нога!..

— Я, — сказал Ероха. — Правда, до сих пор не приходилось, но… Усов, пойдешь со мной?

— Крестненький, надо?

— Надо, — мрачно ответил Михайлов.

Между тем лодка развернулась в сторону Малой Невки, чтобы, как велено, обогнуть Крестовский остров и подойти к Елагину с запада. Это был долгий и неприятный путь, но иного не находилось: отойдя подальше, заметили, что по валам действительно прохаживаются какие-то два человека. Вряд ли часовых поставили много — остров-то всего версты в две длиной, в самом широком месте с версту шириной, но дело-то не в количестве, а в способности поднять тревогу.

— А хорошо бы — пришли, а там уже давно Ржевский навел порядок, — мечтательно произнес Новиков. — И тогда — с чистым сердцем домой, к дитятку. Может, допустят порисовать?

Под мерный плеск весел он затеял с Родькой разговор о младших Колокольцевых, чьи миниатюрные портреты собрался писать. Родька, до сей поры не имевший знакомств среди художников, был премного доволен — сам он, хоть и учился рисованию с черчением, дальше попыток изобразить отломанный гипсовый нос двухвершковой длины не пошел, хотя страшные рожи мелом на заборе ему весьма удавались.

В удобном месте высадили Павлу, приказав ей добираться домой, как знает.

Выйдя из-за Крестовского и пройдя с полмили на восток, увидели оконечность Елагина.

— Ну, что? — спросил Ефимка. — Туда, что ли?

Вслед за ним все посмотрели на Михайлова.

А он и сам понимал, что теперь пора что-то предпринять. Прошло уже немало времени, когда Ржевский обещал найти единственно подходящее средство, чтобы справиться с бедой. Он говорил очень определенно и твердо и собирался доставить это средство на остров — но как оно могло подействовать?

— Коли часовых на валах нет, стало быть, сенатор уже вмешался и что-то предпринял. Я так полагаю, — сказал Михайлов. — Но сдается, кто-то по валу бродит…

— И это непременно часовой? — Новиков приложил руку ко лбу, вглядываясь в мелькающую фигурку. — Или кто-то из елагинской дворни послан…

— Для чего?..

— Надо искать канал, — подал голос Родька. — Вон там, совсем близко от берега, начинается крайний пруд, который кажется, занимает весь этот конец острова, вокруг него вал, да немного суши у пруда. Господин Ерофеев, вы видите створ?

Ероха резко повернулся к Родьке.

Жизнь стремительно менялась — вот и еще один человек назвал Ероху господином Ерофеевым, и не простой человек — флотский! Почти мичман!

— Вон что-то на манер створа, — отвечал Ероха. — Но черт его знает, если часовой вооружен и имеет приказ стрелять? А мы идем открыто, на лодке, — лучшей мишени и не придумаешь.

— Ты хочешь добраться вплавь и снять часового? — спросил Михайлов. — А коли он там не один?

— Я с ним поплыву, — сразу вызвался Ефимка. — Ничего, авось не утопну.

— А чем будете вязать часового? — задал разумный вопрос Новиков. — Погодите! Есть чем вязать! И кляп ему в рот тоже есть! — Он достал из карманов бинты и мешочки с сушеным мхом, которых было четыре. Два отдал Ерохе, два приберег для Михайлова.

Затем лодочнику велели править вверх по Средней Невке и понемногу забирать к Крестовскому. Ероха с Ефимкой скинули верхнее, остались в исподнем и с того борта лодки, что был обращен к Крестовскому, ушли в воду.

Две головы, черная и светлая, медленно двигались к Елагину, Михайлов смотрел вслед и завидовал. Он понимал, что Ероха плывет медленнее, чем умеет, из-за Усова, и все равно сердился: будь он на Ерохином месте, показал бы крестничку, что есть настоящее плаванье. Нырнув в десятке сажен от берега, вынырнул бы уже на самом мелководье.

— Подплывают, — сказал Новиков. — Надо бы отвлечь. Споем, что ли?

И затянул прежалостно на одной ноте:

—  Когда б я птичкой был, Я к той бы полетел, Котору полюбил, И близко к ней бы сел, Коль мог бы я, запел: «Ты, Лина, хороша, Ты птичкина душа!..»

Тут у него с непривычки к пению пресеклось дыханье.

Родькин хохот слышно было, пожалуй, в самом елагинском дворце.

— Птичка, — твердил он, — птичка!..

— А что ж? Глотка у меня мощная, голос на сто сажен уж точно улетел, разве ж я часовых не отвлек? — даже обиделся Новиков.

— Моя теща в таких случаях беспокоится, как бы от музыки молоко не скисло, — заметил Михайлов.

— Ну, сам тогда пой, — обиделся Новиков. — А я послушаю, и, коли от твоего пения зубы не разболятся…

— Да ну тебя, — сказал он, вглядываясь в береговую кромку. — Сдается, они отыскали створ. А часовой — вон появился, коли это доподлинно часовой…

Тут фигура на валу пропала. Только что была — и сгинула.

— Вперед, братцы! — приказал гребцам и лодочнику Михайлов. — Вон туда правьте, где меж травы что-то чернеется!

Через десять минут лодка уже шла вдоль вала.

И тут на валу появился Ефимка.

— Крестненький, это был часовой, с пороховой трубой! — доложил он.

— Фальшфейер, — догадался Михайлов. — Основательно они подготовились. А где Ерофеев?

— С часовым разбирается. Мы его связали.

— Канал нашли?

— Нет никакого канала. Может, он дальше будет?

— Позови Ерофеева.

Ероха явился с новостью: он узнал часового, это был матрос с «Ростислава», раненый в мякоть бедра и оттого вывезенный с судна в госпиталь. Он ничего не знал, кроме того, что мичман с «Ростислава» отыскал его в госпитале и привез с собой. Приказание было дано такое: коли кто приблизится на лодке, сигналить огнем.

— Фальшфейер знатный, — сказал он, показывая аршинную картонную трубку. — Не простой, сдается, а синий.

— Как ты это проверишь? — спросил Новиков. — Не на вкус же? В одном фунте пороха шесть унций муки ни за что не ощутить.

— Днем и на глаз можно. В синих фальшфейерах к селитре и сере добавляют такие кристаллы растертые, золотого цвета, как называются — у канониров надобно спрашивать.

— Матрос с флагмана, этого еще недоставало, — проворчал Михайлов. — И на самом флагмане измена. Отчего государыня не уберет Грейга? Ведь в нем же корень зла! Может, он сам и прислал сюда своих людей?

— Погоди за государыню решать, — одернул его помрачневший Новиков. — Нужно перетащить часового в лодку. Он, может статься, Ржевскому пригодится.

— Шешковскому он пригодится!

Малость успокоившись, решили — лодка медленно пойдет вдоль северного берега острова, а Ероха с Ефимкой — пешком вдоль прудов, высматривая других часовых.

Оказалось, тот, которого пленили, был единственным. Его поставили в стратегически правильном месте — он видел бы и тех, кто норовит пристать к южному берегу, и тех, кто хочет войти в Большую Невку.

Двигаясь вдоль северного берега, сперва не видели ничего, кроме вала; потом заметили вдали крышу дворца; наконец, на небе явился за кронами деревьев силуэт старинной круглой башни с островерхой крышей.

— Вот он, павильон, — сказал Ероха. — Что дальше делать будем? А, Михайлов?

Ржевский просил вывезти только Александру — это исполнить не удалось, и даже если бы сенатору михайловская команда ему понадобилась — он бы попросту не знал, где ее искать.

— Подождем, — отвечал Михайлов. — Ржевский сказывал, главный затейник отчего-то не любит дневного света и приедет лишь в потемках, а без него не начнут.

— Ну так потемки — вот они… небо-то пока светлое, а там, под деревьями, уже мрак, — заметил Новиков.

— Надо, пока светло, высадиться, — предложил Родька. — И тропинку найти. А то вал высокий, а вы, Алексей Иванович, хромаете.

— Нет, надо пройти еще вперед, там точно есть канал, и через него мы войдем в большой пруд, — возразил Ероха. — А от пруда до павильона — шагов с сотню, не более, ей-богу! Я знаю, я там был!

Канал был узок, лодочник страх как не хотел входить туда, насилу уломали. Потом лодка пересекла пруд с севера на юг, и общими усилиями высмотрели подходящее место для высадки, — маленький невысокий мыс.

— Отведи лодку на середину пруда, — велел Михайлов лодочнику. — Мало ли что. И жди нас. Мы покричим, если что.

К павильону шли гуськом — впереди, разумеется, Ероха, белея во мраке исподним, за ним Новиков, дальше — Михайлов и Ефимка. Замыкал шествие Родька, которому поручили самое главное — в случае непредвиденных обстоятельств по первому же слову бежать к пруду и звать лодку, чтобы произвести правильное отступление.

Оружия на всех было негусто — новиковская шпага, с которой он все равно не умел обращаться, Родькины пистолеты, один из которых забрал Михайлов, да большой нож, которым непонятно где разжился Ефимка. Можно было считать оружием и тяжелую трость, которую Михайлов называл оглоблей.

— Стой… — сказал вдруг Ероха и попятился.

— Что за черт? — спросил Новиков, не столь испуганно, как удивленно.

— Батюшки, нечистая сила… — прошептал Ефимка и стал креститься, приговаривая: — Господи Иисусе, Пресвятая Богородица, Господи Иисусе, Пресвятая Богородица…

— Привидение! Ей-богу, привидение! — радостно воскликнул Родька. — Так вот оно какое!..

— Пустите-ка, — велел Михайлов.

То, что смутило его компанию, маячило впереди, светилось лунной белизной из-за ветвей. Даже, кажется, колыхалось. И оно заступило дорогу в двух шагах от башни.

Первая мысль, пришедшая Михайлову в голову, была такая: наверняка в этом мрачном строении сто лет назад кого-то зарезали, оно просто располагает к смертоубийству. Вторая: и что же, из-за такой дряни отступать? Третья: ну, с Божьей помощью!..

Михайлов поднял над головой трость и, понимая, что все с трепетом на него смотрят, пошел вперед. От волнения даже хромота куда-то подевалась. Оказавшись нос к носу с безликим привидением, Михайлов, недолго думая, с размаху ударил его тростью. Привидение оказалось пугливым — полетело вниз, словно пытаясь провалиться от бесстрашного моряка сквозь землю, но по неловкости как-то намоталось на трость.

Тогда стало ясно, что оно — явление вполне материальное. А при ближайшем рассмотрении, освободив его от трости, Ероха ахнул:

— Долбать мой сизый череп! Бабьи юбки!

Кто мог повесить на ветках возле павильона три нижние юбки — Михайлов догадался сразу. И пробормотал такое, что даже его любимец боцман Угрюмов поежился бы — и от самих слов, и от того чувства, что было в них вложено.

— Идем, идем, — заторопил всех Ероха. — Сколько ж можно!..

К павильону они вышли со стороны башни. Прислушались — откуда-то из-под земли доносился гул. В этом гуле удалось выделить несколько знакомых слов.

— «Коль славен наш Господь в Сионе», — опознал Родька. — Да только они музыку перевирают.

Гул стих.

— Где то окошко? — спросил Новиков. — Может, через него лучше услышим, что там, в подвале, деется?

— Вроде тут, — и Ероха, взобравшись на пригорок, чуть ли не щекой прижался к решетке.

— Ну, что там? — спросил Михайлов.

— Да не понять. Какой-то старый черт держит речь, кого-то хочет допрашивать, о каких-то письмах…

— Это Нерецкого, — уверенно сказал Новиков. — Но вот что странно — где-то здесь должна быть госпожа Денисова с лакеями: юбки ее тут, а сама не дает о себе знать…

— Что еще? — нетерпеливо тормошил Ероху Михайлов. — О чем говорят?

— Да о письмах же… Предателем его честят… Божится, что письма еще никому не передавал… Не верят… ох, долбать мой сизый череп!..

— Что, что?

— Старый черт виселицу помянул! Велел встать под виселицей…

— Черт возьми, — проворчал Михайлов. По всему выходило, что ему придется-таки спасать Нерецкого. А сенатор как сквозь землю провалился!

Тут в подземелье загалдели так, что снаружи было очень хорошо слышно.

— Что там у них стряслось? — спросил Новиков.

Шум стих — словно бы кто-то разом заткнул крикунам рты.

— Она! Ей-богу, там она! — воскликнул Ероха. — Она!.. Обещает отдать письма, лишь бы его не тронули…

— Дура! Дура!.. — Михайлов был в ярости. — Куда она полезла?!. Ведь на масонские сборища бабам ходу нет!

— Дура… — растерянно повторил Новиков и, достав из ножен шпагу, двинулся к тяжелой двери павильона.

— Ты куда?

— Надо ж ее оттуда вывести…

— Крестненький, — позвал Ефимка. — Глянь-ка, там вроде факел…

— Где?

— Вон, внизу, у воды…

Яркий синий огонь, брызжущий искрами, был хорошо заметен сверху — но только он один и был виден. Он совершал движения, словно бы крестил реку, и вдруг взлетел, пронесся по дуге, упал в воду и погас.

— Что за притча? — сам себя спросил Михайлов, и тут в подземелье грянул выстрел.

Поднялся крик, что-то громыхнуло, выстрелили вдругорядь.

— За мной! — заорал Ероха и пташкой спорхнул с пригорка. Оружия у него не было — да он сам был в этот миг страшнейшим оружием, готовый голыми руками рвать в клочья неприятеля, лишь бы Михайлов с Новиковым признали его наконец годным вернуться в строй.

Он догнал Новикова у двери павильона. Вдвоем налегли — она отворилась. Внутри было не совсем темно — свет шел из-под земли, от ведущей в подвал лестницы.

Тут мимо них проскочил и сбежал вниз человек — не Михайлов, не Ефимка, не Родька в крылатой епанче…

— Аларм! — закричал этот человек. — Аларм!

— Сейчас они начнут разбегаться, — сообразил Новиков.

— Долбать мой сизый череп! Они оставят нам два трупа! Дай шпагу!

Выхватив у Новикова клинок, Ероха понесся вниз. А в павильоне появились Михайлов с Ефимкой.

— Снеси меня на закорках вниз, да поживее, — приказал Новикову Михайлов.

— Владимир Данилыч, христом-богом, не надо! — взмолился Ефимка. — Его же там завалят, затопчут!

— Дурак! Прислонюсь к стене — и пусть только сунутся!

Михайлов никого спасать не желал. Он даже думал, что если Александра получит в свалке пару хороших синяков, ей это пойдет только на пользу. Но Ероха первым кинулся воевать. Ероха — пьянюшка, заживо похороненный товарищами-офицерами. А он, Михайлов, обремененный даже не раной, а дурацкой язвой на ступне, будет ждать Ерохиного возвращения с победной реляцией?

— Стой тут, крестненький, с оглоблей своей! — кричал Ефимка, заступая ему путь. — Они же все сейчас наверх побегут! Тут ты их и оглоушишь! Всех! По порядку!

— На кой они мне?! — не дождавшись помощи от Новикова Михайлов заковылял вниз по лестнице. Ступеньки оказались очень высоки и дались ему с трудом.

Он оказался в небольшом овальном зале. Там шло настоящее сражение. Ероха бился сразу с двумя противниками, спину ему прикрывала Александра, она отмахивалась большим стоячим подсвечником. Один из ее лакеев — кажется, Гришка, махал черной деревянной загогулиной с петлей на конце, второй уже лежал на причудливом ковре.

Посреди всего этого побоища один лишь человек был спокоен и покорен року. Он стоял на коленях, положив голову на покрытый черной тканью столик, зажмурившись, и даже не пытался встать.

Не надобно было подсказок, чтобы Михайлов догадался, кто это такой.

Он бы не стал спасать Нерецкого сознательно и обдуманно, этот человек был ему неприятен. Но когда выскочившая неведомо откуда фигура в белом плаще оказалась рядом с осужденным, когда в безумном порыве, посещающем порой обреченных, выдернула из ножен, висевших на черной перевязи с серебряными буквами, кинжал, Михайлов без единой мысли в голове треснул фигуру по руке своей оглоблей.

В подземелье становилось все просторнее, господа в белых одеяниях куда-то исчезали. Ефимка, одурев от славной потехи, вцепился в одного и повалил. И вдруг подвал опять наполнился людьми — отчего-то в ливреях…

Эти люди, крепкие мужчины с дубинками, пришли на помощь Михайлову и Новикову, который работал кулаками, и раненому в плечо Ерохе, и сидящему верхом на своем противнике Ефимке. Они окружили компанию заговорщиков, оттеснили ее к опустевшему креслу, но бить не стали — ждали приказа.

Тот, кому полагалось приказывать, неторопливо спускался по лестнице. Все, словно в ожидании кары Божьей, вдруг притихли, и раздался голос:

— Ахти мне, куда ты меня, Алексей Андреевич затащил? Ей-богу, шею сломаю…

Голос был женский.

Но первым в подвале оказался сенатор Ржевский. Он обвел взглядом побоище, оценил соотношение сил и сказал:

— Господа нептуновцы, что-то вас тут маловато. Думал, больше наберется.

— Они вон в ту дверь ушли! — отвечала, выйдя ему навстречу, Александра. — Там лестница на башню. Они в башне, на самом верху, сидят… может, уже вниз лезут…

— И много их там?

— Человек пять, — неуверенно сказала она.

Тут в подземелье появилось новое лицо — ведомая под руки пожилая дама.

При свечах, да при таком слое белил и румян определить ее возраст было бы сложно, кабы не одна особенность: примерно так красились еще в прошлое царствование, наводя румянец отчетливыми кружками. Дама была в платье модного фасона — но из тяжелой ткани бутылочного цвета и с красными лентами, как считалось изысканным лет пятнадцать назад.

Она шла уверенно, зная, что все перед ней будут расступаться, да с поклонами.

— Где ты, друг мой? — позвала она. — Выходи, покажись!

Голос тоже выдавал ее немалый возраст.

— Долго мне дожидаться? Или я, сударь, девка дворовая, что ты мне и слова сказать не желаешь?!

Сердить такую даму было опасно.

Из-за кресла появился сутулый старый господин. Тотчас же к нему протянулась пухлая, в дорогих кольцах и запястьях рука, выглядывая из кружев, которые были едва ли не ценнее колец.

— Ступай сюда, друг мой. Вечно я должна тебя из всяких моветонов, как нашкодившего кота, вытаскивать. Сюда ступай, говорю!

Старый господин сделал шаг.

— Vox Dei! — раздался возглас, полный отчаяния.

Господин съежился, плечи задрались, голова резко накренилась.

— Друг мой!

— Vox Dei!..

— Долго мне ждать? Ты меня, радость, не серди. Я тиха да кротка — до поры…

Мелкими шагами, словно зачарованный, Vox Dei подошел к даме, и тут оказалось, что она его выше на полголовы.

— Ступай вперед, — велела она. — Там наверху Мишка тебя примет и к лодке отведет. Домой поедем. Да сбрось эту дерюгу. Смех смотреть.

Но тут Vox Dei оказал сопротивление и белого плаща не скинул, так в нем и пошел, не озираясь, к лестнице.

— А вы, голубчики мои, на носах у себя зарубите — лучше вам в лесу с голодной медведицей повстречаться, чем с княгиней Шехонской, когда она недовольна! Мне ведь и в государынину опочивальню дверь всегда открыта! А таких, как вы, мои лакеи и в сени не допускают! Пошли все отсюда вон. Да чтоб я больше про ваши сборища дурацкие не слыхала! Ух, умаялась…

— Я ваш должник навеки, ваше сиятельство, — сказал Ржевский.

— Я твоя должница, сударь. Ну как и впрямь бы до Шешковского дошло? Я б разорилась, голубчика моего из беды выручая. Уж коли Господь мне такого чудака в мужья дал — надобно терпеть да защищать, на то я и жена. Он ведь у меня ни в чем отказу не знает. Что ж ему тихо-то не живется? Митька, Ивашка, тащите меня отседова. Тут ступени аршинной высоты — я такие в Москве лишь и видывала, у деда в хоромах, а тем хоромам, поди, лет триста.

— Сашетта, вы целы? — спросил Ржевский. — Берите своих людей, поедете с ее сиятельством, вас доставят до дома. А мне тут есть чем заняться.

Александра в это время уже стояла возле коленопреклоненного Нерецкого, тоже на коленях, и что-то пылко шептала ему. Она взглянула на Ржевского и поняла, что лучше ему сейчас не перечить. Поднявшись, она подошла к сенатору, всем видом показывая смирение, за ней — Гришка. Пашка, с трудом поднявшись с пола, тоже поплелся к хозяйке, держась за бок и кряхтя.

Убедившись, что она уже на лестнице, Ржевский повернулся к Михайлову.

— Подойдите сюда, — сказал он. — И вы, Новиков. И вы, Ерофеев. А где Усов?

— Тут я, ваша милость. Тут! — Ефимка подошел и показал ободранные кулаки.

— Это еще почище, чем у нас на Упе зимой, на льду, заводские стеношники сходятся, — сказал он. — В рукавицах-то костяшки не раскровянишь.

— Нерецкий! Все кончилось, можете подниматься, — велел Ржевский. — Или не хотите живым отсюда уйти? Непременно надо от кинжала пострадать? Наверх сию же минуту!

Новиков подхватил несостоявшуюся жертву под мышки и поставил на ноги.

— Я ничего не понимаю, — сказал Нерецкий. — Кто эта дама? Что теперь будет?

— Будет то, что я забираю вас с собой. Будем расхлебывать заваренную кашу. А вы, господа, — Ржевский повернулся к масонам, — возвращайтесь в госпиталь или туда, где изволите проживать. И никуда не уезжайте. Ежели вы еще не до конца поняли, во что вляпались, то скоро поймете. Ну, Михайлов, как вам понравилось мое средство? Поверьте — надежнее не бывает!

 

Глава двадцать вторая

ПОВЕЛИТЕЛЬ ЧИСЕЛ И ИМЕН

Ночь была теплой, и Михайлов, выбравшись из подземелья, обрадовался — после отвратительной сырости вновь ощутил прелесть жизни. Он дохромал до каменной скамьи, сел и понял, каково райское блаженство. Правда, ненадолго. К нему подбежал Родька.

— Алексей Иванович, они из башни в окошко вылезли! И тот, кого я ночью выслеживал, с ними! Он, сдается, главный! Я знаю, куда они побежали, я покажу!

— Показывай! Сколько их?

— Пятеро. Он — сам пятый. Они вон туда сбежали, к пруду! Может, у них там где-то лодка спрятана?

— Черт их разберет.

