Деревенька Степановка разместилась на южном склоне пологой черноземной гривы. От изб — обнесенные плетнями огороды. Они спускаются по склону до озера. Озеро почему-то зовется Черным, хотя вода в нем зеленовато-мутная, как и у всех озер в Барабе. Избы, как будто впрягшись в огороды, тянут их, аж плетни трещат. В конце деревни — кузница и гараж, а за ними стала в ряд техника: комбайны и тракторы, лущильники и бороны разных видов и устройств, сеялки, стогометы, тракторные грабли, да такие широкие, что по деревне их не провезешь.
Рядом с такой мощью и красотой почерневшие, неказистые избы выглядят нелепо. Удивляет, кто же работает на этих машинах: так мала деревенька и пустынны ее дворы.
Утро. Солнце выкатилось из-за степей чуть ли не на северо-востоке. Редкие звуки уплотняют тишину. «Дзинь, дзинь», — доносится из кузни. Резко затрещал и, захлебнувшись, умолк пускач дизеля. За скотным базом, вовсе перепела будто железом об железо скребут: «Вжи, вжи, вжи, вжи», а потом: «Подь полоть, подь полоть». А полоть есть что: буйствуют овощи, а меж ними, навострив уши, выгладывает осот — царь сорняков.
За избой на сутунке сидит дед Степан, курит. Он смотрит на озеро, где волнуется табун жеребят, а дальше, на горизонте, у березовой рощи аул Тандов. Дед замечает, что за озером нет березы. Она стояла в степи, высокая, развесистая, и вот — нету.
«Тандовцы, бурдюки, секанули! — Мысленно ругается он. — Не береза, маяк была. Одрях сват Салим Батырыч, нет силов догляд вести. Рощу небось губят теперь хозяева». С грустью думалось о том, что умрут, не увидевшись, хоть до аула вкруг озера девять верст. А было хожено! Всю Барабу до Кулунды истропили с Салим Батырычем. Сколько горностая взято да колонка — несть числа. Врозь, ясно, хаживали. Встречались, бывало, в колках иль в тальниках при болотах. У костра посидят, десяток-два друг другу слов скажут, припасами поделятся и разойдутся в буранистой лесостепи. Во всей Барабе нет ближе друга у деда Степана, чем Салим Батырыч, а теперь родней стали. На свадьбу Салим Батырыч не приезжал из-за ветхости своей, а увидеться хотелось — нет терпения. Внук, Николай, на мотоцикле свозил прошлым годом. Только и делов, что почти молча курили. Даже водки не выпили: не хотелось. Внук, помнится, торопил: «Хватит, деды, болтать, дела у меня». Салим Батырыч и вовсе козлобородым стал, высох, на покойника шибко походит. После поездки дед Степан долго болел. Растрясло кости и внутренности, нет связи в теле. Шабаш, дружок, конец близко.
Мысли путаются. Вот уже забыл про березку, про Салима Батырыча. Глаза чему-то улыбнулись, должно, вспомнил что из молодости. Потом охватила тревога: «Ну, как озеро пересохнет на нет — жар и жар. Да нет, куда ему — воды небось миллион пудов». Вспомнились сыновья, да вот обличья их стали неясными. Четвертого, младшего, — будто четко видит, а старшой как в тумане. Когда уж война была.
Дед видит, как от воды парок вздымается: охолодала за ночь. На душе стало благостно, потому как в дальнем углу озера ловит сейчас Сергей рыбу. Приехал из города третьеводни, каких-то мудреных удочек навез. Вентерями не хочет ловить: нет, говорит, интереса. Чуть свет — вместе с Николаем встает. Николай к тракторам, а этот — на озеро. Карасишек пять принесет, чудак. Потянул бы вентерь — пуд рыбы. Небось песни голосит, какая уж там рыба.
Дед Степан насторожил ухо, прислушался: не слыхать ли Сергея. Но нет. Только у гаража взрыкивает машина, да за огородами, над камышами, кричат чайки, ровно кто скрипучими воротами водит.
