Степан Бердыш

Плотников Владимир Иванович

Часть первая

МОСКВА — САМАРА

 

 

Польская гульба

Без малого год нету житья посадским ни в Замоскворечье, ни на Сретенке, ни на Солянке от разбойного приплоду. То там, то здесь алые язычища слизывают дома, а то и целые слободы. Самому начальнику патрулей Ивану Туренину управиться с напастью невмочь. На окраинах поджигателей покрывает воевода Колычев, Шуйских сторонник. Ну а тем, верно дело, беспорядки и хай против власти — в руку.

Степан Бердыш невесело усмехнулся, хрустляво давя почернелые останки балок, и двинул вдоль дымящего погорелья. Никак опять ляхи гуляют. Понаехало ж их в Москву — хорьков сапегиных… Что за время? У правителя с царём висельники под носом чего вздумают, то и творят. Осталось от Ивана наследие, однако. Мысль прервалась ожоговой болью в левом плече.

Степан скосился. Ухмыляющийся здоровяк, толстым похлопывая кнутовищем по колену, вызывающе мигал правым глазом.

Тоже ведь рожа, спокойно рассудил Бердыш, узнавая. Сам Пронька Шелепуга. Отъявленный вор, любимец Вацлава Пшибожовского. Ага, так вот же он и сам, «батяня». Стенин взгляд проструился через плечо Проньки, задев стройного всадника, что наполовину отслоился из угла обгорелой домины.

В дыму возникли молодчики, чьи лица не оставляли сомнений насчёт их призванья и ремесла.

И с Пронькой, и с Пшибожовским Бердыша слюбил один уличный «поцелуйчик» тремя неделями дотоль. В тот раз шайка ляха едва упорхнула с-под облавы. А вот сегодня, пожалуй, Стёпа, зажмут тебя — не проскочить. Пшибожовский, гад, хоть и года в Москве не жил, а силу нажрал ой-о-йо. Кромешник. Что ль, правда — не врут, будто Вася Шуйский его услугами не брезгует?

Степан свёл руки к поясу. Ждал. Пшибожовский тоже: видать, силился опознать. Наводчик и покрыватель лихого люда, он мог помиловать, а мог и наказать. Развязку ускорил Шелепуга. Нахально шагнув вперёд, притиснул Степана плечом. Приветная затрещина отстрелила его на исходные рубежи. Тряхнув щеками, Пронька волчьи угнул голову и отступил ещё. Как бы для разбега. Редкие зеваки, горбясь и утрачивая зрение вкупе со слухом, торопко оголяли улочку.

Першисто запахло бойлом.

Размеренным упокоем Степан прошёл мимо Шелепуги, обогнул Пшибожовского, приспешников. Он знал, что пропал. Тело, ноя от напряга, было готово ко всему. Чмок губою за спиной… Наверняка от шляхтича.

Разом стали обступать жертву всею сворой — серпом. На ходу оборачиваясь, Бердыш скинул длинный опашень, одновременно накручивая его на левую кисть. Из резвой правой уже опасно лыбилась сабля.

Негодяи потянулись к ножнам и поясам. Лязг, треск, вжик — в кулаках заиграли клинки и кованые дубинки. На этом дело застопорилось. Да и не могло иначе — сталь в руке Бердыша превратилась в пращевидное облако свиста и блеска.

— Ну, што тянете ошлика жа уши? — выразив недовольство одними шипящими, Пшибожовский не имел удобства разглядеть, что там стряслось за поясом широченных спин. Панов окрик выхлестнул пару шустриков.

И тотчас перваш, суровый детина в неохватном азяме, гундосливо уркнул, выпуская саблю из отбитой руки. Тесак второго с ветерком умчался через голову, звякнул поодаль. Обезоруженные нырнули за спины. Степан не сходящей улыбкой приглашал новеньких. Его помелькивающая сталь заставляла пятиться всю кодлу. Что те коса посредь щетинящихся репьёв.

— Братва, погодь! — взвился Шелепуга. — То ж Стеня Бердыш, Годуновский жнец. Всяка режет, как чёрт белену.

Пшибожовский, кругля пареные зенки, даже приподнялся в седле:

— Хорош добыш. За голову эту оджин боярин, слышал, два фунта шеребра обешщался. Ну-к бери его, хлопцы.

— Спробуй, возьми, — медлительно предложился Бердыш. Гулливая его сабелька ничуть не утомилась писать помрачительные зигзаги. Пробился так к горелой стене — тыл оборонить. Крыкнуло обугленное стропило, да не прибило.

Шустрецы насели — неохотно, но скопом. Ещё один дёрнул перерубленной в запястье рукой. С всхлипом треснуло лезвие четвёртого. Вперёд сунулся Шелепуга. Сыпля мрачные прибаутки, он искусно поигрывал саблей. Бой становился жёстче и опасней. Неуловимыми лучами отражая наскоки прочих, Степан, казалось, замкнулся на поединке с Пронькой.

Пшибожовский понукал головорезов вздорными криками и змеиной смесью русско-польской ругни. Ничто не предвещало перелома, как Шелепуга вдруг обеими руками вкогтился в порудевший висок и брякнулся задницей. Его уволок откормленный бугаёк по кличке Сёма Валенок.

Пшибожовский смурнел. Он даже наполовину выдвинул из ножен саблю. Но, знать, не нашлось духу схватиться с проверенным держаком. Налётчики, хоть и разъярились не на шутку, разумно острожели.

На самом деле, Бердыш изрядно устал. Биться всё трудней. Напуская на него горсть сотоварищей, враг через два позволял себе роздых. Приноровяся к изобретательной бердышовой ловкости, всё успешней отражали они страшные выпады. Брали уныло, но верно — на измор. Их срочно требовалось озадачить новиной.

Улучив миг, Степан ловко перекинул клинок из занемевшей правой в помалу освобождённую от плащевого щита левую. Ещё один резкий выпад — и чужая сабля шваркнулась у ног. На крату самой кратости Степанова голова нырнула к земле.

Взметнулся к небу пушистый срез русого чуба. А вослед с визгливым звяком вспорхнули к небу два поцеловавшихся клинка.

С прозрачным стоном один из лихоимцев сдавил правое предплечье. Грузный пинок втёр его в грязный багрянец мостовой. Высовывая иссыхающие языки, подраконенная пятерица жалась к вожаку.

— Ибрагим, осил! — почти без шипа взрыдал мучнисто запятневший поляк. С мотком прочной волосяной бечевы отделился от прореженной стайки юркий башкирец. Грозная петля осила взмыла над Степаном. Твёрдая рука предугадала линию захлёста. Завидный взмах — и бечёвка разрезана. Да не поспел витязь предугадать всего коварства польского гостя. Из-под синего кунтуша Пшибожовского с чётко рассчитанной заминкой выпорхнул шёлковый аркан. Захлёст полонил богатырские плечи. Шляхтич рванул, да сил повалить недостало. Под жёстким роковым кольцом забугрились мышцы. И тут Сёма Валенок сбоку обрушил на Степана стропильный полуобгарыш. Подломленным стволом, не устояв, Бердыш свалился.

Люто заработали тугие кулаки и гулкие подошвы. Не скульнуть, не ворохнуться. Не сразу Вацлав унял развоевавшуюся «слободку». Приблизясь к поверженному, охватил влажной пятернёй скулу его, издевательски прищурился в закровленное лицо. Молодое, почти красивое. Почти — потому что обезображено тёмным обручем шрама: яхонтовая прожилка в охват от правого переносья до верха левой ноздри. Медленно рука сместилась к копне подёрнутых ранней иневой волнистых волос. Собрав густой сноп в подрагивающий кулак, поляк близко-близко подтянул Степанову голову ко лбу своему, свежему, как у младенца.

— Чё зенки попусту пялишь? Не баба чай. — Сквозь искромсанные губы продавил Степан.

— Лики мучшеников шобираю. Шны нежные ш ними видятша. — Сладостно шепча, Пшибожовский неслабо ткнул в нос Степана. Бурля алым ключом, тот упал навзничь. С трудом приподнялся, шмыгая, пробормотал:

— Остерегись… С царёвым слугой, точно с татем, не пристало… Борис Фёдорович вовек тебе…

— Не учи, пешкарь, щуку промышлу, — осклабился поляк, выпрямился, пнул в бок. — Подохнешь аки пёш на живодёрне. Княжь Вашилий… ушердие шумеет оценить. А твой Борька, быдло татаршкое, и не прожнает, где пёш его шбрыкнулша. Тащи-и его, хлопцы, к Шелепуге в подклеть!

 

Царь и шурин

Тягучую марь лениво всколыхнул звучный перелив враз проснувшихся колоколов. В сумрак кельи через одну просачивались струйки заоконного ветерка. Худой, болезный бородач в однорядке созерцал причудливый «бегунец» Благовещенского собора. Тусклые глаза непослушно слипались. Таяли воском попытки слепить средоточие.

Временами чело богомольца резала жалкая морщина — след бесконечных потуг слабого ума постичь хоть малость из недоступных пониманию вещей. Ни злобы, ни горечи, ни страха, ни отчаяния. Лишь детская беспомощность и безмерная усталость светились в мутном взоре. Колокольный напев рассеял поволоку в глазах.

Спохватясь, в однорядке преклонил колени и, слёзно ублажась, перекрестился на образа. Молился со страстью, какой и не заподозришь в столь тщедушном существе. Между тем, голос его был не лишён приятности, хоть и не дотягивал в громкости и силе. Со стороны походил он на сухонького старичка, несмотря на совсем молодые ещё лета.

Тихо скрипнула дверь. В душный полумрак образной ступил статный и высокий. По ковровым мохнатинам бесшумно скользнул к богомольцу. В темноте затейливыми блёстками вспыхивало серебряное шитьё боярского кафтана, со златотканой битью по окрайкам.

Застыв у сурьмяного киота, высокий терпеливо ждал конца молитвы. Для порядку сам перекрестился. Будь в образной чуть светлее, во взгляде его бы прочитались жалость, грусть и насмешка. Паче чаянья поклонам не виделось конца. Притомясь, в кафтане громко кашлянул.

В однорядке, даже не вздрогнув, черепашкой умыкнул крошечный череп в широкие, но вялые плечи, вкось взблекнул глазом, с припозданием пробубнил, сопя и покряхтывая, как немощный. Наконец, поднялся с колен, помолчал и обратил невзрачное лицо к почтительно склонившемуся боярину. Выжидательно осанистая покорность станового — подле убогости однорядки…

— А, то ты, Борис. Нешто опять с делами? — слабо проклёкалось из плеч. Борис со вздохом кивнул, тем показывая, как неудобно ему отвлекать хозяина от попечения о духовной вещи. — Ну, так я и знал. И пошто ж ты меня, шурин любезный, весь день нудишь? Покоя я ноне дождусь али как? — в однорядке вернул голову шее и перешёл на плаксивое нытьё.

— Я бы, государь, без надобности, сам знаешь, тревожить не стал… Однако, дело! Скажи, будь милостив, принимал ты утром гонца от верного пса твоего Ватира?

— Из Ногаи-то? Ох, Борис, и что те за радость попусту меня изводить? Зачем вопросы эти? А то не знаешь, когда самолично ковчежец из рук этого Ва… Ватира принял? Что за навык: зарань так темнишь, что я под конец и просвета в витийствах твоих не нахожу?

— Не гневись, Фёдор… Знаешь же, Борька Годунов зря слова по скамье не мажет. Важность неотложно погоняет.

Складка пересекла желтистый лоб царя. На миг мелькнула в глазах остринка и потухла. То, как при слове «важность» Фёдор порадел принять вид мнимого, но надлежащего внимания, от Годунова не ускользнуло. И встревожило. Что-то в последнее время у царя участились приступы постичь хотя бы малость чего. А то, вообще, как пойдёт знатока малевать. Ещё забавней. Но и подозрительно: Фёдор Иоаннович прежде не скрывал равнодушия к беседе государственной, со скучной миной приемля любые подношения шуринской стряпни.

Такие завитки Годунову нравились всё меньше. И без того всяк миг настороже. Давно ли в грузной борьбе скинул братьев Головиных и Мстиславского, вслед за коими с верховины власти исчезли остальные вожди могущественного при Иоанне «двора»? В считанные недели старческая хворь Никиты Романова-Юрьева, что враз ушёл от дел в опекунском совете, расчистила перед царским шурином роздаль вершить и править. И собачья привязанность неспособного Фёдора к Ирине, казалось, лишь укрепляла годуновскую почву.

Однако уж в кой раз убеждаешься: незыблемого в мире нет. Чёртовы Шуйские вновь хвосты дерут. А тут ещё коварный Щелкалов, чьи побуждения и поступки не предвосхитишь. Впрочем, этих бы «волков» Годунов передюжил. Уж с какой настырностью Шуйские склоняли царя развестись с Ириной — ан нет, не поддался Федя. В своё время Грозный и то не снудил «слабого» сына к разводу. Так что всё было б у Годунова ладно, так он сам себя лягни. Какого, спрашивается, лешего затеял эти чёртовы сговоры?..

Те самые — с венским двором — о браке принца Империи с Ириной, не ровен час овдовеет: у мужа-то недугов тьма… Сговоры в разгар Фединой болезни, что и придало им всеобщую огласку. С той шумихи — все эти сдвиги в повадках Федора. Выздоровев, августейший постник пару раз отходил горячо любимого Борю. Палкой, в лучших папиных обычаях. Кровь, она завсегда кровь, как ни упрятывай.

Да, вздохнул Годунов, невелик был ране труд убедить царя в справедливости любого моего предприятия. Ныне всякий шаг, всякий ход, всякую льстивую похвалу сто раз перемерить надо…

Вот и сегодня вспугнутый непривычной задумою царя Борис чуток смешался. Фёдор ничего не заметил. Дела земные, в сущности, почти не волновали его туговатый ум, окуренный дымчатыми житиями святых подвижников. Подозрительность отца к сыну не пошла. И Борис Годунов сейчас желал единственно угадать духорасположение какого-никакого, а властелина.

Недолгий замин позволил внимательней обозреть полусветлый лик царя. На нём уж истаяли все признаки недолгой озабоченности. Весь жалкий облик Фёдора буквально рыдал томлением: ну, чего вам всем от меня? Сцепив руки на пупке, Годунов продолжил:

— Государь, со вниманием послушай и советом помоги.

