Степан Бердыш

Плотников Владимир Иванович

Часть третья

ПОЗОР ВЛАСТЕЛИНА ОРДЫ

 

 

Смута в столице

—  На Руси быть такого не может, без бунтов чтоб обойтись, — рубанул плотный старик в зелёном кафтане — Шуйский Иван Петрович. У его локтя, упрев в горшочке, мятно дымилась боярская каша — на пшене со сливками да с изюмом.

— Ну, не всяк год. А по паре увеселений на, сказать не соврать, царствие верняк выпадет, — сощурясь на узорчатый потолок, поправил другой Шуйский — Василий.

— Никогда от смут не было пользы боярскому роду, — добавил Иван Петрович, дядька их «семиюродный», — особливо от подлого рода.

— Род роду не родня и не ровня. А нынче година такая, что чернь кой-кому и на руку спляшет.

— Ты про что, Вась?

— Да всё про то ж. Сладенько губы от уха до уха растягивать обрыдело. Князь Василий Шуйский слывёт, гляди-тка, за милягу да шута, угождает всем и вся. А у меня, можа, весёлость рогатиной в сердце давит.

— Ну, вот что, сродственники, хва возок издали подкатывать. Этак мы ни в жисть не сговоримся, — подал голос третий, решительный и вёрткий Андрей Шуйский. — Зачем собрались — знаем. О том же, что родам боярским житья не стало, — тыщу раз плакались. Что отпрыски барышников конских да опричники тухлые кровь сосут из нас… ну, зачем, к чему… опять и снова всё это?.. Всё это тьфу… Ибо ныне-то, — перегнулся через стол к Ивану Петровичу, захрипел с присвистом, — нет у Борьки Годунова сообщников из именитого боярства. Нету! Помер князь Никита Юрьев. Не личит боле первым быть Борьке. Всё! Будя в варежку шептать. Потому ты, Васи лий, дело реки…

— А что тогда и речь-то, Андрей? То, о чём ты петь готов, давно в душе пламенем бушует. Смуте быть коль — глядишь, и пламя изольётся…

— Смуте быть. Это уже точно, — вздохнул Иван Петрович. — Не нынче, так завтра жди погрома, много крови вытечет…

— За нашу остерегаться не след, — осклабился Василий. — Худо Борьке да прихвостням его придётся. Его в первую голову надо… башкой да с колокольни…

— Мало Борьку… Ириницу-царицу добрёхонькую туды ж… — Андрей Шуйский запнулся, поводил зелёными мутняками, извернулся, — подале, в монастырь…

— Ну, расторопы, коль на то пошло, и Дионисия чаша сия не минет. Сукам соли на хвост не жалко — сыпанём так сыпанём, — ухмыльнулся Иван Петрович.

— А этот-то чем плох? Что не знает, к кому липнуть? Так то пустое. То, что твёрдости митрополиту недостает, к нашей выгоде.

— Прав, Андрей. Не за сих псов драных с просиженными задами держаться нам след, — зачвакал, по-своему истолковав слова Андрея, Василий Шуйский.

— Ляхи — вот опора! — возбудился Андрей.

— Тебе скоро за одним столом… — начал было Иван Шуйский, сорвался хрипло. — Ох, далёко забрели. Борька-стервец в ус не дует. Привольничает у царя под бочком. А мы чё только хвостом по навозу ни расписали… Ты лучше скажи, Василий, много ль поводырей… за нашу правду наготовил?

— С дюжину наберётся… головок по слободкам. Два купчины с суконной сотни. Пять — посадские. Пара — стрелецкие сотники. А гостиная сотня при удаче — вся наша. Ну и один — сам себе кесарь среди улицы лихой. Когда надо, и за боярского сына сойдёт.

— Кто таков?

— Шляхтич разорённый… Пшибожовский.

Иван Петрович скуксился брезгливо:

— Фу, тать хищный… Не привык с подонками кашу варить. На таких псах псковскую осаду бы не вынес…

— Ax-ах! А против кого подымаемся? — сорвался Андрей. — Супротив сливок, что ль? Выгулок татарский эт тебе что — король Баторий?

— Это да. Тёмные дела мытыми руками не деются. — Хитрющий Василий приятно улыбнулся. — Вацлав, войди…

Дверь скрипнула. В горенку вошёл Пшибожовский, сальнощёкий. Без подобострастья поклонился боярам. Жирно намазанные ляшьи сапожки впитали желтинку русских свечек.

Андрей Шуйский пренебрежительно кивнул ему и постучал, скучая, по ковшику с клюквенным соком. Иван Петрович, задышав кашельно, отворотился.

Вацлав Пшибожовский затравленно поблёскивал суженными зенками. Василий осуждающе строганул кичливую родню: чистоплюи. Тряхнул строченным позолотой кошелем:

— Возьми, Вацлав. Да помни уговор.

Пшибожовский гнусновато оскалился, взвесил в ладони и, слова не произнеся, оставил горенку.

— Да, с кем ни приведётся нам, браты, объедки собирать, прежде чем на стол попадём, — угрюмился Иван Петрович.

— Борьба! — глубокомысленно изрёк князь Андрей и выловил из каши клопа…

Фёдор Иоаннович сразу с обедни — в образную. Чтоб, помолясь, отойти ко сну. Душно. Хотелось расслабиться в упокое.

Духовник встретил встревоженным зырком — ресницы луп-луп. Тихо оповестил:

— Государь, вот только был Ближний боярин, нужду до тебя имеет. Сердитый.

Царь возвёл глаза к потолку, помотал головой: мол, как мне это всё прискучило. Устало присел на ларь-коник. Тут и вошёл Годунов. Царь Фёдор ожидающе воззрился…

— Фёдор, смута! Смердье Чудов монастырь обступило. Грозят учинить воровство. Сладу нету… Тяжко!

— Что ж теперь, Боря? — Фёдор Иванович беспомощно развёл руками. — Разве стрельцов у тебя мало?

— Какое — стрельцы?! Куда ещё шушель дразнить? Бешеные, не приведи… до Кремля б не добрались?!

— Ой, Борис, не будет сна мне. Почто огорчаешь? — загундосил царь.

— Да ты что, царь?! — потемнел Годунов, но тотчас сбавил обороты. — Пойду я, государь, — при выходе обернулся. — Коли что, заступишься? За шурина?

— Ой, да чего ты… непригожее… совсем? — пискнул Фёдор.

— Не до пригожести, царь. Ну, спокойно тебе почить, — с безнадёжным вздохом боярин перекрестился и оставил слабоумца.

 

Вкус юшки

На Варварке громили бражные тюрьмы. Пёстрая лава своротила дубовые двери в оковах. Из подполья в объятья ей сыпалась испитая сермяжная голь. Долго чернь копила и спекала злобу, — вот и течь! Хлынуло чёрное, беспощадное, сметая, не обинуясь, утюжа. Отовсюду льётся гулкое, стоголосое:

— Что деется, братья-бояры?

— Покарают нас, ох, покарают…

— Куда ж ещё карать-то? Что за жисть? Вчерась разбойники всю Устюжскую слободу спалили. Это ль жизнь? Эха!!!

— Втору неделю на квасу сидим. На теле не поры, а тяжи, а там и не пот, а кровя. Выйти боязно: кругом грабёж, непотребство. Воруют, кому не лень!

— А заместо воров слободских же секут! Ноне поутру трёх насмерть забили. Остервенели бояры! Грызутся дружка с дружкой! А всё Борька Годунов — заправник!

— А Шуйские? Та ещё сволота. Татей голубят.

— А попадает холопам. К Шуйским дружки из Литвы понаехали. Утex пышных требуют. Угощений. Ляхи хуже всяка лиха. Пшибожовский вчерась сусленика за худую брагу в бочке живьём утопил.

— Тявкам токо на ляхов. А чего им от нашей тявки? Тьфу!

— Так боязно ж. Побьют, закалечат! А то и хлеще — за студную измену, за крамолу в острог законопатят.

— А Сапега-то, посланник ихний, грят, высокомерен зело. Его и шляхта и бояре ненавидят.

— Хлеба не купишь! Бояре да целовальники всю деньгу выкачали…

— Бей кружала!

— Гай-да!

Неуправляемым, трепыхающимся кашевом народ прудил у ближайших питейных домов. С треском вылетали ставни, крышки бочек, скользкие от вина лавки. Досталось и шинкарям. Само собой, кружечник Давыдка схоронился. А, судя по очной торговле, и не при деле был. За все, по обычаю, ответил подставной стоечник Немой Урюк. Ему оторвали уши и завалили бочками, из выбитых дон коих хлестала дурманная жижа.

Когда было покончено с несколькими кружалами, толпа пуще озверела — до безудержу. Теперь она катила, разрастаясь снежным комом, необузданная, пьяная и жестокая, слизывая лавки и терема. Пёр чёрный бунт, распаренный, дрожжевой — клубясь, булькая, бурля, плеща кипящей злобой, изощрённым изуверством, нутряным бешенством. Сырь пещерного сознания, точиво растелешённого порока, праздник раскованного греха. Стрельцы благоразумно уходили в схорон, прятались, оседали по затаинкам и затишкам. Какой-то не уберёгся, в одномижье сплюснули в кровавый блин на мостовой.

— Надоть и лотки кой-чьи пощупать! — взвился чувственно-болезный клич.

— И то верна-аа! Мужики, айда в торговые ряды! — надсаживались закопёрщики.

— Так недолго и до бояр дорваться.

— А чего? Пошто и нет!? Ужто кнуров поганых жалеть станем? Гуляй, орава?

Из подворотни набежало несколько мужиков с саблями и пистолетами — первые ряды смутьянов настороженно застыли, колышимые в спины задними. Мощный кривой мужик перекрестился пистолем:

— Не боись, братва. Свои мы. На Евпловке стрелецкий склад поворошили. Теперь и ружья у нас — по во! — замерил от пола до горла.

— А шалить с нами не станете?

— Пошалим… Пжавда ш бояжами. — Шепеляво усмехнулся другой, высокий, в терлике — длинном мелкорукавном кафтане.

— Эге, да тут служилая собака затесалась! — грозно клацнули из гущи.

— Чего блеешь зазря? Не боись, — снова усмехнулся каланча, безбожно шепелявя. — У меня свой зуб до неба пророс на боярскую заразу.

— Что ты? — недоверчивый смешок. — Так, можа, ты зараз нам и шишкой станешь?

— Тебе свысока, небось, и падать на бердыши красивше? — ядовито вставил тощий посадский, сильно под бузой.

— А что? Коль так, возьмусь атаманить, — не раздумывая согласился в терлике. — Пся крев.

— Никак лях?!

— А лях что не человек?

— И бог с ним! Полез в заводчики — его кручина.

— Так куды повелишь, шишкарь?

— А вы куда навострились?

— А по улице кривой — за боярской головой.

— Ну, эт вы зря, отцы-святцы. Бояр бояру рознь! — крикнул вожак.

— Кака рознь? Все они шакалье отродье, годуновские выкормыши.

— А вот это верно. Так не с хвоста же начинать? Сперва башку снести требуемо!

— Э, да ты чё предлагашь: ближнего боярина сбрыкнуть?

— Як пугало с шеста. Да не робей, братва! Ноне все слободы поднялись. На Кремль — и всё тут. Гикнется Годунов, бояре Шуйские к кормилу придут. — Соблазнял верзила-водитель, поигрывая дулом.

— Радость-то кака! — поехидствовали в толпе.

— А радости поболе будет: жрать, пить — сикоко душа зажелает.

— Можа и копейку обирать не станут?

— Можа. Худо живем, худше некуда. Так нешто ж при Шуйских жизнь горше станет? — засмеялся вещун в терлике, а глаза — без смеха, лиловые, недвижные.

— Оно, конечно, так. Хужее-то не станет, некуда хужее. — Зачесалась не одна сотня затылков.

— Ну, так что ж балабольню водить зазря? К Кремлю!

Сбитый с панталыку народ, взбученно гуркоча, двинул за случайно обретённым вожаком. Идти довелось недолго. В одном из тесных переулочков показались всадники, да немало.

— А ну стоять! — повелительно воздев палаш, сначальничал сипло грудастый воин с белой бородой. Подчинённые его защёлкали пистолями. Предостерегающе лязгнули сабли.

— Иван Туренин. — Зашуршало в толпе. — Годуновский сват иль брат…

— Мети их, подлюг! — подал клич кривой помощник поляка.

— Стой, мужичье! — загремел Туренин. — Куда правите?

— А тебе нужда пытать? — глухо буркнул заводила, пряча пистоль за спину, и подал глаза долу.

Туренин прищурился, вглядываясь:

— Э, да никак знакомый ястреб! Встренулись-таки. Господь вот только пособил аль дьявол? Эх, народ. За кем валишь? А, народ? За кем прете, старичьё-дурачьё? У ухаря крут покрут, да под терликом — кунтуш залокочённый. И борода-то у башки наклеена. То первый поджигатель Пшибожовский-кромешник. Паскуда эта нарочно вас супротив правителя мутит…

 

Умысел Пшибожовского

Пшибожовский сгорбился, посерел: точь-в-точь развоплощённый и расколдованный злыдень. Но хладнокровия не потерял — в упор стрельнул по Туренину. Пример главаря подвиг приспешников. Улица исчихалась дымом. Завязалась нешуточная бойня.

Укрывая лицо полой кафтана, лях загоношился — шаг-другой и с глаз долой. Впрочем, то была лишняя предосторожность. Слободским-то не до сведения счётов с разбойниками. Накипевший злобёж обрёл исход в схватке с патрульным отрядом. С трудом отбили Туренина. Но надолго сдерживать наплыв жилистых рук и прочных голов никто и не мыслил. Ослеплённая брагой, кровью и потехой очертевшая гурьба валила вперёд, пластуя псов н кошек, шкеря перехожих, прудя улочки. А все улочки раньше ли позднее втекают в Кремль…

…Савва Кожан давно уже предчуял неладное. Шныряя по улицам и трущобам, не первый день ждал он близких беспорядков. Даже воздух в Москве, казалось, был густ и спёрт, как перед грозой. Всё говорило, что народ недолго будет покорствовать по углам. Пятую неделю в городе правили голод, грабёж и гомон. Народ пух от недоеданья. Всё съестное, что свозилось в столицу, отбивалось ворьём ещё на окраинах. Хлеба не видели почти, о мясе забыли вовсе. Патрули не в силах были унять гульбу грабителей. По улицам шныряли юродивые, каркая, камлая, призывая сбросить Годунова, что вроде как охмурил государя.

