«Лебединым» мое положение в театре на порядок укрепилось.
В перечислениях новых послевоенных имен, «подающих надежды талантов», когда разговор заходил о балете, кургузый список начинали с меня. Эта «обойма» имен путешествовала из газеты в газету и предопределила выбор участников на грядущий летом 1947 года Фестиваль демократической молодежи в Праге.
Показушный праздник дружбы молодежи «братских социалистических стран», по плану кремлевских вождей, должен был стать грандиозным голливудским шоу, внушавшим миру, как лучезарно счастливы люди в сталинской тюрьме народов. Каждые два года иная столица порабощенной Сталиным Восточной Европы обязана была перенять эстафету этой дьявольской игры.
Итак, я подаю надежды. Прага — уже заграница. Предстоит первое иностранное турне. Надо оформлять документы. Что это значит? Писатель-провидец Салтыков-Щедрин еще в девятнадцатом веке итожил — российский человек состоит из души, тела и бумаг. Ну уж а в 1947-м…
Перво-наперво надо заполнить анкету. Анкета на четырех страницах. Добрые полсотни вопросов обо всех и обо всем. Был ли в плену, жил ли на территории, оккупированной немцами, как долго, происхождение родителей, девичья фамилия матери, ее послужной список и, конечно, все об отце. Нас, отобранных, заставляли заполнять анкету всем скопом, в уставленной выцветшими красными, «переходящими» знаменами комнате комсомольского бюро. Это была мука. Утаить про отца — невозможно, писать правду — никуда не поедешь. Что делать? Мои соседи, скрипя перьями, шустро царапают. Я все колеблюсь. Пишу, как есть, но марко, неразборчиво. Наверное, не поможет.
Так и вышло. Все уехали, я в Москве. Через день вызывают на собеседование в ЦК комсомола. Про что только ни спрашивают, я верчусь, как уж на сковородке. Не сказать бы лишнего. Кажется, пронесло. Утром вдогонку лечу с лощеным комсомольским клерком в Прагу. Он все молчит. И вдруг проговаривается: «Вы давно враждуете с Лепешинской?» Я виновато улыбаюсь. Что может это означать? Лепешинская тоже в молодых и уже в Праге. Мотив комсомольского вопроса неизвестен мне и поныне. Поломаем голову вместе, читатель.
Никакого балетного конкурса в Праге и в помине не было. Кроме москвичей съехались танцоры из Ленинграда, Киева, Тбилиси, Ташкента — «дружба народов». Иностранцев не было. С кем соперничать? Соревновались лишь спортсмены и музыканты. Музыкантов обижать не стали, по нескольку советских разделили первое и последующие места. Все вернулись лауреатами, все оправдали надежды. И все же в Праге в первый раз ярко блеснула звезда Мстислава Ростроповича.
Танцоры лишь выступали перед публикой, как обычно. На первой репетиции «белого» адажио «Лебединого», неудачно взяв форс на пируэт, я со всего размаху угодила локтем прямо в нос Голуби ну. Он должен был быть моим партнером на фестивале. Звук был жуткий. Я сломала Славе нос. Открытый перелом. Со швами во все лицо Голубин вернулся в Москву. Танцевала все с Кондратовым.
В том году Прага еще выглядела зажиточно. Частные лавки, маленькие шопы, рынки не страдали от отсутствия товаров. Но денег у нас не было. Кормили всем стадом, по-комсомольски. И мы лишь глазели да облизывались. И все равно контраст был ощутимейший. Московская удавка на чешской шее еще не затянулась. Это предстояло вскорости.
По-одному «в город» ходить было запрещено. Ходи группами, не менее трех человек. Тут уж наверняка один донесет. Возили нас в автобусах. В сотый раз нестройно, но преданно всю дорогу голосили Новикове кий гимн молодежи: «Дети разных народов, мы мечтою о мире живем». Соглядатаев было во множестве. Не запоешь, значит, несогласный, ненадежный. Без голоса, а затянешь…
Много было встреч на фабриках и заводах. Речи без конца. То по-русски, то по-чешски, то еще по-каковски. Потом концерт. Народные ансамбли, присядки, гармошки, частушки. Между частушек устроители втискивали два-три балетных номера. Мой черед. Плюс что-то сольное для вокала либо скрипки, виолончели. Живем хорошо. Классика, мол, тоже у нас в почете, и звезд «прогрессивная советская система» производит в изобилии. И под конец всеобщее братание. Присутствующие дружно берутся за руки, пропевают тот же новиковский гимн, в экстазе скандируют: «Сталин, Сталин, мир, мир, дружба, дружба…»
Я прямо в пачке, перьях, не сняв грима, держу за руки рослого грека с миловидной гречанкой — у них национальный флаг на майках — и силюсь петь со всеми. Старание мое удваивается, как вижу совсем близехонько внимательные глаза лощеного комсомольского клерка. Будет, без сомнения, писать обо мне отчет — как вела себя в первом зарубежном вояже.
