9
Плохо спал в эту ночь и другой человек — Сайкин. Всё те же старые раны… По рассказам хуторян он знал: когда немцы вошли в хутор, Парфен Иосифович Чоп, в то время колхозный кладовщик, отправляя на восток общественное имущество, сам не успел эвакуироваться. Остался и председатель — коммунист Никандр Яковлевич Бородин. Хуторяне его не выдали: о людях, не о себе всегда пекся председатель и пользовался всеобщим уважением. Но тут нежданно-негаданно объявился Отченашенко. Остановился он у Чопа, своего дальнего родственника, и для колхозного кладовщика наступили беспокойные, полные тревог дни.
Сначала Отченашенко отправился к Бородиным, и, как пятнадцать лет назад, хозяйка переполошилась, увидев грузного человека в сибирской пушистой шапке, шагавшего к дому по стежке в снегу твердой походкой. Чувствовались в нем уверенность и сила — не то что в двадцатых годах. Хозяйка хотела запрятать Никандра Яковлевича на чердаке или в погребе, но уже было поздно, да н Отченашенко знал, что председатель в хуторе.
Хозяин, чуя беду, стоял у печи сам не свой, ругая себя, что послушался жену, не ушел на восток, хоть в какой-нибудь дальний район, где его никто не знал…
Отченашенко на пороге поискал глазами икону, сложил пальцы для креста и, не найдя иконы, сплюнул. Оглядел комнату, застывших в молчании людей.
— Ну здравствуйте, хозяева!
Ему никто не ответил.
— Где Филиппка, мой племяшка?
— Там, где и все, — сказал Бородин.
— Так и знал, что большевика воспитают. Забыл, стервец, порубленного отца. А это кто?
Отченашенко уставился на высокую большеглазую молодку. Она стояла возле детской кроватки, в которой спала девочка, и после вопроса, обращенного не то к ней, не то к старикам, отвернулась к окну с раскрытой книжкой в руках, вроде бы читая. На подоконнике тоже были книжки и стопка ученических тетрадей. Отченашенко заглянул в кроватку, посмотрел на молодую женщину.
— Невестка, что ли?.. Эх, года! Прошла моя молодость в бандитских скитаниях да в лагерях… — Он хлопнул своей пушистой сибирской шапкой о стол. — Ну, Никандр, рассказывай, как живешь, что думаешь делать? Теперь не я у тебя, а ты у меня вот где, — он прижал ноготь большого пальца к столу. — Но человек к тебе пришел незлопамятный, я могу и молчать. А ты что, хозяйка, опустила руки? Забыла, что гостя треба угощаты? Отвык, отвык я от родных краев, и люди кажутся мне другими…
Ушел он мирно, только от этого Бородину не стало легче. Дни и ночи жил в тревоге, все собирался тайком вместе с женой и Лидой бежать из хутора.
Отченашенко с утра до вечера занимался тем, что пил у одного знакомого полицая, драил выданную ему новыми властями винтовку и грозился добраться наконец до большевиков. Вечерами пропадал у какой-то вдовушки. Возвращался пьяный, с налитыми кровью глазами.
— Парфен, ты меня слышишь?
— Что такое?
— Эти, которые живут у моста, фамилию забыл, тоже активничали?
— Я ведь тебе говорил. В хуторе теперь кого ни возьми — активист. Всех не перестреляешь.
— Ишь чего придумал! Тебя первого, буденновского выкормыша, надо к стенке поставить. Ладно, ладно, не бойся. Не выдам… Ты мне скажи, за речкой, напротив твоей хаты, кто сейчас живет?
Эти расспросы повторялись изо дня в день, но Отченашенко никого не трогал: то ли уже перегорело давнее зло и ему хотелось мирно жить с односельчанами, то ли его смущали дела на фронте: среди зимы пошли слухи, будто несметное число вражеских войск окружено на Волге, будто завязались там тяжелые бои. Он выходил во двор, прислушивался. На востоке погромыхивало, иногда высоко в голубом морозном небе холодно сверкнут самолеты, направляясь к Сталинграду, и в однообразный гул канонады ворвется прерывистый рокот моторов. Хутор был невелик и стоял в стороне от главных дорог, солдаты сюда редко наведывались, да и то большей частью из проезжих.
Блеяли овцы в базу. Бездумно смотрел в окно Отченашенко, с утра уже порядком надувшись самогона. Парфен Иосифович пытался заняться хозяйством, но все валилось из рук. Ночью тоже проснулся с тяжелыми думами, вслушивался в отдаленную канонаду. В чистом морозном воздухе она доносилась особенно отчетливо. Мороз прижал такой, что звезды казались ледяшками: будто кто-то плеснул в небо водой и она застыла брызгами. В прогалину оттаявшего в углу окна был виден двор в голубом лунном свете: часть плетня с раскрытыми настежь воротами («Отченашенко пришел поздно, пьяный и не закрыл, надо бы встать, закрыть ворота», — думал Парфен Иосифович) и посреди двора колода с воткнутым в нее топором («Тоже непорядок: мало ли какой народ бродит сейчас по степи»).
