— Я люблю тебя, Мурашка, — сказала Мавруша, в который уж раз. — И всегда буду любить. Ты мне как сестра.

— И я тебя, Сташка, люблю.

— Так отчего ты молчишь? Отчего ты мне не расскажешь, что с тобой творится? Думаешь, я глупенькая, не пойму? Оттого только, что я еще никогда и ни с кем не целовалась? Ну, что я могу для тебя сделать?

Поликсена не ответила. Она не хотела вспоминать былое. Мавруша с неуемной жаждой дружеских излияний уже становилась навязчива, а Поликсене более всего хотелось бы оказаться в обществе женщины пожилой, этакой доброй бабушки, которая не допытывалась бы подробностей, а сказала попросту: вот здесь ты, голубушка, будешь жить, под моим теплым крылышком, тут будет тебе хорошо, и это уж навсегда.

Как большинство смольнянок, Поликсена не знала, что такое родной дом, не знала материнских забот и, хотя отменно разбиралась в древнегреческих колоннах и орнаментах, не умела жить среди людей. Ей требовалось сейчас одно — чувство безопасности, а его-то в доме Александры и не было. Поликсена понимала — ее приютили, как ту кошку, что живет на конюшне, взяли в дом ради Мавруши и христианского милосердия, но это милосердие не беспредельно. Сейчас Александра занята своими делами, но когда появится ребенок — она непременно отыщет московскую родню Поликсены. А возвращаться в Москву нельзя — лучше умереть.

Плохо все сложилось у смольнянки, очень плохо. Не приучи ее наставницы к возвышенному образу мыслей — она бы вцепилась в невенчанного супруга зубами и когтями, шум бы подняла на всю столицу, и плевать на его роковую любовь — коли постараться, то удалось бы его привести под венец. А вот не смогла — было в ней сильнейшее убеждение, что нельзя становиться на пути подлинной любви, а коли окажешься между двумя созданными друг для друга сердцами, непременно нужно отступить. Итог же таков — дитя под сердцем и порог монашеской кельи впереди. Поскольку лучше в келью, чем к родне.

Угловая комнатка, где жили Мавруша с Поликсеной, была довольно далеко от гостиной, но и сюда долетел шум. В жилище госпожи Денисовой творилось нечто невероятное, дворня носилась взад и вперед. Вдруг влетела горничная Танюшка:

— Барыня велела взять турецкий таз!

Этот огромный медный таз, со сложным узором насечкой по краю, прислал брат покойного мужа Александры с турецкой войны — он тогда всю родню оделил военной добычей. Она отдала таз в пользование Мавруше, и вот он понадобился.

— Что случилось? — спросила горничную Мавруша.

— Ах, сударыня, такое, такое! — Танюшка скрылась с тазом, а Мавруша сказала подруге:

— Ты будь тут, а я схожу погляжу. Сдается, гости. Но ведь она гостей не ждала…

Мавруша ушла и пропала.

Поликсене было нечем заняться. Она подсела к большим пяльцам, на которые была натянута недавно начатая Маврушей вышивка, но сделала несколько стежков и поняла, что портит работу. На этажерке стояли мольеровы комедии, вольтеровы трагедии, Расин, Корнель, Сумароков — Мавруша не представляла себе жизни без пьес: читая, она устраивала в голове настоящий спектакль с декорациями и костюмами. Однако желания читать у Поликсены не возникло. Она сама не знала, чего желает: со Сташкой — тягостно, без Сташки — уныло.

А шум не утихал — там, за дверью, творилось нечто любопытное, настолько, что Сташка ушла и пропала. Поликсена подумала — и вышла из своего заточения.

Все двери были отворены, раздавался голос Сашетты — звонкий и радостный. Поликсена впервые слышала, чтобы госпожа Денисова говорила так громко. Это был прямо-таки детский восторг!

Поликсена пошла на голос. Зачем — неведомо. Александра ей не очень-то нравилась — слишком деятельная, самоуверенная, слишком нарядная, бог весть что о себе вообразившая лишь потому, что малюет акварели с цветами. Поликсена совершенно не видела в ней возвышенных чувств — одно кокетство с кавалерами. И будущее Александры казалось ей самым заурядным — разумный брак с человеком того же круга, который может быть в семейной жизни добрым товарищем, не более, без самозабвенной страсти, и на что ей страсть, без жертвенной любви — да ей и не понять таких слов…

Казалось бы, не все ли равно, отчего хохочет эта женщина? А вот нет — какая-то пакостная сила влекла ее, глумливо подталкивая: иди, смотри, иди, смотри!

Сашетта не заметила, что Поликсена стоит в дверях. Сашетта была занята — веселясь, вытирала большим полотенцем голову стоящего перед ней человека, завернутого в простыню на древнеримский манер, а он держал ее в объятиях. Потом он поцеловал ее в губы, и она хотела этого поцелуя.