Многочисленные доверенные Шуйских окучивали недовольных, подстёгивали протестные помыслы, раздували растущую неприязнь к правителю. Перепуганные золотари бросали на переездах, улицах и площадях колёсные вместилища с нечистотами. А эти самые «золотые бочки» на припёке источали столь дурной и ядовитый дух, что повсюду разгулялись моровые болезни. Да чего там?! Кожановская бывшая вотчина — Выгребная слободка — за минувшие недели пополнилась доброй полусотней разорившихся ремесленников и торговцев. Оно, да, народ нынче не тот, что был ранее — до Грозного царя. Терпеливее, опасливее стали люди, но и трусости предел настаёт…

Кожан покачал головой, дивясь гром-гаму, охватившему город. Со «дна» в открытую выныривали самые беззаконные, дюжие и откормленные головорезы. А за ними и отчаянные милостынщики. Держа нос по ветру на верную поживу, лихой люд жадно потянулся вслед за шумными толпами горожан. Причём строго туда, где «светил» приличный разгром.

Развенчанный воровской воевода Лёха Лентяй не посмел и носа казать из своего логова. Кожан в одиночестве брёл по самым замысловато кручёным переулкам, стараясь не напороться на ненужные встречи. Из какого-то окна выплеснули объедки. Грубый женский голос приправил выходку обидным хохотком:

— Ох, кажись, кому-то перепало! Ой, Вань, гля-гля, уродик какой ползёт. Что те паучок. Вот смех-то…

Кожан встряхнулся, побрёл дальше. Там просторно зияла выходная дыра на шумную площадь. Оттуда бухали раскаты гвалта, ломающегося дерева, выстрелов.

— Видать, бой там кипит не забавный. — Савва нащупал верный кинжал.

Дохнуло, завеяло порохом, копотью и мешаниной из пыли, пота и крови.

Под окном богатых хором десятка три мужиков сгрудились над чем-то вихляющимся, сосредоточенно пиная это. Несколько стрельцов, скучковавшись в тесный круг, выдыхаясь, отбивались от наползающего сброда с кольём и топорьём. Некий оборвыш волок расщеплённый сундук со взбитым, порхающим барахлом. Кряжистая, как слониха, баба дубасила мокрого от сукровицы дьячка, походя срывая с него образок. Седой дурень колотил обухом по голове рослого дворецкого, с которого другой мужик деловито стягивал добротные сапоги. Сила у деда избыла лет двадцать назад. Во всяком случае, его недозашибленная жертва хрипло дышала, попуская малиновый вспенок.

Несколько голодранцев метались по площади, маня захмелевших от бойла, осатанелых баб на недолгий «присест». Ножами и саблями убитых стрельцов лупили по немногочисленным страдальцам из боярского дома. Впрочем, их бы запросто прикончили и так — дрекольем с обушками. Короче, не жизнь, а жутень.

Савва давно вполз под небольшое крылечко и внимательно бдил за всеобщим грехотворством. Сейчас крылечко попирал косоглазый образина и что-то орал. Кожан присвистнул, узнавая Проньку Шелепугу. К одноглазому татю подскочил ещё один мутитель, в короткой карнавке. В громиле без труда признавался Пшибожовский.

— Пронька, как ворвёмша в царёв терем, шдохни, а прибей Годунова, шлышь? — хватая Шелепугу за грудки, скрипнул лях.

— А как, ежели не пройдёт? — усомнился кривой. — Не буду… Эй, что ты? Что ты? — его залихорадило от бледного лика взбеленившегося шляхтича. — Мне жисть-то покамест не надоела.

— Не тряшишь, рыло немытое! Будет тебе и жишть, и жвонкая монета. Ты только рашштарайша. Шуйшкие такой грешок уж, верно, покроют. А Годунову шас вшя цена — полушка, да и та — доплата.

Савва сцедил, пережевал все сговорки. Нда, только ли одни они удумали это? Угрюмо ухмыльнулся, ещё плотнее прижался горбом к изнанке крылечка. Рядом жахнул выстрел. Савва закашлялся, глотнув дыма. Завеса пыли напрочь скрыла его от злоумышленников.

— Эгей, голопяты, кончай обноски боярские делить! Айда на Красную площадь! — зычно прорезался шелепугинский густорёвок.

Пригибаясь как можно ниже, Савва помчался к неказистому домишке. Подпрыгнул, подтянулся, достиг крыши, взмахнул полой и, перемахнув через трубу, поскакал дальше. Такому ловкачу ничего не стоило обогнать кривого торопыгу…

Годунов рылся в бумагах. Взлетел жёлтый лист, вчерашний из Астрахани. За ним другой — с кратким отчётом Бердыша о делах на Волге. Письменный отчёт — ничто. На словах доверенный гонец сообщил куда больше. Но всё это сейчас — вчерашняя каша, дело пятое…

Личный телохранитель немец Яшка доложил, что Кремль со всех концов обступает взбунтовавшийся сброд. Затевать кровопролитье, противопоставив себя всему чернолюду, — сумасшествие. Но неужель нынче всё это и окончится? Всё?!

Новый всплеск насилия и ора за стеной, Яшка поспешил разобраться. Борис Фёдорович сжёг несколько бумаг, снял со стены широкую саблю, перекинул через плечо портупею… Взял со стола бронзовый светец и, натужась, смял. Ладонями. Обнажил крепкие резцы:

— Есть покуда силёнка. Живым не возьмёте, проклятые.

Шум и пальба близились. Вбежал Клешнин.

— Вельможа, скорее! В Грановитой палате Шуйские толкутся. Скалятся… Чего-то студное замыслили…

— Иван Петрович там?

— Нету, говорят, у ворот — со стрельцами.

— Так, стало быть, откроет ворота воронью, негодный! А много ль за нас воинства постоять готово? — спросил почти без надежды.

— Ох-ох, боярин, слегка мало тут… ну то никого! — голос немца, и тут же он сам в проёме: шатаясь, захлёбываясь, одышливый, лицо перепачкано кровью. — Туренин где-то вуглупь горот…

— Ладно. Беги к Дионисию. Немедля пускай к Грановитой палате… Под божью длань встану. — Про себя добавил: «Что, как этот бурундук поможет»…

Так-так, проворачивается в мозгу. Ну, вот, кажись, и всё… И грянул час! Давешний сон в руку вышел… Пришёл… Долгожданный… Знал вить, чуял… Недаром казну в Соловки сплавил. Чтобы кораблём и — до Лондона. Нет ведь, сиидел, глупец, чего-то ждал. Дождался. Щас тебе за все разом отольется… Что ж, посмотрим, как государь…

Борис Фёдорович широким шагом вошёл к царю.

— Фёдор, спасай меня.

Царь только вот как стряхнул хмарь послеобеденной дрёмы.

— Да, что, помешались, что ли, все вы? — накладывая на мосластые плечи платно, зевнул безразлично.

Отчаявшийся Борис грубо схватил его, приподнял. Встряхнул. Царь испугался, остекленело уставился на разъярённого шурина.

— Не до шуток, царь, — жёстко процедил Ближний боярин. — Чернь в Кремль всочилась! — в подтверждение кремлёвский двор содрогнулся от пронзительного гомона:

— Выдать Годунова! Бояре хреновы! Го-ду-но-ва!

— Смерть Ближнему боярину…

— Долой Годунова, зверя лютого!

Борис указал в окошко. Фёдор прояснённым взором вгрызся в толпу, оттеснившую строй нарядных стрельцов во главе с рдянолицым Яковом.

— Видишь, государь, каки шутки? — шало посмеялся Годунов, возбуждённо потёр ладони. Ужас отразился в мутных глазах царя. Он судорожно схватил шурина за локоть:

— Боря, я тебя не выдам. Хоть меня убьют, я не спужливый… Только через мёртвого себя… отдам… — шелестели бескровные губы, которые и раньше-то никого не могли устрашить.

Раздвинув шторку пошире, Борис осторожно глянул во двор. В глазах померкло. Их ослепило, обожгло, выело грязно-цветастое море, заполнившее промежуток между Грановитой палатой и Благовещенским собором. Рваные языки несчётного полчища оборванцев и нищих, ремесленников и лавочников разливались, пятнея у всех застроек Кремля.

Часть мятежников, разинув чёрные рты, дивилась невиданной лепоте храмов и лепнистым диковинам верховной палаты. Но большинство, ракоглазое, с вынутыми языками, пучинясь пеной, грозно шумело, жужжало шмелем, гневно ругалось, упорствуя в пользе расправ. В дверях вперемежку с прочими взволнованными боярами стряли Шуйские.

Андрей Шуйский вполоборота поглядывал на окна царского покоя. Кручёные усы его радостно топорщились, глаза зло-весело поблёскивали. Рядом тупился вечно равнодушный с виду Скопин Вася.

Народ всё настойчивей требовал выдать Борьку-быдло на правёж.

— Слышишь, государь? — Борис на миг обернулся к трясущемуся Фёдору и снова поворотился к окошку.

Ба! Когда этот человек с пустым узким глазом успел наставить это чёрное дуло пистоля? Вот и чёрный зрак смерти! Как скоро и нежданно. Пистоль страшен, но ещё страшнее прицел кривого и лихого глаза, что закапканил твою судьбу! Не успел даже испугаться. В груди только сразу так пусто и легко…

Только что там ещё? Где выстрел? Чего медлит? Э-э-э… Дымок… Покуситель шатнулся, упал. Его накрыло небольшое длиннорукое тело. Всё смешалось… Годунов просто не услышал выстрела. Лишь почувствовал, как что-то тёплое стекло по щеке. Вытер щеку. Кровь. Рассыпавшаяся звенящими крошками слюда убрызгала всю комнату. Один осколочек вонзился под глаз. Боярин спокойно посмотрел вниз. Тысячи взоров прикованы к нему, к его лицу с точащейся алой струйкой. Эта струйка манила, дразнила, заражала, задорила, множила жажду палачества, пыток, душегубства. А потом Кремль взорвался шквалом:

— Вот он, злодей!

— Иди-к сюда, Годунов!

— Выдайте его, уйдём с миром! Христом просим!

Бояр и толпу отделяли одинокие посреднические тени Ивана Шуйского и братьев, Щелкаловых. Андрей Щелкалов нехотя теребил правой рукой ворот кафтана, кусал губу. Старшой Шуйский молчал, разводя руками, как бы указывая то ли боярам, то ли голи: «Ну, вот видите, не в моей власти».

Над оравой вознеслись палки и камни. Бояре вспятились. Годунов одно мгновенье, пересилив страх, взирал вниз. Потом взыграла ненависть и ярость на несправедливость, на предательство бояр… Раскованно, без почтения схватил он государя за руку и одним рывком, будто колоду, придёрнул к себе.

Гул стих. Слышно мух. Все почтительно поснимали шапки. Но царь открыл рот и ни слова — как подавился.

— Сейчас с государем выйдем… — сухо, с сипотцой шепнул Годунов. И оба исчезли.

Из-за толстого столба в большой зале выпорхнул перетрухнувший Клешнин и тоненько:

— Нельзя, батюшка Борис Фёдорович…

Годунов сжал губы, в раздумье застыл. Потом решительно коснулся рукояти сабли.

— Фёдор Борисыч, — путаясь, продребезжал Клешнин, — погодь малость. Слышишь, митрополит с бунтарями глаголет. Авось, уладится…

Годунова раздирало что-то несуразное, труднообъяснимое, противоречивое. Не робость, не малодушие, а этакая сторожкость. И в то же время — не показная удаль, не природная отвага, а некий внутренний толчок выставиться напоказ. Ему то хотелось сойти пред очи взбудораженных горлодёров, явив свою смелость, то, напротив — благоразумно переждать первый всплеск бури, препоручив судьбу времени и велеречивому Дионисию, даром что церковник, да и в постоянстве замечен не был. Так он и окостенел, с мизинцем на рукояти. Пот облёк плотным клеем нос, лоб, щёки, виски. Царь тихо отдалился…

Сколько так вот стоять пришлось, Борис не помнил. В себя вернулся, завидя входящих, отдувающихся бояр. Вплывая в залу, снимали шапки и, не смущаясь, напитывали их густыми выделениями — из носа, из пор, из глаз. Ага, убоялись-таки выдать, за шкуры свои перетрухали…

Ни у одного не нашлось сил поздравить правителя с избавленьем. С сучьими глазами, бычась, сквознули мимо Шуйские. Один лишь лиса Василий безмятежно лыбился из-под пухового убора во весь лоб. Иван Шуйский даже не глянул на Годунова.

Последним, пожелтелый, вбежал Дионисий. И напрямки — к Ближнему боярину. Кротко улыбнулся. Годунов по-новому — без злобы и презрения — обнял его, отпустил и сморщился, давя слезу. Обходительно улыбнулся спасённому и Андрей Щелкалов. Верный Яшка подбоченился рядом с навторорождённым господином.

Годунов уронил голову и вонзил пальцы в захолонувшую грудь. Он уже не сдерживал слёз, исщипавших заеденную потом кожу…

Спасён? Да! С двором — ТВОИМ и Грозного царя — покончено? Тоже — да. Конечно, кончено отныне и навек. Но не с ТОБОЙ! Да?! И это важнее… Ха-ха, живой царский шурин ещё кой-чего может.

