Настоящая беседа с Филипом Диком была опубликована в сборнике интервью Чарльза Плэтта Dream Makers: The Uncommon People Who Write Science Fiction [Создатели грез: Необыкновенные люди, которые пишут научную фантастику], вышедшем в издательстве «Berkley» в 1980 году. Печатается в полном виде, без сокращений.
Copyright c 1980 by Charles Platt. Публикуется с разрешения автора и ЛИА «БАЗИАТ». (с) А.Чертков, перевод, 1992.
Цель любого писателя, который пишет speculative fiction, заключается в том, чтобы сделать видимым то, что не видят другие люди. Но лишь для немногих писателей это более чем развлечение, более чем возможность продемонстрировать изобретательность ума. То, что такие авторы дарят читателю, можно назвать откровением.
Чтобы увидеть то, что не видит никто другой, нужно быть чуточку гением — или безумцем, а уж чтобы представить такие видения зримо, в привычных образах и понятиях, требуется немалый писательский дар. У Филипа Дика такой дар налицо — равно как и немалая доля гениальности, или безумия, или, если хотите, того и другого вместе. Его лучшие книги являются подлинным откровением — в почти мистическом смысле этого слова.
И все же он остается недооцененным, особенно в своей родной Америке: человек он скромный, к тому же на его репутации сказалось то, что в 60-е годы среди выпущенных им книг было немало таких, которые никак нельзя назвать выдающимися. Но дело-то в том, что писал он их тогда очень быстро, книгу за книгой; тем не менее, даже поверхностные произведения, вышедшие из-под его пера, поднимают достаточно фундаментальные вопросы, связанные с мировосприятием, философией, религией. Что же до самых последних, самых глубоких по замыслу книг, то они ясно показывают, что ныне Дик — один из немногих авторов научной фантастики, чью способность проникать в суть явлений можно назвать поистине удивительной. К своим героям он относится с беспредельным сочувствием; ситуации, в которые они попадают по его воле, могут быть сколь угодно фантастическими, однако волнующие их при этом проблемы — самыми что ни на есть реальными. Поэтому можно сказать, что в своей прозе Дик пусть и с несколько болезненным надрывом, но вместе с тем мягко и осторожно исследует основные вопросы бытия, которые волнуют всех нас. При этом он как бы подсмеивается над собой — этакий обаятельный Дон-Кихот от абсурдистской литературы.
В основе почти любой его вещи лежит предположение, что не существует одной-единственной объективной реальности. Все это дело восприятия. Земля обязана меняться после каждого вашего шага. Герой может обнаружить, что он живет во сне другого человека, или — в наркотическом бреду, который на самом деле имеет больше смысла, чем мир реальный, а то и вовсе провалившись в пространстве, в какой-то иной Вселенной. Закон Бытия в любой момент может быть внезапно пересмотрен (Богом, или кем-то другим, кто окажется в этой роли), да и правд, вообще говоря, может быть сколько угодно много.
Все эти сюрреалистические идеи, а также галлюцинаторные особенности текстов дают повод навесить на Дика ярлык «психоделического» автора. Его навязчивые тревоги по отношению к определенным политическим группам привели к тому, что его стали называть «параноиком». Ну а совсем недавно, когда он проговорился о неких мистических силах, влияющих на его жизнь, некоторые из его коллег с печалью отозвались о нем, как о человеке «психически неустойчивом».
Когда я приехал навестить его в Санта-Ану, маленький городок к югу от огромного, кишащего людьми Лос-Анджелеса, я хотел вытащить из него, наконец, всю правду об этих материях. Каким же я был глупцом: я хотел объективных объяснений от человека, который не верит в объективную реальность! И когда несколько часов спустя я ехал обратно, я чувствовал себя так, словно мой мозг был странным образом деформирован. Как персонаж одного из парадоксальных, не имеющих четкой концовки романов Дика, я уехал в итоге с еще большим числом вопросов, чем имел их в начале.
Мистер Дик — задумчивый полноватый человек с черными волосами и седеющей бородкой; держится он хотя и раскованно, но с достоинством. Он, несомненно, эрудит, человек чрезвычайно начитанный, но безо всяких претензий на высоколобость. Живет он в скромной квартире вместе с двумя котами. Обстановка предельно проста: слегка потертая мебель в современном стиле, груда справочников и энциклопедий, дорогая стереосистема. Когда я распаковывал магнитофон, то вдруг обнаружил, что Дик уже приготовил свой, водрузив на стол с покрытием из черного стекла высококачественный микрофон фирмы «Шур». Значит, пока я буду записывать его, он будет записывать меня. Да, ему, конечно, неудобно передо мной, однако он всегда делает собственную запись, когда у него берут интервью. Кто-нибудь другой мог бы квалифицировать это как манию преследования, но я не буду ничего особенного, просто человек хочет проверить, будет ли моя расшифровка записи достаточно корректной и точной. Или это уже у меня мания преследования? В любом случае, реальность происходящего уже можно смело ставить под сомнение.
Мы начинаем беседовать о его жизни, о том, когда он впервые начал писать научную фантастику, и о том, как он, будучи студентом в Беркли, работал на полставки в магазине радиотоваров.