— Какое счастье, что мы встретились, — сказал мужчина, и тут Поликсена узнала его. Это был супруг! Она отступила на шаг, по продолжала смотреть и слушать, только руку к губам поднесла — чтобы не вскрикнуть.

— Теперь ты не считаешь более, что между нами преграда? — спросила Александра.

— Преграда есть, несокрушимая, но не будем говорить сейчас о ней! Как-то все образуется… Не может быть, чтобы не образовалось…

И Поликсена все поняла. Это с Александрой говорил ночью супруг, это в нее он влюбился со всей силой души, и от осознания, что он, возвышенный и тонко чувствующий, предпочел даму простую, с мыслями обыкновенными, Поликсена впала в растерянность: ведь этого быть не могло, однако ж случилось!

— Вместе мы эту преграду одолеем, — сказала Александра, — какой бы она ни была. Ты доверься мне — и одолеем!

— Если бы только она… Мне кажется, что Господь дал нам только этот день. Я спешил к тебе, я должен был видеть тебя, но есть ужасные обстоятельства…

— Нет никаких обстоятельств!

Она сама поцеловала его. Поликсена сделала еще шаг назад.

И еще.

Вот теперь надежды не осталось совершенно. Несокрушимая преграда, ужасные обстоятельства — вот, значит, чем кончилась его любовь…

Нужно было где-то спрятаться, собраться с мыслями.

Поликсена вошла в угловую комнатку. Подруги там не было. Где-то пропадала Мавруша, не чувствовала, насколько сейчас нужна. Пропала связь, — и более ничто не держит Поликсену в этом доме. Оставаться в нем — смерти подобно.

Она понимала одно — бежать, бежать прочь из дома, в котором он счастлив с другой! Бежать — не быстро переставлять ноги, высоко задирая коленки, а двигаться с самой большой скоростью, на какую способно отяжелевшее тело, даже невзирая на одышку, что в последние дни совсем некстати привязалась.

Хотя живот и не позволял Поликсене шнуроваться, но под платьем было все необходимое приличной женщине — и сорочка, и нижнее юбки, и карманы, что подвешивались к охватившему сорочку пояску. Уходя из дома на Второй Мещанской, Поликсена сунула туда и «хозяйственные деньги», выданные Нерецким на месяц. Живя у Александры, она их не трогала — ну вот и настал час.

Отойдя подальше, она остановилась, чтобы перевести дух. Нужно было срочно искать новое жилье и написать оттуда Мавруше, чтобы переправила вещи и приданое для дитяти. Но где, как? Сколько оно стоит? Откуда взять повитуху?

Все бы уладилось, если бы нелегкая не принесла Нерецкого именно в этот день и час! Незнание позволило бы Поликсене жить под опекой Александры, и с родами тоже все бы уладилось, но незнание кончилось. И возвращение было немыслимо.

Останавливаясь через каждую дюжину шагов, Поликсена уходила все дальше от счастливой соперницы. Вдруг ее осенило — она уж которую неделю не была в церкви! Нужно идти, просить прощения у Господа и у Богородицы, они сжалятся, выход из положения найдется! Плохо понимая, какая улица куда ведет, Поликсена направилась к Казанскому собору, но оказалась на невской набережной. Напротив была восточная оконечность Васильевского острова, которую называли «стрелкой», там Нева разделялась на два рукава. Поликсена видела крошечные дома вдоль Невы, а вдали, — Исаакиевский наплавной мост, по которому неторопливо двигались телеги и экипажи — совсем крошечные, как на панорамной гравюре.

Странные зигзаги делает рассудок, когда душа в смятении. Мысль о молитве потащила за собой мысль о Божьей воле: вот ведь зачем-то ведет Господь бывшую смольнянку не к Казанскому собору, а вдоль реки, в сторону моста… зачем?.. Что ей нужно на Васильевском, где она отродясь не бывала?..

Что-то все же было с ним связано, следовало только вспомнить. Поликсена остановилась, отошла в сторонку, уставилась на мост. Это было что-то недавнее, не связанное ни с годами учебы, ни с Москвой, ни с человеком, которому больше не нужны жена перед Богом и родной сын.

И вспомнилось! Где-то там на кладбище строят новую церковь, а у церкви божий человек порой бродит, как же его звать? Кухарка Авдотья сказывала — тех, кто приходит к нему, на ум наставляет. Звать его… да, именно так, Андрей Федорович!

Суеверия в Воспитательном обществе не поощрялись, сама государыня вышучивала их в своих комедиях, доводя до неимоверной нелепости. Среди девиц они бытовали — вроде как в шутку, для баловства. И странно было бы образованной смольнянке идти за истиной к божьему человеку, промышляющему по окрестным кладбищам, скорей всего — смущающему народ туманными предсказаниями. Смольнянке следовало бы в трудную минуту читать творения господина Руссо или в церковь идти к батюшке, да еще не ко всякому, а к образованному.