Михайлов то ли вздохнул, то ли засопел, глядя на господ в белых плащах и белых же лайковых перчатках. Они уже вышли из подземелья, но явно не знали, куда деваться дальше. Иные, не веря, что десятилетний путь ложи «Нептун» уже, в сущности, завершен, пошли следом за княгиней Шехонской, уводящей непутевого и покорного супруга от греха подальше; на что надеялись — бог весть. Иные, отойдя от павильона туда, где открывался вид на реку, тихо беседовали, глядя на освещенную факелами пристань и на две лодки, что привезли Ржевского, княгиню и ее дворню. Кое-кто поспешил к елагинскому дворцу — рассказать хозяину, какой бедой окончилось собрание в павильоне. Эти были самые разумные — оказав собрату-масону, князю Шехонскому, гостеприимство, сам Елагин оказался в сомнительном положении, и как бы не пришлось ему доказывать свою непричастность к заговору «Нептуна»; во всяком случае, чем скорее он узнает о неприятностях, тем лучше для него…

Как странно, думал Михайлов, как причудлива судьба! Считается, что масонское братство сильнее даже моряцкого, а вот выдернули из ложи человека, который силой своей риторики и мрачной фантазии держал вокруг себя людей крепче, чем старший брат, адмирал Грейг, и вот рассыпалось братство в один миг! Вместо него — толпа весьма напуганных людей, ведь никто из них не знал, как поступит Ржевский со сведениями, добытыми этой ночью.

Тут к Михайлову подошел молодой масон. Он уже избавился от белого плаща, под мышкой держа довольно большую шкатулку, в другой руке — матросский сундучок с кольцом в крышке.

— Я вас знаю, вы с «Мстиславца», — сказал он. — Я — Голенищев-Кутузов с «Ростислава».

— Адъютант адмирала?

— Да. Мне нужен господин Ржевский. Не знаете ли, где он?

— Вон там, провожает княгиню.

— Благодарю. Послушайте…

— Что? — Михайлов был не расположен беседовать с масоном и готов на всякую грубость.

— Думайте обо мне, что хотите, но у Гогланда я дрался честно. На верхнем деке пушкарями командовал. Я тогда сделал свой выбор…

— А сюда для чего пришли?

— Слово дал адмиралу: он послал меня с победной реляцией в столицу и велел передать бумаги «Нептуна» и печать на сохранение. И вот я не знаю, как с ними теперь быть.

— Ерофеев! Усов! — Кричать Михайлов умел — в бурю и не так еще доводилось голос повышать.

Но первым подошел Новиков.

— Ну, кажись, обошлось, — сказал он. — Скоро ли мы отсюда уберемся?

— А что такое?

— Домой пора. Сам знаешь, у меня там прибавление семейства. Девица эта, Поликсена, после родов никак не опомнится, бабы кормилицу привели, она за дитя трепещет. А я за нее беспокоюсь — сама ж еще совсем дитя. Надо ж, как Господь ее в мой дом привел…

— Послушай, Володька, не до детей мне сейчас. Там где-то у пруда прячется тот мерзавец, что перстень у меня стащил, — загадочно, чтобы не понял адъютант Грейга, сказал Михайлов. — С ним еще четверо дуралеев. Поди с господином мичманом, присмотрите там за ним, пока Ероха с Ефимкой не подбегут.

— Ладно. Ты не знаешь, что означает имя «Поликсена»?

— У попа спроси.

— Экий ты сердитый. Идем, господин мичман, — позвал Родьку Новиков. — Коли что — свисти щеглом. Хотя щеглы ночью, сдается, спят…

Они, огибая павильон, пошли к пруду, а за спиной Михайлова что-то очень быстро прошуршало. Он вскочил, развернулся, но увидел лишь стриженые кусты, и ничего более.

— Сердитый… — пробормотал Михайлов. — Станешь тут сердитым…

Собственно, все, ради чего прибыли на Елагин остров, было выполнено. Однако скопилось недовольство, главной причиной которого, возможно, был Нерецкий. Если бы Александра предпочла, скажем, капитана первого ранга, и не с фрегата, а с линейного корабля, и не с простой фамилией Михайлов, а какого-нибудь Нарышкина-Трубецкого-Волконского-Юсупова, можно было бы понять: выбран лучший. Что хорошего в Нерецком — Михайлов, хоть убей, не понимал.

Он мог бы задать себе вопрос: а за что вообще дамы любят кавалеров? И вовеки не нашел бы ответа. Но любовь к Нерецкому была, по его мнению, странной: то, как Александра стояла рядом с любовником на коленях, как шептала ему в ухо, тоже не соответствовало понятию Михайлова об отношениях мужчины и женщины. Даже то, что Александра, рискуя жизнью, пробралась на тайное масонское собрание и устроила там сперва торговлю из-за писем, потом стрельбу, восхищения у Михайлова не вызывало. Не женщина мужчину должна от смерти спасать, а наоборот!

— Крестненький! — окликнул Ефимка. — Вот ты где!

— А твой дружок Ерофеев куда запропал?

— Да вот же он. Я его перевязал. Рана пустяковая, кожу разрезали.

— Идем, — сказал Михайлов Ефимке с Ерохой. — Надобно изловить тех, что ушли через башню.

Ефимка задрал голову.

— Как же они оттуда спустились? — удивился он.

— Во-первых, всякий моряк с такой высоты запросто спустится, — гордо сказал Ероха.

— А во-вторых, глянь — вон веревка болтается, — добавил Михайлов. — С веревкой и ты бы слез. Что это у тебя, Ерофеев?

— Фальшфейеры. Эти господа их привезли штук десять для часовых. Я внизу нашел.

— Хм… Ну, коли факелов нет, хоть это адское пламя…

Перед павильоном, на открытой площадке, было довольно светло — кто-то из лакеев княгини Шехонской нашел на стене у двери кольцо и пристроил туда факел. Но в двадцати шагах от площадки, за углом павильона, под кронами деревьев, уже царствовал натуральный мрак.

— Осторожнее, крестненький, — сказал Ефимка. — Не грохнись ненароком.

— У меня глаза, как у кота, — отвечал Михайлов. — Ночью вижу не хуже, чем днем.

Выйдя из-за деревьев, он увидел пруд. Посередке, как было условлено с лодочником, болталась лодка. Михайлов вспомнил, что в ней все еще лежит связанный часовой, и усмехнулся — часового неплохо бы сдать Ржевскому, он много может наговорить.

Раздался свист, мало похожий на трель щегла. Михайлов отвечал, как умел, и минуту спустя появился Родька.

— Они там, вон там, — показал он. — Где мостик через канал. Совещаются, но ничего не слыхать. Владимир Данилыч зашел с другой стороны.

— Лодки у них там нет?

— Нет, точно.

— Могут уйти вплавь. До материка — пара сажен.

— Так нужно звать нашу лодку! — воскликнул Ероха.

— Они ее хотели подманить, но лодочник уперся — не хочу, да и все тут, — рассказывал Родька. — Владимир Данилыч предположил, что они могут убежать по валу, поэтому решил за валом следить. А там, на западной оконечности, может статься, где-то и лодка припрятана, там-то мы не глядели…

— Эй, на лодке! — позвал Михайлов. — Свои! Правь сюда.

— Ты что задумал, Михайлов? — спросил Ероха. — Полагаешь, они прямо тут, из канала вплавь уйдут? Так мы ж из воды их всех не вытянем, долбать мой сизый череп! Уйдут на тот берег — и поминай как звали!

— Не трещи, сделай милость. И раздевайся.

— Опять?

— Да. Нам ведь они все не надобны. Нам нужен только Майков.

— Так… — сказал Ероха. — Не проще ли взять его на суше?

— Черт его знает. Не улетит же он в небо! Побежит по валу туда, что сомнительно, или поплывет. Скорее поплывет, — ты ж тут сам бултыхался, для нас это дело обычное.

— Для нас… — повторил Ероха. — Коли так — Усов, принимай мои портки!

— Крестник, помоги мне в лодку забраться, — велел Михайлов. — Треклятая нога. Что-то я сегодня многовато ходил. Слушай, хозяин…

Это относилось к лодочнику.

— Что вашей милости угодно? — спросил тот.

— Давай-ка выгрузим нашу добычу. Поставь ее ну хоть в воду, развязавши ноги, а ты, мичман, отконвоируй к пристани, сдай Ржевскому. Знаешь, что сказать?

— Что часовой, выставленный на мысу.

— Как сенатор хочет — так пусть им и распоряжается. Пистолеты еще не разрядил?

— Нет.

— Давай оба сюда.

— Мы на рубле срядились, — сказал лодочник. — Поскольку ночью, и в шесть весел, и бог весть на какой срок…

— И что, тебе мало?

— Было бы нам с молодцами не мало, кабы не ваша, сударик, война с пленными. Кто вас знает, для чего людей в плен берете…

— А если полтину набавлю, то и вопроса не будет?

— А ежели рубль — то хоть самого господина Елагина.

— Два, стало быть, рубля. Разорюсь я с этим «Нептуном», — сказал Михайлов. — Ну, черт с тобой, дядя. Пользуйся моей добротой! Мичман, принимай пленного!

— Так точно, господин капитан! — бойко ответил Родька. — Эй, ты, пошевеливайся.

— Слава богу, — заметил Михайлов, когда Родька отошел подальше. — С этих бесов станется и лодку перевернуть, а он с поломанной рукой не выплывет. Крестник, прыгай в лодку! И тащи меня туда!

— Сделаем иначе, — возразил Ероха. — Михайлов, держись за меня! — И с некоторой натугой поднял Михайлова на руки.

— Теперь знаю, каково быть прелестницей, — сказал тот. — А ты плыви под прикрытием лодки.

Ефимка с Михайловым устроились на носу. Ероха, ежась, вошел в прохладную воду и поскорее пустился вплавь по-лягушачьи, не поднимая брызг.

Михайлов правильно понял маневр Майкова. Vir Nobilis, догадавшись, что их здание рушится, решил уйти с Елагина острова сперва вплавь, а потом уж и думать, как выпутываться из беды. С собой он увлек четверых — двое были членами «Нептуна», служившими в адмиралтействе, двое — легко ранеными офицерами с «Дерись». Все пятеро разделись донага, а одежду с обувью туго свернули с тем, чтобы, плывя на спине, держать ее на груди. Да и плыть-то было — пять минут, не более.

Братья раздевались под мостом, с тревогой поглядывая на ту лодку, что все это время болталась посреди пруда и не пожелала откликнуться на их зов.

Опасения оправдались — лодка, подойдя к берегу, взяла кого-то на борт. И тут же гребцы вспенили воду веслами. Это были сильные и опытные гребцы, недаром за труд просили хорошие деньги. Они действовали слаженно и четко, лодка неслась к мосту быстрее самого ловкого пловца. С перепугу беглецы вздумали уходить саженками и, переворачиваясь, растеряли свое имущество. Но на середине Большой Невки лодка их нагнала, и мало того — на ней синим пламенем вспыхнул фальшфейер, рассыпая искры и освещая лица.

— Я вижу тебя, Майков, — громко сказал Михайлов. — Сдавайся.

— Пошел к черту, — отвечал Vir Nobilis.

— Сдавайся, говорят тебе. Если добровольно — может, какие послабления выторгуешь.

— Не нуждаюсь, — отрубил Майков.

— Не нужно было тебе мой перстень воровать. Вся его ценность — в том, что он откован из первого тульского булата, — сказал Михайлов. — А теперь я знаю, что за пакет твой человек из кронштадского госпиталя передал чухонскому лодочнику. Так что лучше сдавайся и не увеличивай количество своих грехов.

— И не подумаю.

— Добром прошу.

— На черта мне твое добро… — И тут Майков ушел под воду.

— Vir Nobilis! — закричал один из его спутников, плывя к тому месту, где исчез Майков.

— Назад! Ты на мушке! — предупредил Михайлов. — Крестник, стреляй!

Выстрел громыхнул, пуля срезала клок мокрых волос.

— Второй будет в глаз, — предупредил Ефимка. — Мне в Туле доводилось пистолеты пристреливать, а этот — нашего дела, добрый пистолет! Только перезаряжу…

— Собинин, ты, что ли? — спросил ошарашенного выстрелом пловца Михайлов. — Ты ему все равно не поможешь. Потому хотя бы, что правды о его проказах не знаешь. Плыви лучше к острову, о себе позаботься. Крестник, что там?

Он слышал за спиной возню, означавшую скорее всего, что нахлебавшегося воды Майкова поднимают в лодку.

— Сделано, — вместо Ефимки отвечал Ероха.

— Залезай. Молодцы, как его втянете — по веслам и… и на восток. Обогнем остров и выйдем к причалам, понятно?

— Чего ж не понять! Поберегись! — крикнул пловцам лодочник. — И — раз! И — два!

Но когда лодка обогнула мыс, Михайлов велел убавить скорость. Майкова, уложив поперек Ерохина колена кверху задом, привели в чувство, выгнали из него воду, и он яростно откашливался.

— Что, Михайлов? — спросил Ероха. — Ловко я его?

— Тебе бы цены не было, кабы не водка, — проворчал Михайлов. — Ну, Майков, слушай. Знаешь ли, куда мы тебя доставим?

— Прямиком к Шешковскому, — был ответ. — Чего ж от тебя еще ждать? Ну, везите! Думаешь, я молчать стану, упираться?

— Нет, думаю, не станешь. Всю сотню братцев своих выдашь и правильно сделаешь.

— Сотню?! — Майков рассмеялся. — Сотню! Это ты, Михайлов, старые новости наконец услыхал! Сотню! Да у нас на каждом корабле, на каждом фрегате свои люди! Нас тысяча! И еще прибавляются!

— А коли вас тысяча, отчего лишь «Дерись» и «Память Евстафия» уклонились от боя?

— Оттого, что лишь они получили от гроссмейстера такой приказ! — тут же нашелся Майков.

— И что, ты всю тысячу поименно можешь назвать?

— Отчего нет? Шешковскому будет что за мной записывать! Ты, Михайлов, тоже можешь делу помочь — в знак давнего приятельства. Замолви словечко — пусть меня к самой государыне отведут, я только ей могу секреты выдать.

— Все секреты?

— Не знаю… не решил еще…

— Так… — пробормотал Михайлов.

Пристань была близка, там мелькали фонари и факелы. Он разглядел княгиню Шехонскую, разглядел и Ржевского, о чем-то с ней толкующего наедине, отогнав лакеев подальше, у самых сходен. А шагах в двадцати от них высмотрел Александру с Нерецким. При них стояли лакеи княгини — зачем-то охраняли.

Неподалеку находились Голенищев-Кутузов с ларцом и сундучком, а также Родька, который, сдавши пленного, всем видом показывал: без меня бы не было победы! А вот Новиков где-то отсутствовал.

Михайлов понимал, что нужно принять решение. Ржевский правильно разгадал стратегию и тактику Майкова — назвать имена масонов и их количество, чтобы следствие по делу об измене парализовало флот. Это, может, и не означало прямой победы Карла Зюдерманландского, но сильно улучшало его позиции.

— И что, коли Швеция в войне победит, настанет царство всеобщего благоденствия? — спросил он.

— Не сразу, но эта победа приблизит торжество идеи над стяжательством и властолюбием, — сразу сказал Майков.

— А потом?

— Потом — братский союз лож, не знающий границ.

— Иными словами, ни у кого более не будет Отечества?

— А зачем оно, если в мире царит общее благоденствие под солнцем высокого разума?

— И род человеческий вмиг переобразится?

— Да. Все поймут власть идеи…

— Власть… А что, «идея» сама будет отдавать распоряжения, или все же ею будет кто-то управлять?

— Я ж говорю тебе — на то у нас братский союз лож! Ты просто не знаешь, Михайлов, сколько нас! В каждой стране, в каждом городе есть ложи, объединяющие умнейших, просвещеннейших людей!

— Как все они меж собой договорятся?

— Если у всех одна идея — должны договориться.

— Когда у нас с боцманом Угрюмовым возникает идея — нижнюю палубу в хорошую погоду помыть или виндзейли зашить, и то порой договориться не можем.

— Но это же совсем просто! Ты слыхал такое слово — демократия?

— Не слыхал. Крестничек, помоги Ерофееву связать философа и кляп ему в зубы сунуть. Потом уложите на дно лодки…

— Михайлов! — воскликнул Майков и более не издал ни звука, лишь брыкался.

— Правь, дядя, к пристани и, меня высадив, сразу отходи и жди, — велел Михайлов лодочнику. — Сегодня будет еще работенка. Хоть ты и жмот, и вымогатель, но получишь более обещанного.

— Не надобно мне ничего, — тут же отказался лодочник. — Этак ты на меня зуб заимеешь, а потом — и к Шешковскому? Знаю я тебя! Уж не рад, что связался!

— Ну, мне же лучше. Эй, мичман Колокольцев, сюда!

— Все сделано! — доложил, подбегая Родька. — Господин сенатор благодарил!

— Хорошо, господин мичман.

Михайлов, опираясь на трость, медленно пошел к Ржевскому, который, прощаясь, целовал руку княгине. Видимо, они условились, что она оставит своих людей и одну из лодок.

— А что делать, батюшка? — услышал Михайлов горестные слова княгини. — Всю придурь ему прощаю, все шалости. Муж ведь венчанный. Хочешь сидеть в потемках — сиди! Хочешь гобелен заказать с циркулями, ключами и крестами — заказывай, сколько б ни стоило, хотя свои девки дома куда лучше гладью вышьют. Да и вперед прощать придется. А тебе за твое добро ко мне отплачу, не сомневайся. У тебя вон дочка растет — фрейлиной будет. А то и жениха ей посватаю богатого.

— Вот, ваше сиятельство, человек, который всю эту интригу распутать помог. Капитан второго ранга Михайлов, — представил Ржевский, и пришлось кланяться.

— Экий статный молодец, — одобрительно сказала княгиня. — Ты уж, Алексей Андреич, научи его, что говорить, чтобы вреда поменьше вышло… Ты понимаешь?..

— Как не понять, ваше сиятельство.

— Павлушу жалко, — княгиня указала на Голенищева-Кутузова. — Он ведь мне родня — и его к ответу притянут! А он от государыни похвалу получил, когда прибыл от адмирала доложить о баталии. И все им довольны, и вдруг — такая беда… Ладно, заболталась я. Прощай, батюшка. Митька, Ивашка! Грузите меня на это корыто! Да бережнее!

Михайлов поклонился, хотя и с хмурой рожей. Следовало принять решение, и он, как всякий смертный, этот миг оттягивал.

Родька не стал вмешиваться в разговоры старших, отошел в сторонку и ждал, пока позовут.

— Я заберу Нерецкого с собой, чтобы спозаранку отвезти его… неважно, куда, — сказал Ржевский, — чтобы он поведал о своих похождениях. Умолчать о наших ночных проказах невозможно. Елагин с перепугу, не дожидаясь рассвета, примчится во дворец и усядется перед дверью кабинета государыни. Он знает, что я молчать не стану, и постарается первым делом себя выгородить — мол, знать ничего не знал, тем лишь грешен, что доверчив и дал князю Шехонскому ключ от павильона.

— Да, — согласился Михайлов, ожидая вопроса о Майкове. Но, похоже, и Ржевский оттягивал миг, когда придется решать судьбу предателя.

— Пойдем, отцепим любовника от женской юбки, — хмуро сказал сенатор. — Сам он ко мне подойти, конечно, не решится.

Михайлов совершенно не желал встречаться с Александрой еще раз — довольно того, что они в подземелье оказались рядом. Но Ржевский сделал жест, означавший «идем», и Михайлов подчинился, отставая от него шага на полтора.

— Сашетта, поцелуй жениха, и я заберу его. Время позднее, а до утра я должен многое с ним обсудить, — обратился сенатор к Александре.

Она шагнула вперед, загородив собой Нерецкого.

— Нерецкий, лодка ждет, — сказал Михайлов. — Извольте идти.

Получилось грубо, да и голос преобразился, сделался похож на собачий лай. От этого Михайлов еще больше рассердился. А самое скверное — рука не просто сжала рукоятку трости, а перехватила оглоблю так, чтобы сподручнее ударить. Этого следовало опасаться…

— Что вы собираетесь делать? — спросила Александра.

— Вот этого господина доставить туда, где с ним поговорят так, как он заслуживает, — Михайлов указал на Нерецкого.

Тот стоял, опустив голову и разводя руками, словно бы в великой растерянности. Смотреть на него без подступающих к глазам слез женщине было невозможно.

Ржевский усмехнулся — видно, что-то понял.

— Он ни в чем не виноват, — вступилась за своего избранника Александра. — Его вовлекли в эту проклятую ложу «Нептун», им двигали самые благородные чувства! И его же чуть не осудили на гибель!..

— Его вовлекли, им двигали! Его осудили! — перебил Михайлов. — Сам-то он что-то сделать способен? Или будет ждать, пока с ним нечто сотворят?! Полно, персона ли он? А не часть речи в страдательном падеже?!

— Нет такого падежа!

— Есть! Нерецкий, идем!

— Не надо буйствовать, Сашетта, — вмешался наконец Ржевский.

— Я не пущу его! Я боюсь!

— И что же вы собираетесь предпринять? Бежать с ним в Европу? — полюбопытствовал сенатор. — Без подорожной недалеко уедете. Может, в Спиридоново? Если вы кому понадобитесь, там вас сразу отыщут. Не надо дурачиться…

— Я не отдам его! Вы повезете его к Шешковскому!

— Разве есть выбор? Лучше ему явиться в Тайную экспедицию добровольно.

— Нет, нет, я боюсь… не отдам…

— Она взбесилась, — негромко, но внятно сказал Михайлов Ржевскому.

— Я знаю это состояние. В подземелье она не боялась, но сейчас весь тот страх рвется наружу. Ладно. Забирайте его, сударыня, но я должен знать, что он у вас на Миллионной. Даете слово, что никуда с ним не побежите?

— Даю, — довольная, что удалось выторговать отсрочку, ответила Александра.

— Стойте тут, не уходите, я велю, чтобы вас взяла одна из елагинских лодок.

Александра повернулась спиной к Михайлову, демонстративно прильнув к плечу Нерецкого.

Ржевский, отойдя шагов с десяток, обратился к Михайлову:

— Капитан, где Майков? — спросил он, не глядя в глаза.

Выбор можно было отложить хотя бы ненадолго — как Александра оттянула миг, когда придется отдавать жениха чужим и злым людям.

— В руках уже был, сукин сын… Где-то, полагаю, на острове прячется, — Михайлов всем видом показал горестное расстройство.

— А Ерофеев где?

— Вместе с Усовым за Майковым гоняется. Забота им до самого утра, пока развиднеется.

— Недолго осталось. Стало быть, поймают…

— Уверен, изловят… Но ведь главный в этой интриге князь Шехонской, — с надеждой сказал Михайлов. — Отчего бы не заставить его все рассказать?