Фёдор Иоаннович плаксиво заморщился. Но после лоб огладился, и вот уж взор безмятежен. Царь уставился на угрюмый образ в углу и покорно ждал, поклёвывая носом.

— Так вот, гонец сей, государь, прислан к нам от Измаил-бея. От него он и бил те челом, клялся в верности престолу. Всё это ты ныне уже слышал и вразумел льстивую болтовню басурмана. Но всё это, по чести, ништо: пережевать и сплюнуть. После приёма имел я с ним другую беседу. Доверительную — уже в горенке моей. Скрывать не стану, гонец Измайлов, звать его Ураз, мной уж год как куплен. Службу несёт справно. Об него связь с твоим верным холопом в этом улусе и держится. С Ватиром Мисуфом. Сквозь него мы сообщаемся и с некоторыми вельможами Сарайчиковыми.

— Во как? Зело, зело отрадно слышать про это. Уж знай я поране о честной службе оного Ур… Ураса, так уж без подарка не отпустил бы. Нет. Ты ведь скажи, этакий чумазый и дикой, а тоже государев слуга, мгм. Да…

— Ну, о награде ногайчишке, государь, не тоскуй. Он своё берёт с прихватом. Задарма-то и шелудивый пес не поскулит. А вот кабы ты Мисуфа наградить велел примерно, то б и ладно.

— Да я, шурин, вседушно. Одно жаль — нехристь. То б образок золочёный отпустил…

— Однако, не в меру доброхот ты, Фёдор Иоаннович. Ну, на что ему, скажи, псу, милости такие? Или он ближний твой? Рында ли? Вот добрую горсть золота через Ураза отпустить ему, опричь платья из объяри, это да. И Измаилку без гостинца негоже оставить. Эха! Куда ни кинь: одни растраты…

— У-у… с этим ты сам как-нибудь, Боря, с деньгами-то поквитайся. — Торопко замахал царь.

— Да нешто ж я тебя, царь-батюшка, такими мудрями неволить стану?! — в голосе Годунова ни следа издёвки. — Впрочем, не про то речь. Лучше послушай, что мне тот Ураз глаз на глаз сказывал. Измена кругом змеится. Все наши передряги как-то окольно утекают к крымцам или в Ногаи. Сыскать же доносчика, сколь ни силимся, пока не далось. Добро б, на ком улика открылась кака. Ан нет, всё шито-крыто. Правда, я, государь, крепкое взял подозрение на толмача Урусова Бахтеяра. Они с Алогуламом Урмахметовым при людях, смекай, ни здрасьте — ни прощай. В иных же местах очень даже купно держатся. С чего? Не знаю. Оно и странно: Бахтеяр тебе преданность свою всегда кажет. Об Урусе иной раз такое выдаст, что тому и слушать бы — чума. А поглянь: с Алогуламом спознался — мало не как братья срослись.

— А… А-ло-га-лам? Это кой же? — Фёдор подал голос из прерывчатой поклёвки. — Не тот ли, случаем, что и в улыбке сычом зырит?

— Подлинно дивлюсь, государь, сколь ухватлива память твоя. Верно подглядел, — вкрадчивость Годунова польстила царю. — Так вот, о том и речь, что трудны стали дела наши с ногаями. Владыка их Урус в последнее время дерзок донельзя. Клянёт, поганый, безрассудных казаков. Которые, кстати, своим воровством против него и нам немалый вред несут. Но главное, Урус зело осерчал, что казаки его улусы воюют будто с твоей государевой потачки.

— Ой, Борис, не ты ль мне третьего дня хвалил разбойников? Де, чем больше от них урона Урусу, тем нам дышать вольготнее? — скривился в ухмылке Фёдор.

— Ну-так поперву так и было. Теперь же от того же — вред, да немалый. Поскольку казаки воруют как никогда. Всех, и наших купцов — тоже. Урусу же, что тут говорить, разорение от них. Оно б и недурственно — сам разбойник не приведи Господь. Вот только погода не та. Ономнясь отделались от крымцев Белевом и Козельском, благо господь Безнина на победу сподобил. Вдругорядь, кабы не воевода Хворостинин, что на Рязанщине отбился, так и не ведаю, что бы с нами сталось. Татары нам — бич божий за грехи великие. А неравно к ним в довесок Урусовы орды примкнут? А ещё мне доподлинно известно, что Батур-король распротивный в своём логове новый поход против нас замышляет. А с ним заодно и шведские собаки. Вестимо, Руси не устоять под лавиной такой. А тут ещё и в самой Москве, государь, по мягкости твоей никак измены не выведем, — углядев, как Фёдор сморщился, Годунов скороговорно выдохнул. — Попомни мои слова: аспидов чёрных пригрел ты на груди. Продадут они тебя — Шуйские…

— Ну-ну, опять за старое, — набычился царь, безвольно вислая губа дулась и твердела.

— Боже мой, да кто ж тебе, Федя, окромя холопа твоего вечного Борьки, правду-то скажет? Мы ж с тобой кака-никака, а родня. Кому ж как не мне радеть за тебя первому? Хоть и не дождёшься от тебя, прости за дерзость, благодарности. Кто я тебе? Вот вскорости спнут меня, ты и словом ласковым шурина не помянешь…

— Боря, родной, да ты что? Ведь Аринушка да ты… Вы ж у меня всё равно… два глазочка. — Впечатлительный Фёдор не вынес упрёков, пустил слезу.

Не звавший такой отдачи боярин смутился. Не хватало ему ранней падучей. Тут бы задуманное обстряпать сжато и поскорей — к завтра, до возможного схлёста с Думой. Согласия и поддержки царя, причём немедленно — вот чего ждал Годунов.

Уговоры не помогли. Фёдор плакал непрерывно и навзрыд. Унять его теперь мог лишь один человек — нежная супруга Ирина. Борис Фёдорович не замедлил прибегнуть к помощи сестрицы.

Вскоре царёв духовник вернулся со статной лучеглазой женщиной. А спустя полчаса шурин спокойно подводил государя к мысли о возведении на рубежах с башкирами и ногаями новых заградительных «орешков». По словам Бориса, для прикрытия уязвимых участков юго-востока скорейше требовалось заложить крепости в Поволжье: на Увеке, на Уфе, на Белом Воложке и близ волжской излуки — гнездовища казаков.

— А люди из Разрядного приказа стены весной ещё разметили. Цифирью бревна и доски меченые ждут в нужном месте сплава, чтоб скорейше крепостёнки сбить…

Изредка хлюпающий царь до конца не слушал и полностью одобрил затею, узнав, что град на Самаре-реке собирался воздвигнуть его великий отец.

— Слаб я умом. В государстве плохо разумею, так уж мне грех хоть бы замыслов ума вельми премудрого не завершить. С богом, Боря, сполняй батюшкину волю. И не серчай, что я те худой поплечник.

Такой вот добрины удостоил великий государь задумку правящего шурина.

 

Выгребная слободка

Пшибожовский имел все основания считать, что новое его злодейство умрёт без шума. Чистую православную душу с польских гнусностей выворачивало, как с «гостинцев» золотаря. Однако на сей раз шляхтич дал оплошку. Недалече за кучей отбросов хоронился нищий Свиное Брюхо.

Бедолага только присел по главной надобности, а тут шум и свалка. Жалким червем врылся Свинобрюх в помои и, едва уняв колотун, притаился. Поневоле отследив событие, оборванец благополучно переждал грозу и, припадая на обе ноги, почапал в коронный нищенский закут за Яузой.

Пополудни, обшагивая растопырившуюся в спячке «знать», Свинобрюх прихвостился к веренице калек, бродяг, юродов. Она всачивалась в некое подобие паланкина из ржавой жести и разноцветной рвани, на которую не польстился б и худой ветошник. Под палаткой трепыхалось пухлявое и аляпистое. Оно-то как бы и всасывало очередных. Скоро Свиное брюхо очутился перед пузычем, седлавшим груду отрепья. Махонькая плешивая башчонка топла в обширном разнотканного кроя кафтане, искапленном всякостями, из которых вовсе уж нелепо боченилась толстая златая нить, навитая на шёлковые шнурчатые утолщения. Лысину кругляша венчала режуще-цветистая, как и всё царство голи, тафья. Вождь бродяжного люда уминал снедь, бесперебойно пополняемую из котомок отчитавшейся голи. Глухо бурчащий Свинобрюх вывалил плоды промысла.

— Вот, Лентяй, бахты отрез. Голубой, с каёмкой золочёной. — Замолк, ждя похвалы.

— Ну, чего пасть-то раззявил? — донеслось взамен.

Свинобрюх очумело уставился. Лентяй невозмутимо чавкал. Стрельнув зрачками понизу, нищий разглядел скрюченное существо, что глазело из сумрака. Это нечто, а вернее некто, столь мало походило на человека, что даже у привычных к его безобразию вызывало оторопь. Плоское лицо точно не имело возраста. Остов столь же точно был лишён сообразия. Карлик: плечи широкие, ручищи несоразмерно длинные, с загребистыми перстами. Ноги короткие, узловатые. Шея творцом не предусмотрена: голова бородою лихо и сразу врастала в грудь. Сверху — сплошной изогнутый затылок. Срез уходящего в лоб затылка напоминает гладкий купол. Под узким костистым лбом — тюленьи глазки, ниже — ковшовая челюсть, по бокам — уши нетопыря. С первогляду — убожество. Но и это была не точка, а лишь многоточие доброй природы, даровавшей уродцу щетину сведённых на переносье дуг-бровей. Сие украшение придавало и без того мрачно-затравленному выраженью задираемых кверху глаз настой непроходимой супи и ярости.

Льдистый кол ужаса и омерзения скользнул в гортань, в пищевод, протаранил требуху и утоп в заныло-сжавшемся паху Свинобрюха. Перед ним был Савва Кожан, долгие годы атаманивший над московским отребьем.

Но где-нибудь с год Савва запропал. По слухам, его словил кто-то из сильных бояр и, изумясь такой диковине, решил потешить царский двор. Для остроты впечатлений на запертого в клетке коротышку спустили волка. Савва просто порвал его пасть. Далее — медведя. Этого недомерок заломал на счёт три. После таких чудес на невидаль клюнул сам Годунов.

С той поры Кожана и след простыл. И вот месяца два как снова объявился он ряженный в приличную поддёвку-архалык. Да так и взял за правило в неделю раз наведываться в бродяжные закраины, выспрашивая всё про всё, что творится-говорится. Самое чудное — за дачу особо полезных вестей Кожан дарил наместников злачных дыр полтиною. Но также говорили, что разносчики слухов, взяв жирный куш, вскоре исчезали. И даже само имя их стремглав истиралось из памяти обуянных страхом обитальцев нищенского «дна» — Выгребной слободки.

В общем, Свинобрюху было с чего перетрухнуть. Впрочем, затаённая боязнь доходяжки пуще задорила острую проницательность Кожана, за версту чуявшего тайны и загадки.

И он только ещё щекотнул бронзовым своим ноготком мосластую конечность нищего, как тот, запинаясь, изложил всю оказию… постигшую утреннего путника… скрестившегося с головорезами Пшибожовского…

Савва внимал без малейших признаков любознайства. Лишь под занавес слабо щёлкнул длинным, как бритва, ногтем большого пальца. Свинобрюх, утяжеливший в ходе доклада штаны, крестясь, заковылял до ветру…

 

Черт из чулана

Годунов был доволен. Надежные люди давно уж собрали сведки о местоположении будущих городков, намечены и строительные начальники. Теперь вот, заручась добром Фёдора, Ближний боярин поспешил в дальний теремной покой. Присел отдохнуть на крытую лиственным бархатом лавку. Крупный лоб — в ладони, локоть упёрт в приземистый стол. Зелень, главенствуя в убранстве уютного пятачка, расслабляла, покоила. Посидел, встряхнулся, нащупал маленький колоколец, потряс.

Из потайного чуланика вкатился Савва Кожан. Чудо без сна и устали. Во дворце мало кто знал о его существовании. Телохранитель и истец-шпион, посыльник и прислужник, он в одиночку стоил сорока слуг и осведомителей. Присутствие в царских хоромах уродца не было редкостью. В то время столичные дворы ломились от убогих, юродивых, карлов. Мало, как раз им-то и поручались дела отдельной щекотливости…

Перебирая бумаги, Годунов любопытствовал:

— A что, Савва, давно ль видел Федьку Стручка и Стеньку Бердыша?

— Федьку я, Борь Фёдь, днесь видал. С безделья у целовальника прохлаждается. А Степана Пшибожовский намедни словил, да в подклеть, — чечёткой прозюзюкал карлик.

— Пшибожовский?! Вишь, расшалился, неугомонь, падаль ляшска! Ну так вот что, поди передай ему моё, нет, государево повеление. Чтоб освободить Бердыша. Немедленно! И приведь ко мне и Федьку, и Стеньку.

— Я, чай, боярин, не послушает полячищка-то. Нынче никто его унять не волен. Окромя Шуйских и Сапеги. Да и мне ль, юроду сирому, на люди государские приказы разносить?!

Годунов и сам горячку свою подсёк. Посуровел, кашлянул и, раздавив бесёнка там, внутри, молвил ровно, почти ласково:

— Зарвались гораздо Шуйские и свора прихвостней ихних… Да. Ну, с людьми, сам знаешь, туго, как никогда. Ты вот что: выжди, а как смеркнется, взломай тайком темницу — где она, чай, сыщешь. Да исторопно доставь Стёпку. Осилишь? Поди, не впервой…

Савва просто закатил свирепые глазки. Красноречие такому без нужды.

— Ага. Вот ещё что, Саввушка. Я так думаю, надобно разок проучить злыдня посполитого. Примерно, чтоб неповадно. Небось на месте докумекаешь, как и что?

— Подводил тебя когда? Что мне лихо и беда? — в Кожане нечаянно проснулся «златоуст».

— Ну и славно. С Богом, Саввушка.

Пружинистыми подскоками Кожан выбрался из покоя. Хозяин проводил его долгим взглядом и отрешённо уставился в бумаги. Несмело заглянул Луп-Клешнин, засветил кенкет. Растягивая слова, выдохнул правителю в ухо:

— Щелкалов с тобой, Борис Фёдорович, потолковать рвётся. Днём с Бахтеяром о чем-то шушукались. С того времени в заботе и хмур.

