Эскадра Грейга, невзирая на слабый ветер, а то и вовсе штиль, шла на запад, к Гогланду — медленно, но шла, полагая обогнуть остров с юга.

Опытный шотландец, поразмыслив, поделил свой флот на три эскадры. Первая, под командованием Мартына Петровича фон Дезина, родного брата застрявшего в Копенгагене Виллима фон Дезина, была, с его точки зрения, самой слабой — потому и назначена в авангард, для лучшего над ней надзора, как Грейг со всем известной лаконичностью объяснил офицерам. Контр-адмирал Тимофей Гаврилович Козлянинов, бывший с Грейгом в сражении при Чесме и имевший репутацию человека надежного, возглавил вторую эскадру, место которой было в арьергарде. Его флагманом был семидесятичетырехпушечный «Всеслав». Себе Грейг взял самые сильные и мощные корабли. Они составили кордебаталию.

Попал в авангард и «Мстиславец».

Быстрее огромных кораблей и фрегатов были шустрые парусно-гребные катера, бывшие в составе русского флота всего лишь с 1782 года. Они, сколько было можно, поддерживали связь с Кронштадтом. Так в эскадре наконец узнали судьбу двух фрегатов-разведчиков, не вернувшихся в порт. Тридцатипятипушечный «Ярославец» встретился со шведами у мыса Суроп, не сумел уйти и сдался. В тот же день шведам достался еще один приз — двадцатишестипушечный «Гектор», командир которого приходился Родьке Колокольцеву двоюродным дядей.

Родька, узнав, чуть не разревелся, потом от стыда принялся кричать, требовать боя и немедленно клясть Грейга, словно бы адмирал был виноват в безветрии.

— Дурак ты, что ли? — спросил его Михайлов. — Адмирал сжег турецкий флот в Чесменской бухте, когда тебя еще мамка титькой потчевала. Садись, учи сигналы… Коли что — нам ведь первыми в бой вступать…

Сам Михайлов маялся с ногой. Чертов топорик как-то так «удачно» стукнул, что на следующий день место, сперва не болевшее, покраснело и припухло, чем дальше — тем хуже, появилась боль и жар под кожей, ступить на ногу было все труднее. На третий день она уже не влезала в башмак.

— Ну, вовремя! — разозлился Михайлов.

Лекарь Стеллинский не знал, как быть. Он решительно не понимал, с чего бы вдруг незначительный ушиб дал такую скверную картину, да и ушиб ли?

— Это не гангрена, — твердил он, — ногу отнимать не надо, но что ж это за дрянь? — Он ощупывал ступню, вспухшее мясо на которой внезапно сделалось каким-то зыбким, и клялся Эскулапом, что видит такое впервые в жизни. А жар меж тем добрался от ноги до михайловской головы. И чувствовал себя капитан второго ранга прескверно.

Однако сдаваться он не пожелал. Боцман Елманов принес пеньки, парусины, веревок, и общими усилиями соорудили Михайлову нечто среднее между лаптем с онучей и валяным сапогом. В этой обувке он при помощи Елманова выкарабкался на дек.

Тихая солнечная погода его не радовала. Он предпочел бы стоять на баке, кутаясь в плотную епанчу и придерживая шляпу, чтобы ветер кидал в лицо брызги, чтобы паруса, гордясь полным пузом, несли фрегат по заливу, и плевать, что небо серого цвета!

Михайлов любил Балтику именно такой — с которой постоянно приходится выяснять отношения, сердитой и несговорчивой, сварливой и неугомонной. И Кронштадт он любил, почитая крошечный городок на Котлине столицей всей Балтики. Ибо в Санкт-Петербурге полно всякой шушеры, а Кронштадт — моряцкий.

Он и ночные вахты любил, когда свежает ветер, все сильнее разыгрываются волны, когда фрегат вздрагивает при каждом ударе мощного вала, клонится вдруг набок при напоре ветра и снова встает с привычным треском и скрипом, а после того, как гаснет заря на краю пустого небосклона, возникает не только привычное звездное небо над головой, но и иное — среди чернеющих мачт мерцают фонари, составляя невиданные созвездия.

Мимо должен был проплывать лесистый южный берег Котлина — но он, казалось, замер без движения. А михайловской душой владело нетерпеливое предчувствие выхода на простор, без всяких берегов, который он любил, где радовалось сердце.

— Ползем, как вошь по шубе, — проворчал боцман. — И паруса — левентих, едва полощутся. Нам бы хоть слабенький ветерок да попутную волну…

— Может, ночью погода переменится, — обнадежил Михайлов. — Уж за Гогландом точно поймаем ветер.

— Вот он, голубчик, виднеется. Сказывали, если повыше на скалы залезть — Стокгольм виден.

Гогланд вдали был почти неразличим — берег цветом сливался с водой, и лишь чуть бугрящийся окоем давал знать — тут суша.