— Князя особо трогать не станут, — недовольно ответил Ржевский. — Под крылом супруги он благоденствует. Она его всегда и защитит, и отстоит, как мамка — дитятю. Завтра же княгиня отправит его с надежными людьми в деревню. Он очухается и будет дальше чудесить. Так он у себя в личных покоях чуть ли не окна замуровал, а теперь вообще в подвал жить переберется.

— Но кто-то же должен рассказать о заговоре! — возмутился Михайлов. — То есть коли мы не изловим Майкова… Именно тот, кто знает все подробности!

— Тот, кто расскажет, назовет все имена. А это мы уже обсуждали.

— Еще и лишних добавит! — выпалил Михайлов.

— Я не знаю, как тут быть, — со вздохом сказал Ржевский, подспудно сие означало: может, ты знаешь?

Некоторое время оба молчали.

— Что-то мог бы сказать Нерецкий, — глядя в пол, с трудом выговорил Михайлов.

— Да, он знает некоторые имена. Я сам мог бы назвать князя как главного зачинщика этой мерзости. Тем более, что ему ничего не угрожает…

— Да, я помню.

— И его главного помощника также. Если бы я только был уверен, что он не втянет в это дело людей, виновных лишь в наивности своей…

Михайлов редко понимал более того, что сказано вслух. Но тут чувства были обострены. И сделалось ясно, что выбор — вот он, сию минуту надобно с ним что-то делать. Сенатор всячески показывал, какого ответа ждет.

— Полагаю, что не втянет, — тихо сказал Михайлов.

— Речь идет почти о сотне флотских офицеров. На одном «Ростиславе» их не менее двух десятков. Грейг нарочно там их собрал. И всякий нужен на своем месте…

— Догадываюсь, — едва удержав язык от упоминания мифической тысячи, произнес Михайлов. — Где им и быть, как не на Грейговом флагмане?

— Не возмущайтесь Грейгом. Он пытался быть честным во всем.

— Как тот чудак, что пытается сидеть одной задницей на двух стульях!

Ржевский засмеялся.

— Грейг уже свое получил. Недоверие государыни — самый достойный «приз». На словах не высказано, однако все претензии к Грейгу, так или иначе, прозвучали.

— Как же он будет дальше служить?

— Я не Сивилла Кумская и не Кассандра, но сдается мне, что… Грейг более служить не будет.

— Подаст в отставку?

— Хорошо, коли так.

Опять возникло тягостное молчание.

— Я, пожалуй, пойду, поищу Ерофеева с Усовым, — наконец соврал Михайлов. — И Новикова.

— Да, ступайте. Но — в одиночку?

— Возьму с собой мичмана Колокольцева.

— Мичман еще очень молод.

Михайлов понял: как бы юное создание не увидело чего лишнего и не проболталось. Ржевский догадывался, что Ероха с Усовым отлично знают, где Майков; возможно, держат его на мушке и ждут лишь знака от Михайлова.

— Мичман будет искать Новикова, который поставлен у канала, соединяющего пруды, и не откликался на зов.

— Бог в помощь, Михайлов. Когда выспитесь после бурной ночи — приезжайте ко мне. Вы у Колокольцевых будете?

— Нет. Я поеду домой.

У Колокольцевых было хорошо, но Михайлов хотел в маленькую комнатку, где стояла коротковатая кровать, где стараниями тещи Натальи Фалалеевны горела под образом Николы Морского неугасимая лампадка и пахло ладаном. Он должен был побыть наедине с собой в родном доме — там, где его дети.

— Буду ждать вас.

— Приеду.

Ржевский направился к лодкам.

— Эй, господин мичман! — позвал Михайлов.

— Алексей Иванович!

— Сбегай, покликай Новикова.

— Единым духом!

Родька пропадал довольно долго. Вернувшись, доложил: Владимир Данилыч сгинул в неизвестном направлении.

— Может, за этими господами в белых плащах гоняется? — предположил Родька.

— Чего за ними гоняться? Вон они — перед павильоном и на пристани, кроме разве пятерых, которые через реку вплавь ушли. Поэтому ступай поищи Новикова, пройди подальше, покричи. Где-то же он есть.

Родька в полнейшем недоумении ушел к прудам, а Михайлов крепко задумался.

Угнетала мысль о количестве имен, которое мог без всякого принуждения с готовностью назвать Майков, причем и проверить его было невозможно, масонам многие сочувствовали. Что тут может помочь, кроме пистолетной пули в висок, Михайлов не знал.

Убивать людей ему еще не доводилось. Как и приказывать. И намекать, что это было бы весьма желательно, — тоже.

А Ржевский хотел быть уверен, что Майков не заговорит…

Вдали звенел Родькин голос. Бас Новикова не отзывался. Михайлов крепко почесал в затылке: что делать? И ни одной мудрой мысли в михайловской голове не родилось.

В это время Александра и Нерецкий, держась за руки, плыли домой.

— Я тебя никому не отдам, слышишь? — шептала Александра.

— Да, да, — отвечал он.

— Никому… — и тут она вдруг вспомнила о Поликсене и Мавруше. Теперь, когда Нерецкий спасен, можно было и о них побеспокоиться. Вспомнила она также и о своих нижних юбках, оставшихся на ветках, — и тихо рассмеялась. Платье, в котором она была, годилось только на тряпки, и почему-то это радовало — нужно же хоть чем-то заплатить за счастье!

В дом на Миллионной они вошли, держась за руки. Следом Гришка вел пострадавшего в побоище Пашку.

Дворня всполошилась. Оказалось — никто не ложился спать, все выскочили в сени.

— Батюшки, барыня-голубушка! — запричитала Фрося. — Павла, дура, на извозчике приехала, кричит: беда, беда! А вы, голубушка наша, живы, целы!

— Идем, Фрося, в уборную, разденешь меня. Авдотья, Матрешка! Ставьте воду греть! Андрюшка, будешь служить с сего дня барину, — Александра показала на Нерецкого.

— Слава богу… — прошептала Татьяна, а Ильич перекрестился.

— Ездили-таки на поганый остров, — сказал он. — Говорил же! Что я на том свете барину Василию Фомичу скажу?

— Да ты нас всех переживешь! Андрюшка, раздевай барина! Подавай ему мыться!

Войдя в уборную и позволив снять с себя платье, Александра села в кресло. Вот и настал желанный час! Душа сгорала от любовного нетерпения.

Но оказалось, что Александра в пылу поисков и сражений не заметила приключившегося конфуза. Заметила Фрося и тихо засмеялась:

— Барыня-голубушка, до чего ж некстати…

— И впрямь… — расстроилась Александра. — Отчего только у нас, женщин, такое несчастье? Отчего с мужчинами не случается?

— У них, голубушка-барыня, свои беды. Особливо когда за пятьдесят.

— Молчи, охальница. Посмотри лучше, кружева с платья еще можно спасти?

— Штопать придется…

— Штопать! Мастерицу искать надо… или бог с ними, с кружевами… Забирай! Порежешь, отделаешь себе косынку.

— Голубушка-барыня! Косыночку надену на ваше венчанье!

Александра неожиданно для себя потянулась к Фросе и поцеловала в щеку. Горничная остолбенела.

— Воду тащи и вели ужин накрывать!

— Какой ужин, завтрак скоро!

— Ну, завтрак!

Коли не в объятия любимого — то хоть посидеть с ним рядом на канапе, угостить его, самой полакомиться, — решила Александра. Все равно ведь не заснуть.

Нерецкий после сиденья в подвале мылся долго и старательно. Он вышел в малую гостиную с мокрыми волосами, улыбаясь, как дитя. Александра устремилась к нему, обняла, прижалась, но не целовала.

— Подождем, не станем спешить, — сказала она. — Ну, рассказывай, все рассказывай!

— Да уж рассказал…

— Еще!

Сон сморил их, когда солнце уже вовсю светило и с улицы раздавались голоса дворников и извозчиков. Они так и заснули на канапе, почти в обнимку.

Будить никто не посмел.

 

Глава двадцать третья

КОМУ РЕШАТЬ

Александра не знала, как быть. Она полагала, что Ржевский хоть записочку пришлет. Ведь коли не Денис Нерецкий, так письма из московских лож понадобятся ему. А он все не присылал. И второй день Нерецкий жил в ее доме, словно позабыв, что его показания необходимы для распутывания дела об измене.

Он наслаждался. Листал книги и альбомы, присаживался к клавикордам, пробовал распеться — беспокоился, что сидение в подземелье повредило голосу. Очень деликатно обнимал и целовал Александру.

А она, опомнившись после безумной ночи, вдруг засуетилась — съездила в часть, поговорила с частным приставом о розыске Поликсены, послала Гришку на Елагин остров искать следы Мавруши.

Пристав, наговорив комплиментов, дал обещание найти девицу. А Гришка вернулся ни с чем — Маврушу никто после того, как она сбежала из елагинского дворца, не видел.

Александра подумала сгоряча, что глупая смольнянка могла с горя утопиться. Этого только недоставало! Нужно было с кем-то посоветоваться — но с кем? Ехать к Федосье Сергеевне Александра попросту боялась — тетка не только изругает за пропажу, так еще и разнесет дурную новость по всей столице. Ехать к Ржевской, знающей повадки смольнянок? Но она наверняка знает, что подруга с шумом и криками забрала к себе Нерецкого, который должен давать показания по делу о измене. Елагин-то, поди, с перепугу, себя выгораживая, много чего во дворце наговорил. И, пожалуй, всех сумел убедить, что лишь по простоте своей оказал злодеям гостеприимство. И Ржевский во дворце, — а он мог бы что-то путное подсказать.

Мысль о том, что можно посоветоваться с женихом, Александре и в голову не приходила. Что может в этом случае придумать возвышенная душа? Тут нужна не музыкальная, а деловитая натура.

Однако Нерецкий мог что-то знать о Поликсениных столичных знакомствах. Девица ведь не была монахиней: смольнянки бывали и и при дворе, показывали свои актерские и музыкальные таланты, кого-то из них заранее намечали во фрейлины для великой княгини. Глафира Ивановна, конечно, знала больше, но к ней бы Александра поехала только в самом крайнем случае — хотя он, похоже, наступил.

Завести разговор о Поликсене было мудрено — всякий раз, собравшись, Александра отступала, не желав расстраивать Нерецкого.

Целый день прошел в платонических нежностях, музыкальных экзерсисах, дегустации лакомств и бесплодных попытках приступить к разговору.

Теперь, когда главная тревога, за Нерецкого, отступила, осталось беспокойство за двух юных дурочек. Александра решила — непременно отблагодарить Господа за спасение любимого — найти Маврушу и Поликсену, а то счастья не будет.

В конце концов она собралась с силами и, моля Богородицу, чтобы послала поболее деликатности, взялась за дело.

— Денис, милый, — сказала она. — Сейчас, когда ты в безопасности, нужно помочь двум девицам, которые, мне кажется, попали в беду. Одна из них — та Мавренька Сташевская, которую любезная родня усадила мне на шею. Помнишь, я говорила тебе? Восторженная смольнянка без царя в голове.

— Говорила, — согласился Нерецкий. — А что с ней?

— Когда я отправилась на Елагин разыскивать тебя, то взяла ее с собой. Но так вышло, что ее и горничную Павлу поймали слуги Елагина и отвели во дворец. Так Павла, умница, выдала себя за меня, сидела в гостиной и ела марципаны, а Мавренька сбежала, и где она — бог весть. Гришка ездил ее искать…

— Так надо пойти в часть и написать явочную, — предложил Нерецкий.

— Это уже сделано. То есть явочная написана… но… есть еще кое-что…

— Еще что-то пропало?

— Денис, есть положения, в которые попадаешь, того не желая, и, как нарочно, все совпадает самым причудливым образом. Пока ты был в Москве, Мавренька тайно привела ко мне в дом и спрятала девицу, свою подругу… Поверь, я многого не знала, потому, когда все открылось, не выставила девицу, она так тут и жила… Денис, это была Поликсена Муравьева.

— Господи!

— Да, она была здесь, даже когда ты приехал ко мне из Москвы. А потом пропала. Я не связала ее побег с тобой. Мавренька пыталась мне объяснить, но я ей не верила.

— Господи… — Вид у Нерецкого был расстроенный беспредельно, и уже знакомое Александре движение рук показывало неподдельную скорбь.

— Денис, я ни в чем тебя не виню, я не спрашиваю, почему эта особа ушла из дома на Мещанской и искала иного пристанища, в ее-то положении! — воскликнула Александра. — Я не виню тебя, ни в чем не виню! Я только хочу, чтобы ты вспомнил, что рассказывала о своих столичных знакомствах бедная девочка! Может, она говорила о кавалерах, может — о лучшей подруге или знакомых поклонниках! Надо же их найти!

— Сашетта, я, право, не знаю…

— Неужели она не рассказывала о Смольном, о концертах, о французских пьесах? Мавренька мне все уши прожужжала о своих театральных подвигах. Но о кавалерах она не говорила, да я и не спрашивала.

— Но я доподлинно ничего не знаю о жизни Поликсены в Смольном.

— Но, Денис, жизненочек, о чем-то же вы говорили, сидя дома? Ведь вы нигде не бывали, не выезжали в свет. Не молчали же вы, глядя друг на дружку?

— Нет, конечно, не молчали… Я музицировал, она слушала…

— Понятно…

— Мы о книгах говорили, — вспомнил Нерецкий. — Она стихи читала — Державина, Львова, Княжнина… Ну, еще пели на два голоса…

— Но ведь ты ей о себе рассказывал? О заграничном путешествии? — зашла с другого конца Александра.

— Рассказывал, конечно! И гравюры показывал, я много гравюр привез. И мы… сговаривались когда-нибудь вместе поехать в Венецию. Там, правда, сырость изрядная. Но однажды увидеть все эти каналы с дворцами надо. Великолепие невообразимое!

— Поедем, — сразу пообещала Александра, тут же приступив к умственной арифметике: во что обойдется такой вояж и сколько можно выручить за старые голландские картины, купленные еще покойным мужем и, на ее взгляд, большой ценности для украшения гостиной не имеющие, мрачные и с неприятными голыми телами. А из Италии можно привезти полотна модных живописцев.

— Как хорошо будет путешествовать вдвоем! — обрадовался Нерецкий. — Мы поедем в Венецию, Неаполь, Флоренцию…

— И когда вы собирались ехать в Италию? — спросила Александра.

— Когда-нибудь, — ответил неуверенно Нерецкий. — Во-первых, когда будет довольно денег. Мое лечение мне дорого стоило… А ведь можно еще и морем отправиться в Грецию!

— Вы хотели в Грецию? — тут Александре пришло на ум, что в этом государстве есть православные храмы, и Дениса с Поликсеной могли там обвенчать без всяких лишних вопросов, о чем она, будто бес дернул за язык, брякнула Нерецкому.

— Да, там ведь истинная колыбель искусств. Мы по гравюрам изучали архитектуру, скульптуру… Обвенчаться?.. Действительно… Но…

— Да. Теперь говорить об этом нет смысла. Но мы должны отыскать Поликсену и помочь ей. Она не виновата в том, что случилось. Тебя нельзя не полюбить.

— Но я виноват, — сказал Нерецкий. — Я не должен был увлекать ее…

— Ты виноват только в том, что не догадался о вашем родстве. Если бы не оно — вас бы повенчали в Москве, а потом она бы помирилась с родней.

— Я пытался как-то это уладить, ты же знаешь. Не вышло — и все мне сказали, что я зря трачу время, и не выйдет… и я отступился, хотя решительно не знал, как быть дальше… Все, до чего я мог додуматься, это побег в Санкт-Петербург.

— Но была возможность бороться до конца! Главное было — повенчаться! Хоть где, хоть в Астрахани, хоть в Соликамске! А потом нашелся бы способ сохранить брак, тем более — дитя!

— Я не умею бороться, — признался Нерецкий. — Ты же знаешь. Я слаб.

— Однако ж твоей силы хватило, чтобы ее обрюхатить!

— Прости… — очень тихо сказал Нерецкий. — Прости, бога ради… Я не должен был даже близко к тебе подходить…

Александра отвернулась. Все у нее в голове смешалось — но главным в этой путанице был все же Нерецкий, понурый, как-то особенно, беззащитно, разводящий руками:

— Я не знаю, что делать…

— Но ведь твоей решимости хватило на то, чтобы увезти чужую невесту! Стало быть, ты можешь быть силен, если потребуют обстоятельства?

— Не увозил — она пришла ко мне и… осталась… Что я мог поделать? Да ее нельзя было не полюбить!.. Это все равно как если бы ангел влетел в мой дом.

— Странный у тебя способ обхождения с ангелами. Надо как-то развязывать узелок.

— Я не знаю, как его развязать. Мне так жаль бедняжку Поликсену…

— Ненавижу это слово! — выкрикнула Александра. Было в нем применительно к молодой и красивой женщине что-то невыносимо фальшивое.

Нерецкий отступил на два шага. Вид у него был прежалостный — плечи приподнялись, руки торчали, словно у французской куклы. Александра уставилась на него и тяжко вздохнула.

— Прежде всего мы должны найти Поликсену, — сказала она. — Потом… не знаю, что будет потом!

— Ты покидаешь меня?

— Господь с тобой! Но есть вещи, которые…

— Как бы я желал иметь твою духовную силу. Я пытался воспитать в себе, меня учили… Но во всем, кроме музыки, я слаб и чересчур прост… Я не достоин тебя!..

Александрино сердце дрогнуло. Виня себя во всех смертных грехах, она кинулась к жениху, села к нему на колени, обхватила, прижала его голову к груди.

— Не смей, не смей так думать! — приказала она. — Поликсена сыщется! Главное — не случилось бы беды с ребенком! Не думай более об этом! Я опять поеду в часть, свезу приставу подарок. У меня есть перстень, который не по душе пришелся, а он рублей в сотню, я перстнем поклонюсь…

И тут она увидела собственную руку — пальцы зарылись в русые волосы Нерецкого, и из прядей тускло блеснул Павлушкин подарок.

Цепочка лиц, имен, пейзажей замелькало, как в калейдоскопе — Михайлов, Усов, темная вода Мойки, холеная зелень Елагина острова, решетка подземелья, толпа господ в белых плащах, страх и отчаяние, с которым она пыталась выкупить жизнь любимого злополучными московскими письмами, велеречивый горбоносый старец, призывающий кару на изменника, и опять Михайлов, отбивающий толстой тростью занесенный над Нерецким кинжал, и Ржевский, и княгиня Шехонская…

Сенатор был прав — тогда ею вдруг овладел запоздалый страх. Но было время прийти в себя. И это случилось.

То, что Нерецкий не поехал со Ржевским, на самом деле плохо. Тот, кто скрывается, сам в глазах света выставляет себя преступником. Нерецкий скрылся, но долго ли он сможет безнаказанно отсиживаться на Миллионной? Сенатор к нему благоволит, но в конце концов пришлет за ним. Нерецкого увезут в казенном экипаже…

Ради его же блага нужно отвезти Дениса к Ржевскому, а тот решит, как быть дальше. Человек, добровольно явившийся, чтобы рассказать о злодеях, — безвинная жертва. Но тот, кого доставляют в нужный кабинет силком, — сообщник.

Так рассудила Александра, сидя на коленях у жениха, и сама поразилась тому, до чего же спокойно приняла решение. Сам Нерецкий, казалось, менее всего помышлял и о московских письмах, и о ложе «Нептун». Он крепко обнимал невесту и казался вполне счастливым: ее вспышка недовольства угасла, чего же еще?

— Денис, не желаешь ли отвезти господину Ржевскому те московские письма? — спросила Александра.

— Полагаешь, от них возможен еще прок?

— Полагаю, в этих письмах — твое спасение. Когда все увидят, для чего ты ездил в Москву, отношение к тебе переменится. Из сообщника ты станешь рассудительным человеком, не желающим допускать опасных безобразий…

— Ты так полагаешь?

— Да, — твердо сказал Александра. — А тебе самому разве это не приходило в голову?

— Но ведь и так понятно, что я невинен.

— Тебе и мне понятно. К тому же ты… — она хотела сказать, что Нерецкий знает многие подробности дел «Нептуна», но удержалась — как бы этот невинный агнец (не напрасно в ложе его именем было Agnus Aureus, «золотой агнец») не возмутился при мысли о необходимости выдать секреты ложи.

Поцеловав любимого, Александра встала. Она решилась.

— Я должна записочку отправить, — заявила она.

Записочка вскоре была готова. Адресовалась она господину Ржевскому. Александра спрашивала, когда привезти Нерецкого. Отправив ее с Пашкой, она пошла на поварню командовать приготовлением обеда. Бог весть, когда теперь любимый сможет как следует поесть.

Ответ прибыл сразу — на той же записочке изящным почерком было приписано: «Сколь можно скорее».

— Но обед он все же съест! — воскликнула Александра. — Фрося, прямо в гостиной на круглом столике накрывай! На один куверт!

— А вы, голубушка-барыня?

— Я — потом… аппетиту нет…

Нерецкий ел быстро, нахваливал, а меж тем Гришка приготовил все, чтобы его причесать, загнуть букли, напудрить. Где бы жених ни оказался — он должен выглядеть щегольски, — так решила Александра и очень сожалела, что сразу не позвала портного — хоть камзол бы новый сшили.

— Денис, мы едем к Ржевскому, — сказала она твердо, когда он был почти собран. Сама она надела полосатый редингот и велела приколоть шиньон побольше и попышнее, с локонами, выпускаемыми на грудь.

— Как, уже?.. — растерялся Нерецкий.

— Да, необходимо. Иначе — хуже будет! Ты же увяз в этом деле, как в смоле! Надо! — выкрикнула она. — Чтобы сам, добровольно! Денис, милый, не бойся, все уладится…

И тут на язык пришли те самые слова, которых он, видимо, ждал:

— Я не дам тебя в обиду! Я позабочусь обо всем! Я найду способ тебе помочь!

Что это будет за помощь — Александра понятия не имела.

Ржевский был дома, но собирался уезжать.

— Четверть часа у меня еще есть, — сказал он. — Пройдем в кабинет. Тебе, Нерецкий, надо подготовиться к серьезным разговорам.

Александра не справилась с собой — припала к жениху, крепко обняла.

— Сашетта, ну что за бурные страсти? — поморщился Ржевский. — Идем с нами, вам тоже это будет любопытно.

Он оказался прав — речь сразу пошла о членах ложи «Нептун» и связанной с ней ложи «Аполлон», причем сенатор пытался подготовить приятеля к вопросам о братьях, в эти ложи входящих, об их латинских именах, званиях и обязанностях, а Нерецкий, увлекшись и позабыв о беде, пытался толковать о высокой миссии масонских лож и царстве общего благоденствия.

