Участники диалога: Архидам и Кафисий

1. Архидам. Пришлось мне как-то, Кафисий, слышать от одного художника остроумное слово о людях, рассматривающих произведения живописи. Он уподобил зрителей заурядных, непричастных к искусству, тем, кто издали приветствует многолюдную толпу, а зрителей просвещенных, знатоков искусства, — тем, кто обращается с речью особо к каждому из встретившихся. Действительно, у одних восприятие художественного произведения не точное, а как бы только обобщенное; другие же, расчленяя вещь в своем суждении по частям, не оставляют ничего из ее достоинств и недостатков незамеченным и не получившим надлежащей оценки. Думаю, что то же самое справедливо и относительно событий, происходивших в действительности: для косных умов достаточно узнать самое существенное их содержание и конечный исход; но созерцателя деяний, совершенных доблестью как неким великим искусством, если он способен оценить их высокую красоту, больше привлекают именно частности: конечный исход во многом зависит от судьбы; в последовательности же причин и событий наблюдатель видит борьбу доблести со случайностями, мудрой отваги — с опасностями, разумного начала — с обстоятельствами момента. Прими же и нас за зрителей такого рода: расскажи нам о последних событиях с самого их начала и передай нам разговор, который, как мы слышали, происходил в твоем присутствии; ради этого я не замедлил бы даже поехать в Фивы, если бы и без того афиняне не считали меня сверх должного склонным к беотизму.

Кафисий. Ну, Архидам, ради такого твоего благожелательного стремления узнать все происходившее я должен был бы, согласно Пиндару, «положив это превыше недосуга», явиться к тебе для такого рассказа. Но раз мы уже прибыли сюда с посольским поручением и пользуемся досугом в ожидании ответа от Народного собрания, было бы грубой невоспитанностью не пойти навстречу желанию благорасположенного друга, и я вновь пробудил бы старинное обвинение фиванцев в нелюбви к речам, уже ослабленное в окружении вашего Сократа; да и мы проявили себя в этом отношении усердием к почитаемому Лисиду. Но подумай о присутствующих — расположены ли они выслушать рассказ о стольких деяниях и передачу стольких речей: ведь немало продлится мое изложение, раз ты предлагаешь включить в него и речи.

Архидам. Ты их не знаешь, Кафисий? Надо тебе с ними познакомиться — это сыновья доблестных отцов, дружески к вам расположенных. Это вот племянник Фрасибула Лисифид, это Тимофей, сын Конона, это сыновья Архина; остальные также принадлежат к нашему содружеству: так что твой рассказ встретит благожелательных и сочувственных слушателей.

Кафисий. Очень рад. Но с чего же должен начаться мой рассказ, чтобы дополнить то, что вам уже известно?

Архидам. Нам, Кафисий, приблизительно известно положение в Фивах до возвращения изгнанников. Как Архий и Леонтид, побудив спартанца Фебида среди мира и спокойствия захватить Кадмею, одних граждан изгнали, а других устрашением заставили подчиниться своей противозаконной насильственной власти, об этом мы узнали от Мелона и Пелопида с товарищами, которые были нашими гостями и постоянными собеседниками во все время своего изгнания; слыхали мы и о том, что лакедемоняне наложили взыскание на Фебида за захват Кадмеи, отставив его от командования в походе на Олинф, но вместе с тем еще усилили гарнизоны крепости, прислав, на смену Фебида, Лисанорида с двумя помощниками. Знаем также, что Исмений, сразу после проведенного суда над ним, был подвергнут злой казни. Об этом сообщил Горгид в своих письмах находящимся здесь фиванским изгнанникам. Так что тебе остается только рассказать о возвращении наших друзей и о свержении тиранов.