В окно негромко постучали. Парфен Иосифович поднялся на кровати. Кто-то в серой шинели и шапке-ушанке жался к стене дома. «Разведка», — мелькнула догадка. Волнуясь, Парфен Иосифович засветил лампу и, прикрывая ее ладонью, чтобы не разбудить Отченашенко, отодвинул засов. Вошел здоровенный мужчина с коротким посошком в руке. Парфен Иосифович задрожал и чуть не уронил лампу. Свет озарил худое, со впалыми щеками лицо Филиппа Сайкина. Мирный посошок, годный разве только для того, чтобы отогнать собак, развеял всякую надежду на разведку. Оказалось, Филипп бежал из плена, добирался в хутор степными балками, ночевал в стогах. Это известие вовсе не обрадовало Парфена Иосифовича: за Сайкина могут привлечь к ответу немцы. А придут наши — не помилуют за Отченашенко. Куда ни кинь, везде клин. Парфен Иосифович еще больше забеспокоился. Он не чаял избавиться от бывшего атамана, а тут ввалился в дом его племянник как снег на голову. Что делать? Как выйти из этого щекотливого положения? Парфен Иосифович думал, что Отченашенко и Филипп, люди разных убеждений, рассорятся. Но атаман был рад племяннику, да и Сайкин, хоть и плохо помнил дядю, не выражал к нему никакой вражды. «Примирился. Лишь бы выжить, — думал Парфен Иосифович о новом постояльце. — Вот напасть на мою голову. Хотел отворотить от пня, а налетел на колоду…»
На радостях Отченашенко закатил пир горой. Откуда-то приволок полчувала крупчатки первой руки, мороженой телятины, кусок старого, густо посоленного желтого сала и четверть мутноватой самогонки. Пришли две беженки, занимавшие брошенную хату садовника над Ивой, все утро пекли, жарили, подавали на стол.
Впервые за войну Сайкин почувствовал себя человеком. За окнами — солнцеворотный ядреный денек с колючим морозцем, бахрома инея на стеклах золоти-сто подсвечена, а в хате жарко, чисто, на полу полосатые дорожки, хозяева и гости оставили обувь у порога, ходят в носках. Возле печки проворно орудуют молодки, раскраснелись, на лбах блестит пот, и стол уже ломится от закусок… Что ни говори, а Сайкин был вояка по нужде, всегда, всей душой тянулся к дому, к хозяйству, только жизнь почему-то оборачивалась для него своей черной стороной.
— Давайте горяченьких подложу блинцов, Филипп Артемович? — ворковала беженка, что была помоложе, с ямочками на щеках, ловкая и учтивая.
— Не откажусь, добрая хозяйка. Хороши блины.
— Из одной мучки, да только пекли не одни ручки! — ревниво заметила старшая беженка.
— Хватит вам жарить-шкварить. Садитесь! — Отченашенко шлепнул ладонью по лавке рядом с собой и потянулся к четверти. Самогонка в ней заметно убыла, и покляпый пористый нос полицая уже алел с кончика.
Руки у молодок безвольно опустились по оборкам фартуков, сразу потеряв проворность.
— Может, мы пойдем? — неуверенно спросила старшая, теребя фартук.
— Куда?! Чем вам хозяева не понравились?
— Боимся стеснить.
— Вот еще коровки божие. Садитесь!
Отченашенко опрокинул четверть, налил два граненых стакана склень, так что самогонка пролилась на скатерть, и подал женщинам. Они приняли, сели за стол, но по-прежнему робко переглядывались.
— Пейте!
— Ну не обессудьте. За ваше здоровье…
— За благополучное возвращение моего племяшки пейте!
— Будьте здоровы, Филипп Артемович!
Старшая выпила до дна, поморщилась, подула в ладонь. Отченашенко удовлетворенно крякнул, будто сам выпил, и услужливо подал ей на вилке соленый огурец. Молодая все не решалась, держала на весу в правой руке стакан, в левой кружку с водой. Наконец набралась духу, поднесла к губам, зацедила. Филипп хмельно покрикивал:
— Пей до дна! Пей до дна!
К молодкам вернулась смелость. Старшая пожаловалась Отченашенко:
— Берегла, сама не носила… Шелковая, кружевная. А он взамен принес не знаю что. На вид вроде мыло, а не мылится.
— Тол! — Отченашенко засмеялся. — Вы смотрите, бабы, поосторожней, а то разнесет хату в пух и прах.
— Что за тол? — спросила, трезвея, старшая беженка.
— Взрывчатка. А на вид точно кусок стирального мыла.
— Ой, боже мой! Что за напасть! Побегу, выброшу из хаты эту погибель. — Старшая взволнованно поднялась с лавки, но Отченашенко вернул ее на место:
— Не пугайся! Тол взрывается от детонации, а так хоть печи им топи. Ах, подлец! Не иначе хочет задобрить невестку Бородина. Давно он вокруг нее хвостом вертит.
Сайкин дернулся как ужаленный:
— Кто это?
— Да тут полицай один.
— Покою от него нет! — запела плаксиво старшая беженка. — Злодей, насильник, похабник!
Филипп — тотчас к вешалке, расшвырял одежду, отыскивая свою шинель.
— Ты куда? — окликнул его дядя.
— К Бородиным.
— Эге, куда тебя понесло!
Отченашенко отобрал шинель:
— Брось, племяшка. Разве с ямочками хуже?
— Вы тут с ними побудьте, а я живо…
— Одного не отпущу! Если идти, так вместе. По правде, я давно собираюсь побалакать с Бородиным по душам!
— Ладно, пойдемте вместе, — согласился Сайкин, смекнув, что в случае чего легче будет справиться с полицаем. Отченашенко снял с гвоздя винтовку, закинул за плечо, обернулся и подмигнул молодкам:
— Будем через час. Ждите.
Дальнейшее произошло, как в дурном сне. Сайкин, хоть и был пьян, чувствовал неловкость и остался в сенях, чтобы Бородины не признали. В приоткрытые двери из-за спины дяди он видел всю семью: растерянного, бледного хозяина с цыганской иглой в одной руке и недошитым, худым валенком в другой, перепуганную насмерть хозяйку с прижатыми к груди кулаками, хмурую Лиду возле детской кроватки. Сколько Сайкин ее не видел? Пожалуй, года два. Он удивился тому, как Лида выросла, поматерела. Но женственность только красила ее, делала желанней.
