Есть у нас одна танцевальная комбинация, которая называется «Иван Аверьянович». Московская балетная легенда разъясняет:
— Жил-был некий танцовщик. Служил в Большом театре. Звали его Иван Аверьянович (и фамилия сохранилась — Сидоров). Танцевал. Репетировал.
На одной репетиции исполнял Иван Аверьянович большое жете, прыжок то есть. Только-только он завис в воздухе, напрягся, улыбку на лицо «набросил», собой в зеркале любуется, как кто-то из-за его спины резко окликает:
— Иван Аверьянович!..
Иван Аверьянович успевает ловко развернуться в воздухе на сто восемьдесят градусов, крикнуть в ответ «а?», вновь перевернуться и благополучно приземлиться на арабеск. Так и вошел в танцевальный обиход сей трюк под именем творца своего. Стал наш Иван Аверьянович хореографом по обстоятельству.
И со мной что-то схожее. Никогда не рвалась я в хореографы. Не жгла меня эта страсть муками. По всей натуре своей я более исполнительница. Хотя фантазий, идей всегда было в избытке. Мои малые хореографические пробы являлись на свет тоже силою обстоятельств. Я писала уже, к примеру, как поставила для своих чешских гастролей «Мелодию» Дворжака. Надо было танцевать что-то славянское, хореографа под рукой нету — берусь за дело сама. Не так чтобы шедевр получился, но не хуже, чем у людей, смотрит публика, хлопает.
На съемках драматического фильма «Анна Каренина», в котором я выступила в роли княгини Бетси Тверской, мысль о хореографическом воплощении толстовского романа стала ясно витать в воздухе. Давние вопросы ко мне Ингрид Бергман и Жаклин Кеннеди — стойко хранила память. Музыка, которую Щедрин написал к фильму, была театральна и пластична. Ее можно было танцевать. Это тоже провоцировало. Роль княгини Бетси — импозантна, но малозначительна. С увлеченностью я наблюдала, как Таня Самойлова сцена за сценой двигалась вослед толстовскому образу. Напутствия Самойловой режиссера Зархи, перед тем как включалась камера, меня часто сердили. Лучше было бы сконцентрировать внимание актрисы на ином, даже противоположном. Почти все съемки шел мой внутренний диспут с режиссером фильма. В довершение и Щедрин в пух и прах разругался с Зархи: тот безбожно искромсал музыку.
— Будем делать балет. Совершенно по-своему…
Кто же хореограф? Перебираю имена по алфавиту, словно в телефонном справочнике. Этот — мог бы, но в Большой театр не пустят. Этого пустят, но кому он нужен. Потому и пустят, что ординарен. Этот — драматург слабый, а коли браться за знаменитый роман — без железной драматургии не сладится дело…
Первый, на ком серьезно останавливаюсь, — Игорь Вельский. Я люблю его «Ленинградскую симфонию» по Шостаковичу и «Конька-Горбунка» Щедрина, который он поставил в ленинградском Малом оперном. Созваниваемся. Игорь немедленно приезжает из Ленинграда в Москву. И мы говорим, фантазируем, спорим. Вельский соглашается — у меня есть кое-какие мысли, — лишь бы в Большой впустили. Провожаем «Стрелу», отправляющуюся в 23.59 с Ленинградского вокзала. «Завтра созвонимся», — кричит нам Игорь уже на ходу из тамбура, выглядывая из-за толстенной бесстрастной глыбы-проводницы. Но через день вместо звонка приходит телеграмма. Отказ. Вельский отказывается. Доводы формальные. Полагаю, что неизбежный впереди конфликт с Главным в Большом его останавливает. Тогда мы встречаемся с Касаткиной и Василёвым. Они тоже сразу соглашаются. Говорят, что сами будут делать и либретто. При следующем разговоре Василёв объясняет нам, что декорация будет напоминать стакан, из которого Анна весь спектакль не может выбраться. «Анна в стакане — идея спектакля», — ехидничает Василёв. Балет будет в одном акте, минут на тридцать-сорок. Весь конфликт любовного треугольника повторяют дети — девочка и два мальчика…
Нет, думаю, мне такого модерна делать не хочется…
И уже с отчаяния нахально провозглашаю:
— Я сама буду ставить балет.
Следующая ступень — встреча с драматическим режиссером. С Валентином Плучеком.
Плучек был когда-то актером в театре Мейерхольда, дружил с ним, участвовал в нашумевших постановках пьес Маяковского. После разгрома театра Плучек надолго пристроился в полусамодеятельной флотской труппе в Мурманске. Там он и переждал все долгие, страшные годы. И уцелел, черт возьми. Его двоюродный брат — английский режиссер Питер Брук (по сообразительности родителей кузенов-режиссеров — Питер Брук явно лидирует). И самое важное — Господь дал Плучеку талант.
