Я считаю, что цейтнот — понятие более следственное, чем шахматное. В самом деле — кому всегда, а не от случая к случаю, не хватает времени? Следователю. Кто больше страдает от этого? Тоже следователь. Совсем недавно, например, чтобы сэкономить это самое неизвестно как и куда исчезающее время, я отключил в своем кабинете телефонный аппарат и стал включать его только по необходимости. Но через день, поговорив по телефону, я забыл выдернуть вилку и тут же был наказан за это. Пришлось снять трубку.
— Дмитрий Михайлович? Беспокоит Арменак Ашотович, — услышал я голос заместителя прокурора по надзору за милицией Карапетяна. — Ты один? Все по домам разошлись? Большая просьба к тебе — оставь дела и загляни в соседнее отделение. Надо с человеком разобраться.
Мягкий по характеру, скромный, спокойный, Карапетян в общении с подчиненными никогда не пользовался властью, не приказывал, не распоряжался. Обращаясь к ним, он как бы просил о помощи, и, наверное, поэтому ему никто не отказывал.
Я закрыл кабинет и помчался в отделение милиции. Проскочив, не задерживаясь, через дежурную часть, я поднялся на второй этаж и вошел в кабинет начальника. В нем за приставным столиком при свете настольной лампы сидели трое: хозяин — высокий, моложавый майор Хромов, щупленький, как юноша, начальник уголовного розыска старший лейтенант Сенцов и Карапетян.
— Пожилого мужчину в дежурке видел? — спросил Арменак Ашотович, обращаясь ко мне.
— Не заметил…
— Как же? Он один там… — удивился Карапетян. — Пришел с повинной… Фамилия — Круглов, живет в Купчине, в отдельной квартире. Говорит, что три месяца назад, в мае, убил жену. Труп спрятал, но об исчезновении матери заявили дети. Я проверил, — заявление было. И все-таки странно: кандидат наук, строитель, автор проекта, по характеру вроде спокойный. Может, больной? Или оговаривает себя? Потолкуй с ним. Хочу знать твое мнение.
Я спустился в дежурную часть и сразу увидел сидевшего на скамейке мужчину. Крупный, почти лысый, с отечным, обросшим седой щетиной красноватым лицом, он смотрел в окно, за которым высилась стена соседнего дома, и мыслями, казалось, был далеко-далеко.
— Ваша фамилия? — спросил я у него.
Мужчина вздрогнул, скользнул по мне серыми, невыразительными глазами, принялся было застегивать на себе поношенное ратиновое пальто, потом бросил это занятие и, взглянув на меня уже более осмысленно, сказал:
— Круглов… Николай Алексеевич…
Мы прошли в соседнюю, пустую, комнату, сели.
— Что привело вас в милицию, Николай Алексеевич? — поинтересовался я, делая вид, что мне ничего не известно.
Круглов не спеша достал из кармана пачку «Беломорканала», вытащил папиросу.
— Об этом… я уже говорил вашим сотрудникам, — ответил он.
— И все же?
— Убийство жены…
— Это правда?
Круглов попросил разрешения закурить и, сделав несколько затяжек, закашлялся:
— Правда… правда…
— Почему вы убили ее?
Он посмотрел на меня, как бы силясь понять, смогу ли я оценить его откровенность, и, опустив глаза, произнес:
— Она восстановила против меня детей, развалила семью… Мы возненавидели друг друга…
— Когда и где это случилось? — спросил я.
— Дома, три месяца назад, в мае…
— А труп?
— Зарыл в лесу, за Павловском…
— В чем?
— Завернул в одеяло, уложил в ящик… из-под шляп…
— А вывезли?
— На такси. Назвался художником, сказал, что еду на природу, с палаткой, пообещал хорошо заплатить…
— Место захоронения вы можете показать?
— Да.
Запас моих вопросов иссяк. Было ясно: сделанное Кругловым заявление нуждается в срочной проверке, начинать которую надо с выезда в тот самый лес, под Павловском.
Оставив Круглова на попечение дежурного, я доложил Карапетяну свои соображения. Он попросил начальника отделения подготовить крытую машину, потом определил круг участников операции. В их число, кроме меня и себя, он включил Сенцова, дежурного судебно-медицинского эксперта, двух милиционеров, которым предстояло стать землекопами, и понятых.
С приездом эксперта, подвижного, разговорчивого молодого человека, мы сели в машину и через час были уже за Павловском. Миновали железнодорожный переезд, проехали еще около полукилометра, и тут Круглов попросил шофера остановиться.
Мы спрыгнули на дорогу. Слева, за большим заболоченным лугом, тянулось чернолесье. По едва заметной тропе Круглов зашагал к нему, пробрался сквозь заросли ольшаника, свернул вправо и указал на крохотную, поросшую травой полянку: «По-моему, здесь». Я осмотрелся. Над нашими головами плотно смыкались кроны деревьев, внизу было сумрачно и сыро. Не увидев поблизости ни зарубок, ни сломанных веток, я хотел спросить у Круглова о том, по каким приметам он привел нас сюда, но не успел. Намотав на пальцы пучок травы, Круглов потянул его на себя, и от земли, потрескивая корнями, отделился квадратный кусок дерна. Все, кто был рядом, почувствовали сладковато-гнилостный запах…
Сенцов приказал своим розовощеким, усатым подчиненным рыть. Земля была мокрой, тяжелой. Милиционеры с трудом поднимали ее на поверхность, пока все, наконец, не услышали глухие удары лопат о дерево…
Быстро темнело. Я достал лист бумаги и принялся составлять протокол. Тем временем Карапетян и эксперт оторвали от ящика крышку, откинули край оказавшегося под ней одеяла, и я увидел женскую голову… Сомнений не оставалось: Круглов сказал правду.
— Чем вы вырыли яму? — спросил я.
— Лопатой, — ответил он.
— Где взяли ее?
— У путевого обходчика. Его будка стоит рядом с переездом.
— А вынутый грунт?
— Перенес в глубину леса…
Круглов показал это место. Там действительно лежала куча подсохшей глины. Возвратясь оттуда, я продолжал осмотр при свете карманного фонарика, но батарейки в нем быстро сели, и работу пришлось прекратить. Мы сделали из сломанных деревьев две жерди и на них, как на носилках, вытащили ящик с трупом на дорогу. Сенцов приказал милиционерам охранять его до приезда специального транспорта. Оставив их с трупом в полной темноте и густом, невесть откуда появившемся тумане, мы сели в машину и двинулись в обратный путь. Я ехал рядом с Кругловым и думал о том, как построю свою работу дальше. «Ночь, бесспорно, уйдет на допрос, на получение подробных объяснений о мотивах и обстоятельствах убийства, — рассуждал я. — Потом вызову детей, где-то к полудню получу предварительные выводы экспертизы о причинах смерти Кругловой, потом…»
Внезапно я почувствовал, как Круглов вздрогнул всем телом.
— Что с вами? — спросил я.
— На душе скверно, — тихо ответил Круглов.
Я посмотрел на него. Он сидел с закрытыми глазами, подняв воротник пальто и прислонившись спиной к боковой стенке машины. Некоторое время мы ехали молча, затем Круглов съежился, точно от холода, и прошептал:
— Как все мерзко, как мерзко…
…К отделению милиции мы подъехали в полночь. Хромов ждал нас в дежурной части. Узнав о результатах операции, он попросил разрешения уйти домой. Эксперту было с ним по пути, и мы отпустили их, а Сен-цову на всякий случай предложили задержаться.
— Слушай, — обратился ко мне Карапетян, когда мы вошли в кабинет Хромова, — ты не собираешься применить звукозапись?
— Попробовать можно, — ответил я. — Но готов ли Круглов давать показания?
— Думаю, что готов, — сказал Арменак Ашотович. — Человек он неглупый. Наверняка все вспомнил перед тем, как явиться с повинной, и взвесил…
Я сбегал в прокуратуру, позвонил жене, что ночевать не буду.
— Опять что-нибудь случилось? — с тревогой спросила она. — Совсем себя не жалеешь… Семью забыл… Когда все это кончится?
— Скоро, скоро, — успокоил я ее и, забрав магнитофон, вернулся в милицию.
Карапетян попросил дежурного привести Круглова, сел за приставной столик, а мне предложил занять стол Хромова.
— Располагайся поудобней, тебе допрашивать.
Едва я успел настроить магнитофон, как появился Круглов.
— Николай Алексеевич, вы не возражаете, если мы запишем нашу беседу на магнитную ленту? — обратился к нему Карапетян.
— Пишите, мне все равно, — ответил тот, садясь.
В кабинете на какое-то время воцарилась тишина. Мы выжидательно смотрели друг на друга. Первым заговорил Круглов.
— С чего начинать? — спросил он.
— С тех событий, которые считаете наиболее важными, — поддержал я его.
Круглов вздохнул:
— Теперь все кажется важным… Надо вспоминать всю жизнь…
— Жизнь так жизнь, — согласился Арменак Ашотович. — Времени у нас достаточно, торопиться не будем.
Собираясь с мыслями, Круглом медленно провел ладонью по лицу и опустил ее на колено:
— Родился я в Ярославле. У моих родителей было трое детей: два сына и дочь. Старшим был я. Воспитанием нашим занималась мать. Отец — суровый, но справедливый человек — много работал, часто ездил в командировки. Однако мать всегда подчеркивала его главную роль в семье.
