Кинопленку можно уничтожить. Память жива, пока жив человек. Потерявший память теряет прошлое. А человек без прошлого — не человек или, во всяком случае, не личность.

Мудрец утверждал, что нельзя дважды войти в одну и ту же реку: это будет уже другая река. В реку памяти можно входить бессчетно, и она останется все той же илистой рекой памяти. Прошлое на ее дне, под слоем ила.

Жизнь человека — спектакль, который бывает сыгран лишь единожды, а затем его навсегда вычеркивают из репертуара. Декорации же отправляют в музей или на свалку.

Спектакль без суфлера и репетиций. Премьера и бенефис. Триумф либо провал. И не изменишь ни картины, ни действия, которые уже сыграны. Ни реплики, ни жеста, ни интонации. Не изменишь. Не исправишь. Не повторишь.

Импровизация…

Память — фильм по мотивам жизненного спектакля. Единственный зритель — сам актер, играющий в спектакле заглавную роль.

Память — кинолента, пущенная задом наперед. Время, убегающее от самого себя. И она же — режиссер, которого так не хватало в спектакле! Раз, и кусок ленты в корзине забвения. Два, и кадры склеены в иной последовательности. Три, и подправлен сценарий.

Память может перелицовывать прошлое до изнеможения. Что-то в корзину. Где-то вместо себя — каскадер. Лица не видно, остальное не суть. Перед каждым очередным сеансом — очередная переделка. Как в детском калейдоскопе — встряхни, и новая симметрия цветных стеклышек, похожая и непохожая на предыдущую.

До поры память многолика и податлива, но наступает миг, когда человек уже не властен над нею. Река очищается от ила. Корзина забвения возвращает все до последнего кадрика. Облачившаяся в судейскую мантию память безжалостно и неподкупно монтирует фильм, где все — правда. Только годы спрессовываются в секунды…

Фотоснимок. В нижнем правом углу выпуклый вензель ателье. Когда-то вензель был столь же привычен, как и штамп, гасящий почтовую марку. Фирменный знак, гарантирующий качество. Срок гарантии — вечность.

На снимке мальчик и девочка. Лет четырех. Держатся за руки. Круглые, похожие на котелки или на шлемы английских бобби, панамки начала тридцатых годов. Сморщенные чулочки в рубчик. Позы статичны. Лица напряжены. Смотрят исподлобья. Неулыбчиво. Словно сознают серьезность и неповторимость момента. Совсем как взрослые на дагерротипах прошлого века.

Все называли их женихом и невестой. Безобидная шутка: отчего бы четырехлеткам не поиграть в жениха и невесту? Жаль, что шутка перестает быть шуткой, если ее воспринимают всерьез…

Однажды дядя повел их в городской сад. В саду было сумрачно. Свысока посматривали великаны-деревья, приютившие среди ветвей весело щебечущих птиц.

Они гуляли по малолюдным, присыпанным кирпичной крошкой аллеям, держась за руки, и молчали. Гуляли долго. Дядя не смотрел на часы. А может, их у него и не было…

Жених терпел, пока мог, но не вытерпел. Произошло непоправимое.

Стыд растворил в себе его детскую любовь. Уже пожилым человеком, взяв в руки чудом сохранившийся снимок, он всякий раз заново ощущал это чувство всепроникающего стыда…

Старый увядший снимок. Он и она. Жених и невеста. Держатся за руки. Крепко-крепко, на всю жизнь. Смотрят исподлобья. Наверное, именно так нужно смотреть в будущее.

Любовь и позор под вензелем уже не существующего ателье…

— Я люблю тебя, милый — сказала ему она. — Но выйду замуж за другого. Мне надо устроить свою жизнь.

Сказала и выбежала из вагона метро. Двери захлопнулись. Через приспущенное стекло она успела бросить ему яблоко. Оно было отравленное, жгло душу ядом любви и ревности. Нужно было тотчас швырнуть его обратно, как на фронте ловили на лету и молниеносно, бумерангом, возвращали врагу гранату. Но он не успел. Граната взорвалась.

Ехали в театр. Доехал он один. Шла модная в те послевоенные годы «Мариэтта» — легкая, задорная оперетка. Все смеялись до слез. Он ничего не видел сквозь слезы.

Домой возвращался ночью. Дождь. Черное блестящее шоссе. Слева расплывчатые огни автомобильных фар.

«Будь, что будет!» — шальная мысль.

Странное ледяное спокойствие. Шаги наперерез приближающимся фарам. Мягкий удар. И даже не удар, а толчок, словно пуховой подушкой. Он отлетает на несколько метров. Полет плавный, замедленный. Приподнимается на коленях. Новый толчок.

Залитый дождем кювет. Рядом на боку «Победа». С трудом выбирается водитель. Прихрамывая, бежит к нему.

Он втягивает голову в плечи, ожидая пощечины, брани. И слышит:

— Да как же так… Дорогой человек, у тебя же все косточки переломаны, а ты стоишь! Присядь, я сейчас. Только выберусь, и сразу в больницу. Потерпи!

