Александр Филиппович ПЛОНСКИЙ

ПЕПЕЛ КЛААСА

Фантастический рассказ

ПЕПЕЛ БЬЕТСЯ О МОЮ ГРУДЬ...

Шарль де Костер. "Легенда об Уленшпигеле".

- Вы ошиблись, назвав академика Воронина покойным, - сказал Вадиму оппонент.

- Неужели он еще жив?

- Можете в том убедиться, навестив его.

- Удобно ли?

- Старик нуждается в общении. Возраст приковал его к дому, а он человек деятельный. Реликт, последний из могикан. Мне довелось слушать его лекции.

- А я знаю академика лишь по книгам.

- Тем более, не упускайте возможности познакомиться с ним лично. Ваша диссертация - подходящий предлог. Вы исследуете ситуационные противоречия между личностью и обществом. У Воронина парадоксальное отношение к этой проблеме.

- И каково оно?

- Видите ли, будучи сам человеком исключительно порядочным, Воронин не ставит человеческую порядочность ни в грош. Впрочем, не буду пересказывать его взгляды, узнаете из первых уст, если, конечно, покажетесь старику достойным доверия. Ну, желаю успеха!

Воронин вовсе не производил впечатления ветхого старца. Сухой, слегка сутулый, в спортивном костюме. Лицо выдублено временем, иссечено морщинами, глаза бледно-голубые, с живым блеском. Волосы белые, с желтизной, словно посеребренные, а поверх слегка позолоченные. Пряди длинные, почти до плеч.

Держался академик непринужденно, даже подчеркнуто просто, разговаривал с Вадимом как равный. Заинтересовался темой диссертации, но сказал:

- Сам бы я за эту проблему не взялся.

- Считаете ее неактуальной?

- Наоборот. Просто выводы оказались бы слишком пессимистичными.

- Говорят, вы не любите людей?

- Вернее, не уважаю, - уточнил Воронин.

- И что сделало вас мизантропом?

- Под мизантропией понимают человеконенавистничество. Я далек от этого.

- Пусть так, - настаивал Вадим. - И все же?

- Критическое отношение к человеку породила во мне жизнь, - Воронин тряхнул волосами, словно поставил точку на сказанном.

- Извините за назойливость, но как именно?

- Я на несколько поколений старше вас, нам трудно понять друг друга. Тем не менее, попробую объяснить. Слишком часто приходилось видеть, как человек говорит одно, делает другое, а думает третье. На моих глазах не раз происходила инверсия личности, я разочаровывался во вчерашних кумирах.

- Вы имеете в виду культ Сталина, брежневские времена?

- И это тоже. Кстати, вас не удивляет, что и после обнародования данных о жертвах репрессий сталинисты так и остались в большинстве своем сталинистами? Думаете, не поверили? Нет, оправдали. Сработал инстинкт морального самосохранения. Им нужно было сохранить иллюзии - или жизнь пошла бы насмарку. "Сталин - наша слава боевая, Сталин - нашей юности полет", - они продолжали твердить это вопреки рассудку. Иначе - пустота, конец всему.

- Но вы-то не были сталинистом?

- Как сказать... Я - продукт своей эпохи. Такой же выпускник сталинской школы. У нас существовала одна система ценностей. И с этой точки зрения все мы, за редким исключением, были сталинистами, как большинство немцев в начале сороковых - гитлеровцами. Правда, впоследствии я утратил иллюзии. К несчастью.

- Вот как? - поразился Вадим. - А тогда вы были счастливы?

- Счастливые люди встречаются во все времена, - уклонился от прямого ответа Воронин. - И во время войн, эпидемий, культа, застоя. Не удивлюсь, если окажется, что тогда их было больше.

- Иллюзорное счастье?

- Полагаете, это хуже, чем неиллюзорное несчастье?

- Думаю, что да, - сказал Вадим.

- Не знаю, не знаю... Бывает же ложь во спасение!

- Ложь - всегда ложь.