Мы сидим в кабинете главрежа Театра сатиры В.Н.Плучека несколько вечеров — «идеи кидаем». Одна из идей Плучека — взять в команду побольше толковых людей:
— Запаситесь хорошими продуктами. Суп сварится сам…
Называет Львова-Анохина — «он изложить проговоренное литературно сумеет». Рекомендует художника Левенталя: «Валерий — драматург от природы».
— Вам одной, Майя, и танцевать, и ставить целый балет не выйдет. Создать полнометражный спектакль — дьявольская трата сил. А вы хотите еще танцевать саму Анну. Возьмите себе обязательно помощников. Все массовые сцены им отдайте. Главное для Вас — собственно образ Анны. Ну и так же Вронский, Каренин. Их линии.
Я обращаю внимание на супружескую пару Рыженко-Смирнова-Голованова — оба танцовщики Большого балета. Их хореографический опыт — телевизионные фильмы.
«Озорные частушки» с Владимировым и Сорокиной в главных ролях — удавшаяся зрелая работа. Рыженко к тому же из моей команды «Кармен». Мы понимаем друг друга без натуги.
И художник Валерий Левенталь. Вот наша команда.
Команда есть. А есть ли футбольное поле?
Я пишу обстоятельное письмо-просьбу на имя Фурцевой. Излагаю свои доводы «за» Анну Аркадьевну Каренину на балетной сцене Большого театра. Нужно пространство, два оркестра (духовой на сцене и симфонический в яме). На сюжет романа Толстого написано семь опер и ни одного балета. Мы будем «первыми в космосе». У труппы в следующем сезоне есть «окно». В эти пустующие два месяца мы уложимся…
Но после «Кармен-сюиты» доверие ко мне решительно подорвано. И Фурцева задает логичный вопрос:
— А музыка у вас есть? Вот когда Щедрин балет напишет, тогда и поговорим. Вот тогда надо будет и прослушивание в театре устроить. Пускай специалисты разберутся. Мнение просвещенное выскажут. Там вы на просвещенных людях план свой и расскажете. А мне вас сегодня выслушивать преждевременно. Пускай коллектив решает. Мы должны, товарищи, доверять мнению коллектива…
Но Щедрин за лето оканчивает партитуру. Тогда же и родилась моя племянница, которую в честь окончания сочинения окрестили Анной. Только Александровной, как дочку брата моего Александра, не «Аркадьевной»…
Теперешний директор Большого Ю.Муромцев устраивает по команде из Министерства культуры прослушивание. В Бетховенский зал театра набивается полно народу. Перед началом я рассказываю общий замысел балета, поминутно заглядывая в приготовленный дома конспект (мы сочиняли его всей командой — до первых петухов, накануне).
Львов-Анохин хорошо поставленным актерским голосом, мягко жестикулируя, вальяжно рассуждает об идеях Станиславского и Немировича-Данченко касательно детища Толстого. Такая ученая речь — тоже домашняя заготовка. Необходимая краска. Надо убедить аудиторию, что Лев Николаевич Толстой в момент написания романа интуитивно думал более всего о балете. Аудитория заинтересовалась…
Витиеватая речь Львова-Анохина возымевает действие. Особо «прошибает» собравшихся сентиментальная мемуарная история о зарождении замысла Толстого. Как увидел он в послеобеденной дреме черный локон на белоснежной шее графини Гартунг — дочери Пушкина. Мемуарист клятвенно утверждал, что этот пригрезившийся локон был для писателя первым толчком к «Анне Карениной». Несколько дам достают носовые платки. И прослушивание должно иметь драматургию!..
Мы навязчиво и откровенно акцентируем те строки Толстого, где романист говорит о пластике героини, ее легкой походке, поведении на московском балу. И конечно, об образе станционного мужика, кующего железо и приговаривающего грозное предзнаменование по-французски: «Родами умрешь, матушка, родами»… Этот образ воистину чуден, странен, необъясним. Я и сегодня совершенно убеждена, что воплотить в реалии тайну, загадку толстовских фантазий и взаправду под силу лишь только искусству пластики.
Потом Родион говорит о почитании Толстым Чайковского и Чайковским Толстого. Рассказывает, как плакал Лев Николаевич, слушая струнный квартет Петра Ильича с вариациями на тему «Сидел Ваня на диване, курил трубку с табаком». Объясняет, что использует в ткани своего сочинения микроцитаты произведений Чайковского, писавшихся в те же самые годы, что и толстовский роман. Связь и аромат времен!..