— Да, утесы — будь здоров, чуть не в полтораста сажен, чего ж на Стокгольм не таращиться? Коли заберешься наверх и найдешь местечко, не заросшее лесом. Или на старый маяк можно подняться, оттуда точно разглядишь. Подойдем поближе — полюбуемся. До него еще миль пять, а то и шесть.

— А диковинно, финский берег низкий и плоский, а тут — вдруг скалы… Вот увидим ли маяк — не знаю. Его покойный государь Петр Алексеич на северном берегу поставил, мы-то с юга обходим…

Михайлов сильно расстраивался — так вышло, что эта морская баталия в его жизни была первой, и он хотел показать себя с лучшей стороны, душой он был готов к бою, а треклятая нога мешала жить, и мази, выданные Стеллинским, что-то не помогали; меж тем враг был все ближе…

Головным шел фрегат «Надежда благополучия». Его дозорные ранним утром, еще даже не били склянок, обнаружили вдали шведский флот. Был подан сигнал «Между нордом и вестом вижу неприятеля» — и тут же началась суета.

К первому утреннему колокольному бою, — четырем сдвоенным ударам, означавшему восемь часов, — Михайлов уже был на баке и командовал «катать койки». Рядом находился предельно взволнованный молодой корабельный батюшка, отец Тихон, ожидавший приказа матросам — «становись на молитву».

— Сегодня память преподобного Сисоя Великого, — сказал батюшка. — Думаю, сей нам поможет. Не мученик — кабы мученик, хуже было бы, и нас бы ждало мучение. А сей — пустынник, и по молитвам его усопший отрок воскрес. К добру, значит… И превыше всего ставил милосердие Божье… Не надобно бояться… — Но сам батюшка явственно трепетал.

Служба была короткой, насколько позволял церковный устав. После того, как все причастились, Хомутов велел боцманам свистать к завтраку.

Михайлов вручил Родьке сигнальную книгу, которой полагалось бы сейчас заведовать штурманскому ученику, но как раз ученика на «Мстиславце" не было. Родька уже умел по сочетанию цифр отыскивать значение сигнала и встал у фальшборта рядом с капитаном Хомутовым, не сводя глаз с флагмана. Михайлов же спустился в свою каюту.

Там он надел новехонький белый мундир. Ибо матросы, готовясь к бою, переодеваются в чистое из какой-то особой морской гордости: стыд и срам — отправляться на тот свет в грязном и пропотевшем. А офицеры и вовсе должны блистать белизной.

Выйдя на дек, Михайлов направился к капитану, и вовремя. Хотя в баталиях он не бывал, но от беспокойства, а может, от сильно раздражающего его жара проснулось предвидение.

— Сейчас забьют аларм! — сказал он. И точно — пяти минут не прошло, как на кораблях ударили в барабаны.

Хомутов позвал его к себе. Хромая, Михайлов подошел к капитану и получил из его рук подзорную трубу.

— Полюбуйся…

Шведский флот был относительно русского под ветром и лежал левым галсом. Все корабли и фрегаты растянулись, как на маневрах, в правильную линию. Было на что посмотреть — хотя Михайлов, побывав в разведке, эти суда уже видел и оценил по достоинству. Михайлов стал считать черные точки на окоеме, а меж тем шведы приближались: семидесятипушечные «Эмгейтен», «Густав III» и «София Магдалена», шестидесятидвухпушечные «Ее Величество Шарлотта», «Ара», «Омхет», «Принц Карл», «Принц Фридерик Адольф», «Принц Густав Адольф». «Ретвизан», «Дигд», «Фадернесланд», «Форсигтигхет», шестидесятипушечные «Васа» и «Принц Густав», сорокапушечные фрегаты «Грип», «Камилла», «Фройя», «Минерва» и «Тетис».

— Как все не вовремя… — пробормотал Хомутов.

Михайлов его понял — русский флот мог похвалиться лишь правильным строем авангарда и передовой части кордебаталии, а дальше суда шли в беспорядке, как у кого выходило, а задние по случаю безветрия порядочно отстали.

Но он обвел взглядом то, что условно можно было назвать линией, из которой вырастет боевой порядок, ордер де баталии. И всюду он видел таких же, каков сам, людей в белых мундирах.

На «Ростиславе» подняли сигнальные флаги — приказ отставшим поторапливаться. Матросы спешно ставили все паруса. Грейгова эскадра медленно разворачивалась с юга на север в такую же четкую, как у шведов, боевую линию.

Маневры получились длительные — пока суда перемещались, наступило обеденное время. Следующий сигнал с флагмана был: «Командам обедать, но с поспешностью». И флагман первым принялся бить склянки — три троекратных удара означали полдень. Боцманы Угрюмов и Елманов засвистали в свои дудки.