Но господин Руссо не мог предусмотреть таких заковыристых обстоятельств. А батюшка в любой церкви скажет одно — возвращайся, блудная дочь, к родне и замаливай грехи. К родне Поликсена не хотела — она словно бы ножом отрезала всю эту седьмую воду на киселе. Да и что ее ожидало, вздумай она вернуться? Отправили бы к кому-нибудь из шестиюродных теток в деревню, словно в сибирскую ссылку, — сиди там безвыездно, нянчи дитя.

Она не раз обещала Мавруше, что, родив, примет постриг, но это ведь тоже долгая история — в обитель могут сразу и не взять, соберут сведения, и в этом деле скорее всего тоже нужна протекция. Так, может, на кладбище божий человек укажет на инокиню, которая возьмет с собой? Как-то все уладит?

Извозчиков в столице осталось мало, и то, что прямо на набережной ее нагнали порожние дрожки, она сочла добрым знаком. Залезть, правда, было трудновато, но Поликсена справилась.

Впервые за все это время она ощутила радость — ехала неведомо куда, по колышущемуся «живому» мосту, не зная, что будет есть, где ночевать, а радость протиснулась в сердце, расправила там пушистые крылышки, и дитя угомонилось, словно бы задремало, беззвучно говоря: неси меня, матушка милая, не беспокоясь, туда, где нам обоим будет хорошо.

Поликсена отвечала дитяти: да, да, может, Господь будет милостив, и нам не придется разлучаться. Может, случится такое чудо…

Сойдя с дрожек у кладбищенских ворот, она пошла наугад, благо дорога была прямая. По правую руку строился новый храм, и Поликсене приходилось пропускать горластых мужиков с тачками и носилками. Дорога уводила в глубь кладбища, и там за кустами среди потемневших крестов мелькали головы в пестрых платках, повязанных узлом вперед, как это было модно у пожилых петербуржских мещанок.

Сейчас Поликсене торопиться было некуда, она огляделась, увидела у ближайшего креста лавочку, подошла, присела. Чудо не торопилось, где-то задерживалось. Поликсена смотрела на работников, что тащили к будущему храму бревна, и на детишек, которые, сбежав от скорбящих бабок, устроили беготню на небольшой площади перед храмом. Кладбище — а Поликсена впервые в жизни оказалась в таком месте — жило своей жизнью, и сейчас, когда не случилось ни одной похоронной процессии, эта жизнь была по-своему приятной: старушки приветствовали друг дружку, рассказывали новости; дети возились в кустах; нищие у ворот, перекликаясь, поддразнивали строителей; мелькнуло молодое лицо духовного звания в новеньком подряснике, строгое до невозможности.

Вдруг Поликсена услышала за спиной взволнованный шепот:

— Там он, там…

И другой женский голос воззвал:

— Митька, Митька, паршивец! О Господи, где ты так извозился-то? На вот копейку, снеси Андрею Федоровичу, от тебя примет.

— Коли на копейке — царь на коне, то примет…

Поликсена повернулась и увидела дивную картинку — молодая мать, тоже беременная, поплевав на ладони, приглаживала волосики малолетнему сыну. Сынок уже зажал в кулаке копейку и смотрел на кулак с понятным сожалением — чем на эти деньги пряничек дитяти купить, их кому-то чужому посылают.

Тут дитя во чреве Поликсены всколыхнулось, словно спросило: ведь и мы так будем, и мы?

Поликсена была далека от модной светской чувствительности, из-за чего смольнянки ею даже возмущались. Но тут сама ощутила, как лицо исказилось, как перед рыданиями. Слез в последнее время было пролито немало, — Поликсена и не подозревала раньше, что так плаксива.

Между тем чужое дитя было развернуто носом в нужную сторону и, получив легкий шлепок, понеслось по боковой дорожке. Поликсена, встав, пошла следом. То, что ей указывает путь босоногое дитя, тоже было хорошим знаком.

Андрей Федорович стоял перед крестом и молча молился. Длинные седые волосы были кое-как собраны в косицу, которая лежала на выцветшем, когда-то зеленом, сукне старинного, «с юбкой», кафтана. Роста он был невысокого. В руке божий человек держал древнюю черную треуголку, уже похожую на тряпицу. Худые ноги — голые, без чулок, — были обуты в неимоверно огромные башмаки, обвязанные веревочками, чтобы не отлетела подошва.

Со всех сторон к нему торопились женщины, но шли как-то осторожно, боязливо. Поликсена поняла — у каждой есть какая-то просьба, вслух высказывать нельзя, нужно лишь надеяться, что этот странный молитвенник поймет без слов.