Потом Родион садится к роялю и играет весь балет. От начала — до самого конца… Того конца, где истаивает в небытии перестук железных колес на стыках рельсов. Эти звуки он извлекает косточками пальцев по дереву крышки инструмента…
Мы хорошо подготовились. Мы с серьезностью отнеслись к этому прослушиванию и выиграли раунд. Не нокаутом, но по очкам. Чего было достаточно. Большинство присутствующих, особенно музыканты, поддержали нашу затею, похвалили музыку и высказались за скорейшее включение балета в театральный план. Певица Ирина Архипова, имевшая значительный авторитет в театре — она была депутатом Верховного Совета СССР по Свердловскому району Москвы, где располагался Большой театр и даже… Кремль, — горячо ратовала за немедленное начало репетиционной работы.
— Это так интересно. Нам бы в оперу такое…
Директор Муромцев пытался увести обсуждение в дебри неопределенности — так, видимо, набрасывался сценарий этого дня, — но поддержан выступавшими не был. Каждый прожитый год ослаблял узды партвласти в искусстве. Послушными были уже не все.
Я сидела рядом с Улановой и шепотком поясняла ей, что делается на сцене под эту музыку, а что под ту. При дискуссии Галина Сергеевна промолчала. Но раз она не возражала, значит, «за»?..
И вот первая постановочная репетиция. И число в дневнике записано, и номер репетиционного зала. 25 октября 1971 года, третий зал. Нас двое — пианистка Ирина Зайцева и я. Первая моя проба — сольная мазурка Анны на московском балу. С букетиком анютиных глазок в прическе, как нарисована моя героиня пером Толстого. Мазурку поставить несложно. Просто мазурку. Но эта мазурка Анны Карениной. Потому мучаюсь, терзаюсь, переделываю без конца, отбираю варианты.
Первый номер занял у меня четыре дня.
Потом набрасываю свою вариацию — «метель», эхо толстовской сцены на заснеженном перроне в Бологом. Непредвиденная встреча с графом Вронским. Потом принимаюсь за финальные сцены третьего акта. За мои монологи. И… устремляюсь в Ленинград, чтобы показать сработанное Якобсону. Об этом уже писала…
Постановка всякого балета — дело зыбкое. Назначена репетиция. Но актер внезапно должен заменить кого-то заболевшего нынешним вечером. Репетиция сорвана. Все дергаются, нервничают. Другой неумолимо уезжает в поездку. А полпартии поставлено на него. Учить в цейтноте нового танцора — трата дней. Кордебалет, что сделано вчера, все позабыл. Путает. Дни убегают так быстро, что в тебя начинает вселяться мерзкое чувство паники…
Но вот балет вчерне поставлен. Сама не верю. Репетиции из залов выносятся на сцену. Сначала по актам. Под рояль. Потом под оркестр…
Но самое трудное только начиналось.
На первый прогон «Анны» под оркестр внезапно нагрянула министерская комиссия. С ними сама Фурцева. Мелькают знакомые лица членов художественного совета театра. Все судьи загодя рассаживаются в партере зрительного зала. Я, уже одетая, загримированная, разминаюсь на сцене. Настраиваюсь, словно оркестр. Вдруг меня начинают нервно одолевать запыхавшиеся люди, то из костюмерного цеха, то участники второго состава моего спектакля:
— Майя Михайловна, двери в зал заперты. У центральной — неприступный контроль. Никого не пускают.
— Рассаживайтесь в ложах…
— Какое!.. Они тоже заперты.
— Подымайтесь в бельэтаж…
— И там закрыто.
— Да что они, спятили?..
В театре полно капельдинеров, их нагнали, как на вечерний спектакль.
— Подождите меня. Я иду к директору…
Но дверь со сцены в директорскую ложу тоже наглухо заперта. Жму кнопку звонка, барабаню в дверь, кричу. Бесполезно. Что они, умерли там все за проклятой дверью? Растерялась. Может, бежать в комендатуру?
Саша Соколов, ведущий сегодня репетицию, нагоняет меня:
— Майечка, дирижер в оркестре. Мы начинаем.
Я сама уже слышу первые жалобные звуки балета, доносящиеся из-за закрытого парчового занавеса. Надо танцевать. В антракте разберемся.
Кончается мой дуэт с Марисом Лиепой (он — Вронский), который мы зовем «Падение Анны». А с ним и первый акт. Вижу на сцене Щедрина.
— Как это было?..
И, не дожидаясь ответа, вопрошаю:
— Двери правда заперты? Как ты попал в зал?