2. Кафисий. В те дни, Архидам, все мы, участники заговора, обычно собирались на дому у Симмия,@ который тогда поправлялся от раны на ноге, чтобы обменяться необходимыми по ходу нашего дела соображениями, а для видимости вели литературные и философские беседы, к которым, отводя от себя подозрение, часто привлекали Архия и Леонтида, не чуждых такого рода собеседованиям. Симмий много путешествовал вдали от родины, встречаясь с иноземцами, лишь недавно вернулся в Фивы, преисполненный всевозможных диковинных рассказов о чужбине, и Архий охотно слушал его, присаживаясь вместе с молодыми людьми: он предпочитал, чтобы мы проводили время в таких речах, а не присматривались к делам властей. В тот день, когда с наступлением темноты изгнанники должны были незаметно приблизиться к стене, прибыл из Афин посланный Фереником человек, неизвестный у нас никому, кроме Харона. Он сообщил, что двенадцать самых молодых изгнанников охотятся с собаками на Кифероне и к вечеру придут в Фивы; сам же он послан, чтобы предупредить об этом и узнать, кто предоставит дом, в котором они найдут убежище, чтобы они могли сразу туда направиться. Мы пришли в некоторое замешательство и медлили с ответом, и тогда Харон изъявил готовность предоставить свой дом. Посланец поспешил отправиться с этим ответом обратно к изгнанникам. (3.) А гадатель Феокрит, взяв меня за руку и крепко пожимая ее, посмотрел вслед шедшему впереди Харону и сказал: «Вот, Кафисий, он не философ и не получил какого-либо особого, возвышающегося над средним уровнем образования, как твой брат Эпаминонд; но, повинуясь своей природе как прекрасному закону, он ради блага родины подвергает себя величайшей опасности. Эпаминонд же, считающий себя лучше кого-либо из беотийцев воспитанным к доблести, остается равнодушным и бездеятельным, словно ожидая какого-либо лучшего случая, чем этот, чтобы надлежащим образом проявить свои природные качества и воспитание». Я ответил ему: «Ты, Феокрит, слишком скор на суждения. Каждый из нас действует так, как считает правильным; и Эпаминонд, не убедив других действовать согласно его мнению, естественным образом воздерживается от действий, к которым его призывают, тогда как он им не сочувствует. Ведь если бы врач обещал тебе излечить твой недуг, не прибегая к отсечению и прижиганию, то было бы, полагаю, неблагоразумно понуждать его все же применить нож и огонь…@ Так как большинство с ним не согласно и мы уже вступили на избранный нами путь, то он просит сохранить за ним возможность остаться незапятнанным гражданской кровью, чтобы в нужный момент, не нарушая справедливости, принести пользу родине. Ведь дело не остановится в должных границах: Ференик и Пелопид, конечно, обратятся прежде всего против действительно виновных и зловредных, но Евмолпид и Самид, люди склонные к горячности и гневу, взявшись за меч под покровом ночной тьмы, не отложат его в сторону, не наполнив весь город кровопролитием и не расправившись со многими своими личными противниками».

4. В то время как я вел такой разговор с Феокритом, меня прервал Галаксидор, указав на Архия и спартанца Лисанорида, которые поспешно направлялись от Кадмеи в нашу сторону и были уже недалеко. Мы остановились, Архий, подозвав Феокрита, подвел его к Лисанориду, и они долго разговаривали, отойдя несколько от дороги в сторону святилища Амфиона,@ так что у нас возникло опасение, недопрашивают ли они Феокрита, что-то заподозрив или получив какой-то донос. В это время Филлид, который, как ты, Архидам, знаешь, был тогда писарем у Архия и его подчиненных, посвященный в план возвращения изгнанников и участник дела, взяв меня по-дружески за руку и сделав для виду несколько шутливых замечаний, касавшихся гимнастических упражнений и борьбы, отвел затем поодаль от остальных и осведомился, остается ли в силе договоренность о дне возвращения изгнанников. Когда я подтвердил это, он сказал: «Значит, я правильно выбрал для приема сегодняшний день: я пригласил Архия, и заговорщикам легко будет захватить его пьяным во время пирушки». — «Превосходно, Филлид, — сказал я, — попытайся же свести в одном месте всех или хотя бы большинство наших врагов». — «Но это нелегко, — возразил он, — а скорее даже невозможно: Архий надеется встретить у меня одну знатную женщину, и поэтому для него нежелательно присутствие Леонтида. Так что нам придется принимать их в двух разных домах; а после того как будут захвачены Архий и Леонтид, остальные, думаю я, разбегутся или откажутся от сопротивления, довольствуясь тем, что им будет предоставлена безопасность». — «Так мы и поступим, — сказал я. — Но о чем это они разговаривают с Феокритом?» — «Не могу сказать с уверенностью, — отвечал Филлид, — но я слыхал, что были возвещены тягостные и неблагоприятные для Спарты предзнаменования и оракулы». После того как Феокрит вернулся к нам, подошел Фидолай, родом из беотийского Галиарта, и сказал: «Симмий просит вас немного подождать здесь; у него важная встреча с Леонтидом, перед которым он ходатайствует о замене Амфифею смертной казни изгнанием».

