Однажды на учебных сборах следователей мне было предложено поделиться опытом расследования запутанного уголовного дела. Я выступил, ответил на вопросы, и вдруг кто-то из моих молодых коллег попросил рассказать о трудностях, с которыми мне пришлось столкнуться в самом начале следственной работы. Просьба эта была неожиданной, необыкновенной, она воскресила в памяти историю, сыгравшую в моей жизни немаловажную роль, и я поведал о ней моим слушателям…

В конце сороковых годов, будучи студентом Университета, я проходил практику в следственном отделе Управления Краснознаменной ленинградской милиции, размещавшегося тогда в левом крыле здания Главного штаба на Дворцовой площади. Собственно, практика уже заканчивалась. Я мог со спокойной совестью записать в свой отчет участие в многочисленных следственных действиях, которые по многотомному хозяйственному делу проводил мой наставник — старший следователь Катков, однако без самостоятельного расследования хотя бы одного дела программа практики все равно считалась бы невыполненной.

Много раз я напоминал об этом Каткову, а тот все отмахивался: «Потом, потом, сейчас некогда. Большое дело за месяц не кончишь, а на маленькое двух-трех дней хватит». Тянул, тянул и дотянул. Когда от месяца нашей совместной работы оставалось всего три дня, я сказал наставнику, что не уйду домой, пока не получу возможность выполнить требования программы полностью. Такая постановка вопроса возымела действие. Катков пообещал подобрать что-нибудь попроще и куда-то исчез.

Через некоторое время он появился, бросил на стол несколько сколотых скрепкой листков, сел, закурил и сказал:

— Меня вызывают в Москву на пару дней. Вот тебе свежее дело. Вчера на рынке задержали старуху. Промышляла шитьем и продажей детских пальтишек без разрешения финансовых органов. Изъято четыре штуки, одно продала. Допроси ее, покупателя, понятых, возьми характеристику в жилконторе, предъяви обвинение и строчи обвинительное заключение. Приеду — отправим в суд. Не забудь машинку забрать и смотри — не мудрствуй лукаво! Дело ясное, я бы его за три часа прихлопнул, а у тебя в запасе три дня. Вот так, — он провел ребром ладони по шее, — хватит. Что? Трусишь? — улыбнулся. — Не трусь… Или я зря тебя натаскивал? Действуй, как учили. Понял?

Каждое его слово я воспринимал как закон… Месяц назад, когда состоялось наше знакомство, Катков показался мне недалеким, сухим, грубоватым человеком, но, поездив с ним на внезапные утренние обыски, присмотревшись, как он вел допросы и работал с документами, я изменил свое мнение. Катков все делал четко, экономно, напористо и целеустремленно. Иногда он, правда, спешил и в спешке мог рубануть, как говорится, сплеча, но кто виноват в том, что при огромной нагрузке ему приходилось решать непредвиденные задачи, преодолевать непредусмотренные трудности и укладываться все в те же, предусмотренные законом, сжатые сроки? Словом, когда я познакомился с Катковым поближе, он стал для меня почти богом, следственным богом, конечно.

Теперь этот бог сидел передо мной, давая указания. Немолодой, скуластый, пронзительно голубоглазый, он был облачен в синий, затертый до блеска, готовый треснуть по швам костюм и белую рубашку, перехваченную по вороту черным галстуком. У него, бывшего фронтовика, не было высшего юридического образования, но отсутствие диплома компенсировал опыт, накопленный за несколько лет тяжелейшей работы.

— И еще один совет, — сказал на прощание бог. — Если старуха начнет крутить, не церемонься. Состав преступления налицо, возьми санкцию на арест и в тюрьму. Там быстро опомнится!

Я тут же познакомился с делом, набросал план расследования и, перед тем как уйти домой, направил к Солда-тенковой (так именовали старуху) милиционера с повесткой.

Утром она пришла, тихо приблизилась к столу, подала паспорт. Это была невысокая, сутулая женщина с одутловатым, изрезанным морщинами лицом, одетая совсем не по-летнему: в теплый головной платок, зеленый прорезиненный плащ и суконные боты. Выглядела она лет на шестьдесят, хотя в действительности ей только что исполнилось сорок четыре.

Окинув ее взглядом, я подумал: «Прибедняется! У самой, небось, все простыни в комоде хрустящими червонцами переложены!» — заполнил анкетную часть протокола и пошел в наступление:

— На допросе вы обязаны говорить только правду и ничего не скрывать. Вам это понятно?!

— Понятно… — ответила Солдатенкова.

— Ваша судьба зависит от вас самой. Начнете вилять, путать — чего вы добьетесь? Только раскаяние может смягчить вашу вину!

Старуха молча перебирала ручки хозяйственной сумки, поглядывая то на меня, то на портрет Дзержинского, висевший над моей головой.

— Не забывайте о том, что вы взяты с поличным, — напомнил я ей. — Рассказывайте, как и когда вы стали заниматься кустарным промыслом, было ли у вас разрешение, где брали материал, какой барыш имели? И не тяните время, все равно придется отвечать!