В школу я пошел восьми лет, а лет через пять испытал сильное чувство к своей однокласснице. Оно владело мною довольно долго, потом прошло… Не слишком ли издалека я начал?
— Нет-нет, — ответил Арменак Ашотович. — Пусть вас не смущает это.
— Впервые я полюбил по-настоящему, когда учился в восьмом классе, — продолжал Круглов. — Мою любовь звали Светланой. Пока мы учились вместе, я не сказал ей об этом ни слова. Потом судьба разлучила нас, и, когда снова свела, я, хоть и был уже посмелее, поразговорчивей, о чувстве своем опять умолчал, потому что принят был холодно. Спустя много лет я встретил Светлану вновь и только тут понял, что в юности идеализировал ее…
Школу я закончил за год до победы над Германией, был призван на флот, а через пять лет, демобилизовавшись, приехал в Ленинград, куда к тому времени переселились мои родители, и поступил в Инженерно-строительный институт. Я оказался старше большинства студентов, пришедших в институт со школьной скамьи, и наверное поэтому долго не мог сблизиться с ними. Но однажды на лекции моя соседка, назвав меня бирюком, заговорила со мной. Я что-то ответил ей, и между нами завязалась оживленная беседа… С тех пор мы стали садиться рядом на всех лекциях и ничего не писали, кроме записок друг другу, а когда обнаружили, что лекционного времени нам не хватает, продолжали обсуждать волновавшие нас вопросы во время перерывов и после занятий, по пути домой. Так прошло несколько месяцев. Вдруг моя симпатия заявила, что я недостаточно внимателен к ней. Этот упрек показался мне несправедливым, и мы поссорились. Мне никогда не удавалось скрыть от окружающих мое настроение. В те дни я выглядел, наверное, довольно угрюмо, потому что совсем другая девушка подошла ко мне как-то после занятий и спросила: «Что с тобой?» Я махнул рукой: «Да так… ничего…» — «Не ври! — сказала она. — Вы поссорились… Но ты не унывай, все пройдет, вы — хорошая пара…» Это была Инга Суховей. Красивая фамилия? Так называется горячий, выжигающий все живое ветер…
Мы спустились в гардероб, оделись и вышли на улицу. Инга попросила проводить ее до Пяти углов, где она жила. Я согласился, и мы направились к центру города. Вначале шли молча, затем заговорили о человеческих взаимоотношениях, о том, как тяжело быть одному и как трудно найти настоящего друга. Эти мысли мы подтверждали примерами из собственной жизни. Так я узнал, что Инга моложе меня на три года, что родилась и выросла она на окраине Ялты, в поселке Чехово, но школу из-за оккупации немцами Крыма закончила позднее своих сверстниц, что отец ее был убит на войне и она осталась вдвоем с мамой, работавшей в школе уборщицей. Я в свою очередь рассказал ей о себе, о своем нелегком характере, мешающем сближению с людьми, особенно с представительницами слабого пола.
Мое откровение вызвало у Инги улыбку. Она спросила, дружил ли я когда-нибудь с девушками. Я ответил, что не дружил, но любил. «Завидую тебе и той, которую ты любил! — призналась Инга. — Мне это чувство незнакомо. У меня были поклонники, есть они и сейчас, однако я им не верю, и сама к ним ничего не испытываю». Она показала мне свой дом — угловое пятиэтажное здание — и, попрощавшись, добавила: «Не хандри, а захандришь — приходи. Моя квартира на втором этаже». Так началось наше сближение… Знай я, чем оно кончится, — за версту обошел бы Ингу. А тогда… тогда меня тронуло ее сочувствие. Да и внешне она была привлекательна: маленькая, стройная брюнетка с правильными чертами лица, карими искрящимися Глазами, черной родинкой вот тут, над уголком рта, и очень живая…
Круглов, погрузившись в воспоминания, замолчал, но вскоре шелест вращающихся кассет и рокот мотора магнитофона вывели его из состояния оцепенения.
— Не слишком ли подробно я рассказываю? — спросил он.
— Пока ничего лишнего, — ответил я. — Продолжайте…
— Мы были в разных группах, поэтому на следующий день я увидел Ингу только на общей лекции. Заняв свое место в аудитории, она сразу отыскала меня глазами, улыбнулась. Я кивнул ей. Перерывы, однако, Инга провела в обществе высокого, с иголочки одетого блондина, о котором говорили, что он сын дипломата, а домой пошла со студентом-иностранцем.
Утром я поймал Ингу возле входа в институт и прямо сказал, что после занятий буду ждать ее у Техноложки. Она обещала прийти. Мне почему-то казалось, что она не сдержит своего обещания, но я ошибся. Мы встретились, и Инга сразу спросила: «Что-нибудь случилось?» Я ответил, что нет, что просто соскучился по ней и хочу ее проводить. На этот раз я чувствовал себя не так скованно, как прежде. По дороге домой я даже позволил себе съехидничать, выразив Инге недоумение по поводу того, как это она может принимать знаки внимания сразу от нескольких поклонников. Но мои слова ее не обидели. Напротив, Инга кокетливо заявила, что все женщины ценят внимание, и она тоже.
Когда мы оказались у Пяти углов, Инга предложила зайти к ней, предупредив, что будет ждать знакомого студента из Театрального института. Мы поднялись" на второй этаж, она открыла дверь и через кухню провела меня в чистую, светлую комнату с двумя выходящими во двор оконцами. В ней стояли покрытый скатертью стол, несколько старых стульев, оттоманка и фанерный шкаф для одежды. Инга объяснила, что снимает эту комнатку, но хозяева плату за нее не берут, потому что она занимается с их сыном-школьником, избалованным и разболтанным парнем. Через полчаса в квартиру позвонили. Инга пошла открывать и вернулась с высоким кудрявым шатеном. Шатен пристально посмотрел на меня, положил на стол свернутый трубочкой лист бумаги и, попросив у Инги разрешения навестить ее завтра, ушел. Когда мы остались одни, Инга прочитала посвященные ей стихи. Автор явно подражал Блоку. В эпиграфе стояли строки:
Я рискнул познакомить Ингу со своими стихами и очень обрадовался, узнав, что они понравились ей. Так у нас появилась новая тема для разговоров, тема интимная, неисчерпаемая, сделавшая Ингу в моих глазах еще более привлекательной.
На следующий день, проводив Ингу домой, я застал хозяев квартиры. Они оказались простыми радушными людьми. Хозяйка, приветливо встретив нас, быстро накрыла стол и накормила «чем бог послал» — отварной картошкой с крольчатиной. Потом мы пили чай и рассматривали фотокарточки. Впервые я увидел тогда приветливое лицо Ингиной матери и надменное, с выпученными глазами, лицо отца. Попалась мне и фотография Инги в детстве: с белым бантом на голове, в легком кружевном платьице и блестящих туфельках, она стояла на старинном круглом столике, как маленькое божество… Набравшись храбрости, я спросил у Инги, почему ей дали такое имя. Она достала из-под кровати чемодан и вынула из него старинный журнал, на обложке которого была изображена закованная в цепи танцовщица, а внизу написано: «Инга Бергман. Танец рабыни». Инга объяснила, что имя ей дал отец, которому эта танцовщица очень нравилась…
В тот вечер поэт из Театрального так и не появился. Это укрепило мои позиции. Прощаясь с Ингой, я получил приглашение приходить в гости не только от нее, но и от хозяев квартиры, и с тех пор стал бывать у них почти ежедневно…
К весне мое увлечение обернулось хвостами по начерталке, сопромату и иностранному языку. Я сказал о них Инге. Она снабдила меня конспектами лекций, помогла разобраться в эпюрах, перевести английские тексты. Сама Инга подошла к сессии без долгов, и это было для меня чудом. К экзаменам мы готовились тоже вместе — садились друг против друга, открывали конспекты, десять минут читали их, потом встречались глазами и, рассмеявшись, начинали болтать. Поболтав с полчаса, опять принимались за чтение. К вечеру, когда с работы приходили хозяева, появлялся и их сын. Инга делала с ним уроки, мы ужинали и перебирались на кухню, где продолжали заниматься в том же духе, не включая электрический свет…
Начинались белые ночи. Они смещали мои представления о времени. Случалось, что я уходил от Инги, когда прекращалось движение транспорта, и дома появлялся только под утро… Но экзамены мы все-таки сдали.
Инга стала готовиться к отъезду на юг, я — к работе в колхозе. Перед тем как расстаться, мы всю ночь бродили по городу. Домой пришли только с восходом солнца. На лестничной площадке я впервые обнял Ингу и хотел поцеловать. Она отвернулась, выскользнула из моих рук и скрылась за дверью.
Из Ленинграда я выехал первым. Все лето я не находил себе места и почти каждый день отправлял Инге письма. Ответы приходили редко. Она писала, что отдыхает хорошо, купается, ездит со знакомыми за город, а я читал эти письма и злился…
Инга вернулась в Ленинград перед самым началом занятий. Она чуть-чуть пополнела. Ее лицо, шея, руки стали шоколадными. Когда мы приехали из аэропорта домой, она сбросила с себя платье и непринужденно спросила: «Тебе нравится мой загар?» Я схватил ее и стал целовать. Потом она переоделась и принялась угощать меня привезенными с юга фруктами.