Дядя по-дурному замахал винтовкой, выталкивая хозяина из хаты. Хозяйка упала на колени, хватаясь за солдатские сапоги, но Отченашенко стряхнул ее руки, как налипшие комья грязи.
— Куда вы его? — остановил Сайкин дядю в сенях.
— Одна дорога христопродавцу, губителю твоего отца! Ступай, ступай, Никандр!
Отченашенко толкнул в спину полураздетого упиравшегося хозяина, повел его по проулку за околицу. Было еще светло, но в хуторе будто все живое вымерло: ни души, ни звука, только скрипел под ногами снег, словно жернова перемалывали зерна на мельнице.
«Убьет ненароком, спьяну», — испугался Сайкин. Он был против насилия. И шел сюда вовсе не насильничать и глумиться. Любовь к Лиде он заветно берег, несмотря на ее замужество, на разбойную войну, кровь, грязь, разорение. Поначалу вертелась мыслишка устроить свое благополучие при новой власти, но в плену и партизанах убедился, что «освободители» ненадежные люди, что дело их временное.
— Оставьте его, дядя! Отпустите с богом, — сказал Сайкин, загораживая Отченашенко дорогу и отводя в сторону винтовку, нацеленную на Бородина.
— Ты что! — вскипятился Отченашенко. — Он же иуда, большевик, убийца твоего отца!
— Не знаю, не ведаю я про такое дело.
— Ты не знаешь, а я знаю.
— Не убивал я отца Филиппа, — отозвался Бородин, услышав за спиной спор, и встретился взглядом с Сайкиным. — Честно говорю, Филипп!
Сайкин еще настойчивее потеснил дядю назад.
— Да пусти ты меня! Хоть десятая вина, а все равно он виноват. Не волнуй, Филипп, рассержусь. Достанется вам обоим!
Но Сайкин мертвой хваткой держал винтовку, и дядя понял, что не совладает с племянником, примирительно сказал:
— Пусти… Я его только попугаю!
— Оставьте. Не надо.
— Да пусти же ты, окаянный! Говорю, только попугаю! Хотел бы, уже давно кокнул. Не первый раз вывожу его за хутор. Пусть, христопродавец, осознает свою вину… Осознаешь, Никандр?
— Осознаю, — отозвался больше насмешливо, чем серьезно Никандр.
— То-то… Скажи спасибо своему заступнику, а не то не сносить бы тебе головы на сей раз.
А рано утром нагрянули немецкие солдаты, одетые разношерстно, какие-то закопченные, заросшие — фронтовики. Они выгнали из база овец, перестреляли половину и тут же принялись их свежевать. Полураздетый, в галошах на босу ногу, выскочил Парфен Иосифович во двор, бегал от одного солдата к другому и так схватил за грудки высокого рыжего, пострелявшего овец, что у того вылетел из рук автомат. Солдаты окружили, рассматривали, щупали хозяина, словно какую-то невидаль.
— Сейчас тебе капут. Пук, пук, — сказал унтер-офицер и кивнул на смущенного рыжего солдата. Товарищи подшучивали над ним, разделывая овец.
«Надо было задушить долговязого черта. На душе было бы легче, — подумал Парфен Иосифович с тоской. — А то ведь впрямь расстреляют».
— Не боишься? Нет? — крикнул унтер-офицер и расхохотался. — Храбрый, здоровый работник!
Прихватив с собой туши, солдаты укатили на мотоциклах. Первое нашествие закончилось благополучно. Парфену Иосифовичу и овец уже было не жалко, столько перенес страху! Только на этом беды не кончились. Через хутор повалили отступающие вражеские части, и того же дня ночью стукнула калитка, заскрипели промерзшие доски крыльца. Парфен Иосифович подошел к окну. Снова солдаты!
— Филипп, — позвал он шепотом. — Беги в кладовку.
Сайкин прытко, не одеваясь, прихватив с собой одеяло, метнулся в чулан за печью.
На кровати встрепенулся Отченашенко:
— Кто там?
Парфен Иосифович отодвинул вовсю прыгавший засов. Кружок света карманной батареи выхватил из темноты заспанного Отченашенко на кровати в нижней рубашке и брюках галифе, с завязанными тесемками на щиколотках. Опухшие глаза жмурились от яркого прямого света.
— Что за человек? — спросил вошедший по-русски. Это был унтер-офицер с пистолетом в черной кобуре на животе. Двое солдат с автоматами выглядывали из-за его спины.
— Полицай, бывший здешний атаман, — живо сообщил Парфен Иосифович.
— Фамилия?
— Отченашенко.
Но, видно, свой допрос унтер-офицер делал для порядка. Ему нужно было что-то другое. Он хорошо говорил по-русски, и Парфен Иосифович подумал, что, наверное, толмач.
— Есть девушка? — вдруг грубо взял он хозяина за грудки и притянул к себе.
— Какая девушка?
— Обыкновенная, русская…
— Господи помилуй! Что вы! Нету у меня никакой девушки!
«Неужели кто-нибудь взболтнул про Варвару?» — подумал Парфен Иосифович, теряясь в догадках. Десятилетнюю племянницу он отвез в соседний хутор к родственнику подальше от большой дороги.
— Хорошо! — Унтер-офицер так пристально посмотрел на Парфена Иосифовича, что у того подкосились ноги и он ясно представил себя закоченевшего, с раскроенным черепом, в луже крови на снегу. Таких мертвецов ему довелось повидать немало.
— Собирайся! — сказал унтер-офицер.
— Зачем?
— Будешь искать нам девочка.
— Девочка есть у кума, — сказал, усмехаясь, Отченашенко. — Он знает где.
— У кума? — быстро переспросил унтер-офицер.