Родион усмехается:
— Перелез через оркестровый барьер.
— Ты шутишь?
— Хотел бы шутить.
— Но что происходит? Как можно не пустить второй состав? Им это необходимо видеть.
— Говорят, то распоряжение Кухарского.
— Они взаправду спятили…
Сразу после конца в кабинете директора Муромцева начинается обсуждение увиденного. Общий тон голосов мрачный. Попытка не удалась, роман Толстого танцевать нельзя, все сыро, неубедительно, музыка шумная. Анна Каренина валится в неглиже на Вронского: опять эротика (об эротике печется, как всегда, Фурцева).
— Но есть же и такой способ, Екатерина Алексеевна, — старается перевести сексофобию в юмор Щедрин.
Министр начинает сердиться:
— Над балетом, товарищи, еще очень долго надо работать. В этом сезоне премьеры не будет. А в будущем — посмотрим, — говорит Фурцева.
Мы, однако, еще не сдаемся. Я иду в атаку:
— Почему были заперты двери зала? За жизнь свою не припомню случая, чтобы второй состав не мог увидеть прогон спектакля…
— Да, это распоряжение министерства, — шипит мне доселе молчавший зам Фурцевой Кухарский, — незачем слухами наполнять Москву.
— Какими слухами? Но это всего лишь Анна Каренина. Тут нет никакой политики. Чего вы боитесь? Каких слухов?
— Боимся дискредитации великого имени Толстого, Майя Михайловна.
От таких защитников Толстой не только бы из Ясной Поляны пешком ушел, из России бы в путь пустился.
Головкина, виртуозно умевшая войти в доверие и дружбу с каждым поколением сливок советской номенклатурной элиты («танцующие внучки» сближали Головкину крепче родственных уз), теребит Фурцеву за рукав, что пора расходиться. Обсудили, посоветовали и хватит, честь надо знать. Дела всех куда более важные ждут. Что-то шепчет в самое ухо. У Головкиной в училище и внучка Фурцевой Марина учится (кстати, эта девочка была способна к балету, но после самоубийства Фурцевой Головкина вытурила ее из школы).
Внезапно Фурцева обращается к Улановой. Уланова тоже здесь, но не проронила пока ни слова.
— Галина Сергеевна, скажите ваше мнение.
Обращение неожиданно, и Уланова тушуется.
— Я затрудняюсь. Не разобралась. С первого раза судить…
— Мы все «с первого раза». Вы же профессионал…
— Профессионал… Но нет, не берусь…
Фурцева — человек прямой, могла резануть правду-матку.
— А Вы скажите, Галина Сергеевна, хотя бы то, что говорили мне в антракте…
Фурцевой нужна авторитетная поддержка в неприятии моей Анны.
Уланова словно съеживается, будто ей зябко очень:
— Мы когда-то тоже пытались создать балет по «Утраченным иллюзиям» Бальзака… И тоже ничего не получилось, — смиренным голосом вышептывает приговор Г.С.
Я молчу, но меня сражает слово «тоже».
Сегодня устроили судилище на первом — заметьте, первом! — прогоне балета под оркестр. Комиссия завалилась совершенно внезапно. В зал не пройти. Зал заперт. У затворенных дверей — капельдинеры-часовые. Танцоры слышат звучание оркестра первый раз. Звенящая пустота пятиярусного двухтысячного зала сбивает артистический настрой. И оркестр — по древней лабушной привычке — тянет свои шеи из оркестровой ямы поглазеть на сцену, что там такое творится. Дирижер Симонов то и дело заглушает музыку выкриками, взывая к совести оркестрантов: «Играйте, не смотрите на сцену, еще наглядитесь». Декорации выставлены, но не высвечены. На сцене разлит грязно-серый дежурный свет. Канделябры лакеев — а они конструктивная часть хореографии — не зажжены, батарейки в них вставить еще не собрались. Двигают лакеи в полутьме какими-то тяжелыми трехпалыми фаллосами. Кто танцует в недошитом костюме, кто в измочаленном спортивном «Адидасе». Шубы пассажиров на перроне Николаевского вокзала сшиты мастерскими по эскизам Левенталя совсем всерьез. Они так тяжелы, неповоротливы, что Рыженко ножницами выпарывает прилюдно подкладки, подрезает подолы. Первая сводная репетиция зовется на театре «адовой». А у нас столько компонентов, столько участников. Выносить суждение после такой репетиции — удар ниже пояса.