— Пока сойдемся, и поужинать, поди, успеем, — сказал Хомутов. — Что, молодцы, водку пить будем? Я — так нет.

— И я — нет, — решил Михайлов. — И без нее тошно.

Ему принесли миску с густой овсяной кашей, сверху лежали два порядочных куска жирной свинины — еще не так далеко ушли от порта, чтобы закладывать в котел солонину. Он попробовал — и понял, что душа не принимает. Жар напрочь отбил аппетит.

Водочная порция была невелика — четырежды в неделю небольшая чарка, в месяц — примерно полтора штофа на моряцкую душу. Но сейчас и эту чарку матросы сочли излишней. Поев на свежем воздухе, стали поочередно спускаться в кубрик, менять рубахи на чистые. Для того, кто в авангарде, это необходимая процедура.

В третьем часу пополудни все шведские вымпелы уже можно было хорошо разглядеть. Неприятельский флот повернул «все вдруг» на правый галс и стал выстраивать линию на северо-запад. Теперь стало ясно, где быть бою — к западу от Гогланда, между островком Стеншхер и мелью Калбодегрунд.

С флагмана пришел следующий приказ авангарду: поворотить через фордевинд, спускаться на неприятеля. Выговорные пушки «Ростислава» повторили команду.

— Есть спускаться, — сам себе сказал Хомутов. — Угрюмов, командуй: обрасопить реи!

Боцман, который и без рупора имел зверскую глотку, поднес к губам жестяной раструб и рявкнул.

Несколько минут спустя реи обратились вдоль фрегата, передние паруса заполоскались с отданными шкотами, и бизань распахнулась, чтобы поймать ветер, которому надлежало поворотить «Мстиславца» боком.

Затем тот же сигнал с флагмана был повторен всему флоту.

— Что за нелепица? — воскликнул Михайлов. — Зачем это?

Три корабля, «Болеслав», «Мечеслав» и «Владислав», стали спускаться по первому сигналу и невольно присоединились к маленькой эскадре фон Дезина.

— А это зачем? — вопросом же ответил Хомутов. — Какого черта? Они спятили?

Мало того — три судна, словно не поняв сигнала, совершали вместо поворота через фордевинд поворот оверштаг. Это были «Иоанн Богослов», «Память Евстафия» и «Дерись». Ошибка означала, что они отстанут от прочих и останутся за линией. Объяснить ее было невозможно — да и желания ломать над ней голову не было.

Бой начинался с явным преимуществом шведов, которые ошибок пока не допустили.

Родька не любопытствовал насчет своих кораблей — он жадно глядел на вражеские. Ему казалось, что сближение идет чересчур медленно. Меж тем и крышки орудийных портов стали откидывать и рассыпать возле пушек светлый и мелкий речной песок — чтобы при нужде впитывал кровь и не давал поскользнуться.

Родька мечтал об абордаже. Он уже советовался с бывалыми матросами, как себя вести, и получил краткие указания: лишь привалим к неприятельскому борту, скачи через сетку, сбивай с ног встречного и поперечного, забивай люки, коли упорных, вяжи покорных. Сам Грейг не высказался бы лаконичнее.

Теперь следовало ставить «Мстиславца» на шпринг, чтобы не болтался, а четко занимал свое место в линии. Михайлов был отправлен на корму руководить заведением дополнительного конца, идущего к якорю, штатный заводился с носа. Родьку кликнул с собой — пока вся Грейгова эскадра поставит суда на шпринг, у него есть время поучиться сей процедуре.

Пока выбирали кормовой конец, пока его потом, перекликаясь с матросами на баке, стравливали, стараясь придать судну правильное и удобное для стрельбы положение, с «Ростислава» настойчиво подавали сигнал арьергарду, требуя от тройки заблудших занять назначенное место. Выговорные пушки этот приказ повторяли. Но ни «Иоанн Богослов», ни «Память Евстафия», ни «Дерись» парусов не прибавляли и повиноваться не спешили.

Меж тем шведский флот был уже на расстоянии пушечного выстрела.

Первым сблизился с неприятелем флагман Козлянинова, семидесятичетырехпушечный «Всеслав». При маневрах он оказался впереди и тут же этим воспользовался. Подойдя к противнику на два кабельтовых, он открыл огонь. Три корабля его эскадры также вступили в бой с передовыми судами шведов, подав пример четырем кораблям кордебаталии. Шведский строй был нарушен.

«Ростислав» подошел на то же расстояние, но бить по врагу не спешил.

Флагман Грейга был желанной целью — по нему палили из всех орудий, но он двигался вперед мощно, неотвратимо. Наконец Грейг отдал приказ — и вдоль борта понеслось подхваченное многими голосами:

— Обдуй фитиль! Пли!