— Никак пронюхал, леший раздери, про городки, — пробормотал Годунов. — Вот уж кого на ноготок не проведёшь, малости не утаишь. Либо господь дьяка Андрея разумом столь светлым наделил, либо его уши сквозь стены прорастают. Жить бы нам душа в душу — лучше для Руси, ей-богу, не пожелать. Ан нет, больно хитёр дьяк. Двум волчарам одного косого не поделить.

Клешнин, не разобрав невнятицы, ждал в полунаклоне.

— Вот что, Андрей Петрович, — голос Годунова окреп. — Известил ли ты Еронку Горсея, купца аглинского, что я его видеть хочу?

— Вестимо, Борис Фёдорович. С час дожидается.

— Добре. Так ты, милый, займи покуда гостя. А я тем часом с дьяком перемолвлюсь. И постарайся, чтоб не пересеклись…

— Будь спокоен, Борис Фёдорович. Ерон до шахматов падок. За уши не оттянешь. Я уж с им игру начал.

— Вот и чудно. А где, сказываешь, Щелкалов-то?

— Ну, самое много полчаса с Бекманом скрытничают, затворились. А пред тем к тебе мерился.

— Оно так и есть. — Борис ответил каким-то своим думам.

— Чего изволишь? — подобострастно откликнулся Клешнин, но Годунов резко оборвал:

— То не до тебя. Ступай к Горсею.

Поклонясь Ближнему боярину, Клешнин вышел. Борис Фёдорович крепко задумался. И было о чём…

 

Вербовка

Под вечер никем не замеченный Кожан вернулся в обиталище нищих и воров. Его явление заставило Лентяя раз сорок перекреститься.

— Ну и и-ик-и-ик-спугал ты-ик меня, Са-ик-ва. — Зачастил перебивчато, икая: видимо, от избытка чувств!

— Уйми крик, сатана, — цыкнул Кожан. — А лучше поспешай-ка за мной, да незаметно чтоб.

— Куды это?

— На кудыкину гору, в Пшибожовского нору, — бубнил Савва. — Да сними своё скоморошье убожество, петух разэтакий, — кивнул брезгливо на нелепый наряд нищенского поводыря.

— Ой, да как это, как это, родимый?! Да чтоб я к аспиду и по доброй воле? — отважно причитал пузырь, пятясь от зелёных искрин в карловых глазницах. Не тратя слов и слюней, тот вынул длинный флорентийский кинжал, поднёс к рыхлому подбрадию толстого. Лёха пищал, загребая воздух рыкастым зевом и дробно попукивая. Сверкучая брусничка выпукло зависла на небритой коже, потом пошла бухнуть. Лентяй помертвел и сник. Тут подобие жалости перевернуло Кожана. Клинок отсох к полу.

— Да ты, Лёха, гляжу, не только Лентяй, а трус, каких поискать.

Лёха согласно кивал, тяжко отдувался и быстро темнел в промежности, как куль со свежей свининой.

— Ну и братец мне достался, однако. Да не ловчей ли б сгинуть тебе в полоне татарском, чем сейчас род свой позоришь? — сомневался Савва. — Стоило выкупать такое сокровище. Я-то, мнил, дурень, будешь мне сменой достойной, голованом дельным. А ты… А-а!!! Да и брат ли ты мне? — от Саввы захолодело, жуткий зрак набряк мраком, недобро застыл, рука потянулась к поясу. — Можа, ты выгулок гиены, подладившийся под меня — козла доверчивого?

Лёха Лентяй кургузым пеньком шмякнулся на колени.

— Братка-ик, одумайси-ик! — заголосил, весь провалясь в икоту. Сильный щелчок в губы умерил силу восторга до сиплого шёпота. — Ты вспомни, братка, родимые пятны у нас одни на правых грудях. — Теперь Лентяй не только мок, тяжелея штанами, но и протух. Его вонь саженями отхватывала незаражённый воздух.

Какое-то из трёх этих обстоятельств, видать, образумило Кожана. Ножевой зырк застила сомнительная замена нежности. Залопушив нос губою, уродец, как былинку, поднял увесистого брательника за пояс. Тот пёр влагой уже и в верхней части: слёзы, сопли, слюни, пот…

— Нехай… Последний вечор ты в предводителях. — Савва помолчал, хмуро продолжил: — Кто из надёжных ребят обретается поблизь?

Оправившийся Лёха залопотал:

— Э, да почитай все! Влас Сермяга, Фофан Драный, Филька Макогон, Захар Волку-сват, Кузя Убью-за-алтын…

— У-тю-тю… Расслюнявился, тетёха. Хва, буде, ша… Любого из них с лихвой за дюжину таких вот сонных недоварков отдал бы. — Лёха в притворной обиде загрыз губу, но Кожан устало завершил. — Хрен с тобой, пёсь паскудная. Кликни мне Кузю.

Облегчённо кряхтя, Лентяй брюзгливо заголосил: «Га-ан-нка-а»! Из темноты вынырнула худющая, вертлючая, некрасивая бабёнка от тридцати до полтинника.

— Чаво те, Лёшенька? — отозвалась с готовностью на всё.

— Ну-кось подай Кузю Толстопятого. — Изрыгнул Лёха, для примерной повелительности шлёпая немалой ладошкой по хрустнувшей спине зазнобы. Та с поросячьим визгом понеслась в тучно обвисшую темь. Савва только харкнул на это, затёр плевок крошечным сапожком на мягкой подошве.

Пользуясь удачей, Лентяй сплавился куда-то. Кожан остался один. Брови подрагивали. Лоб рассекли морщины. И куда подевалась сквозящая тупость в одичалом лике?

Зашаркали, близясь, шаги.

— Пошто звал, Лентяй? — набатом затрубило издали. Ещё четко не обозначились очертания узкоплечей мосластой махины, а длиннющая рука Саввы потянулась снизу к вороту посконной рубахи верзилы, дёрнула к земле. Великан машинально мотанул средней величины казанками — в морду предполагаемого налётчика. По вполне понятным причинам словил лишь упругий ветерок. Качнувшись, грянулся ворохом костей на юркое тельце карлика, на ощупь огребая жилистыми лапами.

Минуту катались по взборонённой земле, покуда Кузьма не убедился в превосходстве соперника. Вспорхнул кверху нож. Но коротышка обладал сверхъестественным чутьём. Предваряя выпад, он трахнул Кузю затылком оземь. Заполыхали лепестки приближающегося факела.

— Ну, буде дурить, Кузьма, — тяжело выдохнул Савва, откатываясь.

— Кха, бесовы шутки. Вона, значит, кто меня изломал, змей медноглотый! — заревел детина, отряхиваюсь. — Я бы сказал бы: медведь бы, да на Николу своими руками вот этаку гору умял. Что ж ты, карачун тебя сгуби, вражина коротконогая, брата кровного по песку возишь? Как шакала вшивого. Шершень ты угрюмый, удав недоклёванный!

— Здорово, Толстопятый. Не дуйся даром. Проверял: силён, как прежде, али сдулся?

— Да куда бы силе-то убыть бы? Разве токо такими железными копытами вытрясут?! Сукин ты сын, — засмеялся отходчивый силач: узловатое сплетенье широченных мослов и канатных жил.

— Вижу: твоё на месте, бог не отнял. Ещё б мозгов подкинул чуток для столь раскидистого чурбака, — карлик оскалил острые клычки, отчего вряд ли стал красивей. — Нет бы дурню толстопятому дотумкать: кому ещё, опричь Кожана, так меня уговорить? Нет ведь, пошёл брыкаться, едва ножиком не запырял.

— Эха! Да я ж и дура виноватая! — росляк тряхнул кудлатой башкой. — Посмотрел бы я бы на того бы шутника бы, кто бы на тебя бы так же бы вот наскочил бы, — беспорядочно быкал громадень. — За тобой бы не засохло б — всю бы требуху б по грязи б распустил бы.

Подоспел Лентяй, услужливый, светясь улыбкой и головёшкой.

— Э, оставь, — сердито махнул на свет Савва, подумав про себя: «Эх, ты, Лёшка — ВелИка головёшка». Лентяева улыбка из льстивой переползла в смиренно покаянную. — Ночная работа огня не терпит. Ну, как, Толстопятка, со мной идёшь?

— А завсегда, — тот не раздумывал с ответом, лишь зевнул. Кожан с упрёком покосился на малинового в колышущихся отблесках брата и показал ему тыл. Кузьма Убью-за-алтын зачавкал подошвищами бухлых сапог. Лёха Лентяй осенил себя знамением, с ненавистью плюнул вослед…

 

Сом и щука

Андрей Щелкалов — с виду самый неприметный из вельмож, окружающих трон. Годунов, тот потакал лишь спеси оставшихся не у дел князей Шуйских и Мстиславских: уступая их старшинству и родовитости, садился четвёртым от государя на заседаниях Думы. Щелкалов пренебрегал внешней высокостью вообще. Держался завсегда скромнейше. Тем не менее, находились, кто ставил его значимость и власть выше годуновских.

Щелкалова тоже частенько звали правителем. Двум медведям, правда, одну берлогу не поделить. Но, что странно, за время разделения власти Щелкалов не имел прямых схлёсток с Борисом. Как понять, чем объяснить? Не прозорливостью ли обоих, не схожестью ли ходов и устремлений? Или, может быть, догадливый дьяк просто вовремя постиг сложность и, скорее всего, безнадёжность боданья с царским шурином? А потому и приноровился уступать Борису шаг за шагом, сохраняя тем самым прочное, уважаемое и доходное место. Но то домыслы.

Сейчас же, в конце вресеня 1585 года, он, Годунов, ещё не мог знать, чем завершится скрытное противостояние. Не ведал, каких вывертов ждать от загадочного именно своею припорошенною силой Щелкалова.

Нет, как бы ни что, думалось Борису, а всё-таки тревожнее иного — размолвки с братьями Щелкаловыми по отношению к Англии и, наперво, аглинским купцам. В этом вопросе у меня, по сути, нет сторонников, а жаль. Щелкалов Андрей на что дальновиден, но делит общую неприязнь к британцу. А пошло-то всё с того злополучного сватовства Грозного к Елисавете. После смерти Ивана злоба боярская сама собой переметнулась на купцов лондонских, что жиреют от барышей у нас в Московии. Вся беда, что никто из наших бояр не понимает нынешнюю торговлю. Щелкалов, щедрый разум, да не разглядел, что за временным послаблением иноземным купцам последует рост отечественной торговли. Вырвясь за рубежи, купечество стократ обогатит казну и укрепит влиятельность нашей хозяйственной мощи.

Щелкаловы и главный регент князь Никита Юрьев наворотили дел после кончины Ивановой. Посла аглинского Бауса смертно обидели. Чуть не под замком держали. Так что, не простясь, на родину бежал да вдобавок восстановил королеву против нового царя. Дела, однако. Как теперь замириться с нею? Посылал в Лондон Бекмана, караулил тот её много недель кряду, дабы щелкаловские огрехи загладить. И что? Приняла, как смерда, в садочке. Молвила пару слов прохладных, и будьте забудьте. Это личителю-то московской державы! С тем посол и вернулся.

У Годунова созрел новый план примирения с Англией. Для чего он, собственно, и пригласил купца Ерошку (а по ихнему, чур, язык сломишь, Иеронима) Горсея, с которым был на дружеской ноге. Горсею королева могла поверить. И уж коль Щелкалов «перехватил» нынче Бекмана, Ближний боярин тоже устроит так, чтоб хитрый дьяк не пронюхал о его встрече с Горсеем. Борис совсем не был уверен, что приказной умник поддержит его в кой-каких начинаниях.

В который раз перелистав скреплённые царской печатью бумаги, перенёсся к ногайским делам. Вспомнил о схваченном Пшибожовским Степане Бердыше, вскипел, зажмурился. Пора с ним кончать! И осёкся…

Трусливо скрипнули половицы. Годунов поднял веки. Напротив охранника Яшки — человек среднего роста. Ничем не приглядчив, тих. Вот так всегда — незаметно — входил он, незаметно одевался и незаметно же правил. От таких обыкновенно и не знаешь, чего ждать. К таким никогда не придерёшься. Они ж тебя сроду не поругают. В глаза. Напротив, глядишь, ещё и посочувствуют, когда тебя упекут в ссылку либо казнят по… их же наговору, а то и с их ведома или прямого указа! Сами-то они, конечно, останутся в сторонке, а злодеями представят серых исполнителей своей вероломной и неумолимой воли.

Сам изрядно скрытный, Годунов за восемнадцать лет Ивановой рубки остался, наверное, самым «незамаранным» из ведущих деятелей двора. Потому и привык там, где скромность, искать затаённое честолюбие, а где тихость — закопанное, и тем более опасное, коварство. Из тиха — жди греха…

— Здравствуй, Борис, — ласково, свойски приветствовал царского шурина пришлец.

— Ба, Андрей, рад видеть тя в добром здравии, — годуновский голос пьянче медовухи. — Что приятного слыхать о царевиче Мурате?

— Только самое отрадное. Преисполнен неизбывной злобы к Исламу. — То он о крымском хане. — Тот-де украл стол отца моего Махмета. Кипяток, не царевич. Велика твоя заслуга — такого слугу престолу выявил.

— Э, пустое. За ними, басурманами, догляд положен. То ли будет, как его в Астрахань под видом князя владетельного двину?

— Мудрая задумка. Мурат-Гирей чтим и ногаями, и крымцами, и прочими нехристями. Авось через него и с тестем его — терским Шемкалом — слад сыщем?

— Да, коль неравно Мурат с ним да с Урусом супротив нас не снюхаются, — усмехнулся Годунов, вперясь в нос дьяка. Он всегда смотрел на этот изумительный нос. Потому как полагал, что если и было в лице Андрея Щелкалова что-то доброе и живое, так это… нос. Почему нос, не объяснил бы, но точно, что нос.