За время каникул у каждого из нас произошло много событий, о которых не терпелось рассказать. Инга похвасталась тем, что познакомилась с известным ялтинским инженером Баркановым — пожилым, одиноким человеком, страстным собирателем книг — и бывала у него в гостях. Она говорила об этом с нескрываемой радостью, а у меня подступал к горлу какой-то комок… Инга откровенно рассказывала и о том, как на пляже за ней увивались мужчины, о своих школьных не засидевшихся в девушках подругах и о встрече с бывшим одноклассником, перед которым она в свое время, возможно, не устояла бы, если бы не учителя, предотвратившие опасное развитие событий.
Все, что говорила Инга, я принимал за чистую монету. Она и радовала меня, и расстраивала, иногда даже очень, но я смирял себя: слышать ее голос, видеть ее глаза было уже моей потребностью.
Однажды, когда мы учились на третьем курсе, Инга после занятий куда-то исчезла. Я побрел по привычному маршруту и вдруг недалеко от Витебского вокзала увидел ее. Она шла под руку со студентом своей группы и что-то ему рассказывала. Чтобы остаться незамеченным, я перебежал на другую сторону улицы и стал наблюдать за ними. Не торопясь, они дошли до Кузнечного рынка, где студент купил Инге букет цветов, и расстались. День спустя та же история повторилась. Я думал, что моим отношением с ней пришел конец, что меня вытесняет другой, но Инга развеяла эти опасения.
Летом я уехал на стройку, и случилось так, что в одну палатку со мной попал тот самый, даривший цветы, студент. Парнем он оказался неплохим, мы сблизились и как-то заговорили об Инге. Он сказал: «Ты, кажется, втюрился. Уж не собираешься ли жениться на ней?» Я спросил: «А что?» И студент ответил: «Так ведь она вертушка! Мечтает о деньгах, о поклонниках, о красивой жизни и никогда не будет ни настоящей женой, ни хозяйкой, ни матерью. Это видят все, кроме тебя». Я чуть не набросился на него с кулаками. Мы разругались, и больше я ни в какие контакты с ним не вступал.
По правде говоря, мне и самому не очень нравилось стремление Инги быть всегда на виду, но я почему-то считал, что это пройдет, как только она станет моей женой… Да, женой. Для себя я давно решил, что на четвертом курсе сделаю ей предложение.
Осенью я снова встречал Ингу в аэропорту. На этот раз она обняла меня первая, а когда мы приехали домой и я рассказал ей о ссоре с ее бывшим поклонником, она повисла на моей шее и поцеловала так, что я почувствовал себя самым счастливым человеком на свете. Как-то невольно вырвалось у меня тогда и признание в любви. Услышав его, Инга на минуту отпрянула, заглянула мне в глаза и снова принялась целовать. Я спросил, любит ли она меня. Она сказала: «Кажется, да». Я предложил ей стать моей женой, она согласилась и спросила: «А где мы будем жить? Здесь нельзя, у твоих родителей тесно…» Я на клочке бумаги набросал эскиз нашей виллы.
По лицу Круглова скользнула кисловатая улыбка:
— Неужели все это было? Как во сне…
Он откинулся на спинку стула, взялся ладонью за затылок:
— Давление барахлит. На чем я остановился? Да, на рисунке… Дальше все было так. Однажды Инга предложила мне: «Давай я выйду замуж за какого-нибудь богатого старичка с квартирой, а жить буду с тобой». Я обиделся. Увидев это, она свела все к шутке, мы помирились и решили зарегистрироваться через год, перед окончанием института. О нашем решении я сообщил друзьям, и те назвали меня сумасшедшим. Оказалось, что они тоже недолюбливали Ингу. Им удалось посеять во мне что-то похожее на сомнение. Чтобы избавиться от него, я выехал в Ярославль, где жила моя первая любовь, Светлана. Хотелось проверить себя, узнать, как отнесется она к моему появлению, о чем спросит, что скажет. Светлана встр тила меня холодно, и я успокоился.
Когда наступил день регистрации, мы с Ингой в сопровождении свидетелей отправились в загс, оттуда вернулись ко мне домой, где я познакомился с приехавшей из Ялты матерью жены — темноволосой смуглой женщиной. Звали ее Марией Ивановной. В черном платье с белыми пуговицами и воротником, чем-то похожая на учительницу, она поначалу вела себя очень сдержанно, но потом развеселилась и оказалась простым, добродушным человеком.
К обеду собрались гости, мы сели за стол, начались тосты. Все желали нам счастья, согласия и благополучия. Вечером в квартире появились какие-то незнакомые люди и преподнесли жене целую корзину винограда. Вы представляете — виноград в разгар зимы? Инга, принимая его, смутилась, покраснела, а я понял, что этот знак внимания исходил от Барканова…
Пир наш закончился далеко за полночь. Проводив гостей, мы с женой ушли в отведенную нам комнату.
Вскоре я узнал, что Инга беременна. Беременность она переносила плохо, но на пятом месяце почувствовала себя лучше и смогла защитить дипломный проект. После этого мы уехали в Ялту, чтобы она могла отдохнуть и подготовиться к родам.
Ее мать встретила нас очень хорошо. Кормила, как говорят, на убой, ухаживала. Я помогал ей: работал на огороде, красил двери и окна, ходил в магазины. Инга познакомила меня со своими подругами, показала школу, в которой училась. Мы много гуляли, ходили пешком в Ливадию и Никитский ботанический сад, а вечера проводили у моря или в филармонии. Довольно часто к нам присоединялся Барканов. Внешне этот человек оказался непривлекательным: полуседой, тщедушный, с крохотным личиком, напоминавшим лицо гудоновского Вольтера, он поминутно дергал головой, как будто за воротником у него что-то ползало, много курил и часто кашлял. Однако Барканов был большим знатоком музыки и литературы, говорил с нами на равных, и эта манера очень импонировала жене. Она давала ей возможность показать свои знания, интеллигентно поспорить или порадоваться совпадению взглядов.
Наши вечерние прогулки заканчивались чаепитием в саду. Как-то, чаевничая с нами, эрудированный друг нашего дома, желая, видимо, сострить, сказал, что всех Ингиных соседей он разделил бы на две категории: на патрициев и плебеев. Инга рассмеялась и спросила: «К какой же категории вы отнесете нас?» Друг дома, не долго думая, ответил: «Ни к какой. От плебеев вы ушли, а Патрициями не стали». Теща с гордостью заявила: «Я лично как была преблейкой, так и осталась». Эта фраза неграмотной матери заставила Ингу покраснеть, она пожаловалась на усталость и, сухо попрощавшись с Баркановым, ушла в дом.
Один раз поссорился с женой и я. Случилось это так: вместе с ее подругой мы поехали к подножию Ай-Петри — погулять, подышать свежим воздухом. Стоило нам найти хорошее место, как жена заявила, что хочет домой, и потащила меня к автобусной остановке. Сделала она это демонстративно, чтобы показать свою власть. Я обиделся, отказался ехать с ними и пошел домой пешком. Идти надо было километров пятнадцать, под уклон. С непривычки я натер на пятках водяные мозоли и возле дома оказался часа через три. Войдя во двор, я услышал голоса жены и подруги. Они доносились из комнаты. Подруга спросила: «Почему его так долго нет? Не случилось ли что-нибудь?» Инга ответила: «Явится, коль не удавится!» В этой фразе было столько самоуверенности, самовлюбленности и вместе с тем пренебрежения ко мне, что у меня возникло желание отправиться на вокзал, взять билеты и уехать…
— Что же вас остановило? — перебил я Круглова.
— Беременность Инги и отсутствие денег. К тому же пятки мои болели так, что трудно было стоять на ногах, не то что идти. Я присел на порожек, стал разуваться. Почувствовав, видимо, движение за окнами, Инга вышла ко мне, как ни в чем ни бывало, обняла и, осмотрев мои ноги, сочувственно шепнула на ухо: «Идиот!» Этого оказалось достаточно, чтобы я растаял. Но позднее, когда обиды стали накапливаться, я понял, что первая трещина в моем отношении к жене возникла именно здесь…
Месяц на юге, сами знаете, не проходит — он пролетает. Незаметно кончился и мой отпуск. Я вернулся в Ленинград, приступил к работе, а мысли мои были заняты женой, ожиданием ребенка…
Он родился осенью. Мария Ивановна сообщила мне об этом огромной поздравительной телеграммой. Еще бы — первенец! Мальчик! Продолжатель рода! Письма мои жене стали вдвое толще. От нее я получал такие же. Мы назвали сына Васильком, потому что волосики у него были светлые, а глаза синие, и решили, что пока Инга останется в Ялте: везти новорожденного на зиму в Ленинград опасно, да и жить негде, а там своя комната, огород, мать рядом, поможет. Через некоторое время Инга сообщила, что заболела маститом, лежит, а мать для ухода за ней и ребенком уволилась с работы. Я одобрил это решение. Да и мог ли я предвидеть тогда, что теща моя больше к работе уже не приступит, что сначала ей будут мешать болезни дочери и внука, затем собственные недуги и рождение внучки, потом старость? Я взял ее на свое иждивение.