Гуртом возили нас автобусами на стадионы «болеть» за своих. Слушать свежеиспеченный Гимн Советского Союза — побеждали беспрестанно соотечественники. Одаренных атлетов взаправду было много. Светловолосые, с аскетическими крестьянскими лицами, задубленными потом, ветрами, погруженные фанатично лишь в спортивное состязание, — были милы мне, симпатичны. Но в женских соревнованиях иногда первенствовали сокрытые гермафродиты. Проверки на истинность пола на фестивалях в те времена не было. На этих смотреть было жутко. Вроде баба, бугорки на груди, но вглядишься — мужлан мужланом. Зайдет такая в женский туалет, смерит тебя взглядом, дел своих не доделаешь, бежишь сломя голову. Не ровен час…
Двумя годами позже был Будапешт, затем Берлинский фестиваль. Но суть не менялась. Заведенный в Праге порядок оставался незыблем.
В Будапеште состоялось какое-то подобие конкурса, но опять же между своими. Под конец провозгласили, что пять танцоров разделили первую премию. Золотая медаль — на пятерых. Я в их числе, в алфавитном порядке. Все советские, все из Москвы. Первоклассная пара из Тбилиси получила серебро — живи в столице, — тоже поделив его на целую компанию.
Эта скудоумная верноподданническая политика — раздавать все премии советским участникам — держалась долгие-долгие годы. Хорошо танцевать, петь, играть на рояле, ходить по проволоке в цирке могут лишь посланцы Страны Советов. Первой родины социализма. Все остальные, как ни натужься, ни сверкай, — должны быть похуже. Ну уж братья-социалисты, куда ни шло, на вторую премию могут потянуть. Но из мира империализма — ни-ни, упаси Бог. У капиталистов образование плохо поставлено. Там и талант покупают за деньги. Скотины, продажные.
Первой ласточкой здравого смысла была победа Вана Клиберна на пианистическом конкурсе Чайковского в Москве. Но каких трудов это стоило! Я знаю закулисные баталии Эмиля Гилельса (председателя жюри), ультиматумы, требования, наскоки — мы долгие годы жили в одном кооперативном доме на Горького и во дворе, бывало, обсуждали накоротке последние новости. Как его вызывали к министру, винили в отсутствии патриотизма, стыдили, грозили. Если ты такой несообразительный, то хоть подели первое место с советским участником. Объяснения, что по таланту Клиберн на голову выше остальных, в расчет не принимались.
То же было и в хореографическом мире. Это я свидетельствую как двукратный член жюри московского балетного конкурса. Наши контрольные ведомости с цифровыми оценками тем же вечером тщательно изучались в Министерстве культуры и докладывались «наверх». Голосование было тайным, но подконтрольным. Изъявляй свою волю, а мы поглядим, какой ты патриот, как любишь Родину. Министерские махинации иностранным членам жюри были непонятны. Голову им морочили сильно. Чтобы не очень «рыпались», прикрепленные к каждому персональные переводчики скармливали килограммами черную икру, заливая просоленные глотки столичной водкою. За казенный счет, разумеется. А после государственных яств спится слаще сладкого. Маленькие иностранные бунты за справедливость иногда имели место, но совсем редко. Порции икры удваивались, персональная машина гостя менялась на более комфортную, с рессорами помягче. Бунтари обретали равновесие. Не дурили. Джерри Роббинс, совсем под утро, вконец затолмуженный, миролюбиво отказался голосовать, объявив, что не понимает, что, собственно, происходит. Это был случай исключительный.
«Объективность» советских конкурсов обросла легендами. Зарубежных соискателей в конце концов отвадили к нам ездить. Теперь в путь пускаются лишь косолапые дети миллионеров да перевозбужденные графоманы. А это в помощь натренированной вусмерть советской братии. Достойных нынче калачом не заманишь.
В первых фестивальных загрантурне было вдоволь иди-отств. Все стремились показать в полную мощь свою лояльность к власти, преданность «бессмертным идеям коммунизма». Скажет кто глупость, но нашу, советскую, — не смолчат, поддакнут, головою покивают. Хорошо говорит, верно. А кто подметит что толковое, дельное у чужого, тотчас дадут отпор, осудят. Взвизгнула как-то, увидя из окна автобуса пушистого сенбернара, а наш руководитель (по балетному цеху) хореограф Захаров тут как тут. Отпор мне дает: «Плисецкая, — говорит, — не восхищайтесь заграничной собакой. У нас собаки породистее». Звучит как курьез. Но никто не улыбнется. Правильно говорит Ростислав Владимирович, дело. А слушателей — сопровождающих — полделегации, треть автобуса. Крутом тебя уши, глаза. Чуть что — домой отправят. Никуда никогда не поедешь. И отправляли ведь! Этой кары боялись пуще всего. Такого «навесят», всю жизнь не отмоешься.
В берлинском фестивале запомнились детали. «Умирающего лебедя» мне довелось танцевать в распахнутых кузовах четырех сдвинутых вместе грузовиков. Видавший виды пол автомобилей служил сценой. Танцевала я «Лебедя» и на траве свежевыстриженного газона. Балетные туфли потом были зеленые-зеленые. Как обувка у лешего.
Навеял мне Берлин 1951 года и грусть. По этим, тогда не раскореженным еще, улицам шли мы с отцом, не ведая, как распорядится нашими жизнями судьба. А теперь…
Я пишу о фестивалях, ибо они были моими первыми зарубежными гастролями, первым концертным опытом за границей.