Но бунт! Этого ужаса он не забудет вовек. Никогда! Никогда не простит и впредь не будет прощать бунтовщиков… Не простит и заводил, всех, кто безучастно топтался в сторонке, когда его…

«Барышника конского внук», — почему-то подумал Годунов, улыбчиво косясь на добрый нос Щелкалова…

Савва Кожан извивался от скользких клинков, что в лапшу распустили его куртку и теперь стегали кольчугу под. Рядом с вытянутой вперёд рукой высился Пшибожовский. Словно бешеная свора, сорвавшись с поводков, рыскали по манию ляха над Саввой свирепые помощнички. Терзали и рубили карлика.

Была уж ночь. Нелепо раскинулся поблизь труп Шелепути с чёрным пятном под мышкой, заваленный трупами двух его же дружков. Из последних сил Кожан подпрыгнул и белкой вскарабкался на крышу дома. Слышно было, как шлёпнулось по ту сторону тело…

— Буде. Пошли, — велел Пшибожовский, супя на лице всё, что можно.

К ночи в Москве успокоилось. Измождившийся, назабавлявшийся люд безмятежно разбредался по домам. Как после ярмарки, пирушки или скоморошьих гульбищ. Сегодня славно отвели душу. Но утро, увы, не принесёт облегчения… И Пшибожовский продолжит свои смрадные дела, благо, что Шуйские дружны с Сапегой и любят ляхов…

 

Сбой сердечных струй

Любовь превратила время в быстротечную реку. Они встречались не ежевечерне, а через день-два. Прогал между свиданиями, заполненный текучкой по укреплению детинца, допекал Степана почище тянучего свинца. Зато спустя два с лишним месяца, оглядываясь назад, он поразился, сколь шустро они промелькнули. В своенравной памяти отпечатались лишь дивные, драгоценные мгновенья редких и недолгих встреч. А между — тёмные провалы будничной серятины.

Город, тем временем, раскинулся на сотни шагов. Пахнущий свежим лесом детинец раздался обширно, взметнулся над склоном на три сажени. Почти достроили церковь. Оставалось только ограничить межевые черты для будущих слобод.

Верстах в трёх от города к северо-западу, недалеко от бывшего стана Барабоши, Елчанинов по совету Кольцова затеял лесоповал. Ладный лес, отличные сосны. Хоть под стены, хоть на корабли. Отсюда огромные стволы стаскивались к воротам детинца, где их тесали, а из готовых лежней справляли доски, брусья, бочки, челноки, бусы.

В червень приступили к закладке верфи, вдоль причала растянули вместимую складскую избу, сооружали новые лодьи. В порубках и на лугах устраивались первые пастбища.

Город Самара живо и жадно бился, сучил, стучал, скрёб, скользил, дышал, кричал, кормился, подтягивал, наблюдал, внимал, учился, познавал… как и положено крепенькому, любознательному младенцу.

В начале месяца-липеца к самарскому причалу со стороны Казани прибилась целая флотилия. Всполошённые стрельцы ударили в набат. Но с головного корабля замахали хоругвью. Через полчаса Самара приняла первых гостей. Толмач из Москвы Бахтеяр, три царских посла, направлявшиеся в улусы ногайских султанчиков: Иван Страхов — к Кучук-мирзе, Ратай Норов — к Араслану, Фёдор Гурьев — к Урмахмету. Правительство велело им убедить видных мирз в целесообразности и правомочности закладки русскими новых крепостей. Послы сообщили, что в дне пути отсюда — «владыка четырёх рек с царской хартией» свергнутый крымский царевич Мурат Гирей с ратью. Путь Мурата также лежал в Астрахань, где влиятельному царевичу предлагалось возглавить и сплотить русское соединенье кочевых прикаспийских племен и народов.

От Ратая Норова Степан узнал, что Годунов благодарит его за справную службу и велит отъехать к Хлопову. Бердыш должен доложить послу сложившуюся обстановку, а затем, связавшись с Уразом, получить новые свидетельства преданности Фёдору ногайской знати, особенно из улуса Измаила. По исполнении: поступить в распоряжение царевича Myрата, на деле же — следить за астраханскими предприятиями крымца. И всё это — срочно!

Свалившееся поручение Бердыш принял без восторга. По сути, ему даже не оставляли времени толком попрощаться с Надей.

С посольских кораблей сошло тридцать казанских стрельцов — временное подкрепление. По приказу царя для охранного препровождения послов на суда погрузились до полста самарских воинов. С ними Бердышу и предстояло разделить путь…

Сломя голову мчался к дому Елчанинова. Вчера только вечером расстался он с любимой и, естественно, ни о каком отъезде предупредить не мог.

Новая печаль: не застал Нади. Что понятно: привыкши встречаться с перерывом в день-два, девушка с домочадцами отбыла в дальний лес. В сердцах отшиб Степан о перила крылечка кулак и, угрюмый, двинул к причалу. По пути сорвал, искомкал серый коц. Сегодня даже погода отвечала душевному ненастью: холодный лил дождь.

Угнетённый, мрачный, с кормы челна пустым взором испепелял Степан удаляющийся берег с башенками, что настырно процарапывались сквозь лопушистые копны. К нему подсел словоохотливый купчик в узковатом для дебелого тела опашне:

— А позволь поспрошать, мил человек. Мы с Нижнего, значит. До рыбьего промысла виды имею. Как тут с рыбицей? Солить бы — да на родину. Положим, про астраханскую шевригу наслышаны. Да далёко. А вот как в Самаре насчёт?..

— Киты да чуда-юда тут шныряют и всякое брюхатое сословие потрошат, — отзывчиво молвил Степан. Купец понял, извинился, отвял, пятясь…

Даже московские новости не развеяли дурной тоски и угрюмья. Между тем, было ведь — было, чему удивиться. Перемен сундук и малый ларчик!

Умер главный регент князь Юрьев…

На Нарве, под венец переговоров со шведами, чуть не вспыхнула война. Правда, одумавшись, шведы согласились за десять тысяч рублей отдать русским Ям, Копорье и Иванград. Но и это мелочи…

Главное, в Москве едва не пал Годунов. И при Дворе большую силу набрали Шуйские. Пожалуй, лишь при последнем известии Степан малость оживился. Ещё бы, судьба скалилась, да всё недобро…

Водный переплыв до Астрахани показался невыносимо тягостным. Красоты Поволжья уж не радовали. Оторванный от самого дорогого, Степан ушёл в себя…

Через много дней показались могучие стены строящегося астраханского кремля. Величавая твердыня разрасталась вширь и ввысь…

Хлопов проживал на подворье у того же Телесуфы. Положение его сильно ухудшилось. После донесений лазутчиков и, особенно, посольского извещения через Бахтеяра о строительстве новых городов, Урус осерчал, да просто вызверился. В приступе буйства молотил он, чем попало, и ближних, и дальних. Телесуфе тоже перепало. Хлопов нешуточно опасался за свою будущность. Гнев ногайского повелителя за последние месяцы разбухал навроде дрожжевого теста. Уже тесто попёрло из кадки. Казацкие набеги уносили его людей.

 

Гость-узник в Сарайчике

Сарайчик мало напоминал город в нашем понимании. Величиной вряд ли превосходил хорошее село: погост да тюрьма. Сейчас, правда, термов и отавов понатыкано в изобилии. Степана, вели долго, — только со скуки насчитал свыше двух сотен кибиток. Кой-где возились чумазые дети в овечьих поддёвках. Ещё реже мелькали сбитые бабёнки, закутанные по стрелки глаз. Несносный гам тряс воздух: скрип труб, вой псов, ржанье лошадей, крики забиваемых баранов. Всё двигалось и трепыхалось…

Не без опаски ступил Бердыш в черту ногайской столицы. Его сразу обезоружили и повели к телесуфской кибитке. Узнав о прибытии порученца к русскому послу, Телесуфа живо выскочил, со знакомой дерзкой ухмылкой посеменил встречать. Опознав же, перекорчился дико и визгнул помощникам явно нехорошее. Два ногая схватили Бердыша под локти. Но тот торопливо предупредил:

— Телесука, только тронь — завтра ж астраханскому воеводе доложат, на бумаге, чем сын Кирей твой промышлял…

Бердыш крупно юлил. Воеводу давно известили о забеге Кирея. Просто князь Фёдор помалкивал до поры: всё ж Урусу весть о закладке Самары куда досаднее, чем для Лобанова-Ростовского — донос о разгроме заставы. Степан дерзко пёр на авось, брал на арапа. И снял пенки: в самом деле, не готовый к такому заявленью, Телесуфа подавился слюной, но отщёлкал-таки пальцами отбой. Бердыша выпустили.

— Следуй за мной, — на сносном русском вывел урусов дворник.

Бердыш проследовал в приземистую кибитку. Мясистый удар отшвырнул его на кошму. В горло уткнулся сабельный остряк. Поведя глаза, разглядел гроздь крючьев, цепей. В угловой каменной ступке тлел костерок. Пыточная?

— Мой совет: говорить правда, — отрывисто бросил Телесуфа, давя на рукоять.

— Чего… хочешь? — от движения губ и кадыка на шее проступила кровь.

— Первое: зачем удрал с Корнюши?

— Не по нраву мне такие ласки.

— А такие как? — хазарин усилил нажим.

— Ослабь, не дури. Пойми, я человек служивый, не посол — гадости твои терпеть. Сбегу…

— Врёшь. Признай, ты бежал, ибо узнал, что схватят?

— За что ж хватать? Я не тать.

— Как глядать? Мне доложили: тебя видали на Самаре по осени с казаками, что разорили наш куп. Опознали как участника разбоя. А ещё казачью присягу возил, вор!

— Вздор. Навет. На кой лжи верить? Что, если Лобанову князю кто шепнет, будто сын Урусова дворника Телесуки воровским образом воевал наши сторожевые заставы на Волге? — Степан с язвительной угодливостью вытянул шею. Ногай вынужденно оттянул саблю.

— Это всё пустяки… Но откуда тебе известно это? — зашёлся вдруг дворник.

— Спокойно. Не то горлышко поранишь. Чем тогда отвечу?

— Проткну! — зарычал Телесуфа, повторяя натиск.

— А я, как знаешь, не броюсь, — невозмутимо пропел Бердыш, прямо глядя в разъярённые зенки.

— А! — вскричал тот, налегая на рукоять, но опомнился. — Я точно ведь пропорю, коль не сознаешься.

— В чём? — безмятежно поинтересовался Степан.

— Откуда про всё знаешь?

— Доносят сороки и галицы.

— Долго будешь галиться?

— Не шуткуй, Телесука. Я дворянин. За меня спросят. Самим князем Лобановым послан.

— Степь широка. Крупинку сдувает в провал, как вы там приговариваете, а? — упоительно растянул жабьи губы дворник. Пришёл его черед торжествовать.

— Может, и Хлопов для тебя крупинка?

— Нет, с ним иное.

— Ошибаешься, дворник. Ой, как ошибаешься, — желая выкрутиться, резал на удачу и наугад, — за мою голову и построже спросить могут.

— Глядишь, и надобности в том не будет, коль сам всё скажешь. — Телесуфа издевательски склонил голову.

— Что же?

— Правда ль, что казаки воюют по указке воеводы Лобанова и, стало быть, великого князя Московского? Это раз. И два: кто тот человек, который оповещает вас о наших всех делах?

— Да растолкуй: о ких делах?

— Ну, взять хоть молвку о Кирееве загоне.

— Молвку?.. Так он сам лицо своё казал, когда засеки воевал. Крепкий слух неспуста глыбится.

— Да кто знал его лицо-то?

— Значит находились мудрецы.

— Так ли? — Телесуфа хитро прищурился. — Не ты ли?

— Прости. Про себя я, кажись, не говорил. Да и как бы мне поспеть это самое — Кирея упредить? Я ж в Астрахань бежал! — ужом изворачивался Степан.

— Хм, — прищурился пытливо дворник. — Да, то, пожалуй, немыслимо.

Сабля уже не колола шею.

— Сам видишь: напраслину в ум взял.

— Скользок ты не к добру.

— Для кого?

— Для тебя, — шепнул Телесуфа.

— Что, убьёшь? — Степан не сводил глаз с недруга.

— Кончил бы — не вздрогнул. Но то и подозрительно, что всё у тебя ловко выходит да гладко.

— Сам ловок. — Бердыш вернул любезность.

— Вот за то тебя и не люблю, — не замечая, искренне продолжил Телесуфа.

— Грех отрицать: в том же грешен.

— Да, плут же ты, — засмеялся дворник чуть не любовно.

— За плутовство не режут, — заметил Степан, гладя настил.

— А на кол садить — в самый раз.

— Так и какое ж решенье обо мне вынес?

— Хо, с железом играть надоело? Живи. Пока, — отходчиво потянулся Телесуфа — ну, сущий котяра, — только не вздумай ещё раз поводок сымать… без спросу-то.

— Где уж убогому, — подобострастно расклеились Степановы губы и были они суше хворосту.

— Про то не твои старания, — почтительно заверил ногай, — за тобой теперь не одно зоркое око присмотрит.

— Спасибо и на том. Всякая забота всякому приятна. Обычай гостеприимства! — восхитился Бердыш.

Телесуфа отнял саблю, вложил в ножны, указал на выход. Медленно и щекотно pacсосался в груди Степана снежок. Ноги тоже таяли, подгибались. Потому выходил не спеша: медлительностью припорошивал слабость.

Хлопова узнал не сразу. Иван за прошедшие месяцы изрядно сдал. Что объяснимо: неусыпно ходить под «дамокловым мечом» — не забава. Урус и верховина упёртых мирз уткнулись в саму грань между худым миром и плохой войной. Ближний круг ежедневно подбивал князя к разрыву с Московией. У посла заметно прибавилось седых волос и морщин.

Лишь вежливость покривила уголки его губ. Утомлённо сморгнув, жестом пригласил земляка присесть. Ровно, как дятел, без прежней приподнятости поведал о новых переменах с добра на худо.

Повсеместно и неприкрыто ногайская знать возмущалась русскими, послам отказывали в должном почтении. Недавно в Москву отбыл большой посольский караван от мирз с огромным, до полутора тысяч голов, табуном лошадей. Вместе с детьми боярскими Стремоуховым, Колтовским и Бундеем Языковым.