Всю зиму, весну и лето я жил перепиской и телефонными разговорами. Осенью Инга прислала мне первые каракули сына, очертания его ручки и ножки, затем взяла его на переговорную, и я услышал, как тоненьким, неокрепшим голоском он сказал в трубку: «Па-а-па». Трудно передать, что тогда творилось со мной…
В октябре я получил отпуск и сразу уехал к ним. Встречали они меня втроем. Сын был на руках у тещи, однако стоило ей сказать, что я — его папа, как он потянулся ко мне, обхватил мою шею руками, прижался… Я был счастлив. Но как только мы пришли домой и сели завтракать — началась нервотрепка. Мария Ивановна кормила внука с ложки, а он плевался. Она беспрестанно вытирала ему рот и руки, меняла слюнявчики, еду и спрашивала: «Чего наш прынц хочеть? Пусть скажеть — баба мигом сделаеть!» Я пытался внушить ей, что это не дело, а Мария Ивановна как будто не понимала, о чем идет речь. «Ничего, ничего, — отвечала она, — маленький еще. Подрастеть — бог даст поумнееть». Пока внук спал, она запрещала разговаривать и шаркать под окнами (не дай бог, проснется!), ежеминутно щупала под ним простыни (не дай бог, простудится!), а о его пробуждении оповещала всех радостными восклицаниями: «Вот мы и встали! Чего, хочеть наш прынц? Чего он хочеть?!»
И тем не менее мы с женой оставили сына бабке и отправились в небольшое путешествие на пароходе, посетили Сочи, Сухуми, Батуми, а вернувшись, решили ехать всем семейством в Ленинград, на окраине которого я перед отпуском снял небольшую комнату. Она занимала шестую часть одноэтажного деревянного дома и отапливалась дровами. От ее пола постоянно тянуло холодом, водопровода не было, воду носили из колодца, а туалет находился на улице… Эти неудобства мы особенно остро почувствовали зимой, когда стали по очереди болеть то гриппом, то ангиной. И все-таки жили мы хорошо, дружно. За комнату платила моя мама, на остальное нам вполне хватало моей получки.
С наступлением лета мы опять отправили Марию Ивановну с Васильком в Ялту, потом уехали к ним сами и, отдохнув, вернулись одни. Осенью мы получили свое первое жилье — сырую комнату в огромной, семей на двенадцать, коммуналке. Я перегородил ее пополам — вышло нечто вроде отдельной квартиры. Но радовались мы недолго: когда теща привезла сына, он тяжело заболел. Все мы сходили с ума, не зная, как вылечить его. Бабка особенно усердствовала, она угождала ему во всем, я же смотрел на это сквозь пальцы… И, как потом убедился, зря. Больные дети нуждаются во внимании и заботе, но эта забота не должна превращаться в угодничество, в пресмыкательство. Ведь формирование характера у детей продолжается и во время болезней…
В конце концов Василек выздоровел. Оставлять его в сырых комнатах, где цвели от плесени потолки и стены, было рискованно. Мы отправили его опять-таки на юг и вызвали комиссию из санэпидстанции. Она признала наше жилье непригодным для проживания. Акт комиссии я показал своему руководству. Мне предложили временно занять комнату командированного за границу сослуживца и обещали при первой возможности обеспечить постоянной площадью.
Осенью, уехав вместе с женой к теще, я стал свидетелем дальнейшей порчи сына. Он рос непослушным, убегал то на море, то к ребятам соседних домов. Бабка, как сумасшедшая, часами искала его, плакала, а когда находила — начинала осыпать поцелуями. Все чаще мне на ум приходило изречение Макаренко о том, что семья с единственным ребенком похожа на одноглазого человека. Наверное, о чем-то подобном думала и жена, потому что, когда я заикнулся о необходимости иметь второго ребенка, она сразу согласилась со мной.
На следующий год у нас родилась дочь Катенька. Семья наша состояла теперь из пяти человек и жила на два дома. Как-то я заговорил на эту тему со своим начальством и услышал в ответ: «Сейчас ничего дать не можем. Хозяин комнаты вернется не скоро, так что живи спокойно». Меня такой вариант не устраивал. Я отправил Ингу с Катенькой к теще, перевез свое барахло на работу, а комнату сдал по акту жилконторе. Затем я доложил руководству о том, что своего жилья у меня не было и нет, а жить на птичьих правах с двумя детьми я не могу. Поднялся переполох. Мне дали адрес и предложили съездить посмотреть. Я поехал, нашел эту комнату. Окна ее чуть возвышались над тротуаром, а из-под полов несло мочой и навозом. Оказалось, что до войны здесь была конюшня. Жильцы мне сказали, что скоро их будут расселять, поэтому переезжать в нее я отказался. Тогда мне предложили большую комнату в хорошем старом доме. Я обрадовался, побежал ее смотреть и спросил у людей, которые жили в ней, почему они выезжают. Выяснилось, что глава семьи болен открытой формой туберкулеза. Испугавшись, мы с женой решили отказаться и от этой комнаты. Через некоторое время мне дали адрес дома, где освободились две сугубо смежные комнаты в коммунальной квартире, и предупредили, что если я не соглашусь на этот вариант, меня исключат из списков бесквартирных. Нервы мои не выдержали, я посмотрел комнаты и, решив, что жить в них можно, получил ордер, после чего взял отпуск и уехал к семье.
Меня приятно поразила дочь. Это было почти лысое, толстое, жизнерадостное существо. Оно самостоятельно передвигалось на двух пухлых ножках и в первый же день, когда я занялся хозяйственными делами, подошло ко мне с молотком в руках, чтобы помочь. Катенька не капризничала, внимания не требовала, была отзывчивой и ласковой. А сын… сын становился все более несобранным, своевольным.
Когда мой отпуск кончился, мы всей семьей вернулись в Ленинград. Жена, не найдя работы по специальности, устроилась в жилконтору техником-смотрителем, а Василек стал ходить в детский сад. И почти сразу на него посыпались жалобы: неряшлив, ничего не умеет, за собой не убирает, не слушается, режим не соблюдает. А до школы оставался год… Надо было что-то предпринимать. Я решил, что главное — не оставлять проступки сына незамеченными, и тут встретил отчаянное сопротивление уже не столько со стороны тещи, сколько жены. Я перестал узнавать Ингу. Она вмешивалась в любой мой разговор с сыном, оспаривала каждое мое слово и при этом не стеснялась в выражениях. Мне частенько приходилось слышать от нее: «Не бубни», «Идиот», «Не вякай»,
«Перестань болтать», «Заткнись». Если же я не умолкал, то она начинала доказывать, что я говорю «не то», «не так» или «не тем тоном». Я просил ее не унижать меня при сыне, предлагал проанализировать, почему он отбивался от рук, представить себе, во что может вылиться попустительство его самовольничанью. «Твой анализ никому не нужен», «О будущем думать незачем, дай бог до завтра дожить», — отвечала она.
Я предупреждал Ингу, что они с матерью рубят сук, на котором сидят, но это на нее не действовало… Утверждая свой авторитет, она разрушала мой и упорно стремилась избавиться от людей, которые могли помешать ей в этом.
В число лиц, отлученных ею от нашего дома, попали ее собственные подруги и моя мать. Мама считала, что воспитывать детей в семье должны родители, а не бабушки и дедушки, причем авторитет отца, честно выполняющего свои обязанности, должен быть непререкаем. Инге это не нравилось. В ее высказываниях все чаще звучало противопоставление: «моя несчастная мамочка» — «твоя барыня-мать». При каждом удобном случае она давала матери понять, что не уважает ее. В итоге мама перестала ездить к нам. Такое развитие событий было для меня в общем-то не в новинку. Я наблюдал его в некоторых других семьях, где женщины пытались играть главенствующую роль, не обладая необходимыми данными для этого, и знал, что завершается оно, как правило, разладом между супругами и детьми, крахом. Но мне казалось, что в моей семье так не будет. Почему? Сам не понимаю.
Когда сын пошел в школу, его распущенность обернулась нарушениями дисциплины на уроках, самовольными уходами с занятий, невыполнением домашних заданий. Замечания в дневниках, вызовы родителей, двойки не помогали. Вася научился хитрить, врать и совсем не переживал, когда его уличали во лжи. Он делал то, что хотел, что ему нравилось: после школы уходил гулять, домой возвращался поздно, всегда грязный, оборванный, усталый. Жена приводила сына в порядок, усаживала его делать уроки. И тут выяснялось, что в дневнике они не записаны. Начиналась беготня по квартирам одноклассников… Поздно вечером жена садилась рядом с сыном, диктовала ему задачи и упражнения, подсказывала ответы, потом сын, зевая, читал учебники, зубрил стихи и, не вызубрив их, ложился спать, чтобы утром не опоздать в школу.
Меня все это бесило. Дома все чаще возникали ссоры. Войдя в роль безумно любящей и бесконечно преданной мамы, а мне отведя роль злодея, Инга твердила в присутствии Васи, что они уйдут из дома, если я не изменю к ним отношения, что она все отдаст сыну, будет ходить босая и голая, но голодать ему не даст.