— Ддда… — сквозь зубы ответил Парфен Иосифович и сел на табуретку, ссутулился, поник головой.
Унтер-офицер что-то сказал двум дюжим солдатам, они подхватили Парфена Иосифовича, набросили ему на плечи овчинный кожух, подтолкнули к двери, и он повел солдат к хате Бородина, с которым выпил не одну рюмку за товарищество и дружбу.
Сайкин, как только захлопнулась дверь, вылез из кладовой и поспешно стал одеваться.
— Ты куда? — спросил Отченашенко, доедая у стола оставшиеся в миске после ужина холодные вареники. Вид у него был равнодушный, случившееся его нисколько не волновало. Тускло светила стеклянная лампа с хорошо видным фитилем, плавающим в керосине, с насунутой на разбитое стекло трубкой из газеты, уже сильно подпаленной и трухлявой. На потолке от лампы лежал зыбкий светлый круг, похожий на сияние вокруг головы святого. И Отченашенко в нижней грязной рубахе, и эта лампа с подпаленной газетной трубкой, и давно не метенная комната с горкой мусора и пепла у печи, да и весь сиротский хутор, поразивший Сайкина своим унылым видом, когда он вошел в него, вызывали тягостное ощущение бесприютности. Оно не оставляло Сайкина с первого дня возвращения в родные места. И жизнь другая, какая-то серая, унылая, и люди серые, приниженные, словно брошенные на произвол судьбы и смирившиеся со своей участью.
— Куда, куда ты? — повысил голос Отченашенко, поворачиваясь к племяннику и глядя на него с недоумением. Сайкин, уже в шинели, торопился и никак не попадал левой рукой в рукав. Он наконец надел шинель, затянулся ремнем. Из сеней крикнул:
— Опережу. Я их опережу!
— Да зачем это тебе нужно? — Отченашенко хотел было встать из-за стола, но снова сел, покачал головой и взял последний вареник, поелозил им по дну миски, собирая остатки масла, поднес ко рту. — Дура… Прибьют!
Покончив с варениками, он еще раз ерзнул указательным пальцем по миске и сунул в рот, облизывая.
Сайкин прокрался к дому Бородина со стороны огородов, заглянул в комнаты, но на окна осел густой имей — ничего не разглядеть. Он застучал сапогом в дверь, поглядывая вдоль улицы: вот-вот должны появиться из-за угла солдаты с Парфеном Иосифовичем. Дверь сразу же открылась. За ней стоял хозяин. Поверх его плеча Сайкин увидел в глубине комнаты жавшуюся к печи хмурую, с холодком во взгляде Лиду. Дальше, дальше она отчуждалась, и с каждой новой встречей это было заметнее. И хутор изменился, и люди стали неузнаваемые, да и на Сайкина все смотрели, как на чужака, наверное гадая, откуда он взялся, почему в хуторе, что ему нужно. Он читал эти вопросы и в глазах насупленного, неторопливого хозяина.
— Чего тебе, Филипп?
— Немцы к вам идут.
Хозяин побледнел и не закрывал дверь. В хату хлынул холодный воздух, застелился по-над полом клубами пара. Лида стащила с кровати одеяло, прикрылась до шеи. Сайкин кивнул на нее:
— Пусть собирается. Спрячу в такое место — не найдут.
— Никуда я с ним не пойду! — заупрямилась Лида и села на кровать.
— Сию минуту здесь будут. Верно говорю. Мой дядя направил, а ведет их Парфен Иосифович. Силком заставили. Вы хоть ей скажите, Никандр Яковлевич. Погибнет зазря. А я ее в такое место отведу — в жизни не найдут. — Он осмотрел комнату, увидел на лавке брошенный овчинный тулуп, схватил, подбежал к Лиде:
— Одевайся быстрей!
Хозяин уже не раз прятал девушку от вражеских солдат, которые следовали через хутор. Прежние степняков не трогали, говорят, такое было указание, а от этих, удирающих, обозленных, всего можно было ждать. Поэтому без дальних слов он взял с печи валенки и бросил Лиде к ногам:
— Иди!
— Не пойду я с ним никуда!
Заплакала девочка. Лида подхватила ее на руки и заходила по комнате, прижимая к груди и успокаивая. Хозяйка отобрала внучку:
— Иди. Я ее поберегу.
Лида с неохотой сунула босые ноги в валенки, позволила надеть на себя тулуп. Во дворе Сайкин пустился бегом, увлекая Лиду к пустой хате садовника.
Беженок в ней уже не было: то ли попрятались от солдат, то ли ушли от беды подальше в соседний отшибный хутор Веселый. Комнаты настыли, и Сайкин подсадил Лиду на русскую печь: она была еще теплой. Осмотрел углы — ни соломы, ни кизяков. В шинели, наспех надетой на нижнюю рубашку, было зябко. Сайкин походил по комнатам, помахал руками и тоже полез на печку.
— Куда ты? Не смей сюда! — крикнула Лида.
— Холодно… Да ты не бойся, не трону.
Сайкин был в нерешительности, вспомнил довоенное время, безуспешные ухаживания за синеглазой девчонкой, ее строптивость, и лицо загорелось, руки вцепились в припечек. Но духу не хватило: на душе было тревожно, не до этого. Доносился отдаленный грохот повозок. Со вчерашнего дня через хутор шли и ехали отступающие войска. Стоял беспрерывный гул, как в горном ущелье с бурной речкой. Стукнула автоматная очередь, послышался захлебывающийся визг. Лида побледнела и посмотрела на окна.