- Когда-то и я так думал. Признавал лишь двоичный код: черное или белое, ложь или правда. А как быть, если в жизни преобладает серое? Если вчерашняя правда обращается ложью, а ложь объявляется правдой? А ведь вообще может быть несколько правд, и от тебя требуют сделать бескомпромиссный выбор между ними, как тогда?

- Но ведь нескольких правд не бывает! - опешил Вадим.

- Бывает, еще как бывает. У моей матери было два брата - Виктор и Михаил. В гражданскую войну дядя Витя стал белым, дядя Миша - красным. Один из них мог убить другого. Во имя своей неоспоримой правды. Наша беда в этой неоспоримости, в том, что мы не приемлем плюрализма правд.

- И все-таки не могу с вами согласиться.

- Было бы удивительно, если бы согласились. Между нами не только поколения, но и эпохи, причем каждая мыслила по-своему. А я к тому же разошелся в образе мышления со своей эпохой и не сошелся с вашей.

- Но это еще не причина для того, чтобы презирать людей.

- В смысле: не уважать человека?

- Хотя бы так.

- Кажется, наш разговор пойдет по кругу, - с едва уловимым оттенком досады произнес Воронин. - Я снова скажу об иллюзиях, вы упомянете разоблачение культа личности. Я сошлюсь на свое поколение наивно веровавших в идеалы и в того, чей гений их воплощает...

- А я соглашусь, что следующее поколение не верило ни в бога, ни в дьявола.

- Ни во что не верило, но голосовало "за". И, пожалуй, не одно поколение.

- Надеюсь, о нашем поколении вы этого не скажете?

- О да, поколение созидателей!

- Не иронизируйте! - обиделся Вадим.

- Если иронизирую, то над собой. Что же касается вашего поколения... Воздержусь от оценок. Слишком часто приходилось разочаровываться.

- Мы тоже иллюзия?

- Риторический вопрос. Адресуйте его потомкам.

- Я так и поступлю.

Воронин сделал нетерпеливое движение.

- Надо полагать, мы исчерпали тему?

- Нет, - возразил Вадим. - Я все еще не узнал, чем провинился перед вами человек.

- Передо мной? Абсолютно ничем.

- Послушайте... Мне очень важно это знать... Я не нахожу точных определений, но вы-то понимаете... Ну, пожалуйста...

- Неужели девяностолетний старик для вас авторитет? - смягчился Воронин. - Когда я был в вашем возрасте, меня меньше всего интересовало мнение старших. Обо всем на свете имел собственное, единственно правильное суждение. А уж каковы масштабы моих тогдашних интересов - земной шар, человеческая масса, класс. И уж если человек, то обязательно вождь или, на худой конец, крупный деятель. Судьба мирового пролетариата волновала меня больше, чем отцовская судьба. Что, опять ухожу от сути? Ну, будь по-вашему. Как вы относитесь к Осипу Мандельштаму?

На лице Вадима отразилось недоумение.

- Как отношусь? М-м... Большой поэт с трагической судьбой.

- Сейчас я прочитаю по памяти отрывки из двух его стихотворений. Слушайте:

Мы живем, под собою не чуя страны,

Наши речи за десять шагов не слышны.

А где хватит на полразговорца,

Там припомнят кремлевского горца.

Его толстые пальцы, как черви, жирны,

А слова, как пудовые гири, верны...

Что ни казнь у него - то малина,

И широкая грудь осетина.

Стихотворение-плевок, пощечина. Акт высочайшего мужества, самопожертвования. И Сталин дрогнул, не решился уничтожить поэта... Но вот стихотворение, написанное вскоре:

И к нему - в его сердцевину

Я без пропуска в Кремль вошел,

Разорвав расстояний холстину,

Головою повинной тяжел.

Кто написал эти раболепные строки? Тот же Осип Мандельштам, вчера еще герой, бросивший перчатку тирану!

Вадим вскочил.

- Вы обвиняете Мандельштама!..

- Нет, это вы его обвиняете! - с неожиданной жесткостью воскликнул Воронин. - Да-да, следуя вашей логике, Мандельштама нельзя не обвинить. Я же оправдываю несчастного поэта. Ведь он всего лишь человек. А человека можно сломить морально или физически. Не только слабого! Любого! Самого сильного!