Солдатенкова по-прежнему молчала. Я решил ускорить развитие событий, вытащил из-под стола сверток с вещественными доказательствами и начал его разворачивать: «Ничего, сейчас заговоришь!» Старуха заерзала на стуле, на ее лице появилась и тут же исчезла виноватая улыбка, глаза вдруг стали стеклянными, голова упала на грудь, а тело обмякло. Я испугался, схватил Солдатенкову за плечи, чтобы удержать от падения, и в этот момент в кабинет заглянул один из сослуживцев Каткова. Оценив обстановку, он сбегал за нашатырем, вызвал «скорую», открыл окно. Через несколько секунд Солдатенкова пришла в себя.

— Извините… Я доставила вам беспокойство, — едва слышно сказала она. — Не ожидала, что схватит здесь…

Потом появился врач. Он оказал ей необходимую помощь и объявил:

— Нужно госпитализировать…

Я не знал, что ему ответить: все мои планы рушились, мне казалось, что сйасти их у戥не удастся. Видя мое замешательство, врач подошел к телефонному аппарату и стал вызывать санитарный транспорт. Старуха поначалу отнеслась к этому безразлично, но вскоре сочувственно, да, именно сочувственно, посмотрела на меня и сказала нам обоим:

— Не надо… Бесполезно… Отпустите домой… отдышусь немного… там видно будет…

Когда Солдатенкова ушла, я приступил к осмотру пальтишек. Их вид показался мне странным: из черного, грубого материала, во многих местах потертые, с непомерно большими пуговицами, нашитыми на заштопанные петли, они никак не походили на вещи, которые могли стать предметом купли-продажи.

— Сделаны из перелицованного старья, — сказала одна из присутствовавших при осмотре женщин, — и к тому же человеком, никогда не занимавшимся шитьем. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь купил такое пальто для ребенка…

Протокол осмотра вещественных доказательств получился длинным и нудным. Зачитывая его понятым, я думал о том, что расследование помимо моей воли пошло совсем в ином, непредвиденном направлении, что, не будь дела, я, наверное, не стал бы тратить бумагу на описание всего этого убожества, вернул бы старухе тряпки и извинился перед ней.

Вместе с тем я знал: жалость — плохой советчик, а первые впечатления — не основа для каких-либо выводов. Ведь не мог же Катков, с его опытом, допустить ошибку! Значит, надо копнуть поглубже. Старуха, возможно, занималась шитьем и раньше, и не исключено, что она не такая уж бедная, какой представляется. Не сделать ли у нее перед повторным допросом обыск? Машинку-то все равно надо изымать…

Вечером я получил санкцию у прокурора, а с началом рабочего дня поехал на Лиговку, где жила Солдатенкова.

К моему появлению она отнеслась спокойно, пригласила вместе с понятыми в комнату и, прочитав постановление, сказала:

— Пожалуйста, обыскивайте…

Я разъяснил присутствовавшим их права и обязанности и осмотрелся. В центре комнаты стоял покрытый клеенкой стол с четырьмя венскими стульями, к правой стене примыкала железная кровать, застланная старым солдатским одеялом, а к левой — тумбочка с посудой, старомодный платяной шкаф и табуретка, на которой я сразу заметил потемневшую от времени зингеровскую швейную машинку.

— Прошу выдать деньги и ценности, материал, крой, готовые изделия! — потребовал я.

Солдатенкова подошла к двери, подняла с пола сумку, ту самую, с которой была на допросе, достала из нее довольно пухлый кошелек и вытряхнула на стол его содержимое: связку ключей и два рубля с мелочью…

— Все мои сбережения, — не без иронии заявила она. — Если нужно, берите…

Понятые, сосредоточенно наблюдавшие за моими действиями, переглянулись.

— Сядьте у окна и не отходите от него, пока не закончится обыск, — сказал я старухе и двинулся вдоль левой стены.

Я осмотрел стол с посудой, заглянул в платяной шкаф. В нем на перекладине висели: зеленый прорезиненный плащ, поношенное демисезонное пальто, старенькая шерстяная кофта, две юбки и платье. Внизу, в ящи*ке, лежали стопки пожелтевших от времени простыней, наволочек и нательного белья, а под ними — допотопный сплюснутый ридикюль с документами.

Роясь в шкафу, я периодически поглядывал на Солда-тенкову. Неприятная процедура обыска как будто не трогала ее. Она сидела, сложив руки на коленях, опустив голову, и думала о чем-то своем.

Я осмотрел паяную-перепаяную машинку, а из-под табуретки, на которой она стояла, вытащил узел. В нем оказались обрезки сукна, приклада, отпоротые карманы и воротники.

Испытывая жгучее чувство стыда, я сел за стол, кое-как оформил протокол обыска и отпустил понятых. Оставалось допросить старуху. Я поинтересовался, способна ли она давать показания, и поставил перед ней те вопросы, которые остались невыясненными накануне. На этот раз я задал их спокойно, без нажима.