Родни было много, но разъехалась, расползлась по городам и еще бог знает куда. Внуки потянулись из Степановки, а за ними — снохи. Теперь уж и правнуки большие. «Ну, здравствуй, Владимир, кажись?» — «Да нет, Михаил». — «А, ну ладно». Перепутались в памяти, бог с ними. Приезжают — небольшая радость и уезжают — горя нет. Чужие какие-то.
Вдвоем остались в внуком Николаем, что от самого младшего. Как погиб его отец, вскоре и невестка Надежда от тифа скончалась. Тянули и его в город: дескать, учить будем — останешься темным в деревне. Только он сам никуда не захотел. От деда ни на шаг. Дед вентеря ставит — и он в лодке. Дед устал — он за весла. Шуршит камышок, мошкара толчется столбиком, дед курит — дым голубой паутинкой сзади. Стрелять по уткам научил — сидячих и влет. Смышленый. В совхозе всякую работу делал; и на сеялке, и на сенокосилке — все умел. Темным тоже не остался — кончил в городе техникум, теперь механиком в Степановке. Жену нашел себе красивую, ладную: внучка Салима Батырыча из Тандова. С ним, дедом, уважительная, ласковая. Николая будто любит. Год живут — слова плохого друг другу не сказали.
В соседний огород вышел Ольхов Иван, мужчина русый, статный, стоящий. Поздоровался.
— Как дела, дедушка?
Дед вяло махнул рукой: какие тут дела, не видишь, что ль? Иван в подмазученном комбинезоне, видно в степь собрался на сенокос, нагнулся, шелушит незрелый горох, чисто дите. Большое уважение имеет дед к соседу Ивану. До войны сел на трактор и до сих пор. Николай, внук, шутит: «Тебя, — говорит, — дядь Ваяя, на заводе к трактору приладили». К чему больше прилаживаться — всю жизнь один. Дочка вот приехала, так ладно теперь.
Притомился дед сидеть, да скоро лодка Сергея должна показаться. Подождать решил.
Сергей, внук, тоже томит душу. Приезжает он каждое лето, гладкий, чистый, как князь. Долго тискает, целует деда и обязательно прослезится. С его приездом изба наполняется запахами размятых кукушкиных слезок, черемухи и еще какими-то острыми, щекочущими нос. Он обнимает и целует двоюродного брата Николая. Тот упирается в Сергея руками — боится выпачкать ему костюм, смущенно улыбается. Жене Николая, Бахри, он церемонно целует руку, а потом плутовато взглянув на Николая; «А, хоть сейчас готов на дуэль, — целует ее в щеку. — Жена у тебя — от зависти лопнешь». Николай серьезно надувается, показывает загорелый промазученный кулак, а потом хохочут все просто и счастливо. Сергей много говорит, вынимает из чемодана разные банки, бутылки со звездочками на боках:
— Дедушка, братец, выпьем за Степановку, за милое наше озеро, за родную степь.
Дед подносит ко рту стакан вонючего вина, делает глоток, мотает головой:
— Коль, сбегай за водкой.
Сергей — артист. Он живет в областном городе. В первый вечер приезда над Степановкой летала, плелась-заплеталась песня о любви, о степях. Сергей, натосковавшись по родным местам, отдавал им дань серебром голоса. Люди прислушивались, восхищаясь и гордясь знаменитым земляком. Изредка к голосу Сергея присоединялся неумелый, срывающийся голос Николая. Даже дед пытался подпевать хрипло и пискляво.
— Судьба дала мне талант певца, — жаловался Сергей. — А куда деть душу хлебороба? Я завидую тебе, Коля. Тебе не надо раздваиваться. А я каждый день душой здесь, в степи, среди полей.
Дед Степан, обнимал голову Сергея, утешал:
— Глупыш ты, Серега. У тебя царь в голове и талан в душе. А землю любишь и тоскуешь по ней, дык от этого петь хуже не будешь. Песня из сухой души — не песня.
Сергей уезжал осенью, исходив с ружьем все болото, окрестную степь и колки. В сухую погоду он работал на току или в полях на комбайнах.