Вы спросите, как я работал при всех этих неурядицах. Неплохо. Иначе не мог. Руководство это видело и ценило. Я защитил диссертацию, стал автором проекта и руководителем отдела. Отдел наш проектировал застройку новых районов не только Ленинграда, но и других городов. Я много ездил по стране. Казалось бы, жена вполне могла использовать пример отца для воспитания детей. Но она никогда не говорила с ними о моей работе, о моих успехах. Наоборот, чем большего я добивался, тем глубже это задевало ее самолюбие. Она утверждала, что я растерял все положительные качества, кроме порядочности. Да и о ней Инга, наверное, не упоминала бы, если бы не продолжала жить со мной. Со временем ее злость, зависть, неуважение становились все более открытыми. Если я, например, брал работу на дом, то телевизор включался на всю мощь и гремел до полуночи. Мои просьбы убавить громкость во внимание не принимались. Бывало и наоборот. Часов в девять вечера Инга ложилась спать, даже не предложив мне поужинать. Если я заговаривал с ней о том, что надо бы постирать рубашку, пришить пуговицу, она отвечала: «Это нужно тебе — ты и делай». И я делал. Делал не только это, но и многое другое: ездил на рынок, ходил в магазины, варил обеды, мыл посуду, убирал квартиру, купал детей… Грех плохо говорить о ней теперь, но так было, я не выдумываю. У нее все время что-нибудь болело: то голова, то сердце, то руки, то ноги, то шея, то поясница. Когда Вася перешел в седьмой класс, а Катенька поступила в первый, у Инги вдруг обнаружилась болезнь мужчин-курилыциков, чреватая ампутацией обеих ног: облитерирующий эндартериит. Затем добавился ревматизм сердца с частыми приступами, сопровождавшимися икотой. Я верил Инге. Мне было всегда жаль ее. Я не допускал мысли, что она может соврать или сгустить краски, чтобы переложить на меня свои обязанности… Болезни требовали лечения, и жена лечилась. Каждую зиму Инга уезжала в санаторий, оставляя детей мне. Летом она заявляла, что юг ей, как сердечнице, противопоказан, оставалась одна в Ленинграде, а я с детьми уходил в поход и только под конец своего отпуска подбрасывал их теще, которая большую часть года проводила теперь у себя в Ялте.
На пятнадцатом году работы я получил наконец свою первую отдельную квартиру. Переехав в Купчино, мы продолжали возить Катю в ту школу, где она училась раньше, и определили ее в группу продленного дня, а вот Василий остался без присмотра… Ключи от квартиры он постоянно терял, мотался где придется, и в восьмом классе, попав под машину, вновь оказался на волоске от смерти…
Врачи спасли его. После больницы ему пришлось нажать на учебу, и год он кончил неплохо. Но в девятом классе сошелся с такими же своенравными ребятами, как сам, и начались гитары, магнитофоны, ансамбли, которые вытеснили все: учеба была заброшена, вызовы в школу следовали один за другим, дома стали пропадать деньги… Мои попытки воздействовать на сына Инга по-прежнему сводила к нулю. А чтобы он совсем не отбился от рук, старалась вызвать у него жалость к себе, унижалась, упрашивала. Видя, что это не дает результата, Инга усиленно искала поддержку на стороне и нашла ее, как вы думаете, у кого? У своего ялтинского поклонника Барканова.
Узнал я об этом случайно. Как-то, возвратясь домой из командировки, я заглянул в почтовый ящик и нашел в нем толстенное заказное письмо. Оно было адресовано Инге. Меня это заинтересовало. Никогда я не вскрывал чужие письма, а тут пренебрег правилами приличия и вскрыл. На десяти тонких, почти папиросных листах старый хрыч писал моей жене, что разделяет ее мнение обо мне как о плохом муже и отце, грубияне, не имеющем никакого представления о воспитании детей и не способном понять нежную душу Василька. Он назначал ей тайную встречу на Волге, предлагал руку и сердце. Когда жена пришла с работы, я отдал ей письмо. Она смутилась, сказала, что старик зашел слишком далеко, что повода для этого у него не было, хотя она действительно жаловалась ему на меня. В то время жена сочла целесообразным порвать со старцем, а не со мной. Правда, через несколько лет, когда он умер, она с сожалением сказала, что если бы не отвернулась от него, то получила бы в наследство богатую библиотеку.
Единственной моей отрадой оставалась дочь. Особого внимания ей никто не уделял, и, может быть, поэтому она росла нормальным ребенком, хорошо училась и легко переходила из класса в класс. Василий же, одолев кое-как девятый класс, в десятом, после Нового года, вдруг заявил, что больше учиться не будет, уедет в Ялту и поступит там на работу. Сколько мы ни взывали к его разуму, он упрямо стоял на своем, уверенный в том, что добьется согласия матери. И добился. Уехав на юг, сын до весны устроиться никуда не смог, так как жил без прописки, а потом нанялся в геодезическую партию рабочим. За лето физический труд сбил с него спесь. Он, видимо, кое-что понял, и осенью, вернувшись в Ленинград, попросил нас похлопотать, чтобы его вновь взяли в десятый класс. В школу пришлось идти мне (с женой там никто уже не считался), и многое выслушать перед тем, как директор и завуч удовлетворили мою просьбу. Василий приступил к занятиям, учился хорошо и летом получил аттестат зрелости.
В армию по состоянию здоровья его не взяли. Надо было решать, куда идти дальше. Поступать в институт Василий не хотел. «Учиться пять лет, чтобы сесть на оклад в сто двадцать рублей? Пустая трата времени! Можно прилично зарабатывать без диплома», — говорил он. Было ясно, что больше всего в жизни его интересуют деньги. Когда он узнал их силу, когда полюбил?
Василий стал работать на стройке. Опять физический труд подействовал на него отрезвляюще. Через год он уволился с твердым намерением держать экзамены в Инженерно-строительный институт и, надо отдать ему должное, выдержал их. Сын проучился три года и снова ошарашил нас, объявив о своем решении перейти в другой институт с потерей года. Я запротестовал, напомнил ему, что не только государству, но и нам с матерью его обучение уже обошлось в копейку, а он с усмешечкой ответил: «Все это ерунда. Стану вечным студентом, ну и что? В семье ведь не без урода!» Жена в пику мне поддержала его, сказав: «Пусть будет так, как есть, лишь бы не было хуже», — и получалось, что она остается хорошей, доброй матерью, а я — злым и вредным отцом, мешающим жить собственному сыну.
Многие годы Инга не встревала в мои отношения с дочерью, но пришло время, она принялась настраивать против меня и ее. Как-то вечером я помогал Кате решать задачи по геометрии: не подсказывая, а вместе с ней размышляя. Дочь уже была близка к решению. Еще несколько минут, и все было бы в порядке. Я это видел. И вдруг она закапризничала. Инга вмешалась: «Хватит мучить ребенка. Пусть идет спать». И Катя ушла. После этого она стала уклоняться от занятий со мной и все чаще, сталкиваясь с трудными заданиями, ложилась спать, не выполнив их. Однажды, придя из школы, она спросила у матери: «Что такое кухаркина дочь?» Мать, ничего не подозревая, ответила, что в старину это было прозвище, которое давали девочкам, жившим примитивными интересами, не желавшим учиться. Насупившись, Катя призналась, что так назвала ее одна из учительниц… А еще через несколько месяцев я услышал, как дочь, заговорив с матерью о замужестве, заявила, что выйдет замуж только за богатого старичка…
Круглов прервал свой рассказ и попросил разрешения размяться.
— Я не утомил вас? — спросил он, дойдя до двери.
— Пока нет, — ответил за нас обоих Карапетян.
— Мне бы хотелось побыстрее покончить со всем этим, — сказал Круглов и возвратился к столу. — Я рассказал больше половины. Дальше было так. Две или три зимы мы жили без бабки. Она оставалась в Ялте. Жена считала, что там ей лучше. Как раз в те годы у меня было много работы, я получал отпуска либо поздней осенью, либо зимой и уезжал к ней. Перемены в ее жилище не радовали меня: в углу на небольшом столике теперь постоянно горела лампадка, освещая несколько старых икон, и лежала Библия, а на подоконнике стояла шкатулка, набитая пакетиками и пузырьками с лекарствами… Довольно часто Мария Ивановна жаловалась на сердце. Иногда, готовя обед, она вдруг начинала рыться в карманах, доставала нитроглицерин и, проглотив несколько таблеток, ложилась на старый, покрытый половиком сундук. Ее охватывала дрожь, лицо становилось белым, как простыня, она громко стонала, но ни в какую не хотела, чтобы я вызвал «скорую помощь». Стуча зубами, она говорила: «Бог… дал мне… жисть, он и… возьметь ее».
Когда мы обедали, за окном появлялась синица. Она стучала клювом в стекло, и Мария Ивановна, бросив все, торопилась вывесить за форточку кусочек сала: «Ешь, милая, ешь, не забывай старую бабу, прилетай…» Я ощущал нутром, как тяжело переносит теща одиночество, и все чаще думал, что ее непременно надо забрать в Ленинград.