— …того Бундея хамно ограбил Урмахмет, что аки волк нас не терпит. Меня самого в заточниках держат. Обращаются с прохладцей, с конём служилым — и то ласковей: мол, покуда нужон, потуда и держим. Через неделю встреча с Урусом. И я уже знаю: суровый разговор. Чую: за Самару и крепость Беловоложскую. Вопреки воле князя основали. Про Уфу пока тихо…

 

Урус в поход собрался

Войдя в шатёр бия мангытского, Хлопов застал зрелище, оскорбительное для православного. Полулёжа на ковре, Урус с ухмылкой принимал серебряный фиал из рук крутобёдрой смазливицы в накидке голубого газа. Издеваясь над послом, князь нарушал вето: открывать одалисок посторонним взорам — позор. Наверняка то были не наложницы, а просто невольницы, но для русского глаза — всё одно сором!

От такого похабства Хлопова нехорошо затрясло внутри. Он стоял и ждал… Урус тянул и, только допив свою кислятину, как бы невзначай-таки заметил, шевельнул шелухливыми пальцами: танцовщицы упорхнули за полог. Из полумрака выступил толмач.

— А, это ты пожаловал, Иван! Заходи, — ласково приветил князь. Хлопов насторожился.

— Почто, князь, оскорбления чинишь? Держат, как на привязи, — без запала, но твёрдо попенял посол.

— Тебе не нравится? Правда, не нравится? Ай-ай-ай! Надо же! Стало быть, ты считаешь, это только мне по нраву за свою преданность небреженье терпеть? От твоего государя. А? Теперь слушай, не сбивай. Приехал толмач Бахтеяр из Москвы. Привёз великую досаду. Вообрази себе, царь-то твой добрый Фёдор заложил на Волге городков пригоршню: на Самаре, на Воложке. Тайком! Знать, друга порадовать решил. Ну, это в чём он признался. А я уж сам дознался, что на Увеке и на Уфе те же дела. И не только там. Где уж мне от друга верного о всех его помыслах угадать? А ведь от века те места — наши вотчины. И царь, знать, из вящей благонамеренности городки поставил. Так ведь? Уж хоть ты бы по доброте, что ль, прояснил, на что все те милости без моего ведома сделаны? Оно, конечно, понимаем: нежданная радость, она сильнее по мозгам шибает. А, может быть, в чём другом дело? Может, это я сдуру возомнил что-то там, а на деле ваши государи теми областями владели, вот и заботятся об их охране и заботе, вместо меня?! — Урус сыпал сбивчиво, не гонясь за созвением. — А? Не перечь! Я шерть для того ль держал? Друг так ли поступает? На что мне прыщами взрастил гнездища? Оно и правильно, в сущности: лихо-то чинить в награду за лад и дружбу. Слов нет от восторга и признательности! Мало того. На меня, в верности на Коране присягнувшего, наклепали, будто я с побитым сибирским царём Кучумом дружбу вожу. Кучум мне не приятель, то всякий подтвердит. Это царь Фёдор лютых моих врагов дружбой и милостью привечает, не скрываясь. Кого? А хоть бы крымского царевича Сайдет-Кирея, что, подобно гиене всеядной, пожирает нашу же прикаспийскую степь. Брата его Мурата жалует: с почестями царскими и войском в Астрахань направил. Разбойника Казыя мятежного другом миловал. Мало тебе? Хоть на это ответь…

— Прости, князь. Но и пойми, в зимнее время непросто извещать о закладке дальних городов. Их ведь уже поставили. Теперь что ж: рушить готовое? Да и вспомни: не твой ли светлой памяти мудрейший отец Измаил тридцать лет тому просил покойного государя Иоанна ставить крепость на большой волжской подкове? Прямо предлагал: надо б там, мол, город, чтоб наблюдать легко было, как мятежные мирзы перейдут с правого на левый берег. Так и заложили мы ныне город, тем более и враги новые появились — казаки. И что же? Ты гневаешься! За что, на что? Так ведь или иначе, а казаков с тех мест мы прогнали и крепко за ними бдим теперь…

— Помолчи, — оборвал князь. — Казаки! Хозин улус кто разорил? Мещеряк. Побил Хозю, жену его, мою сестру угнали.

— То давно было, — тихо сказал Хлопов, в душе перекрестясь: Урус не знал участи сестры, зарубленной Ермаком Петровым.

Князь подскочил аж:

— Давно?! Так то легче, что ль?! Но это ладно. То хорошо. Хозю погубили, сестру угнали… Или вот совсем недавно казаки Мещеряка опять же на Яике Сатыева улуса Наймана и лучшего батыра Куюлиха Ханмирзина убили, с детьми. Много прочих порезали. Это ладно, это пустяки. Или придумаешь что и на это? Мне ж донесли, что всё-всё то с ведома и по наущению воеводы Лобана делалось…

— Навет, и злонамереннейший. Не вмешан воевода. А что до казаков, то ко мне намедни прибыл дворянин Бердыш. Самолично виделся с Мещеряком. Тот на Яике и не был тогда. Мало, Матюша обещался повиниться перед государем и отстать от воровства.

— Ага, сам признаёшь — ну, про сношения государских людей с ворами. Бердыша пресловутого ещё в прошлый раз мои люди уличили: то он по осени был при избиении казаками акбердиевых людей… Ну-ну, дальше… Сегодня у меня сказок много. Молчишь? Тогда я буду. Значит, пойман один казак. И сам сознался, что атаманы Мещеряк и Барабоша заложили на Самаре городок… То есть на Илеке, — скривился хан, услыхав подсказ Телесуфы, — там и скопилось станичников числом до семисот. И это да — не Матюша громил Найманов улус. То его подельщик Барабоша. Мне-то вот только не легче. Филин ли, сова ли? Я твёрдо, неколебимо убеждён: всё то с руки Лобана делается, а значит, и по соизволению царя Фёдора. Однако ведь отец его, на которого ты ссылаешься, так не делал. Нет! А сын меня досадным словом клеймит: друг-де я Кучуму. Негоже друга так клясть! Шибко меня тем самым ваш царь обидел. Забыть трудно будет. Какой друг вообще от того уйдёт, чтоб с ним что-то не случилось, чтоб так было, что и пенять на него вовсе не пришлось? Нет таких. Так при огрехе и попустить не грех. Даже коль винен в чём. Меж друзьями — так! А тут меня, непорочного, оскорбляют — досады приписывают всякие.

— Да все ль твои мирзы право творят? — спросил, волнуясь, Хлопов. — Тот же Сеид-мирза с зимы держит гонца государева Розигильдея Любоченинова…

— Повторяю, — привстал князь, — не бывает друзей без пени… Да и то, разве это зло против мною претерпеваемого — от казаков? Но довольно. Слушай моё решение: орду скликаю сильную и иду сам разбираться с ворами яицкими. Тем паче и от царя вашего разрешение сообразное было. Отмщу поганым за поругание сестры, за Бабухозину смерть, за Куюлих-Батыра, за Наймана, за тыщу достойнейших. — Урус закашлялся и сел.

Хлопов закоченел в раздумье, набрал воздуха…

— Не одумаешься, кхе-кхе, князь? — от испуга аж осип, спохватился: послу ли страх казать. — До войны ль ныне?

— Всякому долготерпению конец есть, — умиротворённо муркнул Урус, — а гнёздам грачиным в уделах моих не бывать. Изведу Яицкий городок… а там и… — Урус умолк, глянул пронзительно на посла, твёрдо прибавил: — И тебя с собой возьму. Увидишь, то бишь увидим, не пожалеешь ли татей, когда их на кол посажаю? Иди. Слушать ничего не желаю.

Понурясь, Иван пошёл на выход. Уже в спину:

— А городам новым не быть! — плюнул бий. — Попомни моё слово! — полог запахнулся.

* * *

…У Степана заворочался чуб:

— И взбрело ж верблюду плеваться. — И ясно дело, приложил князя, чем покрепче. — И ведь не раньше, не позже, а к празднику! Ещё б немного, и, глядишь, казакам бы грамота царская вышла, успокоила бы их. А теперь поди сдержи в узде! Да ни в жизнь. И коша ему не видать взятого. Пока живы, не сдадут!

— Хуже, что Урус твёрд и напирает, мол, казаки всё творят, как и допреж — через связь с государевыми людьми. И на тебе уж не подозрение, а двойная вина, скреплённая донесеньями. Чую, и тебе придётся с ногайским войском идти.

— Ещё не хватало. Мне в кош?

— Да избави бог. Станичники тебя увидят в Урусовой свите, насмехаться точно пойдут: наприклад, с кем, мол, только царёв ближний гонец не якшается. Вот, де, подкузьмил так подкузьмил. Обещался чуть не жалованную грамоту привезти, а вместо того — тьму ворогов зловонных. Тут и ногаи потешатся: ворон ворона признал. В итоге, что казаки, что ногаи поймут тебя превратно: каждый — на свой лад. Но против добра дела!

— Бежать как будто несподручно тож, — раздумывал Степан.

— И думать брось, — замахал руками посол. — Это ж не жмурки. Прошлыми набегами и то каку тень навёл на всё моё дело: едва не посол, а угоняет коней.

— Обо мне они в полной смутности.

— В том и беда. Могут сказать так: погляньте, чьими услугами русский посол пользуется — явного убийцы, конокрада и пособника станичного. Чуешь?

— Язви их… Нет, хоть режь: к казакам не поеду, — отрубил Степан.

— Отдадимся воле божьей. Путь ведь на Яик, чай, не близкий. Авось переменится что?

— Вообще, на мой взгляд, весь поход сей — проба. Если повезёт Урусу, охамеет. Возомнит о себе. А тогда, глядишь, на царские городки полезет.

…На этом походе, считай, завязана вся дальняя доля Уруса, так разглагольствовал посол. Война, пускай и махонькая, негромкая: ни жару, ни пару — но победоносная до смерти нужна ему, совсем уже нелюбимому в народе. Он вышел из доверия и мало-мальского почёта, он просто всем остохренел со своими жадными ближними, что изворовались, изолгались, живя грабежами и набегами, угонами табунов, а при удаче — людей. Эта война бию, как соломинка тонущему. Бойня позволит на байках о внешней угрозе сплотить ногаев, даже его ненавидящих, подверстать под свои знамёна тех, кто его уже просто не терпит в мирное время, но ради единства орды, ради победы и добычи пойдёт в поход. При опасности, исходящей от казаков и русских, «старшего брата» поддержит большинство мирз. Урусу же любая победа придаст новые силы и верных людей, хотя бы на время, а ещё заткнёт рты противникам и злопыхателям, упрочив сан верховного правителя, чингисида. Эта война нужна ему как предлог. Он будет рад, удовлетворён и сыт даже успехом самым малым, но явным. Лучше, конечно, большим, но ни в коем случае не ничтожным, когда количество жертв перевесит поживу и последствия.

— Неуспех и, тем паче, разгром послужат его дальнейшему падению и скорейшему развоплощению как правителя. Поэтому, ставя на войну, он ставит на кон и свою судьбу, своё имя, свою будущность… — знай себе гвоздил посол.

— Однако-ся спи-ка, — посоветовал Степан.

Сам, вопреки пожеланию, уснуть не мог. Лихорадочно вертясь вокруг кипы вопросов, думушки непременно перемётывались к образу любимой Надюши. Ему хотелось рвать грудь, грызть кулаки, бить всё без разбору — от бессилия. Опять, опять, в который уж раз ему грозит неизвестность и, может статься, жестокая, нелепая, безвестная гибель. За что, почему, во имя чего? Какая, к чертям, гибель, когда месяца не прошло с той чудной поры, когда ты утопал в волнах безмятежного и счастливого уединения с любимой?! Что, разве нет у тебя права даже на капельку счастья? Неужто проклят, обречён на скитания, на пожизненное неустройство? Но по чьему такому благоволению? Какой дьявольский владыка швырнул тебя в эту толчею козней, кутерьму передряг, безжалостную коловерть смерти?! Кто право имел — верховное ли, человеческое ли?

Он, разумеется, понимал, что сетовать втихомолку — пустое. Глупо и бесполезно. То сама жизнь, закон выживания. Выживания не животного, а коберского — хитрыми людьми придуманного, подстроенного. И всё-таки как раз этого маленького права, права бессильно, безмолвно возмущаться, не может отнять никто! Только это право и оставалось у него, у тысяч и тысяч малых мира сего, подмятых неостановимой колесницей зла, коберских козней и жизненного несовершенства. Только смерть в силах отнять право противостоять этому катку, хотя бы и в душе. Право возмущаться про себя несправедливостью чудовищных законов, ставящих наперёд не личное счастье маленького одиночки (а что на свете лучше, справедливее этого?). Право восстать на непонятные уму, несущие горести и беды придворные мошенства знати — вселенской знати коберов, их бездумных прихвостней и прислужников: князей и бояр, ханов и мирз, королей и падишахов, султанов и эмиров. Тех, для кого участь маленьких владельцев бессмертных душ ничуть не занятней и не дороже ослиной…

Отбив кулак о войлочный настил, погрузился в тревожный прерывистый сон. Уже светало. И сон не был добрым. Снился большой и шумный пир, на котором его разбил паралич, а он вынужден глазеть, как мерзкий Телесука пожирает варёную конину и непрерывно подмигивает, подталкивая к сведенным губам Степана тухлое мясцо.

Днём среди толп ногаев углядел Ураза — раз или два мелькнуло лицо. Что знакомы, вида оба не подали. Степан кожей чуял слежку, пытливые взгляды телесуфовых соглядатаев. Плохо: Ураз наверняка запасся не безделушками. Самой важной представлялась сводка о состоянии в Сарайчике. А также в улусе Измаила, на который Годунов делал ставку как на грядущую опору русского влияния в Ногаях. С глазу на глаз перемолвиться с Уразом не довелось.