— Я был в очень своеобразном положении. Научную фантастику я читаю с 12 лет, и поглощал ее тогда огромными порциями, как завзятый наркоман. Я просто влюбился в нее по уши. Но я также читал и те заумные штучки, которые читала тогда вся интеллектуальная община в Беркли. Например, Пруста или Джойса. Таким образом, я поселился как бы сразу в двух мирах, которые обычно никак не пересекаются. Затем, работая в магазине, я познакомился со многими деятелями, работавшими в этом бизнесе розничными торговцами телевизорами, мастерами по их ремонту и прочими; так вот, они считали меня чудиком за то, что я вообще хоть что-то читаю. Я вообще вращался среди самых разнообразных групп. Скажем, я знавал многих гомосексуалистов уже тогда, в сороковые годы, в Районе Залива благополучно существовала довольно крупная община гомосексуалистов. Но я был знаком и с некоторыми очень сильными поэтами, и я очень гордился тем, что они — мои друзья. Но и они считали меня странным за то, что я не был гомиком. Ребята же из моего магазина держали меня за странного типа, потому что я знаюсь с гомиками и читаю книги. А мои друзья-коммунисты думали, что я с прибабахом, поскольку не собираюсь вступать в коммунистическую партию… Так что, с этой точки зрения, заниматься научной фантастикой было не столь уж оригинальным занятием. В сравнении со всеми другими моими отличиями это последнее было не таким уж и большим. Генри Миллер в одной из своих книг написал, что, когда он был ребенком, другие дети вечно забрасывали его камнями. У меня было сходное ощущение. Я ухитрился сделать так, что куда бы я ни шел, меня везде встречали с презрением. Поэтому я просто обязан был преуспеть — не в одном деле, так в другом.
— Я женился, когда мне стукнуло девятнадцать, и случилось это лишь немногим ранее, чем я начал писать по-настоящему. Второй раз я женился, когда мне исполнился двадцать один год. И именно в этом возрасте я наконец почувствовал, что научная фантастика — это действительно очень серьезно. Взять хотя бы Мир не по Аристотелю [The World of Null-A] Ван-Вогта* — в этой книге было нечто такое, что буквально очаровало меня. Этот роман содержал в себе некую тайну, он намекал на какие-то скрытые вещи, там была масса загадок, которые просто не имели адекватного объяснения. Я обнаружил в нем некую божественность; я начал приходить к мысли, что у Вселенной имеется какое-то таинственное свойство, которое может быть понято и объяснено лишь при помощи научной фантастики. Сейчас-то я понимаю, что то, что я чувствовал тогда, было просто определенным свойством метафизического мира, невидимой областью полускрытых вещей, тем, что люди средневековья ощущали, как трансцендентный, иной мир. Причем в этом для меня не было какой-либо религиозной подоплеки. Дело в том, что я воспитывался в квакерской школе, и квакеры единственная группа в мире, против которой я ничего не имею, между мной и квакерами никогда не было ссор; однако принадлежность к квакерам — это просто определенный образ жизни. Ну а в Беркли религиозного духа не было вовсе.
СНОСКА: * Этот роман А.Э.Ван-Вогта был издан на русском языке в 1989 году — увы, в довольно скверном переводе и под названием Мир Нуль-А.
— Я не знаю, согласится ли Ван-Вогт с тем, что в своих вещах он, по сути, имеет дело с чем-то сверхъестественным; однако со мной все произошло именно так. Я постепенно начал приходить к мысли о том, что то, что дано нам в ощущениях — это совсем не то, что существует на самом деле. Я всерьез заинтересовался идеей Юнга о проекции: согласно Юнгу, ощущения, которые приходят к нам извне, на самом деле проецируются из нашего бессознательного, что означает, что мир каждой отдельной личности неминуемо отличается в каких-то деталях от мира любой другой отдельной личности, потому что содержимое бессознательного каждой личности будет в определенной степени уникальным. Я даже начал серию рассказов, в которых люди оказываются в мирах, являющихся порождениями их собственной психики. И, кстати, мой первый опубликованный рассказ был типичным и довольно совершенным образчиком такого вот подхода.
Какое-то время Дик пытался работать как в области научной фантастики, так и за ее пределами:
— Я написал довольно много романов, которые не принадлежат ни к научной фантастике, ни к фэнтези. Все они содержат в себе элемент проецируемого личного бессознательного — или же проецируемого коллективного бессознательного, что делает эти тексты просто непонятными для любого читателя — чтобы понять их, он должен принять мою предпосылку, что каждый из нас живет в уникальном мире.
Как довольно скоро выяснилось, пристроить такие книги в издательство было делом практически безнадежным. Одна из них, Признания продажного художника [Confessions of a Crap Artist], была опубликована лишь в 1975 году; остальные же так и не пробились в печать*.
СНОСКА: * Они начали публиковаться лишь после смерти Дика, и к настоящему времени изданы практически все.