Митька совсем не знал этикета — попросту дернул Андрея Федоровича за рукав. Тот повернулся, ребенок протянул копейку. Андрей Федорович копейку взял, оглядел и молча покивал.

— К добру, к добру… — зашептали женщины.

Обнаружив себя окруженным василеостровскими мещанками, Андрей Федорович пошел прочь, не разбирая дороги, по той узкой тропке, что разделяет два захоронения. Нельзя было его отпускать, и Поликсена поспешила следом, споткнулась, упала на колено.

Божий человек обернулся.

Его худое лицо показалось Поликсене странным — она лишь потом поняла, что ее смутило: такие люди обыкновенно не бреются, Андрей же Федорович не имел бороды.

— Ну что тут бродишь? — спросил он. — Тебя муж заждался. Ступай, ступай… в дом высокий под парусом… Отведите ее… — И пошел себе дальше.

Голос был хрипловатый, тонкий, в загадочном соответствии с лицом. Женщины, слышавшие эти слова, подошли к Поликсене, помогли подняться:

— Куда тебя, сударыня, отвести? Где ты живешь, кто такова, за кем замужем?

Поликсена не знала, что отвечать. Объяснять здесь, на кладбище, что жила с супругом невенчанной, что он любит другую, она не могла. Оставалось только молчать.

Но коли муж заждался — стало быть, Нерецкий сделал выбор? Предпочел ту, что носит его дитя? Это был недопустимый выбор. Что бы ни говорил Андрей Федорович, Поликсена не могла вернуться в дом Александры, да и на Вторую Мещанскую — тоже.

— Да она не в себе! — догадалась какая-то из женщин. — Ее утешить нужно, уложить!

— Покормить, может?

— Отведем к Настасье, она убогих богомолок привечает! Агаша, ты где запропала?

— И ведь дом у нее высокий, в два жилья! К ней, стало быть, велено?

— Что ж за парус-то? Какой такой дом под парусом?

— И хлебца даст! Митька, паршивец! Отстанешь — уши надеру!

— Отведем! Пойдем с нами, сударыня, пойдем! Нехорошо брюхатой по кладбищу бродить, нехорошо…

Поликсена позволила взять себя под руки, позволила вывести с кладбища. Они все пыталась понять — что хотел сказать Андрей Федорович. Неужто ей судьба повенчаться с Нерецким? Все бы за это отдала — кабы супруг любил ее хоть так, как тогда, в Москве… А получится ли у него — бог весть…

Вдруг у нее стали подкашиваться ноги и закружилась голова.

Наказ божьего человека четыре мещанки выполнили старательно и доставили Поликсену во двор двухэтажного дома, уже одно это говорило, что хозяин не бедствует, окрестные домишки были сплошь одноэтажные. Этот же имел еще славную примету — флюгер на крыше, что означало — здешний хозяин связан с портом, и ему важно знать направление ветра. Флюгер был в виде кораблика под парусами. Увидев флюгер, мещанки закричали и заахали — именно этот дом имел в виду Андрей Федорович. И сами себя похвалили за понятливость.

Постучав в окно, они стали звать Настасью, но появился мужчина, судя по всему — хозяин дома, статный и круглолицый, в ночном колпаке, из-под которого торчали вороные седеющие космы, а на вид — лет сорока.

— В саду она, чай пить изволит, — не слишком дружелюбно сказал он.

Мещанки не столько повели, сколько потащили Поликсену вокруг дома, в сад.

Название для клочка земли с одной яблоней и полудюжиной кустов, смородинных и крыжовенных, было чересчур громкое. Годился этот сад для того лишь, чтобы врыть там в землю стол с двумя лавками и по летнему времени обедать и ужинать на свежем воздухе.

На этом столе стоял сияющий медный сбитенник, чуть ли не ведерный, были расставлены миски и мисочки с угощением, кружки и сливочник, на лавках же сидели три особы в благопристойных темных платьях и платках, четвертая — в монашеском одеянии. Надо полагать, и застольная беседа была весьма благочестивой.

Мещанки, что привели Поликсену, обратились к хозяйке застолья и наперебой попросили ее покровительства для женщины, которой сам Андрей Федорович доброе слово молвил и про дом под парусом — особо изрек.

Но Настасья, худая и горбоносая женщина лет сорока, была не в духе. Даже концы платка, повязанного на голове узлом вперед, торчали сердито, словно бодливые рожки.

Встав, она оглядела Поликсену с ног до головы и заговорила сварливо:

— Да с ума вы, что ль, сбрели, ко мне девку на сносях тащить? Да она ж у меня разродится! Что я с ней делать буду? С дитем нянчиться? Вот еще выдумали — парус, парус! Ведите прочь сейчас же! И ваш Андрей Федорович мне не указ!