Бочком, бочком, и домой. Мокрый до нитки, вывалянный в грязи. Дома слезы матери, охи, ахи…

И ни единого синяка, ни крошечной царапины…

Однажды, уже под тридцать, ему посчастливилось сделать открытие. Он поделился им с лучшим другом.

— Надо застолбить, — сказал лучший друг. — Напишем статью, пошлем в журнал.

Статью подписали в алфавитном порядке. Фамилия лучшего друга возглавляла алфавит, его собственная — замыкала. Друзья нередко бывают хоть в чем-то полярно противоположны.

Статью напечатали. Но почему-то под одной фамилией — на букву А.

— Безобразие, — возмущался лучший друг. — Я этого так не оставлю! Потребую напечатать поправку. Как-никак ты мой соавтор!

Пять лет отняла диссертация. Перед самой защитой пришла поздравительная телеграмма от лучшего друга: тот уже перебрался в столицу. Одновременно в ученый совет, где должна была состояться, но так и не состоялась защита, поступило заявление гражданина А., который обвинил диссертанта Я. в плагиате.

И это было обоснованное обвинение: ведь основополагающее открытие застолбил лучший друг.

* * *

Дарский отстегнул датчики и помог Красину снять шлем.

На лбу осталась розовая полоска.

— Какая долгая ночь… — сказал Красин.

— Посмотрите на часы, — предложил Дарский.

— Стоят…

— Прошла минута.

Красин смахнул со лба бисеринки пота.

— Не может быть! — он приложил часы к уху.

— Успокойтесь, Виктор, — мягко проговорил Дарский. — Вы стали очевидцем большого открытия. Оно не укладывается в рамки обычных представлений, из этого надо исходить.

— Поразительно… — прошептал Красин. — Ваше открытие…

— Не мое! — поспешно перебил Дарский. — Яковлева, того человека, чью жизнь вы прожили за минуту. Согласитесь, самая долгая ночь слишком коротка, чтобы вместить человеческую жизнь.

— А минута вместила… Но почему именно я…

— Почему для этого опыта выбрали вас? Ответ прост. Вы человек искусства, с образным, а не понятийным восприятием мира. Подобные мне мыслят формулами, подобные вам — эмоциями.

— Не совсем так… — неуверенно возразил Красин. — Но я понимаю, что вы имеете в виду.

— Нас интересует ваше впечатление. Взгляните на случившееся глазами художника-импрессиониста. Повторяю, мне такой взгляд недоступен. Я не доверяю своему чувственному восприятию, предпочитаю фотоаппарат, способный зафиксировать мельчайшую деталь. Здесь же мозаика мазков, игра света и теней, кажущаяся поспешность, нарочитая небрежность, даже незавершенность. Такова прожитая вами жизнь Яковлева, вернее, ее отображение в вашем мозгу. Она — не фотография, а этюд. Но в отличие от меня вы должны были воспринять ее не фрагментарно, не урывочно, а как нечто цельное.

— Так оно и есть… Хотя, когда вы отключили ваши…

— Датчики. — …Мне показалось, что это был сон. Нескончаемый, беспробудный, чуть ли не летаргический. И у меня вырвалась фраза: «Какая долгая ночь!» — Вот как… — в голосе Дарского чувствовалось разочарование. Значит, опыт не удался. Я ведь тоже воспринял это как сон!

— Не спешите с выводами, — возразил Красин. — В том-то и дело, что у меня не было похоже на сон. Просто жизнь, и я — не я, а совершенно другой человек, от младенчества до старости. Но не мог же я на самом деле перевоплотиться, такое бывает лишь во сне. Это первое, что пришло мне в голову по окончании опыта. Машинальная реакция, попытка найти разумное объяснение необъяснимому. Иначе пришлось бы признать себя сумасшедшим!

— Фу… Меня даже в жар ударило, — сказал Дарский с облегчением. — Мы так рассчитывали на вас. И если бы сорвалось…

— Так что это все же было: гипноз, галлюцинация или… как там… экстрасенсорное восприятие? Не перевоплощение же!

— И все-таки вы перевоплотились. Если только не придавать этому слову вульгарный смысл. Простите за каламбур, но перевоплотилась не плоть, а личность. Что же касается экстрасенсорного восприятия… Слово «экстрасенсорный» буквально означает «сверхчувственный». Прежде оно имело мистическую окраску. А сегодня под экстрасенсорным понимают восприятие информации человеческим мозгом непосредственно, минуя органы чувств. Как бы попроще объяснить…

— Ну да, конечно, — с иронией проронил Красин. — Я же человек искусства, мыслящий образами. Со мной нужно говорить как с ребенком. Но, боюсь, человеку науки, в свою очередь, нелегко подбирать метафоры.

— Пристыдили, — улыбнулся Дарский. — Так вот, с электронными вычислительными машинами первых трех поколений общались словно с инопланетянами. Придумали формальные языки — фортран, алгол, алгамс, кобол, аналитик, симскрипт, сириус…

— Довольно, — воскликнул Красин.

— А что вы скажете о языке под названием «стресс»?

— И все это для связи человека с ЭВМ?

— Вот именно.

— И одного языка оказалось недостаточно?