* * *

Орда исполинским роем двинулась вдоль Яика. Одно крыло перешло реку, после чего вся громада полила двумя рукавами — потоком и ручейком. Очевидно, Урус возлагал надежды на восточных мирз и даже на западных казахских владетелей. А ещё ему казалось, что легче усыпить бдительность противника, идя обеими берегами Яика. По доносам, казачий городок щетинился на островке при впаденьи Илека в Яик, ближе к правобережью.

В самом деле, по мере качения к ордынской клочистой копне прибивались кочевые ошмёточки. Имелся у ногаев и свой отборный полк — с огнестрельными рушницами.

Как-то Хлопову случайно повезло словить обрывок сговора Телесуфы с Акмирзой. Так узнали, что северные улусы будут брать Кош-Яик самостоятельно. В короткой беседе мелькнуло имя «Кучум». Стоило ли сомневаться, что речь о том самом Кучуме и что воинственный сибирский царь намерен поквитаться с помётом Ермака? При таком раскладе, положение станичников усложнялось: крепостце на острове грозил тройной, с обходом, нежданный удар значительных сил кочевников.

Дождавшись союзных мирз, Урус повлёк орду на северо-восток. Ставший привычным гул оседлого купа не шёл ни в какое сравнение с адским грохотом, скрежетом, воем, сопровождавшими поход. Рычали тулумбасы, визжали трубы, ревел скот, ржали лошади, скрипели скатки кож и ковров…

Великанская окрошка, казалось, текла по полям, сминая кустарники, выплёскивая ручьи и озерца. Но, отдадим должное, текла споро.

 

Витязь против батыра

В один из дней Урус соблаговолил позвать русских на полевой выгул. Бердышу наконец-то удалось рассмотреть повелителя орды с близи. Немолод, нестар, плешив и, как говорится, нелеп наружно. Держится заносчиво и, видно, весьма горд затеянным нашествием. Размах не Батыев (где уж!), но тоже не пузыри в кизяк напускаем. Какое никакое, а наглядное назидание: дескать, вот кие мы пироги печи могём! Что-то да значим в политике — этой забаве венценосных разбойников.

Князь восседал на великолепном буланом скакуне: позолоченный чумбур, обшитый синим атласом чепрак, усыпанные самоцветами паперси. На Урусе — богатая риза с зеркалящими зарукавьями. На поясе поблескивал резьбяной запон с пристегнутой парой дагестанских кинжалов. С плеч свисало кармазовое корзно — накидка.

Глянешь, так вроде и не кочевой азиат, а чудо цветистое, Европу задом постигнувшее. Князя окружала свита из батыров и султанов. Всех ближе отирался вездесущий Телесуфа. Хлопова и Бердыша подпустили к Урусу. Тот, само собой, упорно не замечал их. Телесуфа сюсюкал, заглядывая хозяину в самые десны.

— Слышь, Степан, что речёт псина дряблая… — не шевеля губами, шепнул Хлопов. — «Царь, не надо посла брать. Вдруг убьют в походе».

Урус что-то отвечал угоднику.

— А князь ему, — чревовещал посол. — «И что? Мне столько обид и бесчестья пришлось стерпеть от русских, их царю меня не жалко. Что ж мне какого-то посла ихнего жалеть»?

Не кажа себя, Степан той же закорючиной выдал:

— Телесуфа за тебя не зря заступается. И волка подмаслить хочет и агнцу угодить.

— Ну да… Поди нарочно погромче для нас же — намекает, что-де всякое случиться может. Убьют, так что ж? Война спишет.

— Черт его разберет.

— А чего разбирать? Бремя походное. Вот возьмет князь да отошлёт нас одних безо всего, безо охраны. И тут нас хоть грабь, хоть полони… Концов не сыщешь.

— Да. Но разве царь простит насилье над своим послом?

— Брось, Стёпа. Сам что ль не знаешь, как глубоко Русь в г… погрязла? Царь для приличия оно, конечно, нахмурится, разобидится да и простит. Не до войны ему из-за каких-то там послов. А урусова чвань после нашей смерти в самый раз и осядет: хоть легонько да маленько, но свойно поставил: по-княжески. Не только, значит, его ближние задарма гибнут. — Пояснил Хлопов.

— Ну, спасибо тебе, Ваня, за доброе слово.

— Не жалко. Кар-кар. Только не забудь, мы с тобой на одной верёвочке. И не знай, у кого тоньше.

— Моя. Меж нами та разница, что я и не посол вовсе, а так: не разбери что…

— Хоть на этом успокоил, всё полегче, — съязвил Хлопов.

— Рад был угодить. — Бердыш прочувствованно поклонился.

Незлобивые подколки оборвал невообразимый рёв. Русские с любопытством наблюдали странную перемену в степенных повадках Уруса. Ни с того ни с сего князь дико взвизгнул и понесся вскачь, попутно вытягивая из саадыка баснословно дорогой лук. Извлёк из жёлтого сверкающего тула тонкую стрелу, дёрнул и сразу отпустил тетиву, словно и не целил. Всё готово…

Наблюдатели не успели разобраться, куда метил князь и куда унеслась невидимая стрела, а буря восторгов уж прорезала недолгую, почти пещерную тишину. Все указывали на маленькую точку, ринувшуюся с высоты. Два воина спешно устремились к месту падения и под ураганный вой принесли, вытянув: один правую, а другой — левую руки, маленького чеглока. В изящном горле птички зияла алая брешь: стрела прошила напролёт. Оба ногая ехали удивительно чётко и слаженно: соколок неподвижно покоился на соединенных ладонях. Бердыш с жалостью смотрел на глаз умерщвленной твари. Затем перевёл взор на убийцу. Задёргало шрам. Натянул поводья, и запнувшийся Супостат укрыл его за Хлоповым.

Сознавал, что сейчас его лицо вряд ли усладит гордыню Уруса. Бердыш сам не раз охотился из нужды, но ненавидел вздорные причуды, когда цель жестоких состязаний в меткости — свободолюбивый непромысловый зверь.

Мелко колотясь от тщеславного смеха, Урус вырвал из тельца несколько пёрышек и, задорясь, воткнул их в шапки Телесуфы и ближайших мирз. Рысцой подъехал к русским и, скверно дыша, пришпилил по пёрышку к их каптурам. Хлопов благодарственно склонил голову. Бердыш опустил лицо и был рад, что спрятал налитые гневом очи.

Пронырливый Телесуфа, тут как тут, уже под боком князя что-то загнусил. Урус, дивясь, повернулся к угоднику. Воодушевлённый, тот залопотал совершенно немыслимой быстрословицей. Урус любознайно расширил глаза, изучил Степана и, издав пару пронзительных звуков, обдал русских струйкой едкой слюны и несвежим духом с примесью кумыса. Телесуфа, раболепно кивая, выслушал господина и перевёл, не прибегая к помощи толмача или Хлопова:

— О, батыр! Великий князь с радостью узнал, что рядом имеет русский, в искусстве сабли равный его уменью стрелять с лука. Не ты ли этот, Степан Бердыш?

— Брешут, княже! Чур-чур, мы эта того — дюжинные ратиборы, — смиренно отвечал Степан.

Не дослушав перевода, Урус свистнул. Уплотнённый строй телохранителей вязко разжижился. В просторный развод на вороном коне выехал воин.

Эх, вот это был ВОИН! Удивительным казалось, что лошадь держит такого седока. Бердыш и тот лишь покачал головой. Этот ногай был не то что бы сильно высок. Скорее, наоборот. А вот грудь! Грудь батыра столь велика, а вздыбленные плечи широки, что нутро сводит от холода. А длинные, подвижные, могучие руки, в буграх сухожилий! Это вам не какой-нибудь долболом-здоровяк, а безупречный витязь — ловкий и вёрткий. Можно только догадываться о сокрушительной мощи его сабельных ударов. У Степана, давно лишённого оружия, руки чесались пошалить. Но при виде этого Соловья-Разбойника забиячливость его стремглав избыла.

— О, так вот где он, наш великий воин Иштору-Батыр! — возгласил Телесуфа. — И где же ты прятался, батыр? Мы все простыли от холодных слёз, утратив счастье лицезреть твою цветущую красу и силу. Урус-князь желает проверить, чье искусство сильнее: русского беляка или ногайского ворона. Бейтесь до третьей крови.

Белый против черного! Это в точку: рядом с загорелым, поросшим черными клочьями батыром, Бердыш и, вправду, бел как блин. Но вот беляк — заяц — против ворона… Это… Обижаете, господа, гостей обижаете. Посмотрим ещё…

Вслух ничего не произнес. Но уязвлен был в самое сердце: выпал ведь жалкий жребий шута на потешной брани — не шуточной брани, но ради потехи. Но задета честь и слава русского оружия. Это решает все сомнения.

Он не двинулся, как бы не замечая телесного превосходства Иштору, просторно раскинувшегося в седле, вращающего дымными бельмами, где в желтках жирной спеси чернели краешки зрачков. Помедлив для виду, сбросил с правого плеча легкий коц.

Ногайский Тугарин пронзительно взревел, потряс пикой. К ним уж правил телесуфов слуга, тянул на выбор копья и клинки. Иштору ногтём поддёрнул из ножен саблю, с силою вогнал обратно. Правой рукой он взял щит. Второю поднял бревноподобное копьё, что должно означать: мы намерены расправиться с клопиком зараз. Сугубо этой самой оглоблей. И только ею. Причём, в первый же сшиб.

Степан принял и то, и другое. Урус поощрительно постучал пальцами правой руки по тылу левой ладони. Бердыш расстегнул кафтан, сбросил на траву. Остался в рубахе, в скосе ворота продёрнутой алой нитью с кисточкой, белая грудь обнажена, посередине костяной Сварог от Ивана Кольца. В щуйцу он принял копье, десницей зажал саблю, взмахнул ею, по свисту проверяя: без изъянов ли и подпилки.

Витязи разъезжались под визгливые завывы ногаев и тихое напутствие единственного русского зрителя. Бердыш отказался от щита, полагая ошеломить недруга необычной ловкостью. А ещё надеялся применить обе ратных штуковины. Щит же… Ну что тут долго гадать: либо пан, либо…

В последний миг вспомнил о Наде, тишком перекрестил образок. Тут же чертыхнулся на горемычную судьбину и, медленно набирая скорость, поехал навстречу батыру. Лохматя клубы пыли, полускрытый круглым щитом, буйным туром нёсся Иштору на Степана.

Но когда его «тиридатово» копье взалкало нанизать Бердыша, как тушку перепела, «беляк» откинул тело назад вдоль седла, переместился и нанёс удивительно точный и изящный удар. Остриё его пики ткнуло долгомерное древко Иштору в одном вершке от неохватного запястья. Ногайское копьё — в щепы, обломок — в небыль. Бердышево вонзилось в ловко подставленный щит и тоже переломилось.

Удар Степана был столь силён, что Иштору опрокинулся на спину. Лошадь стрелою пронесла размазанное по крупу и чудом усидевшее в седле тело.

Степан не дремал и со сказочной быстротой обрушил на Иштору саблю. Из-за скорости встречных коней удар пришёлся вскользь, по плечу громилы. И его бы хватило распахать руку до кости. Однако сабля с привычным скрипом проехала по железу… Верховой «вепрь» был неуязвим. Степан смолчал. Тем более, всё это пришлось на один короткий миг.

Через сотню шагов он замедлил скок, бросил обломок дерева и поворотился. Батыр, оскалясь, более не набирая скорость, ехал с огромной саблей — Степанова самое малое на вершок короче. Бердыш сам налетел на Иштору, затмевая свет волнующейся вертящейся завесой из железа. Ногай не смутился, оказав достойный отпор. Какое-то время бой вёлся на равных. От напряжения глаза Бердыша застило потом и слезой. Левая рука немела. Батыр ломил и весом, и мощью. Самое тревожное оправдалось: ногай почти не уступал в быстроте, состроченной с силой, а в силе стал даже превосходить. Только и у Бердыша был припасён козырь: он ведь бился покамест левой рукой — правая отдыхала после копья. У Иштору имелось свое преимущество — щит. Степан выжидал оказии, чтоб поменять руки…

Тут-то Иштору и запустил щит. Не имея возможности уклониться, Бердыш прикрылся правой. Рука с задачей справилась, но вышла из строя: напрочь отсушило пудовым пластом железа и войлока. Оставалось отбиваться левой, что изрядно устала. Теперь всякая задержка грозила стать роковой: кроме алтабасовой рубахи и образка грудь не прикрывалась ничем.

Тогда-то Бердыш и узрел клык оскаленной Старухи. Этот клык засверкал в левой руке потного, дико визжащего батыра. Кинжал! От которого не было противоядия. Какое-то время чудом удавалось отмахиваться от вдвое сильнейшего врага…

Не столько зрением, сколько всё тем же выручательным, утробным чутьём, улучил он крайний миг. И вот кинжал Иштору, по всем вероятиям, должен был укокошить Степана. Но…

Мрачно стиснув зубы, русский дёрнул повод и… заслонился грудью верного Супостата. Одновременно клинок его чиркнул по горлу ногайского жеребца. От встряски исполина завалило. Спрыгнуть на землю не сумел — вот где подвели излишние припасы мыщц и им сопутственная тучность. Более ловкий Бердыш изгибистой обезьяной вывернулся и, вложив в удар всё, полосонул на лету…

Батыр упал. Предплечье раскрылось багряною ракушкой. Сабля вывалилась. Из батырова горла потек ишачий вой. Через минуту, другую, много — пять, он утратил все силовые преизбытки. Неверный, этот тонкий «беляк», выбил у него клинок. С кинжалом в здоровой руке, поникший, узкими щёлками беспомощно мигал Иштору под жалом русской сабли. Обеспокоенный Телесуфа растворил пасть для окрика, но Бердыш выбил уже кинжал и саблей указал на брошенную сталь. Иштору недоверчиво жмурился на смертоносную полоску у глаз, потом нагнулся и подхватил свою саблю.