До чего непоследовательна власть! Создавать балет сперва разрешили — теперь губят его до рождения, на корню…
Когда годом позже ставили «Анну Каренину» в Белграде, Родион рассказывал мне, что от репетиции к репетиции все ждал прихода комиссии. Разрешат, пропустят, придерутся?.. Чуть малый скрип в зале, все шею вертел — пришла-таки комиссия. А на последней репетиции, накануне премьеры, не выдержал и спросил у дирижера Душана Миладиновича: «А когда же прием спектакля будет, комиссия когда?..»
— А вот мы и есть комиссия — ты, я и хореограф Парлич.
Так изуродовали нас в родном отечестве.
Когда все расходятся, я задерживаюсь возле дверей кабинета директора. А вот и он — проводил Фурцеву до черного лимузина, подымается к себе по лестнице.
— Юрий Владимирович, мне больше не дадут репетиций «Анны»? — тоскливо уставившись в пол, спрашиваю директора.
— Почему не дадут? Вы можете продолжать репетировать.
— И оркестр дадут? И сцену?
— Оркестр и сцена заняты. Репетируйте в классах под рояль.
Подымаю на Муромцева глаза.
— Но спектакль не пойдет, Майя Михайловна.
— В этом сезоне?
— В следующем у нас нет для «Анны Карениной» места.
— Значит, никогда?..
Муромцев желает пройти в свой кабинет, не сказав ни чего в ответ. Я останавливаю его за руку.
— Так зачем же репетировать, Юрий Владимирович?..
Директор высвобождает руку и… исчезает за белесой высокой дверью.
Мы сидим всей притихшей каренинской командой у нас на Горького. Гоняем чаи с Катиными бутербродами. Репетировать? Или бросить? Все так смятены и выпотрошены, что разговора не получается. Завтра потолкуем. Охотники откупоривают бутылку «Столичной», будут «снимать напряжение»…
Утром следующего дня в классе меня зовут к внутреннему театральному телефону. Секретарь директора. Нина Георгиевна.
— Майя Михайловна, позвоните после класса от нас Кухарскому в министерство. Срочно.
Что еще меня ждет? Какая неприятность? Всегда Кухарский, как черный демон, приносил нашей семье мрачные заботы, тяготы. Уйдя в первые дни войны в ополчение, он был тяжело ранен. Ему ампутировали ногу. Естественно, что увечье сделало его раздражительным и недобрым.
Когда я в числе других из интеллигенции подписала антисталинское письмо, направленное Брежневу, — мы требовали остановить поползший процесс реабилитации Сталина после свержения Хрущева, — письмо получило широкую огласку, «Голос Америки» повторял его ежечасно. Кухарский невзлюбил меня. Он шел в атаку за Сталина, за Родину, и поднятый на его кумира кулак был Кухарскому ненавистен. Я попала в немилость. Это Кухарский, составляя пошлые икебаны из известных имен для коллективных писем-поддержек-осуждений-протестов, много раз засовывал мое имя в эти… нечистоты, не вздумав спросить разрешения, даже не информировав, не позвонив. В этих письмах всегда было что-то постыдное, вроде тебя раздевают прилюдно, и Кухарский, ощущая это внутренне, обязательно включал в алфавитную обойму «протестующих-поддерживающих» тех, кто был ему не мил. Своих же дружков он берег и ненароком забывал их имена, когда вершилась холуйская работа по выполнению очередной команды с высшего партийного уровня. Ввели войска в Афганистан — интеллигенция должна мигом поддержать «мудрость» преступного решения. В дерьме изваляться. Чехословакию душат — опять, интеллигенция, поаплодируй своему правительству. Совершенно убеждена, большинство коллективных писем в природе вовсе не существовало. Сочинялись они в кабинете Кухарского, там же и подписи прилаживались…
Я звоню из ложи дирекции. Секретарь Кухарского жива интересуется:
— Вы из театра, Майя Михайловна?
— Да. От Нины Георгиевны.
— Сейчас Василий Феодосьевич возьмет трубку.
Замечаю себя мельком в зеркале, как нахохлилась, напряглась вся.
Дружеский, радушный голос Кухарского:
— Майя Михайловна, спасибо, что позвонили. Не могли бы вы к двум ко мне подъехать? Только одна. Не оповещайте о нашей встрече Родиона. Прошу вас настоятельно.
Как бы не так, говорю себе вслух, уже набирая номер нашего телефона. Только бы Родиона дома застать.
— Ну, что стряслось? Ты из ложи дирекции?
На одном дыхании пересказываю разговор с Кухарским.
— Через двадцать минут я буду у первого подъезда. Вместе пойдем в кухарскую берлогу.
