— то первая позиция?
Нет, это вторая.
А какая же первая?
Показываю Шагал у первую балетную позицию.
Я тоже могу так встать.
Марк Захарович выворачивает ноги, но устоять в противоестественном для своего тела положении — не может. Спотыкается.
Кельке шоз. А что еще нужно танцору?
Еще нужен высокий подъем.
А у меня подъем высокий?
Сняв ботинок и засучив чесучовую брючину, Шагал демонстрирует свою ступню.
Ну что ж, меньше, чем у Анны Павловой, но… годится.
Вава Шагал, жена художника, в просторечии Валентина Григорьевна, увещевает:
— Поздно тебе, Маркуша, в балет идти. Рисуешь ты лучше. Пусть уж Майя танцует.
Шагала жадно интересует все. Художник любит выспрашивать своих визитеров. Так же дотошно рассуждает он с Щедриным о флейтах, скрипичных ключах, дирижерах…
Наш разговор происходит в Сан-Поль де Ване на юге Франции. Расположились мы в буйно цветущем саду под сенью апельсинового дерева. Плоды лакомо яркие, крупные. Но им еще зреть. Теперь лишь пик лета. Июль.
Вава приглашает чаевничать в дом. На календаре в прихожей — 1965 год.
Привезла нас к Шагалу на своем ревущем «понтиаке», лихо подрезая виражи узких приморских шоссе, Надя Леже.
Родилась Надя в белорусской деревеньке Зембино. Бегала, босоногая, в приходскую школу, пасла коров. Тогда еще не Надя Леже, а смуглая паненка Надежда Ходасевич, с торчащими хвостами-косичками. Почуяв в себе интерес к рисованию, паненка пешком отправилась в Варшаву. Прогулку совершила она в 1927 году, когда по крестьянским тропам еще можно было добрести из страны в страну. А оттуда в Париж. Сведущие поляки разъяснили Наде, что живописи учиться надо у французов, в Париже.
Вместе с молодым красавцем-живописцем Жоржем Бокье, за которого она без раздумий тотчас выходит замуж, посещает студию Фернана Леже.
Как и положено французскому мэтру кисти, Фернан Леже сразу устремляет свой наметанный донжуанский взгляд на ладную, тонкоталую фигуру молодой славянки с выработанными, выпуклыми икрами. У Нади чуть монголообразный овал лица, туго затянутые в пучок волосы и пикантный — уточкою — носик. Такой ее изобразил Леже на множестве своих полотен.
В Варшаве Надя, как уверяла меня, успела позаниматься «супрематизму» у Казимира Малевича и… «пройти курс в балетной студии». Последнее оставляю на ее совести, ибо по широте славянской души любила дофантазировать свою жизнь, рассказав балерине, что была балериной тоже, хирургу, что ей приходилось вырезать больному аппендицит, летчику, что неплохо владеет штурвалом.
Надежда Ходасевич-Бокье становится мадам Надя Леже.
Что за мистическая сила влекла французских, испанских художников к русским женщинам? Пикассо — Хохлова, Сальвадор Дали — Галя…
Познакомилась я с Надей у Арагонов, еще в свой первый приезд во французскую столицу. Когда Арагоны к ужину ждали Надю, то Эльза, составляя меню, обязательно включала в него вареную курицу. Служанка Мария покорно шла в лавку. Без вареной курицы белорусский желудок оставался голодным. Если Надя пропускала визит, то Эльза говорила:
— Мы не виделись с Надей «одну курицу». Курица была мерилом встреч.
Той весной Надя — она, как и Фернан Леже, была оголтелой коммунисткой (расстрел в 37-м году родного брата за сестрины путешествия по Полыыам и Франциям не излечил Надю от коммунистического вируса) — прислала нам с Родионом гостевые приглашения. Адресовала их она Министру культуры Фурцевой, и та, исспросив везде, где положено, советов и разрешений, благословила нас на тридцатидневный приватный вояж. «Под ответственность Нади Леже». Наши власти доверяли коммунистическому семейству Леже, Надя была участницей французского Сопротивления, закадычным другом советского посла — и нас выпустили. Вплоть до середины восьмидесятых годов это была самая вольная наша поездка.
Помимо дружбы Леже и Шагала Надю сближали с Марком Захаровичем белорусские корни. От Витебска до Зембина — рукой подать. То, что мой отец тоже был родом из Белоруссии, приводило Шагала в восторг.