Перед моим отъездом Мария Ивановна всегда выгребала из своих тайников гостинцы для внуков, требовала, чтобы я вызвал такси, и обязательно провожала меня. По возвращении в Ленинград я каждый раз рассказывал Инге о бедственном положении ее матери, предлагая забрать ее. Жена соглашалась со мной, но дальше этого дело не шло…
Не успели мы решить проблему переезда бабки в Ленинград, как над нами нависла новая проблема. Василий, ставший к тому времени рослым, внешне довольно эффектным парнем, заявил, что больше жить с нами не хочет, так как мы его стесняем, и потребовал выделения площади. Предвидя последствия этого, я высказался против. Тогда он перестал ночевать у нас. Через некоторое время жена позвонила мне на работу и попросила к концу дня подъехать в жилконтору. Приехав туда, я застал ее в обществе крупной томной девицы с длинными распущенными волосами. Жена представила ее как супругу сына, и та подтвердила это, стыдливо опустив голову… Прошел примерно месяц. Как-то вечером невестка позвонила мне и пожаловалась на Василия за то, что он частенько выпивает. Василий выхватил у нее трубку и в пьяной истерике заявил, что жить ему не дают и от жены он уходит…
На следующий день сын вернулся домой, притих, стал посещать институт, а спустя несколько месяцев опять заговорил о выделении жилья. Я просил его повременить, получить специальность, но мои доводы только распаляли его. Василий грозил бросить учебу, судиться со мной, если я не отдам ему часть жилплощади, на которую он имеет право по Конституции. Жена спасовала и стала оформлять документы на семейный обмен Василия с бабкой. Затем постоянными истериками, угрозами они вынудили меня дать согласие на этот обмен…
Вот тогда я окончательно почувствовал себя изолированным, одиноким и понял, что у меня фактически нет настоящей жены, нет опоры в жизни. И я снова вспомнил Светлану. Появилась мысль найти ее, поделиться своим горем. Ее укрепила командировка в Ярославль. Я приехал туда зимой, в первый же вечер отыскал институт, в котором когда-то училась Светлана, и объяснил заведующей институтским архивом цель своего визита. К моей просьбе она отнеслась с пониманием, долго перебирала личные дела выпускников далеких послевоенных лет, но Светланиного среди них не нашла. Она посоветовала сходить в загс — мало ли, может, Светлана во время учебы вышла замуж. Ее предположение подтвердилось, и я узнал, что, окончив институт, Светлана вместе с мужем уехала в Одессу, на его родину.
Вернувшись в Ленинград, я запросил справочное бюро Одессы и через некоторое время получил адрес Светы. Писать ей на дом было рискованно. Приближалось 8 Марта, и я направил в один из цветочных магазинов Одессы заказ: доставить по указанному мною адресу к 8 Марта букет алых гвоздик. Недели две спустя я получил от Светы письмо. Она сообщала, что адрес мой узнала в магазине, из которого ей принесли цветы, что букет она получила как раз тогда, когда у нее собрались гости и что мой подарок произвел на всех огромное впечатление. Света не могла понять причину моего поступка, она просила объяснить ее, а в конце письма ставила меня в известность, что с мужем давно развелась, живет одна и я могу писать ей прямо на дом, не стесняясь.
В тот же день я опустил в почтовый ящик два пухлых конверта. Света ответила быстро. Она писала, что хочет увидеться со мной и готова ради этого лететь куда угодно.
Однако встретиться мы смогли только летом, когда я получил отпуск и по путевке выехал на лечение в один из пятигорских санаториев. Устроившись, я снял для Светы маленькую комнатку, в которой едва умещались кровать, столик и кресло, и дал ей телеграмму. Через пару дней меня вызвали в приемное отделение. Я спустился туда и увидел ее, а, увидев, не знал — радоваться мне или огорчаться… Да, это была та Света, которую я любил, и не та… Время никого не жалеет… Однако мы расцеловались. Я подхватил ее под руку, взял чемодан, и мы пошли к дому, в котором ей предстояло жить.
В ее комнатушке я сел в кресло и стал смотреть, как Света разбирает чемодан. Вначале она достала бутылку коньяка «Одесса» и сказала, что это ее подарок, потом положила на стол коробку шоколадных конфет, затем бросила мне увесистую пачку денег и заявила, что я могу распоряжаться ими, как своими. Еще через мгновение Света переоделась в халат, выскочила в коридор, и, возвратясь с двумя хрустальными рюмками, попросила разлить коньяк. Мы выпили. Я вышел на крыльцо, чтобы покурить, а когда вернулся, то увидел Свету… в «костюме Евы». Она сказала, что я могу делать с ней все, что захочу; мне же стало стыдно и больно за нас обоих…
Заметив мою растерянность, Света замолчала, потом положила мне на плечо руку и примирительно сказала: «Успокойся, глупенький. Не надо. Ты, наверное, подумал, что я, как хищница, приехала, чтобы женить тебя на себе? Нет, я просто считала, что ты такой же мужик, как все. Прости меня, дуру…»
Одеваясь, она вспомнила мой приезд в Ярославль, который так и остался для нее загадкой. Я сказал, что если бы она поинтересовалась тогда его целью, то наши судьбы могли бы сложиться иначе. Света ответила: «Да-а, возможно…» — и стала рассказывать о себе.
Замуж она вышла неудачно. Муж оказался бабником, изменял ей. Вскоре после рождения сына они развелись. Зарабатывала она поначалу немного. Через несколько лет, закончив курсы повышения квалификации, стала зарабатывать больше. Сына, когда он подрос, отправила к матери в Ярославль. И с тех пор жила одна в двухкомнатной квартире. У нее появились сбережения, она купила мебель, оделась, обзавелась поклонниками и подругами. Мужчины, которые ухаживали за ней, были неплохими самцами, и только. Заботы подруг сводились к приобретению мехов, хрусталя, золотых украшений… Постепенно и она увлеклась этим…
Света рассказывала о своей жизни откровенно, затем спохватилась: «Давай лучше выпьем за нас, за наше счастье!» Я чокнулся с ней, теперь уже твердо зная, что никакого счастья у нас не будет… Лживость создавшейся ситуации тяготила меня. Чтобы освободиться от нее, я предложил Свете погулять по городу. Мы поднялись к домику Лермонтова, побывали на кладбище, где он был захоронен сразу после дуэли. Света неплохо знала его биографию и стихи, однако мне почему-то казалось, что знания эти накопила не от любви к поэзии, а так, на всякий случай…
На следующий день мы поехали в Кисловодск. Мне давно хотелось познакомиться с этим городом, подышать его воздухом, а Света потащила меня по магазинам. Мы поругались и на обратном пути не сказали друг другу ни слова.
Я проводил Свету в Одессу за день до своего отъезда. На перроне она вдруг заплакала, стала звать к себе: «Поедем, хоть немного поживем… Зубы тебе вставлю, золота хватит… В ванной купать буду, самодельным вином угощу». Я отказался, и больше мы не встречались.
Эту историю я рассказал вам не случайно. Она приблизила распад моей семьи.
Одно из писем Светы, полученных мною после возвращения из санатория, попало в руки Инги. В присутствии детей она закатила мне истерику, стала обвинять в супружеской неверности, выгонять из дома, потом заказала телефонный разговор с Одессой и предложила Свете забрать меня, заявив, что я никому здесь не нужен. Дети не сделали никаких попыток примирить нас.
После этого скандала Инга вслед за сыном уехала в Ялту, а вернулась оттуда вместе с матерью.
Со временем комнату в Ялте удалось поменять на комнату в Ленинграде. Василий стал навещать нас, частенько приходил навеселе, и я услышал, как на кухне он объяснялся бабушке в любви: «Бабуленька, если бы не ты, твой внук давно бы сгнил под забором».
Сын радовался обретенной свободе, однако на деле история с обменом привела к тому, что он бросил дневное отделение, перевелся на заочное, потом вторично женился.
Как я и предполагал, его второй брак тоже оказался непрочным. Василий то ли не хотел, то ли уже не мог поступиться своими интересами ради интересов семьи, принять на себя обязанности, связанные с ее возникновением. Начались скандалы, пьянки, с учебой было покончено навсегда, семья распалась. Инга, чтобы совсем не потерять сына, стала ездить к нему, убирать его комнату, сдавать бутылки, мыть пол, стирать белье. Не думаю, чтобы это доставляло ей удовольствие, но она ни разу не дала понять, что осознала свои ошибки, и продолжала тянуть лямку, как будто так и надо. А я смотрел, как она пресмыкается, и мною все больше овладевало отчаяние… Я стал выпивать, прихватывать бутылки с собой. Инга в таких случаях устраивала скандалы, потом начинала звонить моим друзьям и обвинять их в том, что это они спаивают меня. Друзья и их жены после ее звонков прекращали отношения с нами…
Катя, присутствуя при скандалах, занимала в то время позицию стороннего наблюдателя. Правда, далеко не всегда они происходили при ней: поступив после окончания школы в медицинское училище, дочь много занималась и домой приходила поздно.
Когда она перешла на последний курс, к нам стал наведываться занимавшийся вместе с ней парень. Звали его Аркашей. Держался он скромно, разговаривал только с дочерью, а остальным очень мило улыбался, показывая крепкие белые зубы.
Зимой дочь объявила, что они хотят пожениться и, в отличие от сына, попросила нашего согласия. Молодые поселились в нашей квартире, в комнате с балконом.