— Солдаты свинью прикончили, — сказал Сайкин, зябко поеживаясь. — Драпают, только пятки сверкают. Не сегодня-завтра наши придут. А дядя в полицаи меня прочил. Теперь самому сматываться. Лидусь, слышишь? Как наши придут, ты замолви за меня слово. А то знаешь, какое время: почему да как попал в хутор? А мы и до передовой не дошли, полк разбомбили. Сколько пришлось пережить — страшно вспомнить. И в партизанах был, и в концлагере.
Лида молчала.
— Увидишь Василя, так расскажи, как я тебя от насильников укрывал… Жив ли он? Писал с фронта?
— Не-ет.
— Э, да по нем, видно, пора панихиду служить. На передовой больше недели не пробегаешь. Бьют солдат как мух.
Недалеко, в чьем-то дворе, загомонили люди, загрохотала выезжающая на улицу повозка, стук ее колес, постепенно удаляясь, слился с общим гулом двигающихся по дороге войск.
Сайкин поежился от холода, покосился на печь:
— Пойду в сарай, может, найду какую-нибудь дровеняку.
Он вернулся с охапкой хвороста, затрещал им, ломая и засовывая в печку. Комната озарилась розовым светом, отблеск пламени заиграл на лице Сайкина. Он потер ладони и подмигнул Лиде:
— А помнишь царский теремок? Сейчас бы не отказалась от жареных голубей? Я, кажись, десяток слопал бы в один присест!
Лида все отмалчивалась.
— Уснула? Или от страха язык отняло? — Сайкин полез на печь.
— Не смей сюда! — тотчас крикнула Лида.
— «Не смей, не смей». Заладила… — Сайкина вдруг взяло зло. Чем строже была Лида, тем сильнее он распалялся. Снова, как много лет назад в шалаше, завязалась борьба. Лида отбивалась ногами и руками, кусалась, царапалась, но Сайкин знал: теперь верх за ним.
— Пусти!
— А драться будешь?
— Буду.
— Тогда не пущу.
— Василь вернется, горе тебе будет, Филипп.
— Жди своего Василя.
— Все равно от меня ничего не получишь. Пусти!
— Да я пущу. Разве я не хочу по-хорошему? Только ты ведь…
В ушах Сайкина зазвенело от оплеухи.
— Ну стерва! Намучился, настрадался я из-за тебя, всю жизнь буду помнить… Чему бывать, тому не миновать! Сделаю над тобой, что захочу, свидетелей нет.
Совсем близко заскрипел снег, в замерзших окнах мелькнули тени. Сайкин притих, слез с печи, нащупал в углу топор.
— Тут они должны быть! — послышался мужской голос, и по крыльцу вразнобой застучали сапоги.
* * *
Парфен Иосифович, понурив голову вел солдат к кумовой хате. Вот и калитка.
— Здесь? — спросил унтер-офицер.
— Не-ет. Дальше.
Словно кто-то толкнул в спину Парфена Иосифовича, он даже споткнулся. Не мог кум привести врага в хату кума, и шел, опустив голову, сам не зная куда. Сзади наседали на пятки солдатские сапоги, будто плелась костлявая смерть с косой. «Лучше лишиться жизни, чем сделать такое позорное дело», — думал Парфен Иосифович уже без страха.
— Эй, куда идешь? Где твой кум?
— Тут.
Парфен Иосифович остановился перед ошарпанной хатой и никак не мог сообразить, чья она.
— Стучи!
Он затарабанил в окно. Послышался скрип комнатной двери, бабий вздох, и тут только Парфен Иосифович догадался, к кому попал.
— Семеновна! Это я, Чоп Парфен Иосифович.
— Какой тебя леший носит по ночам, — заворчала. Семеновна, но коридорную дверь не открыла. — Что тебе нужно?
— Солдаты тут со мной. Заставили девушку искать. Может, ты их примешь, а?
— Проваливай отсюда, дурак старый! Тьфу! Не стыдно тебе такими делами заниматься?
— Прими… Слышь, Семеновна!
Загремел засов, высунулась голова, перепачканная сажей, вся в пуху.
— На что ты толкаешь меня, пожилую женщину? Побойся хоть бога, старый дурак. Нету на тебя управы! — Семеновна нарочито перекривилась и стала еще безобразней.
Солдаты засмеялись. Унтер-офицер сплюнул. Тетка Семеновна хлопнула дверью, задвинула засов.
— Это твой кум?
Глаза унтера так сверкнули белками, что Парфен Иосифович чуть не лишился чувств.
— Ошибся. Я сейчас… сейчас… — Он вспомнил, что неподалеку, в хате садовника, жили две эвакуированные женщины. «Не хуторские, не узнают меня, — мелькнуло в голове. — Да и что с ними станется? Ведь немцы их не повесят». Парфен Иосифович даже приободрился и зашагал к белеющей в низине одинокой хате. Он взбежал на крыльцо и остановился перед дверью. Из комнаты доносился разговор. Ага, дома!
Немцы загалдели, загрохали прикладами по двери, а Парфен Иосифович сгорбился, точно удары обрушились на его спину, и, спотыкаясь, ничего не видя перед собой, побежал прочь, в тень крыльца, словно она его могла укрыть от растравившей душу совести. «Боже мой, что же это такое, что же это такое…» Сзади грохнуло. Чоп плюхнулся в снег. Неприятно замокрело в рукавах и за шиворотом, но он не пошевельнулся, только дышал, как загнанный боров… Ругань, крики, скрип шагов по снегу. Почудилось, вот-вот солдатские сапоги наступят, раздавят. Парфен Иосифович приподнялся на руках и увидел Сайкина, душившего унтер-офицера. Двое солдат уже валялись на снегу с раскроенными черепами.
Сколько Парфен Иосифович лежал, коченея, не помнил и, наверное, замерз бы насмерть, если бы его не растолкал Сайкин. Помог подняться.