— В Фуллертоновской библиотеке специальных коллекций сохранилось девять или десять подобных рукописей, — говорит Дик ровным голосом, не выказывая затаенной горечи или обиды. Я спрашиваю, действительно ли он относится к этой ситуации философски, или это только напускное спокойствие? — Ну, когда вышли Признания продажного художника, боль начала потихоньку проходить, и теперь я чувствую себя уже не так плохо. Однако, чтобы этот роман был, наконец, опубликован, потребовалось девятнадцать лет. Срок, конечно, очень большой; поэтому я очень признателен научной фантастике за то, что она предложила мне выход, благодаря которому я получил возможность публиковать то, что мне хотелось писать. В частности, Нарушенное время Марса [Martian Time-Slip] — это как раз то, что я и хотел написать. Этот роман основан на предпосылке, которая в то время была для меня особенно важной. То есть, речь там шла не только о том, что каждый из нас живет в своем, уникальном мире, являющемся плодом нашей собственной психики, но и о том, что субъективный мир какой-нибудь более могущественной личности может вторгнуться в мир другой личности, более слабой. Если я могу заставить вас увидеть мир таким, каким его вижу я, тогда вы автоматически будете думать так, как думаю я. В итоге вы придете к выводам, к каким прихожу я. И самая величайшая власть, которую одно человеческое существо может установить над другими человеческими существами, как раз и заключается в контроле над их восприятием реальности и в возможности вмешиваться в целостность и индивидуальность их мира. Такой прием используется, например, психотерапевтами. Я и сам прошел через подобную шоковую терапию, когда был в Канаде. Так вот, вам вполне по силам заставить толпу вопить то, что нужно вам, и, кстати, сразу становится ясной тайна московских публичных процессов тридцатых годов, когда люди вставали и говорили — очень искренне говорили, — что они совершили преступление, хотя и знали, что наказанием за такое преступление может быть только казнь. А разгадка проста; она заключается в невероятной власти группы людей, способной вторгаться в мир любого человека, извне навязывая ему образ, под который он просто вынужден подстраивать свое видение самого себя. Я вспоминаю пример шоковой, так сказать, терапии, связанный с одним парнем, который одевался как-то особенно аккуратно — впрочем, он был француз. Так вот, ему сказали, что он выглядит как гомосексуалист. В течение получаса ему твердили, что он гомосексуалист. Довели его буквально до слез. На мой взгляд, выглядело это довольно странно, потому что я точно знал, что этот парень — не гомосексуалист. И тем не менее он все плакал и плакал и даже не пытался остановить поток оскорблений, а они все вопили и вопили ему: «Эй, ты, гомик, эй, лапушка, эй, гей — вот кто ты есть, согласись!» А он никак не мог заставить их прекратить, он буквально поощрял их вопить все громче, приговаривая при этом: «Мы были правы, мы были правы». В конце концов, он просто начал соглашаться с ними.
— Подобные методы можно рассматривать как с политической, так и с психологической точки зрения. Что до меня и до моей прозы, то я всегда видел это как драму — вот это жуткое, сверхъестественное вторжение мира одной личности в мир другой личности. Если я вторгаюсь в ваш мир, вы, возможно, почувствуете что-то чуждое, потому что мой мир отличается от вашего. И вы, разумеется, должны сопротивляться этому вторжению. Однако часто мы не оказываем никакого сопротивления, поскольку это вторжение может быть очень тонким, завуалированным; мы чувствуем, что в наш мир вторглись, но мы просто не знаем, откуда исходит это вторжение в нашу личную целостность. Чаще всего такое вторжение исходит от людей, в чьих руках власть.
— Наивеличайшая угроза двадцатого века — это тоталитаризм. Тоталитаризм может принимать самые разноообразные формы: ультралевый фашизм; религиозные движения; реабилитационные центры по лечению наркоманов; психушки; люди, обладающие властью; люди, манипулирующие другими людьми. Наконец, это может исходить от людей, кто сильнее вас психологически. Так что я всегда встаю на сторону тех, кто не может похвастаться силой. Если бы я сам был сильным, я бы, возможно, не ощущал тоталитаризм, как столь серьезную угрозу. Я воспринимаю себя, как слабую личность, и это одна из причин, почему мои литературные персонажи, по существу, всегда антигерои. Почти всегда они неудачники, хотя я и пытаюсь наделить их такими качествами, которые дают им шанс на выживание. В то же самое время я не хочу, чтобы они вели себя агрессивно, отвечая ударом на удар — так они сами могут стать личностями угнетающими и манипулирующими.
Я спрашиваю у Дика, какова обычно его реакция, когда ему говорят, что он слишком уж озабочен насчет властей и что он вообще параноик. В ответ он ссылается на неприятности, которые пережил, когда был активистом антивоенного движения. Кульминацией этих неприятностей стало странное вторжение в его дом, вторжение, которое местная полиция фактически отказалась расследовать.
— Мне говорили, что я параноик, как раз перед тем, как мой дом был буквально разгромлен. Помню, прихожу я домой, открываю входную дверь, и что вижу? Сплошной хаос: окна и двери вдребезги, картотечный шкаф взломан, ящики валяются по всему полу пустые, все мои бумаги исчезли, все погашенные счета тоже, стереосистема — как не бывало. И помнится, я тогда подумал: «Ну хорошо, неприятность, конечно, чертовская, но зато как здорово все это укладывается в теорию о „параноике“».
— Но если честно, я даже проверялся у довольно хорошего психоаналитика, и он сказал мне, что для параноика я человек слишком хладнокровный. Он сказал: «Вы — человек аффектированный, склонный к театральности, вы полны иллюзий по отношению к жизни, но, тем не менее, вы слишком сентиментальны, чтобы быть параноиком».