— Э, нет, Борис Фёдорович. Не держи меня за проще, чем есть. Я кумекаю: не так уж и худо. Эта твоя затея добрая. Попажа меткая. Доколе Ислам на Тавриде сидит, Гиреевичи за нас стоять будут. А пока живы Мурат да кромешники его брата Сейдета, так мы завсегда и крымцу хвост придавим. Мол, не прекратишь, Ислам, рубежи наши, аки волк, глодать, так мы на тебя, на антихриста, живо племянников твоих бесноватых спустим. Те, мол, взбрыкивают — еле-еле в узде держим. И сними мы запрет, давно б тебя в клочья распустили. В этом ведь расчёт?

— Всё-то ты, Андрей, видишь на пронизь. Да, в этой прорехе мы, и верно, заклёпку нарядили знатную. Только меня другое тяготит. Что ни месяц, везут нам гонцы от Уруса ногайского и от мирз его с подарками злобу нескрываему на молодого нашего государя. И всё из-за ушкуйных лихостей. Особый вред от ватаги, где вожаком Богдашка Барабоша.

— А! — понял дьяк. — Тот, что дерзновенно прогремел в крымский набег…

Действительно, в своё время молодой Барабоша надолго отметился. Совместная орда крымских татар и ногаев подступила к Москве, наведя ужас на русских начальников. Даже Грозный покинул столицу. Однако на подступах к Москве маленький — сабель в полтыщи — отряд конных станичников дал кочевникам по загривку да ещё гнал и громил улусы. Верховодил храбрецами молодой Богдан Барабоша, ныне зрелый и грозный волжский атаман.

— …Правда твоя, Борис, — подхватил дьяк. — Прямо в сердце моей кручины попал. Ранее, оно точно, казаки нам помогали. Сейчас же от них досада одна. Повадились, шмельё, грабить без разбору всех, вплоть до государских людей. Поди ж угомони. Средь них, особливо на урочище Самарском, в большунах народ бывалый. Вот взять нового атамана Семейку Кольца, литвина беглого. Поговаривают, что брат али свояк достопамятного Ваньши Кольца…

— Постой… — перебил Годунов. — Да он чай в прошлом годе присягал покойному ещё государю…

— То астраханский воевода поторопился с байкой, дабы Ивана Васильевича умилостивить. Да кабы один Семейка. Там много озорных поводырей. Тот же Богдашка. То ли Барабоша, то ли Барбош, всяко его кличут… А всеми ватагами, молвят, Матюшка Мещеряк овладеть собрался.

— Не тот ли, из старых ещё заправщиков в волжских станицах?

— Он самый. Мало, он же из самых чтимых атаманов Ермака. А в живых так один и уцелел за тот поход. Последний, почитай, сибирский атаман. Сей Мещеряк нам до прошлого года службу немалую выказал, особливо у Кашлыка.

— Тоже притча… А я вроде слыхал, что там его и положили кучумцы, Мещеряка этого… — припомнил Борис озадаченно. Или притворялся?

— Запамятовал, либо обвёл тебя кто. Мещеряк опосля в Москве бывал, до очес царских допущен был. Ты ещё его сам на том приеме опрашивал. И людишек своих, до ста сабель, с собой привёл, окромя раненых, осевших на Волжской вольнице. По милости Фёдора Иоанновича определены они были на государеву службу под верховодство Ивана Сукина. Да Матюша, продажный пёс, наплевал на цареву ласку и днесь из Москвы вон подался. Зуб на кон — на Волгу. А там уж бузят! По Самаре до Яика плывут, переволакиваются и в тамошних улусах ногаям спуску не дают. Полон хватают — на юга гонят.

— Вишь ты, — молвил Борис, покусал губу, опять же как будто досадуя на всезнайство дьяка.

— Так вот, мне думается, такой человек навряд уж возвернётся. Ни нам от него пользы, ни улусам ногайским добра не жди. А ногаи и без того шипят. Вот-вот плескаться учнут. А мы тогда, сталбыть, меж двух зверюг?! Хоть самим вой. Не на руку ль это Батуру негодному? От ляхов никогда добра не жди. Досель его шляхта удерживала. Но вот Троекуров из Гродно что привёз? Хоть погибелью назови. Та шляхта, на кою мы уповали, ором opaла и без того неудержному своему буяну: «Иди на Русь, король! Дойди до Угры до самой, стряхни спеси с московитов! И вот тебе, государь, на это и золото наше, и головы наши, и руки наши верные»… Что там Батур? В самой Москве управы на татей нет. А хлеще всех — сапегин угодник, опять же лях, Пшибожовский. Покрывает отъявленных душегубов, а самого не тронь. За него в Москве и Сапега-посол, и Шуйские, а в Литве шляхта опять же. А!.. Слов нет, как худо с поляками. Иди на Русь, Батур! Каково? А?

— Знаю я всё это, брат Андрей… — проронил Годунов.

— Не потому реву, что удивить хочу. От тоски горючей. Ну, дадим, с божией помощью, напуск ляхам, что дюже сомнительно. Так что, швед не попрёт? Как же, куда б ему деться? Где пал и грабёж, свейские ястребы первыми слетятся. Но и тут, как ни тяжко, — всё не край. Так вишь ты, ногаи не ко времени взбеленились. Вот уж где, не дай полезут, и прикрыться нечем. Иль не так?

— Вот чегой-то в толк не возьму, и к чему клонишь? — сощурился Годунов.

Оставив увёртки, дьяк заговорил о назревшей потребности в новых крепостях на Волге, ссылаясь на примеры Тетюшей. Послушав для порядку, Годунов вдруг вскинулся:

— А! Уж не про это ль речешь? — и потянул дьяка за руку к царскому постановлению о строительстве на Волге четырёх городков. Тому самому, которое завтра на совете бояр утвердить рассчитывал.

Недолго повертев бумагу, Щелкалов покачал головой, прищёлкнул языком:

— Хм, не могу надивиться диву твоему, Борис Фёдорович, как в суждениях, так и в поступках.

— Только не серчай. Ну, прямо подмыло мя огорошить тя. Но добром огорошить, — улыбнулся Годунов, легонько трепля думного дьяка за рукав.

— И впрямь огорошил. Добром огорошил. Только не поспешил ли без Думы решить? — усомнился Щелкалов. — Боярский приговор — штука шаткая.

— Я так считаю, выгорит. Дело государству столь выгодно, что только дурак усомнится и вето наложит.

— Хорошо, коль верно. Рад, что одно с тобой в голове держим. Главное, чтоб Руси впрок шло. Ну, спокойно почивать. — Дьяк бесшумно вышел.

Да уж, как же одно? Небось о сговоре с Бекманом ни гу-гу. Не бойся пса иже брешет, а того остерегись, что хвостом молчит. Я тебя, дьяк, ещё одним добром порадую.

Годунов приблизился к волоковому оконцу, нащупал шнурок. Трижды дёрнул. В покойчик вошёл Клешнин.

— Что Горсей? — обратился к нему Борис Фёдорович.

— Вдругорядь меня обводит. Зело силён в игре.

— Хм, вот что: а веди-ка ты его сюда, да с доской. За тебя доиграю, — распорядился Годунов.

Клешнин исчез, чуть спустя вернулся в сопровождении сухощавого мужчины с нерусскими глазами — ледышками непроницаемыми…

 

Кожан в деле

За Яузой, в глухой окраине стоит дом Шелепуги. Внушительного в жилище Проньки мало. Так себе строение: мрачное, узенькие распашные оконца, как бойницы. Но давно уж не только тутошние знали, какие внутрях гульбища закатывались. Окрестный люд стоном стонал от кровавого непотребства Шелепуги. Бродили слухи, что в подклети кромешника тюрьма местится.

Нескоро добралась забавная пара до логова Пшибожовского подручника. Савва приник к тяжёлой двери. Изнутри сочился заунывный густорёвок. То Сёма Валенок пробовал себя в песне. Скорей всего, внутри никого, кроме. Собственно, и для двоих захват маленькой твердыни — дело несподручное. С возвращением же поплечников Шелепуги, промышлявших сейчас по подворотням, удача свелась бы на нет. Быстрота — залог успеха. Памятуя о том, Кожан шепнул что-то в ухо Толстопятого. Тот кивнул, с разбегу саданул в дверь плечом, пьяно матюгнулся. Наглость пришлась ко двору.

Суровый Сёма как раз любовно выбивал полукафтан и справедливо почёл, что на такую дерзость способен лишь кто из подгулявших дружков. А если чужой — след и поучить.

— Щас намну бока, твою в шесть корыт через перекладину! — пообещал он, отворяя запор.

Вышло обратное. Сзади под ноги громиле катнулся целый кабан, но с железными хваталками. В грудь шарахнули без взмаха, но, по меньшей мере, наковальней. Весело раскидывая лавки, семипудовым валенком заскользил Сёма по нетёсаному полу…

Впереди золотилась щель. За неплотно пригнанной дверью кто-то шуршал. Кузя так мило щупнул её плечиком, что влетел верхом на «плоту». В дальнем углу просторной горницы скрючился Шелепуга. Перевязанный, в одной руке — лучина, в другой — самопал. Нервно хохотнув, он направил дуло в лоб наваждению. Убью-за-алтын растерялся. Он застыл на четвереньках, огромные лапы повисли изогнутыми плетьми. Пронька измывательски щурил уцелевший зрак, медленно приближая палец к спуску. Кузя заворожённо переводил взор от кривого ока к самопальному.

И тут из раздавшихся коленок Толстопятого выскользнуло нечто столь отталкивающее, что пришёл уже Шелепуге черёд стекленеть. Двух мгновений замешки Савве хватило для меткого броска. От боли Пронька взвизгнул, в плече по рукоять стрянул кинжал. Самопал сорвался, угодивши дулом по босой ступне.

Захлёбываясь от воя, Шелепуга распахнул окно, нырнул в темь. Боль глушил неизъяснимый ужас перед лыбящимся обрубком со свирепыми глазками. Увы, проём был узок. Аршинная грудь засела в древесных тисках. Свеча с шипом потухла. Но Савва — истый кожан — видел и в темноте. Подскочив к окну, ухватил бешено трепыхающуюся ногу разбойника. Из последних сил Шелепуга рванул и выпал, оставив в руках карлика штанину.

Время работало не на «освободителей». Вломились в подклеть, — куда просторней наземной части. За отсутствием ключей приспособили топор с ломиком — и давай наудачу двери вышибать. Под напором такой «отмычки» не устояла ни одна.

Связанный Бердыш сыскался в третьей клетушке. Разрезали верёвки. Ноги Степана к передвиженью были годны. А вот глаза заплыли — хоть растягивай. Оглядев спасителей, он только покачал головой, а, может, лишь размял затёкшую шею. Потянулся встать, охнул, но вроде без переломов.

— В Кремль сам? — осведомился Кожан.

— Впервой ли? — кивнул Степан.

— Ступай тогда. Чего сидишь? У Годунова нужда до тебя. На карауле Пахом Говядин и Гнат Арсеньев. Позывной: «кречет». В сенях сабля кинута валяется. Подбери…

Бердыш давно привык ничему не удивляться. Только ещё разок качнул он головой и почти без прихрома вынесся наверх.

Кожан о чём-то пошушукался с приятелем. Оба замешкались. Чуток…

 

Дипломатия на сон грядущий

Торговец Горсей переломился в механическом поклоне и приветствовал правителя на сносном русском языке. Борис Годунов дружески похлопал его по плечу, дал знак Клешнину. Тот выветрился. Не так давно обоярясь, Годунов не утратил простоты в общении с людьми не сановитыми. Поэтому, уединясь с англичанином, повёл разговор без светских условностей. Сперва перекинулись пустяками. И как-то непринуждённо перешли к шахматам, двигая моржовые фигурки по богато отделанной доске.

— А что мои шкурки? — как бы невзначай полюбопытствовал боярин. — На половицы сойдут?

— Шкурки? И так звать самый прекрасный соболь! Не ведай, кто другой, боярин, исключая тебя, назвай шкурка для половик меха, достойный красить мантия вся монарха? — купец возмущался, улыбаясь.

— А что? Совсем недавно среди лунского купечества находилось немало покупателей нашего товара. А ныне что ж: охотников поубавилось? Или что? Зачем обижаете наше гостеприимство неблагодарностью? Либо я чем не угодил: обиды какие от меня терпите?

Горсей обличился в сгусток недоумения.

— Что ты есть, великий боярин? Выгодней, чем у московит, нам мало где торговатся. И покровители, как ты, не в каждой встречать земля.

— Ну? А пошто ж тогда великая королева Елисавета серчает на нас?

— Признаться для чести, нам самим есть нерадость нежданный гнев её величество.

— Хе, дивлюсь я вам, купцам лунским. Как будто сами выгоду видите, а государыню-матушку вашу-не-нашу не желаете в ейной неправде убедить. Боязно, что ль?

— Не то страх… Другой бизнес, в том смысле, что дело в другой. Посла нашего Бауса обидеть сильно думовской дьяк Челкалло и твой, боярин, френд, excuse me, твой клеврет князь Юрджиев. Взапертью Бауса держал, расправа над он и над всеми гостям от нас грозились…

— Ну-ну, то явный навет.

— Я тоже сомневать, что столь почтенный и многоопытный мэн, как боярин Юрджиев, дозволять подобный обращень…

— Э, оставь, пожалуйста. Князь Аникита… («А ведь Юрьев — Юрджиев — это забавно!») Так вот Аникита наш хоть мэн и достойнейший, не спорю, да хворь у него, знать, разум замутила. Я разумею, вовсе не в обиде Баусу закавыка. Просто великая королева гневается за то на нас, что мы вас, аглинских купцов, с прочими гостями равняем. Это вам досаднее всего. Но, положа руку на сердце, сознай: всюду ль вам торговлишка такой прибыток даёт?

— И снова сознавать: грех жаловать. Оно есть да — королева интерес Британь караулить. Мне не судить о них? Но, истина есть: сноснее вас нигде дела купечество нас не обстоять.

— Вот то и жаль, что преславная ваша Елисавета только вашему брату, купцу аглинскому, и доверяет. Уж на что толкового и велеречивого человечка к ней посылали, и тот с дырой вернулся. Так вот я что думаю… Отыскался бы кто из ваших купцов да и указал королеве: мол, промашку с Москвой допустила. И что, мол, что как раз тут выгоды своей не увидала и обиду напрасную московитам чинит. — Годунов выжидательно покосился на купца.