— Фрицев надо в сарай снести. А то рассветает…
Парфена Иосифовича не слушались ноги. Он был настолько ошеломлен, что никак не мог понять, почему в хате садовника оказался Сайкин с Лидой.
— Ох, боже ж ты мой, ох, боже ж ты мой! Что же это будет? Как подумаешь, так и жить не хочется.
И в войну выпадает нечасто такая ночь, полная тревог, душевного напряжения, быстрых смен событий, прошиваемая автоматными очередями и визжащими осколками тяжелых снарядов, которые вскоре начали рваться в хуторе, озаряемая зеленым трепетным светом ракет, пропахшая толом, фосфором и едкой гарью. Казалось, Филипп поступал уже без соображения, живя только минутой, не видя конца светопреставлению. Вернувшись в дом, он обшарил комнаты, но Лиды не нашел, потом догадался, что она выпрыгнула в окно на кухне, не заклеенное на зиму и без второй рамы. Одинокий след между деревьями сада на нетронутом снегу был хорошо виден. «Домой побежала», — определил Сайкин, вылез в окно, заторопился, с хрустом ломая кромку наста.
Что-то прошуршало над головой, словно даже обдало лицо ветерком, и Сайкин с опозданием, когда уже взрыв раскатился по долам и весям, упал ничком. Лежал пластом, ожидая нового снаряда. И вскоре послышался знакомый шелест (выстрел прозвучал запоздало, по всему видно, батарея стояла далеко), до жути быстро нарастал, вот-вот снаряд упадет рядом, отчего сердце ушло в пятки, и Сайкин головой зарылся в снег. Раскололись небеса — покатился по балке, вдоль речки грохот. Вокруг зашлепали разбросанные взрывом, опадавшие комья земли. Сайкин пошевелил ногой, рукой, приподнял голову — вроде цел. Впереди, на первозданной белизне снега, чернели две воронки с дымчатыми подпалинами по краям. Сайкин пробежал мимо них с опаской, казалось, они еще были смертоносны.
На месте хаты Бородиных дымилась груда развалин. «Фугасным», — подумал Сайкин, научившийся на войне хорошо различать снаряды, и прошептал сухими губами:
— Эх-хе-хе… погибли хозяева. — Он не замечал, что рассуждает вслух. — А Лида? Тоже… А может, в погребе?
Сайкин кинулся к погребу, выступавшему горбом во дворе, с распахнутыми дверями. Спустился в сырую мглу — пусто, глухо — и понял, что искать бесполезно.
С улицы доносились крики, плач, гомон. Сайкин выбежал на свет и увидел толпу хуторян с ребятишками, стариками и старухами, которых гнали полицаи. А вон и Лида, растрепанная, оборванная, с пятнами сажи на лице, с остекленевшими глазами.
— Ты куда? — крикнул полицай и замахнулся прикладом, когда Сайкин кинулся к Лиде.
— Не тронь! Мой племяшка! — остановил Отченашенко полицая и пошел рядом с Сайкиным, неся на плечах две немецкие винтовки. — Одного нашего кто-то из хуторян хлопнул, сейчас дознаваться будем. Правда, нахрапистый был, тол заместо мыла менял бабам… На, возьми, пригодится. — Отченашенко отдал винтовку Сайкину и оглянулся: — Советские уже за бугром, того и гляди в хутор вступят.
— Куда вы народ гоните? — спросил Сайкин, не отрывая взгляда от Лиды.
— Приказ — всех эвакуировать.
— Как же они, раздетые, в дороге…
— В лагерях оденут, — Отченашенко усмехнулся. — Подбери винтовку! Как несешь?
Сайкин волочил взятую у дяди винтовку по снегу, как жердь, держа за ствол.
Вышли из хутора, спустились в балку. На мосту стояли офицеры с фотоаппаратами, нацеливались в толпу, щелкали затворами. Подкатили мотоциклисты с пулеметами.
— А эти зачем? — спросил Филипп, подозревая что-то неладное.
— Леший их знает! Наше дело маленькое…
Но тут из-за бугра с ревом нахлынули штурмовики с красными звездами на крыльях. Мост окутался дымом, а когда посветлело, уже не было ни моста, ни офицеров. Охрана на мотоциклах, взревев моторами, бросилась врассыпную по степи. Рев, грохот, заходившая ходуном земля взбудоражили толпу. Табор словно сбросил с себя оцепенение, забурлил, загомонил. А штурмовики кружились и кружились над балкой, как бы давая понять людям, чтобы разбегались, и балка выплеснулась на бугры разношерстной толпой.
— Стой! Ложись! — загрозился Отченашенко, вскидывая винтовку. Сайкину показалось, что он целился в Лиду. Она тоже побежала, но без рвения, какая-то безразличная, увлекаемая общим порывом.
Филипп выстрелил раньше дяди. Отченашенко обернулся в недоумении, хотел что-то сказать и повалился на бок.
Филипп попятился на карачках, вскочил, перемахнул бугор и побежал к хутору. В чьем-то саду, в десяти шагах от погреба, разрывы снарядов прижали его к земле. Стихло, но Филипп не поднимался, оцепенелый. Кто-то легонько тронул его за щеку, он и теперь не шелохнулся. Снова кто-то тронул, провел пальцами, будто щекоча. Филипп скосил глаза и увидел свисавшую с дерева, обмотавшуюся жилой за ветку восковую женскую руку. Она-то, раскачиваемая ветром, и касалась его щеки. Филипп, холодея от ужаса, пополз прочь, свалился в погреб, покатился вниз по приступкам. В глубине жалобно хныкал ребенок…
Сайкин остался в хуторе, не ушел с «освободителями». «От своей судьбы не убежишь. А я кругом виноватый. Что будет, то будет», — думал он, со дня на день ожидая ареста, разбирательства. Но ему помог случай. В доме Чопа на ночь остановились артиллеристы. Офицер с восхищением оглядел Сайкина с ног до головы.