— В милиции, когда меня взяли, я рассказала правду, — ответила Солдатенкова. — На барахолке купила старые пальто, распорола и сшила детские. Получилось сами видели как. Раньше не шила. За старье заплатила пятьдесят рублей, детские пальтишки хотела продать рублей по двадцать пять.

— Что вас заставило пойти на это? — спросил я.

Солдатенкова вздохнула:

— До войны я работала в колхозе. В сорок первом бежала от немцев в Ленинград, устроилась посудомойкой в воинскую часть, потому, наверно, и выжила. Только здоровья не стало. Начались приступы. Легла в госпиталь, что на Суворовском, там подлечили немного, когда вышла — опять одолели… Нанялась ночным сторожем, надеялась — обойдется. Зря надеялась. Чужие люди «скорую» вызывали… Теперь вот уже месяц сижу без дела, а жить-то надо…

— Вы можете чем-нибудь подтвердить свое заболевание? — задал я последний вопрос.

Старуха порылась в шкафу и, вынув ридикюль, высыпала из него на стол ворох ветхих бумажек:

— Надо поискать здесь…

Я разворачивал бумаги одну за другой… Справка сельсовета о рождении, справка об образовании, выписки из приказов с объявлением посудомойке Солдатенковой благодарностей, Почетная грамота… Я вспомнил, с какими мыслями шел сюда, как искал в этом потрепанном ридикюле деньги и ценности, и мне опять стало не по себе.

Я ушел от Солдатенковой вечером и унес с собой не машинку, а справки о болезни и выписки из приказов. Мне было ясно, что судить ее не придется. Но согласится ли с этим Катков? Помня его установки, я с тревогой думал о встрече с ним, и, как оказалось, не напрасно.

На следующий день Катков появился на службе с небольшим опозданием, довольный результатами своей поездки в Москву.

— Ну, Плетнев, как твои успехи? — спросил он, взял дело и стал читать. Через минуту, просмотрев его наполовину, Катков процедил сквозь зубы: — Обморок, тряпье, два рубля с мелочью, старые выписки из приказов. Зачем все это?.. Осудили бы за милую душу… А теперь что? Придется переделывать…

— Не буду, — ответил я.

— Это почему же? — возмутился Катков, и на его скулах заходили желваки.

— Потому что я вел следствие как положено… и считаю, что дело должно быть прекращено.

— Уже и судить нельзя! — взорвался мой наставник. — Это преступницу-то, пойманную с поличным! Ты что, спятил?!

— Закон предусматривает случаи, — сказал я, — когда содеянное вроде бы и содержит признаки преступления, но фактически не может быть признано преступным…

— Тоже мне, законник нашелся! — в ярости закричал Катков. — Хватит умничать! Я дал тебе плевое дело, пле-во-е, иначе не назовешь, а ты его испоганил! Не выйдет из тебя следователь, адвокатская твоя душа! Я тебе такой отзыв дам — всю жизнь будешь помнить!

Он схватил дело и, хлопнув дверью, ушел. В кабинет заглянул мой однокурсник Гусько, позвал обедать. По пути в столовую я рассказал ему о конфликте.

— В общем-то ты прав, штампы в этой работе недопустимы, — ответил Гусько и подлил масла в огонь: — Только зачем ты полез на рожон, осложнил отношения? Делал бы так, как хотел Катков! Сдалась тебе эта старуха…

После обеда Катков вернулся, но до конца рабочего дня не проронил ни слова. Впервые я почувствовал себя чужим, ненужным здесь человеком, домой уехал раньше обычного, а по дороге вспоминал, с каким нетерпением ждал начала практики и встречи с живым, настоящим следователем, как волновался, когда входил в Управление милиции через подъезд, где в 1918 году был убит первый председатель Петроградской ЧК Урицкий…

Ночью мне не спалось. Мучили одни и те же вопросы: «Что я сделал не так? Где ошибся?» Они оставались без ответа. К утру я задремал, и приснилось мне, будто вышел я белой ночью к Дворцовому мосту, а он разведен! По Неве беззвучно скользят к заливу огромные баржи, плавучие краны. Им тесно: мешают гранитные быки, стальные, застывшие в небе пролеты. Кажется, вот-вот произойдет столкновение, и тогда!.. А на другом берегу, у Кунсткамеры, стоит и приветливо машет мне рукой университетский руководитель практики — преподаватель Смородкин…

Еще во сне я подумал, что нашел наконец-то выход из создавшегося положения, а утром, глотнув крепкого чая, поехал не к Каткову, а на факультет. Там я разыскал Смородкина и изложил ему суть своих расхождений с наставником.

Через неделю преподаватель вызвал меня в деканат.

— Вы не разочаровались в выборе будущей профессии? — спросил он и, заметив тревогу в моих глазах, добавил — Я прочитал дело. Ваша позиция правильная.

Однако окончательно я успокоился лишь после того, как из Управления милиции пришел отзыв и тот же Смородкин сказал:

— Вы выдержали сложный экзамен. Вашу старуху больше тревожить не будут.

Мне захотелось ответить ему стихами Константина Симонова: «Никто нас в жизни не может вышибить из седла!», но я не сделал этого, потому что в седле удержался тогда впервые…