— Но, славный вельможа, как бы кто знать, о чём говорить королеве, чтоб заубедить?

— Хм, а вот и сказать ей всё начистоту. Для начала напомнить, что все большие и малые, великие и крошечные народы от бога равны и вольны. И каждый народ имеет одинаковое право на вольную торговлю как морем, так и сухопутьем. Так? Затем сказать ей, что московиты, как и другие богатейшие народы, не обделены ни солью, ни мясом, ни медом, ни хлебом, ни лесом, ни мехом, ни рудой, ни деревом. Скудостью, короче, не страдают. Нет у них недостатка и в охотниках на товары их. К нам, то бишь к ним, — поправился Годунов, — сама знаешь, едут продавать купцы немецкие и литовские, гишпанские и португалские, цесарские и франкские, медиоланские и венецейские. Везут к ним, а увозят от них товары гости из Хивы и Бухары, султановы и иберские, персидские и шемаханские. Так что, госпожа королева, могут московиты вольно и без нас, англичан, обойтись. Нам же в угодость русские отнюдь не станут затворять дороги в свои земли для других инородцев. Затем сказать ей ещё для повтору, что для государя великого Фёдора Иоанновича все народы равны. А ты, мол, госпожа государыня, внемлешь лишь тем гостям лунским, коими корысть движет. Не желаешь с нашими купцами всех прочих равнять, что для нас, англичан, конечно, правильно. Но не для русских, ибо они, как-никак, не твои подданные и точно так же свои выгоды держать хотят. Вот. Или неправедно реку? — говоря, Борис «съел» ладью британца.

— Всё гуд… правильно и доходственно, — кивнул тот.

Годунов некоторое время обдумывал ход, состязатель ожидал слова.

— …жалуешься, что торговцы русские застарь не бывали в твоей, то бишь нашей земле, — продолжал боярин, почёсывая за ухом «убитым» конём, — то так и есть. Но зачем им в дальний путь ладиться, когда у них и дома торговлишка ходко идёт? Однако они и впредь могут никогда к нам не наведаться, обидясь. Хотя они и рады видеть лунских купцов в пределах своих. Вот только не след от них требовать прав излишних, понеже таковые не согласуются с установлениями Русского государства. Ну, ещё не мешает повторить ей, что мы-де, англичане, для русских так же равны, как хунгарские гости или ещё какие. Все одинаково равны. Вразумительно глаголю?

— Куда яснее. Вот лишь отыскать, кто взяться вручать королеве данный эпистола с подпись и за печать цезаря.

— Угу, — Годунов помолчал, срубил пешку и как в лоб саданул: — Ну а ты бы как, если: послом от нашего царя к светлейшей королеве Елисавете?

Горсей непритворно опешил. Потом отрывисто и, видимо, с наигранным смущением, заговорил:

— Однако всё это… Не знать, смогу ли оправдать… Велико честь. Не ждал.

— Иного притязателя на поручение сие не мыслю. В тебе я крепко уверен: и к нам одобрительно относишься и свои преимущества грамотно блюдешь, — поддержал замявшегося гостя Годунов.

— Йес… Ну, разве так, премного благодарю за высокий доверенность. Приложать всю старание, дабы ненапрасным вышел петиция, excuse me, ходатайство, — с чувством произнёс Горсей и спохватился: — Был бы быть билль… Да-да, акт непременно нужен.

— О том не беспокойся, — покопавшись в грудке на столе, Борис извлёк что надо, показал Иерониму. — Вот бумага, что завтра будет обсуждена и, надеюсь, одобрена боярами.

Горсей поднялся и учтиво поклонился.

— Ну-ну, благодарить надобно не меня. От его, государя, всё мудрости. Ты уж, расстарайся, сослужи на пользу обеих держав наших. А в костяшки смотреть незачем: я в тот ещё ход мат тебе поставил.

— И то, — согласился Горсей, — йес…

— А королеву развей в неверном отношении к нашему государю. Передай, что царь русский унаследовал от своего великого батюшки немалую приязнь к ней и государству её прославленному. Ну да будет. Поздно уже. Жду завтра вечером. Надобно потолковать о дельце… этакого, понимаешь, свойства… Не для чужих ушей. Искусные лекари нужны для моей сестрицы — государыни Ирины Фёдоровны… Подумай.

Горсей догадался, какого рода целители требуются бесплодной русской царице, но деликатно промолчал.

— Клешнин выведет.

Англичанин покинул покой Ближнего боярина.

— Между тем, пора бы уж Савве вернуться с Федькой и Стёпкой, — прикинул Годунов, перекладывая грамоты из стопки в стопку. Походил взад-вперёд, снял с полки большой том и открыл страницу с жизнеописанием Юлия Цезаря. Ухмыльнулся: «А Никита Юрджиев — что-то в этом есть, хорошо»…

Давно перевалило заполночь, когда книга вывалилась из рук правителя. Тревожный сон смежил веки…

 

Бездомный бедокур

Когда охающий Пронька примчался с десятком молодцов, его крышу облизывали дымные щупальца и алые языки. Не ласковые, а очень жаркие. Сдирая с пораненной головы тряпку, Шелепуга дико взревел и ну скакать, выстанывая, вкруг потрескивающей хаты. Молотил по затворенной снутри двери и стенам здоровым кулаком. Оголтело взывал спасать добро. Требовал воды, которой поблизости не оказалось. Десять недоумков, привыкших только жечь, отнимать, бить да пить, беспомощно перетаптывались: нет-нет да подкинут в бушующее пламя горсточку земли.

— Братцы! Дверь ломай, спасай добро! Половина вам пойдёт! — наконец сдался хозяин.

Добро не спасибо: поплевав на ладони, трое здоровил схватились за мощное наружное кольцо со стукальцем, повисли тупым углом к двери. Качались недолго. Вывернутое с корнем кольцо изогнулось в шести ручищах, а три задницы сплющились о порог. Оставалась, правда, толстая замочная скоба.

— Веди лошадей! — бесился Пронька. — Привяжите их, что ль, пущай дёрнут!

Но кони брыкались, остервенело косились, не желая подходить к жареву. Тогда кто-то догадался привязать к скобе бечеву в кисть толщиной. За неё уцепились всей улицей. От мощного рывка тянульщики попадали. Дверь вылетела. Успели едва заметить, как в сенях потолок протаранила громадная колода. Тотчас под балкой глушильно грохнула звонница.

Позже определили: воспарившей горой был Сёма. Валенка связали, залепили рот, поставили на рундук, накинули на шею петлю. Хвостик верёвки продели через торчащий из потолка крюк и дотянули его до внутреннего кольца двери. В довершение маковку Валенка украсил казан. Таким образом, чтобы отворить дверь, требовалось вздёрнуть грузного Сёму. Что и было блестяще проделано его подельщиками, которым предстояло теперь до скончания гадать, что послужило смерти приятеля: дым, жар, петля или страшный удар о потолок? С другой стороны, кое-кто и позавидовал столь праведному концу: жил грешником, а ушёл, поди ж ты, колоколом!

Сени только дымились, но и сюда местами врывались алые всполохи. Остальные помещения спасению не подлежали. Ничего и не спасли, если не считать чёрного казана, ставшего посмертным шеломом Валенка. Бездомному Шелепуге оставалось лишь по достоинству оценить остроумие поджигателей.

Так или иначе, распоряжение Годунова было выполнено честно, ловко и не без вдохновенья…

 

Особое поручение

Годунов спал. Даже в редкие часы отдыха его лицо не ведало мира и безмятеги. Вечная печать забот, прерывистое дыхание, не сходящая встороженность… И куда улетучивалась прилюдная благосклонность, улыбчивость и приветность? Пляшущий огонёк из кенкета подстегивал зловещую игру теней. Подрагиванье воспалённых век, мерное вздутие желваков. Мышцы лица разыгрывали стихиру страстей задремавшей души.

Борису Фёдоровичу привиделся странный сон.

Вот он посреди колдовского круга. В уши адовой громозвоницей давят несмолкаемые тулумбасы — медные бубны. Он мечется по замкнутой кривой — ищет выход. Тщетно: то вдруг наткнётся на лежащего в гробу Стефана Батория, который жмёт мёртвой правой шею чёрного петуха с лицом… Андрея Шуйского. А шуйцей — яростно грозит Борису. Годунов подаётся назад и перед ним уже холм, окружённый водой. При этом он почему-то наверное знает, что это и есть излучье Волги. На верхушке холма — кривой старик. Это ногайский хан Урус. Рядом — державный жёлтый зуб: изгибается к красно-серым облакам. Урус оловянным ногтем тычет в зуб, почём зря понося Годунова тихим голосом Андрея Щелкалова. Борис пятится от него, но путь отрезает толпа во главе с Шуйскими и… царём. Все непереносимо галдят. Годунов в испуге стынет перед Фёдором. Тот, как всегда, кротко улыбается. Толпа рычит, зверея, обступая правителя, готовая разодрать его в клочки. Борис бросается к ногам царя, ища защиты. Тот благосклонно кладёт ему на голову руку. В этот миг взгляд Фёдора искажается, кожа чернеет, пальцы впиваются шурину в чуб. И вот уж над Борисом плывёт чудовищное лицо Грозного — то самое, что было у Иоанна на смертном одре. Годунов жмурится, не в силах стоять на ветошных стопах.

…Открыв глаза вторично, он был уж вне владений сна. Но поперву не мог сообразить, кто это там неподалёку. Видения покуда мешались с явью. Издохший кенкет чернел в проёме окна. Тонким арбузным ломтём отслаивался рассвет. Борис протёр глаза, как ни в чём не бывало потянулся. За сим занятием успел распознать стоящего перед. И уже без лишнего суесловия:

— Никак я задремал, Степан?

— Да, Борис Фёдорович, как явился, ты почивать изволил. Андрей Петрович просил не тревожить, покуда сам не проснёшься. Изводишь ты себя, говорит. Ни сна ни передыху, — отвечал Бердыш.

— Пустое. Ты лучше о себе доложи: отдохнул ли?

— Да вроде и не уставал больно-то.

— Продых никогда не повредит. Дело тут одно припекло. По тебе как раз.

— В Литву?

— Кабы. И подале, и подоле. В Ногаи.

Степан напряжённо гадал: если в улус Казыев, то на Кубань, если в Алтулский — ещё дальше. Вслух предположил третье:

— К Урусу в Сарайчик?

— Не совсем. То есть не совсем в Ногаи. Придётся тебе, милок, покружить эдак кроху по Волге, а то и по Яику. Может, и в Астрахань завернуть понадобится. И на излучину, где Волга с Самарой. А снуждит, так и к мирзам кой-каким ногайским. Смекнул?

— А то что ж. Когда сбираться?

— Ну, чем скорей… Только в начале слушай, в чём служба.

Степан выразил готовность.

— Ну, и добро. Сам знаешь, Стеня, как я ценю твой честный и открытый нрав. Знаю и ценю, уж поверь. Оттого тебя и прочу на это предприятие. Нужен мне там, понимаешь, насквозь свой человек. Смекаешь? Годунова человек! И надо, чтоб был у него и глаз верный, и ухо острое, и ум резвый, дабы чуть что, на месте и вникнул, и упредил, и приворотил. Ну, словом, сам понимаешь, не мне учить. Места дальние. Каждодневно указку с Кремля не уловишь. Так что считай: ты будешь там, как бы я. Далее. Удумал государь наш заложить по Волге крепости. Одну — на излучине волжской — в Самарском урочище, подьячие там уж разметили кой-что. Вот туда я тебя и спровожаю на первый случай…

— Постой, боярин. Растолкуй, какая от меня там надобность? Я чай, не стены рубить? Моё дело ратное. Доселе им кормился. А крепости ставить — в новинку. Да и не тот пошиб. Не из стропальщиков…

— Бу скудоумцем-то казаться, птенец ты непонятливый. А то не знаю, что не в плотниках ходил. Слушай внимательно. Урус со своими мурзами-султанами насилу стоит против казаков тамошних да собственных мятежных улусов. Но коль полезут на нас татарва и ляхи, так озлобчивый Урус тоже возьми да наскочи на нас с самого незащитного пятака. Нам тогда и не на чем против него удержаться. Значит, что? — нужно и нам там клыки заставить, да покруче его коготков. Только городок поставить — ещё не всё… Ногаи или казаки его, городок-то, раз — и в щепы, покуда малый он и неокрепший. Так вот, к чему я?.. — смешался Борис забывчиво. — Ага, ты, кажись, знавал атамана Кольцо?

— Было дело, — охотно признал Бердыш.

— Ну, запоминай тогда первую задачу. Как приедешь на луку, спробуй казаков, а средь них немало его пособников по сибирскому походу, так вот спробуй их смани на царскую службу. Чем нам угрозой быть, пускай лучше со служилыми против ногаев поддержат. А дальше, глядишь, государь и грешки им отпустит. Коль удастся сманить, в детинце Самарском не задерживайся — веди шишей в Астрахань. Перейдёшь под начало воеводы Лобанова и нашего посла в Ногаях. На месте, полагаю, много и мне незнамого уяснишь и, если выйдет, с пользой для дела провернёшь. Известия посылай с верными нарочными, когда уж сладится. Следи за всем чутко. В случае как что, поступай на своё усмотрение. Ты — это всё равно, что я, запомни. Но главное, повторяю, это казаков тамошних на службу сманить. Всем остальным займёшься после того, как удача в главном засветит… Вот так примерно.

— Так, боярин, а как с расходами, дорожными там тратами?

— А, ну да. Заглянь к Клешнину. Возьмёшь с него денег до Астрахани и дополнительные пояснения о дороге. От меня завтра — опасную грамоту. И карта — особая, по ней прямее прямого путь. С собою не берёшь. Всё по памяти… Людей дать не могу. Сумеешь сам подыскать — добро. Но только надёжных. До Самары бы добраться, а там народу хватает. О городке посторонним — ни-ни. Путь на первых порах будешь держать с нашим человеком из ногаев. С ним связку крепи и впредь…

Почти рассвело. У Степана на месте левого глаза Годунов теперь разглядел голубичный взбиток, вместо носа — головёшку, содрогнулся:

— Лепо, лепо. Кости целы?

— А чего им сделается?