Проводив Сергея, дед тосковал по нем. «Большому миру человек нужен, вот как нужен. Ан ты, гляди-кась, к земле душа льнет. Иные городу нужны, как собаке репей в хвост, а туда же»…
Дым из избы поднимается ровно и вверху изгибается, что хвост кошачий. Вода в озере совсем гладкая, только кое-где полосками ветерок-тяжечок стянул морщинки, будто не вода, а стиральная доска. Жар будет. Далеко, из-за камышового мыска, показалась лодка. Сергей плывет. «Подожду», — решает дед. Совсем согнулся, вроде как дремлет. Да нет, хоть и слаба стала голова, а мыслит и сердцу тревогу создает.
Это лето нехорошо, неладно стало в доме Платоновых. Бахря (так дед звал сноху Бахри) стала молчаливой, с какой-то тоской на сердце. Дед видел ее с заплаканными глазами. Он догадывался о причине ее горя; на другом берегу все чаще стал появляться всадник. Он покричит что-то непонятное, не русское, а потом не то запоет, не то зарыдает, пес его знает, и каждый раз Бахри выбегает в огород. Она смотрит за озеро, вся вытянется, напружинится, как птица перед взлетом, того и гляди вспорхнет. Николай об этом не знает, а дед ему не говорит. А что говорить: время теперь вольное.
Ой давно было — Степкой был, мальцом, в портках холстяных, как из жести. Сколь позабыто, а мать помнит. Красивая была и тихая, как матерь божья с иконы. А бил ее отец. Плюгавенький был, рыженький, лицо что топор, узкое. Вожжами бил. Мать побои переносила молча, безропотно. А отец визжал недорезанным поросенком: «Стерьва, не любишь — заставлю». Промахнулся. Мать в сенцах удавилась на тех же проклятых вожжах, а родитель спился. Хозяйство на распыл пустил, побирушкой стал. И Степку с собой таскал, куски радеть. И умер нехорошо: на навозных кучах, в бурьяне.
Было: выбирай корову по рогам, а жену по родам. Вишь как, что корову, что жену. Выбрали — не мотай рогами, иди за хозяином. От коровы молоко нужно, от жены, хоть и сив был мужик, а кроме выгоды в хозяйстве — любовь. Нету — хватай вожжи.
Жалко деду Степану внука и досада через него. Коль через год после замужества за озеро стала смотреть, стало быть, в ней что-то и раньше было, по чем угадать надо было: не твое это счастье. Угадать? А попробуй угадай, коль любишь без ума в двадцать-то лет. А по соседству девка живет, что царевна из сказки. Дед больше Николая знает, как она по нему сохнет. Вот и разберись тут. И все ж Бахрю надо было отодрать вожжами, только до замужества: не криви душой.
Солнце поднялось из-за сарая, пригрело. Дед Степан затушил окурок. Тихо Серега плывет, любуется.
Из сеней с ведрами вышла Бахри. Она стала черпать воду из кадки и поливать помидоры.
— Огурцы полей, внучка. Горькие — в рот нельзя взять.
— Полью, дедушка. А ты иди завтракать.
— Подожду ребят.
Табун жеребят приближался к озеру. От табуна отделился всадник, подскакал к берегу, взвил коня.
— Эй-ей-ей-я, эй-ей-ей! — донеслось по тихой воде.
Бахри разогнулась. Грудь ее часто-часто стала вздыматься.
— Мавли-и-ит! — В крике лебединое и такое тоскливое.
У деда похолодало внутри: вот она, беда.
— Мавли-и-ит! — опять закричала Бахри. Всадник прокричал еще что-то и поскакал в степь.
Сергей подумал, что Бахри кричит ему, поднялся в лодке, загоготал дурашливо, размахивая золотым от солнца куканом. Потом донеслось:
Бахри оглянулась. Около деда стоял Николай. В лице испуг и неожиданность, и будто улыбка передергивает. Кепку мнет, как тогда, как в первый раз ей признавался. Про все забыла. Не раздумывала, не опасалась, когда звала Мавлита, а теперь жгучий стыд залил щеки. Измена на глазах. Вскрикнула, убежала в сенцы.
Сергей шел через огород, с достоинством раскачивая тяжелый кукан, улыбался издали. «Ладный, черт!» — некстати подумал дед о Сергее.