Пушки взревели, дымно-огненные облака вылетели из портов. Но не ядра — картечь понеслась, не причиняя большого вреда судам, зато сметая с палуб матросов.

— Ну что же, Господи благослови! — крикнул Хомутов. — Вот и наш черед! Пали, молодцы!

Михайлов, едва не проваливаясь в небытие от жара и черного дыма, стоял на юте, передавая команды боцманам. Странные дела творились с рангоутом — шведские ядра не паруса рвали, а с загадочной меткостью портили стеньги и реи.

— Да они же парными ядрами лупят! — заорал, догадавшись, Елманов. — Сволочи, сукины дети! Мы, значит, их картечью за ушком чешем, а они нас — парными?!

«Мстиславец» бил по врагу ядрами, хотя и не скованными меж собой цепью, как шведские, но не нужно быть флотским ветераном, чтобы понять: «Ростислав» поливает врага картечью.

— На абордаж он, что ли, собрался? — крикнул боцману в ухо Михайлов. — Для того и палубы чистит?!

— На абордаж, ура! — воскликнул Родька, которому было велено торчать при Михайлове с сигнальной книгой, чтобы, вовремя ловя сигналы с флагмана и расшифровывая их, подсказывать Михайлову следующий маневр.

— Я те дам «ура!» — одернул Михайлов свое «ни то ни се». — В трюме запру до самого Кронштадта! Егоров, Ладынин, Крутиков, пошел на брасы, на топенанты! Ходом, бегом! Драй, драй, бакштаги в струну вытягивай!

— Господин капитан, глядите, глядите!

Михайлов повернулся и охнул. На «Ростиславе» загорелись паруса.

— Черт, черт! Они бьют зажигательными!

— Но как же? — изумился Родька. — Нам же Грейг запретил! Ради человеколюбия!

— Вот те и человеколюбие!

Внезапно сверху рухнул порядочный кусок перешибленного рея и пришелся Родьке разом по голове и плечу, мичман рухнул на палубу без чувств.

Михайлов огляделся, кому бы поручить доставку Колокольцева в кубрик, к лекарю. Но все, способные действовать, были на снастях, иные — с топорами, чтобы рубить поврежденный или горящий рангоут. Делать нечего — Михайлов, нагнувшись, подхватил Родьку под мышки и кое-как поволок меж пылающих обломков к трапу. Нога, на которую приходилось ступать, болела невыносимо, от жара перед глазами все плыло и туманилось. Рядом упал огненный шар, что горело — Михайлов не понял. Пушечный гром заполнил голову, соображение пропало, осталась одна мысль — убрать с палубы мальчишку.

Как он одолел узкие ступеньки трапа — Михайлов не помнил. Он даже не ведал, действительно ли спустился, втащив за собой Родьку, или это начался бред.

А потом бред и впрямь завладел им. Лекарь Стеллинский, огромный, как каменный болван для подпирания балкона, навис над ним, размахивая ручищами и беззвучно крича. Вдруг у него прорезался голос.

— Бедненькие мои! Парнишечки! Они же зеленые, аки трава майская! — причитал Стеллинский. — Господи, Господи, за что? Потерпи, Михайлов, паренька только перевяжу…

Потом была полная невнятица, где повторялось одно и то же — сверху вниз пролетали сорвавшиеся с мачт реи с горящими парусами, и вместе с ними летели молодые матросы, пропадая где-то внизу, а Михайлов выкрикивал команды, которых никто не слышал.

Опомнился он от капитанского голоса.

— Сейчас же в Кронштадт, — говорил Хомутов, — первым же транспортом, не то мы его потеряем.

— Меня? — чуть слышно спросил Михайлов.

— Тебя. Не двигайся. Сейчас начнут выносить раненых — отправим тебя с ними, с тобой будет Колокольцев…

— Мы победили?

— Мы их не пропустили. Тебе Колокольцев расскажет. Столице ничто пока не угрожает, они ушли. Лежи, лежи. Колокольцеву велено сопровождать тебя, найти наилучшего врача, сколько бы ни запросил. Не то хворь твоя кончится гангреной.

Кто-то приподнял капитану голову, поднес к губам питье, Михайлов сделал два глотка и опять оказался на палубе, окруженный горами разломанного и горящего рангоута.

Он очнулся уже на борту транспортного судна. Открыв глаза и приподняв голову, он попытался оглядеться.

— Алексей Иванович! — воскликнул Колокольцев с рукой в лубках и на перевязи, сидевший рядом с его койкой. — Слава богу! Вы потерпите, до Кронштадта не более шести часов ходу осталось. А потом сразу — ко мне, матушка моя за вами ходить будет, сестрицы!

— Это еще зачем?

— Как — зачем? Вы меня от смерти спасли, из огня вытащили! Мне Угрюмов рассказал: там, где я упал, палуба загорелась. А вы… вы…

— Что с ногой? Отчего я ее не чую?