Когда мы входим в кабинет заместителя министра советской культуры В.Ф.Кухарского, он старается перевести свою каверзу в шутку:
— Хотел без мужа Вам в любви объясниться, придется отложить до следующего раза…
Мы не улыбаемся.
— Вот что надо мне вам сказать. Екатерина Алексеевна улетела сегодня во Вьетнам. И поручила мне объяснить Майе Михайловне, что в этом сезоне театральные репетиции «Анны» надо прекратить. Вы можете продолжать лабораторную работу с вашими помощниками, но дать труппу, оркестр, сцену — мы не можем.
Я не буду пересказывать наш нервный, взвинченный разговор. Ты уже догадался, читатель, — «Анну Каренину» запретили…
На вечернем «Совете в Филях», вновь на Горького, мы решаем обратиться к Демичеву, в ЦК, где он ведал в те годы наукой и искусством, — фактически тоже министр культуры, но порядком выше. Вдруг поможет… Кухарского не разжалобишь, он и упрям, как гоголевский Голова. А Фурцева, поговаривают, из Вьетнама не то в Сингапур, не то в Малайзию дальше отправится. Когда ее дождешься…
Вся человечья жизнь состоит из случайностей, из везений и «невезух». Не улети Фурцева во Вьетнам, вряд ли решились бы мы через голову ее к Демичеву на прием проситься. Это уже — обида, ссора. Навсегда. На Фурцеву наступали бы. Ее уговаривали. А тут сама судьба распорядилась. Но доберемся ли до Петра Ниловича? Так он высоко сидит. Секретарем ЦК КПСС называется.
…Дам вам совет, будущие поколения. Меня послушайте. Не смиряйтесь, до самого края не смиряйтесь. Не смиряйтесь. Даже тогда — воюйте, отстреливайтесь, в трубы трубите, в барабаны бейте, в телефоны звоните, телеграммы с почтамтов шлите, не сдавайтесь, до последнего мига боритесь, воюйте. Даже тоталитарные режимы отступали, случалось, перед одержимостью, убежденностью, настырностью. Мои победы только на том и держались. Ни на чем больше! Характер — это и есть судьба…
Демичев нас быстро принимает. Мы объясняем ему с Родионом бедственность ситуации. Солисты, кордебалет, оркестр, мастерские проделали гигантскую работу. Нам нужно собрать спектакль. Обязательно собрать. Выносить судебное решение — смертная казнь! — на первой «адовой» репетиции нельзя. Даже если к спектаклю в следующем сезоне разрешат вернуться — все-все позабудут. Сначала начинать придется. И остынут люди, охладеют. Ни политики, ни секса в «Анне» нет — платья на всех длинные, ляжки прикрыты. Мы лишь рвемся новый балет делать. Творчества нам надо, ничего более…
Демичев выслушал нас приветливо. Мы видим рядом его в первый раз. Вблизи он проще, мягче, чем изображен на своих портретах в руках участников первомайских демонстраций.
Демичев говорит тихо, неторопливо, убаюкивающе. Все на «пиано», все в одной интонации. Временами голос его так затихает, что разобрать речь нет никакой возможности. Мы напрягаемся, тянем шеи, угадывая временами смысл сказанного только по движению губ.
Открахмаленная официантка вносит душистый чай с сушками.
Я разделяю ваше беспокойство. Даже если попытка воплощения балетной «Анны Карениной» будет не очень удачной, министерству следовало бы поддержать вас за смелость. Надо довести дело до конца. Я распоряжусь.
Мы ушли окрыленные. Неужели взаправду спасение?..
В те годы в России еще не разучились слушать высокое начальство. Директор Муромцев вызывает меня к себе. Он был сегодня — сама предупредительность. Как легко, должно быть, живется людям без убеждений. Подул ветер с небес — говори прямо противоположное своим вчерашним речам.
Работу над «Анной», Майя Михайловна, надо довести до конца. В балете есть запоминающиеся сцены. «Скачки» кажутся мне определенной удачей. Я дал указание выкроить для Вас время для сценических репетиций.
Завертелось колесо вспять. И у оркестра нашлось время, и у осветителей, и сцена внезапно опустела…
Радостью и удачей было участие в «Анне» отменных солистов.
Мои добрые друзья, мои славные единомышленники, мои единоверцы, мой родной балетный люд, подневольное племя танцоров!.. Как помогли вы мне в дни баталий за мою неугодную «Анну».