— В твоих рассуждениях есть одна неувязка, — сказал Ржевский. — Поэтому ты ими, сделай милость, ни с кем и нигде более не делись столь пылко. Допустим, есть вселенское благо, которому служит «Нептун» вместе с прочими ложами шведский системы. Допустим, для торжества идеи этого блага неважно, кто в котором государстве живет и кто какому государю служит, ибо есть вера и добродетели, а они границ не признают. Допустим. Но как так ловко получается, что вселенское благо покровительствует одной лишь Швеции? Для нее оно, выходит, есть, а для нас, убогих, вселенского блага нет и не предвидится? Какую бы глупость ни затеял шведский Густав, вселенское благо на его стороне, а разумные решения нашей государыни противоречат вселенскому благу? Когда я вижу такое недоразумение, то первая мысль — а не выдумал ли кто это благо, чтобы морочить головы простакам?

— Не хотите ли вы сказать, что в ложах людям лишь морочат головы? — обиделся Нерецкий.

— Я хочу сказать, что ложа «Нептун» служит не высоким идеям единения человечества, а политике шведского короля, сколь бы глупа эта политика ни была. Братья из этой ложи поставили искусственную систему иерархии превыше всего — тут-то они и попались… Перепутать иерархию с прекрасной идеей — это еще нужно было умудриться… особливо весной, когда стало ясно, что войны не избежать… Или тут не ошибка? — вдруг спросил Ржевский. — Или это как-то связано с денежными суммами, которые поступали из Швеции? А? Вроде тех, которые прибыли после того давешнего визита шведского короля?

— Я не знаю… — понурившись, отвечал Нерецкий. — Я тех денег не получал…

Александра поняла, что ответ уклончивый.

— Естественно. Ты и бескорыстно мог дров наломать. Итак — ты готов рассказать все, что знаешь о шалостях «Нептуна»?

— Я много не понимал…

— Но ты ведь сам пришел ко мне в страхе, осознав, что действия «Нептуна» уже становятся прямым предательством. Осталось назвать несколько имен.

— Отчего все это случилось именно со мной?.. Отчего именно я должен называть имена своих братьев? — затосковал Нерецкий, и Александра взяла его за руку.

— Перестань, друг мой. И пойми, что «Нептуна» более нет. Государыня, придя в ужас от его подвигов, распорядилась в ближайшее время эту ложу распустить, да и «Аполлона» заодно. Вспомни печать своей ложи. Бородатый детина с трезубцем облокотился о жертвенник, а вдали едва виднеется уплывающий корабль. Так вот — корабль с экипажем покинул морское божество и не вернется. Пророческая оказалась печать…

— Алексей Андреевич, точно ли речь пойдет только об именах? — спросила Александра.

— Я не знаю, — честно отвечал Ржевский. — Судя по тому, что наш друг, когда я вызвал его, прибежал ко мне в панике, обеспокоенный интригами «Нептуна», он знает больше о шведских деньгах и о переписке с Карлом Зюдерманландским, чем я думаю. Ведь именно ему переслали злополучное письмо от Igni et Ferro и Vir Nobilis для Vox Dei. Вполне возможно, он и раньше всякие сомнительные письма передавал. Возможно, зная их содержимое. Но настало время сказать правду и отделить агнцев от козлищ. Нерецкий, ты понял, что придется сказать всю правду?

— Он понял, — сказала Александра. — И он ничего не утаит.

— Верно, Нерецкий?

— Не утаю…

На Нерецкого больно было смотреть — он ссутулился, угас, мучения душевные уже почти сделались телесными.

— Четверть часа истекает, — напомнил сенатор. — Перекрести его, Сашетта. И дам тебе сейчас хороший совет, Нерецкий. Ты его вспоминай, если силы оставят тебя. Коли благополучно выпутаешься и не застрянешь в Петропавловских казематах, то сразу уезжай на несколько лет в деревню. Женись, пусть рядом с тобой будет молодая красивая жена, столь же чувствительная, как и ты, но сильная духом и отменная хозяйка, чтобы избавить тебя от расчетов по продаже леса и покупке скота. Музицируйте там, рисуйте пейзажи и рожайте детей. А в столицу вернетесь, когда их будет не менее трех, а лучше четырех.

— Почему? — удивился, невольно улыбнувшись, Нерецкий.

— Потому, что тогда ты будешь думать не о благе земного шара, а о благе своих детей! И когда тебя начнут втягивать в безумное общество искателей несуществующей истины, ты прежде всего скажешь себе: нет, я не сделаю ничего, что бы пошло во вред детям! Как сказал я сам — и устранился от масонских дел, оставшись чем-то вроде наблюдателя. Что с тобой?

Ответ на этот вопрос знала Александра. Нерецкий, оттолкнув ее, закрыл лицо руками. Беседа с сенатором так разволновала его, что мысль о ребенке Поликсены привела едва ль не к отчаянию, хотя еще час назад он мог говорить о брошенной невесте более или менее спокойно.

— Не могу объяснить… Я вел себя, как последний негодяй… Я вверг в беду чистейшее существо…

— Это что-то новенькое. Послушай, сколько тебе лет?

— Двадцать семь.

— Порядочно. Думал, менее. Одну твою путаницу я, возможно, распутать сумею. Хотя одному Богу ведомо, сколько сил и времени это потребует. С прочими же изволь справляться сам. Я и знать о них ничего не желаю. Тебя избаловали, Нерецкий. Матушка твоя начала, любовницы продолжили. Болезнь твоя виной или какая-то мистическая особенность твоей натуры — одному Богу ведомо. Но ты, я боюсь, научился пользоваться тем, что вызываешь в людях сострадание. Это дурно, Нерецкий, и сейчас это умение — плохой помощник. Даже и не думай пускать его в ход. А мне, ей-богу, недосуг держать тебя в объятиях и бормотать утешения. Идем!

Александра поцеловала и перекрестила жениха. Потом долгим взглядом посмотрела ему в глаза — и увидела, как появляются слезы…

— Глаша, друг мой, поди сюда! — крикнул Ржевский. — Побудь с Сашеттой, а мы едем.

Быстро вошла Ржевская и обняла Александру.

— Пойдем, пойдем, — сказала она. — В классной сейчас урок рисованья. Поглядишь, какое диво Павлушка намалевал! Пойдем, я велю кофей сварить, и новинка у нас — купили в детскую ученого дрозда, Машенька от него не отходит…

Александра держалась стойко — пока не почувствовала, что экипаж Ржевского тронулся. Тогда вдруг показалось очень важным хотя бы помахать вслед, она кинулась к окошку, увидела спину лакея, стоявшего на запятках, и разревелась самым пошлым образом. Силы кончились — да и немудрено, когда приходится быть сильной за двоих.

— Сашетта, Сашенька, — твердила, успокаивая, Глафира Ивановна. — Велик Господь, все уладится.

По меньшей мере часа два провела Александра у Ржевских, пока поняла, что отрывает хозяйку от дел. И лишь в карете вспомнила, что собиралась отдать ей треклятый железный перстень. Но возвращаться не стала — было бы ради чего!

Дома она сразу прошла в спальню, велела раздеть себя, отцепить шиньон и не беспокоить. Она хотела молиться — не так, как в карете, бессвязно, а по правилам, по молитвослову, на коленях, и бить поклоны, и припоминать свои грехи, и каяться, и плакать — в надежде, что сжалится Господь и поможет Ржевскому вытащить жениха из передряги.

Началось ожидание.

Ничего не хотелось. Александра бродила по дому в старом кое-как зашнурованном платье, с растрепавшейся косой. Правильной молитвы не получалось — она, даже произнося церковнославянские слова, ждала записочки от Глафиры Ивановны. Их же было две. Первая — Алексей Андреевич дома не ночевал. Вторая — прислал записку с просьбой отдать посланцу стопку черных картонных папок с нижней полки книжного шкафа, того, что у дверей. О Нерецком не было ни слова.

Александра, опустившись на колени, смотрела на образа и не знала, с какими бы еще словами обратиться к Богу: смилуйся, отдай, верни? День за днем — одна мысль, одни слова, но где же ответ?

— Барыня-голубушка… — прошелестела в дверную щелку Фрося. — От Ржевских человек с записочкой…

Она единственная осмеливалась приближаться к Александре в эти дни — барыня-голубушка была похожа на запертую в клетке разъяренную тигрицу, хотя тигрица не стоит на коленях перед образами и не бьет сгоряча посуду.

— Фросенька! — Александра вскочила. — Где он, где записка?

Казачок Ржевских стоял в сенях — его предупредили, что хозяйка совсем бешеная, и он боялся лишний шаг сделать. Александра вбежала, вырвала из рук записку, прочитала и спросила:

— На словах ничего передать не велено?

— Барыня велели сказать, чтобы поторопиться.

— Ступай, скажи — сразу за тобой буду. Танюшка! Фрося! Одеваться! Скорее! Экипаж закладывать! Семену скажите — чтоб минуты не помедлил! Гришка, Андрюшка, помогите там ему!

Было не до взбивания волос и не до пудры. Сенатор Ржевский кратко просил быть у него, не тратя времени на щегольство. Александра надела редингот для прогулок, волосы велела связать лентой и распустить по спине, нахлобучила шляпу и сбежала вниз. Экипаж уже был подан.

По дороге, торопясь, чуть не сбили водовозную бочку и чудом не опрокинулись на повороте. Наконец возле дома Ржевских Семен с трудом удержал разогнавшихся коней.

В гостиной сидели Ржевские и Нерецкий. Все трое, увидев в дверях Александру, встали.

— Боже мой… — прошептала Александра. — Ты… ты свободен…

Нерецкий же, кинувшись к ней, опустился на колени, обхватил пышное платье, спрятал лицо в жестких атласных оборках.

— Да, да! — воскликнула Ржевская, и ее лицо дивно помолодело, сейчас она была — как монастырка белого возраста, для которой всякое событие вне стен Смольного — праздник. — Алексей Андреевич добился! Чего только ни пришлось…

Она осеклась, но и так было ясно.

Александра сразу не нашла слов благодарности — она только смотрела на Ржевских и вдруг поняла восторг старшей подруги. Конечно же, Глафира Ивановна радовалась, что Нерецкому удалось выпутаться из дела о государственной измене. Но едва ли не больше — тому, что ее муж победил, спас человека и достоин восхищения.

— Алексей Андреевич… — прошептала Александра, от волнения лишившись голоса. — Ох… что же это…

— Матвей, подай брусничной воды, — распорядилась Ржевская. — Выпей, Сашетта, полегчает.

Александра хотела было обнять ее, но Нерецкий словно цепями сковал — шагу не ступить. И отцепить его невозможно — прижался, как малое дитя.

— Нерецкий, будет тебе, — поняв, сказал Ржевский. — Мы все знаем, что благодарность твоя безгранична, и Сашетта, уговорив тебя добровольно сдаться правосудию, спасла тебя от худших бед. Встань, потом изъявишь свою признательность на коленях, в иной обстановке.

Нерецкий поднялся. На глазах у него стояли слезы, он отер лицо манжетой, отвернулся, и как-то так вышло, что они с Александрой разом обнялись.

Брусничная вода помогла — голос вернулся, вот только сказать было нечего — чувства захлестнули душу, слова казались недостойным средством, чтобы их выразить. Александра, прижимая к себе любимого, лишь с восторгом глядела на сенатора.

— Забирайте своего жениха. Да вперед глядите за ним получше, — Ржевский усмехнулся. — Кого попало у себя не принимайте. Ей-богу, чудом этого молодца отстоял, и коли он еще раз оступится — поблажек не ждите. Денис слишком много знал о замыслах и мало об исполнителях — возникала иллюзия какой-то особой мудреной сопричастности к измене. Да и теперь она, сдается, у некоторых жива…

— Алексей Андреевич, право, не знаю, как вас благодарить! — наконец пылко заговорила Александра. — Я вам счастьем всей жизни обязана!

— Капитана Михайлова благодарите, — сказал Ржевский. — Не то и выгораживать было бы некого. Да поторопитесь с благодарностью — Михайлов застрял в столице, давая с друзьями своими показания, сегодня возвращается в Кронштадт, и оттуда катер забирает его с другими исцелившимися офицерами, чтобы доставить к эскадре. А потом, лишнего дня в столице не пробыв, к себе, в Спиридоново! Там и венчайтесь. А обратно в Санкт-Петербург — не ранее ноября, лучше же — по зимнику, к Рождеству. Или, что будет всего разумнее, уезжайте со своим любезным в Москву.

— Я так и поступлю, — пообещала Александра. — Сегодня же пошлю в Спиридоново, чтобы приготовили нам покои.

— Я от души рада за тебя, Сашетта, — госпожа Ржевская, подойдя, обняла Александру и прижалась щекой к щеке. — А вы, господин Нерецкий, любите и цените супругу свою, она за вас жизнь положить готова.

Нерецкий отчаянно закивал, как будто волнение навеки сомкнуло ему уста.

— Приведи детей, мой друг, — попросил сенатор. — Они, поди, захотят проститься с Сашеттой. Удивительно, как они вас полюбили. Вы станете со временем отличной матерью, Сашетта, у вас природная склонность к материнству.

— Как вы узнали? — удивилась Александра. — Оттого, что я всегда целую и балую вашего Павлушку? Я ему из Спиридонова игрушек пришлю, у меня там есть мужик, который режет из липы игрушки на продажу…

— Нет, дело не в моем Павлушке. Давайте условимся — если через год вы вспомните наш разговор и повторите вопрос, я отвечу. А если нет… Ну, дай бог, чтобы не вспомнили.

Ржевский высказался как-то загадочно, и стоило бы расспросить его, не дожидаясь года, но тут оказалось, что дети уже не в учебной комнате, а возле гостиной, и стоило Глафире Ивановне распахнуть дверь, как они и ворвались.

Старшие обступили Александру с поздравлениями, но она искала взглядом своего любимца. Павлушку известие о свадьбе явно огорчило, он стоял у дверей, сунув в рот палец.

— Пусти-ка, — сказала Александра Нерецкому, подошла к Павлушке и опустилась на корточки. — Ну-ка, вынь пальчик, нехорошо, ты уже большой.

— Ты повенчаешься на этом господине? — спросил мальчик.

— Да, дружочек, — тут она поняла, что нельзя сейчас обижать мальчика. — Но твой перстенек я буду носить всегда. Погляжу на него — и тебя вспомню. И подарки тебе пришлю. Видишь, он и сейчас при мне — на, погляди.

— А батюшка сказал, что у тебя теперь будет малое дитя.

— Будет, светик мой, конечно же, будет, — согласилась Александра.

— И что за дитятей нужен глаз да глаз, потому что, потому что…

Теперь до Александры дошла мысль Ржевского. Она обернулась.

Сенатор, слышавший этот разговор, усмехался.

— Батюшка правду говорит. Вот и за тобой глаз да глаз нужен, а то забалуешься. Давай уговоримся — когда я вернусь, то привезу тебе славную игрушку, ящичек с дыркой, смотришь в дырку — там картинки сменяются, а ты выучишься читать.

— Давай, — согласился Павлушка. Модное оптическое развлечение его заинтересовало.

Александра выпрямилась и подошла к Ржевским.

— Каждый сам знает, где и как будет счастлив, — сказала она. — Я свое счастье выбрала, мне иного не надобно, в решениях я не переменчива, коли что сказала — так оно и будет.

— Да, с таким решительным норовом иначе и быть не может, — согласился сенатор. — Стало быть, мы свадебный подарок в Спиридоново пошлем?

Александра посмотрела на Нерецкого, он смущенно улыбнулся.

— Думаю, мы до Успенского поста с этим делом управимся. Если поспешим, — ответила Александра.

— Так ведь и впрямь спешить надо.

Затем были обычные прощальные церемонии с обещаниями писать длинные письма и слать друг другу всякие гостинцы, из столицы — городские, из Спиридонова — деревенские.

Наконец Александра и Нерецкий оказались наедине — в экипаже.

— Где они тебя держали? — спросила Александра.

— Я потом расскажу.

— Что за секрет?

— Да не хочу вспоминать! — вдруг выкрикнул он. — Думаешь, мне это приятно?

Александра схватила его за руки.

— Все будет хорошо, вот увидишь! Дурное забудется, а впереди — самое лучшее! — как можно убедительнее заговорила она. — Главное — мы вместе!

— Да, да…

Она привезла свое сокровище домой, и опять поднялся переполох, опять забегала дворня. На сей раз уже было ясно — неприятности завершились, барыня выходит замуж, и Нерецкому кланялись в пояс, смотрели на него с превеликим почтением, а он смущался, даже покраснел, когда бойкие девки затеяли прикладываться губами к барскому плечику.

— Снимай с себя все, — приказала Александра, — сейчас я отправлю Фросю в Гостиный, тебе купят хорошее исподнее. А это все — выбросим, чтоб и следа не осталось.

Конечно, можно было отстирать заношенные рубаху и порты. Но мудрее было избавиться от всего, что могло напомнить о тюремном заключении.

— Да, Фрося! На обратном пути к Меллеру забеги! Скажи — сей же час чтобы все бросил и ко мне шел! Привезешь его на извозчике!

— Да, голубушка-барыня! И к Кондратьеву?

— Да, пусть пришлет мальчика с образцами. Скажи — лучшее сукно хочу, аглицкое, самых модных оттенков.

— И сапожника привезти?

— Сапожника — потом, а купи-ка ты в рядах еще пантуфли…

Они обе разом уставились на ноги Нерецкого, и он смутился окончательно.

Наконец суета ненадолго улеглась. Александра осталась в спальне наедине с женихом, снова закутанным в ее зимний шлафрок. Оба знали, что это — ненадолго, вот-вот прибежит мальчик из кондратьевской лавки с образцами товара, потом Фрося привезет Меллера, потом еще что-то произойдет — из тех радостей простой домашней жизни, которыми тоже пренебрегать во имя идей нельзя.

Нерецкий смотрел на невесту преданными глазами, ожидая, что она примет сто разумных решений, сделает все сама, обнимет и поцелует, и купидоны запляшут вокруг, и комната вдруг наполнится счастьем; он же, Нерецкий, постарается быть ласковым и нежным любовником, затем — ласковым и нежным супругом, а пошлые заботы житейские навеки останутся за дверью спальни — по крайней мере, для него.

Александра смотрела на него примерно так же — ее мечта сбылась, она заполучила любимого, его изумительный голос будет звучать лишь для нее одной, его трепетность, кротость, талант теперь — ее собственность, осталось сорвать с него и с себя все, что мешает страсти…

И навеки забыть про Поликсену Муравьеву, бедную Мурашку. Да и про Маврушу Сташевскую заодно. Вольно ж ей бегать неведомо где! Пусть с ней теперь тетушка Федосья Сергеевна разбирается. Нужно до отъезда написать тетушке письмо, рассказать о явочных и назвать частного пристава, который обещался лично проследить за розыском.

Все забыть, всех забыть…

Вот же он — драгоценный, ненаглядный!

— Мой… — тихо сказала Александра.

— Твой… — так же тихо ответил Нерецкий.

 

Глава двадцать четвертая

ЛЮБОВЬ И СОВЕСТЬ

О чем еще могла мечтать Александра? Все сбылось.

Однако мысль о Поликсене все же не пропадала. Александра уже поняла, что напоминать Нерецкому об этой истории не надо, а вот самой нужно успеть сделать все, чтобы ее судьба как-то устроилась. Но, поскольку времени до отъезда очень мало, написать Ржевскому и приложить к письму деньги. Пусть заплатит низшим чинам, чтобы шустрее бегали, а потом, изловив, отправили дурочку в Москву к теткам! Вместе с младенцем — не в Воспитательный дом же отдавать. Жаль, что уже нет возможности самой приискать для него порядочное бездетное семейство, все ж не чужой, дитя любимого мужчины…

И даже лучше можно поступить — отдать дитя на время, а когда появятся свои, принять на воспитание. Вырастить достойного человека — и не трястись над ним, а приучать к суровой простоте, как родная мать, царствие ей небесное, приучала, как госпожа Ржевская детей приучает, беря за образец порядки в Смольном, и преподавать дитяти науки практические, чтобы поменьше идей, побольше дела, — не дай бог, отцовскую возвышенность унаследует…

— Тебя что-то беспокоит? — спросил Нерецкий.

— Меня? — разумные соображения мигом вылетели из головы. — Нет, все хорошо. Все хорошо, и я счастлива.

— И я счастлив.

Они стояли, обнявшись, слушали дыхание друг друга, слушали биение сердца, и Александре вдруг захотелось умереть в этот самый миг — когда все сбылось, душа воспарила, чтобы там, в вышине, в раю, и остаться, не опускаться более на землю для будничных хлопот.

Но не удалось — в дверь поскреблась Фрося.

— Голубушка-барыня, герр Меллер тут! Извольте выйти!

Вот так и начинается новая жизнь, подумала Александра, жизнь благоразумной замужней барыни, домовитой хозяйки, заботливой жены, преданной матери. И это хорошо — лишь бы только хватало времени на акварели. Но на пороге новой жизни нужно расплатиться с долгами прежней жизни, тем более что предстоит скорый отъезд. Нужно послать записочку Федосье Сергеевне насчет Мавреньки. Может, старуха что-то уже знает. Хорошо бы смольнянка к ней прибежала… Но ежели бы так — тетка написала бы язвительное письмо. Или у них с Мавренькой какой-то уговор? Затем — условиться с госпожой Рогозинской, хозяйкой дома, о том, что квартира и службы всю осень будут стоять пустые, так чтобы поставила своего сторожа. Мудрый совет Ржевского перебраться в Москву Александре не полюбился. Еще что?

Ржевский наказал поблагодарить Михайлова…

Разумеется, это нужно было сделать! Необходимо! Тем более, что злость на моряка уже прошла. Да и что с него возьмешь? Естественный человек!

Кабы не Михайлов с его занятными друзьями — может статься, труп жениха давно был бы схоронен в парке господина Елагина или спущен в Невку с пудовым камнем на ногах.

Но как?.. И вдруг ее осенило — надо написать Михайлову письмо! Встречаться и унижаться перед ним незачем, а написать красиво можно — в красоте-то она знает толк.

Настоящего кабинета у нее не было, а стояло бюро в углу малой гостиной, там же она занималась и рисованием.

Открыв бюро, достав чернильницу и убедившись, что в ней есть чернила, почеркав пером по ненужному лоскутку (на обороте был набросок уже готового натюрморта) и смирившись с тем, что очинено оно не лучшим образом, выбрав листок дорогой веленевой бумаги, Александра задумалась. Что тут можно было написать? «Господин Михайлов»? Глупо, если вспомнить ту ночь на реке и прочие ночи. «Алексей»? Тоже как-то неправильно. «Алеша»? Чересчур по-свойски.