Поединок возобновился. Наступал то один, то другой. Бой длился, пока обескровленный Иштору не закачался. А пошатнувшись, тупо попёр прямиком на выставленный булат. Степан сообразил: от потери крови батыр ослеп. С тоскливым воплем Иштору затряс саблею, но под скорбный взрыдняк тысяч суземцев уронил. И вот… рухнул сам, взметнув пылевой волкан. Лишь тогда Степан воткнул саблю в просушенную почву, нетвёрдой походкой подошёл к трупу четвероногого друга, упал рядом, обнял за шею, поцеловал в холодный нос…

Русский Беляк из леса подрезал чёрного Ворона степей!

Урус, угрюмей грозового неба, придушил ярость и что-то выхрипел Телесуфе. Хлопов, наклонясь над окаменелым товарищем, тихо перевёл:

— Тебе пожалована сабля князя… После похода, конечно…

В глазёнках дворника вызов. Хлопов замолчал. Степану хватило благоразумия поклониться, воздержавшись от прочего. А ведь какой восторг, какое торжество, какой праздник! Бердыш не шелохнулся, ему всё стало безразлично. Всё-всё… Всё казалось сейчас бессмысленным и несуразным. Ничто не могло окупить его нечеловеческой усталости, ничто не стоило крови Иштору и гибели двух замечательных коней. Ни честь громовой, «великой» победы, ни подарок, ни всё — всё вообще и вообще всё. Всё, чем он когда-либо занимался. Всё, что он видел и принимал, всё утратило и смысл, и ценность. Всё казалось отдалённым, воздушным и ничтожным перед этим случайно отступившим накатом вроде бы неминучей смерти. Даже гибель любимого жеребца, даже любовь к Наде… Всё превозмогла, заслонила, вытеснила усталость, а за нею — спокойствие и смирение.

Да, победил, да, выжил. Но какой ценой? Выжил в упорнейшем, нравственно обескровившем победителя и при этом никому, тем более ему, не нужном поединке. Он впервые осознал себя животным, потешным, забавным зверем, который разве что по дури почитается гордым, красивым, складным, благородным. А по сути, не в силах даже избавиться от колодок и хомута, делающего его игрушкой прихотей, холопом и слугой кого-то и даже чего-то более сильного, вознесённого выше. Выше князя, выше царя, выше Бога, данного в предании — библейского, доступного пониманию. Эти тайные силы ради своего процветания очень хитро, ловко, незаметно для своих слуг и жертв, повелевают всем, играют и понукают всеми, стравливают царства и царей, народы и людей. Сами же остаются в тени, в сторонке от бед и ответа, как «кружальный князь» Давыдка и думной дьяк Щелкалов, урусов дворник Телесуфа, царский шурин Годунов и его ручной нетопырь Савушка Кожан. А подставляют они под бойло, страдания и смерть Немого Урюка и Матюшу Мещеряка, хана Уруса и царя Федора, Иштору-Батыра да Степку Бердыша. Нет, в хлоповском сказе про коберов определенно что-то есть…

Ведь вот сейчас, и это совершенно бесспорно, ради забавы хотели отнять его жизнь, неповторимую, прекрасную, единственную. Нет, не хотели, — они даже не задумывались, что она будет отнята, что она ему — ему, козявке — дорога и что она, вообще, представляет какую-то ценность. Для кого-то! Для него хотя бы! Не волновало их это! Тогда ради чего всё? Во имя причуды плешивого варвара? Если да, то в чем же тогда смысл? Есть ли хоть малый смысл в этой череде глупых событий, дней и лиц? Может быть, твоя беззаветная служба или нагрянувшая любовь? Нет! Поединок обнажил всё, выкорчевал, осушил до истока, вытряхнул всё. Остались только уныние, усталость и полнейшее безразличие. Всё: и любовь, и служба, и мысли, и надежды, — всё могло оборваться в один миг. Глупо, безнадежно глупо…

Который раз предавался он таким вот безотрадным размышлениям в последние месяцы, не сосчитать. Но сейчас, сегодня он выдохся как никогда, наверное, выдохся окончательно…

Опираясь на плечо Хлопова, поднялся. Ногаи смотрели. Как? Враждебно? Точно ли это слово? Да, нива здесь добром не колосилась. Но не только враждебно! Но с завистью и потаённым страхом. Только разве понять им его состояние, понять, как их зависть и страх безразличны ему, как не нужна ни слава, ни..?

Полдюжины дикарей суетилась над растянутой тушей, утратившей всю упругость и былую внушительность. Иштору-батыр, комкастая груда мяса. Груда тяжело, с надрывом хрипела…

Через три часа орда полилась дальше. Весь остаток дня Степан ехал молча, в тиходрёме.

 

На Кош-Яик

Утро освежило и вылечило. Давешняя воюще-всепоглощающая безысходность выцвела в грусть по Супостату, убитому и преданному. Да-да, по предательскому зову хозяина верный конь безропотно, не задумываясь, подставил своё сердце под вражеский нож. И всё-таки беляк не мог уступить черняку. Русак обязан был задрать ворона. И Супостат не стал разменной полушкой, он стал щитом и посохом.

Утро, как всегда, означало начало нового дня — продление жизни с её вселенскими заботами, часть которых лежала на его плечах. Нескончаемые степные улусы жадно укатывались брюхом ползущей орды. Нет-нет, да в великое русло впрыскивались струйки новоприбытцев.

Когда зазеленели рослые кущи яицкой степи, орда распахнула крылья на версту. Над Кош-Яиком сгущалась гомонливая туча самое малое в тьму — сто сотен — сабель. Условия не позволяли Бердышу пересчитать и десятой части кочевой лавы. Ни к чему. Иной вопрос: что коль такие же полчища обступят яицкий городок и с севера, и с запада? Худо придётся казакам. Не устоять… Одна надёжа, что из-за распрей не собрать ногаям такой силы?

Раз пять мелькнул Ураз. Да так и не удалось столковаться накоротке. А ведь завоевательские намерения Уруса, вкупе с его наглостью, пухшею, как опара, и переходившей в прямой вызов русскому правительству, — всё это требовало от Степана каких-то шагов. В случае, если ногаи удумают порушить новые города, — немедля связаться с челобитчиками Москвы в улусах, чтоб те внутренними сумятицами расстроили замыслы князя. В этом отношении связь с Уразом трудно переоценить. Но, к несчастью, втянутый в походную тягомотину мелким десятником, Ураз был бессилен помочь, да и просто сблизиться с подконвойным русским.

Унылые сутки мельчились полосками знойного дня и чёрной холодной ночи. Вёрст за двадцать от яицкого городка ночь снудила орду на последнее пристанище. Итак, не более четырёх-пяти часов отделяли одержимого князя от вожделенной цели. Но ночь есть ночь, перед ней пасуют и султаны.

Костры, костры… Наверное, никогда ещё тутошняя степь не расцвечивалась таким скопленьем красно-жёлтых, нервно трепетавших на ветру лоскутьев.

Русское посольство поместили на краю огромного лагеря. Откинув полог, Бердыш и Хлопов задумчиво смотрели на тёмную, извивающуюся во вспыхах гладь реки, отсекшей Русь европейскую от нескончаемых степей, лесов, пустынь и хребтов необъятной Азии. Ширина и стремительность Яика подавляли. Хотя в величии заметно уступал он Волге.

Хлопов уж зевнул покликать Степана ко сну. И тишь за соседнею кибиткой расшило приглушённым стоном. Оттуда следом в непривычный час пыхнуло заревом, да не рассвет. Укемаренный покой брызнул треском, визгом, сабельным перезвоном. Вспугнутые кони неслись, сбивая сонливых ногаев, сминая кибитки. Ещё немного и запылал весь северный конец стана. Невидимым смерчем Смерть утаптывала и укашивала урусово воинство.

Наконец, смерч этот вырвался из-за ближней кибитки, обретя «лик» пеших… станичников с саблями и самопалами. Степан обрадованно замахал. Один из казаков тут же припал на колено и бахнул с плеча. Пуля снесла шапку. Бердыш отпрянул, увлекая за собой Ивана.

Огненная зарница этаким, в полнеба, снопищем вознеслась над соседней кущей, осветила лица зажигальщиков. Бердыш матюгнулся: свинцом его принежил не кто иной, как лиловорожий Зея. Досадуя на промах, казак вспомнил чёрта, подхватил лук убитого ногая, вставил стрелу, натянул тетиву. Бердыш изготовился к броску за полог, но другой казак с седо-русой бородой дал Зее по локтю. Степан опознал в спасителе Барабошу. От колыхания огня лик атамана казался стариковским, морщинистым, изморённым.

Здесь на казаков наскочило десятка четыре ордынцев. В их числе и Ураз. Кой не замедлил воспользоваться редким сличьем. Степан подался навстречу. Однако Хлопов дёрнул за плечо. Приметливый Ураз проскользнул выдрой. И очень даже кстати: из мрака выколупнулась зловещая харя Телесуфы: сабля наголо. Достигнув кибитки русских, он резко вырвал что-то из-под полы бешмета. Мутно взблеснуло дуло. Рушница!

Бердыша не нужно было учить, что и как. Помыслы врага красно отпечатались на личине. Телесуфе представился случай свести счёты. Позже всё спихнет на казаков либо побожится, что Степан убит при попытке перемёта. Не искушая судьбу, Бердыш просто прыгнул в кибитку. Напоследок мельком скользнул по сечиву глазами.

Не упуская из виду «подневольных» земляков, атаман прикладом пищали, ровно булавой, крушил ногайские черепа. Одною рукой задёргивая полог, второю Степан выразительно тронул свою шею. Опытный Барабоша и сам понял. Не собираясь помогать своим, Телесуфа уселся при входе в посольскую кибитку. Сторож — не более.

В сечу впрягались ногайские подкрепленья. Одолев сон, они давили со всех сторон.

Казаков было мало, да каждый знал своё место. Кочевая же стая в бестолковой колготне шарахалась и ухала: ни цели, ни порядка. Лишь мешали друг другу. Наконец, разбойников столкнули к реке. Не шибко обидевшись, те стройно отступили к челнам, ждавшим у берега, перемахнули через борт, угостили преследователей залпом из схронённых на дне самопалов, и, улюлюкая, пошли себе к тёмной серёдке простуженного Яика.

В горячечном бешенстве кочевники орали, тщась осветить реку, подбрасывали пылающие головни, искрящие пуки. Где там! Крутой склон не позволил… Из-за густоты скопления стрелы чаще всего уносились бесцельно, вспарывая бесчувственную плоть кашляющей реки. Для казаков, напротив, стрельба была детской забавой. И хотя сгрудившиеся под скалою у воды ногаи тоже не были ещё схвачены подростом «алого цветка», целиться не требовалось, ввиду скученности. Пали — не смажешь!

Короткие вспышки со стругов находили «благодарственный» отзыв. Оказавшись в поле пламенной видимости, казаки спокойно укрылись за прочными выставными щитками. А там и стрелы долетали не всегда. Ни одного убитого и трое раненых — вот весь счёт казачьих потерь. До самого утра проторчали удачливые загонщики на безопасном расстоянии, дразня и возбуждая орду самим своим назойливым и любознайским соседством.

Лишь на рассвете трясущийся от ярости Урус дознался об истинном размере урона от горстки наглецов. Без шапки, выставляя под порывистый, проникающий, не по-серпеньски холодный ветер серую плешь, брёл он вдоль скорбной вереницы убитых.

Число жертв впечатляло. Тридцать семь — наповал, полторы дюжины при смерти, сорок ранены. Шестеро пропали без вести. Не считая более сотни убитых, искалеченных, бежавших лошадей, восьми дотла спалённых и двадцати обгоревших кибиток.

Горбатый, противный, плелся Урус, щёлкая по скулам сучивших за ним на подгибающихся ножонках ближних. Сыскалась пара оплеух и для дворника Телесуфы.

Пуще всего князя раздражала безнаказанность татей. От них осталось пять сорванных мурмолок, обломок сабли, пара пустых берендеек и отколовшийся, весь в крови приклад пищали, наверняка той, что орудовал Барабоша.

От злобы Урус осатанел. Хлопов благоразумно воздержался от соболезнований и отсиделся в кибитке. Степан вообще то ли спал, то ли исправно придурялся.

Убитых завернули в холсты, под непереносимый вой то ль глоток, то ли труб зарыли. В тот же час русские вели тихий разговор.

— Авось опосля такого завтрака Урус и образумится, — допускал Хлопов.

— Хрен знает! Нынче он смекает худо. Слеп от гнева и досады. И всё ж ведь князь: зачал ристаться — хоть какую славу, а добудь. Ему теперь гордость да зависть отступиться не позволят. Но я так полагаю: коли не завтрак, то обед казацкого посолу охотку ему надолго отобьёт, — засмеялся Степан.

Угнетающая обстановка тризны русским не передалась. Пожалуй, их даже воодушевила победа станичников: хоть и тати, а всё ж свои, христиане, русские. Да ещё как утёрли нос «сарацинам»! Кровная спесь — цепкое зелье. Великолепные действия казаков опьянили и окрылили: так, глядишь, и кош отстоят. Но это, конечно, уж так — для самоуспокоения. Слишком силы неравны…

Наперёд всего — скрыть от сумрачных азиатов ликование, так и пузырящееся на бледных лицах русопятов.

Телесуфа больше не лыбился: зыркал побитым бранчливым псом. Пришьёт при сличье, однозначно вывел Степан.

Казацкое озорство задержало растерявшуюся орду на сутки. Аж! Целые! И вот несметная гуща пенными всплесками осела у стыка Илека с Яиком, прямо против крутого склона с прочным жёлто-коричневым срубом. У Уруса накипело, слишком накипело, чтобы дожидаться припозднившихся союзников. Имеющиеся силы вполне позволяли разделаться с реденьким казачьим поголовьем. Так считал Урус. Так считали ногаи. Но не все…

 

Русалки и водяные

Знойный денёк. Ногаи брызжут слюной и потом, крутят колючими головами. Ещё бы, на большом острове — крошечные очертания казацких девиц, что, подоткнув подолы, бессовестно и безмятежно прохаживаются вперёд-назад, вперёд-назад. Бельё полощут! И, конечно же, в упор не видят беснующихся, визгливых и чумазых пришельцев, что прямо напротив. Но за двумястами саженями глыбкой водицы.