— Однажды я проверил себя при помощи так называемого «Миннесотского мультифазного психологического теста», и проверка эта показала, что я действительно параноик, невротик, шизофреник… по отдельным пунктам у меня были такие высокие показатели, что их общая сумма, согласно инструкции, была весьма высока. Но тест выявил также, что я — неисправимый лгун! Видите ли, по этому тесту вам несколько раз задают один и тот же вопрос, сформулированный каждый раз по-разному. Скажем, вам говорят примерно следующее: «Существуют божественные существа, которые правят миром». И я говорю: да, возможно, что так оно и есть. Немного спустя вам говорят: «Я не думаю, что существуют божественные существа, которые правят миром». И я говорю: да, по-видимому, это так, я знаю множество причин, чтобы согласиться с этим утверждением. А еще позже вам говорят: «Я не уверен, существуют ли божественные существа, которые правят миром». И я говорю: о да, это абсолютно верно. И в каждом случае я отвечаю совершенно искренне. Если взглянуть на эту ситуацию с философской точки зрения, то я веду себя как кое-кто из парней, живших в досократовские времена — времена Зенона, Диогена, киников и так далее — то бишь древних греков, которые хвастались тем, что живут как собаки. Любой аргумент, который мне приводят в подтверждение той или иной теории, убеждает меня наповал. Вот если бы вы предложили мне сейчас сходить и купить китайской еды, я немедленно бы согласился, что это самая лучшая идея, которую я когда-либо слышал; более того — вы вполне бы могли заставить меня заплатить за нее из собственного кармана. Но если бы вы сказали вдруг: «А не думаете ли вы, что китайская еда стоит слишком дорого, питательность ее очень мала, да и идти за ней довольно далеко, и когда вы принесете ее домой, она уже будет холодной», — я немедленно скажу в ответ, что да, вы правы, я терпеть не могу это дерьмо. Это, как я догадываюсь, свойство любой слабой натуры. Тем не менее — если моя точка зрения, что каждый человек имеет свой собственный уникальный мир, верна, — то если вы скажете, что китайская еда — вещь хорошая, то в вашем мире она хороша; но если кто-то другой говорит, что она плоха — в его мире она действительно плоха. Я в этом вопросе полнейший релятивист, и для меня ответ на вопрос: «Так хороша китайская еда или нет?» — является семантической бессмыслицей. Короче, такова моя точка зрения. Если ваша точка зрения подсказывает вам, что эта точка зрения неверна, то вы и в самом деле будете правы. И в этом случае я наверняка соглашусь с вами.
Он откидывается на спинку кресла, довольный своими упражнениями по исключению любой основы из объективной системы ценностей. Он говорит легко, добродушно, как будто собственные слова его развлекают. Многое из того, что он говорит, звучит, как розыгрыш — и в то же время, несомненно, говорит он искренне.
Я спрашиваю, насколько его размышления были инспирированы экспериментами с ЛСД, и какие из его книг, если вообще таковые есть, были навеяны наркотическими «путешествиями».
— В пятидесятые годы, еще до того, как я вообще хоть что-то услышал об ЛСД, я написал роман под названием Распалась связь времен [Time Out of Joint]. В этой книге есть эпизод, в котором один парень, прогуливаясь по парку, подходит к лимонадному киоску, киоск этот превращается в бумажный листок с надписью «Киоск безалкогольных напитков», и парень, недолго думая, засовывает этот листок себе в карман. Такая вот поебень — прямо-таки в духе «экспериментов с наркотиками». Если бы я не знал сам, как это было написано, я бы наверняка решил, что автор, когда писал свою книгу, ширялся напропалую, и его вселенная пошла вразнос, поскольку живет он явно в фальшивой вселенной.
— Что я пытался сделать в этой книге — это показать множество разнообразных миров, в которых живут люди. В то время я еще не читал Гераклита и не знал его концепцию об ideos kosmos, внутреннем мире, которому противостоит разделяющий нас koinos kosmos, мир внешний. Я не знал, что подобные вещи философы начали обсуждать еще в досократовские времена.
— В этой книге имеется сцена, когда герой заходит в свою ванную, тянется в темноте к шнурку, который включает свет, и вдруг понимает, что шнурка здесь нет, а вместо него выключатель на стене, и герой никак не может вспомнить: а был ли вообще в его ванной хоть какой-то шнурок? Такое действительно случилось со мной, и это было одной из причин, побудивших меня написать эту книгу. Это, кстати, напоминает мне идею, которую еще раньше использовал Ван-Вогт, идею об искусственной памяти. В Мире не по Аристотелю есть такой момент, когда герою имплантируют фальшивые воспоминания. Так вот, многое из того, что я написал и что выглядит как результат применения наркотиков, на самом деле является результатом очень серьезного чтения Ван-Вогта! Как вы знаете, он был властной натурой, и раз уж он написал это, то мне ничего другого не оставалось, как только поверить ему. Он показал, что люди, что бы они ни помнили о себе, на самом деле могут быть другими, и вот эту мысль я нашел совершенно замечательной. Так что не нужно все валить на меня.
Я спрашиваю, а имел ли он вообще дело с наркотиками, или то, что о нем говорят — лишь досужие слухи.