«Алексей! — написала она. — Мы простились нелепо, но я хочу, чтобы ты знал: мое уважение к тебе неизменно…»

— А черта ли ему в моем уважении? — вслух спросила себя Александра. — Нужно как-то иначе… — И порвала листок.

«Алексей! Наше прощание было нелепым, и гордость не позволила мне…»

«Алексей! Мы не можем проститься столь нелепо, ты должен знать, что я тебе друг и всегда буду другом, помня, сколько я тебе обязана…»

«Алексей! Прости меня…»

«Алексей, мы никогда более не встретимся, но я хочу, чтобы ты знал…»

Одна ахинея, рождавшаяся в голове, была другой глупее, дорогие листки так и летели на пол.

А тут еще и перстень, который, с одной стороны, надо бы вернуть, раз он такой единственный и неповторимый, а с другой — обещано ведь маленькому Павлушке, что перстень с руки не сойдет и носиться будет постоянно. Вот кабы он сам собой потерялся! Так нет же — хоть и должен скатиться, поскольку великоват, а сидит на пальце, и даже Мойка его не смыла…

Поняв, что письма не получается, Александра сильно расстроилась. Нужно было что-то придумать — и мысль явилась, весьма разумная: не портить бумагу, а попросить о помощи Новикова. Этот увалень просто перескажет Михайлову своими словами, что госпожа Денисова-де шлет поклон и желает всех благ, а коли в чем виновата — просит прощения.

Тут же память подсунула разговор в лодке — когда Новиков напоминал Ефимке Усову, как искать свой дом по флюгеру в виде кораблика. Васильевский остров велик, да коли флюгер всего один — добрые люди тотчас укажут дорогу.

Мысль была соблазнительна, и приключение это по замыслу Александры, уложилось бы в два часа: час — туда на извозчике, чтобы не тратить время за закладыванье своего экипажа, час — обратно, и около двух минут — на переговоры с Новиковым. Да и на сборы времени не уйдет — она ж еще и не расшнуровывалась, прическа не развилась.

Тем более, что жених занят примерками…

— Мой друг, — сказала Александра, заглянув в гостиную. — Я отъеду ненадолго! Вспомнила — осталось одно дело. Скоро сапожник придет — пока будет снимать мерку, я и обернусь. Господин Меллер, я потом к вам заеду, чтобы фасоны обсудить. Мальчик из лавки образчики принесет — так вы их заберите.

Отдав все распоряжения, Александра взяла кошелек и крикнула Андрюшке, чтобы бежал на улицу ловить извозчика. Когда она спустилась, дрожки уже ждали у двери.

«Нехорошо разъезжать по городу одной, — подумала Александра, — ну да сейчас уже все равно — она уезжает в Спиридоново и сплетен о себе не услышит. К тому же, едучи в одиночестве, можно помолчать…

И надобно без помех попрощаться со столицей, с ее Невским, с прекрасными набережными, с дворцами да и с красавицей Невой — когда еще доведется проплыть по ней на лодке к Аптекарскому в компании любезных кавалеров? Да, пожалуй, никогда. Госпожа Нерецкая еще до Рождества забеременеет, в летнее прогулочное время будет ходить брюхатая, а потом — другие детишки…»

За такими мыслями Александра и не заметила, как выехала на «живой» мост. Еще несколько минут — и бричка была на Васильевском, а извозчик обернулся, ожидая указаний.

— Спрашивай у прохожих, не знает ли кто здесь дома в два жилья, большого, с флюгером корабликом, — велела Александра извозчику. — Сказывали, он один такой. Да у мужчин спрашивай, у тех, что на отставных матросов похожи.

Новиков был прав — флюгер знали и очень точно показывали дорогу.

Велев извозчику ждать, Александра вошла в калитку, поднялась на крыльцо, постучала в дверь. Отворили ей не сразу, и заполошная девица, выскочившая в темные сени, воскликнула:

— Карповна, миленькая, мы заждались, ступай скорее! Ребеночек ножками сучит, чмокает, хнычет! Чего хочет — не понять!

— Могу я видеть господина Новикова? — спросила Александра.

— Его нет… — отвечала, растерявшись, девица. — Вы миниатюру получить? Или заказать?

— Скоро ли вернется?

— Госпожа Денисова?! Ай, как это?

Только сейчас Александра признала Маврушу.

— Вот ты где, голубушка, — сказала она в изумлении.

— Как вы сюда попали? Кто донес вам?

— Ты-то сама как сюда попала?

— Нет, вы скажите, откуда прознали? Вы в полицию жаловались? Да? Стойте! Вам туда нельзя!

Мавруша загородила вход с самым отчаянным видом. Одета она была хуже дворовой девки в Спиридонове: грязная подоткнутая юбка бурого цвета поверх ночной сорочки с разорванным воротом, ничего более, да еще и простоволосая, и босая.

— Отчего ж нельзя?

— Оттого, что вы опять в часть явочную напишете!

Разговор становился совершенно нелепым.

— Хорошо, я во дворе обожду, — сказала Александра. — Где тут лавка? Или лучше — вот что! Принеси мне бумагу и хоть карандаш. Я господину Новикову записку напишу и прочь поеду.

Это было проще всего. «Милостивый государь, обращаюсь с просьбой — при встрече с господином Михайловым передать ему, что я сожалею о бывших меж нами неурядицах, что желаю ему счастливой судьбы…» Примерно так… И подписаться «Александра Нерецкая»!

— Прочь? — переспросила озадаченная Мавруша. — И не станете меня отсюда насильно забирать?

— Да на что ты мне сдалась? Если ты каким-то чудом подружилась с Новиковым, я могу быть спокойна — он тебя не обидит. Но где ты могла с ним встретиться?

— На Елагином острове в ту ночь, помните? — ответила Мавруша. — Я ходила вокруг павильона, не знала, как мне быть, и на него набрела. Он оказал мне покровительство!

— Но как он догадался поселить тебя в своем доме?

— Я сама его попросила.

Это уж не лезло ни в какие ворота.

— Попросила? Чужого мужчину?

— Я нечаянно услышала, что он говорит о своем доме другим господам… и поняла, что мне там будут рады… — загадочно отвечала Мавруша. — Он замечательный, удивительный человек — и мне здесь хорошо!

Следовало бы докопаться до истины, но Александре было не до того. Она решила потолковать с Новиковым, когда вернется в столицу, или как выйдет.

— Только побеспокойся, пожалуйста, о репутации, — строго сказала она. — Даже ежели он твой жених — лучше бы тебе до свадьбы в его доме не жить. Ко мне ты не поедешь — ну так хоть у Федосьи Сергеевны поживи до венчанья.

— Владимир Данилыч — жених мой?! — тут Мавруша со всей непосредственностью смольнянки расхохоталась. — Ай, нет, это же невозможно! Вовсе невозможно!

— Отчего? — тут Александра стала припоминать какие-то загадочные новиковские словеса о новорожденном дитяти. — Женат он, что ли? Так тебя госпожа Новикова приютила? Тогда — другое дело…

— Нет, нет, нет! Ай, это все так смешно! У него нет жены, он овдовел!

— Ничего не понимаю…

— Это совсем просто — у него была жена, и он ее выгнал.

— Хорошенькое дело!

— Да, выгнал. А она хотела вернуться. Ей сказали — на Смоленском кладбище… ай, вы же ничего не знаете…

— Господи, пошли мне терпения, — только и могла сказать Александра.

— Там бывает чудная особа — Андрей Федорович. И ей, этой жене, сказали, что нужно пойти к Андрею Федоровичу, чтобы она сказала, что будет…

— Ничего не понимаю.

Дальнейший Маврушин рассказ был бессвязен и загадочен. Якобы новиковская жена пошла с приятельницами на кладбище, а там ей велели встать у недостроенной церкви под навесом, мимо церкви-де Андрей Федорович не пройдет, ждать. А она там, где указали, стоять не захотела, с теми людьми, что советовали, поругалась и начала ходить взад-вперед, а он все не являлся, — и тут рабочие сверху уронили кирпичи. Кабы она была под навесом — то и беды бы не стряслось, а жена Новикова, как нарочно, в то самое место подошла, куда все рухнуло, и это было Андреем Федоровичем предсказано: когда она увидела, сказала: «ну вот, упокоилась душенька, освободила другую душу»…

Понять, кто что сказал, Александра была бессильна — так быстро и страстно говорила Мавруша, что и задать вопрос было невозможно.

Она хотела сделать хоть несколько вопросов, но тут калитка распахнулась и вкатилась толстая бабища в наспех повязанном платке, в грязном переднике и вся обсыпанная мукой. На ходу она счищала с рук тесто.

— Ну что тут у вас опять, девки? — спросила она.

— Ай, Карповна! Как хорошо, что ты прибежала! Дитя ножками сучит…

— То-то, как без братцев и сестриц растут… Ножками! А что ж дитяти — псалмы читать? Ему и надобно — ножками…

— Скорее, Карповна!

Мавруша, уже не обращая внимания на Александру, поспешила в глубь дома, Карповна — следом, дверь осталась распахнутой. Александра подумала — и также вошла.

Идя на голоса и детский писк, она оказалась в спальне. На большой кровати, истинно супружеском ложе, лежала женщина; опершись на локоть, она склонялась над голеньким младенцем; Мавруша уже стояла перед постелью на коленях, а Карповна разворачивала сложенную пеленку.

— Господи! — воскликнула Александра. — Поликсена! Вот ты где!

Вот теперь нетрудно было догадаться — Мавруша там, на острове, как-то сообразила, что Новиков пустил в дом любимую подругу, и, исполняя клятву дружбы, упросила чудака взять и ее.

— Госпожа Денисова? — спросила Поликсена. — Вот, взгляните! Это мой Андрюшенька!

— Вижу…

Поликсена смотрела на нее с удивительным спокойствием и даже благодушно. Ребенок закряхтел, Карповна подхватила его и переложила на какую-то тряпицу.

— Ты растолкуй ей, Мурашка, — сказала Мавруша. — Все растолкуй. А мне недосуг — вода вот-вот закипит, полное корыто пеленок. И полы еще мыть…

— Отчего тебе — мыть полы? Разве господин Новиков не может нанять прислугу? — удивилась Александра.

— Может, да только покойная госпожа Новикова всех женщин против него настроила. Из здешних никто не хочет идти. Ничего, я справлюсь! — гордо заявила Мавруша. — А скоро Мурашка будет мне помогать. Невелика наука!

— Вот дурочка. У тебя же есть собственная девка Павла. Завтра же ее пришлю.

— Да? — Мавруша задумалась. — А она стряпать умеет? А то у меня все подгорает…

— Кашу наверняка лучше тебя сварит.

Поликсена молча смотрела на Александру и улыбалась. Улыбка у нее была — как на модной картинке, углы губ заметно приподнимались.

Рядом Карповна ловко подмывала и пеленала опроставшегося Андрея Денисовича… Нерецкого?.. Александра нахмурилась — сын ее жениха будет расти под чужим прозванием, каким — неведомо, и приятно ли мужчине знать, что его дитя лишено имени? Бог весть…

— Что ты собираешься делать, Поликсена? — спросила Александра.

— Дитя растить, — спокойно ответила смольнянка. — Что же еще?

— Ты не замужем, каково это — невенчанной растить сына? Тебя с ним никто в жены не возьмет. Видишь, я прямо говорю. Умнее всего будет отдать дитя добрым людям. Я сейчас покидаю столицу, но, вернувшись, найду достойную семью…

Карповна повернулась и очень нехорошо на Александру посмотрела.

— Отчего ж не возьмет? Вы хотите сказать, госпожа Денисова, что господин Нерецкий не женится на мне, а на нем для меня свет клином сошелся? Полноте! Видно, я поумнела, а вы поглупели.

— Ай, Мурашка! — радостно завопила Мавруша.

— Молчи, Сташка, нам нужно объясниться. Нас приучили говорить прямо — в свете так не делается, ну да мы и не в гостиной на Миллионной улице.

— Ну, поговорим прямо, — ответила Александра. — Давно пора.

— Вы собираетесь венчаться с Нерецким?

— Да. Завтра или через день мы едем с Спиридоново, там и повенчаемся. Это твердо решено. — Рассказывать Поликсене об опасных похождениях жениха Александра не стала — ибо ни к чему.

— Это хорошо. Вы сумеете о нем позаботиться, и я буду за него спокойна. И останетесь с ним в Спиридонове?

— Да, до Рождества.

— И это тоже хорошо. Вы не беспокойтесь, госпожа Денисова, я не стану домогаться вашего супруга. Между нами все кончено. Пусть живет, как знает…

— Погоди, погоди… — тут Александра забеспокоилась. — Ты ведь любила его страстно, ты, уверена, и теперь его любишь! Не старайся показать мне своего равнодушия! Мы обе женщины, мы обе знаем, как он умеет вызвать любовь к себе… Я хочу сказать, что он позаботится о ребенке и о тебе, насколько возможно..

— Не надо. Я с ним больше не увижусь. Ведь вы же не позволите ему нарочно разыскивать меня?

От такого вопроса Александра онемела. Видимо, этого Поликсена и добивалась.

— Мне было очень плохо у вас, — честно призналась смольнянка. — Я понимала, что он любит другую, что он своему сердцу не хозяин, но я верила, надеялась — пока не убедилась… А потом — Господь милостив, стоило мне упасть в бездну, как тут же и рука помощи протянулась. И когда мне дитя показали… когда оно вот тут, рядышком, заснуло… вот тогда я подумала: «Господи, что же я ему про отца-то скажу? Ведь спросит однажды — и что?» Даже ежели бы господин Нерецкий, узнав, что я родила, прибежал, забрал меня, увез — все равно бы потом бросил. Не в вас — в другую бы влюбился. Я ему не подходила, ибо опорой ему быть не могла. А я перед сыночком в ответе. Вот и решила — нет больше в моей жизни господина Нерецкого. Так меня дитя научило.

— И в моей, — тихо добавила стоявшая в дверях Мавруша.

— Да и на что он мне, коли не умеет держать слова?

Много всякого рассказывали про чудачества смольнянок, но это было всех прочих почище. Прижив ребенка от человека, который сперва ее увлек, потом бросил, лежа в чужом доме, гроша за душой не имея, эта монастырка рассуждала о высоких материях, да еще с какой гордостью!

— Но ты не можешь одна воспитывать дитя, у тебя нет средств, московская родня тебя с прижитым сыном не примет! — перешла в наступление Александра; ей очень хотелось свергнуть гордячку с умозрительного пьедестала, ткнуть ее носом в унылую правду жизни.

— Я выйду замуж за господина Новикова, — твердо сказала Поликсена. — Я так решила. Нас не тому учили, вот в чем моя беда. Вот что меня чуть не сгубило. Нас учили любить красоту. А красота — это в картинах хорошо да в скрипичных сонатах. Господин Новиков, может, и не такой красавчик, и когда поет — соседская Жучка подвывает, да зато друг истинный. Он моего сыночка как родного принял, а я ему и других рожу.

— Да, да! — подтвердила Мавруша. — А я тебя не брошу! Не пропадем!

— Он что же, сватался к тебе? — казалось бы, следует опять удивиться, но Александра уже стала привыкать к сюрпризам.

— Кабы я не видела, что у них к свадьбе идет, ноги б моей тут не было! — вдруг заявила Карповна. — Хоть и нехорошо, едва женку схоронив, другую брать, да ведь не грех!

— Он сказал — коли я тебе, сударыня, не противен, будь моей женой. Я, сказал, уж не первой свежести, да полдюжины детишек на ноги поставить успею. Ты, сказал, видишь, каково мое хозяйство, а сам я человек незлобивый. Так что передайте своему жениху, госпожа Денисова, что я его домогаться не стану — пусть успокоится и будет с вами счастлив. И вы с ним…

— Я передам, — обещала Александра. — И, коли уж Новиков жених тебе, скажи, сделай милость, куда он подевался. Он мне по делу нужен.

— Он к господину Михайлову пошел, это тут неподалеку. Господин Михайлов сегодня в Кронштадт возвращается, и Владимир Данилыч вздумал его проводить. Там и переночуют.

— И давно ушел?

— Совсем недавно.

Александра задумалась. С одной стороны, встречаться с Михайловым она совершенно не желала. А с другой — не убьет же он ее, в самом деле! Новиков не позволит…

И, поскольку они оба спешат, не будет времени на долгие, нудные и ненужные объяснения. Пожелать счастливого плаванья — минутное дело, а совесть будет чиста. Только как-то так нужно пожелать, чтобы он понял — возврата к прошлому нет. По-дружески, спокойно, без суеты. В конце концов, дюжины добрых слов этот человек заслужил, хотя характер у него мерзкий. И ревнивый!

— В какую сторону мне ехать, чтобы к Михайлову попасть? — спросила Александра.

— Сташка, это, знаешь, за колодцем, на перекрестке поворотить направо, а дальше спросить, — сказала подруге Поликсена. — Проводи госпожу Денисову хоть до калитки да укажи путь.

— Да и воды принеси, — напомнила Марковна. — Полные ведра не наливай, ты еще коромысло таскать не выучилась, мамзеля. А ты, голубка, ступай поешь, пока дитя спит.

— Ну, Бог в помощь, Поликсена, завтра я Павлу пришлю, — с тем Александра пошла прочь из спальни.

Мавруша, прихватившая в сенях коромысло и ведра, догнала ее во дворе. Она успела одернуть юбку и сунуть ноги в туфли. Странно смотрелись дорогие парижские туфельки, подарок Федосьи Сергеевны, при неряшливом наряде.

— Платок хоть повяжи, — посоветовала Александра. — Ишь, коса растрепалась…

— Да тут недалеко, никто меня не увидит. Вот наука, в Смольном не преподавали… — Мавруша со смехом пристроила на плече коромысло, присела, зацепила дужки ведер и поднялась. — А что? После такой школы буду в контрдансе порхать мотыльком! Правда, замечательный младенчик? Мы ему по вечерам романсы поем — он слушает…

Александра прошла вперед, чтобы отворить и придержать для Мавруши калитку.

Извозчик повернулся к ней с вопросом во взоре: ну, что, наговорилась вдоволь, едем? И, услышав стук копыт, сразу посмотрел в другую сторону, заулыбался, махнул рукой — не иначе, другой извозчик, что вез седока к новиковскому дому, был ему кум или сват.

Седок соскочил на утоптанную землю — только тяжелая епанча плеснула по ступеньке и по колесу.

— Вы, Колокольцев? — удивилась Александра.

— Да, я Михайлова ищу! Ведь не простились! А когда я еще на «Мстиславце» окажусь! Проклятый немец грозится, что еще месяц с меня лубков не снимет!

— А я как раз к господину Михайлову! — обрадовалась Александра, полагая, что при юноше упрямец не станет уж слишком чудить. — Отпускайте своего извозчика, вместе поедем и вместе вернемся. Мавренька, покажи, где колодец.

— Вон туда, — поскольку руки были заняты, кивнула она. — Где дерево свесилось через забор, там направо и вперед, а от колодца виден перекресток, там дом с большими красными воротами, и за ним…

— Вы? — вдруг спросил Родька. — Это точно вы? Я вас искал, ждал…

Мавруша посмотрела на него с недоумением.

— Где и для чего вы ждали меня? — спросила она.

— Да на Большой Миллионной! Я там все ходил, во двор заглядывал! А вы?.. Вы, сударыня?.. Ох, разрешите представиться — мичман Колокольцев, фрегата «Мстиславец»! Отчего вы так одеты? Вы в стесненных обстоятельствах? Извозчик, стой, дурак! Садитесь, едем!

— Куда, зачем? — Мавруша даже немножко испугалась этого отчаянного приступа.

— К нам, к матушке моей! К сестрицам! Они примут вас, как родную!

— Да в своем ли вы уме, сударь? — гордо отвечала смольнянка. Однако в голосе была еще и радость.

Александра вдруг поняла, что она тут лишняя. Мавруша и без ее помощи могла управиться с назойливым кавалером — да ведь не хотела, даже не попыталась шмыгнуть обратно в калитку.

Родька пылко заговорил, клянясь, что из ума не выжил, объясняя, что как впервые увидел Маврушу — так и лишился разума, и много еще смешных и странных вещей сказал — таких, которые можно слушать, только если кавалер молод, горяч и страшно нравится.

Александра подошла к своему извозчику и забралась в дрожки.

— Слышал, куда сказано везти? — спросила она. — Ищи красные ворота, а там спрашивай дом капитана Михайлова…

Настроение разом испортилось.

Во-первых, вдруг стало ясно, что госпоже Денисовой уже не семнадцать лет и хорошенький юный мичман не станет говорить ей глупости с таким пламенем в глазах.

Во-вторых, вдруг пришло осознание проигрыша. Каким-то непостижимым образом госпожа Денисова, богатая, красивая и уверенная в себе, проиграла схватку глупой смольнянке Поликсене Муравьевой. Удивительно, как изменило девчонку материнство! То жалась по углам да хныкала, а нашла себе мужа-увальня в самое неподходящее для сватовства время — и как бойко заговорила! Конечно, сейчас она и не могла говорить иначе — ей нужно было показать Александре, что Новиков куда лучше Нерецкого, который ненадежен, как майский мотылек.

И в ее голосе было сочувствие. Неподдельное или все же показное? Смольнянки плохо умеют притворяться — так что же означал этот разговор? Что-то вроде передачи душеприказчиком наследнику наследства по описи? Мужчина — один, за душу берущий голос — один, способность во всех пробуждать к себе любовь — одна… И это наследство нужно хранить где-нибудь подальше от столицы, в Спиридонове, чтобы с ним ничего не стряслось?..

Экий сумбур!

— Эй, борода! Капитан Михайлов где квартирует? — закричал извозчик.

Борода и впрямь была замечательная — седая, чуть ли не до пояса, а дед, ее возлелеявший, — наверняка местный старожил.

— А вон, за углом, будет калитка!

Дрожки остановились.

— Жди, я скоро, — сказала Александра. Сойдя, она помедлила у калитки. Вдруг стало боязно. Следовало взять себя в руки, собраться с духом. Михайлов — не подарок, но благодарность он заслужил, Ржевский прав. Мало ли, что было? Ну, было, — и сгинуло…

Странным показалось, что, несмотря на ранний час, оконные ставни были закрыты. Вольно ж им там сидеть при свечах, невольно подумала Александра. Но, раз в комнатах горят свечи, значит, хозяева дома. Теперь главное — действовать скоро, решительно и уверенно.

Калитка оказалась открыта. Войдя, Александра постучала в ставни. Откликнулись ей не сразу.

— Кого нам Господь послал? — спросила пожилая женщина.

— Сударыня, я ищу капитана Михайлова. Сказывали, здесь квартирует.

— Квартирует, точно. А что за дело?