— Да ты, парень, родился для артиллерии! Давай ко мне в батарею! Зачем тебе ждать вызова в военкомат? Смотри, еще в пехоту направят.
Но Сайкина не нужно было уговаривать. Он вдруг увидел возможность разом покончить с прошлым и настоящим и той же ночью ушел из хутора с передовыми частями.
А когда вернулся с войны, то взял на воспитание девочку, которую нашел в подвале. Что сталось с Лидой, он узнал много лет спустя. Дошли до хутора слухи, что она живет в большом городе, стала большим человеком. Сайкину было приятно от того, что он любил такую женщину, и грустно сознавать, что его усилия связать с ней судьбу были напрасны: лыко с веревочкой не вяжется.
Время постепенно затушевало прошлое. Земляной бугорок да грустные воспоминания — все, что осталось от семьи Бородиных в хуторе.
И вдруг, точно на погибель, объявился младший Бородин…
Задребезжали стекла. Сайкин вздрогнул, сердце гулко колыхнулось, и кожа на теле вздулась пупырышками, словно в ознобе. Он поднял с подушки голову и увидел бьющегося в окне воробья. «Тьфу, будь ты проклят!» — негромко выругался Сайкин, видя в этом недоброе предзнаменование. На дворе уже было утро, он тяжело встал с постели, взял со стула штаны, но не надел их, а сел на кровать и задумался. Он все ждал откуда-то беды и на почте тайком вскрывал подозрительные письма. Одно письмо совсем недавно очень встревожило. Адресовалось оно Бородину, секретарю райкома, а попало в хутор по недоразумению, где, правда, жило еще несколько семей-однофамильцев. Больше всего смущал конверт из плотной глянцевой бумаги с заглавными красными буквами в левом углу ВНИИФР. Ниже мелким шрифтом — московский адрес. У Сайкина похолодело в животе и в ноги пошла слабость, письмо полетело на пол. ВИИИФР скрывал в себе что-то зловещее.
Сайкин вскрыл конверт, но в письме шла речь про какое-то растение с латинским названием, а ВНИИФР оказался всего-навсего Всесоюзным научно-исследовательским институтом физиологии растений. У Сайкина отлегло от сердца. Но страх остался. Младший Бородин наверняка вынюхивает, собирает факты, но не подает вида, чтобы в один час стереть Сайкина с лица земли. Можно ли было спокойно спать, чувствуя беду где-то рядом?
Из окна он увидел Чопа с арбузом под мышкой, крикнул, чтобы зашел.
— Фу, устал. Арбузы с бахчи отправляю. — Парфен Иосифович тяжело сел на стул.
— Я вот тебя зачем гукнул. — Сайкин не знал, как приступить к щекотливому разговору, и начал издалека: — Видел Бородина?
— Видел, как же!
— Откуда он взялся? Каким ветром его занесло в район?
— По родине затосковал, наверно. Как за сорок перевалит, так и тянет в отчий дом. По себе знаю. Я сразу после войны махнул на Дальний Восток, хотел гам поселиться, да не выдержал…
— Парфен Иосифович, душа у меня ноет, покоя ночью не знаю. И наяву какая-то алала в глаза лезет.
— Что такое?
— Боюсь, Бородин будет мстить. Сживет со света.
— Племянник за дядю не отвечает.
— Вы же свидетель, как я трех немцев уложил за Лиду. Подтвердите в случае чего. С ним она?
— Лида? Да вроде он один приехал.
— Где же Лида? Разошлись?
— Ты его самого об этом попытай. Что ты ко мне привязался?
— Вдвоем придется отвечать.
— А мне за что?
— «За что, за что»! — Сайкин взмахнул рукой, словно отгоняя назойливую муху. — За то, что немцев водил к девкам! Разберись теперь, через двадцать лет, кто прав, кто виноват.
— Э, куда загнул, Филипп! Никак наложил полные штаны, как только увидел Бородина. Не знал, что ты такой трус.
— Струсишь тут, когда твой враг секретарь райкома… Про меня он спрашивал?
— Спрашивал про Елену. Чья, откуда взялась в хуторе, почему у Сайкина?
— Что ему от Елены нужно?
— Бог его знает. Может, в зятья к тебе набивается, а ты в панику ударился. Эх, кум!
— Чего мелешь! Он Елене в отцы годится.
— Не фунт изюма — секретарь райкома, — продолжал подначивать Чоп, но Сайкин не воспринимал шуток, насупился. Он не понимал, почему ему приходилось брать силой то, что Бородину само шло в руки, до сих пор не мог смириться с тем, что Лида оставалась верной Бородину и тогда, когда того уже могло не быть в живых. В юности завидовал всякому успеху соперника, даже его фамилии, старался ни в чем не уступать и был уверен в превосходстве. А на поверку получилось иначе.
Казалось, Бородин все брал от жизни, а Сайкин трудился в поте лица и влачил жалкое существование. Что он значил, начальник хуторской почты, в сравнении с первым секретарем? Да Бородин скрутит Сайкина в бараний рог, дай только повод.
— Ладно, кум, не журись. Вот я тебя сейчас гарбузлаем угощу!
Чоп выкатил на стол темно-зеленый, запотевший, литой, с пролежалым светлым бочком арбуз, только что сорванный на бахче. Арбуз сочно треснул под ножом и развалился на две алые половины с сахаристой, словно заиндевелой сердцевиной. Чоп разрезал ее на две части и одну на конце ножа подал Сайкину: «Не погребуй!» Тот взял равнодушно и ел без аппетита. По руке и подбородку тек розовый сок, но Сайкин не обращал внимания.