— Ну, да ладно. Скоро и Пшибожовский и указчики его… — многообещающе зажмурился, тряхнул густой бородой и веско пихнул Бердыша в плечо…

 

Поиск попутчика

Ясельная нежность утра раздувалась по разомлевшей Москве. К полудню щекочущие лучи назойливо и бойко покалывали глаз, переливно мутя радужку.

Торговый городок, что у Китайской стены. Наплыв прохожих и продавал, сутолока и гомон. Егозливый мастак по войлоку — полстовал — торопливо проталкивает скрипучую тачку, нарываясь на ругань посадского из Ордынской слободы. Недалече вминают брюхо забредшему не в свои ряды пугвичнику. Режущие всхрюки от мясников. Хриплые густорёвки гречишников и солеников, наперебой зазывающих покупателей к обшарпанным лавкам. А там грохотливо расхваливает себя цирульник. С дальнего конца, состязаясь в мощи горловой, наяривают крикастые ветошники с передвижными коробочками. Всюду бурление и толчея.

Гуртуясь, народец ныряет под хлипкие навесы недужного москотильника-краскодела, расплёскивается вкруг добротных рядов прасолов и лоточков румяных пирожников. А то вдруг завихряется у навесов дородных епанечников и меднощёких, как и их горшки, скудельников. Мелькают цветастые азямы посадских и широченные рубахи из-под карнавок голытьбы. Реже — протяжное: «Дороги! Раз-здайсь». То чистит путь кто из знати.

Покружась у торговых ларей, гуляки чаще всего отходят с неотощалыми кошелями. Чего не скажешь про заглянувших в неказистую избу на отшибе. Эти застревают надолго и вываливаются, прибавив жидкого весу внутри, но порядком облегчась снаружи. То кружало — вроде кабака. Здесь за чаркою знакомятся, а потом обнимаются либо сшибаются подгулявший стрелец и слабаковый ремесленник. Прикрывшись безразмерной кружкой, певчий отважно спорит с младшим стряпчим. А в углу, иной раз, кутаются в сутемень вор и еретик…

Тесные платы винного пара, гром тяжкой посуды, хрипло затаённый шик, крупитчатые пересмешки и одуряющий гул пьяного бу-бу-бу. От всего этого сам друг кружится даже трезвый мозг. Крепкое же зелье закабаляет некрепкого нутром выпивоху до ночи, а то до утра, как важкий зыбун — алчный заглот болотной топи. И это уж на радость кружечника Давыдки, наколупавшего за год московского житья не один мешок серебра. Впрочем, сам Давыдка, после царского запрета на частное шинкарство и изгон жидов из Московии, давно прозвался Ивашковым. И теперича лишь считает прибыток. На хмельную и как бы государеву торговлю им подставлен крепыш из Мытищ. С резаным языком — из бывших крамольников. Кличка — Немой Урюк.

С утра Степан Бердыш осел в дальнем углу кружала, мрачно локотясь о продубившийся стол. К нему не подсаживались. Броское лицо со свежими следами давешней стычки избавляло от навязчивого сю-сю-гуль-гуль. На нём был потёртый ездовой кафтан бледного отлива — чуга. Уткнувшись в кружку, Степан временами резко вскидывал голову, ровно на миг, дабы запечатлеть новоприбытцев. Не из склонности к бражничеству торчал он полдня в скисшем тумане кружала. Просто не в первый уж раз, выполняя царское поручение, начинал именно с кабака. По опыту знал: надёжных неприкупных помощников лучше искать среди изгоев, у которых, кроме пятака на кабак и лихости в сердце, за душой ни черта. В это утро никто из бражников ему не глянулся.

Часы зыбились тестом. С раздражением почуял, как осторожно, но властно расползается по чреву отупляющий хмель. Похоже, пора и кланяться. Не допив бордовой мути, Бердыш двинул на выход. Следом, как позеленённый отливок луны, заковылял плешивый коротыш. Отвратительно ругаясь, наступил Степану на пятку. Равнодушно оглянувшись, Степан увидел, что крикунишке подставили колено, и кто-то кого-то за что-то уже дубасит. У стойки пучилась потасовка, подтягивались добровольцы. По чьему-то горшку гулко грохнуло хозяйское черпало.

Степан вывалился на улицу и едва не сшиб двух посадских, что неподвижно уставились на россыпь мужиков, бойко продирающихся сквозь людскую гущу. Бердыш потеснил ротозеев, проявил любознайство. Первым важно вымеривал рослый стрелец. За ним — поджарый большеган в порванной рубахе. Руки перетянуты верёвкой, рожа — завзятого мордомыла, страхолюдная до мурашек. С тылу семенил невысокий воин, кусая узника жалом бердыша. Народ раздавался. Отовсюду шелестело: «То вора споймали. Кузькой кличут. Допрыгался, вражина!».

Повязанный доблестно сносил злорадства. Но временами как шарахнется к самым глумливым, как клацнет зубами. С воплями, в попытке отшатнуться, мелюзга сбивалась лобно и носно. И вот уже занималась новая свара. Тщедушный стрелец ошалело подёргивал Кузю за бечеву, с трудом унимая уколами бердыша. Степан усмехнулся, случайно примерился к ногам вора. Э, да эти подошвища трудно перепутать!

Толпа уже сжималась, скрыв занимательную тройку, когда он вспомнил здоровяка. Ну, нет, так не пойдёт, долг платежом красен. Да и вообще, из такого зверотура мог выйти помощник самый что надо: лихой, отважный, мощный и, главное, на всё готовый.

Плывя вдоль гомонящей жижи, Степан нагнал конвой и пристроился чуть в сторонке. Ждал оказии. Тут-то из боку и вынырнул рябой купчина в кармазовой рубахе с набоем, всем известный охальник и ругатель голытьбы. От расплывшейся теплыни наглое его лицо лоснилось, будя беса. Засидевшемуся Степану приспичило разрядиться. Когда купцова тыква достигла бердышевых плеч, он вскинул кулак, со смаком погрузил в податливое месиво жира и пота. Точняком между искромсанным свиным ухом и жабьим носом. «Уаа-оо!!!» — надсадился купчина, попорченные челюсти разъялись гнилой пещерой.

Ближний посадский сунул любопытный нос и тоже угодил под мозолистые костяки. Крики и хряские бряки отвлекли мелкого. Страж оборотился. Степан того и ждал. Цепляя осатаневшего купца за ворот, он в толчки пустил его измочаленным рылом прямо на служильца. Задрав куцый клинышек соломенной бородки, мелкий боец узорно всхлипнул и беспомощно расстелился под тяжеленной купецкой «квашнёй». Кузя вроде и ухом не повёл, но в тот же миг его слоновьи ноги оторвались от земли, с хрустом припечатав подогнувшиеся икры переднего. Пронзительный вскрик, и стрелец-дылда покрасил носом мостовую. Степан дёрнул Кузю за хвостик бечевы и загнул в сторону, разметая пласты тел, голов, ног. Толпа кипела и бесновалась: предпосылки к погоне устранялись в самом зачатке.

Вдохновенно трудясь жилистыми руками с обрывками пут, Толстопятый поспевал следом. Долговязая махина без усилий вливалась в клинообразную спасительную брешь. Гул и ор крыли округу. Сумятица усугубилась запоздалыми судорогами купеческих кулаков. Обезумев от испуга, боли и непонятицы, «большой пот» пошёл раздавать гостинцы направо и налево. С особым рвением лупцевал щуплого стрельца. Тот икал и за это страдал вдвойне. Длинный соратник подполз на выручку, намертво опоясал покатые плечи купчины и воззвал к помощи.

Но ни Степан, ни им спасённый его же утренний избавитель оконцовки не дождались. Оба душевно праздновали взаимную услугу в давешнем кружале. Пируя, Бердыш не забывал о деле. Кузе пришёлся впору уговор спутничать в длительном путешествии. Дальнейшее пребывание в столице он мудро счёл не совсем для себя безвредным. В общем, не заставил упрашивать. Бердыш с мутной усмешкой обласкал его затасканный пониток, прорванные остегны с дырами на коленях:

— Однако твои отрепья дюже нарядны для государева человека, — разрешился, наконец, хохотом. — Ну, да не то кручина, что от бедности. То беда, что от дурости.

Опустошив полбратины браги, вывалились из питейного дома. На вечер запаслись объёмистым скудельком хмелящей жижи. Завернув на рынок поскромнее, купили портище сукна и кожу. Насели на портнягу. Отставив все прочие заказы, тот наскоро убольшил невостребованный ездовой кафтан, а ещё продал рубаху, сварганенную нарочно для приманки заказчиков. Она и Голиафа бы до пят укрыла. Там Кузя со своими ремками и расстался. Как и пристало мужчине, без слёз и охов.

При выборе оружия Толстопятый сердечно проникся только к охотничьему ножу и шестопёру. По пути он поведал Степану былину о происхождении своей кровожадной клички. Оказалось, Кузьма накрепко замесил одного купчика. Позарился на красивую бляху, полагая, что из золота. Нищенская братва и подыми на ха-ха: украшение тянуло много на полтора алтына. С той поры за, в общем-то, добродушным вором и укрепилось злыднючее прозвище.

Со скуки Кузя поведал и за что его повязали бравые стрельцы. Всего-то упёр с лотка поросёнка, а тут охрана. Пока крутили, Толстопятый разнёс чушка о служилый череп. К счастью, кость попалась твёрдая — куда прочнее, чем «дитя свинины».

Ночь застала приятелей в маленькой клетушке Бердыша спящими поперёк узкой просеки средь чащи из чар, кружек, мослов и рыбьих остовов, пересекаемой змейками розово-липких ручейков…

 

Вёрсты, как шаги

Заспанное солнце, выглянув из дальних кущ, принялось лениво разматывать пока ещё блёклую бахрому золочёных волос. Гранатовые разводы едва-едва прорябили тусклые колокола. Пестринами по серому большаку удалялся от столицы конный отряд.

Ногайские гонцы делили путь с парой московитов. Движение замыкал обоз. Один из русских, пониже, ехал в надвинутом на глаза башлыке. Стан стройнее кубка, в светлой чуге с подвешенной сбоку саблей, в тупых сапогах. В лад езде покачивалась ташка — сума. По бокам седла приторочены самопалы. Слева — берендейка с зарядцами.

Второй был облачен в серый ездовой кафтан, коротковатый в рукавах. Верхом на крупном аргамаке, но, по всему видать, новичок в езде: глыбился над седлом как-то неуютно. Знать, уже натёр костистые ляжки. А чтобы скрыть боль и неудобство, чумовато теребил подвесную сумку — кижу, туго набитую всякостью. Голенища сапог ещё не успели искомкаться на слоновьих ножищах, что свидетельствовало о младенчестве обувки.

Рядом на нескладном бахмате трясся узкобёдрый ногай в потёртом бешмете. Остальные попутчики держались позади. Передняя троица о чём-то кумекала. Точнее, говорил русский в светлой чуге, то бишь Степан. Кузьма напряжённо следил за дорогой: малейшие кочки и ухабы болезненно отзывались в его поджаром седалище.

— Чать, боязно тебе, кум Ураз, одному, почитай, шастать по таким далям? — вопрошал Степан у молодого гонца. Тот лукаво щурился и на всё отвечал шуткой. Пронять ногая чем-либо не удавалось. Он умело скрывал мысли и предпочтения. Но по некоторым его коротким намёкам у Бердыша сложилось впечатление, что Ураз искренен в служении Москве. Степан отнёс это на счёт проницательности гонца, видимо, хорошо сознававшего, кому рано или поздно быть покровителем его народа. Впрочем, своих мнений Ураз в растопыр не выпячивал. Степану оставалось полагаться на собственные догадки и прикидки. Скоро пути ногаев и русских разминулись. Первые от Коломны намеревались плыть до Казани, а то и до Астрахани. Вторые верхами правили в поволжскую глушь.

При выборе способа передвижения Бердыш исходил из расчёта, что верхами удобней, скрытней и, возможно, быстрее. А ещё заботился, чтобы спутник Кузя приобрёл навыки езды. Без этого прок от кулачного махалы в казацко-кочевых местах невелик.

Минули дни. Ничто не нарушало одинокого продвижения по пустеющим нивам. Душегубство и разбой клубнились окрест стольного града. А чем дальше — тем тише и добрей. Жизнь глубинки ведь, что осень — чем дольше и позже, тем дремотней и покойней. Холодало. После переправы через Суру косматыми клочьями повалил снег, рано на редкость.

Кони деловито пятнали первопуток. Впрочем, настоящими морозами не пахло. Жильё попадалось всё реже. А скоро и вовсе пропало. Несколько дней перебивались запасами и подстреленной дичью.

Как-то в грязно-белой дали, у кромки густого леса заугрюмился смытый туманом сруб поселенцев — отважных первопокорителей мало обсиженной дали. Издали углядев непрошенный наряд, обжитчики высыпали из дома, и ищи в чащобе.

Путников принял сумрачный, засиженный всякой гадостью, от клопов до мышей, сруб. Ни ломтя хлеба, ни полоски мяса. Предусмотрительные первонасельники прихватили всё, кроме чана с затхлой водой и скамей.

— Вот так корысти, — огорчился Кузя, — прямо скажу: небогато.

— Будем варить похлёбку из мочёных сухарей, — откликнулся Степан.

Привыкнув к седлу, Толстопятый освоился и с прочими путевыми тяготами. Опять постучалась к нему врождённая неунывность духа.

— А вот и телятина! — возопил Кузьма, возвращаясь из прируба-амбара. В задранной над чаном руке, пища и скаля стрелки, корчился зашибленный грызун. Бердыш мудрёно ругнулся, поминая «добрым» словом скаредных хозяев и озорующего спутника.

Занялись ловлей серо-клыкастой живности, пожаловавшей на сугрев. «Промыслового» зверя дубасили мордами об опрелые брёвна. Закусив салом и остатней пылью сухарей, завалились спать. Дежурили поочерёдно. Отчасти, чтоб «хлебосольные» хозяева не увели коней. Отчасти: спасая сапоги от домогательств уцелевших зверьков.

Засветло покинули неуютное домище.