— Идите, идите, милые, — поддержала толстуха-гостья, раскрасневшаяся от горячего чая. — Тут не богадельня. Дом-то у нее есть?

Монахиня, коловшая посеребренными щипчиками желтоватый сахар, хотела было вступиться, да воздержалась.

— Ты, Настасья Григорьевна, Бога побойся! — сказала самая бойкая из мещанок, Митькина мать. — Видишь, девка молодая, до смерти напугана! Чаю кружку хоть не пожалей, напои ее.

И тут случилось неожиданное — у Поликсены пошла носом кровь.

Во время беременности с ней такое случалось дважды, и беда стряслась совершенно не вовремя.

— Это еще что такое? — закричала Настасья. — Видеть кровищу не могу! Да уведите вы ее, христа ради! Пусть у кого другого полотенца пачкает!

— Грех тебе, Настасья, — укорила бойкая мещанка. — Ее к тебе Андрей Федорович послал, а ты?

— Да она ж рожать собралась! — догадалась толстуха. — Со мной так же было!

— Рожать — этого недоставало! Да что же, метлой вас из сада гнать? Сидели, беседовали душеспасительно, а тут вы с какой-то девкой брюхатой… Сил моих нет!.. К себе забирайте!

— Да не доведем же!..

— А мое какое дело?!

На крыльце, что выходило в сад, появился хозяин дома. Был он в расстегнутом зеленом камзоле поверх грязной рубахи с закатанными рукавами, в штанах чуть за колено и турецких парчовых остроносых туфлях на босу ногу. Толстухины слова он услышал, и выводы сделал быстро.

— Так, — молвил он угрюмо. — Лопнуло мое терпение.

Подойдя к столу, он сгреб край скатерти в горсть, дернул — и все полетело на траву, толстуха еле увернулась от горячего сбитенника.

— Да ты очумел! — крикнула Настасья.

— Очумел, коли с тобой столько лет живу и до сих пор не выгнал, — отвечал он. — Собирай свое тряпье и выметайся к чертовой матери!

— Ты кого, ты меня гонишь?

— Тебя.

— Жену свою?

— Пошла вон, пока я тебя через забор не перекинул. К нам дитя в дом, а ты гонишь? Додумалась! Пошла, пошла, долго я твои затеи терпел… И вы убирайтесь, гостюшки дорогие.

Мещанки, что привели Поликсену, глядели на здоровенного хозяина с восторгом.

Первой опомнилась монахиня. Она выбежала из сада так, словно за ней собаки гнались. Толстуха и третья гостья, по виду — немолодая купеческая вдова, поспешили следом, не оборачиваясь.

— Ведите ее, — распорядился мужчина, — да осторожнее. Вот тут ступенечка чуть качается… за мной ступайте…

Он привел Поликсену и женщин в неприбранную спальню, сдернул с кровати несвежую простыню и вдруг оторвал от нее еще чистый край.

— Вот, утрите личико. Ты, сударыня, не бойся… Надо же — дитятко обидеть… Погоди, я сейчас… — Он быстро вышел, бойкая мещанка выскочила следом, а две ее подруги усадили Поликсену на кровать.

— Каково тебе? — спросили ее. — Промеж ног схватывает? Вот тут тянет, тут — давит? Спинка болит?

— Да… — прошептала Поликсена.

— Рожает… Ахти мне, рожает!

— А что Андрей Федорович сказал? Божий, божий человек!

— Он про мужа сказал!

— Ну, и муж появится во благовременье. Чай, ищет ее уже у всех соседок! Ну-ка, рассупоним ее, платье снимем… Потерпи, красавица… Это первый у тебя?..

— Ой, ой, матушки мои, что творит! — закричала, вернувшись, бойкая мещанка. — Сундук в окно вытолкнул! Сундук-то развалился! Платьица, туфельки в окошко летят! И шубка, и платочки!

— Ему обратно ее придется принять, жена все-таки. Ну-ка, Феклушка, беги живо за Карповной, скажи — первородка.

Поликсена, освобожденная от платья и уложенная, прислушивалась к себе. Боль была — но покамест еще терпимая. Вдруг вошел хозяин дома. Его пытались удержать в шесть рук, толковали о родах, до него насилу дошло, что мужчине этого видеть не положено.

— Так ведь замечательно! — сказал он. — Детки — это радость! Хоть чужое дитя в моем доме родится — и то счастье. А я его потом хоть нарисую.

Он выглянул в окно.

— Ну, слава те господи, узлы увязала и прочь плетется. Как гора с плеч. Ей-богу, долго терпел. Пусть живет, как знает, лишь бы от меня подальше.

— Иди, сударь, иди прочь! Нельзя тебе смотреть!

— Радость в дом, — сказал хозяин. — Жаль, ненадолго…

— Как знать, — загадочно произнесла бойкая мещанка. — Коли сам Андрей Федорович брюхатую девку в твой дом послал — неспроста это.