— Единственные наркотики, которые я принимал регулярно, были амфетамины — иначе я не смог бы написать так много, чтобы заработать себе на жизнь. За книгу мне платили довольно мало, и я просто обязан был сделать как можно больше книг. У меня были жена и дети, которые тратили чудовищно много… стоило жене увидеть на улице автомобиль новой марки, который ей приглянулся, как она немедленно шла в магазин и покупала его… Я же по калифорнийским законам обязан был отвечать за ее долги; поэтому я писал как безумный. Насколько я помню, всего за пять лет я выдал шестнадцать романов. Я писал по шестьдесят законченных страниц в день, так что единственный способ, благодаря которому я смог бы написать так много, заключался в приеме амфетаминов, благо они были мне прописаны. Теперь-то я прекратил их принимать, и уже не пишу так много, как делал это раньше.
— Я уже привык к сплетням, будто я напропалую глотаю наркотики. Но фактически я употреблял их всего лишь два раза, причем во второй раз доза была настолько невелика, что это можно даже и не называть наркотиком. А вот в первый раз — это да, это была жуткая смесь героина и чего-то еще, мне ее дал один приятель из Калифорнийского университета. Это была огромная капсула, должно быть, в целый миллиграм, она обошлась мне в пять долларов, и я разделил ее пополам — и все равно, скажу я вам, она отправила меня прямо в ад. Ландшафт вокруг словно бы замерз, кругом валялись огромные валуны, в ушах грохотал тяжелый барабанный бой — будто настал День Гнева, и Бог судил меня за грехи. И продолжалось все это тысячу лет, и состояние мое не становилось сколько-нибудь лучше, а только все хуже и хуже. Мое тело терзала ужасная физическая боль, и все, что я мог говорить, так только соответствующие латинские выражения. И это было самое паршивое, потому что девчонка, с которой я был, вообразила, что я делаю это нарочно, чтобы досадить ей. Я жалобно скулил, как какая-то больная собака, которую на всю ночь выгнали под дождь, пока девушка наконец не сказала: «Ну ты пьянь!» — и не выбежала в отвращении из комнаты.
— Примерно с месяц спустя я получил на вычитку корректуру Трех стигматов Палмера Элдритча [The Three Stigmata of Palmer Eldritch] и, помнится, я подумал тогда: «О, дорогая, я не могу читать это — ощущение слишком уж жуткое». Эту книгу, без сомнения, можно назвать моим классическим «ЛСД-романом», несмотря на то, что все, что я знал об ЛСД, когда писал ее, я вычитал в статье Олдоса Хаксли. И все же — все эти ужасные вещи, которые я описал, казалось, могли прийти в голову лишь под воздействием наркотика.
— Было это в 1964 году. С тех пор я постоянно уговариваю людей не принимать наркотики. Как-то вечером ко мне зашла знакомая девушка, и я решил проверить ее при помощи известного теста с кляксами Роршаха — на любительском уровне, конечно, — и она сказала мне: «Я вижу какое-то злобное существо, которое идет, чтобы убить меня». А я сказал: «Ты совершенная дура, потому что принимаешь наркотики». И тогда она прекратила принимать их, но потом снова принялась за свое и однажды попыталась покончить с собой, попала в больницу и стала хронической психичкой. Я увидел ее снова в 1970 году исковерканное существо, в котором буквально не осталось разума; наркотики полностью разрушили, уничтожили ее.
— Я всегда считал наркотики опасными и потенциально смертоносными, и только интерес к работе человеческого мозга и присущее мне кошачье любопытство постоянно тянули меня к психотропным препаратам. Сыграли свою роль и религиозные установки, которые вдруг прорезались во мне. К тому времени, когда я написал Три стигмата, я уже был новообращенным прихожанином англиканской церкви…
Тут я прерываю его на секунду, чтобы спросить: почему именно англиканской?
На лице у него появляется этакое грубоватое выражение, которое, как я подозреваю, означает, что он то ли собирается вешать мне лапшу на уши, то ли совсем наоборот, то ли просто не знает, что сказать.
— Видите ли, жена мне сказала, что если я не присоединюсь к церкви, то она расквасит мне нос. Она сказала: «Раз уж мы собираемся знаться с судьями, районными прокурорами и другими важными персонами, мы должны быть англиканцами».
Судя по всему, Дик говорит не всерьез, полушутливо; в любом случае, этот анекдот — последняя шутка в настоящем интервью, потому что с этого момента он начинает говорить как на исповеди. Видимо, он собирался сделать это изначально — но прежде должен был увидеть, какую реакцию вызывают его слова во мне относительно незнакомом собеседнике.