Марис Лиепа, Саша Годунов — пылкие Вронские… Коля Фадеечев, Володя Тихонов — сумрачные, графичные Каренины… Марина Кондратьева — вторая Анна… Воспарявший в воздухе грозный, казнящий Анну станционный мужик-обходчик — Юра Владимиров… Нина Сорокина, Наташа Седых — Китти… Сдержанная, надменная княгиня Бетси — Аллочка Богуславская… (Я вспоминаю тех, кто участвовал в премьерных спектаклях.) Спасибо, что не потеряли веру, не отступили, не вышли, не выскользнули из проигрываемой по начальству игры…
Но я забежала вперед. Лучше все по порядку…
Возобновились репетиции. Спектакль начинает выстраиваться. Генеральная. Вновь комиссия. Вновь Фурцева с замами. Но теперь в зале публика — мастерские, пенсионеры, родные, друзья участников, музыканты, критики, московские театралы. Нам на сцене танцуется куда легче — в зале есть дыхание, он сегодня не мертвый, не ледяной. Сегодня все ладится лучше, чем в первый «адовый» раз.
Вновь обсуждение в кабинете директора Муромцева. Но ныне речи не такие безнадежные, не всё за упокой, не всё в траурной виньетке. То, что сам Демичев приложил руку во спасение нашего детища, люди мигом прослышали. Ни худые, ни добрые вести в России без движения не стоят. Сам Главный балетмейстер театра сегодня не появился. Прошлое обсуждение подталкивать с обрыва нужды не было: мы сами валились в пропасть, как чугунные гири. Просто не прийти Главному — лучший исход…
Но времени мы потеряли в излишке. Уже июнь. Через полторы недели конец сезона в Большом. Нам бы порепетировать еще! Дать второму составу генеральную, но тогда надо переносить премьеру на осень. А это здорово опасно. До осени еще дожить надо. Вдруг, гляди, что произойдет…
Все такие добренькие стали. Покладистые. Говорят:
— Сами решайте. На ваше усмотрение.
Мы — вся «каренинская братия» — собираемся в опустевшем партере. Начинается галдеж. Я прекращаю споры:
— Пускай Щедрин решает. Как он чувствует, так и будет.
Все застыли. Родион молчит. Целую минуту молчит, «3а» и «против» прикидывает.
— Будем играть послезавтра премьеру. Откладывать, переносить не следует.
Сообщаем решение свое директору Муромцеву…
На стеклянной дощечке Большого, возле самых центральных дверей, впускающих зрителя в театр, за колоннами, там, где ловят последнюю удачу не запасшиеся загодя билетами (когда зажигаются огни театральных подъездов — и табличка озаряется светом лампочек), поименованы спек такли, идущие в ближайшие дни: «Царская невеста», опера, муз. Н.Римского-Корсакова; «Травиата», опера, муз. Д.Верди; «Евгений Онегин», опера, муз. П.Чайковского; «Чио-Чио-сан», опера, муз. Д.Пуччини… В месте, где стоит день — десятое июня: «Спектакль будет объявлен особо».
Из телефонной трубки захлебывающийся, прерывающийся голос Шуры Красногоровой:
— Майя Михайловна, «Анна» объявлена. Поменяли «спектакль особо» на — «Анна Каренина», балет, музыка Р.Щедрина, премьера…
— Когда поменяли? Вы сами видели?
— Пять минут назад. Я звоню из автомата на Театральной площади.
— Это точно?
— Куда точнее. Только читала. Я от касс звоню — прямо напротив.
Это так нормально. Так и должно быть. Но радость буквально душит меня. Счастье не дает дышать. Надо прожить еще два дня, только два дня и…
Мы, словно малые дети, визжа и толкаясь, набиваемся в машину. В нашу «Волгу». Родион мчит ее на недозволенной скорости к Большому…
Теплый июньский вечер. Еще светла Шумно бежим к колоннам. Прохожие оглядываются на нас с осуждением. Что за субъекты?.. Каменный Аполлон со своей колесницы заговорщически подмигивает мне… Можно ли от счастья с ума сойти?..
Все точно, как Шура говорила. Только не «музыка Р. Щедрина» написано, а «муз. Р. Щедрина». Впрочем, что одно и то же. Надо только прожить еще два дня!..
Я прихожу на спектакль обычно за два с половиной часа. В день премьеры «Анны» я пришла за четыре Сегодня из Парижа успел прилететь оповещенный нами Пьер Карден со своей японской спутницей-секретарем Юши Таката. Он приехал в театр прямо из аэропорта. Я должна показать ему на себе его великие костюмы. Прежде чем увидит публика. Не рассердится ли только Пьер, что имени его в программке не будет?.. Об этом директор Муромцев и слышать не захотел: Министерство наотрез отказалось…
Скрипки с флейтами запевают свою печальную мелодию. Спектакль начался. Помоги нам, Господь!..