— Важное дело. Я срочно должна его видеть — его и господина Новикова!

— Погоди, сударыня. Матвеевна, кликни Сеньку, пусть отворит да выйдет на крыльцо.

В дом Александру впустили не сразу. Войдя, она поняла, отчего тут так берегутся: в комнате, которая, видимо, считалась гостиной, было при пожилой и просто одетой женщине пять девочек, старшая лет четырнадцати, младшая — шести или семи, и все — с рукодельем.

— Мы уж спать собирались, — сказала пожилая особа. — Алексей Иванович попрощался, деточек благословил да и отправился в Кронштадт с господином Новиковым.

— Это его дети? — удивилась Александра.

Михайлов никогда не рассказывал о своей семье, Александра привыкла считать его одиноким, и вдруг — пять дочек. Это в голове не укладывалось.

— Его доченьки. А я — теща его, — объяснила женщина. — Звать Натальей Фалалеевной.

— Он разве женат?

— Шесть лет уж вдовеет… А ты, сударыня, часом не Александра ли?

— Александра…

— Вот оно как. Не простились, выходит? Садись, сударыня, а ты, Матвеевна, вздуй самовар! Садись, садись, сделай милость. Девицы, кланяйтесь гостье. Это — наша старшая, Варенька…

Девочки, оставив рукоделье, быстро выстроились по ранжиру, и Александра невольно улыбнулась — именно так их приучили встречать отца… Надо же, Михайлов — отец пяти дочек… Должно быть, сына очень хотел, а дочки прехорошенькие…

Девочки поочередно приседали, а михайловская теща всякий раз кивала, подтверждая — реверанс исполнен правильно, с нужным наклонением головы.

— Славные девицы, — тихо сказала Наталья Фалалеевна. — Дожить бы, под венец снарядить, да не судьба. Об одном Бога молю — Алешенька бы жив-невредим вернулся.

— Он разве совсем вылечился? — спросила Александра.

— Нешто его удержишь, — отвечала Наталья Фалалеевна. — Да уже почти и не хромает. И мха какого-то с собой два мешка повез — сказывал, для перевязок хорош. Его там доктор Стеллинский вылечит. Да и стыд удерживать — война же. Кто ж он будет, коли из-за болячки на ноге свой корабль оставит?

И, глядя в печальные глаза михайловской тещи, Александра поняла, что мысленно пытается найти некую жизненно важную для женщины истину. Мужчины делятся не на высоких и маленьких, не на толстых и тонких, даже не на старых и молодых, — а на тех, кто сидит дома, и тех, кто уходит на войну. Потому что иначе — стыд…

— Они давно ушли?

— С полчаса тому. Их у причала лодка ждала, — тут Наталья Фалалеевна заговорила быстро и тихо, чтобы девочки не услышали. — Ты ему напиши, Сашенька. Напиши, а я письмецо в свое вложу. Напиши, христа ради… и прости ты его, коли обидел! Он, право, не со зла! Я ж понимаю — свататься пошел, а сватовства-то и не вышло… Прости — он такой уродился, тонкого обхождения не знает! И где знать, когда все — в море да в море! А мне уж недолго осталось, я знаю. И что с ними будет — ума не приложу… Напиши ему, прости его, а я с Ванюшкой пошлю, я казенной почтой редко посылаю, а у нас лодочник Ванюшка, то и дело в Кронштадт ходит, из Кронштадта ему передадут на корабль…

— Где он живет, этот Ванюшка? — спросила Александра.

— А по соседству, от нас через два двора, на восьмой, в доме вдовы Патрикеевой комнату и сарай нанимает. Погоди, погоди, голубушка моя… Варюшка, неси бумагу, неси перышко! Сенька тут же письмецо снесет. Садись вот тут, я скатерку отогну…

Александра села. Выходит, не миновать писать письмо. Но именно это было труднее всего.

Средняя, Наташа, принесла миску с пирогами, поставила на стол, опять сделала реверанс, при этом заглядывала в лицо, словно желая спросить: кто ты, чужая дама, с чем пришла, какое тебе дело до батюшки? Лицом она уродилась не в михайловскую породу, лицо было тонкое, вот только глаза — глаза отцовские.

— Ты поешь, не обижай девиц, сами с утра лепили, — не предложила угощение, а попросила Наталья Фалалеевна. — Я их к хозяйству приучить тороплюсь. Может, доживу хоть Варюшку замуж отдать, ей на Крещенье пятнадцать будет, уже невеста. Хорошо бы — сестры бы при ней остались. Да где хорошего жениха взять? Такого, чтобы всех девиц приютил? Ох, Сашенька, я уж ему всего и не говорю — пусть служит спокойно, война ведь, вон у Семеновых племянник служит на «Владиславе» — то ли убили, то ли в плену… У Ладыниных сын на «Ростиславе», в руку ранен, у Повалишиных два сына, оба на флагманском «Всеславе» адмирала Козлянинова, едва уцелели — там тридцать пять покойников, сотня раненых… Ох, да что я про покойников!..

Александра озадаченно смотрела на михайловскую тещу. Это была женщина из иного мира — в мире Александры о войне толковали, кости полководцам и адмиралам перемывали, но в высадку шведского десанта не верили, а сюда война явилась не на словах — на деле, и многие женщины Васильевского острова жили как на фронте, и в этом доме безумно боялись потерять Михайлова, а удержать даже не пытались — служба есть служба.

Он действительно мог погибнуть на своем «Мстиславце» — как погибали другие моряки, о которых в столичных гостиных упоминали, как о неизбежных жертвах, потому что те, кто потерял близких, по гостиным не бегали.

Александра машинально взяла пирожок. Похоже, обед в собственном доме откладывался — надо было хоть немного побыть с этими девочками, с этой старой и усталой женщиной, убегать впопыхах — подло и низко! Обнадеживать их нельзя, но милосердие, обыкновенное женское милосердие, проявить можно?

Пирожок был с рыбой — такие в стороне от Невского мальчишки продают с лотков, полушка за полдюжины. Его надо было съесть, улыбнуться, похвалить.

— А это что за картина? — Александра показала взглядом на довольно большую акварель. Там был изображен парусник среди кудрявых зеленоватых волн, под небывало голубым небом. Паруса были полны ветра, вытянулись в струнку длинные вымпела, но что-то в акварели было неправдоподобное — возможно, чересчур крупно выписанные подробности, как будто рисовано для ребенка, которому нужно объяснить и про штурвал, и про люки.

— А это «Мстиславец» и есть, господин Новиков рисовал. Он ведь тоже на войну собирался, насилу отговорили — у него язва в брюхе, от матросских сухарей и солонины как раз и откроется.

Александра встала, подошла поближе и увидела, что на борту фрегата имеется только одна крошечная фигурка в белом мундире — надо полагать, Новиков изобразил друга. Пригляделась — тончайшими линиями, волосяными, в несколько движений обозначен михайловский профиль.

Нет, нужно было сесть и написать, заставить себя сесть, заставить себя написать…

Она быстро обмакнула перо в чернильницу, лист дешевой рыхлой бумаги уже был выложен рядом.

«Алексей, я хочу пожелать тебе счастливого плаванья и победы. Не думай обо мне плохо, мы просто никогда не понимали друг друга. Мы могли бы научиться понимать, но нам это не было дано. Мы поспорили, мы оба были неправы. Прости меня. Я благодарна тебе за все. Я буду молиться за тебя».

Это были какие-то неправильные слова — а другие на ум не шли. И как подписаться — она не знала. «Александра» — но он ее так никогда не звал. «Сашетта» — чересчур фамильярно. «Денисова» — уж вовсе никуда не годится.

Она поставила одну букву «А» и при ней — точку.

Вот теперь совесть была более или менее чиста. Он поймет, за что благодарят. Оставить письмо, съесть еще пирожок — и домой, жених заждался.

— Наталья Фалалеевна, я живу в Большой Миллионной, — сказала Александра, — спросите дом госпожи Рогозинской, квартиру госпожи Денисовой, я там этаж нанимаю. Коли будет в чем нужда — присылайте человека с записочкой. Я в тот же день не отзовусь, я в деревню уезжаю, но записочку мне перешлют, я найду способ вам помочь.

Она подула на письмо, убедилась, что чернила высохли, сложила листок втрое. Теперь, кажись, было сделано все возможное. Она имела полное право покинуть этот дом, не оборачиваясь. Помочь деньгами семье моряка — святое дело, но для этого не обязательно приезжать самой. Да, все возможное…

— Завтра Варюшка снесет письма лодочнику, — сказала Наталья Фалалеевна. — А он, может, сразу в Кронштадт пойдет, может, через два дня. Но ты, Сашенька, не беспокойся — он малый честный…

Через два дня?

Какая малость нужна, чтобы возмутиться! Два дня! Да хоть бы и через неделю — не все ли равно, когда Михайлов получит покаянное письмо?

— Нет, — и Александра даже головой помотала. — Нет, я сама!..

— Что — сама?..

— Письмо снесу. Заплачу, чтобы тут же отвез.

— Господи, Сашенька!

Она, не прощаясь, вышла.

Возвращаться она не собиралась — нужно было передать письмо лодочнику как можно скорее, а потом — домой, домой. В голове вдруг воцарилась сумятица, в душе родился страх — ведь Михайлов и впрямь может погибнуть, не зная, что она мучилась над письмом, искала слова, пыталась понять и его, и себя. Так ведь и будет вспоминать о ней, как о взбалмошной дуре, вцепившейся в любовника и потерявшей из-за своего избранника всякое соображение.

— Жди! — бросила Александра извозчику и кинулась наперерез какому-то подвыпившему господину в старомодном кафтане и треуголке, сбитой на затылок: спрашивать про дом вдовы Патрикеевой. И дальше она не бежала — тело как будто растаяло, осталась одна летящая душа. Такое бывает — когда словно ветер подхватывает и несет, успевай только угадывать его повороты.

Александра все ждала препятствия. Коли лодочник где-то пьянствует — не ее вина… Коли отбыл недавно и не скоро вернется — не ее вина… Коли не попадется на пристани другой лодочник — опять же не ее вина, и можно возвращаться домой… но ветер, ветер…

Это был ветер самой Фортуны — и лодочник Ванюшка оказался дома, и застала его Александра в последний миг — он подрядился везти моряков в Кронштадт; моряки, три человека, весь день отдали застолью, прощались с близкими, и сейчас, сидя на лавке во дворе, дружно клевали носами.

— Михайлову на «Мстиславец»? — спросил Ванюшка. — Так, сказывали, молодцов со «Мстиславца», у кого раны зажили, сегодня в ночь катер забирает, тут-то я его и перехвачу. Вон, еще Григорьевы письмецо шлют, Анисимовы, Луконины… Да оно ж не надписано! Да и не заклеено!

— Есть у тебя перо и чернила? — забрав послание, спросила Александра.

— Да на что мне?!

— И карандаша нет?

— И карандаш не надобен.

— А ты, этих господ доставив, дальше — куда?

— Домой. Может, на пристани обратного седока возьму. А нет — и ладно. Я скоро обернусь — могу от господина Михайлова ответ привезти.

— Не надо ответа…

Ветер гулял по душе, выдувая оттуда последние остатки соображения, подсказывая — держись за меня! Но это был умозрительный норд-вест, — а настоящий вдруг явился бог весть откуда, незваный, сердитый, чуть не сорвал с головы шляпу, а когда Александра схватилась обеими руками за поля, — вырвал у нее письмецо и, вскинув повыше, унес в сторону Кронштадта.

— Ишь ты! — развеселился Ванюшка. — Ну, стало, не судьба!

— Судьба!

В самом деле — чего бояться? Трусихой она никогда не была. И сказать Михайлову правду — это не страшно. Он это заслужил. Так будет честно. Правда проста: не хочу, чтобы ты думал обо мне плохо, и ради этого могу на ночь глядя соскочить в лодку, закутаться в старую Ванюшкину епанчу, от которой разит псиной, сесть на банку рядом с толстым дядькой, норовящим уложить голову на мое плечо, и ответить лодочнику, обеспокоенному безумством странной барыни:

— Да я знаю, что смотреть нужно вперед, а не на волны, тогда морская хвороба не прицепится. И что лучше бы задремать — тоже знаю. Да только ничего со мной не сделается.

— Ну, тогда — с богом!

 

Глава двадцать пятая

БЕЛЫЙ МУНДИР

Высадившись у Итальянского пруда, Александра стала расспрашивать всех встречных о катере, который должен забрать моряков с «Мстиславца».

— У них встреча в Средней гавани, как пробьют отбой, — сказали ей.

— Какой отбой?

— Шесть склянок. Они в ночь уходят.

Что такое склянки — Александра, конечно, знала. И где Средняя гавань — тоже знала. Еще покойный муж возил ее в Кронштадт, устраивая всякий раз целое увеселительное путешествие. Она неторопливо пошла в сторону причалов.

Тот Кронштадт, который она помнила и любила, преобразился — на улицах и у причалов было немало раненых, приходивших из госпиталя, чтобы встретить или проводить товарищей, а нарядных дам не было вовсе. Ни единого бездельника не заметила Александра — те, кто не стоял с рукой на перевязи или опираясь на костыль, укладывали в лодки мешки и ящики, чтобы доставить на суда, стоящие на южном рейде, или принимали с транспортов грузы, или просто по случаю хорошей погоды, сидя у воды, шили паруса и сплетали канаты. От кузниц доносился гром. Мимо Александры пронесли к шлюпке большой якорь с только что наваренной лапой.

Раздался первый удар судового колокола — и тут же забили на соседних судах, так что Александра едва распознала шесть ударов. Она ахнула и побежала, чтобы не опоздать.

Несколько минут спустя ей объяснили ее ошибку — эти шесть склянок означали всего-навсего семь часов вечера. И назвали с некоторым презрением к сухопутному времени час отбоя — одиннадцать вечера.

— А видел ли кто Михайлова с «Мстиславца»? — спросила она.

— Он где-то поблизости, его видели с Новиковым, — отвечали ей. — А Новиков у нас мужчина приметный!

Александра задумалась — какой смысл приезжать в Кронштадт за четыре часа до отхода катера? Напиться разве что в трактире, чтобы погрузиться на борт в бессознательном состоянии? Стало обидно — для того ли она неслась сюда, чтобы просить прощения у пьяной рожи? Она присела на кнехт и стала думать — как быть? Оставаться тут до треклятого отбоя она не собиралась — это означало, что придется ночевать в Кронштадте. А дома ждет жених, и отправить ему весточку совершенно невозможно! Да и какой жених поймет столь диковинную причуду? Получалось, что вся беготня и плаванье в Кронштадт — напрасны.

Видимо, нужно было объяснить Нерецкому, что невеста едет искать человека, которому он, Нерецкий, обязан жизнью, и пока не найдет и не поблагодарит — не угомонится. В сущности, благодарить должен был сам Нерецкий — но ему это и в голову не пришло. По крайней мере, вслух он этого не говорил — хотя, может статься, встретился с Михайловым там, где оба давали показания, и хотя бы пожал ему руку…

Посидев и подумав, она решила: не столь велик Кронштадт, чтобы не пересечь его за полчаса. Если идти и спрашивать прохожих, не попадался ли… грандиозный Новиков, раз он для своих — приметная фигура, то рано или поздно укажут где искать.

Плана Кронштадта у нее, конечно, не было, но она помнила — прямые улицы начертал сам император Петр Великий, заблудиться мудрено, и покойный муж выучил древнегреческому слову «бустрофедон», что значит «ход быка»: если идти, как бычья упряжка на пашне, сперва справа налево, а потом, поворотя, слева направо, то прочешешь небольшой город довольно скоро, и ни один угол не останется забытым.

Александра вернулась к Итальянскому пруду и, пройдя чуть дальше, начала поиски. Как раз тогда вдали стали бить семь склянок — три сдвоенных удара и один простой. Всех, кто был в матросских шапках или в белых офицерских мундирах, она спрашивала о Новикове. Наконец нашлась добрая душа — оказалось, Новикова видели совсем на другом конце Кронштадта, у мастерских.

Недоумевая, что бы ему могло там понадобиться, Александра пошла вдоль Обводного канала, мимо госпиталя, и там ей вроде бы повезло — она увидела Ефимку Усова. Усов бежал, размахивая каким-то узлом, и скрылся за углом прежде, чем она догадалась его окликнуть. Сообразив, что где крестничек, там и крестненький, Александра поспешила за ним и оказалась в месте, которое, на ее взгляд, было сущими трущобами. Ибо плана для мастерских, складов, сараев и вовсе непонятных хижин Петр Великий не рисовал, их ставили как придется и где удобнее для дела.

Никогда раньше она не бывала в таких местах и немного растерялась — на этих кронштадтских задворках было грязно. Загадочный хлам лежал под навесами, пахло дегтем, смолой, опилками и почему-то горелыми тряпками. За стенами звучали голоса, что-то скрипело и стучало — работа в мастерских еще кипела. Александра понятия не имела, куда двигаться дальше, и тут прямо на нее выскочил человек, без шапки, очень коротко стриженый, и понесся огромными прыжками прочь. Его лицо — красивое лицо, в котором чудилось не то греческое, не то цыганское, было Александре знакомо. Она напряглась, пытаясь разбудить память, и минуту спустя поняла: красавец был той страшной ночью на Елагином острове, бился с масонами, не побоявшись выйти с дворянской шпагой против длинных и тяжелых клинков, названия которых Александра не знала, да и знать не могла. Довольно было уж того, что она выучилась стрелять из пистолета и охотничьего ружья.

Стало быть, красавец — из приятелей Михайлова, но куда его понесло, будто за ним сам нечистый гонится?

В надежде, что скоро это разъяснится, Александра вошла под навес и села там на ящик. Это было необходимо еще и по той причине, что ветер крепчал, а ей вовсе не хотелось предстать перед Михайловым растрепанной, со сбитой набок шляпой. А под навесом было заветренное местечко. Кроме того, оттуда хорошо просматривался переулок меж задней стеной мастерской и забором, неведомо чему принадлежащим.

Подобрав кусок пакли, Александра, чтобы занять себя, стала плести косичку, наращивая пряди. Когда плетешок вытянулся уж более аршина, неподалеку судовые колокола снова стали отбивать склянки. Александра выделила в общем перезвоне три сдвоенных удара. Означало ли это, что уже восемь вечера? Или часовой при рынде, как на русский лад переделали матросы английское «ring», подавал какой-то сигнал?

Немного погодя появился стриженый красавец. Он толкал перед собой преогромную тачку. Видно было, что опыта обхождения с таким чудовищем у него нет — тачку заносило, она кренилась и норовила лечь набок. Но двигался он быстро, почти бежал. Александра вышла из-под навеса и поспешила следом. И опять она проворонила тот миг, когда нужный ей человек исчез. Выйдя из-за угла, она увидела лишь тачку, а красавца рядом не было. И куда он подевался — она не могла понять. Вроде бы не было поблизости ни дверей, ни окон.

Одну дверь Александра, впрочем, нашла. Была она невысокой, не более двух аршин, и к ней вели вниз древние каменные ступени. Вид она имела такой, будто ее навесили еще при Петре Великом и после его смерти ни разу не отворяли. Мог ли красавец забраться туда столь стремительно? Александра остановилась: мысль о спуске в подвал испугала ее — с нее было довольно подземелья на Елагином острове. Услышав голоса, она вернулась обратно под навес. Появились двое мастеровых, и из их разговора Александра поняла, что в этом месте сходятся под углом стены какой-то из госпитальных пристроек и канатной мастерской, и тут же поблизости — владения таможенной службы, один из складов для конфискованного товара. Как раз он и был нужен мастеровым — они обсуждали, как проникнуть туда через старые подвалы и, подломив пол, вынести какие-то мешки. Жизнь продолжалась — одни собирались воевать, другие воровать.

Мастеровые расхаживали взад и вперед, измеряя расстояние шагами и составляя умозрительный план местности. Александра едва сдерживала смех: ей казалось забавным, что она, вместо объятий жениха, выслеживает какое-то мелкотравчатое ворье, совершенно ей не нужное. И если рассказать Нерецкому об этом странном занятии, он наверняка растеряется и задумается, нужна ли ему такая странная супруга.

Тут на ум пришел князь Шехонской, которого Александра совершенно не знала, лишь слышала его высокопарные речи, а также княгиня Шехонская, которую Александра тоже не знала, но довольно было видеть ее повадку и слышать ее голос.

Вот такова же будет и моя судьба, подумала Александра, с той только разницей, что Нерецкий больше не впутается в политические интриги. Но очень может статься, что какая-нибудь знакомая женщина, раскусив его нрав и пленившись пением, возьмет его за руку и уведет в тихий уголок. И придется Александре, как княгине Шехонской, бросать все дела, оставив младшую дочку с любимым внуком, в чьем доме отыскал заботливую бабушку Ржевский, кидаться вызволять любимое и слабое существо… И прощать, разумеется, как же иначе?..

Отчего сильные женщины обречены любить слабых мужчин, подумала Александра, за что им кара сия? Нерецкого нельзя не любить, от его голоса и прикосновения рук душа трепещет и улетает. Но вот повезло же Глафире Алымовой, встретился ей Ржевский, натура ничуть не менее утонченная и возвышенная, поэт, но кто назовет его слабым?

Ветер меж тем нагнал тучи, потемнело, и Александра с ужасом подумала: давно не было дождя, сейчас грянет! Еще несколько минут — и по навесу забарабанило. Теперь выходить и бежать к причалам было просто опасно — вокруг мгновенно образовалось настоящее болото из опилок, соломы, конского навоза, каких-то клочьев и тряпок. Когда все это было сухим — можно было осторожно пройти в изящных туфельках. Но когда размокло и раскисло — лучше было переждать и потом выбираться по закоулкам вдоль стен.

На кораблях опять принялись отбивать склянки, на сей раз это был один удар колокола, и Александра уже не знала, чему он соответствует по сухопутному времени. Свои часики на шатлене она оставила дома — кто ж знал, что они пригодятся?

Дождь окончился, но солнце не выглянуло и светлее не стало. Александра, уже сердясь на весь белый свет, начала высматривать, как, огибая лужи и явную грязь, выбираться из трущоб. Тут она услышала глухие удары, идущие словно бы из-под земли. Она спряталась за штабель ящиков, потом выглянула и увидела, что возле тачки стоит, нагнувшись, давешний красавец.

— А я тебе говорю — она разбухнуть от сырости не успела, а просто осела, за столько-то лет! — объяснял он кому-то, скрытому до поры за полупритворенной дверью. — Эта чертова дверь старее моей бабушки. Пока в нее не поколотишь ногами и не раскачаешь — не послушается.

Внизу появилась некрасивая, но живая и выразительная физиономия Ефимки Усова.