— Однажды я прогуливался по улице, — говорит он, и в его голосе на сей раз нет ничего, кроме искренности, — и вдруг поглядел на небо. И там, в небе, я увидел это лицо, смотревшее на меня сверху вниз, гигантское лицо с глазами-щелочками, лицо, которое я описал в Трех стигматах. Было это в 1963 году. И облик этого злобно выглядевшего чудовища был прямо-таки ужасен. Я видел его не совсем ясно, но оно было там, несомненно. Однако узнал его я лишь впоследствии, несколько лет спустя, когда просматривал журнал Life. В этом журнале я обнаружил изображения нескольких французских фортов времен первой мировой войны. Они представляли из себя этакие стальные купола с узкими щелями, через которые солдаты могли наблюдать за действиями германцев. Дело в том, что мой отец — он входил в состав пятой бригады морской пехоты США — участвовал во втором сражении на Марне, и, когда я был мальчишкой, он часто показывал мне свою военную экипировку. Он одевал противогаз, который полностью скрывал его глаза, и рассказывал мне о битве на Марне, и обо всех тех ужасах, через которые он прошел. Он рассказывал мне, маленькому четырехлетнему пацану, о людях, у которых взрывом выпускало кишки наружу, он показывал мне свое ружье и все остальное, и он вспоминал, как они палили до тех пор, пока стволы их винтовок не становились вишнево-красными. Он несколько раз попадал под газовые атаки, и он рассказывал мне о том ужасном страхе, когда угольные фильтры в противогазах, насыщенные до предела, не начинали пропускать газ, заставляя в панике срывать маски с лица. Мой отец был крупный, красивый мужчина, он играл в футбол и в теннис. Я читал о том, что делали в той войне американские морские пехотинцы; эти простые фермерские парни прошли через все то, что так сильно описал Ремарк в своей книге На Западном фронте без перемен через все эти невыразимые ужасы, потребовавшие от них такого же невыразимого героизма. И вот в 1963 году я увидел эту проклятущую фортификацию с Марны, глядевшую на меня сверху вниз. Может быть, мой отец нарисовал ее или сфотографировал — потому этот образ и засел у меня в памяти.
— После того, что я увидел в небе, я действительно начал искать убежища в христианстве. Тот небесный лик был, несомненно, злым божеством, и мне нужна была уверенность, что существует на свете божество более могущественное, но доброе и милосердное. Мой священник сказал мне как-то, что, может быть, мне стоит перейти в лютеранство, раз уж я чувствую так сильно присутствие Сатаны. Однако это воспоминание продолжает мучить меня — как свидетельство того, что бог этого мира — это злой бог. Будда, видя зло, царящее в мире, пришел к выводу, что нет и не было никогда бога-творца — если бы таковой был, все было бы совсем иначе, и уж, во всяком случае, не было бы столько зла и страданий. Я же пришел к выводу, что бог в мире есть, но это злой бог. И я снова и снова формулировал эту проблему — в таких своих книгах, как Лабиринт смерти [Maze of Death] и Убик, Три стигмата и Глаз в небе [Eye in the Sky].
— Во время второй мировой войны я был еще ребенком, и я вспоминаю, как смотрел однажды в кинотеатре военную хронику, и там были кадры, показывающие японского солдата, который попал под струю из американского огнемета; солдат горел заживо, а публика в зале радостно аплодировала и хохотала во все горло; я же сидел, оцепенев от ужаса — и от вида этого парня на экране, и от реакции публики, и, помнится, я еще подумал: «Что-то здесь ужасно не так». Много лет спустя, когда мне было уже за тридцать, и я жил в деревне, мне надо было убить крысу, которая повадилась шастать в детской. Крыс вообще трудно убивать. Для этой цели я поставил ловушку. Ночью крыса попалась в нее, и на следующее утро, когда я проснулся, она услышала мои шаги и начала визжать. Я подцепил ловушку вилами, открыл ее и выпустил крысу попастись: она вывалилась из ловушки, шея у нее было сломана. Я перехватил вилы поудобнее и всадил их в крысу, однако она все еще не умерла. И вот эта самая крыса все, что она хотела, так только бегать и жрать — и вот она была отравлена, заколота, со сломанной шеей — и, тем не менее, она все еще продолжала жить. В этот миг я чуть было с ума не сошел от ужаса. Я выбежал, наполнил водой таз и утопил крысу в тазу. А затем похоронил ее, снял медаль Святого Кристофера, которую я носил, и похоронил ее вместе с крысой. И душа этой крысы с тех пор всегда со мной — как напоминание об условиях жизни всех живых существ в этом мире. Я просто не могу изгнать из себя душу крысы, которая умерла такой ужасной смертью. В моем романе Лейтесь слезы, сказал полицейский [Flow My Tears, The Policeman Said] есть такой эпизод: группа вооруженных полицейских приближается к зданию, где в полном мраке заперся герой романа Джэйсон Тэйвернер. Он слышит, как они приближаются, и начинает скулить от страха — точь-в-точь, как визжала крыса, заслышав мои шаги. Даже тогда, в 1974 году, визг этой несчастной крысы все еще звучал у меня в памяти.