- Неправда!

- Предают отца, мать, друзей, самих себя. Иногда из подлости, низости, зависти. Таким нет прощения. Чаще из страха, как Мандельштам, от боли, безысходности. Здесь я не судья. Виновата природа человека, запрограммировавшая в нем страх мучений и смерти. Тот же инстинкт самосохранения, который не позволял сталинистам отречься от Сталина.

- Выходит, они-то его не предают?!

- Зато предают нас, не говоря уже о миллионах погубленных Сталиным, их памяти. Но сталинистов я тоже не обвиняю. Каждый из людей родился потенциальным предателем.

- Какая жуткая философия, - содрогнулся Вадим.

- Не философия, а печальная действительность, - убежденно проговорил Воронин. - Напрасно мы коснулись этой темы, не стоило бередить вам душу. Но вы сами вынудили меня. Как видите, я не смог устоять.

- Неужели вы способны на предательство? - в голосе Вадима возмущение боролось с недоверием.

- К сожалению, - склонил серебряную голову Воронин. - Я могу привести десятки... нет, тысячи примеров, когда люди, перед тем славившиеся мужеством, превращались в...

- Вы... предавали...

- Я - нет, - с достоинством сказал Воронин. - Но не обольщаюсь этим. Я тоже человек. Мне посчастливилось избежать предательства. Милость судьбы! Ведь столько раз мог оказаться за решеткой, и в чем бы только ни признался! Пронесло. Сам удивляюсь, почему. Иногда становится даже обидно: неужели я был настолько ординарен, что не привлек внимания палачей?

- Остались чистеньким, а сейчас кокетничаете? - выдохнул Вадим. Вероятно, я не должен так разговаривать с вами. Вы академик, звездная величина. Однако у меня нет желания поддакивать вам. И промолчать не могу. То, что вы сказали, отвратительно. А теперь можете указать мне на дверь.

- Молодой человек, - устало произнес Воронин, - ваша горячность делает вам честь. Я не в обиде на вас. Но слова, при всей их эмоциональности, остаются словами.

- Вы сослались на тысячи примеров. Я тоже могу привести исторические примеры...

- Почему я должен верить историкам, мало они меня обманывали?

- Но существуют же свидетельства очевидцев!

- Они субъективны. А я признаю лишь научно подтвержденные факты. Только с их помощью вы сумеете меня переубедить. Сделайте это, и я умру счастливым человеком. Поторопитесь, мне жить недолго, - добавил Воронин, и Вадим впервые осознал, насколько он стар.

"Судья обратился к палачу:

- Посади женщину на стул и зажми ей руки и ноги в тиски.

Палач исполнил приказ.

- Не надо, не надо, господа судьи! - вскричал Уленшпигель. - Посадите меня вместо нее, сломайте мне пальцы на руках и ногах, а вдову пощадите!

- Рыбник! - напомнила ему Сооткин. - У меня есть ненависть и стойкость...

- Зажми! - приказал судья.

Палач стиснул изо всех сил... А кости ее трещали, а кровь капала с ног на землю...

- Признайся за нее, - сказал судья Уленшпигелю.

Но тут Сооткин посмотрела на сына широко раскрытыми, как у покойника, глазами. И понял Уленшпигель, что говорить нельзя, и, не сказав ни слова, заплакал".

"Ах, если б можно было этим убедить Воронина, - подумал Вадим, закрывая книгу. - Но литература для него еще менее достоверна, чем история. Да, какими бы правдивыми ни казались слова, только факты могут удостоверить истину".

Он поймал себя на мысли, что рассуждает, как Воронин. И что в этих рассуждениях есть жестокий, но здравый смысл. При всем несогласии с аргументами академика Вадиму не удалось, пообщавшись с ним, остаться прежним, безоглядно верящим в добро человеком. Ему словно прибавилось лет, и жизненный опыт, которого прежде недоставало, заставлял подвергнуть сомнению аксиомы, до встречи с Ворониным принимавшиеся на веру.