Всё чаще попадались мелкие ручьи, речки и озерца. Природа обещала скорую встречу с Волгой. Но, чем ближе к влекущим местам, тем чаще сыпал снежок, иногда прямо-таки по зимнему уметая путь мягким, зябким, желтоватым от глины крошевом. Слякоть и стынь на долгие вёрсты.

Через два дня после встречи с опасливыми переселенцами солнце пригрело в последний раз. Шутя и ругаясь, Кузьма и Степан тихо-тихо шлёпали по раскиселенной позёмке.

— А скажи, Стеня, и что тя угораздило впрячься в такое тёмное дело? Мало сам, и мя уволок в эту, провал возьми, глухомань, — полусердито ворчал Кузя, ероша опушку мурмолки.

— А ответь: зачем человек по нужде ходит? — не смутился Бердыш. — Непотребно, да живот гонит. Так? Ну, вот то ж примерно и с нашим делом. С ближнего боку вроде и дрянь. А с дальнего — государской важности задача. Город ставим. Понимать надо, браток.

— Буде галиться, — не поверил Кузьма, — от кого же тут, дозволь узнать, крепость городить? Рази только от бирюков? Или же упырей, коих-то, верно дело, и видеть живьём не приводилось?

— Дурень ты. Не было б и заботы, каб от них одних, — зевнул Степан. — Покруче вражина есть.

— Кто таков? Уразовы соплеменники, Кучум али крымцы мелкощелочные? — допытывался Кузя.

— Ну… Разве то враг? Живёт такой неприятель, от коего нигде укрытья не сыскать. Ни на паперти, ни даже, прости, Господи, в бане… Бабы!

— Ха, завернул! По мне, так от такого ворога не бегать и остроги городить, а… Я от ентого… то есть я ентого неприятеля с ба-альшой радостностью сам осаждать люблю. У любой бабы на одно пузо имеется по паре таких башен, пред коими и Спасская каланча мельче кукиша.

— Ну, положим, и у нас на те башни кое-что найдётся.

— Что ли пушки? — возбудился Толстопятый.

— Пожалуй, правильнее будет: стенобитные орудия, назначение коих — пробивать брешь с целию проникновения во вражью, то бишь бабскую крепость, — назидательно дурачился Степан.

— А-а… — закашлялся Кузя, — знаем, как же. Скрытное такое орудие. Если короче: таран!

— Ну, — разочаровался Бердыш, — и всё-то у тебя, как у борова с-под хвоста. Тонкости ни на грош. Таран… Таран — что? Он перед некоторыми крепостёнками и сломаться может. После пары приступов. Самое надёжное оружие супротив твердыни бабского тела — это сила мужского ума. Но то не про тебя. У тебя там, где у прочих мужиков этот самый ум, — глыба, тарану неподвластная.

— Ну, что ты будешь делать, как мажет Кузю — самого большого, самого доброго, самого сердешного и воспитанного… Сам ты хрящ свинячий, а крепость твоя — бабий кут! — заузорил Убью-за-алтын, но тотчас свистнул, вытянул шею и врезал зенки в заснеженный край равнины.

Бердыш обеспокоенно встрепенулся. Святые угодники! Этого не хватало! В полчетверти версты, припадая к гриве лошади, мчался кто-то в шафранчатом коце. Из выступа далёкой чащи навстречу выбились трое. Поравнявшись, «шафран» остановил коня. Степан и Кузьма — тоже. Бердыш медленно обвёл окоём. На западню не похоже. Тронув самопал, выразительно глянул на Толстопятого. Тот понятливо кивнул. Встречные галопом взлетели на холмик. Оттуда долго наблюдали. Обе стороны не решались на резкость. Но было очевидно, что четверица чужаков с возвышки не боится нисколь. То не тихие поселенцы.

Бердыш тронул поводья. Конь послушно взял рысь в огиб холма. Толстопятый — за ним. Теперь их от безмолвных наблюдателей отделяло шагов триста.

— Вот те и бирюки-упыри, — к чему-то пробубнил Кузьма, хлопая рукоять пудового шестопёра. Для храбрости.

— Казаки, — выдул Степан, не шевеля губами, и напряжённо вгляделся в блёкло проклюнувшие бородатые лица, — казаки, они.

Один из четвёрки взмахнул рукой и, крикнув лошади, внезапно утонул за вершиной взгорка. Скрылись и товарищи. Выплюнуло их далеко на востоке, пока опять не сглотнул полуостров едва различимой дубравы.

— Добру конец, начало лиху, — мрачно проронил Толстопятый, жуя губы. Настроение улетучилось.

— Скорей бы до излуки, — проговорил Степан Бердыш и, для вящего успокоения, тщательно ощупал приклады обоих самопалов, проверил саблю на резвость выскока из ножен…

 

«Весёлые» встречи

Иссочился ослепыш дня. Сгустилась чёрная сутемень и лишь тогда, встревоженные утренней встречей, наткнулись они на низкую рубленую избу. Стулья короткие, одно-единственное окно обращено к степной ширине, боковой прируб — под скарб.

— Зимовье, — догадался Кузя, потирая задубевшие руки и предвкушая: кою уж ночь им приходилось коротать на кошме в шалаше, а то и на полусухом травнике близ тлеющего костерка.

Обочь избы приткнулось строение из чёрных жердей, навроде стойла.

— Погодь. Проверить бы, не ловушка? — сказал Степан.

— Хва бы осторожничать, — пинком разневолил проход Кузьма.

Внутри было зябче: вчерашний морозец ещё зыбился по углам обжигающим туманом. Дверь дубового тёса скрипчато пиликала на проржавевших петлях. Сруб в целом напоминал прочную крепостную башенку. Кто его воздвиг, бог весть. Может, казаки. Столь же вероятно, и служилые: из отряда разведчиков, посланных на Самару для постройки крепости. Во всяком случае, не первый месяц сруб стоит покинут. На столе — соль, сухари, огниво — по обычаю — для гостей.

Растопив печь, нарядили похлёбку из подбитого днём зайца. Изгнавши зябь, расположились на выстеленном кошмой запечелье.

Сговорились о карауле. По порядку. Первым коротал Степан. Обошлось без страхов. Когда на смену явился Кузьма, у Бердыша слипались глаза. Еле добравшись до лежака, замертво брякнулся и захрапел. Мягко скрипнула дверь…

…Как это можно остаться без самопалов, Степан спросонья не понял. Конечно, угодив в такие места, даже бывалому не приходится безоглядно уповать на собственные силу и сметку. С иного боку, Бердыш сейчас был как бы даже удовлетворён завидным своим положением. Он на скамье, а над ним — трое. Без разгляда ясно: шиши!

Без оружия. Лёжа. Спросонья. Один… Однако не прошильцован страхом. Не выскоблен растеряхом.

И эта его одержимая бесшабашность искрила зарядом той могучей дерзости, да от того пласта всеобщей народной силы, что подвигает одиночные её крупицы на непредсказуемые поступки в самых, кажись бы, безысходных переделках. Бердыш не испугался. Нет, ему было до колик весело. Где Кузя? А, его, верно дело, взяли во дворе. Знать, прикорнул в дозоре… Да! Вот ведь дураки-то…

Встороженно отёр рукавом влажный лоб, приподнялся на локте. Казаки ухмылялись, поглаживали бороды. Довольны собой! Выступка гордая, что те вельможи. У одного в руке волнуется степанова сабля. Бердыш неопределённо хекнул, внюхался и привстал. Вот он уже на ногах, с улыбкой ворошит чуб. Казаки наблюдают, тоже усмешливо. Благолепия — хоть раздавай. Покуда не проронено ни слова, ни звука. Выпрямился, оправил чугу и, точно не было иных забот, стал приседать. Раз-два-три-четыре… Всё это с умиротворенной улыбкой. Казаки аж головами замотали от такого нахальства.

— Эгей, милай, и чо ты мешкашь? Подь-ко на привязь, — ласково предложил, в конце концов, один, ступил к скамье и предупредительно щупнул остриём сброшенную у ног пленника ташку.

Из прируба петухом взвились маловнятные глаголы Кузьмы. Скорее всего, связан, с законопаченным зевом. Степан улыбнулся, пожал плечами, как бы говоря: и бес знает, кто вы таковы, и чего вам надо, и вообще я тут сам по себе и нечего мне мешать…

— Уж извиняйте, божьи люди, — губы разлиплись, ноги неспешно ступнули от полатей.

Оголтело заяснилось: бой бесполезен. Молчковый глумёж казаков лишь отчёркивал вывод. И всё же каким-то током улавливаемое, непонятное чутьё подхлёстывало: в угол, в угол глянь. Знать, ввечеру мимолётным оглядом мозг успел заприметить там важное: уцепил зрением, да чётко в память не затесал…

Но сам же опасался уточняющего взгляда, чтоб ненароком не перехватили казаки.

Пришлось размашисто зевнуть и, взведя глаза к потолку, на мгновенье заарканить угол. Из-за куска рогожи чуть-чуть выдавалась рукоять. Топор! Теперь главное — не выдать влеченья, ни полунамёком, ни полунаклоном. Опустив глаза, безмятежно глянул на осклабившегося казака. Двое других отлучились в прируб — к Кузе. По гулкой затрещине и обрыву гундосицы понял: утишили!

Уйкнув, осел, схватился за левую грудь. Казак непроизвольно чуть подался. Воньковато мазнуло потом. Нянченный в волховском скиту богатырями-отшельниками, взбитый на дрожжах старинного кулачного боя, Бердыш того и ждал. Щепкой взметнулось схваченное тело станичника. Розово-желтяной яичницей поплыла по лавке башка. Один из татей, выйдя из прируба, не посмел поднять руки. Пленник не наскакивал, но топор в его руке заставил шиша выгнуть шею назад и присосаться глазами к широкой чёрной калёной пласти.

От бычьего удара вылетела обтёрханная оконная перекладина. Рыбой сиганул Бердыш. На улице изумлённо вылупился дюжий казак с пищалью. Удавливая его глазами, Степан взлетел на ближнюю лошадь и во всю прыть — да в степь к лесочку. Мчал, сжимая в мокрой руке огромный топор лесоруба.

Дикие проклятья и выстрел чествовали недолгий путь.

Впоследствии он и сам не смог объяснить себе, что, как и зачем. Более всего гнело нежданное кровопролитье. Но не до самоедства. Он был воин, вот и всё.

Коня гнал долго. Стрельба давно уж стихла. Тогда лишь ум посягнул на рассудок. Рассуждал так. Лишь дьяволу известны намерения станичников. Не исключено, что они б и не тронули государева гонца. С другого ума, кто поручится, что это не отъявленные шиши, к тому же, настроенные против посланных на градоделье стрельцов? Хуже всего, коль напоролся на служилое казачество. Что, впрочем, весьма сомнительно.

Так или иначе, теперь жалеть и плакать поздно. Уж, если кручина, так это, что без оружия. Ещё плоше, что в плен верный товарищ попал — Кузя. В целом же, судьба детины опасений не внушала. Заполучить такого волкодёра для казаков — царский гостинец. Не стоило сомневаться и в ответном чувстве Толстопятого. Вольготный ветер станицы буйной воровской башке в самый раз будет!

Много часов месил всадник растопленное тесто, взмётывая желтоватую опару. А ближе к вечеру копыта разбрызгивали густеющие комья вперемешку с кольчатой ледокрохоткой.

Вздыбленные холмы ступенились к небосводу. Дело клонилось к ночи, когда меж двумя дугами нагорья блеснула негаданно узкая прядь — серая с бликами. Река! У Степана ёкнуло сердце. Он хлестнул коня, и тот понёс…

Жалкий недоплёвок света — вот всё, что уцелело ото дня. Но и пригоршни солнечного обливка достало, чтоб разглядеть: земля на юго-востоке расколота холодной и блесткой ширью. Вода, вода, вода.

Вот и ты, великая река.

Сам вид стальной глади влил в сердце ковшик твёрдости и силы. Дав краткий передых выносливому казацкому скакуну, он ехал, покуда, ближе к полуночи, не достиг долгожданной реки рек. Опустив голову в ледяное чудо, долго мотал ею в россыпях тягучих брызг. Привязав коня к дереву, развёл маленький костерок, соорудил стельничек из хвои и уснул.

 

Бирючьи уделы

Ближе к утру насторожил едва уловимый треск. Ещё больше — вой. Не двигаясь, повёл глазами. Ржала лошадь.

Из кустов в семи шагах от головы зеленели две капельки. Сонным ужом левая рука потянулась к топору. Поздно. Матёрая серятина взметнулась рычащей птицей. Но клыки сомкнулись не на шее лошади: навытяжку взлетела рука. Хищник легко опрокинул её. Но и стремительность, сила броска уполовинились. Широкая пасть шумно вонзилась в грудь человека. Хлопок сокрушающего капкана клыков смягчила толща подбитой мехом чуги и лёгкая кольчужка — колонтарь.

Правая рука рванула бирюка вбок. На помощь пришла отбитая левая.

Волчару оттянуло кверху так, что тело изогнулось подковой. Но клыки упрямо цепляли одежду. Тулово твари задиралось всё выше и выше, заносясь всё дальше и дальше за голову человека. Треснула ткань. Хрустнули челюсти, уступая неодолимой силе человеческих рук. Зверюга полетел в кусты. Когда же извернулся, скалясь для повторного лёта, в воздухе свистнула плоская сталь топора. Рык растёрся в скулёж. Вскользь подрубленный волк завалился на левый бок. Вскочил, оступился и, подвывая, спотыкливо почесал в темень.

Степан вытер обильно помокревший лоб, нос, примерился отдохнуть. И вновь сработала воинская ухватка. Почти не глядя, боковым зрением и подкожным, нутряным нюхом прочухал он чью-то близость, — и куда более опасную. С нарочитой беспечностью задрал ногу вроде как снять или подтянуть сапог. Дальнейшее зрению не подчинялось.

Немелкое тело «рассосалось». Рухнув и вращаясь веретеном, Бердыш укатился в подрост кустарника. Оттуда с удивлённым криком взбугрилась голова и следом, чуть опоздав, — дуло пищали. Жахнул выстрел, ночь пугая. Полянка осветилась на миг. Стриженные лихим подрезом, с хрустом сыпались узлы ветвей. Приглушённый стук дерева и стали перемежался глуховатым чертыханом. А ещё бойко шумела рядышком прибрежная волна. Дрались наугад, не видя. Положение Степана осложняла близость к догорающим уголькам…

Удачный взмах — и протяжно скрипнувшее ружьё переломлено. Уже везуха: пищаль подлиньше топора. Была! Ещё удар — и, лопаясь, выстрелил череп. Ночной охотник даже не выдал предсмертного стона.