— Теперь же, когда жизнь моя перевалила за середину, после того, как я видел одни лишь неизъяснимые страдания, мне явилось вдруг блаженное видение, умиротворившее живущее во мне ощущение ужаса и трансцендентной власти зла. Все мои душевные муки вытекли из меня, будто по божественному велению — это было вмешательство своеобразного психолого-мистического свойства; подобное я описываю в своей новой книге, Вализ [Valis]. Некая трансцендентная божественная сила, отнюдь не злая, но добрая и милосердная, вошла в меня, чтобы восстановить мой разум, исцелить мое тело и даровать мне чувство, что в мире еще существуют радость и красота и здравый смысл. И, исходя из этого, я создал для себя концепцию, относительно простую, но, возможно, теологически уникальную. Суть ее такова: иррациональность есть изначальный пласт Вселенной, по времени она первая и с онтологической точки зрения является первичной — на любом уровне сущности. Но она постепенно развертывается, преобразуется в рациональность. История Вселенной — это движение от мира иррационального — хаотичного, жестокого, безрассудного и бессмысленного — к миру рациональному — гармоничному, прекрасному, пронизанному огромным количеством связей — точных и аккуратных. Бог-творец, стоявший у начала времен, был, по сути, помешанным — с нашей точки зрения; мы, человеческие существа, всего лишь результат эволюции, начало которому положило это изначальное божество; мы пигмеи — однако стоим на плечах гигантов и поэтому видим дальше, чем видят они. Мы, человеческие существа, были сотворены, но, тем не менее, мы более рациональны, чем творец, который нас породил.
— Эта концепция основывается не на слепой вере, а на реальном происшествии, которое произошло со мной в 1974 году. Мой мозг был захвачен чьим-то трансцендентально-рациональным разумом, как если бы я всю свою жизнь был безумен, и вдруг, внезапно, излечился и стал нормальным человеком. Мне и в самом деле кажется теперь, что с 1928 года, с момента своего рождения, и до марта 1974 года я был психически болен. Впрочем, я не думаю, что это была именно болезнь. Я мог быть сколь угодно измотанным и эксцентричным в течение многих и многих лет, и все же я знаю точно, что вовсе не был сумасшедшим — и тесты с кляксами Роршаха, и все другие проверки подтверждали, что это не так.
— Этот рациональный разум не принадлежал человеку. Больше всего он был похож на искусственный интеллект. По четвергам и субботам я думал, что это Бог, по вторникам и средам — инопланетянин, в другие дни недели — что это психотронный микроволновый телепатический передатчик, испытания которого проводит Академия Наук Советского Союза. Я проверял любую гипотезу, какая только приходила мне в голову, я думал о розенкрейцерах, я думал о Христе… Он, этот разум, захватил мой мозг и установил свой контроль над двигательными центрами, он начал действовать и думать за меня. Я же был при этом просто зрителем. Он исцелил физически — меня и моего четырехлетнего сына, у которого от рождения был какой-то опасный для жизни дефект, не поддающийся диагностированию. Этот разум, чья сущность от меня была полностью скрыта, обладал чудовищным запасом знаний технических, медицинских, космологических, философских. Его воспоминания уходили более чем на две тысячи лет в прошлое, он свободно владел древнегреческим, древнееврейским, санскритом, да и вообще, казалось, не было ничего такого, чего бы он не знал.
— Он тут же начал приводить в порядок мои дела. Он выгнал моего агента и моего издателя. Он вычистил и перенастроил мою пишущую машинку. И вообще он был весьма практичен: он решил, что моя квартира недостаточно хороша для меня; он решил, что мне не стоит пить вино — он обнаружил переизбыток мочевых кислот в моем организме, — и потому заставил меня перейти на пиво. Он делал элементарные ошибки, когда обращался к моему псу «он», а к кошке — «она», — как к людям, что пугало мою жену; ее же он предпочитал именовать «мадам».
В этот момент я вмешиваюсь — просто для того, чтобы убедиться, что со слухом у меня все в порядке: он действительно говорит о некоем «присутствии» и некоем голосе, который он слышал у себя в голове, и об этом контроле над его телом и речью, и об этих решениях, которые принимал за него кто-то иной?
— Да, все верно.
Мой первый импульс — не спешить выносить приговор. Второй узнать мнение другого человека, ведь тогда же, в марте 1974 года, мистер Дик в очередной раз женился: что же думает обо всем этом его жена?
— На мою жену вся эта история произвела огромное впечатление, говорит он, — и особенно тот факт, что благодаря сильнейшему давлению, которое этот разум оказывал на людей, работающих в моем бизнесе, я за очень короткий срок получил довольно крупную сумму. К нам начали приходить чеки на тысячи долларов — в одном только Нью-Йорке, если прикинуть, у меня была масса должников, но эти деньги я вряд ли смог бы выбить сам, без постороннего вмешательства. Далее, этот разум отправил меня к доктору, который подтвердил свой диагноз относительно разных недугов, которые у меня были… он сделал все, что мог — ну, разве что, обои не переклеил. Он сказал также, что останется со мной, как дух-попечитель. Мне даже пришлось заглянуть в словарь, чтобы выяснить, что же это слово — «попечитель» — означает.
— Заметок обо всем этом у меня скопилось уже почти на пятьсот тысяч слов. Обычно я не очень люблю распространяться на эту тему. Я беседовал о ней со своим англиканским священником и с парой наиболее близких друзей. Я попытался обсудить ее и с Урсулой Ле Гуин, но она вернула все материалы, которые я ей посылал, и написала письмо, в котором высказывала предположение, что я просто сбрендил. Конечно, когда выйдет Вализ, многое из этого будет в книге. Вализ — это попытка привести мои видения в некую рациональную систему, благодаря которой они могут будут переданы другим людям.