С чувством, напоминающим отчаяние, Вадим понял, что, несмотря на хвалебные отзывы оппонентов, не сможет защищать диссертацию до тех пор, пока не подкрепит ее фактами, которых потребовал от него академик.

На миг стало жаль себя, подумалось, что не в добрый час пошел он к Воронину. Но, может, оно и к лучшему? Ведь как заманчиво породнить психологию с точными науками!

Чтобы добыть научно подтвержденные факты, надо поставить эксперимент. Причем на себе. Самому пройти кругами ада. Вынести пытки, которые выдержали Сооткин и Уленшпигель. И подтвердить это не словами, а показаниями бесстрастных приборов - единственных свидетелей, чьи показания не сможет оспорить Воронин.

"Выдержу ли, сумею ли выстоять?"

Не выдержит слабый человечек Вадим - найдется другой, по-настоящему сильный!

"Пепел Клааса бьется о мою грудь", - повторил он слова Уленшпигеля и подумал, что чувствующий это биение никогда не станет предателем.

Человек, сидевший напротив, был ему отвратителен. Тупое уверенное лицо, вислые усы, прокуренные черные зубы. Кожанка, лоснящаяся черным хромом, такая же фуражка со звездой...

Невыносимо разило махоркой, чесноком и еще чем-то острым, мускусным.

"Разящий меч революции", - сложилось в голове Виктора.

- Все выложишь, мать твою... - хрипел чекист. - Не то в расход, понял? Ну? Явки, пароль, списки! Контра паршивая! Да я таких... к стенке... знаешь, сколько? Говори, сука!

"Хорошо бы выключить сознание, - угрюмо думал Виктор. - Не видеть, не слышать, не ощущать боли. Или перенестись в другой мир, в другое время..."

Он попробовал читать про себя стихи. Так он обычно делал, когда не удавалось заснуть. Монотонное журчание стихов отвлекало от навязчивых мыслей, а именно в этом Виктор сейчас больше всего нуждался.

"Как там у Пушкина... "Не стая воронов слеталась на груды тлеющих костей, за Волгой, ночью, вкруг огней удалых шайка собиралась..."

- Поднимайся, белая сволочь! Что бормочешь, говори как следует!

- Из хат... из келий... из темниц...

- Что из хат? Какие еще темницы? - на миг опешил чекист.

- Они... стеклися... для стяжаний!

- Ха! Шуткуешь со мной, стерва?! Вот тебе кельи, вот тебе темницы!

Еще вчера Виктором владело отчаяние. "Как глупо я дал себя взять! Выследили... Подловили... Какой же трус этот Аболенцев, выдал... Что со мной будет?"

Страшила не только смерть. Ему доводилось слышать о подвалах чека, допросах с пристрастием, которые мало кто выдерживал, выстрелах в затылок. Само слово "Лубянка" - а именно здесь он сейчас находился - стало синонимом ада, с той лишь разницей, что мучениям подвергают не грешников, а праведников.

В праведности дела, за которое ему предстояло положить жизнь, Виктор не сомневался. И сегодня он уже преодолел упадок духа, притерпелся к боли. Мысль, что он умирает за Россию, поддерживала в нем силы.

- Будешь говорить, дворянская гнида?

Подобие улыбки появилось на разбитых губах Виктора.

- Я... не дворянин... к сожалению...

Его отец был учителем истории. Всю жизнь коллекционировал картины передвижников. Восторженно принял февральскую революцию ("Слава тебе, Господи, наконец-то Россия станет демократической страной!"). Пришел в смятение от октябрьского переворота.

А потом к ним ввалились трое матросов с винтовками и длинноволосый расхристанный человек - на рукаве красная повязка.

Человек ткнул в лицо отцу отпечатанный на машинке мандат с фиолетовым штампом, матросы начали срывать картины со стен и сваливать в кучу.

- Не отдам, не отдам, что вы делаете! - слабо вскрикивал отец, хватаясь за рамы.