Я стою во второй кулисе в черной карденовской шубке, с роскошным бантом на талии. На голове крохотная шапка и легкая вуаль. Шапка и впрямь чуть схожа с той, что была на мне при встрече с Жаклин Кеннеди в Белом доме. Ау-у!.. Руки мои укутаны в карденовскую муфту — бархатную с черной розой. Вижу, как включается проекция падающего снега на сутулые фонари вокзала Николаевской железной дороги… Хлопья, хлопья снега… Вступаю на па-де-бурре…
Щедрин смотрит спектакль в комнате осветителей в бельэтаже. Балет сделан пока на «живую нитку». Родион подсказывает художнику по свету Борису Лелюхину смены положений по ходу звучания музыкальной партитуры. Валерий Левенталь тут же.
Мои помощники Рыженко и Смирнов — все по той же причине «живой нитки» — мечутся в кулисах: подстраховывают выходы артистов и перемены декораций. В руках у Рыженко клавир балета — она свободно читает музыкальный текст.
«Вокзал» — кажется, нормально… Первая встреча с Вронским состоялась. Станционный мужик с мертвым телом…
«Бал» — благополучен. Тяжелые люстры опустились вовремя, точно по музыке. Канделябры лакеев дружно зажглись. Моя сольная мазурка с лиловым пятном анютиных глазок — в порядке. Все туры свертела хорошо-Теперь «Метель». Танцую стремительную вариацию в темноте, в вихре снежных порывов. Лучи лобовых прожекторов нещадно слепят глаза. Не промахнуться бы. Нет, все проходит гладко.
«Салон Бетси» не труден. Лишь бы вовремя выкатили белый рояль. Ну, что там? Отлично. Не опоздали.
Слышу музыку «Кабинета Каренина». Хриплое соло контрабаса. Как-то там завертывает свои шахматные ходы Фадеечев?
Затосковала флейта. Теперь мой выход- Наша сцена. Все удалось. Сейчас мой длинный рапидный уход на па-де-бурре от самой авансцены до предельного заднего плана. Закрываю лицо руками: «Поздно, уж поздно»…
«Сон Анны» — с моими четырьмя дублершами. Мне — передых. Пристально смотрю из-за кулис с правой стороны. Гример Нина Нестратова промокает мое лицо казенным полотенцем. Лицо влажно. Я отмахиваюсь: «Нина, отойди, не мешай смотреть». Молодцы девчонки, ничего не забыли, не напутали.
Новое положение света. Марис-Вронский один в своем будуаре…
И самое трудное для меня в первом акте — «Падение Анны». Хватило бы сил. Надо выложиться, вывернуться наизнанку. Это — кульминация акта. Марис хорошо держит. Все поддержки получаются. Ни одна не сорвалась. После взрыва эмоций — расслабленное затухание. Я качаюсь на руках Лиепы, как маятник на часах вечности…
Медленный занавес.
Застывший зал взрывается аплодисментами. А зал сегодня — трудный. Вся Москва. Верившие в наш замысел. Злоязычные скептики, холодные циники, все и вся наперед знающие. Беспечные, милые иностранцы, читавшие перед началом с переводчицами в программке сюжет балета: чем эта историйка закончится?.. И моя близкая, роднющая, нежно любимая мною московская публика. Моя публика. Публика, простоявшая прошлую ночь напролет у касс Большого, чтобы попасть сегодня на галерку… На мою премьеру.
Второй акт.
Скачки… Признание Анны… Сад Вреде… Болезнь… Сновидения… Отъезд в Италию… Третий акт.
Дворцовый церемониал… Встреча с сыном (по рисунку Врубеля)… Итальянская опера… Отвержение света… Ссора с Вронским…
Станция Обираловка. Моя казнящая совесть — станционный мужик-обходчик…
До последней сцены спектакль шел хорошо. На нерве. Все танцевали лучше, чем на репетициях. Остался только финал. Я — одна. Предсмертный монолог. Теперь все — на мне. Все дело — за мной. Надо собрать все силы. Как проведу эпилог, так и решится судьба спектакля…
Стробоскопы.
«…А в домах все люди, люди… Сколько их, конца нет, и все ненавидят друг друга. Зачем эти церкви, этот звон?.. Все неправда, все ложь, все обман, все зло. Где я? Что я делаю? Зачем? Господи, прости мне…»
Крестное знамение.
Я валюсь на колени.
Протуберанец прожектора паровоза. Уходящие вдаль огни раздавившего меня поезда.
Перестук колес.
Музыка шпал.
Спектакль состоялся.
Мы — кажется — победили!..