— Андрей Федорович? Та несчастная, что в мужском обличье по улицам бродит и под крышей не ночует? — спросил хозяин дома.

— Он самый.

— Она.

— Он. Коли так велит себя звать — стало быть, так и нужно. Он божий человек, ему виднее… да что ты, сударик, в дверях встал? Ступай, ступай, тут сейчас начнется! Да где ж Карповна? Ох, Митьку уведи! Вишь, паршивец, в угол забрался и глядит!

Хозяин дома взял мальчишку за руку и повел его с собой.

— Идем, идем, — говорил он. — Ты крокодила когда-либо видел?

— Нет.

— Я тебе крокодила покажу. И рыбу акулу на картинке. И глобус покажу, — обещал хозяин дома, — и астролябию! И разных рыб тебе нарисую, и кораблики — шхуны, фрегаты, бриги, и различать их научу…

— А пряника дашь? — спросил практически мыслящий Митька.

— И пряника дам. В саду по травке их много разлетелось, пойдем, соберем. Там и пастила лежит, ты какую любишь — яблочную, малиновую?

— А как тебя, дяденька, звать? — соблазненный пастилой Митька вспомнил о светском обхождении.

— Владимиром Данилычем меня звать. Ну, пошли в сад за пряниками. Сколько там есть — все твои.

Пока Митька ползал по траве, хозяин дома уселся на скамейку и задумался. Он столько лет прожил с бесплодной женой, что препятствий к разводу быть не должно — развод отнимет немало времени и денег, но состоится. Если пойти к отцу Амвросию, который лет пятнадцать, поди, прослужил судовым священником и флотских привечает, то будут разумные советы, как это дело уладить с наименьшими потерями. А потом — свобода и новая жизнь. Можно выписать наконец младшую сестру с детишками, поселить ее наверху, дом оживет — зазвенят смешные голосишки…

— Детки, — усмехаясь, сказал Новиков. И, словно в ответ, из спальни донесся крик.

— Что это, дяденька? — спросил Митька.

— Та девица, что вы привели, кричит — брюшко у нее болит.

— А я знаю! Она рожает! Мамка так же голосила, когда Феньку рожала!

— Экий ты грамотный…

Следующий крик заставил Новикова вскочить. Он и сам не знал, что так отзывчив на чужую боль.

— Эй, хозяин! — позвали его из-за угла. Он вышел и увидел бойкую мещанку и дородную тетку в тех годах, когда накоплены и сила, и разум, а до старости еще далеко. Эту тетку он знал — она так разругалась с Настасьей, что на их крики сам частный пристав прибежал.

— Иди в дом, Карповна, — сказал он, — заступай на вахту.

— А твоя дура где же?

— Нет ее. Ты вот что — ты там побудь, пока я не вернусь. Я заплачу. Дождись меня, ради бога. Я, может, к полуночи буду, а может, вовсе к рассвету. Что надобно — полотенца там, ну, я не знаю, — все бери. Ох, черт, я ж тряпье в окошко покидал…

— А твоя?

— Не придет, говорю. Делай, что надобно.

— Верно Андрей Федорович сказал! Сюда-то и следовало вести! — вмешалась мещанка. — Идем, матушка, идем. Там, поди, и котла с водой еще греть не поставили!

Поликсена опять закричала. Новиков кинулся к калитке и вдруг остановился — если бы он в таком виде побежал по улицам, непременно следом погнались бы десятские, связали и сдали в бешеный дом. Он поспешил обратно — хоть чулки натянуть и туфли обуть. Старые туфли стояли в кабинете, а вот чулки лежали в комоде, который был в спальне, а там женщины хлопотали над роженицей.

Моряк всегда найдет выход из положения. Новиков вошел в кабинет и достал из тайничка деньги. Потом он, взяв в сенях ту епанчу, которой укрывался частенько при ночной рыбалке, закутался и отправился в ближайшую лавку.

Там уже знали, как он вышвырнул из дому супругу.

— Твоя-то кричала — молодую девку завел, она к тебе с брюхом притащилась, — сказал приказчик, выдавая простые нитяные чулки и рубаху.

— Дура она. Дай-ка я тут у тебя и оденусь. Жаль, кафтана на мои телеса у тебя не найдется.

— Кафтана точно нет, а могу дать балахон, он чистый, потом вернешь.

— Белый, поди? — Новиков вовремя вспомнил, что предстоит ночная беготня. — Может, бурый есть? А лучше бы черный.

Вдруг приказчик расхохотался.

— На грех ты меня, сударик, навел! Ох, на грех!

— А что такое?

— Да у хозяина нашего какой-то женин дядька скончался, был дьяконом, оставил сундук с рухлядью. А там — подрясники старые, как раз твоей милости впору. Хозяйка хотела на тряпки пустить…

— Тащи сюда!