— А это Стеллинский. Он все же набрался духу, ногу вам рассек, немного гноя выпустил, а что дальше делать — не знал. Вам и полегчало. Вы лежите, лежите…

— У меня еще есть нога? Не отнял?

— Есть, есть! — в Родькином голосе был совершенно неземной восторг.

Койка под Михайловым покачивалась, до ушей доносилось ритмичное поскрипывание и плеск забортной воды. Это радовало — знакомые мирные звуки… только их и хотелось слушать, а не стоны раненых…

— Что хоть было-то? — спросил он.

— Ничего я толком не понял, — вздохнул Колокольцев. — Мне руку с плечом взяли в лубки, велели сидеть смирно, да я сбежал. Взял в левую пистолет, вышел на дек…

— Пистолет-то зачем?

— Так совсем близко подошли, думал — хоть одного шведа сам сниму. Я стрелял — может, и попал, — честно признался Родька, хотя заготовил совсем другую историю — как своим выстрелом уложил шведского капитана.

Михайлов усмехнулся — сам бы он, да еще в такие годы, рассказывая про первый в жизни бой, поразил бы из одного пистолета пять-шесть неприятелей, и всех — прямо в лоб.

— Как наши держались? — спросил он.

— Лучше всех — «Болеслав», «Мечислав» и «Владислав», прочие чересчур близко к шведу не подходили. «Ростислав» отменно палил — их флагмана отогнал и выбил за линию. Потом еще три отступили. Но «Владислав» чересчур вперед вырвался, — тут его пятеро атаковали.

— Как это вышло? — Михайлов удивился: чтобы пять кораблей или фрегатов собрались и построились для такой атаки, нужно время, корабль — не лошадь, на пятачке не станцует.

— Не знаю. Матросы говорили, будто «Владислав» не сигналил, что уходит с края линии вперед, он какой-то иной сигнал подавал. Как все вышло — не поняли, — печально отвечал Родька. — Сильно его повредили. А помочь было некому…

— А потом?

— Потом шведы разом по сигналам сделали поворот фордевинд, а мы пришли на правый галс. Тут нам стало полегче.

Михайлов понял, что речь уже шла о «Мстиславце».

— А другим?

— Другим тяжко пришлось. Их «Принц Густав» славно дрался. Господин Хомутов сказал — чему ж дивиться, там командует вице-адмирал граф Вахтмейстер, это его флагман, а он моряк опытный, не то что герцог Карл, как бишь его. Этот граф сперва нашего «Вышеслава» потрепал, час с ним дрался, когда «Вышеслав» вышел из строя, его «Изяслав» сменил, получил до двух сотен пробоин, увалился за линию, тогда только господин Грейг решил этого «Принца» брать. Вот как «Ростислав» на него пошел — тут от него пух и перья полетели! Били его, били, и он спустил флаг!

— Отлично! А что «Владислав»?

— А «Владислава» у нас больше нет, шведы его взяли! Каким-то образом его загнали в середину их линии, и он сдался.

— А отбить?

— Господин Грейг велел господину Одинцову за ним гнаться! Так ведь нужного ветра для «Ростислава» не было! Вот шведы его и увели. И сами дали деру. Герцогского флагмана на буксирах тащили! Утром глядим — лишь клотики видны. Пошли к Свеаборгу.

— Как, они все ушли? — удивился Михайлов. — Все уцелели и ушли?

— Нет же! «Принц Густав» — наш! Сдался! Полтысячи человек на нем было! Граф Вахтмейстер Грейгу шпагу отдал!

— Значит, разменялись фигурами, как в шахматах… Считать ли сие победой?

— Считать! — уверенно сказал Родька. — Наших семнадцать судов против ихних двадцати трех! И мы их прочь погнали! Вы же знаете, у нас рекруты совсем зеленые, форштевень от фордевинда не отличают, а мы и с ними шведа прогнали — разве не победа?

— А «Ярославец»? А «Гектор»?

— Господин Грейг сказал — мы их вернем. Сказал — война только начинается.

— И то верно. Скорее бы мне поправиться! Но что же было с «Владиславом»? Колокольцев, ты же сигналы учил — что там за флаги были?

— Да я сам не видел, мне рассказали.

— Как все по-дурацки… Называется — впервые был в настоящем бою! Так и провалялся со своей гангреной, — сокрушался Михайлов. — Скорее бы в Кронштадт…

Ему казалось, что там, в любимом моряцком городке, хворь пройдет сама собой.

Когда его хотели снести на берег, он воспротивился, велел поскорее грузить на носилки тех, кто в них нуждается, Родька раздобыл ему палку, и Михайлов сошел с транспорта, но своими ногами.