- Отойди, буржуй! - гаркнул человек с повязкой.

И тогда отец одним движением - оно запечатлелось в памяти как медленный полет - вскочил на подоконник и выбросился с шестого этажа. И сейчас перед глазами черная клякса на булыжной мостовой - тело отца.

- Собаке - собачья смерть! - равнодушно процедил красноповязочник. Одним буржуем меньше. Пошли, товарищи!

Матросы пошвыряли картины в кузов. Грузовик, пуская клубы дыма, объехал труп и скрылся за поворотом...

- Говори! Говори! Говори! - посыпались тупые удары.

"А Мишка, мерзавец, связался с красными. Никогда... ему... не прощу..."

"Пепел Клааса бьется о мою грудь..." - прозвучали в памяти слова из любимой книги.

Выстрела он не услышал.

Золотые погоны на отутюженном кителе. Ненавистные погоны, сорвать бы их раз и навсегда!

А лицо у него породистое, ухоженное. Бровь подергивается. Что это вы такой нервный, ваше благородие? Впрочем, палачи все нервные, боятся возмездия!

Как он меня истязал! Зрачки огромные, от морфия, что ли? Ноздри ходуном ходят - наслаждается муками моими! Возьмется за кончик повязки и отдирает. Медленно-медленно, чтоб больнее было. Затянется папироской - и в рану ее. Гасит... А сам гундосит с придыханием:

- Мы все-е пго вас знаем... Не отпигайтесь, - бес-смысьенно... Как там, у ва-ас? Весь миг насий-йя мы газгушим? До основанья? А за-атем? Стго-ить будете? На газвай-инах? Или в бе-егйогах станете жить? Ну-с?

Я харкнул ему в лицо кровяной мокротой. Он утерся крахмальным платочком - и в огонь его! Поворошил дрова кочергой, подождал, пока раскалится, и прижег мне щеку до кости.

- Не противно нюхать, ваше благородие? - спрашиваю.

- Напго-тив, - отвечает. - На гедкость пги-ятный агомат.

И вот стою с петлей на шее, а он, штабс-капитан добровольческой армии Деникина, у моих ног. Как побежденный. Китель отутюжен, погоны золотые, на левом рукаве трехцветный шеврон. А лицо кислое, недовольное. Испортил я ему обедню! Не сломил он меня, как ни старался.

А умирать все равно страшно. Ох, как страшно! Только не выкажу я своего страха, не дождется!

Эх, Витька, Витька, посмотрел бы ты сейчаас на меня... Неужели так и не увидел бы, в какую грязь влип? Брат мой Витька, враг непримиримый... Разошлись наши дорожки, да уж и не сойдутся. Помнишь, как мы подрались, когда ты нашел у меня под подушкой листовку? А когда погиб отец, не захотел со мной знаться. Ушел к белым, как был, в гимназической шинели, оставил мне записку: "Встречу - застрелю!" Теперь уже не застрелишь...

Не поняли вы с отцом, какое пришло время. Да разве стоило из-за картин себя убивать? Картины - тьфу, пыль. Ленин сказал, что лишь пролетарская революция в состоянии спасти гибнущую культуру и гибнущее человечество. Так до картин ли сейчас?

Свершится мировая революция, пускай не завтра, а, скажем, через месяц или даже год. Владимир Ильич писал американским рабочим, что европейская пролетарская революция может и не разгореться еще в ближайшие недели. Но то, что она вспыхнет, - факт!

Вот тогда начнется заря нового, пролетарского искусства. И никто не станет сокрушаться о буржуазной рухляди. Все будут равны и счастливы, ведь не напрасно же проливаем кровь, жизни свои кидаем в горнило истории.

Так что не даром я умираю, Витька! Помнишь книжку о народном герое Фландрии Тиле Уленшпигеле? Это благодаря ему я стал большевиком. Пепел погибшего от рук палачей Клааса бился о его грудь, а сейчас бьется о мою.

Проща...

Тюремная дверь захлопнулась за его спиной. Избитый в кровь, растерянный, недоумевающий, он рухнул ничком на койку.