— Так подрясник надеть — благословение, чай, нужно?

— Один раз можно и без благословения.

Так и вышло, что в дом к Колокольцевым Новиков прибыл в почти маскарадном наряде. Считая себя великаном, он все дивился тому, что покойный был даже его выше, и только что не наступал на обтрепавшиеся полы.

— Собирайся, — сказал он Михайлову. — Лодочника я нанял, лодчонка ходкая. Сам он — на руле, гребцами — парнишки, его племянники.

— Ты кого это обобрал? — изумленно спросил Михайлов, глядя на величественную фигуру в подряснике.

— Ох, у меня сегодня такой денек… потом расскажу…

Новиков посмотрел на циферблат напольных часов.

— Она, может статься, уже и отмучалась…

— Кто?

Разумеется, первым делом Михайлов подумал о Настасье.

— Девица. Может, уже сыночка родила… Да что ты на меня вытаращился?! Идем! Как ты — тростью пользоваться выучился?

— С грехом пополам. Вытащи меня отсюда, трость-то стучит, как бы мое «ни то ни се» вдогонку не кинулось.

Но оказалось, что без Родьки не обойтись. Михайлова привезли в дом разутым, в обуви пока нужды не было. А отправляться на прогулку босиком, с бинтами на одной ноге, он не мог.

Родька, безумно довольный, что может помочь в загадочном деле, приволок откуда-то старые валяные сапоги с обрезанными голенищами. Это для Михайлова была сейчас самая подходящая обувка. Опираясь о мощное новиковское плечо, он без лишнего шума выбрался в сени. Там караулил Кир Федорович. За десять копеек он согласился молчать и даже перекрестил Михайлова с Новиковым.

— Скорее, скорее, — торопил Михайлов. Родька должен был идти за ними следом, да застрял, и появилась надежда, что удастся от него сбежать.

Но отчаянный гардемарин в чине «за мичмана» ухитрился выскочить из дома раньше старших по званию, да еще и стоял посреди улицы с пистолетом в руке. Откуда взялся пистолет — признаваться не желал, а только просил, чтобы ему как следует надели на плечи епанчу.

— Ладно, будь по-твоему, — сказал Михайлов. — Новиков, не спорь. Нам нужен человек, который будет стеречь на Адмиралтейской. Я буду в лодке, ты с Усовым — на Мещанской, а на Адмиралтейской кто Майкова при нужде перехватит?

— Я должен буду задержать его? — взволнованно спросил Родька. — Могу ли я в него стрелять?

— В самом крайнем случае, — позволил Михайлов, уверенный, что сумеет прежде побеседовать с Майковым и обойдется без стрельбы.

Новиков с некоторым трудом спустил Михайлова с Родькой в лодку. Довольно скоро добрались до условленного места, деревянного спуска к воде, и Новиков, взяв с собой парнишку-гребца, пошел на поиски Усова.

Ефимка Усов устал неимоверно, однако усталость была ему в радость — он знал, что занят важным делом, но пребывал в странном состоянии — уже на грани сна и яви. Хорошо, что Новиков знал, где его искать. Оставив наблюдать парнишку, Новиков повел Ефимку к лодке, и там Усов на радостях, что встретился с крестным, несколько очухался.

Он доложил, что люди, поставленные Майковым, исправно сменяют друг дружку, но тот, за кем они охотятся, еще не появлялся.

— А что, братцы? Коли мы все тут — не посмотреть ли, что хранится в квартире господина Нерецкого? — предложил Михайлов. — Нас трое, вот еще дядя Ефрем четвертый…

Ефремом звали пожилого лодочника, крепкого мужика, ростом лишь чуть пониже Новикова. Он остался с Михайловым в лодке, а Новиков с Усовым стояли у сырого деревянного барьера набережной.

— Через мой труп, — сказал Новиков. — Мало ли что — а ты еле ковыляешь.

— У меня трость!

— Много от нее будет толку, коли ты грохнешься и последнюю целую ногу поломаешь!

— Чертов топорик!

— В ножки поклонись Стеллинскому, что первый догадался тебе ногу разрезать, да немцу, что язву вычистил, да Киру Федоровичу! Вообще мог без ноги остаться! — прикрикнул на товарища Новиков. — И пришлось бы тебе спешно венчаться на какой-нибудь шустрой вдовушке, чтобы ходила за тобой, одноногим! Вроде моей Настасьи, — продолжал простодушный друг. — Может, и на личико-то ничего, моя тоже смолоду была смазлива, а в душе — преисподняя!

Нужно было как-то своротить Новикова с этой неприятной темы.

— А что, крестничек, ты женат? — обратился Михайлов.

— Не до женитьбы, крестненький. Когда в голове булат, по сторонам на девок не глядишь.