Оказалось, что госпожа Колокольцева, сильно беспокоясь за сына, прибыла в Кронштадт, чтобы первой узнать новости о морской баталии и о судьбе Родьки. Для этого она взяла судно у кого-то из родственников — большого любителя устраивать на воде рОговую музыку. Это была целая галера, где помещалось, кроме гребцов и четверки матросов, не менее десяти гостей и десятка трех музыкантов. Сейчас на галеру перенесли раненых, назначенных к отправке в петербургский Морской госпиталь. Но отдавать Михайлова казенным эскулапам госпожа Колокольцева не пожелала. Поэтому его повезли не на Васильевский, в лоно родного семейства, а к Смольному. И это было мудро: теща, при всей любви к зятю, вряд ли нашла бы толкового доктора, поскольку с ним нужно сговариваться по-немецки, а она лишь по-французски полсотни слов помнит; госпожа же Колокольцева сразу притащила к михайловскому ложу ученого немца с такой суровой образиной, что маленький калмычонок, бывший в доме на посылках, посмотрел и разревелся.

Она бы и целую роту немцев пригнала к человеку, который спас сына от смерти. Тем более, что Родька так это ей расписал, словно не валялся в беспамятстве на палубе, а сидел в креслах, как зритель в партере, и самые любопытные детали разглядывал в подзорную трубку.

Михайлов по-немецки говорил и понимал. Немец оказался редким занудой, выспрашивал подробности, вплоть до веса упавшего на ногу топора. Он ногу щупал, поворачивал, нюхал, наконец заявил, что пациенту повезло — он берется исцелить эту хворобу с условием, что будут слушаться каждого его немецкого слова. И назвал хворь загадочно — нагноение внутренней гематомы.

Оказалось — нагноение засело глубоко, и вытягивать оттуда гной, который распространился вширь, дело непростое. Перевязки с мазями придется делать каждый день, но сперва — разрезать больное место и очистить все, что удастся. А если промедлить — образуется вечная язва, которая со временем потребует отъятия ступни.

— Ладно, режьте, — согласился Михайлов. — Только напоите меня чем покрепче, да чтоб я этого не видел…

Доктор послал за каким-то снадобьем собственного изобретения, которое ввергло Михайлова в тяжелый черный сон. Но слово немец сдержал — рану вычистил скрупулезно. А потом, как выяснилось, велел кормить пациента очень сытно, чтобы организм имел силы для борьбы с болезнью.

— Его счастье, сударыня, что он недолго на корабле пробыл, — объяснил доктор госпоже Колокольцевой, — и хорошо питался. Когда моряк возвращается из длительного плаванья, то три четверти недомоганий объясняются плохой пищей.

— Врет он! — сказал матери Родька, когда доктор ушел. — У нас в рационе и говядина, и свинина, даже матросы четырежды в неделю по полфунта мяса получают, что может быть полезнее? И рыбу нам жарят, и каши варят — гречневую и овсяную, и сухарей дают полтора фута в день, сгрызть не успеваешь, и масло коровье, и пиво… и кур в клетках с собой берем!..

— Врет или не врет, а творог ты есть будешь. Достану самый лучший и жирный.

— Да при чем тут творог, когда кость сломана?

— Будешь — и все. А станешь перечить — посажу с девками корпию щипать. Ее господину Михайлову много потребуется.

Но Родька предпочел поселиться в одной комнате с капитаном и слушать истории о морских походах.

Михайлов любил похвастаться — водился за ним этот мелкий и радостный грешок. Он соблюдал чувство меры и не городил заведомой ерунды, только в своих историях всегда гляделся самым главным и самым неуязвимым молодцом. А в его арсенале было такое сокровище, как плаванье в составе эскадры вице-адмирала Сухотина в Средиземное море.

Эскадры туда по желанию государыни отправлялись ежегодно, она даже собиралась купить у неаполитанского короля островок, Линозу или Лампедузу, чтобы поставить там базу для русского флота — нужно же где-то отдыхать при переходах из Балтийского моря в Черное и обратно. Шесть лет назад побывал в Италии и Михайлов.

Уж как там было на самом деле — знал лишь он один, а Родьке рассказывал, что вся эскадра, попав на Балтике в жесточайшую бурю, маялась морской болезнью, разумеется, кроме него, Михайлова.

— И коли тебе предложат лечиться горячим шоколадом — ты такого советчика гони в шею, — поучал Михайлов. — Наши гардемарины все запасы шоколада вмиг извели, и что? Отдали морским гадам на пропитанье. Тут одно есть средство — именуется привычкой. И то не всегда помогает.

— Как это — не всегда? — удивился Родька.

— Зависит от того, на каком ты судне. Если, скажем, освоился на крупном, типа «Ростислава» и не маешься, а перейдешь на какой-нибудь катер — тут-то тебя и припечет.

Михайлов был благодарен слушателю за вопросы — пока говоришь и вспоминаешь, боль в ноге вроде бы утихает.