— Сверлит и сверлит червоточина. — Он растерянно заморгал глазами. — Покою нет, кум! Видно, двум медведям в одной берлоге не ужиться!
Соседи считались кумовьями, хотя Чоп не крестил Елену, а Сайкин Варвару, но оба были нареченными отцами своих воспитанниц.
— Хватит брехать, кум, — сказал Чоп и поглядел на улицу. — А секретарь снова приехал. Видно, неспроста…
Мимо дома прокатила «Волга» и остановилась возле запустелого подворья. Из нее вылез Бородин, побродил вокруг, постоял у земляного бугорка, родительской могилы. К нему подошла Семеновна, и они о чем-то долго разговаривали. Бородин поднял глаза, пристально посмотрел на Сайкина в окне, отвернулся и быстро зашагал к машине, оставленной на дороге, наверное не желая вызывать у хуторян кривотолков.
Встретившись с ним взглядом, Сайкин вздрогнул, похолодел, и тут видя дурную примету.
— Нашего председателя привез из райцентра, — сказал Чоп, выковыривая ногтем арбузные семечки, постучал скибкой по столу, переломил пополам, постучал о стол и половинкой. — Расстроенный наш-то, как бы не сняли.
— Эх, ничего ты не понимаешь, кум. Сверлит, сверлит внутри червоточина. Ты не смотри, что я с виду здоров.
— О председательском месте у тебя засверлило, что ли?
— Каком еще месте? — Сайкин в недоумении поднял на Чопа глаза, снова поморгал ресницами, но теперь уже словно что-то соображая. — В самом деле стихотворца снимают?
— Всему колхозу давно известно, один ты, кум, в неведении.
— Обойдутся без меня. — Сайкин равнодушно махнул скибкой, откусил сочной мякоти и с полным ртом сказал: — Хватит одного раза! У нас теперь, кум, забота — ешь до пота! Дай-ка еще скибку. Солодкий арбуз!
Последние слова Сайкин произнес оживленно, словно к нему вернулся аппетит.
— Кора толстовата, — сказал Чоп так, будто ничто другое его не занимало, хотя быстрая перемена в Сайкине насторожила.
— Для зимы будут хорошие. Такие до нового года пролежат на горище. Устрой мне пару чувалов, кум.
— Выписывай в бухгалтерии хоть воз. Мне не жалко.
— Сразу выписывай. Ты мне по-соседски так устрой. А я тебя медком отблагодарю.
— Подумал я сейчас об организме, — сказал Чоп, уклоняясь от прямого ответа.
— Каком еще организме?
— Черт знает, какое разнообразие! — Чоп кашлянул в кулак. — Да един ли организм? Вот сердце. Стучит: трух-трух, трух-трух! Где-то там, под ребрами, живет самостоятельной жизнью и даже никак не заявляет о своем существовании. Сквозь себя прогоняет кровь и тем питается, тем удовлетворено. Вот ведь как, Филипп! На что ничтожен язык, но и тот не просто язык, оковалок мяса, а с понятием: это ему горько, это ему чересчур сладко. И не только с понятием, но и с расчетом: этот кусок под коренной зуб, этот под передние, а этот туда, в желудок! Выну пору подумаешь, из скольких частей состоишь, и страшно станет. А вдруг распадутся!
— Ты это к чему? — не понял Сайкин.
— Да все к тому же. Ты, я и другие хуторяне живут самостоятельно, каждый толчется на своем пятачке, каждый тянет в свой дом. Иной раз подумаешь: нету единого колхозного организма!
— О чем печалишься? Не беда — проживем!
— Нет, не проживем. Это только кажется, что ты, я и другие каждый сам по себе трух-трух, трух-трух. Ан не так! Скажи сейчас: берите каждый себе долю из колхоза, пашите, сейте. Откажутся! Един, един организм, Филипп! Вот так-то. Забываем мы об этом порой… Эх, мать честная, совсем вышибло из головы! — всполошился Чоп. — Мне же в райцентр ехать. Варвара дома заждалась. А надо еще переодеться.
«Шельма, ну и шельма». Сайкин покачал головой, поднялся из-за стола и тоже пошел переодеться, бормоча, как молитву: «Господи Исусе, вперед не суйся, сзади не отставай!»
Поглощенный другими думами, он действительно ничего не знал о неурочном переизбрании председателя, тогда как это известие уже всколыхнуло колхоз. Одни затревожились: какой будет новый? Не хуже ли старого? У тех, кто был в неладах с прежним, появилось облегчение и надежда, что с новым-то они поладят. Бывшие председатели надеялись на повторное избрание, подтягивались, бодрились, ожидали вызова для собеседования в район и намекали на то, что не прочь «тряхнуть стариной». Даже старик Чоп, которому уже давно не светила председательская должность, и тот принарядился, приосанился, словно жених перед свадьбой.
С крыльца Сайкин увидел возле соседнего дома подводу, загруженную корзинами под рыбачьей сеткой, в очки которой высунулись гусиные шеи, а на передке Варвару с вожжами в руках.
— В райцентр, значит.
Варвара дернула за концы цветастую косынку, потуже затягивая узел на подбородке, и пропела:
— Гусятина, говорят, в цене… Дядя! — крикнула она нетерпеливо во двор. — Чего вы чухаетесь? Пора ехать!
— Ну так нам по пути, — сказал Сайкин и пошел запрягать почтовых.
«А ведь прав Чоп! — подумал он. — Что я в самом деле сам на себя страху нагнал. Дело прошлое, быльем поросло. И нечего прятаться от Бородина, напротив, нужно влезть к нему в приятели, сам ведь назвался другом детства».