— Маленькая рыбка лучше большого таракана. А?! Видели? А ты, дед, вентеря. Тянешь вот такого, и током тебя прошибает. Уху — немедленно.
Но что это? Николай с дедом курят, молчат. Глаза в землю.
— Э, да что с вами?
А из сеней — плач Бахри.
* * *
Бахри родилась и выросла в ауле Тандове. Они вместе с Мавлитом ходили в школу. В свободное время пропадали в степи, выискивали куропашечьи гнезда, делали ловушки, чтобы поймать куропатку на яйцах. На кладбище, заросшем толстым густым березняком и черемушником, они лазали на ветки, рвали черемуху. Бабай Салим Батырыч прогонял их, чтоб не ломали веток и не нарушали покоя усопших, но они прятались в густых кронах. Они видели, как Салим Батырыч ходит внизу, заглядывает на деревья, но в густых ветках не видит их подслеповатыми трахомными глазами.
В четырнадцать лет Мавлит стал пасти жеребят. Разгорячив буланого жеребца, он, на зависть мальчишкам, перемахивал через поскотину и, пыля, скрывался в степи.
Бывало, он брал с собой Бахри. Он бил ее лошадь плеткой, и начиналась скачка. «Ха, ха, ха!» — шумно дышали лошади в такт прыжкам. Глухо гукала под копытами земля. Они обгоняли облака, похожие на белого котенка. Взмокали лошади, и тогда ехали шагом. Кузнечики сыпались из-под копыт, сухо звенели. Жаворонки трясли в небе стеклянные бусы. Ястребки, повиснув на месте, трепетали крыльями, а потом резко падали в траву и снова взмывали, трепеща, как марево на горизонте. Мавлит рассказывал Бахри в основном о смешных случаях, какие произошли с ним в степи. Например, как он однажды упал с запнувшейся лошади в большой муравейник, и если бы не доскакал до озера и не прыгнул в воду, то муравьи бы его заели. Бахри звонко смеялась, и ее смех вплетался в полдневный степной звон.
Зной волнами наплывал с юга из Кулунды. Они подъезжали к маленькому степному озеру и купались.
Иногда они уезжали в степь ночью. В лощинах — белый туман. Он доставал до стремян. Казалось, лошади не шли, а плыли. Перепела призывали ко сну, а коростели так трещали, как будто рвали брезентовый плащ. Всходила красная большая луна, а звезды, мохнатые, как цветы репейника, устало ложились на горизонте в мягкую траву. И счастье, и простор.
Лошади — бок о бок. Упругая нога Бахри давила на ногу Мавлита. Мавлиту делалось жарко от волнения. Однажды, осмелившись, он склонился и поцеловал Бахри в щеку. Она вскрикнула, а Мавлит, потянув коня плеткой, скрылся в росистой белесости.
— Мавли-и-ит! — Бахри становилось страшно одной.
— Эй-ей-ей-я, эй-ей-й! — донеслось издалека, и ей сделалось хорошо. Она знала, что Мавлит не бросит ее.
Взрослели Мавлит и Бахри. Но все так же ездили в степь вдвоем. Мавлитом овладело беспокойство, боязнь потерять Бахри. Ему, мальчишке, раньше казалось, что они будут вместе всегда и что ни он, ни Бахри никому не нужны. Но Бахри становилась рослой и умной девушкой и обращала на себя внимание парней. Мавлит с тревогой замечал, что в ауле есть парни взрослей и, может быть, лучше его, например шофер Камиль. Семнадцатилетняя Бахри знала, в чем ее сила, и, бывало, на глазах у Мавлита проходила по улице с Камилем. Тогда Мавлит мучился, вскипал гневом и придумывал всякие мести Бахри и Камилю.
Такие шутки Бахри стоили дорого. Мавлит избегал встреч, а встретившись, был молчаливым, грустным. Помирившись, в наплыве откровенности говорил:
— Если бы ты была такой, как степь. Степь мне никогда не изменит.
Бывало, спрашивала:
— Что больше всего любишь?
— Тебя и степь.
— Что снилось?
— Ты и степь.