Я относился к Аркадию как к сыну, заботился о нем. Помню, когда он впервые заболел, я подавал ему в постель горячее молоко, яичницу. Мне казалось, что мы с ним сойдемся и будем помогать друг другу хотя бы по дому. Но я ошибся, — хозяйственными делами Аркадий явно пренебрегал. Как-то я прямо сказал ему об этом и услышал в ответ: «Я буду делать то, что мне нужно». Спустя несколько дней я связал четыре пачки старых газет для сдачи в макулатуру. Поднять одному их оказалось трудно, и я из прихожей крикнул зятю, чтобы он помог. Ответа не последовало. Я крикнул второй раз и услышал, как дочь сказала ему: «Не ходи, пусть сам тащит». Тогда я, не говоря ни слова, повесил, как носильщик, две пачки через плечо, две взял в руки и понес. В лифте они у меня развалились. Вторично газеты рассыпались на улице. Мне было стыдно перед людьми, но больше всего давила обида: «Как же так, зять? Я к тебе со всей душой, а ты?» Свою обиду я высказал Кате. После этого она перестала со мной здороваться, а зять то здоровался, то делал вид, что не замечает меня.
Через год у них родилась дочь, моя внучка, к которой я очень привязался, а еще через год Катя, отказавшись от намерения поступать в институт, объявила, что они хотят жить отдельно. Жена поддержала ее. Я был против. Мне казалось, что, пока они не стали вполне самостоятельными, нам лучше жить вместе со всех точек зрения. К моему мнению молодые не прислушались и дали объявления о размене квартиры. Начались визиты каких-то неизвестных мне лиц, звонки по телефону, переговоры. Это привело к новым стычкам.
В трехлетием возрасте внучка заболела хроническим бронхитом. Врачи рекомендовали вывезти ее к Азовскому морю. Я обещал помочь деньгами, и скандалы утихли.
Как только внучку увезли, жена заявила, что наконец-то дождалась эмансипации, и чуть ли не ежемесячно стала ездить то через Таллин в Ригу, то через Ригу в Таллин, то по восточному берегу Чудского озера, то по западному, не только не согласовывая со мной эти поездки, но даже не предупреждая о них. Придешь вечером домой — ее нет, наступает ночь — нет. Теща знать не знает, где ее дочь. Ходим вместе с ней по комнатам, ломаем головы и ничего придумать не можем…
К тому времени Мария Ивановна заметно сдала: после двух инфарктов она передвигалась по квартире с трудом, все больше лежала, питаясь только тем, что ей приносили.
Когда внучка с родителями вернулась домой и пошла в садик, жена уехала в санаторий, оставив свою мать на детей, которые не могли присматривать за ней, потому что зять продолжал учиться, теперь уже в медицинском институте, а дочь работала в больнице. После санатория опять начались туристические поездки в те же города. Мне приходилось ухаживать не только за своими престарелыми родителями, но и за тещей, а это не могло не сказаться на работе. Я продолжал от случая к случаю топить свое горе в вине, ругаться с женой и дочерью.
Отношения обострялись. Катя стала вести себя грубо не только со мной, но и с бабушкой, которая нет-нет да и одергивала ее. Мне, например, если я с внучкой на руках с кем-нибудь разговаривал, дочь не стеснялась сказать: «Хватит бубнить над ушами ребенка!», а на бабушку кричала: «Иди отсюда! Проваливай!»
К лету молодые задумали опять ехать на юг, теперь уже на Черноморское побережье Кавказа. Они приняли это решение, ни с кем не посоветовавшись, а средств на поездку не имели. План, очевидно, был таков: увезти внучку, поставить дедов и бабок перед свершившимся фактом в надежде на то, что без денег их не оставят, пришлют. Внучке эта поездка врачами рекомендована не была. Я понял, что нужна она только родителям, и сказал, что финансировать ее не в состоянии. У меня действительно не было необходимых для этого средств. Катя в ответ заявила: «Подавись своими деньгами!» Инга промолчала, но в июне, в самое пекло, забыв про свое больное сердце и запреты врачей, первая поехала с внучкой на Черное море. С юга жена вернулась довольная, загорелая. Внучку она оставила приехавшим туда родителям. Как они выкручивались с деньгами, не знаю. Думаю, что влезли в долги, потому что в общем остались поездкой недовольны и больше о подобных вояжах не заговаривали. Мне же за мою позицию в этом вопросе они отплатили тем, что стали вести себя так, будто я вообще для них не существую. Когда я сказал дочери, что такого отношения с ее стороны не заслужил, что всю жизнь отдал семье, она ответила: «Теперь это в прошлом. Работал ты ради собственной карьеры, детей своих обязан был вырастить, а если бы отказался, платил бы алименты…» Вот, оказывается, как все просто. А душа где? Она не в счет…
Осенью, отмечая день рождения зятя, они даже из приличия не пригласили меня к столу, хотя я был дома. Проводив гостей, молодые вновь заговорили о разделе жилплощади. На этот раз в атаку пошел Аркадий, которого подогревали Инга и дочь. Мой грамотный зять назвал меня «собакой на сене» и заявил, что жить со мной они не могут. Я ответил, что у меня он не прописан и говорить о площади ему следует со своими родителями, я же могу обеспечить ею только свою дочь, после того как нормализуются наши отношения.
Мои высказывания оказались доведенными до сведения родителей зятя. Они пожелали приехать ко мне, чтобы поговорить о жилищной проблеме. При встрече я пытался убедить их в том, что отделяться молодым рано, так как самостоятельность их пока только мнимая, а доводы — надуманные. Я говорил им, что Катя и Аркадий никому никакой пользы еще не принесли, а уже стремятся брать от жизни все, что можно взять, что им не стоит никакого труда развалить то, что создано не их руками, поскольку выросли они на всем готовом. Когда я кончил, сватья назвала меня больным, посоветовала лечиться и заявила: «Теперь каждый думает только о себе! Нет ничего удивительного в желании молодых иметь свою жилплощадь». Дав понять, что против меня их настраивает Инга, она посоветовала развестись с ней: «Были бы деньги, женщины найдутся!» Выяснилось также, что свою трехкомнатную квартиру они ради сына разменивать не хотят и рассчитывали на то, что жилплощадью молодых обеспечу я. Мы так ни до чего и не договорились, однако я понял, что сваты заботятся прежде всего о своем собственном благополучии, что там, где можно взять, они возьмут, а перед тем, как отдать, — подумают. Более понятным стало мне и поведение зятя.
На размен жилплощади жене и дочери нужно было получить согласие не только от меня, но и от тещи. Однако с ней на эту тему они вообще не считали нужным говорить. К тому времени Мария Ивановна из комнаты своей уже не выходила: сдавало сердце, непрерывно болели почки, отекли лицо и ноги. Чтобы избавиться от отеков, теща пила лекарство, которое истощало слизистую рта. Твердая пища становилась ей неприятной, ее тянуло на воду, а это вело к дальнейшему ослаблению организма.
Зимой, когда она оставалась дома одна, соседи, жившие над нами, залили нашу квартиру. Мария Ивановна простудилась, слегла и больше уже не встала. Боли в почках усилились, началось постепенное отравление организма мочой. Теща все реже узнавала близких, речь ее становилась несвязной, по ночам она бредила и кричала.
Как-то к нам приехал сын. Он помылся в ванне, взял приготовленное ему чистое белье и, даже не заглянув к бабушке, собрался уезжать. Пораженный его черствостью, я сказал, что устал от бессонных ночей, от стонов и криков и хотел бы, чтобы он хоть чем-нибудь помог в уходе за бабушкой. Василий ответил* что она живет в семье и в его помощи не нуждается. Тогда я сдуру предложил ему взять «любимую» бабку к себе на день-два. Он ухмыльнулся и сказал, что возьмет ее только с жилплощадью. Это наглое заявление окончательно вывело меня из равновесия. Я спросил: уж не собирается ли он таким способом выменять квартиру? В ответ сын, сделав ехидную гримасу, прокричал: «А ты, князек, думаешь, что в отдельной квартире живешь? Ты живешь в коммуналке! Хорошо, что я вырвал у тебя свою долю!»
Через несколько дней жена, беспрестанно твердя о своей эмансипации, уехала в очередную туристскую поездку по Прибалтике. Мать для нее как будто не существовала. Только в день ее смерти Инга отпросилась с работы. Но у постели умиравшей сидел опять-таки я. Два часа теща была без сознания, дышала, как рыба, выброшенная на песок, стонала, потом затихла. Жена отнеслась к ее смерти спокойно, «философски», как она выразилась. Повязав матери на голову белую косынку, она закрыла покойную простыней и стала вызывать врача, чтобы зафиксировать факт смерти. А я в очередной раз напился. На следующий день, утром, Инга сказала мне: «Давай деньги на похороны!» Я ответил, что у бабки были приготовлены для этой цели и деньги, и одежда, и что об этом она неоднократно напоминала. Жена промолчала, но в день похорон, несмотря на мои неоднократные просьбы, не назвала ни морг, откуда должны были увозить покойную на кладбище, ни время ее захоронения. От участия в похоронах я был отстранен. На поминках говорили обо всем — о любви молодых, о прошлых и будущих поездках на Черное море, только не об умершей.