— А то присмотрел бы себе кого тут, в столице, — посоветовал Новиков.

— Это плохой совет, — вмешался Михайлов. — То есть жить тут — можно, покровителя искать — можно, а жениться — не вздумай! Это я тебе как крестный запрещаю. На кой тебе столичная девка? Они не жены, а так… побаловаться…

— Ничего в них хорошего нет, — согласился Усов. — То ли дело — наши тульские девки! Выйдет такая на гулянье — щечки нарумянены, зубки вычернены, любо-дорого поглядеть!

— У вас девки зубы чернят? — удивился Новиков. — Я думал, одни старые купчихи этак дурачатся.

Усов уставился на него в недоумении.

— А что хорошего в белых зубах? — спросил он. — Сразу видать, что девка из бедного житья. Про приданое можно и не спрашивать.

Михайлов расхохотался и хлопнул его по плечу.

— Знаешь ли, Володька, может, от чернозубой тулячки больше проку, чем от наших щеголих с накладными челюстями слоновой кости? Может, со своими чернеными зубами она будет самой верной в мире женой?

— Борони вас обоих Господь от самой верной в мире жены! — воскликнул Новиков. — Она, братцы, мне досталась, и от ее верности спасу не было! Ей-богу, уж лучше бы любовника завела и им занималась.

— Отчего так? — изумились Усов с Михайловым.

— Летом она во дворе своих богомолок привечала, часами с ними лясы точила, мне и не слышно. А зимой-то все эти особы в дом тащатся. Для того ли я его покупал, чтобы самому в нем прятаться от шума, словно мышь под веник? А как подумаю — так все более хочется обратно, в море… Велика ли цена дому, в котором нет деток? Хотя теперь-то… эх, как все нескладно…

— А мне, думаешь, намного веселее? — спросил Михайлов. — Пять дочек — на приданое скоро разорюсь. Детки! А часто ли я их вижу? Дай бог здоровья теще, без нее бы пропал…

— Так ты-то свободен, ты волен хоть сейчас жениться… — с понятной завистью ответил Новиков.

— Да не хочу я жениться! На тебя погляжу — и сразу всякая охота пропадает! — не очень убедительно возразил Михайлов. — Хватит с меня одной женитьбы. Я, считай, с морем повенчался, как венецианский дож.

— И собрались мы тут — трое убогих, — сделал вывод Новиков. — Ефим, оставшись в столице, вовек не женится, ему чернозубая нужна. Я от жены в Африку чуть не убежал, слава богу — сегодня выгнал. Тебя, Алешка, под венец и на буксирном канате не затащишь.

— Ты выгнал Настасью? — изумился Михайлов.

— Со всеми узлами и коробьями. Злыдню бессердечную в доме терпеть не намерен… Поди, у меня там уже и дитя народилось…

— Ты в своем уме?

— В своем, в своем, чистую правду говорю, вот те крест. Брюхатая баба к нам забрела — да рожать собралась. Баба эта… — произнес Новиков и осекся, когда во второй раз прозвучало заполошное «караул!».

Минуты полторы спустя до слуха долетел топот множества ног. Какие-то люди бежали — похоже, к Мойке.

— Дядя Ефрем, посвети-ка, — попросил Новиков, и на воду легла дрожащая полоса фонарного света. — Где это они гоняются?

— Да и к нам кто-то скачет…

Это оказался молоденький гребец.

— Дядька Ефрем, там что-то стряслось, кого-то бьют!

— Ну вот, стоило на пять минут отойти! — возмутился Усов. — Я побегу, взгляну!

— Погоди! Дядя Ефрем, отгреби-ка к фарватеру… а то, вишь, шлюпка мешает…

Мойка в том месте была сажен двадцати в ширину, двух мощных гребков хватило, чтобы лодка оказалась в месте, откуда просматривался берег.

Михайлов поднял фонарь повыше. Зрение у него было отменное, да и слух не хуже. Довольно близко, в полусотне шагов, на воде началась возня — двое, спустившись в суденышко, пытались отчалить; наконец им это удалось, но грести они не стали, лодочка сама пошла по течению, ее потащило под мост…

— Что за притча? — прошептал Новиков. — Весел у них, что ли, нет?

И тут к большой шестивесельной шлюпке подбежали люди, поочередно прыгнули в шлюпку, один сел к рулю, шлюпка начала маневр — ей нужно было оказаться на просторе, чтобы набрать скорость.

— Глянь, Ефимка, да это ведь погоня, — сказал Новиков.

— Вижу…

Михайлов тоже сообразил, что творится на воде. Дядя Ефрем подогнал шлюпку к спуску.

— Сползай осторожненько, — велел Михайлов Новикову, — не то опрокинешь наш фрегат. А ты, Усов, прыгай сюда! В тебе весу — как в воробье. Посмотрим, что там затеяли…