Что еще нужно Бахри, если и ей снится Мавлит и степь?
Камиль посмеивался над Мавлитом:
— Дальше пастуха не пойдешь, для техники калган слаб.
Самолюбивый Мавлит вызвал Камиля на гонки. Камиль на машине, Мавлит — на жеребце. В кузов влезли парни, отъехали километра два до рощи. Условились: Мавлит станет на корпус сзади.
— Пошел! — закричали парни.
Мавлит ожег жеребца плеткой. Тот, недоумевая от необычного поединка, рванулся в сторону. Мавлит направил его обочь дороги. Машина удалялась. «Опозорюсь!» — досадовал Мавлит. Пыль в глаза. Еще плеткой жеребца. Конь вытянулся — Мавлит припал к луке. Ближе, ближе. Вот уже машина сзади и улица близко. Мавлит не слышал, как, прижавшись к плетням, кричали люди. Не сдерживая жеребца, ускакал за аул. А Камиль затаил злобу. «Не радуйся, даром тебе это не пройдет».
Осенью Бахри уехала в город учиться в техникум, а Мавлита взяли в армию.
Бахри присылала письма, полные тоски и ласки. Иногда в письме среди многих имен значилось имя Камиля. Как тогда, Мавлита мучила ревность.
Камиль же настойчиво добивался внимания Бахри. Иногда по воскресеньям попутно увозил ее в город или привозил оттуда. Незванно приходил к ней в гости, приносил подарки, которые Бахри тотчас выкидывала ему вслед.
А по аулу чей-то злой язык пустил слух: Бахри обесчещена Камилем. Вскоре Мавлит получил письмо от матери. Она писала, что навсегда забудет сына, если он будет писать письма Бахри и этим позорить свою мать и себя.
Душа Мавлита оглохла и ослепла от ревности. На письма Бахри, которые стали приходить реже и реже, не отвечал, а потом и совсем их не стало.
Когда Мавлит вернулся в Тандов, Бахри уже в ауле не было. Она вышла замуж за русского парня, с которым окончила техникум, и теперь жила за озером в Степановке. Родные места обострили притупившуюся боль. И теперь, почти каждый день, не осознавая зачем, он пригонял табун к озеру. Все чаще на закате, когда затихал ветер, а в степи и на озере наступала чуткая тишина, Мавлит подъезжал к самой воде. Он слушал, как из Степановки доносились звуки, лай собак, резкие выхлопы газа из моторов, мычанье коров и даже говор. Иногда ему казалось, что он слышит голос Бахри. Его охватывало волнение, которое передавалось коню, и тот чавкал копытами в иле.
Так он простаивал до сумерек. Однажды он увидел, как к противоположному берегу подошла женщина и долго стояла, смотрела в его сторону. Тогда он впервые не выдержал, прокричал имя Бахри. «…хри-и!» — прокатился звук по воде. В другие дни он еще звал ее, понимая, что все это глупо и безнадежно, но каждый раз после зова он видел ее или на берегу, или в огороде у одной избы.
И вот ранним утром он услышал ее голос. Она кричала его имя. Не помня себя от радости, он взвил копя, развернул на задних копытах и дал ему волю. «Бахри, Бахри, Бахри!» — стучали копыта. «Бахри, Бахри!» — кричали ему вслед хохлатые чибисы. И чем дальше он скакал, тем звучнее и объемнее наполнялся простор ее голосом. Он почувствовал, что слабеет, остановил коня и упал в траву.
* * *
Дед Степан сидел у стола, к еде не прикасался. Руки не то чтобы тяжелые, а не поднять. И до койки дойти лечь — вот как тяжело. Лица не видать: борода, брови, усы обвисли, как конопляная куделя. Он смотрел в пол. Откуда-то выбежал таракан, закрутился и скрылся в щель под ножку стола. «Экой прыткий, — подумал он. — Что тот татарчук заозерный».
Николай стоял, широкие плечи обвисли, крупными пальцами мял неизвестно какую по счету папиросу.
Сергей быстро ходил от дверей до стола.