В жёлтой пляске раздутой головни Степан разглядел кудлатую башку, кряжистое, тесно утеплённое туловище станичника. Подняв пищаль, швырнул обратно: во время схватки дуло искромсало топором и, главное, смяло курок. Сабли обнаружить не удалось. Только нож. Но какой!

Из мрака выстал беспокойный перетоп. Бердыш приник к стволу: как бы не приятели убитого. Из ветвей выдвинулась чёрная косматая тень. Заколебалась непонятной грудой в густом частоколе лесных великанов. И — унылое ржание. Фу, отлегло, лошадь мертвяка. Степан вывел её к костру. В казацкой киже отыскалось сушёное мясо, хлеб, вода. Очень всё кстати. Теперь бы одно — живее убраться.

Поречьем, плотно держась воды, Бердыш двинул вверх, ведя в поводу лошадь казака. В седле качалось привязанное тело хозяина. На встречный случай, для обманки, войнами учёно.

Буйство зарницы полыхающими сколками ссыпалось в светлеющие и тугие воды. Ширь и красота реки поражали, занимали дух. Нигде, кроме балтийского великолепия, не приводилось ему созерцать столь разящей и пленительной мощи, такого величавого и яркого перехлёста донных вспышек пробуждающегося светила. От предчувствия скорого излёта на душе легчало.

К полудню выбрался в широполье. Открытые места опасны: одиночка насквозь беззащитен, как светлячок на ладони. Степан предпочёл галоп. Мертвец болтал головой…

Проскакав версты две, успокоился, перешёл на рысь, потом и на шаг. Вдали вычертились оголённые стволы берёзовой рощи. Над нею вполнеба распёрся мрачноватый тучняк. От свинцового живоглота пьяненько семенило солнце, не острое, полуслепое, застигнутое врасплох.

Опасность рухнула орлом. Откуда-то справа, едва не с-под земли, выросли конники. Шагов до них этак сто-сто двадцать. Семеро! Стегнув коня, Бердыш скривил путь от Волги к роще, наискось. С гиком казаки, в том, что это они, сомнений не возникало, пришпорили коней и пошли следом. Двое ястребиным рывком подкорнали шагов двадцать и взяли крюк, чтоб малость срезать должанку до рощи.

Коряжистое облако зажевало лучистую беглянку. Сумрак навалился на душу и глаза.

Застрекотали выстрелы. Бесясь со страху, лошадь мертвяка металась, одинова чуть не сшибив Степанова коня. Хлестнул её по морде. Чуток поворотясь, пошла под углом к беговой линии бердышевского скакуна. Перегнувшись с седла, Степан по рукоять вогнал нож в её зад. Отчаянно заржав, прибавила прыти и, окончательно сбиваясь с направки, облегчила догонялки передовикам. Степан малость заворачивал к Волге. Угол между ним и мёртвым всадником размашисто «тупел». Оказавшись ближе к раненому коню, «соседние» преследователи почуяли лёгкую добычу и открыли огонь. Их увлекла поимка… трупа.

Степан успел заметить, как что-то ляпнулось в спину мёртвого, разорвав куртку. Но росстань быстро росла. Не до ловли ворон: пятеро издалече метили на улепётывающего Степана. Одна из свинцовых мух впилась в чепрак, опалив шерсть коня. От боли-страха тот прибавил прыти, да — в катящуюся рощу. Вот и деревья. Бердыш, почти не сбавляя конского бега, мчал напрохват.

Ветви драли бока обоих. Прикрыл лицо рукой. Суком рвануло седельные пахвы, взлохматило попону. Роща свернулась сиротой. Проскакав саженей триста, Бердыш обернулся, выругался: попутать преследователей не удалось. Птицами выпорхнув из рощи, легко навёрстывали разрыв. В отличие от их кормленных и свежих коней, Степанов порядком выдохся и износился. А что их осталось всего пятеро — как две капли на пожар? Что топор против пяти сабель и стольких же самопалов?

Прогал сжимался пружиной. Лошадь Бердыша спотыкалась. Он часто оборачивался: чётко чернела борода переднего. Беглец обнимал руками лошадиную шею, пригибался к гриве, понукал то нежными посулами, то волховскими приговорами, то сочной матушкой. Силы четвероногого товарища иссякали. Плечистый ящик с бородою, уплетённый валиками мышц и сухожилий, поддразнивая и беся, маячил то справа, то слева. И с каждым оглядом всё ближе, ближе. Бердыш уже различал загорелую ряшку: резкие черты, сумасшедше огромные, упулённые в его затылок глаза, перерезанное надбровье…

Взведя самопал, черныш стрельнул. Прокатился гром, струя огневая обожгла темя, пулею снесло ухо коня. Напоследях это раздухарило измученную животину. Какое-то время шагораздел не сокращался.

Обернулся ещё раз — уже для достойной встречи убойного клинка — и в полном изумлении… сморгнул! Догоняльцы не только поотстали, но всё заметней убавляли скок. Долго не мог отлепиться от чаровской картины: вот казаки… тпру… застыли, приклады упёрты в колени. Будьте-забудьте! Не сцапали? Почему?

Разгадка явилась спереди. Точно по носу коня стремительно пухла навстречь цепь всадников.

«Сатана… В душу вас!»… Он воздел топор, натянул поводья. Вусмерть замочаленный конь нёс напростёж. Встречная верховая канитель сурово выжидала, лошади спокойно переминались. Степан сдвинул брови, чуть пригнулся, удобно перехватил рукоять. «Авось, перешибу кого! А опосля? Уж тогда их опасной грамотой не вразумишь», — лихорадочно соображало вещество под коробкой.

Но, помилуй бог, что это? Солнце улепетнуло из серо-мохнатого логова уцепистой тучки. Коряжистые, расплавленные клочки облаков расползались по голубизне, и в ядрёном вспыхе беглянки зазолотились головы. То ж защитные бармицы от мисюрки — плоского шлемика! Обилие петлиц, острый клин тяжёлого протазана… Всё выдаёт стрельцова десятского, а то и пятидесятника. Выдернув из подмышечной ластовицы охранную с тамгой, Бердыш увенчал ею конский лоб. Скок взмыленной лошади сумел сдержать, лишь поравнявшись со стрелецким начальником.

С коротеньким «ура» рванул капторги-застёжки, две стрельнули, отскочивши с мясом. Конь протаранил воздух ещё на саженей …дцать и… Мир сморгнул куда-то вкось и в крен. Запоздало хватаясь за гриву падающего коня, особый гонец Годунова грянулся. Разнёс о камни локотки. Всё окунулось в зелёно-красную пустошь…

 

Стрелецкий разъезд

Когда открыл глаза, уж вечерело. Служилые всем обществом чинили привал в просторной куще. Над ворохнувшимся склонились головы. Кто-то протёр мокрым затёкший орех его ока.

— Кажись, очухался, — загудело в перепонках.

— Ахти, господи. Вот тоже притча, от станичников утёк, а тут незадача пуста. Обидно.

— Дивно, что глаз не выполз. Эк хватился.

— Эй, милый человек, ты где ж так упадать учился?

— Погодь, можа, нам и невместно с ним лялякать…

— Да ладно, братцы. — Степан вымучил подобие улыбки. Язык распух, челюсти саднило, на месте дальнего коренного зуба остренько резьбилось крошево. — Не из бояр. Рад донельзя. Каб не вы, сгинул бы и не зевнул.

— То ладно…

— Будь здоров, коль не зазнался…

— Это надо ж, не поздоровкавшись, изробиться решил…

— На-ка пригуби. Авось вылечит. На здоровье! — богатырь-стрелец поднёс ко рту Бердыша вместительную корчагу сбитня. Степан принял сосуд, выпил, кадык дёрнулся. Поморщась, жарко дохнул и выпалил:

— Ну, ублажил, брат-сытник. Быть бы те царёвым кравчим. Вмиг на стояк вздёрнул. — В доказательство Бердыш встал, вернул корчагу. — Благодарствую.

— Здоровенек ты, дядя! — восхитился сытник. — Ей-богу, быть нам добрыми приятелями.

— А что и не быть? — согласился Степан, присаживаясь.

— Мир те, божий странник! — загремел, входя в кущу и просторно раскоряжив руки, начальный стрелец. Прищурясь, Степан Бердыш оторопело разинул рот.

— Да окстись! Быть не мочь! Поликарп! Звонарёв!?

— Я-то тебя, чума кучерявая, с ходу присёк. — Звонарёв бережно обнял. Но Бердыш ответил таким косолапым обхватом, что Поликарп вмиг отбросил томности. В долгой спевке сдавленные охи сливались с похрустом костей.

— Слушай, Звонарь, с ких же пор мы не видались? Никак, с осады псковской? — кряхтел Степан, тужась из последних сил.

— А то как же… Что, рад? — хрипел окатистый и скользкий Поликарп, кренясь к земле.

— А то как же!.. Ну, пусти-пусти… Не тестомес же, а бывший канонир псковского войска, — тяжело отдуваясь, промямлил отпущенный Степан. — Слушай, и сколь же тебе?

— По весне двадцать пять стукнет, коль живый буду, — сплюнул Звонарёв.

— Эвон как! А виски уж в пепле.

— От забот. Никак шишак!

— Начальный человек. В дворянах, значит. И давно? — усмехнулся Степан.

— Чо скалишься? Два года. Ишь, виски в пепле. Насмешник выпрыгнул, погляньте-ка. Сам на три года обскакал, а чуть не лунь уже, — не остался в долгу псковский пушкарь.

Рассказы не стихали допоздна. Стрельцы уважительно поглядывали на корешков и умно покачивали головами, дивясь непонятности некоторых речений и неисповедимости божьих троп да судеб людских. Отдали долг неповторимым подвигам прежнебылого, и Степан щедро попотчевал засидевшихся в глуши стрельцов байками о москвичах, поляках и венцах…

Бывалый служака, Поликарп не стал выспрашивать о дивном явлении товарища. А вот Бердыш опасение насчёт ночного набега татей высказал.

— Вот уж нет, — беззаботно отмахнулся Звонарёв. — То был верховой разъезд. Конями они — редко. Оно, конечно, шишей хватает. Но не то. Раньше да, головная ватага занимала все Девьи горы, в гротах да близь утёсов обживалась. Ономнясь Мещеряк со своими был из Москвы, денёк осмотрелся, забрал сибирскую сотню свою да увёл. Я так разумею, на Иргиз альбо Яик. Набольшая ватага у Семейки Кольцова. На Покров прошлый тот Кольцов сошёлся с немалым воинством Богдана Барбоса. На сговоры Барбос явился: делить владенья для татьбы. Вот Богдашко, тот завсегда в метаниях. От Ермака когда ещё отбился. К Ивану Кольцу примкнул, опять же приглядеться. Сейчас к литвину Семейке принюхивается. Вместе пару набегов сообразили. Да чую, ненадолго. Не тот норов. Сейчас ихние люди на обе стороны балуют. Наших засек, правда, не замают, чего нет того нет. Семейка Кольцов, бают, как-то даже уду закидывал о переходе на службу государеву. Но думка та, не труд понять, на словах и осталась. А с нонешнего лета казаки впрямь осатанели, чёрта не страшатся, богом не гнушатся. Грабят и купца, и скупца. Однако пора и набок…

— А что, Семейка-то не Ивану ль Кольцу побрательник?

— Да кто их кольцевал, чтоб дознать?

Поутру разъезд Звонарёва двинул к перевозу. На поверку перевоз оказался малым заливчиком, где под ворохом ветвей и кокоры прятался большой чёлн. Погрузясь, отдались течению. Судно было переполнено. Вместе с объездчиками теснились лошади. Через час к ним устремились два струга с казаками. Но за четверть версты распознав хоругвь, отвязались.

Хоть Степан и не оправился от вчерашних треволнений, тутошняя лепота не оставляла равнодушным. Вид знаменитых, чудных по очертаниям разбойничьих гор будоражил ум. В памяти живо воскресали детские мечты о крае чар и сказок, о дремучем лесе, полном нечисти и навий. Скупые краски осени не смазали величавой красоты.

Однажды лишь повстречался большой торговый корабль. Заметив незнакомый чёлн, да ещё переполненный, охрана засуетилась. Весь ближний борт ощетинился дулами пищалей. В двух местах огрызливо заворонели жерла двух мелковатых пушчонок.

— Аглицкие собаки хитры. Вон как свинцом рыгать навострились, — глубокомысленно изрёк давешний кравчий — Алфёр Рябов.

— Аглицкие? — удивлённо переспросил Степан Бердыш. «И откуда это он опознал»?

— А бес их разберёт. Всё одно — собаки стервозные, — убеждённо ответил Алфёр, притворяя рукой распахнутое зевало. С недосыпу зевал весь разъезд.

— Да, навряд станичники супротив такого дикаобраза тыркнутся, — ещё уверенней качнул головой стрелец, по годам середович. — Ни в жисть не тыркнутся.

— Ну, так ещё бы! — уважительно заглядывая в очи опытному вою, подтвердил всех младше.

— Оно-то да, — закрепил третий.

…Четверть часа спустя торговый корабль скрылся за далёким курганным выступом. Тотчас прикатилось эхо пальбы.

— Карачун твоему дикаобразу, дядя, хи-хи, — высмеял тот же юнец незадачливого прорицателя. Прочие зычно подхватили.

— Вот шельмецы. Ну, поганцы, — незло рявкнул Поликарп. — Да уж, прибавится теперича хлопот в Посольском приказе. Это уж, как пить дать…

— Пора б унять казачков. Не время кусать без разбору. — Степан хмуро тряхнул чубом.

— Спробуй — уйми. Неусмиримые, — зевнул Звонарёв, безнадёжно махнув рукой.

— Спробуем. Может, для того и я тут, — вполголоса проронил Бердыш, о чём-то задумался. Алфёр Рябов, не расслышав, лишь хмыкнул и чмокнул губами…