— Ты придумай подпорки какие-нибудь, — сказал он. — Видишь же, заваливается эта дура. Лучше всего подошли бы кирпичи.

— Где ж я тебе тут возьму кирпичи?

— А ты Богу помолись, он и пошлет, как послал мне саблю с кинжалом. Тоже ведь не чаял, что вернутся. И быть там они уж никак не могли.

— Ты молился, что ли?

— А как же! Только я об ином молился — чтобы старый хрен не увидел меня и не завопил «караул!». Мне только полиции, сам понимаешь, недоставало. Мальчишки рассказали, у кого из обывателей лодку ночью отняли, и дом показали. Я лодку с веслами поставил, привязал и говорю им: ребятки, бегите, обрадуйте деда, нашлась пропажа.

— То есть по твоей молитве деда на берегу не оказалось?

— Ну да. А когда я к кустам пошел нужду справить, тут мне моя сабелька с кинжалом из крапивы и блеснули. Думаешь, не по молитве? А как вышло, что их раньше никто не заметил? Ведь сколько пролежали?

— Раньше никого там нужда не прихватывала.

— Нет, ты скажи, что это, коли не Божий промысел? Сперва сабля с кинжалом к тебе от воров попали, потом ты их сдуру под забор забросил, а я нашел. Что ж это иное, а?

— Господи, пошли нам, грешным, кирпичей! — чтобы отвязаться, воззвал красавец. — Вот пусть стоят под навесом сухонькие! Для доброго дела надобны, Господи!

Он пошел к навесу. Александра обжала на боках юбки — ей вовсе не хотелось, чтобы этот чудак заметил ее и узнал. Объяснить, что она тут делает, было бы невозможно.

— А вон там, за дровами, что? — подал голос Усов.

— Кирпичи?!

— Тащи сюда!

— Отчего ж ты не помолился, чтобы нашлись твои булатные хлебцы? — спрашивал красавец, вместе с Усовым подмащивая кирпичи под большую и непослушную тачку.

— Да молился… Я так думаю — когда я заметил пропажу и стал молиться, мои хлебцы уже в чьей-то кузне под молотом на наковальне лежали. Как ты их вернешь, когда из них, поди, уже подковы сковали? Тут и сам Господь ничего не поделает. Обидно — сил нет…

Красавец похлопал Ефимку по плечу.

— А знаешь, я уж три недели не пью! — похвалился он.

— Ты зарубки ставишь, что ли? — полюбопытствовал Ефимка. — А на чем?

— То-то и беда, что не на чем. В голове держу. Каждый денек. Ну-ка, колыхни эту рухлядь…

Тачка, подпертая кирпичами, стояла крепко.

— Можно нагружать, — решил Ефимка.

— Ты скажи Михайлову — Ерофеев-де за ум взялся, — неожиданно жалобно попросил красавец. — Что тебе стоит? Скажи — сколько сидел в Кронштадте, даже капли в рот не взял. А мог! И проверить бы никто не сумел!

— Нешто он меня послушает… Он самого себя слушать привык. У нас мастер такой есть, золотую насечку на пистолеты наводит, Степаныч. Вот у него та же придурь — коли кого сразу признал хорошим человеком, до последнего держится. А коли на ком поставил крест — черта с два разжалобишь. Сам решает, советов не слушает.

— А ты замолви…

Больше Александра ничего не могла разобрать — они спустились в подвал.

Минуты две спустя началась странная возня — Ефимка то выскакивал на лестницу, то заскакивал обратно, что-то тянул, что-то пихал. Было похоже, будто из подвала хотят вывести слона средних размеров, и этот слон упорно сопротивляется. Наконец Александра поняла, что означает суета: кое-как выбрался красавец с очень громоздким грузом на плече, замотанным в рогожу. Протащить такое в низкую дверь — на то требовался особый талант.

Вдвоем Ефимка и красавец уложили груз на тачку, красавец взялся за ручки, Ефимка вытащил несколько кирпичей.

— Ну, пойдем, благословясь, — сказал он. — Ты не спеши, чтоб не опрокинуть. Крестненький подождет.

— Ведь через весь Кронштадт эту дуру гнать… не развалилась бы… Разве не дурацкая затея?

— А как иначе-то? Знаешь способ? Так скажи!

С некоторым трудом красавец спихнул тачку с места и покатил по грязи. Ефимка шел рядом и придерживал ее.

— Кажись, управимся, — произнес он не очень уверенно. — Главное — народу бы поменьше навстречу попалось.

— Дождь всех разогнал.

Александра озадаченно глядела им вслед. Надо было бы окликнуть — а что сказать? Просто спросить о Новикове — не встречался ли, не условлено ли с ним о встрече? Или прямо о Михайлове? Она редко смущалась, но тут ощутила неловкость. Новиков добр и прост, не станет ломать голову над тайным смыслом просьбы. А эти, поди, заподозрят любовную интригу.

Но им хорошо, они шлепают по грязи, а потом просто вымоют ноги и обувку, вот — Усов и вовсе без чулок. А как быть, когда на тебе преогромные длинные юбки и очаровательные белые чулочки?

Совсем близко ударили судовые колокола. Опять били склянки — два удара. Что означали два удара вечером, Александра не знала.

Она понимала, что времени на глупости больше нет, что пора бежать на пристань и искать петербургского лодочника, ждущего обратных седоков. В конце концов, если отложить отъезд на пару дней и найти Новикова, то можно все объяснить ему на словах — и пусть пишет письмо лучшему другу. Александра даже придумала, как удобнее к нему явиться, — самолично привезти к Поликсене с Маврушей Павлу. Убедиться, что она там хорошо устроена, и, как бы между делом, обратиться с небольшой просьбой — мол, будете, сударь, писать флотским товарищам, так черкните пару строчек Михайлову, даже два слова про сожаление о нескладном расставании. И пожелание удачи с победой, разумеется!

Так-то так, и придумано прекрасно, и все же что-то смущает душу. Неправильно — отделаться от человека, который рисковал жизнью ради твоего жениха, двумя строчками в новиковском письме. И недостойно. Не будет счастья в Спиридонове, если засядет в душе этакая заноза…

Очень старательно Александра высматривала сухие островки и выбралась-таки из грязных переулков. Теперь перед ней была прямая улица, и она эту улицу узнала — ежели велеть лодочнику везти не к Итальянскому пруду, возле которого вся светская жизнь Кронштадта, а к Петербургской пристани, то как раз этой улицей следует идти к Обводному каналу и хитроумно устроенному доку, а потом вдоль канала — к Летнему саду, где тоже в хорошую погоду бывает гулянье.

Сейчас улица была пуста — по случаю войны никто не ездил в Кронштадт развлекаться, местных жителей дождь разогнал по домам, флотские офицеры были или на своих судах, или в гаванях — там тоже забот хватало. Два человека шли по этой улице, порядком отдалившись от Александры, — Усов и красавец с тачкой. На сей раз голову его прикрывала откуда-то взявшаяся матросская шапочка.

Александра пошла следом. На сей раз пришлось пересечь Кронштадт вдоль, а не поперек.

Откуда появился Новиков, — Александра не поняла. Он пошел рядом с тачкой, потом перехватил у красавца ручки и сам погнал ее очень быстро — сил в этом человеке было в избытке. Теперь-то и следовало догнать михайловских приятелей и вызвать Новикова на краткий разговор. Но именно теперь эта компания оказалась у крепостных ворот, за которыми находился ров и небольшие старинные бастионы, глядевшие на запад — на случай атаки с суши.

Новиков что-то тихо объяснил двум охранявшим их инвалидам.

Мужчин выпустили, скрипучие ворота, в которые еще не всякая телега протиснется, затворились. Несколько минут спустя к часовым подбежала Александра.

— Голубчики, пропустите, христа ради! — взмолилась она.

— На что тебе, барыня?

— Мне… к мужу! Туда муж мой пошел! — соврала Александра, и вышло так хорошо, что один из часовых засмеялся:

— Ну, как жену к мужу не пустить? Ступай уж!

Старые крепостные стены с севера были, наверно, поправлены и починены в ожидании войны, снабжены артиллерией. Но Александра знала, что слишком близко с этой стороны могут подойти разве что плоскодонные суда, и то малые, — к северу от Котлина простирались мели, несущему пушки судну пройти было невозможно, разве что совсем небольшому канонерскому. С севера — мели, а с юга главной обороной Кронштадта и всего Санкт-Петербурга был флот.

Поднявшись на плотину-ботардо и перейдя по ней ров, Александра увидела уходящих по дороге, более похожей на тропу, мужчин. Она остановилась в недоумении — к кладбищу они, что ли, катят свою тачку? Сверху были хорошо видны и кресты, и часовенка. Что они затеяли? Неужто Михайлов назначил свидание на кладбище? Как в модном романе с мрачными замками, ужасными склепами, загробными тайнами и угнетенной невинностью?

Менее всего бывший любовник был похож на читателя таких романов…

Трое мужчин и тачка действительно скрылись меж крестами, в заброшенной и заросшей части кладбища. Тут уж Александра не могла совладать со своим любопытством. Страха не было — она знала, что и Новиков, и Усов в беде ее не бросят, а стриженый красавец поведет себя так же, как приятели.

На само кладбище Александра соваться не решилась — не любила скорбных пейзажей. Она встала за деревом и прислушивалась — где зазвучат голоса. И они зазвучали — кто-то выкрикивал неразборчивые слова. Потом крики прекратились. Но уже было понятно, в каком направлении движутся мужчины.

Когда они вылезли из дыры в старой кладбищенской изгороди, оказалось их уже четверо, а тачка пропала. Причем один явно не желал идти, а красавец гнал его вперед пинками, скача вокруг него, как разъяренная мартышка.

У Новикова в руке откуда-то появился фонарь, у Усова — другой, но зажигать свечек внутри они не стали.

Александра пошла следом. Она не сомневалась — мужчины направляются к Михайлову. Конечно, умнее всего было бы повернуть назад — не так много времени оставалось до отбоя, который служил знаком сбора для офицеров и матросов, желающих уйти на катере к эскадре. Вернуться — и дождаться Михайлова с Новиковым на причале. Но, с другой стороны, сидеть там, вызывая общее любопытство и нелепые домыслы, тоже плохо, лучше прогулка — пусть даже прогулка в пустынной и продуваемой всеми ветрами местности. Александра была приучена к долгой ходьбе, расстояние ее не смущало. И ощущения летящего времени не было — а меж тем она прошла по пустырям, лугам и даже хилым рощицам не менее пяти верст.

Дальше был лес.

Она и леса не боялась. Но, поскольку шла на довольно большом расстоянии от мужчин, то на опушке потеряла их. Были две тропинки, она выбрала одну, пошла наугад, ускорив шаг, в надежде услышать голоса, и очень скоро лес кончился, а начались невысокие дюны, за которыми был берег. Пытаясь определиться в новой для себя местности, она взошла на холмик — и вдруг увидела совсем близко, на фоне темного моря, белую фигуру. Пригляделась — это был Михайлов в белом флотском мундире и треуголке. Немудрено было узнать его по широким плечам, осанке и манере по-моряцки расставлять ноги. Он стоял спиной к лесу, придерживал треуголку рукой и смотрел на море.

Александра испугалась — вот сейчас обернется! Но шум волн заглушил шорох ее платья.

Вот сейчас подойти и сказать: прости, что все так неловко и несуразно вышло, я благодарна тебе, я молиться за тебя буду. Но, с другой стороны, что подумает этот невозможный человек о женщине, которая мало того, что примчалась в Кронштадт, так и бежала за ним по пустырям и по лесу пять верст? Подумает — взбесилась, и нужно спешно доставить ее к докторам.

Тут Михайлова окликнул Новиков. Мужчины, что шли другой, более извилистой, тропинкой, тоже явились из леса.

Александра присела в ложбинке, сняла шляпу с пышным плюмажем и глядела на Михайлова сквозь редкие кусты. Она никак не могла понять, что мужчинам нужно в такое время на северном берегу острова, где ничего, кроме ветра да нескольких рыбачьих лодок на берегу, не было.

Ветер был знатный — только успевай удерживать подол. А на прическу Александра уж рукой махнула — потом Фрося как-нибудь расчешет.

— Привели, — сказал Новиков. — Вот, любуйся.

— Вижу, — отвечал Михайлов. — Добрый вечер, господин Vir Nobilis. Простите великодушно, что вам пришлось провести столько дней в погребе. Полагаю, там было не менее уютно, чем в Петропавловских казематах, из коих вы бы так скоро не выбрались. А сейчас вы на свободе.

Майков молчал.

— Как господин Vir Nobilis вел себя? — осведомился Михайлов.

— Почти не брыкался, — доложил Ефимка. — Да мы его так свинтили, что особо не побрыкаешься. У нас кузнец есть, дядя Памфил, так он, выпивши, на людей кидается, и мы уж наловчились его ловить и в узел завязывать. Ничего — сам потом благодарит.

— Это хорошо, даже отлично. Ну вот, пора вам узнать, что я решил относительно вас, сударь, — с несвойственным ему высокомерием объявил Михайлов. — Чтобы вы своими признаниями о тысяче масонов, готовых по вашему свистку встать под ружье, не перепугали государыню, я решил избавить ее величество от встречи с вами. Она дама тонкая, деликатная, ей такие потрясения вредны.

— Ишь ты! — похвалил Новиков. — Эко речисто выражаешься!

— Государыня же, коли ее не пугать, склонна к милосердию. Вы, сударь, еще не знаете — шведы недалеко от Фридрихсгама наш брандвахтенный бот взяли. Один лишь бот — команда на шлюпках ушла. И командир, шкипер Холмов, рапортовал в адмиралтейство, что подвергся нападению четырех шведских галер, был обстрелян, сам до последнего отстреливался, а потом понял, что бота не спасти, а людей — еще можно. Так что двенадцатипушечный бот со всем пороховым припасом и матросским добром достался неприятелю. Как полагаете, чем покарала государыня Холмова за измену?

Ответа не было.

— А ничем не покарала, — вместо Михайлова продолжил Новиков. — Ибо Холмов и его люди сейчас нужнее в строю, чем на берегу. Их просто отправили к Выборгу, в гребную флотилию Слизова.

— Слышите? Так что нести чушь господину Шешковскому и клеветать на офицеров, заигравшихся в эти ваши молотки, циркули и прочие лопаты, я не позволю. Они будут служить российскому флоту, а вы…

— Можете меня расстрелять, — гордо сказал Майков. — Мои братья отомстят за меня.

Тут Александра испугалась — она почуяла опасность. Этот пустынный берег словно нарочно располагал к убийству, — и ведь стрельбы никто не услышит. А Михайлов, она это чувствовала, очень желал бы пристрелить Майкова. Такого соблазна для естественного человека господин Руссо не предусмотрел…

— Змаевич, что ли? Так вот как раз Змаевичу очень долго будет не до мести. Его капитан Коковцев разжалован в матросы пожизненно, а сам он снят с судна и много чего порассказал бы, да умные люди его вразумили.

— Смешные вы, господа, — ответил Майков. — У «Нептуна» не один лишь Змаевич.

— А ваш драгоценный Vox Dei и вовсе ни слова не скажет — он в деревне сидит, чуть не под замком. Если же вдруг супруга устанет его оберегать, то тысячу имен он не назовет — ибо за тысячу сторонников шведского Густава в нашем флоте, которых он якобы сбил с пути истинного своими проповедями, его по головке не погладят, тут и у княгини Шехонской не хватит сил и денег для защиты. Довольно того, что она с перепугу забралась к нему в кабинет и пожгла все бумаги, включая географические карты. Но я о другом сказать хочу… Vir Nobilis, ты знаешь, сколько человек погибло на «Владиславе»?

Майков не ответил.

— По сведениям из адмиралтейства, двести пятьдесят семь душ, — сказал за него Новиков. — Парламентеры новость привезли. И я многих из них знал. Сколько ж ты, сволочь ты последняя, деток осиротил!

— При чем тут я?! — выкрикнул Майков.

— Это ты мне врешь? — полюбопытствовал Михайлов. — Володька, не трожь его! Это — мое дело!

— Отчего ж твое? Я тут вовсе ни при чем?! — возмутился Новиков. — И Ероха?..

— А оттого, что я служу. Оттого, что на мне — мундир! Я тут — единственный офицер. И мне решать! Он моих людей точно так же погубить мог, меня шведам сдать с потрохами! Моего «Мстиславца»! Двести пятьдесят семь человек, Майков. Вот цена того пакета, что ты с рыбаками отправил Карлу Зюдерманландскому. Двести пятьдесят семь, черт бы тебя взял… Твои, твои собственные… впиши их в свои масонские бумаги, можешь гордиться.

— А у шведов всего-то, во всей эскадре, чуть более сотни положили, — добавил Новиков. — Знаешь, Майков, мне тебя не жаль. Всякого щенка и котенка жаль, а тебя — нет. Вон, адмирала жаль — и сам в гадость впутался, и приятеля себе нашел гадкого — этого вашего Vox Dei…

— Не думал, что Грейга можно так вокруг пальца обвести, — сказал Михайлов. — Должно быть, долго Шехонской к нему в задницу без мыла заползал, всякими побрякушками старика тешил, пока в ложу втерся.

Майков тихо засмеялся.

Это был плохой смех, сильно он не понравился Александре. Словно бы Vir Nobilis знал что-то мерзкое, но для себя — утешительное.

— Хорошо еще, что из-за твоих проказ не погиб этот, как его… жалкий такой чудак… — добавил Михайлов.

— Нерецкий, — подсказал Ероха.

Александра чуть не выскочила — возмущение вскипело, как молоко в чугунке.

— Он самый. Ты ж его в ложу и затащил. Опоздай мы на десять минут — и повязал бы ты всю свою братию кровью. Этого ты желал?

— Велик Господь, — молвил чинно Ефимка и перекрестился. — Крестненький, что все мы да мы? Пусть и он скажет.

— Он скажет! — воскликнул Ероха. — Он тебе скажет про всемирное благоденствие! И про великое братство скажет, и про тайный свет пятиугольной звезды! И как служить не человеку, не монарху, не государству, а идее, тоже доложит! Плетение словес у них знатное, самому черту башку заморочат!

— Не галди, Ерофеев, — Михайлов произнес это так, что Ероха тут же замолчал.

— Да, есть высшая истина, которой вам не понять, — заговорил Майков, — и есть верность Соломонову храму, которой вам тоже не понять, и есть высшее право, которым облечены истинные адепты, и есть великое делание, коего вам не дано…

— Jus summum saepe summa malitia est, — ответил на это Новиков. — Не одни вы, Нептуновы детки, латынь в Корпусе учили. Перевести, Ефимка?

— Высшее право часто есть высшее зло! — выпалил Ероха. — Я в Корпусе по латыни четвертым в классе шел.

— Коли выбирать, кому служить, государству или прекрасной идее, так я, пожалуй, государство выберу, — сказал Новиков. — От него вреда не в пример меньше. Опять же — детки…

— Что — детки? — удивился Михайлов.

— Жить-то им в государстве, а не в идее…

Михайлов хлопнул его по плечу.

— Ни моим, ни твоим это, слава богу, не угрожает! Ну, ладно, время не терпит. Не хочу опаздывать на катер. Значит, так. Мы с Новиковым собрали деньги и в складчину купили лодку. Вот эту. Я ее знаю, это лодка Кекконена, я с ним на рыбалку ходил. Лодка справная, вот и Новиков подтвердит.

— Да, — сказал Новиков. — Грех что дурное про нее брякнуть. Господин Vir Nobilis, за все уплачено, все приготовлено. Парус, весла, анкерок с водой, мешок с сухарями и фонарь. Извольте принять.

— Михайлов, ты взбесился? — встревожился Майков. — Какая лодка?

— Вот эта. Только что ее от Кекконена принял. Слушай, — Михайлов говорил негромко, но весомо, — я решил выгнать тебя из России к чертям собачьим. Новиков не возражает, а Ерофеев — так даже радуется. Ты ему в подвале до смерти надоел. Ты больше не наденешь нашего флотского мундира и не прицепишь нашего кортика. Вот лодка, а вон там — твоя любезная Швеция. Обходиться с парусом тебя еще в Корпусе учили. Дойдешь до Стокгольма — твое счастье. Нет — кланяйся Нептуну. Тому, подводному.

— А если я не захочу?

— Значит, в плаванье отправится твой труп, долбать мой сизый череп! — и Ероха в подтверждение, что это не шутка, достал пистолет. — Михайлов с Новиковым добры чересчур, ты для них все еще заблудший собрат… а для меня ты — дерьма куча! Ты флот поганишь, тебя поганой метлой за борт, понял?

— Чья бы корова мычала, — усмехнулся Майков.

— Это мой флот! Мой! Пусть я сволочь последняя, крест пропил, но за флот — убью и не запнусь. Полезай в лодку!

— Будет тебе вопить, — Усов похлопал Ероху по плечу. — Сейчас он отчалит.

Вдруг Майков оттолкнул Усова и кинулся бежать. За ним сразу погнался Ероха, настиг, ткнул кулаком в спину, и Майков на бегу, пролетев вперед, растянулся, вспахав носом влажный песок. Тут же Ероха оказался у него на спине, заломил ему руку, и все это — молча.

Усов подбежал, вдвоем они поставили беглеца на ноги, подвели к Новикову и Михайлову.

— Проигрывать тоже надобно достойно, господин Vir Nobilis, — спокойно сказал Михайлов. — Это лучший выход для всех. Ты не назовешь ни одного имени, и товарищи наши будут спокойно драться с неприятелем, никто их не станет попусту тревожить. Хватит того урока, что дал им Гогланд. Спасибо сенатору Ржевскому — это он твою интригу разгадал. Да только не знал, что с тобой делать, он господин ученый, излишне чувствительный…. А я знаю. Садись и отчаливай, пока ост совсем не разгулялся. Будем милосердны.

— Да, будем милосердны, — согласился Новиков. — Я туда еще фляжку рома суну, ничего? Вот, приготовил… Нелегко ему будет выходить…

— Нашел кого жалеть! Справится! — выкрикнул Ероха. — Ветер попутный. Ну? Давай, давай! Семь тебе футов под килем!

Майков под дулом пистолета забрался в лодку, укрепил на носу фонарь и стал ставить парус. Новиков, самый сильный в компании, ногой оттолкнул ее от берега.

Александра, окаменев, следила, как Майков, взявшись за весла, выводит лодку подальше от берега, на глубину. Ей вчуже стало страшно — как может быть страшно человеку, впервые увидевшему справедливость и осознавшему, что эта дама, столь часто призываемая на головы обидчиков, вовсе не хороша собой…

А «естественный человек» обходился со справедливостью запросто. Как понял, что надобно делать, так и сделал.