В октябре 1961-го Шагалы моих выступлений не видели — они теперь редкие гости в своей парижской квартире, — но слухи донесли доброе обо мне. Благосклонная французская пресса о моих танцах им на глаза попалась.
За столом Вава замечает, что Шагал сегодня работает меньше обычного, ленится.
— На него это мало похоже, больше, чем на час, Маркуша от работы не отрывается, кто бы к нам ни приехал.
— Вот ты и ошиблась. Я работаю сегодня целый день. Подкрадываюсь к балету…
Я знала, что Шагал писал декорации к балетам Баланчина, Лифаря, Скибина. Макет «Дафниса и Хлои» видела в иллюстрациях балетных словарей.
— Как подкрадываетесь? Я не поняла…
Шагал рассказывает, что работает сейчас над панно для нового «Метрополитен» в Нью-Йорке. Это — как продолжение его плафона для «Гранд-опера», который он сделал в 1963-м по заказу Анд ре Мальро.
— У меня там будут разные искусства, звери, музы… И балет. Что, если Вы, Майя, покажете мне несколько движений?..
— Попозировать? Шагалу? Извольте…
Мы поднимаемся на второй этаж. Позднее для этой цели художнику пристроили лифт — грыжа донимала. Щедрин и Надя остаются с Вавой.
— Мы вас позовем.
Просторная светлая мастерская. Ничего отличного от других мастерских, в которых я побывала. Холсты на подрамниках, составленные в рядки. Брызги красок. Книги на полу. Лоскутки разноцветных материй. Замасленные кисти.
— Какая поза Вас интересует, Марк Захарович? Может, арабеск? Или аттитюд?
— Мне хотелось бы видеть движение. Самое простое. И пожалуйста, распустите волосы…
Начинаю незатейливо импровизировать. Делаю несколько пор-де-бра. Затем скидываю туфли и босиком, на высоких полупальцах, прохожусь в па-де-бурре. Повернулась вокруг себя. Фиксирую позы.
Шагал набрасывает угольком быстрые линии на ватман. Глаз его хищно прищурен. Как у целящегося охотника. Рот приоткрыт. Что он рисует, мне неведомо. Сквозь мольберт не подсмотришь. Краешком взгляда слежу за маршрутами его артистичной, легкой руки. Она мягко ведет свой танец. Рука задумывается. Я останавливаюсь.
— Пресно без музыки. Я очень скованна. Это у Вас не радио, Марк Захарович?
Шагал не отвечает. Отстранен.
— Если это радио, Марк Захарович, давайте изловим какую-нибудь мелодию…
— Простите. Что Вы сказали?
— Включим радио. Мне будет легче…
Шагал ведет поиск годной музыки по станциям. Перебирает черное зазубренное колесико транзистора. Одна французская речь. Как понарошку. Или огрызки коммерческого джаза, сопровождающего рекламу. Опять речь. Последние новости…
И вдруг элегическая нежная мелодия. Скрипка с оркестром. «Печаль моя светла», приходит в голову пушкинская строка. Теперь моя импровизация осмысленна и поэтична. Как помогает мне музыка!
Я танцую. Шагал без единого слова делает наброски. Мы оба увлечены…
Сколько это длится — не знаю. Вдруг Шагал прерывает молчание.
— Какая замечательная музыка. Что это? Чье?
Я прекращаю танец и говорю, что музыка мне тоже незнакома.
— Позовите Щедрина, может, он знает…
Зову Родиона.
— Это концерт Мендельсона. Отличная запись. Кто играет? После конца должны объявить.
Диктор называет имя Менухина. Весной 1991 года, приехав в Лондон по приглашению маэстро на его юбилейный концерт, где Менухин дирижировал в числе других и новое сочинение Щедрина, я рассказываю о своем танце под его запись в мастерской Шагала. Как непредсказуемы и замысловаты таинства человеческих встреч и пересечений.
Шагал просит исполнить еще несколько поз. Самых, как он говорит, классических. Я выполняю его желание.
— Знаете, ваш танец под концерт Мендельсона был прелестен. Вот бы могла кисть передать, что видит глаз. А может, лучше, что не может?..
Слушать Шагала интересно. Мысль свою он излагает с библейской размеренностью.