Его арестовали ночью, увезли в "черном вороне". Перед допросом долго били.

Наконец он очутился перед следователем, молодым, красивым, пахнувшим одеколоном. Суконная гимнастерка без единой морщинки, кубики на петлицах, строгий взгляд.

- Вы арестованы как враг народа, троцкист. Обвиняетесь по пятьдесят восьмой статье в измене Родине, попытке свержения Советской власти, терроре.

- Но я ни в чем не виноват! Это ошибка!

- У нас ошибок не бывает, - отрезал следователь. - Сознайтесь во всем, это облегчит вашу участь.

- Мне не в чем сознаваться!

- Неправда.

- Клянусь!

- Известны вам эти люди?.. - следователь назвал несколько фамилий, их знали все в стране.

- Конечно, известны.

- Ну вот, - кивнул следователь с довольным видом. - А утверждали, что не в чем сознаваться!

- Но какое я имею отношение?!

- Самое прямое. Это главари вашей контрреволюционной банды.

- Но я ни с кем из них не встречался!

- Встречаться было не обязательно. И вообще, хватит с меня ваших "но"! - стукнул ладонью по столу следователь. - Не усугубляйте вину! Учтите: нам все известно. В вашем деле есть некоторые смягчающие обстоятельства... Впрочем, как посмотреть, под каким углом зрения. Они ведь из смягчающих могут превратиться в отягощающие. Словом, советую не отпираться. Сухим из воды вам все равно не выйти. Подумайте над этим хорошенько!

И вот он думает...

"Но я не виноват! Что же такое происходит?!"

Когда арестовывали знакомого, сослуживца или даже знаменитого на весь СССР человека - члена ЦК, маршала, наркома, это казалось объяснимым и закономерным. Ведь по мере победоносного движения к коммунизму классовая борьба обостряется - значит, и врагов становится больше. Факт! Но он-то при чем? Ведь не враг, это уж точно.

В рядах ВэКаПэбэ - с восемнадцатого, три года на фронтах гражданской. Выдвиженец. В других партиях не состоял, в оппозициях не участвовал. Родственников за границей, слава богу, не имеет. Всегда честно выполнял порученную работу. Голосовал только единогласно. Совсем недавно, к Первомаю, наградили грамотой - наверху слева товарищ Ленин, справа товарищ Сталин.

Так за что же!

"Лес рубят, щепки летят", - эту фразу обычно произносили шепотом. А сейчас она как бы сама себя прокричала, и сразу стало все ясно.

Лес рубят. И если это делают, значит, так надо. Стало быть, для народного блага порубка. А он - щепка. Без них не бывает. Рубанули откололась...

"И сколько таких шепок!"

Он испугался самой этой мысли. Даже оглянулся: не услышал ли кто. В конце концов, лучше арестовать десять невиновных, чем упустить одного врага. Нужна бдительность, факт!

"Разберутся! Не может такого быть, чтобы не разобрались", успокаивал он себя. Однако спокойнее не становилось.

Он мысленно повторил перечисленные следователем фамилии. Кто бы мог подумать, - враги. А как ловко маскировались! С какими речами выступали! Пробрались аж в самую верхушку, на трибуне рядом с товарищем Сталиным стояли...

Чувство ненависти к этим прислужникам мирового империализма охватило его. Поделом им! Пусть их безжалостно расстреляют. Но почему из-за них должен страдать он?

Вспомнились побои, каких прежде не приходилось испытывать. Ну, дадут по уху, фонарь под глаз подставят, а чтобы вот так, словно шелудивую собаку... Бейте врагов, он разве против? Но его-то зачем? Неужели, заколодило под ложечкой, - будут еще?

Совсем как в книжке... Парень и его мамаша не хотели признаться, куда спрятали деньги. Уж как истязали их, подумать страшно. А они точно в рот воды набрали. Денег было жалко? Парень потом толковал о каком-то пепле...

Эта книжка затесалась среди картин, которые он реквизировал вскоре после революции у одного учителя. В музей их не взяли, пришлось бросить. А учитель сиганул в окно и разбился насмерть.