— Не вздумал бы обогнуть мыс и вернуться, — забеспокоился Ероха. — Или в бухточку свернуть, там есть такая бухточка, при осте и норд-осте — заветренная. Я бы подождал, пока не отойдет подальше. А, Михайлов? Попробует — пристрелю. Я следом пойду, погляжу…

— Он дело говорит, — согласился Новиков. И больше мужчины не промолвили ни слова.

Ероха побежал берегом, в полуверсте от товарищей остановился и, приложив левую руку козырьком ко лбу, следил за лодкой.

Новиков, Михайлов и Усов стояли у края воды не менее получаса, — и Александра смотрела на их спины. Вмешиваться она не могла — да и незачем было. Странное ощущение владело ею — как будто усилием воли надо проснуться, потому что вот так отправить человека на гибель можно только в страшном сне. А в то же время она видела в этом человеке несостоявшегося убийцу Нерецкого, и при этом возникшее в душе злорадство казалось ей постыдным.

Темный силуэт, пляшущий на волнах удалялся на запад — похоже, Майков и впрямь взял курс на Стокгольм.

— Не справится, — сказал наконец Новиков.

— На все Божья воля, — ответил ему Усов.

— Идем. Я еще быстро ходить не могу, — признался Михайлов. — Язва хоть и зажила, а чувствуется, проклятая.

Он действительно чуть прихрамывал, и Новиков, идя рядом, прилаживался к его шагу, а Ефимка с Ерохой шли сзади.

— Как ты полагаешь, эти нептуновцы не объединятся вновь? — спросил Новиков. — Тайно, скрытно? Хотя государыня намерена закрыть ложу, да ведь они — безумцы, с них всякое станется.

— Меня другое беспокоит — не стряслось бы беды с Грейгом. Он ведь и Карлу своему не удружил, разве что зажигательными по нему не палил, и государыне послужить толком не смог. Может найтись еще какой-нибудь Vir Nobilis, состоящий в переписке с герцогом Зюдерманландским, и получить какой-нибудь скверный приказ. А кто — угадать невозможно: их, нептуновцев, все ж под сотню наберется. Они были вместе, оттого что сговорились, навыдумывали себе всяких причуд и тайных знаков и тешились этим, как малые дети. А мы вместе — не сговариваясь, и придумывать нам нечего, оттого что есть у нас воинская присяга.

— Точно — не сговаривались, — согласился Новиков.

— Ну, я-то присяги не давал, — с некоторым сожалением сказал Ефимка.

— Я — давал! — встрял Ероха.

— Молчал бы, царева кабака угодник.

— Давал же!.. Или я от нее уклонился? Да я с этим чертом в подвале сидел, как каторжник! Ведро поганое за ним выносил! Михайлов! Да что ж ты никак не поверишь?.. — Ероха чуть не плакал. — Вот ты так решил — и я так решил!.. Мне или обратно во флот — или камень на шею да с пирса в воду!..

— Ты поучи его, крестничек, как камень на шею навязывать, — посоветовал Михайлов. — Идем, братцы. Крестничек, ты что?

Ефимка, повернувшись, высматривал пропавшую в волнах лодку.

— Думаю — дома спросят про море, что расскажу?

— Ты о чем? — удивился Новиков.

— О море. Он ведь моря-то и не разглядел. Разве что ветер… — отвечал Михайлов.

Они переглянулись — внутренний взор предложил обоим одну и ту же картинку: узкая песчаная полоса, справа и слева уходящая вдаль, бог весть на сколько верст, и впереди — бескрайнее море, нагоняющее на берег высокие, аршина в два, волны, словно желая подмыть его и опрокинуть тебя, крепко стоящего на расставленных ногах; и солнечный свет с небес падает на воду, делая ее не бурой, как в осеннюю хмурую погоду, а сияюще-зеленоватой, и все это великолепие — твое, и ты улыбаешься от счастья, хотя ветер и заставляет щуриться…

— Разглядел я море, — обиженно буркнул Усов. — Морем, чай, до Кронштадта и обратно добирались.

— То не море, — убежденно сказал Михайлов. — То — вода, и на ней суета почище, чем на Невском проспекте. Там и окоема нет, со всех сторон берега видны. А кабы ты остался на берегу до утра, то и увидал бы истинный морской простор.

— Как же я по нему истосковался, — вздохнул Новиков. — Знать, не судьба. Или обратно попроситься?

— Не вздумай. Брюхо свое пожалей.

— Да брюху-то что? Ведь не в океан выходить — вы у берега болтаться будете. «Мстиславец» теперь у Свеаборга, что ли, ходит?

— Угрюмов сказывал, у Сомерса в дозоре. Сторожим зверя у норы. Авось высунется.

Положение было уже почти комическим. Шведский флот ушел от Гогланда в гавань Свеаборга, укрылся там и не выказывал ни малейших намерений выйти в открытое море. Должно быть, Карл Зюдерманландский, который и сам-то себя моряком не чувствовал, набрался страха во время баталии. Русский флот бдительно стерег его, но как выманить — никто не знал. По столице ходила шутка графа Воронцова: он-де советовал государыне разослать по всей Финляндии правительственные листки, в которых было бы обещало десять тысяч рублей вознаграждения тому, кто укажет дыру, где прячется бедный шведский флот. Опытный граф полагал, что шведский Густав не выдержит оскорбления и прикажет брату выводить корабли с фрегатами, а не высылать гребные суда, чтобы бродили вдоль берегов и отщипывали отбившиеся от своих русские боты и баркасы.

Александра не слышала разговора, только видела спины, и ей казалось нелепым, что Михайлов, только что выпроводивший Майкова из России, в ответ на новиковские шутки хохочет. Впервые ей пришло в голову, что она играла с огнем — это не светский щеголь, которому можно запросто дать отставку, это что-то иное, непонятное и непредсказуемое, вроде медведя, который не только силен, но и отлично осознает свою силу. Тем важнее было поговорить с ним — в конце концов, он достоин если не пылкой страсти, то уважения, пусть даже уважения с привкусом страха. Ради того, чтобы понять это, стоило удирать в Кронштадт и бегать по Котлину, как глупая девчонка, как шальная смольнянка…

Мужчины шли вдоль берега по влажному песку, Александра — следом, по песку сыпучему, за кустами, то злясь, то моля Бога, чтобы удалось поговорить с Михайловым наедине. Потом Новиков взял палку с фонарем на плечо и пошел впереди, о чем-то тихо переговариваясь с Усовым, Ероха и Михайлов молчали. Так добрались до края леса, повернули на какую-то разбитую дорогу. Александра тоже вышла на нее, идти сразу стало легче. Она то отставала, то нагоняла, прячась за деревьями.

Одолев луга и пустыри, оказались возле кронштадтского крепостного рва. По ботардо мужчины гуськом перебрались на сторону крепости, Александра — за ними. Дальше их путь лежал мимо ворот, вдоль крепостной стены, над бастионами, к югу, и тут уж отшагали не менее двух верст, пока у южного ботардо стена не кончилась. Михайлов уже заметно прихрамывал. Дальше повел Ероха — он знал какие-то проходы между мастерскими, и довольно неожиданно дорога вывела Александру, не выпускавшую мужчин из виду, прямо к Итальянскому пруду.

Оттуда все четверо пошли к большому пирсу, разделявшему Купеческую и Среднюю гавани. Александра заволновалась. Вся надежда была — что они все-таки разойдутся в разные стороны, и Михайлова удастся перехватить хоть на две-три минуты. Этого довольно, чтобы объяснить ему свои поступки и уйти с гордо поднятой головой.

Так и вышло.

— Где ваша посудина? — спросил Новикова Михайлов.

— В Петербуржской пристани, отсюда пара шагов.

— Ну так давай прощаться.

Новиков и Михайлов обнялись, потом Михайлов повернулся к Усову.

— Бог в помощь, крестничек. Возвращайся в Тулу, да вперед не дури. Там твое место. Присмотри за ним, Володька.

— Не стану. Обидно лишь — такие хлебцы пропали… Ну да я попробую новые сварить. Я все записывал — какая руда, откуда, пропорции. Может, выйдет. Тогда вернусь — и сразу к Кулибину, меня уж научили.

— Что стоишь пень пнем? Обними крестного батюшку, — велел Новиков. — Скажи — писать ему будешь.

Михайлов облапил Усова и легонько оттолкнул.

— Чего нежности разводить? — сказал он. — Ну, с богом!

— С Богом!

И они разошлись. Новиков с Усовым, покинув пирс, свернули вправо, к причалам Петербуржской пристани, а Михайлов — в сторону маяка, что уже горел в конце пирса, у входа в Петровский канал. Ероха же, видя, что его с собой не зовут, сперва постоял несколько секунд в растерянности, потом побежал за Михайловым и заступил ему дорогу.

— Михайлов! Ты твердо решил? Не брать меня? — спросил он.

— Сам-то ты что хочешь? Я коли решаю — то, как в азбуке, «рцы слово твердо». А ты?

— Вот те крест! — Ероха перекрестился. — Ну, что еще?!.

— И как ты собрался держаться? — с любопытством поинтересовался Михайлов. — Ей-богу, я даже вообразить не могу…

— Я способ придумал, — право, сам придумал! — быстро заговорил Ероха. — Пока в подвале с этим голубчиком сидел. Всякий раз, как мысль в голову придет, я ей, дуре, сперва говорю: нет. А ежели полчаса ей долдонишь «нет», а она, подлая, не унимается, тогда я спрашиваю себя: кто ж ты такой, ежели дня без водки не можешь? Продержись всего лишь этот день, чтобы самому себе показать, что ты не тряпка. И до ночи как-то выходит…

— А назавтра с утра, лба не перекрестив, за чарку?

— Да завтра уж другой день, и я сам с собой опять договариваюсь!

— И так — каждое утро?

— Да!

— Мудрено. Как же с тобой быть?

— Разве я плохо послужил?

— Хорошо послужил. И сенатор Ржевский за тебя слово замолвил. Сказал: обещал-де мичману Ерофееву, что позаботится о нем. И просил меня присмотреть тебе место.

— Неужто не присмотришь?!

— Хм… Но ведь коли ты вдругорядь уйдешь в запой на полгода… тогда что? Ведь получается, что я вроде бы Ржевскому за тебя поручился. Сказал, что ты на оном месте будешь служить трезво и честно. А ты валяешься, натянувшись в зюзю. Тогда-то что?

— Нет, — сказал Ероха. — Нет! Навсегда! Коли я опять надену офицерский мундир!..

— Так мундир-то белый, на нем всякое пятнышко видно.

— Возьмешь меня с собой? На «Мстиславца»?

Михайлов помолчал. Решение далось ему не сразу.

— Ну… Бог с тобой. Вон там, видишь, Угрюмов топчется, беги к нему, скажи — я велел тебя взять. А пожитки для тебя на «Мстиславце» сыщутся. Штурманом со мной пойдешь.

Это была не дворянская должность, после того как в сорок пятом году Адмиралтейств-коллегия отчего-то запретили набирать штурманов из шляхетства. Большим уважением на судах она не пользовалась, учиться на штурмана молодежь не желала, и Корпус выпускал их все менее. Но Ероха был бы счастлив пойти и штурманским учеником.

— Карты с лоциями я тебе дам, у меня их целый сундук. Без мундира пока поживешь. Но смотри. Сорвешься — заступаться не стану.

— Не сорвусь! Ученый!

— То-то.

 

Глава двадцать шестая

ПРОЩАНИЕ

На пирсе стояло несколько человек с имуществом — моряки, которые, залечив в госпитале не слишком опасные раны, возвращались на свои суда. К ним и спешил Ероха, счастливый, как будто его назначили адмиралом вместо оплошавшего Грейга. Он подбежал к Угрюмову, на радостях обнял его и чуть не скинул в воду стоящих у кнехта два мешка торфяного мха, что Михайлов вез в подарок Стеллинскому.

Восьмипушечный катер «Летучий» стоял на рейде, и Александра видела смутно белевшие паруса и фонари на мачтах. Он должен был доставить Михайлова к его «Мстиславцу».

Капитал шел неторопливо, стараясь не хромать. Вразвалочку шел, как положено бывалому моряку. И с каждым шагом отдалялся на тысячу верст.

— Михайлов! Постойте! — закричала Александра.

Он резко повернулся, увидел, узнал, дернул головой и уставился на горевшие вдали окна Морского корпуса.

— Постой… на два слова… — еле выговорила Александра, подбежав. Тут ветер сорвал с ее головы шляпу, она поймала и от досады ударила ею по юбке.

Михайлов хмыкнул.

На «Летучем» на первом стали отбивать склянки — это был тот самый отбой, шесть склянок, и Михайлов, слушая, улыбнулся — это было, словно «Мстиславец» издалека зовет его.

— Мы не должны, мы не можем так расстаться, — начала Александра. — Я должна все объяснить!

— А, собственно, зачем? Мне никаких объяснений не надобно.

— Мне надобно! Я… я была неправа, когда кричала на тебя… Это от волнения, ты должен понять!..

— Понимаю.

— И то, как мы расстались… Это было глупо, нет, не то… Я слишком мало знала тебя, с тобой нельзя было говорить так…

— Выбирайте, сударыня, впредь таких, с кем можно. Простите, меня ждут.

Вдруг Александре вспомнился тот день, когда она познакомилась с Михайловым. Но не Михайлов встал перед глазами — загорелый, мокрый, по колено в воде и в одной лишь набедренной повязке, — а цветы, которые она собирала для акварельного букета. Розоватый изящный вьюнок и желтоватый простецкий тысячелистник. Вьюнок сорвать легко, а до стакана с водой не донесешь, скукожится от избыточной нежности. А тысячелистник — пока стебель не измочалишь, не сорвешь, зато стоек, хоть и не слишком пригляден.

Это была подсказка ангела-хранителя, подсказка, которую Александра тогда толком не расслышала, но сейчас-то она прозвучала ясно и внятно. И в голове что-то словно перевернулось. Как будто на голову была накинута плотная вуаль — и вдруг ее сдернули, и мир обрел яркие краски, и непонятно стало, как можно было столько времени пребывать в тумане.

Она еще не понимала, что это за странные ощущения, только чувствовала себя, словно утопающий, которого за шиворот вытянули из воды, и вот — он уже дышит во всю силу легких, и ничто более не имеет значения, кроме вдыхаемого спасительного воздуха.

Михайлов стоял перед ней, уже готовый развернуться и уйти. Как его удержать — она не знала, ей никогда еще не приходилось удерживать уходящих мужчин.

Бросив наземь шляпу, она стала стягивать с пальца булатный перстень. Он, как на грех, словно прирос, и это было странно — не распух же палец, которому перстень был великоват!

— Вот, он твой… возьми..

Александра протянула перстень на ладони, но Михайлов только покачал головой. Словно соприкосновение рук было ему неприятно, как и взглядов. Александра пыталась посмотреть ему в глаза, но он этого не желал. Избегал слишком усердно для человека, демонстрирующего естественное равнодушие.

Обдумывать слова и держать разумные речи не было возможности, голова работала не так, как у нормальных людей. «Кто-то», словно очнувшись и пробив панцирь рассудка, выискивал в словаре Александры слова, ничуть не заботясь о ее желании, гордости и приличии, и заставлял язык произнести их, лишь бы удержать бывшего любовника еще на несколько минут.

— Послушай, я сделала глупость, страшную глупость — она могла стать непоправимой, но Господь уберег! — выпалила Александра и ужаснулась: о чем это, что за глупость, откуда взялось слово? — Это… это какое-то умственное затмение! В голове у меня помутилось, я не понимала, что творю… Я словно ослепла…

— А теперь прозрела?

— Да, да! Слушай… я не знаю, как начать… Ты не можешь так уйти, не простив меня! Не прощать — тяжкий грех! Я только одного прошу — чтобы ты меня простил!

— Да я и думать забыл, — почти равнодушно отвечал Михайлов. — Мало ли что — сегодня с одним проказничать, завтра с другим, да и в свете это большим грехом не почитают.

— Ты ошибаешься… — тут Александра вспомнила их первую встречу и шалости в реке. — Я не знаю, как тебе объяснить, но ты ошибаешься.

— Ну, пусть так!

— Ты можешь меня простить?

— Могу, разумеется. Коли у нас сегодня Прощеное воскресенье, — усмехнулся он. — Вон и Ероху тоже… Глядишь, в святые попаду, щеки под оплеухи подставлять начну! Все. Простил. Теперь я могу идти?

— Перстень возьми. Мне его Павлушка подарил, сынок…

— Знаю. Ржевский рассказал.

— Так возьми.

Михайлов подумал — и взял перстень, сунул небрежно в карман. На палец надевать не пожелал. Это означало — даже такого мистического соприкосновения с Александрой ему более не надобно.

Впервые Александра увидела, какова обида гордого и норовистого человека. Без воплей, какими иногда сопровождали свою отставку модные вертопрахи, и без мнимо-беззаботных шуток, а просто — независимый вид и легкое пренебреженье, чуть-чуть более явное, чем следовало бы.

— Ну, стало быть, прощай, — сказал Михайлов.

— Прощай, — ответила Александра. — Господь с тобой…

И он пошел прочь — моряцкой своей поступью, вразвалочку, чуть прихрамывая и не оборачиваясь.

Задувал сильный ветер, настоящий балтийский, мокрый и злой, нагло вздергивая юбки, изничтожая прическу, он заставлял жмуриться и идти наугад, и Александра поняла: так и должно быть: мужчина фальшивый, покидая, уходит к другой женщине, а истинный — только в ночь и ветер, за которым — война.

Отнюдь не та война, которую весело обсуждают в светских салонах, по примеру государыни называя шведского Густава «Фуфлыгой». Другая — та, которую знают на Васильевском острове.

И там, у Свеаборга, у Гангута, у Роченсальма, он не единожды скажет: «я так решил и отвечаю за свои решения». Потому что такова обязанность мужчины.

Откуда она могла это знать? Кто в столичном свете мог рассказать ей об этом? Ржевский? Да разве она спрашивала?

И вдруг совсем некстати вспомнилась Поликсена. Ведь и она, кажется, произнесла довольно твердо: «я так решила». И пока не сделаешь этого — будешь нянчиться со своим прошлым, как с хворым младенцем, а примешь решение — откроются ворота в будущее?..

Не в то будущее, которое она себе старательно готовила, на которое была уже обречена, а какое-то иное. В том, другом, она могла бы обрести счастье, как Глафира Ржевская, выбравшая мужем, возлюбленным и отцом своих детей мужчину… Что за мысли лезут в голову?..

Александра перекрестила Михайлова издали — что еще она могла сделать сейчас? И вдруг поняла: есть еще целых десять шагов, что отделяют его от группы моряков, целых десять — можно успеть!

— Стой, стой! — закричала она и побежала следом.

Остановился он не сразу, только на самом краю пирса. Боцман Угрюмов, уже стоявший в шлюпке, протянул руки, чтобы принять капитана второго ранга, потому что шлюпка отчаянно плясала на волнах.

— Да стой же! — Александра дернула его за руку и развернула к себе. — Я буду ждать тебя!

Безумие, безумие владело душой! Словно бы кто-то взял метлу и вымел из нее все, что скопилось за последние недели, оставил одну только совесть, — и эта совесть была сейчас безупречно чиста.

То единственное, что могло бы стать пятном на совести, Александра отбросила прочь, найдя ему точное определение: соблазн, затмение души и сердца, подумав при этом грубовато, без сожаления — этот не пропадет и без женской заботы не останется — у него еще много романсов наготове.

Михайлов несколько растерялся. Он не понимал, что происходит. Хотя говорил же ему сенатор о странной способности женщин испытывать острое материнское чувство к людям, вовсе того не достойным, и приходить в сознание в самую неподходящую минуту.

Тогда он вопросов не задавал, а надо бы! Ведь что-то Ржевский пытался ему сообщить, внушить, вложить в непривычную к любовным соображениям голову.

Похоже, Ржевский знал о нем такое, о чем сам он не подозревал. И, вспомнив чувствительного сенатора, Михайлов фыркнул — видел бы Ржевский это объяснение! Впрочем, грубости бы он не одобрил — нужно быть в меру любезным, в меру, не более того.

— Это война, Сашетта, и она — надолго, — почти вежливо сказал Михайлов. — Она еще только начинается. — И с опозданием понял, что бывшую любовницу Сашеттой не называют.

— Кончится же она когда-нибудь! Ты… ты вернешься?

— Как я могу знать? — Он все еще был сердит.

— Ты вернешься… ко мне?.. Ради бога… клянусь тебе…

Михайлов молчал и хмурился довольно долго — за это время Александра не менее десяти раз померла от страха, что он не простит, и столько же раз воскресала.

Наконец она услышала единственные слова, которые могли сделать ее счастливой.

— Ну что с тебя возьмешь? — и Михайлов покачал головой. — Раз уж мы булатом обручились — так тому и быть. Жди! Вернусь!

Ссылки

[1] Нежелательное лицо (лат.).

[2] Багряный, ярко-красный цвет (прим. верстальщика).

[3] Батист (прим. верстальщика).

[4] Пурпурный или темно-красный цвет (прим. верстальщика).

[5] Жемчужно-серый цвет (прим. верстальщика).

[6] Зелено-серый цвет (прим. верстальщика).

[7] Смолить, смазывать тиром — составом из жидкой смолы с добавлениями (прим. верстальщика).

[8] Батарейная палуба, обычно нижняя (прим. верстальщика).

[9] Деревянный или металлический болт, служащий для завертывания на него снастей бегучего такелажа (прим. верстальщика).

[10] Тонкие рангоутные деревья для постановки лиселей — дополнительных парусов на фок- и грот-мачтах (прим. верстальщика).

[11] Также левентик, левентиг — положение паруса, когда он находится на линии ветра, т. е. ветер дует точно спереди судна (прим. верстальщика).

[12] Трос, закрепленный на корме и соединенный со становым якорем на носу, для удержания судна в нужном положении (прим. верстальщика).

[13] Чистый коричневый (прим. верстальщика).

[14] Кремовый или телесный (прим. верстальщика).

[15] Точнее, дежёне (от dejeuner) — сервиз для завтрака (прим. верстальщика).

[16] Каменная или деревянная заградительная плотина с башнями и палисадом для поддержания уровня воды в крепостном рве (прим. верстальщика).

[17] Цвет блохи или раздавленной блохи, коричневый оттенок красного (прим. верстальщика).

[18] Редкий и дорогой сорт рейнского вина, иначе называемый рейнвейн Йогансберг. (прим. верстальщика).

[19] Декоративная широкая цепочка или подвеска для крепления к поясу часов, несессеров, флаконов, ключей, печатей и пр. мелочей. Ее обильно украшали, привешивали брелоки (прим. верстальщика).

[20] Парусинный рукав, которым вентилируют внутренние помещения судна (прим. верстальщика).

Содержание