Примерно за месяц до смерти матери Инга, поддерживавшая непонятные отношения с одинокой старушкой, которую звали Агриппиной, стала приходить домой все позже и позже. Из обрывков фраз, которыми жена обменивалась с дочерью, я понял, что это связано с болезнью Агриппины и необходимостью ухода за ней. Потом старушка попала в больницу, и Инга стала навещать ее там. Через месяц после смерти матери она притащила домой несколько туго набитых хозяйственных сумок. В сумках лежали кофты, платья, посуда, шкатулки с бусами и брошками… Я сразу подумал, что старушка умерла. Когда Инга подтвердила мое предположение, я стал совестить ее за то, что она позарилась на это барахло. Утром жена увезла его куда-то, но некоторое время спустя, желая, видимо, еще раз показать свою независимость, объявила, что теперь она обеспечена до конца жизни и может менять туалеты хоть ежедневно. А я почему-то вспомнил Барканова, нелегальную переписку с ним, его так и не унаследованную библиотеку, и жизнь показалась мне грандиозным обманом, игрой, в которой я с самого начала был обречен на проигрыш. Эта мысль стала настойчиво преследовать меня, я потерял сон и вскоре попал в больницу. Пока я лечился, ко мне приходили друзья, сослуживцы, но ни жена, ни дети не навестили меня ни разу.
Выписавшись, я решил взять отпуск и съездить на юг, чтобы хоть немного развеяться. Я посетил Ялту, подходил к дому, где когда-то жила теща, вспоминал все, что было связано с ним, и эти воспоминания еще более бередили мне душу. Ялту я называл теперь кладбищем надежд и думал: «Неужели я действительно ошибся, связав свою жизнь с Ингой? Неужели мои друзья были правы, когда отговаривали меня от этого шага? Почему они смотрели дальше и видели больше, чем я? Зачем столько лет я нес свой крест, на что надеялся, ради чего терпел?»
Через две недели я вернулся в Ленинград, в свой дом, но был встречен хуже, чем встречают в чужом. Попытки заговорить с женой ничего не дали. Она молчала, как будто мои слова были обращены не к ней. Мне тоже пришлось замолчать. Вдруг жена заявила, что хочет развестись со мной, и предложила назвать день, когда я смог бы сходить с ней в загс. Я ответил, что женился не для того, чтобы разводиться, и семью создавал не для того, чтобы она распалась. Инга, не дрогнув, с явным расчетом на то, что ее услышат дочь и зять, громко, холодно сказала, что семьи у меня давно уже нет и восстановить ее не удастся. Мне надо было тогда понять эту суровую правду, а я, как дурачок, продолжал жить остатками надежд на то, что все уладится, все будет хорошо. Мне трудно было перечеркнуть свою жизнь. Ведь она по меньшей мере наполовину была отдана семье, детям, в ней было много плохого, но было и хорошее… Я отказался идти в загс, предложил Инге, если она так уж жаждет поставить крест на семье, подать заявление о разводе в суд. И предупредил, что попрошу судью разобраться в причинах распада семьи. Инга рассмеялась: «Кому это нужно? Кому интересно? Достаточно мне сказать, что я не хочу с тобой жить, и все!» Потом замолчала и не открывала рта до тех пор, пока ко мне не пришел один мой приятель. Ему она рассказала, что я будто бы никому не даю нормально жить, всех притесняю, что дети отказались от меня.
Приятеля слова Инги ошарашили. Он сказал ей: «Ты говоришь об отказе детей от отца с таким удовлетворением, словно добивалась этого всю жизнь!» — и заторопился домой. Уже в дверях он посоветовал мне: «Немедленно разводись. У тебя не дом, а гадюшник. Они тебя в гроб сведут и будут рады».
Спустя неделю Инга и молодые улетели на два дня в Москву. Я пригласил к себе того же приятеля. Мы пили чай, настоянный на крымских травах, и беседовали о моей жизни. Приятель по-прежнему советовал мне развестись, чтобы хоть остаток лет прожить нормально. И между прочим спросил: «Ты считаешь, что Инга никого себе не завела, что в Прибалтику она ездит любоваться архитектурой?» Я поначалу пропустил его слова мимо ушей. А потом подумал: «Действительно, странно… И домой приходит не раньше девяти вечера, и упорно добивается развода». Я гнал от себя эти мысли, а они все лезли и лезли. На память приходили непонятные разговоры, которые Инга вела вечерами по телефону, и подозрительный звонок какого-то мужчины, разыскивающего ее, и букеты цветов, с которыми она приходила с работы, и многое-многое другое…
Вернувшись из Москвы, жена возобновила разговоры о разводе и больше уже не прекращала их. Но о суде почему-то не заикалась, все только о загсе. А меня продолжали грызть подозрения. Я стал заглядывать в сумки, с которыми Инга приходила домой, в книги, которые она читала, и через некоторое время в одной из них нашел конверт с трехдневной путевкой на Валаам. Решение пришло сразу: в день ее отъезда отправиться на речной вокзал и понаблюдать. Я приехал туда до начала посадки, вошел в один из стеклянных павильонов, что на пристани, и принялся рассматривать пассажиров. Инги среди них не было. Объявили посадку. Люди толпой двинулись к трапу, и тут я увидел Ингу. Она шла рядом с сухопарым седым мужчиной и оживленно с ним разговаривала. Всего две-три минуты видел я этого человека, видел издали, но узнал его. Он жил бобылем в нашем микрорайоне, иногда надевал генеральскую форму и выступал в жилконторе с лекциями о международном положении.
Вы не представляете себе, как гадко было у меня на душе, когда теплоход отошел от пристани и мне пришлось вернуться домой. В квартире было пусто: у зятя начались каникулы, дочь взяла отпуск, они увезли внучку на дачу к его родителям и жили там уже несколько дней. Инга плыла на Валаам… Я набрал 09, узнал телефон бюро путешествий, спросил, могут ли взять двухместную каюту лица, не состоящие в браке, и нужно ли при покупке билетов предъявлять паспорта. На первый вопрос мне ответили утвердительно, на второй — отрицательно. И я понял, что все кончено.
Как лунатик, дошел я до гастронома, взял бутылку водки, выпил и сходил еще за одной. На улице темнело. Чтобы как-то отвлечься, я включил телевизор. Смотрел на экран и ничего не понимал. Потом прочитал: «Передачи окончены», — выключил телевизор, лег, но сон не шел ко мне. Выпил еще, поднялся, стал ходить по квартире. Видел, как погасли фонари на улице, как она погрузилась во мрак. Только фары такси и машин «скорой помощи» изредка освещали ее. Иногда в доме что-то бухало, с улицы доносились какие-то крики, потом опять наступала гробовая тишина. А я все ходил, садился, вставал и снова ходил. И только одна мысль была в голове: «Да, все кончено. Что теперь делать?»
Утром я позвонил на работу, сказал, что заболел, вышел на улицу, чтобы освежиться, но, почувствовав, что могу упасть, вернулся, лег и не заметил, как заснул. Проспал я до вечера, испугался предстоящей ночи и, купив еще одну бутылку, выпил ее… С наступлением утра стал бояться, что позвонят с работы или приедут. Из-за этого ушел на улицу и мотался по городу до вечера. Думал, как оправдаюсь на службе, потом забыл про нее. Утром позвонил на речной вокзал, узнал, когда приходит теплоход с Валаама, и поехал на пристань. Видел, как Инга сошла на берег вместе со своим лектором. Приехал домой на метро, стал ждать.
Час проходил за часом, а ее все не было. Вечером Инга объявилась. Я спросил у нее, где она была. Выглядел я, наверное, страшно, потому что она подошла ко мне, притронулась ладонью к моей щеке, вроде даже погладила, и сказала: «На Валааме». У меня все поплыло перед глазами. Схватив ее за плечи, я закричал: «Понятно, для чего тебе нужен развод! Ты всю жизнь лгала мне, никогда не любила, не уважала! Замуж вышла, чтобы в девках не остаться, ленинградскую прописку получить! Ты использовала меня, наплевала мне в душу и хочешь теперь, чтобы я сдох одиноким?!» В ответ она прищурилась и тихо, с презрением сказала: «Идиот…
Между нами давно все кончено… Ты только теперь понял это?» Я оттолкнул ее от себя. Она ударилась головой о стену, стала оседать, затем упала на спину… Поверьте, я не хотел ее смерти, так получилось… Остальное вы знаете…
Допрос был закончен. Шел шестой час утра. Я выключил магнитофон и принялся перематывать ленты, чтобы воспроизвести Круглову его показания. Глядя на вращающиеся кассеты, он долго молчал, потом спросил:
— Как, по-вашему, в чем моя главная ошибка?
— Свое мнение мы сможем высказать вам только в конце следствия, — уклончиво ответил Карапетян.
Тем же утром я арестовал Круглова и, отправив его в следственный изолятор, съездил домой, чтобы успокоить жену, повидать сына, отчистить от грязи одежду, перекусить. Потом вернулся на работу и приступил к проверке только что полученных показаний. Мне пришлось затратить на нее два месяца. В ходе расследования сообщенные Кругловым сведения подтвердились, и когда мы встретились последний раз, он вернулся к больному для него вопросу.
— Знаете, — сказал Круглов. — Я пришел к выводу, что мы с Ингой с самого начала были несовместимы. Нам нельзя было создавать семью…
— Вы правы, — ответил я, — и на перемены к лучшему вы надеялись зря. Теперь придется начинать все с нуля, или с нулевого цикла, как у вас, строителей, принято говорить. Смотрите, не ошибитесь.
На следующий день дело было направлено в суд. К нему я приложил фонограмму допроса, о котором здесь рассказал.