- Одним буржуем меньше, - сказал он тогда сгоряча.

Только какой это был буржуй...

Странно, что он никогда не вспоминал об учителе, и теперь вдруг ни с того, ни с сего вспомнил. А еще - как загонял раскулаченных в ледяные теплушки. С бабами, детишками. Эшелоны шли в Сибирь один за другим. Говорят, трупы примерзали к нарам...

Выходит, не всегда он поступал по справедливости. Отчего же сам-то надеется на справедливость?

А ну, цыц! Пожалел учителя? Кулаков с их пащенками стало жаль? Себя пожалей! Что сказал следователь? Есть смягчающие обстоятельства, но под разным углом. Разным, понял?!

"Может, я и на самом деле потерял бдительность? Запутали, охмурили, бывает же? Мой долг помочь следствию, так и скажу. Раз оно знает, могу подтвердить. Факт!"

Но тут подумалось, что фактов-то у него и нету. Из пальца их не высосешь.

За что же его все-таки взяли, ведь дыма без огня не бывает. Неужели...

Да, да, да!

В тот день они забивали козла, и однорукий Степка, он под газом был, возьми и брякни:

- Чтой ефто... ик... столько много трохцистов развелось. И стреляють их, курев, а они... ик... сновать разводиться, ако клопы...

А Макар, брат старший, тут-то и сказал:

- Т-с-с... Между нами, Левушка - голова.

Это о Троцком!

Сообщили куда надо, факт. Макару, может, и ничего, а он теперь расхлебывает. Потому как промолчал, покрыл братца.

"Что делать? Что делать?"

Не сказать - расстреляют. Как пить дать, расстреляют! А сказать... Брат ведь. Сказать - не сказать...

"Но я же большевик! Всегда выполнял свой долг перед страной и партией, выполню и сейчас, - решил он с облегчением. - Пионер Павлик Морозов родного отца не побоялся выдать. Надо было, и выдал. А я чем хуже?"

"Пепел Клааса стучится о мое сердце", - припомнились вдруг слова из той книжки.

"Какой, к черту, пепел, того и гляди, самого в прах..."

Он подбежал к двери, забарабанил кулаками:

- Откройте! К следователю мне! Я дам показания! Да-ам!!!

Капельницу еще не сняли, но стимулятор уже отключили. Вадим чувствовал себя вполне сносно и обрадовался, увидев Воронина.

- Как вы решились на этот ужасный эксперимент? - спросил старик, отдышавшись. - Ввели в компьютер программу пыток - и присоединили к нему собственный беззащитный мозг!..

- Почему беззащитный? - одними глазами улыбнулся Вадим. - Человек не всегда слаб. Надеюсь, мне удалось доказать это.

- У вас трижды останавливалось сердце!

- Однако я жив. И получил научно обоснованные факты. Вы согласны?

- Я видел компьютерную запись кругов ада, ее не оспоришь. Пепел Клааса... вот что я не принял во внимание! Ваша диссертация...

- Знаете, в чем были правы вы, а не я? Помните ваши слова...

- О бескомпромиссном выборе?

- Тогда я не согласился с вами, и зря. Прежде бескомпромиссность я отождествлял с принципиальностью. Теперь увидел, сколько она причинила зла. Попытки установить монополию на правду всегда заканчиваются трагедией.

- Вот видите, а вам эта мысль сначала показалась крамольной.

- К счастью, я поумнел.

- И поседели, - добавил академик, внимательно посмотрев на Вадима. Не беда, это все равно бы случилось. Да, чуть не забыл! В вашей трагической эпопее меня поразила одна параллель...

- Виктор и Михаил? Ничего удивительного. Ваш рассказ о братьях-врагах показался мне символичным. Компьютеру - тоже.

Воронин с сомнением тряхнул серебряными прядями.

- Но я ведь не рассказывал, как они погибли... Кстати, "Легенда об Уленшпигеле" была любимой книгой обоих. Только каждый прочитал ее по-своему...