Дарский пригладил всклокоченные седые волосы.

— Помните в «Братьях разбойниках»: «Какая смесь одежд и лиц, племен, наречий, состояний!»? Эти строки можно отнести и к ЭВМ того времени. Появились профессиональные посредники между людьми и компьютерами программисты. Но уже в машинах четвертого и пятого поколений была предпринята успешная попытка диалога между человеком, например, конструктором, и ЭВМ. Человек пользовался клавиатурой пишущей машинки либо специальным электронным карандашом, машина печатала ответ или высвечивала чертеж на экране-дисплее.

— А потом?

— Следующий логический шаг — речевое общение человека с компьютером. И наконец, экстрасенсорное — человеческого мозга с электронным.

— Я знаю, — встрепенулся Красин. — Человек, в которого я перевоплотился…

— Был специалистом по экстрасенсорному общению с компьютером. Оба они на время образовали единую систему, своего рода интеллектуальный тандем. И знаете, не всякому это дано?

— Я… он считал себя неудачником…

Дарский покачал головой.

— Яковлева постигла судьба многих гениев, так и не добившихся прижизненного признания.

— А я и не добивался. Сознавал свою заурядность. Не считал даже, что заслуживаю чего-то большего. В неудачах винил только самого себя.

— Подождите, Виктор, — остановил Дарский. — Вы и не заметили, как снова перевоплотились, заговорили от его лица. Не надо!

— Это непроизвольно… — смущенно пробормотал Красин. — Боюсь, не так просто снова стать самим собой.

— Что вы заладили: «самого себя», «самим собой»! Яковлев и Красин два разных человека, две личности. Пара сеансов обыкновенного гипноза, и все станет на свои места.

— А если я не захочу?

— Утро вечера мудренее, — сказал Дарский. — А сейчас перейдем к сути. Вот датчики. В каждом миллион микроизлучателей и приемников, образующих матрицу. Матрицы — связующие звенья между мозгом и компьютером…

— Все это мне известно не хуже, чем вам, — перебил Красин.

— Каким образом?! — изумился Дарский. — Ах, да… Ведь вы же унаследовали знания Яковлева!

— Отчасти.

— Тогда вам не нужно объяснять, что до сих пор ритм экстрасенсорного общения задавал человек. Ведь раньше считали, что человеческий мозг настолько медлителен, что временной масштаб компьютера ему не осилить. Яковлев, то ли по небрежности, то ли по рассеянности, перепутал порядок соединения матриц. Да еще нарушил правила техники безопасности — остался работать ночью. Один. Утром его нашли мертвым. Так небрежность погубила человека, но родила гениальное открытие.

Красин медленно встал. Лицо налилось бледностью, затем внезапно побагровело.

— Неужели вы ничего не поняли? Вы, ученый! А ведь сами прожили его жизнь, прежде чем поставили опыт на мне! Не поняли… Впрочем, вы же мыслите формулами, эмоции вам недоступны… Яковлев ничего, слышите, ни-че-го не перепутал и не допустил ни малейшей небрежности. Он давно пришел к выводу о существовании параллельного механизма мышления, основанного не на нейронных, а на полиэдральных сетях. Догадка-то висела в воздухе! Чем же еще объяснить существование чудо-счетчиков, мгновенно перемножающих многозначные числа, или людей с фотографической памятью, способных, бросив секундный взгляд, затем воспроизвести страницу цифр?

— Значит, он…

— Все сделал сознательно. Жаль, не рассчитал своих сил: он был уже стар и болен. Предчувствовал, чем это для него кончится, но не желал завершать жизнь неудачником. Вы, Дарский, пытаетесь приписать его открытие случайности. Это значило бы вновь обокрасть Яковлева!

— Ни сном, ни духом! — закричал Дарский. — Но почему вы сразу же по окончании опыта…

— Инерция мышления. Точнее, ее остаточные явления. Яковлев крепнет во мне постепенно. Когда вы отключили датчики, я был ошеломлен. Во мне преобладал Красин. Я еще не мог осознать ту информацию, которой пополнился мой мозг, воспринять опыт и мудрость чужой жизни. Сейчас нас двое. И мы не позволим… Перед человечеством раскрываются немыслимые вчера перспективы. Наследование личности. Наследование знаний. Сверхскоростное экстрасенсорное восприятие. Коллективное мышление…

— Кто вы?! — в замешательстве воскликнул Дарский. — Вы не похожи ни на Яковлева, ни на Красина, какими я их знал. Боже мой, неужели этот злосчастный опыт разрушил вашу психику?

— Успокойтесь, — теперь уже это произнес Красин. — Моя психика не пострадала. Я не утратил ни одной черты своего характера. И вместе с тем, я впрямь изменился. Стал мудрее и богаче. Перевоплощение в Яковлева как бы поверило алгеброй гармонию. Вам, ученым, непросто будет в этом разобраться. Но игра стоит свеч!

— Спасибо, Виктор, — дрогнувшим голосом сказал Дарский.

— Это вам спасибо. Я пережил звездный час, — Красин едва заметно усмехнулся. — А если уж быть точным, звездную минуту. Звездную минуту Яковлева!