Дальше больше. Три бабы взяли, да и вообще разнагишались. И ну плескаться в прохладной воде. Опять же беззастенчиво, не замечая. Телом здорово-белые, ликом розово-румяные — прямо, свежие булки, они дразняще извивались по зелёной бахроме прибрежной рощицы.

Освирепев, ногаи давай галдеть. Которые особо нетерпимые, — пустили по нагим мишеням стрелой. Пустое! Казачки лишь задорно хлопают друг дружку по заманчиво белой коже. Они хоть и далеко, но гудящим кочевникам блазнятся их прельстительный визг и смачные шлепки. Орда волнуется, как рой встревоженных шмелей.

Но вот из ворот степенно выходят мужики. «Распутство» прекратилось. Бабы прыснули по кустам, отжимая косы, накидывая рубахи. Правда, вышло, что оставив воду, девки укрылись от своих мужиков, зато в полный рост — явственней и завидней — забелели на зеленище перед неистовствующими басурманами. Даже Телесуфа, уставясь на развязных купальщиц, ретиво драл вислые свои усы, а боли не чуял.

Когда непутёвые душу травить притомились, из крепости вылезли десятка ещё три казаков в просторных лебяжье-чистых понитках. Уселись в два струга и неторопко так гребут к ногайской стороне. Телесуфа остолбенел. А, встряхнувшись, закарабкался к наспех поставленному шатру князя.

Урус показался в россыпи телохранителей. Князю подсобили спуститься к воде. По счастью, зрелище греховное взора пресветлого не омрачило. Нагие гурии успели обрядиться в белые летники, венцы, повязи…

Тем временем, струг закачался в сотне шагов от лагеря. Вёсла торчком. На носу, под мордой свирепого кабана, выстаёт долговязый Богдан Барабоша и тоненько кричит в ладонный скворечник:

— За кой надобностью пожаловали, купцы заштанные?

В смягчённом виде Телесуфа переводит князю. Тот, давясь желчью, цедит что-то в ухо. Телесуфа на приличном русском — в такой же домик:

— Пожаловал к вам сам великий повелитель Большой… — после передышки отважно выдыхает, — … и Малой Ногайской орды Урус-хан.

— Чаво? Как? Улуса? Какого улуса? — тугоухо тугоумствует Богдан.

— Урус! — зычно повторяет Телесуфа, багровея.

— Ах, Улус, — язвит Барабоша. — Ну, тады я волость!

— У-рус, — сдерживаясь, членит по слогам дворник.

— Это я рус, а ты, скорее, Убрус. Убрус так Убрус. — Глумится атаман. — У вас вить всех муруз замурзанных и не упомнишь. Какую вошь не тронь, тут те и убрус. Он Убрус, а я — рус. Так о чём балакать будем? Свезёт — столкуемся.

Урус воплощенным вопросом зырит на Телесуфу. Стараясь не глядеть в хозяйские очи, тот подхватывает невообразимый хамёж:

— Князь Урус пришел сюда за тем, чтоб сказать вам, воры: не быть вашему вертепу на нашем Яике.

— Да ну? Эт, что ж, за тем сюда тыщу поприщ и пёр? Чтоб вот это вот сказать, да? Велика честь, ой, велика! — восхищается Барабоша. — Токмо мы люди маленькие, неименитые, без кола, без двора, без роду-племени. И сделали-то всего четверть поприща, да скажем на вашу тыщу: валите-ка вы к этакой праматери через всех ваших сарацинских бесов да скрозь пупок Шайтана впридачу!

— За дерзость втройне ответите! Сдайтесь на милость князя, покуда время есть. — Из последних сил увещевает, становясь маковым, Телесуфа.

— Да? Есть ещё время? — в голосе атамана прямо-таки апостольское смирение. — Эк, милостивец! Ну, слава всевышнему! А не сдадимся, тогда что?

— Спалим кош, всех в полон возьмём, есаулов и атаманов на кол. — Без особого подъема грозит дворник-толмач. Он понял, что вся сия брехня — пустое. Казаки просто балуют.

— Слыхали, казаки-атаманы, какую лопух червивый долю нам пророчит? — Барабоша делает поворот к бортным воям. — Что ответим, князьим мурузам грязьим Убрусам?

Громоподобный гогот явил Урусу, Телесуфе и всем их приспешникам столько личных пожеланий, да с такими увлекательными подробностями и приключениями, да так образно и ярко, что Телесуфа враз окривел и сам превратился в кол. Челюсть его сорвало, как свинцовое черпало.

Урус, похоже, тоже догадался о смысле пожеланий. Но не дословно, ибо всё-таки устоял. Топнув ногой, повернулся к своим. Но тут вновь, уже густо, зарокотал Барабоша:

— А теперь, по дедовскому правилу, окажем почесть заштанному хану Урусу и всей его блошиной рати. Аль мы не русские люди? — по манию атамана казаки в рост вывернулись задом к незваным гостям, совсем уж непристойно изогнулись и плюнули промеж ног в их сторону.

Урусу не понадобился перевод. Как стоял, так и ороговел от неслыханного поношения. А ему бы не теряться — отмашку дать лучникам. Ибо не успели ногаи опомниться от непотребства, а станичники, высунули между ног ружья и по второму разу плюнули. Уже свинцовой слюнкой… Отставив, залегли вдоль бортов и пустили в ход заряженные. Так без перерыва — пять или шесть залпов. Ногаям уж было не до счёта: обезумели. Разве что после второго залпа посыпались они на землю, сбиваясь, карабкаясь, топя раненых и оскользнувшихся.

К превеликой досаде орды, её властелин испуганно закрыл уши, зажмурился и, прячась от свинцовых харчков, грузным хурджином брякнулся на грязную, взборонённую подошвами и копытами землю. Лишь в ответ на четвёртый пороховой разряд из-за кибиток и деревьев полетели беспорядочные стрелы. Но пищальникам за бортами — ништо. Довершив показательный отстрел, они выставили щитки вдобавок, да с нарочитой ленцою погребли восвояси…

Посередь содомской сутолоки ближние мирзы волокли под локотки бледного, блюющего не то с перепуга, не то с ярости Уруса. Убитых насчитали шестнадцать: из них семеро затоптаны своими же, восемь полегли от пуль, а один старый молла отдал душу от грома никогда не слышанной пальбы.

— Если и этим обедом не насытился князь, я сильно ошибался, не отказав ему в разуме, — сказал Хлопов.

— Да. Но тут есть и обратный бок. Как не страшно Урусу, теперь для него извести городок — дело чести, да и мести, — поделился Бердыш. — Молю бога, чтоб старого пахучку на ужин так же угостили. Коль подпалят ему пятки в малой разбойной норке, глядишь, и прикинет: мне ль, мешку трухлявому, соваться под царские пушки на государевых крепостях?

— Ух, какой ты умный! — посол восторженно и униженно набил поклонов «проницательному» Степану, после чего прибавил. — А еще надо молить бога, чтоб нас миловал.

Не успел докончить, как в кибитку ворвался зелёный лбом и синий в подглазии Телесуфа.

— Бердыш! — затрещал сварливо, как баба. — Сейчас все войско верхами, плотами, бродами переправит Яик, — от волнения он худо изъяснялся на русском. — Ты пойдешь первяком. Глянем: чей ты? — тут он прибормотнул что-то по своему, и послу. — Переведи.

— Телесуфа молвит: посмотрим, кто тебя первым на тот свет спроворит? — сказал Иван.

Степан благодарственно мотнул чубом. Телесуфа фыркнул и — вон!

— Глядишь, и я кого туда же спровадить успею, — усмехнулся Бердыш, хотя всё это, по чести, было не смешно.

И вообще, что ни говори, а смело: в сумеречную пору брать реку, славящуюся своим коварством. Впрочем, ранее ногаи из северных улусов хозяйничали на здешних землях. Сыскались, видать, знатоки стремнин и бродов…

 

Речной погром

Не всё сожралось мраком, а уж орда шестью «конечностями» сунулась в омут. Большая часть войска погрузилась на плоты, ещё одна поплыла верхами, держась обочь плотов.

Верстами тремя западней ставки Уруса вброд шёл и отряд Телесуфы. Шагов двадцать кони продвигались, чуя под копытами дно. Потом с добрую сотню плыли. Степан слегка опережал плот, но под неусыпным оком Телесуфы. Сам дворник с несколькими слугами сидел на плоту.

Вот оно: рядом с Бердышом из воды показалась тень коренастого Ураза. Ураз улучил миг и, когда дворник отвлёкся на распоряжения, прибился к Степану. Без «здрасьте» перечислил цепь имён с краткими сопроводильнями: «Ватир Мисуфи — в плену у казаки, Янгыдырь-молла — задержал нарочно в Измайлов орда. С ним связь держать»…

Скорую речь прервал ахнувший выстрел. Почти рядом!

Из темноты утыканным стволами боком вывернул струг. За первым «щелчком» проснулся убийственный волкан. Половину ногаев смёл с плота бортовой залп. Конь под Бердышом затрепыхался. Булькнув, ворочаясь, грузно погружался на глубину, влача за собой. Уразова голова качалась на конской гриве. Шибанул новый перепад грома и красных мушек. Внутри у Бердыша заколотилось. Последнее, что увидел, оборотясь: сиротливая башка уразовой лошади и демонически перекошенный Телесуфа…

Ртом захватил, сколько смог, оттолкнулся от крупа тонущего коня и нырнул, суетливо стаскивая сапоги.

Что-то прошло, скользко вспоров плечо. Копьё Телесуфы? Под водой плыл, покуда воздуху хватило. Что-то пробурлило, считай, у самого носа. Перепонки едва не лопнули от порохового раската. Вынырнуть решился лишь, когда плечо ткнулось о жёсткое. Струг?!

Осторожно высунул лицо. Ужас! На острие взгляда возник шестопёр и — занесён в размахе. Владение такой палицей сделало бы честь самому Яну Усмарю. И вот уже бородавчатой сталью опускается смерть! Скорее молнии и дольше вечности! Бердыш зажмурился. Бахнуло и брызнуло рядом, налипая тёплыми соплями к щекам. В одно мгновенье промелькнуло всё, почувствовалось всё… И свистящая, затухающая в розовых разводах чернота небытия. И мутная осклизлость кипящей солёной крови…

Открыв глаза, увидел, что адский шестопёр с отсосом вычмокивается с чего-то обмякшего — в полутора аршинах от корабельного борта. И понял: бьющий просто не мог заметить его в чернильной гущине реки. Взмах нёс смерть другому — открытому и беззащитному. Над тобой же, Стеня, спаси и помилуй, некий надолб, за которым ни ты казакам, ни они тебе не видны! Не сразу дошло: башку разнесли ногаю, горячие брызги — его мозги. Однако медлить: что сгинуть!

— Братцы, выручай! — диким даже для самого себя рёвом обозначился Бердыш.

— Ктой-то в воду ёкнулся!? — до рези в жилах знакомый хруп. Две уцепистых ручищи дёргают его, мешковатого от слабости, тяжёлого от намокшей одёжи. Кости глухо стукают о спрыснутую скамью.

— Ранен кто? — скрипит рядом. — А… потом разберём. Цельсь! А-агонь!

А у Бердыша ни сил, ни смелости барахтаться. Как в столбняке…

Доблестный набег струга завершился. Выстрелы поредели и стихли совсем. Быстро удалялись вопли и ржанье. И вот уже, ходко разгребая прибрежные кусты, чёлн пристал к неприметному лиману.

Полдюжины сильных рук подняли и бережно перенесли на мох. Сверкнули кремни.

— Э! Да птица-то чужа! — первый оторопелый вскрик, как только Степан привстал на локте и к чему-то пошёл подрагивающей пятернёй забирать чуб к затылку.

— Никак, Стеня? — как из мортиры, шваркнуло над головой.

У Бердыша всё замутилось: над ним из-за спины висела, на изогнувшемся теле взлохмаченная башка.

Кузя!

— Уфф! — только и выдал Степан, повалился затылком на мох. Сколько пролежал, бог весть. Правда, очнулся вперёд зорьки: дёготь над рекою попрозрачнел, но был ещё прилично густ. Мир слабо раскачивался — снова на струге. Казаки, вольготно рассупонясь, увалясь по бортам, пускали байки о минувшем подвиге. Бердыш с перетянутым плечом пополз к ним.

— А, Стеня! — откликнулся на шорох Толстопятый. — А я за тебя ручательствую… Коль согласен ногаев бить, дадим бердыш.

— А… Так… ото… — зазевал Степан, но Кузя строго перебил:

— А вот о прочем — опосля. Ты… Казачки эти тебя, то самое, не знавают. Что: коль лазутчик ты, это, который теперь и… не был даже, может, хоть и? — что-что, а златоуст из Кузи на зависть грекам. — Ежли к ракам на поселенье не соскучал, слухай да помалкивай. Я ноне не правен по сердечному веленью это вот… Оно как таперича я есть в казачьих… сотник я это… — тут Бердыш присвистнул. — И засим, следственно, твой последний сказ, даром что бывал и не так. Так-то! Так решено, как и будет, — постановил новый сотник, придав Стёпину свисту особый смысл: одобрения и восторга перед возвышением и уважнением своим.

— Твоя воля. А у меня разве выбор? — усмехнулся Степан.

— Ну, добре…

Тут и заря догнала. Осели в затаинке на… недели.

И вот…

* * *

Первой гвоздичкой проклюнуло солнышко, а струг уж резво обогнул высокий мыс и прямиком — на Кош-Яик.

— Эй, робяты, давай-ка наше нибудь-что — русское! — гикнул Толстопятый.

— Про бедовых славян пойдёт, а, Ослоп?

— Валяй!