— А какие в Италии женщины? — напрямик спросил Родька.

Вопрос о женщинах волновал парня чрезвычайно — после почти монастырской жизни в стенах Морского корпуса он сразу попал на борт «Мстиславца», где, разумеется, дам не водилось. Так хотя бы поговорить о них!

Михайлов хмыкнул. Похвастаться любовью итальянской графини было бы несложно — только у него случилось всего лишь небольшое приключение с булочницей, у которой он брал вкусную выпечку.

— Мне больше понравились португальские, — небрежно сообщил он, и это было чистой правдой. — Наши по сравнению с ними бледны, скучны.

И неожиданно вспомнилась та, что не была ни бледна, ни скучна, а напротив — весьма румяна и весела, а под румянцем — смугловатая кожа.

— Сгинь, рассыпься, нечистая сила, — мысленно пожелал Александре Михайлов и продолжал уже вслух: — Я знавал там молодую графиню с талией нимфы и с физиономией самой соблазнительной. Глаза у нее были черные, плутовские, а волосы — Колокольцев, у нас ты таких не увидишь. У дам была мода — носить их распущенными, и они достигали до пят, но представь мое удивление: когда графиня повернулась ко мне спиной, я увидел у нее на затылке узел, да какой! То есть к той длине, что была на виду, следовало прибавить по меньшей мере аршин!

— Так не бывает!

— Бывает, друг мой…

— Это шиньон! — объявил Родька. Имея моложавую сорокалетнюю матушку и двух сестер того возраста, когда уже стараются выглядеть дамами, он знал кое-какие затеи прелестниц.

— Нет, ты уж мне поверь…

— Алексей Иванович! Неужто вы те волосы распускали?..

— Ну… ну, не могу ж я тебе такие подробности говорить…

Это не было враньем, не было, разумеется, и правдой — а лишь искусным, отточенным хвастовством.

— А что итальянки? — осторожно спросил Родька.

— Итальянки, на мой взгляд, не так хороши, — признался Михайлов. — Я волочился от скуки за одной певицей, так она, веришь ли, не знала грамоты. Но пела прелестно. Однако жениться на итальянке и жить с ней в Италии нельзя — у них там престранные нравы. Там девицу из хорошей семьи отдают в монастырь, откуда выйдя, она тут же отправляется под венец с женихом, которого нашла ей родня. Думаешь, эта неопытная жена станет сохранять ему верность долее двух недель? Ошибаешься!

— Как же про то сделалось известно?

— У них обычай — жена, едва из-под венца, окружена бывает поклонниками, из них выбирает одного, — он и становится ее узаконенным избранником, что ли, и зовется «чичисбеем». Муж ничего не может возразить — так принято. Что там между женой и чичисбеем на самом деле происходит — никто не знает, а только он ее сопровождает в театры и на гулянья, дарит ей цветы и сладости, ведет себя, словом, как нежнейший супруг. Вообрази, что ты, женившись на итальянке, заполучил себе в дом такого чичисбея! Да ты на второй день его пристрелишь!

Родька расхохотался.

— Нет, моряку такая ни к чему, — уверенно сказал он. — Моя будет такова же, как матушка, что батюшку по году и более из плаванья ждала. А итальянские вина? Так же ненадежны, как итальянские жены?

— Вин я там перепробовал немало, — похвастался Михайлов. — Они легки, пить их можно целыми кувшинами. Выпил, казалось бы, ведро — а захмелел чуть-чуть. Хотя, может, другие и пьянеют, меня-то вообще хмель ничуть не берет.

— А после прощального пира в трактире? — тут же напомнил Родька. — Когда вас под руки на «Мстиславца» привели и насилу на борт втащили?

— Ты видел это? — резко приподнявшись, спросил Михайлов.

— Видел.

— А кто меня вел?

— Алексей Иванович, я этих господ в лицо не знаю. Я забеспокоился, мало ли что… и я к вам потом в каюту заглянул. Может, укрыть или воды принести. Вы спали… а сундучок ваш с лоциями и картами открыт был… Я закрыл и задвинул на место…

Другого способа сообщить Михайлову, что два незнакомца, похоже, копались в его имуществе, Родька не придумал.

— Так. Начнем сначала. Два человека привели меня и подняли на борт, — задумчиво сказал Михайлов. — Их ведь не только ты видел, их наверняка видели другие люди.

— На «Мстиславце» очень мало народа осталось. Меня же в трактир не взяли, а наши тоже где-то гуляли! — имея в виду новоявленных мичманов, пожаловался Родька. — А куда мне было деваться?

— И все же? — голос Михайлова был строг.

— Шлюпку заметил вахтенный с бака. Но как она швартовалась, — не видел, — подумав, вспомнил Родька. — Концы кидали Егоров и Волков, они же штормтрап спустили… Их больше нет, Алексей Иванович…

— Плохо. Нужно найти тех, кто привел меня в каюту. Ты можешь выходить из дома?