Шагал рассказывает о своей юности, о родном Витебске. Как комиссарил, ходил в галифе и кожанке, раскрашивал мостовые, стены домов. Рассказывает, что увлечен был идеями мировой революции.
— Да разве я один? Фернан, — он поворачивается к Наде, — обратился к первому советскому правительству с письмом, в котором предлагал одеть по его рисункам всю советскую страну в веселые, цветастые прозодежды. Если труд — праздник, и одежды должны быть нарядными. Он не просил за это ни одного сантима. Потом Шенберг собрался бесплатно учить всех музыке. Корбюзье желал построить в России солнечные города. Им, я слышал, даже не ответили. А я пришел к секретарю губкома в Витебске и сказал, что нам нужен музей. Нам нужен не музей, а мост, товарищ Шагал, объявил в ответ тот. Вот я и уехал. Вот я и здесь, в Вансе.
Я ненавижу мемуаристов-лгунишек, которым по необъяснимой причине едва знакомые мэтры начинают исповедоваться, изливать душу. И произносят длинные монологи, словно наговоренные на скрытый магнитофон. Мною записаны в дневнике лишь контуры тем, затронутые в тот жаркий июльский шагаловский день. Позже мне довелось немалое количество раз еще встретиться с Марком Захаровичем и Вавой — в Нью-Йорке и в Москве, в Париже и снова в Вансе… Увидели они мой настоящий танец на настоящей сцене. Но так обезоруживающе откровенен Шагал был лишь в день нашей первой встречи. Повторю, на календаре стоял 1965 год, железный занавес только сдвинулся с места, и мы с Щедриным были одними из самых первых вестников, что мир начинает меняться. Меняться к лучшему. И Шагалу должно было быть интересно общение на родном языке с балериной и музыкантом, у которых не французские, а советские паспорта. Через несколько дней, он знал, им надлежит вернуться домой, в Россию…
Лишь когда за окнами опускается густая южная темень, мы начинаем собираться к отъезду. Шагалы предлагают нам заночевать. Но мы обещали — еще засветло — вернуться в Надин уютный дом в Кальяне, где нас нетерпеливо поджидают художник Жорж Бокье, снова ставший Надиным мужем после кончины Фернана Леже, предупредительные слуги-коммунисты, угрюмая овчарка Ватан и разбойный кот Коклико.
Еще раз оглядываем светлые стены, на которых полыха ют сокровища — картины Шагала от самых ранних до нынешних. Плывут над городом рыбы, в небесах парят коровы, деревенские скрипачи с тоской выводят витебские пассажи, хмельно кренятся избушки, в немыслимых поцелуях сливаются вечные любовники. Мы, завороженные, задерживаемся у изображения беременной розовой лошади с жеребенком во чреве, впряженной в телегу, на которой лихо восседает мужик с кнутом, в картузе.
Вот и я ходил в таком картузе, — усмехается Марк Захарович.
Шагал дарит нам свои авторские литографии. Массивную академическую монографию, которую вдоль и поперек щедро расписывает цветными фломастерами — «Майе, Родиону… память… с любовью… Ване… Марк Шагал…» И ранние керамические изделия.
В ответ достаю памятную медаль с собственным изображением, исполненную Еленой Александровной Янсон-Ма-низер.
Шагал долго и очень серьезно оглядывает медаль со всех сторон.
Реалистично… Но… красиво.
Резво пробегает год. Если быть точной — десять месяцев.
В мае 1966-го я обедаю вместе с Шагалами в Нью-Йорке. Откушать в шикарном ресторане пригласил нас Сол Юрок. Марк Захарович оканчивает свои панно для нового «Мета». А мне завтра надо будет закрывать «Мет» старый. Потому за столом разговоры о театре, о художниках…
Шагал сегодня сердитый. В ответ на неуклюжее суждение внезапно обрушивается на Юрока.
Юрок, вы совершеннейший профан. Вы ничего не понимаете в искусстве… Зачем вы им занимаетесь?..
Я возил Анну Павлову и Шаляпина…
— Лучше не делали бы этого вовсе. Юрок обижается.
Я в третий раз показываю Америке Большой балет. В третий раз привожу сюда Плисецкую.