Жирный, явно с Запорожья, с оселедцем зычно завёл:

— Не куча катит из-за гор-то, И то не молнии блестят. Отмстить ворогам за позор то Идёт немаленький отряд!

Тут и все подхватили:

— Не на пиры, не на гулянья… За Русь ложить живот, Бядовые славяне Сбиралися в поход! Сбиралися славяне Сквитаться за народ!

Запевала продолжил:

— Им не страшны ни зной, ни вьюга, Ни ширь степей, ни глубь морей. Перед дорогою по кругу Лишь пустят чарку: больше пей!

Припев.

…Они пройдут, где волк отступит, Змее где узко — проползут. Переплывут стремнину в ступе, Орлами взмоют, лаз коль крут…

Припев.

…В честном бою взметнутся пики, Польётся песней кровь из ран. Эгей, славяне, громче гикнем И опрокинем басурман…

Припев.

…Добыча знатная досталась: Шатры, ковры и табуны, И половчаночек немало С глазами жуткой глубины…

Припев.

…Ночная дикость половчанок, Их буйство, ласки да вино — Вот отдых после схваток бранных Для сил, иссякших уж давно.

Припев.

…Но не нужны им смуглы девы. Ведь русской бабы слаще нет. Зато под бодрые напевы Напиться — славно в честь побед…

Припев.

…Отпели: тризна убиённым. Но смерть кратка, а жизнь долга. И по полям испепелённым Домой дорога пролегла.

Припев.

…Днём труден путь. Но гимн спасённых В честь избавителей бодрит. Что ждёт ещё славян за Доном? Честь-слава иль позор и стыд?

Припев.

…Но пройден путь. И Киев рядом. И пир горою закипел! Вино полилось водопадом, А я чуть зачерпнуть успел…

Молчавшего допреж Убью-за-алтына вдруг прорвало: слоном загорланил заключительный припев:

— Уж не пиры, уж не гулянья. Кутёж кругом крутой! Бедовые славяне Вернулися домой. Вернулися славяне С победою домой!

 

Яицкий срам Уруса

До городка было рукой достать.

С первого взгляда ясно: после недельной осады незваным гостям не совсем уютно под невысокими, но толстыми стенами казачьего коша. Переправиться удалось не всем. Стены поджечь — тем паче. Бердыш догадался: использовав все суда, часть казаков, по примеру Кузиных рябят, приголубила кочевников на всех самых уязвимых участках. Это раз.

Второе: натиск по линии четырёхугольного частокола принёс Урусу не больше счастья, чем переправа: в мелких окопах внасып стенал кишмиш из подстреленных.

Сам князь с отборной тысячей осел на безопасном расстоянии. Орда беспорядочно толклась у стен. Отряд Толстопятого угадал к самой драке. Осаждённые вот только отразили восьмой приступ. Вволю попалив из ружей и пушек с четырёх башенок, выпустили из ворот конницу, разметавшую передовые силы степняков. Из них сотни полторы отборных с рушницами, отрезанные от своих окопами, дали стрекача вдоль стен. Их сразу накрыло прицельным огнём и «хлебосольными гостинцами» навроде пеньков и камней из рук пышных баб — давешних купальщиц.

Ружья ногайские достались казакам.

Но преимущество казачьей конницы не могло быть долгим…

И тут-то возьми и приспей подкрепление с реки — зараз четыре струга. Гребные бойцы закатали по ордынцам уничтожающим пороховым ураганом. Это внесло полную сумятицу в ряды осадчиков. Так мало ж, по десятку дюжих молодцов от каждого струга с бердышами наперевес врезались в кочевой улей с тылу. Лихо вдарил ливень. Это доконало устрашённых ногаев, усилив копошню. Мешаясь в давке и толкучке, лишённые возможности развернуться во всю ширь своего тысячеголовья, они скоропостижно теряли боеспособность. Шестью разнонаправленными клиньями казаки ловко, как ножами, рассекли орду.

В числе первых рубак Бердыш. Плечо не болело, кровопотеря успела восстановиться. На голове шлем с наносником — подарок Толстопятого. Жуткая штуковина в руках его, прямо как в былине, расчищала целые «проулки». Недалече орудуют Кузьма, Иван Камышник и медведистый Нечай Шацкой — все в плотных куртках со стальными пластинами.

Средь скопища искажённых отчаянием узкоглазых лиц мелькнула обрюзглая морда с перевязанным зыркалом. Повязка поначалу сбила Степана. А потом, как раскалённым гвоздём: да это ж Телесука! Схваченный одним жадным стремлением, начал он прорубаться к заклятому «приятелю».

Кочевники порскнули врассып. Пехота и конница по головам упавших металась у стен, невзирая уже на беспощадный обстрел и валящиеся сверху крошилки из булыжни, бочек и брёвнышек.

Степан на миг перевёл дух, слевил голову: выпятив таз шире лошадиного, рыхлый любимец Уруса нёсся на паршивеньком бахмате. Простреливающие мимо ногаи задевали его пятками и плетьми.

— Улепетнул, хрен сплющенный! — плюнул Бердыш, в сердцах рубанул по корчащемуся в ногах азиату. От удара рукоять бердыша треснула, железное полотно намертво всадилось в сухую землю. Обнажил саблю…

В весёлых лучах разгулявшегося и умытого солнца хорошо видать, как потешно егозились ногаи на том берегу, как суетливо Урус полосовал ногтями цветастый халат. Да, прищучило казачество супостатов, сыпануло извести на драный копец.

— Э-эхай! По стругам! Насс…м им на хвост! — грохочет Толстопятый. Бердыш успевает зацепиться, черпнув сапогами воды, и перекидывается через борт.

Гребут с таким усердием, что пара вёсел — в щепы. На четырёх стругах от силы — восемьдесят-девяносто бойцов. Но у них завидный куш — овечий страх, заразивший ставку Уруса. Там такое столпотворение, что вряд ли когда уймёшь. Не говоря про кибитки, горе-завоеватели в спешке бросают дражайший скарб. Распахнутые, простоволосые, ногайки с визгом цепляются за гривы мятежничающих лошадей. Мужчины остервенело отпихивают их.

В седле, у сверкливой кромки реки застолбенел Урус. Шафранными от вскипевших прожилок глазами пусто уткнулся он на летящие в лоб зубья-носы лихих стругов. Князя Большой и Малой орды тянули наверх. Что-то трескуче вопила крупная женщина на гнедой лошади, припадала щекой к коленям неподвижного всадника. Впрочем, после первого же меткого выстрела — казацкая пуля вспушила ухо его прянувшей лошади — истукан ожил. Дико взвыв, пошпарил меж шатров. Опалённый конь бузил, взбрыкивал. Грузное тело повелителя орды смешно кувыркалось на кочках. От нежданной прыти соседний конь встал на дыбы. С криком свалилась боком о камни женщина. Казаки, по пояс в воде, дали спотыкача: кто до берега шустрее. Временами прикладывали к плечу ружья и палили…

Десятка два охранников заслонили павшую. Четверо понесли её к скученным у кибиток, разволновавшимся лошадям. Казаки дали залп прямо туда. Лошади заметались, размётывая пешье племя копытами. В ту пору станичники уже ступили на берег. Вид всполошенно визжащих баб лишь подстегнул их рьянцу.

Оказавшись близ лютеющего Ермолы Петрова, Степан схлестнулся с защитниками ценной для Уруса бабы. С рыком пхнул свирепый Петров в ближнего противника. Лезвие мягко провалилось в подмышку. Ермола изловчился сграбастать бабу за волосы. Слетела громоздкая шапка, открыв свежее личико совсем молоденькой и недурной, несмотря на раскосицу, девицы. Дрался Петров славно, ничего не попишешь: свободно рубя справа, левой волок пленницу. Бердыш принял на себя двоих оставшихся.

Ногаи лязгали зубами, завывали, не силой, так страхом пытаясь отогнать налётчиков. Но через самое чуть уже все степняки, побросав корысти и голосящих в казачьих лапах баб, ухвостились за яркой расцветкой мельтешащего вдали халата…

«Справная жинка достанется волчаре», — неодобрительно скребнулось у Степана, ослабившего напор, что дало врагам его возможность смазать соплями пятки.

Боевой пыл остыл, спёкся в калёнке буйной рубки. Он разом пресытился убийством и кровью. А рядом вершилось непредсказуемое.

Баба зубами впилась в Ермолову руку. Вырвать не удалось: молодые зубы сомкнулись щепчатым капканом. Взревев и матерясь, Ермак с бычьей яростью рассёк надвое изнемогшего неприятеля. Баба упорно сжимала челюсти. С хрипящим взрёвком Петров махнул, вернее, тряхнул прокушенной рукой, на которой висело пуда четыре упругой и ядрёной плоти. Занёс вторую… Отсёк голову.

Тело кувшином выпростало густую кровь, дрыгая конечностями, плюхнулось на землю. Белея на глазах, ещё не умершая голова дёрнула веками. Карие глаза, казалось, тлели, разбавленные заплесневелым пойлом. Но челюсти не разжались. Измученный Ермак давай колошматить мёртвой, а, может быть, и живой пока головой по корягам. Без толку. Прижав к земле скользким от крови сапогом, тянул что было мочи. Грош проку. Он месил кровавый студень саблей. Народ оцепенел. Взирали, как завороженные…

Брошенные ногайки при виде чудовищной участи красавицы заходились в ушираздирающем плаче и ещё яростней бились в руках победителей. Но вдруг, как по уговору, все разом сникли. Убоялись, верно, как бы и им того ж не стало за лишнее огурство.

Помочь Ермоле никто не вызвался. Кто просто его не любил. Кто опасался угодить под пылкую руку. Кто не одобрял жестокости. А кто не находил сил от ужаса и потрясения.

Бердыш не отвернулся. Лишь сузил глаза, и их заволокло оловом. Он подумал почему-то: «Война… Случись такое же на Самаре, и будь на месте Петрова ногай, а на месте ногайки — Надя…», — брр… дальше додумывать не хотелось. Но очевидно одно: тот же поступок кочевника над русской назвали б изуверским. О чём же говорить сейчас? И у кого после такого найдётся довод или право сетовать и возмущаться, коль оно станется с его девкой, сестрой, дочерью, матерью, зазнобой?

Но вот удар, верно, достаточно справный: челюсть треснула, это поняли по соответствующего звуку. Вид головы был совершенно непередаваем. С усилием просунув в глубь этого лоскутного клубка остриё, Петров разомкнул мёртвые тиски и свалился замертво…

Победа была полной. Кочевое воинство задало стрекача похлеще, чем Мамай на Дону. Станичники убрали все кибитки, до одной. В плен взяли до сотни ногаев, среди них половина — бабы, весь нежный кус орды. Считать переловленных лошадей никто не взялся.

Правда, трубить о завершении осады и, тем более, окончательной победе рановато. Всего ногаев побито до полутысячи. А это значит, что Урус, даром что бездарь, мог из остатков собрать почти ту же силищу и двинуть её на кош вдругорядь. Только уже осторожничая: по учёности и основываясь на неудачах первого опыта. При этом все верили с чего-то: не сунется уже.

И верно, минула пара дней. Покой. Ещё пара: тишь да гладь. Разведка донесла, что в двадцати верстах к югу Урус кое-как собрал треть, не более, уцелевших. У захваченного в плен «языка» выведали, орда лишилась лучших батыров, а князь — второй своей сестры.

Ермак Петров с перевязанной на грудь рукой едко шутил над «безголовой», высказывая похабные сожаления: мол, не привелось поступить с нею так, как поступил бы, знай загодя, что за птаха. Казаки, в основном, добродушно ржали. Были и такие, как оба атамана, которым стрёмная крутость и скотская откровенность — как чирей в ж…

К четвёртому дню на северо-западе и северо-востоке задымилось: серо и низко. То была пыль, взбитая копытами. С припозданием в подмогу битому князю ползла двухтысячная орда из северных улусов. Всплыл и такой домысел: то сам сибирский царёк Кучум пожаловал. Впрочем, толком ничего не прояснилось: вёрст за пять до Кош-Яика орда круто повернула, да и пыль столбом…

Так бесславно завершилось нашествие князя Уруса на казачий городок Кош-Яик.

Бердыш прогуливался по яицкому кошу и усмехался в усы. Несколько шельмецов в пыльных портках с заднею прорехой неслись по кривым, узким, курам пастись, улочкам, горланя свежезапеченную песенку:

Жил да правил хан Урус. У Уруса сто муруз. Хвастал силою Урус, Губошлёпил, как убрус. На Яик попёр Урус. Там ему дал напуск рус. Навалил в штаны Урус На глазах у ста муруз. Ханский замарал убрус. Срам — на сто один улус. Нынче знает всякий рус: Хан Убрус — г…о и трус!

Тесновато было даже в серёдке коша. Размахом выделялась поляна — для казачьего круга. Казачки Степану не пришлись. Бойки, крепки, грубы. Кроме славянок, попадались уроженки Малороссии, Белоруссии и Речи Посполитой. Также слабую долю коша дополняли татарки и литовки, курдки и ногайки, казашки и черкешенки. Целокупно: дюжин семь-восемь. Все иноземки вскорь привыкали к вольному станичному укладу. Да вот не все казаки признавали бабский кут. Зная разъедающий силу казацкую яд женского непрерывного побочья, истые дальнопоходники воевали сугубо мужским товариществом…

По отражении Уруса, одна из пленённых дочек важного мирзы стала подругой Кузьмы Толстопятого, больше теперь известного как сотник Ослоп, по-иному — дубина.

Всего в городке проживали до семисот повольников, часть обзавелись семьями. Подрост из детвы сравнительно мал, весь из мальчонок. Казаческое сословие на Волге с натягом воспитало лишь первое колено. Да и то — за счёт ходоков, падких на бабьи чары. Они-то и разбавили непреклонный строй ушкуйников-женонетерпимцев.

Станичный состав непрерывно менялся: нажив добро, некоторые уходили, иные погибали в боях. Убыль споро зарастала новью, но больше из пришлых, чем из наследников…