Я выслушиваю все это, все больше и больше приходя в состояние замешательства. Я-то ведь пришел сюда, в эту квартиру, рассчитывая сделать всего лишь еще одно интервью о том, как надо писать научную фантастику — и вместо этого я вдруг нахожу себя увязшим по уши в Диковском искаженном мире. Я слушаю то, что звучит, как самая буйная фантастика, но подается как факт — с очевидной, сознательной искренностью. Я не знаю, во что мне верить; мой мир — мой ideos kosmos — подвергся вторжению со стороны его мира, словно я стал героем в одном из романов Дика, а он сам — ни кто иной, как Палмер Элдритч, выдумывающий новую реальность, в которой мне предстоит жить.
Однако я не могу жить в ней — мне она не по душе. Я и в самом деле не могу принять вот так, сразу, что где-то и в самом деле имеются инопланетные существа, способные вторгаться в умы людей. Я не могу поверить, что можно вот так, запросто, узнать сокровенные тайны Вселенной — стоит лишь зайти в гости к некоему писателю-фантасту, живущему в городке Санта-Ана.
И, тем не менее, он так правдоподобен! В письменном виде, быть может, это и выглядит абсурдом, однако когда я сижу здесь и слушаю его застенчивый голос, детально повествующий о событиях, которые для него совершенно реальны, я поневоле ищу способ принять его рассказ на веру — и потому, что нахожу Дика чрезвычайно симпатичным человеком, и потому, что с уважением отношусь к его интеллекту в целом. Последние его книги показывают, что он четко и ясно видит, как работает мир. Не в том смысле, что он «пророк» или «юродивый», преподносящий какие-либо мессианские послания или рецепты вечного блаженства. Да, он охотно признает свое стремление драматизировать жизнь, но в то же время он — глубоко рациональный человек, который испытывает любую концепцию на прочность при помощи самой изощренной логики. И он вполне готов к дискуссии о том, а не являлись ли паранормальные события, произошедшие с ним, всего лишь диалогом между двумя половинками его мозга. И относится он к этому толкованию скептически лишь потому, что оно не объясняет адекватно все факты.
А факты эти многочисленны. У меня нет желания перечислять их. С этим феноменом «присутствия», которое временно захватило его сознание, но и до сих пор то и дело выходит с ним на связь, Дик прожил пять лет. Он накапливает заметки и записи, данные всевозможных исследований — этого добра у него столько, что что бы вы ни сказали ему, что бы ни возразили — он уже ушел далеко вперед и на любой вопрос преподнесет вам новые факты и новые логические умозаключения.
Что до меня, то никто и никогда не мог привести мне доказательств, которые заставили бы меня поверить в тот или иной феномен, в ту или иную псевдонауку — от телепатии до уфологии. Я верю в то, что Вселенная — образование случайное, в котором нет места богу. Я — последний человек, кто поверил бы в существование высшего разума — и в то, что у Филипа К.Дика с ним тесные контакты особого рода.
Я готов поверить в то, что с ним действительно произошло нечто замечательное — объяснимое, правда, лишь с чисто психологической точки зрения. Быть может, он как-то по-новому увидел Вселенную (то есть то, что называется koinos kosmos), или, может, это просто замысел странной, особенной книги, которая скажет читателям нечто новое о них самих и об окружающем их мире. Если это так, то это только делает Дику честь. Обсуждать же, «психически устойчивый» он человек или нет — значит, уходить от сути вопроса. И, кстати, какое нам, собственно говоря, дело, каков источник его нового опыта? В мире масса людей, куда более чокнутых, чем Филип К.Дик — он же, как бы там ни было, дал нам немало образцов высокого искусства, оказывающего постоянное воздействие на миллионы не-чокнутых людей.
Но и теперь, после всего, что с ним произошло, он остается во многом все той же личностью. Во всяком случае, религиозным фанатиком он не стал. Его отношение к миру и его ироничный, скептический ум остались такими же острыми, как и прежде.
Пару дней спустя после этого интервью я еще раз заехал к нему в Санта-Ану — уже без магнитофона, просто в гости. Так что этот вот репортаж я привожу просто по памяти. Мы много еще о чем беседовали, и под конец я упомянул об одном высказывании, которое мне понравилось: если я нахожусь вдали от какого-нибудь предмета, если я не могу увидеть его или к нему прикоснуться, то на самом деле этого предмета не существует.
— О, верно, — сказал он. — Так уж заведено, что мир нам доступен лишь в той мере, чтобы мы могли убедиться, что он существует реально, и ни капелькой больше. Видите ли, это что-то вроде малобюджетного предприятия. И все эти страны, о которых вы читаете в газете — все эти Японии, Австралии, другие — они просто не существуют. На их месте ничего нет. Но если вы все же решите съездить туда, в этом случае вам все быстро сорганизуют — обстановку, дома, людей. Они будут существовать вокруг вас все то время, пока вы будете видеть их. Это делается действительно быстро.
И вот тут-то я перешел в наступление. Хотя и довольно осторожно. «Давайте поставим вопрос ребром, — сказал я. — То, что вы говорите сейчас — это что, литературная концепция, которая может быть использована в одном из ваших романов? Или вы это… серьезно?»
— Вы имеете в виду, верю ли я сам во что говорю? — спросил он в явном изумлении. — Ну, что вы, конечно же, нет. Вы, должно быть, сошли с ума, если смогли поверить во что-то подобное! — И затем он рассмеялся.