— Уезжайте, немедленно уезжайте. — Он остановился около Николая, пытался заглянуть в лицо и опять начал ходить. — Ведь, главное-то, Бахри первая об этом сказала. Не усложняй, все гораздо проще. Уедете — все забудется. А жизнь впереди. — Сергея раздражало молчание Николая. — Да не молчи ты, дуб! Что здесь непонятного. Решительней будь. Мужчина ты или…
— Ну и лотоха, — буркнул дед.
Сергей понял — к нему.
— Я понимаю, дед, тебе неохота Степановку покидать. В незнакомой стороне… — Он хотел сказать «умирать», но осекся. — Вопрос-то жизни.
— В поле едешь? — спросил медленно дед у Николая.
— Не знаю.
— Сядь. — Дед не отрывал взгляда от пола. — Что делать будем? — не сказал, а проскрипел, как дверь в чулане.
— Не знаю.
— Все ты не знаешь, — осерчал дед. — Надо бы знать-то.
Он долго молчал, и по тому, как вздрагивала борода, Николай понял — силится что-то сказать.
— Не твое это, чужое…
Сергей опешил. Вот это номер, и уже не стал щадить старика:
— Тебе-то сколько жить осталось. Что ж, умрешь, а там хоть трава не расти? Бахри согласна уехать. Ты, дед, скажешь, как… совсем уж… — Он хотел сказать «выжил из ума», но дед приподнял голову — и внуки онемели: по его заволосатившимся щекам текли слезы.
— Позови Бахрю.
Заплаканная, вошла Бахри.
— Что ж ты так, а? Совестно небось?
— Уедем отсюда, не могу я здесь, — и заплакала навзрыд.
— Ну, поедешь, а резинка-то за тобой потянется да и лопнет. Прибьет, что муху. — Дед с трудом приподнялся, пошел к кровати за занавеску.
Сергей смотрел на освещенную из окна Бахри: в ее пушистые волосы запутался золотой комочек света. Солнце просветило ситцевое платье, смутно обозначив полные стройные ноги. И хотя Сергей повидал много женщин, мысленно оценил: прекрасна!
Бахри тихо подошла к совсем раскисшему Николаю:
— Уедем, Коля?
И так было сказано просяще и искренне, что Николай вздрогнул.
— Куда? — Щеки его белели, как обмороженные. — Может, в Тандов с собой возьмешь? — В голосе издевка и тоска. — Возьмешь, лгунья?! — В монгольских глазах зрели решимость и гнев.
Бахри испуганно отшатнулась.
— Что ты? — подскочил Сергей. — Что болтаешь? Подумаешь, через озеро покричали. Это ж мещанство. Ты совсем не знаешь жизни…
Николай резко отвел руки Сергея, так что тот ударился спиной о косяк.
— Иди ты… — И быстро вышел на улицу. Постояв, направился к гаражу.
…На закате всадник крутился на берегу. Завязав вещи в узел, Бахри вышла в огород. Дед Степан сидел, как и утром, курил. Постояла.
— Прощай, дедушка, — поцеловала в седую копну волос.
— Иди, бог с тобой.
Пошла с узлом через огород под недоуменными взглядами притихших соседей.
Сергей разыскал брата за кузницей. Тот сидел на седле культиватора, вытянув шею, смотрел, как Бахри подходит к лодке, курил взахлеб.
— Что ты так? От счастья… — Сергей волновался, подбирал слова. — Без борьбы, просто?
Николай обернулся. Лицо посерело за несколько часов.
— Уйди, заноза! По-хорошему прошу — уйди! — И, видя, что Сергей еще стоит около, потянулся за гаечным ключом.
— А пошел ты к черту! — попятился Сергей. — Псих несчастный, тряпка! — Он был злой в эту минуту на брата. Уж он бы, Сергей, уладил все в два счета. Тоже, рыцарь.
Лодка подплыла к другому берегу, а дед сидел, и опять мысли путались, обрывались. «Плох небось дружок Салим Батырыч, увидеться бы…» Опять беспокоило озеро: «Жар, пересохнет на нет. И с чего оно Черным зовется? Сроду не видел его черным».
За озером в степь удалялись два всадника. Степь порозовела от заката, и кони под ними пылали огнем.