— Кельке шез… Завтра иду смотреть Майю. А импресарио Юрока я впишу в свое панно в одеждах лихоимца. Последую за Микеланджело, — переходит на привычную иронию Шагал.
Наступает завтра. Воскресенье. Восьмое мая. Последнее представление на сцене старого «Метрополитен-опера». Девятого утром, в понедельник, — театр взорвут…
В большом концерте я участвую дважды. Танцую «Лебедя» и первый акт «Дон Кихота».
Мой «Лебедь» завершает первое отделение — торжественную часть.
Речь ведет знаменитый Джон Мартин. Он перечисляет всех и все, что происходило целый век в стенах этого славного театра. На огромном, во всю сцену экране мелькают знакомые — незнакомые физиономии — диапозитивы звезд, выступавших здесь. Старинные фотографии, увеличенные до гигантских размеров, распадаются на составные части, крупное зерно. Мне они напоминают картины французских импрессионистов, но в черно-белой гамме. Позабытый аромат чудных эпох. Где теперь эти улыбчивые красавцы и красавицы, горделиво выпятившие груди, с телесами, затянутыми в корсеты, в соломенных канотье и шляпках, усыпанных цветами?.. В домах для престарелых, в инвалидных колясках, на кладбищах?..
Я смотрю диапозитивы Мартина сбоку, скашивая глаза. Одновременно приседаю на плие — остыть нельзя…
Наконец Мартин объявляет меня. Сен-Санс, «Лебедь». Соло на скрипке Айзик Стерн.
Стерн солирует в оркестре. Успех такой, что будем бисировать. Айзик, которого я вывожу на поклоны, остается на сцене. Оркестр в яме. Файер за пультом. Стерн в луче света у рампы Вторично плыву на па-де-бурре…
После перерыва мы рванули «Дон Кихот». В декорациях и костюмах. Я — Китри. Партнер — Тихонов.
Другого глагола, кроме «рванули», не подберу. Взаправду «рванули»! На двух «Лебедях» я хорошо разогрелась, за антракт не слишком остыла. Наэлектризованная, чрезвычайная атмосфера подхлестнула мое тело на большее, чем оно способно было доселе…
Венчает вечер большой полонез. Все, кто участвовал сегодня, старая гвардия «Мета», торжественными парами в последний раз ступают на легендарную сцену. В парах Марта Грехам, Алисия Маркова, Александра Данилова, партнер Анны Павловой — Владимиров, Антон Долин, Джером Роббинс, Агнес де Миль, Тамара Туманова, Игорь Юскевич… Публика встает. Вижу седую голову Шагала с Вавой. Они аплодируют со всеми…
Когда приезжаю в Нью-Йорк опять — тур 1968 года, — в новом «Мете», который уже открылся, идут спектакли. Нам предстоит здесь тоже выступать.
Тороплюсь на репетицию. Но на площади у фонтанов останавливаюсь как вкопанная. Задираю голову. Высоченное панно Шагала. Смотрю на левое, красно-оранжевое. Летящий солнечный ангел с трубою, васильковый Иван-царевич, музицирующий на зеленой виолончели, райские птицы, двуглавое существо с мандолиною у лошадиного подбородка, глянцевая скрипка со смычком на синюшном искрящемся дереве…
А в самой середине — полненькая грудастая танцовщица с распущенными рыжими волосами, с усердием держащая ноги по первой позиции. Вся напряглась, скривилась, того гляди — свалится…
В верхнем углу, слева, — пестрая стайка балерин. С тугими ляжками, осиными талиями, в различных позах: кто прыгает, кто замер, кто на пальцы встал, кто руки сладким венчиком сложил, кто с худосочным партнером к турам изготовился…
А одна, уж точно — я, бедро выгнула, накренилась, натянулась как струна, руки забросила за заплечья, ноги по второй позиции. Что-то такое я и взаправду изображала Шагалу под концерт Мендельсона. Ухватил Марк Захарович сей момент…
Провинившегося Юрока нет…
Сходства с танцовщицами на панно у меня немного. Но когда смотришь долго, пристально, внимательно, — уразумеваешь, что что-то мое рука великого художника схватила. Что-то тут есть-При новой встрече Шагал пристрастно выспрашивает меня: видела ли панно, узнала ли свои изображения…
Кельке шоз. Будете позировать мне еще?..
Буду, Марк Захарович, буду. Я Вас очень люблю.