— Могу-то могу…

— Доехать до порта на извозчике? Узнать, где теперь «Мстиславец»?

— Да! Могу!

Сказав это, Родька знал, что убегать из дому придется тайком от матери. Госпожа Колокольцева полагала, что лечить перелом костей можно только под крышей родного дома, не выходя даже на речной берег подышать воздухом.

— И вот что. Надо поискать одного человека на Васильевском. Принеси бумагу, перо, я адрес запишу. Это отставной мичман Владимир Новиков. Он с виду — простак простаком, но человек толковый. Смотри только, в его доме чувств не лишись. У него там крокодилы!

Разумеется, Михайлов не добавил, что крокодил всего один, да и тот сушеный.

Вылазку Родька совершил на следующий день, когда доктор пришел самолично делать капитану перевязку. В комнату к Михайлову явилась госпожа Колокольцева, и доктор, показывая ей вонючие тряпицы с комьями корпии и белыми пятнами слизи, объяснял, сколько долго придется продолжать лечение, а также требовал щипать корпию из чистой льняной ткани.

При этом присутствовал старый лакей Колокольцевых, которого звали почтительно — Кир Федорович. Ему был доверен уход за больным. Лакей слушал немецкие речи и, как все считали, ничего в них не понял. Но, когда доктор ушел, явился к барыне и просил послать его за лекарством в лес.

— Мох такой есть, торфяной мох, его многие знают. К ранам хорошо класть, не загниют и затянутся скоро. Он всю гадость из них вытягивает. Дозвольте принести!

Госпожа Колокольцева подумала — и согласилась.

Кир Федорович оделся попроще, взял мешок и пошел искать по улицам какого-нибудь чухонца, что привез товар — дрова или уголь. Он полагал за малую плату доехать с ним до его родной деревни, сходить в лес, там переночевать и с тем же чухонцем вернуться в город.

А Родька, видя, что мать о нем временно забыла, сбежал и направился в гавань, рассудив, что там кормится немало лодочников, что ходят в Кронштадт, и они должны знать новости.

Вернулся он четыре часа спустя — его уже искали по всем закоулкам, а госпожа Колокольцева, которую отпаивали лавровишневыми каплями, твердила, что гадкий мальчишка сбежал в Кронштадт и далее — на войну. Выслушав все, что в таких случаях мать говорит сыну, Родька поклялся сидеть дома безвылазно, пока не заживут рука и плечо, и пошел докладывать о своих подвигах Михайлову.

— «Мстиславец» со всей эскадрой стоит сейчас у острова Сескар, дырки латает, только капитан у него другой, господин Бакеев, а господин Хомутов лечит раны теперь, — торопливо сообщил Родька. — А государыня сердита! Фондезина от дел отстранили за бестолковость! Шведы взяли «Владислава». А Валронта, Баранова и Коковцева под суд отдадут! При дворе говорят — государыня сказала, будто эти капитаны виселицы заслужили! И многие так считают! Пока на «Вышеславе» с «Изяславом» люди гибли, пока «Владислав» из последних сил бился, «Иоанн Богослов», «Память Евстафия» и «Дерись» за линией отсиживались! В Кронштадт пришли «Бесслав», «Болеслав» и «Мечеслав», фрегаты «Премислав» и «Слава», а «Принца Густава» «Надежда благополучия» на веревочке, как шавку, привела!

— Потери известны? — перебил Михайлов.

— Да. Наших — более полутысячи…

— Ох… — вздохнул Михайлов и крепко задумался. В Готландском сражении ему кое-что сильно не нравилось. Судьба «Владислава» — это раз. И странное поведение трех кораблей — это два.

Какое отношение к военным делам имели загадочные господа, копавшиеся в сундучке и укравшие перстень, Михайлов взять в толк не мог. Но он умел сводить концы с концами. Получалось, что пир устроили офицеры с «Дерись», они пригласили офицеров с «Мстиславца» и с «Брячислава», кто-то из участников пира приволок бесчувственного Михайлова в каюту, и это же судно, «Дерись», в сражении отнюдь не дралось, а опозорилось.

Если бы его притащили свои — на следующий день уж что-нибудь да сказали бы… А тут молчок. Неужто и впрямь единственный, кто видел этих двоих, — бывший гардемарин, а ныне — «ни то ни се» Колокольцев?

Может ли статься, что один из них — Майков, который на пирушке не отходил и умные беседы затевал? И что скажут на сей предмет Новиков с Усовым, коим было поручено разведать про Майкова?

— У господина Новикова я тоже побывал, дал ему наш адрес, — сказал Родька. — Он обещался вскоре быть, сказывал — есть кое-что занятное.