5. «Вот встреча кстати, — воскликнул Феокрит, — я как раз хотел узнать, что обнаружилось при произведенном у вас вскрытии погребения Алкмены. Присутствовал ли ты там, когда Агесилай распорядился перенести эти останки в Спарту?» — «Нет, не присутствовал, — ответил Фидолай, — и очень огорчался и негодовал против сограждан, которые оставили меня в стороне от этого. Но, как мне известно, был найден камень вместо тела, небольшое медное запястье и две глиняные амфоры со слежавшейся и окаменевшей землей внутри, а над гробницей лежала медная доска с письменами, поражавшими древностью своих начертаний. Понять из них ничего не удалось, хотя они выступали отчетливо, когда доска была вымыта; их характер был какой-то особенный и чуждый, более всего сравнимый с египетскими письменами. Поэтому Агесилай, как говорили, послал их список египетскому царю с просьбой показать тамошним жрецам — не поймут ли. Но об этом вам, вероятно, сможет сказать что-нибудь и Симмий, который в то время много общался с египетскими жрецами, обсуждая с ними философские вопросы. Галиартяне же полагают, что разлив болота и большой неурожай постигли их как проявление гнева свыше за то, что они отважились раскопать погребение». Феокрит несколько помедлил, а потом заговорил: «Думаю, что и лакедемонян не минет гнев божества, как предвещают знамения, о которых мне сообщил Лисанорид. Теперь он едет в Спарту, чтобы снова засыпать погребение и, согласно оракулу, совершить возлияния Алкмене и Алею, хотя он и не знает, кто такой Алей; а вернувшись оттуда, он намерен разыскать погребение Дирки, место которого в Фивах известно только бывшим гиппархам: сменяясь в должности, каждый из них ночью наедине показывает это место своему преемнику; после чего они, совершив без огня некие священнодействия и уничтожив затем все их следы, до наступления рассвета расходятся в разные стороны. Думаю, Фидолай, что нелегко будет теперь разыскать это погребение. Ведь большинство гиппархов, скорее даже все, кроме Горгида и Платона, находятся в изгнании, а расспрашивать этих остерегутся из страха перед ними. А те, кто ныне находится у власти в Кадмее, только получают копье и печать, но ничего не знают ни о священнодействиях, ни о месте погребения».

6. Так говорил Феокрит. В это время вышел Леонтид со своими приближенными, а мы вошли в Кадмею и поздоровались с Симмием, который сидел там, погруженный в мрачное раздумье, очевидно получив отказ на свою просьбу. Оглянувшись на нас, он воскликнул: «Клянусь Гераклом, и дикие же, варварские нравы! Как нельзя лучше ответил древний Фалес, вернувшись из дальних странствий, когда друзья спросили его, что самое диковинное повидал он на чужбине: «Старика тирана». Ведь даже тот, кто на себе самом не испытал какой-либо несправедливости, тяготясь гнетом и жестокостью общих условий, враждебен беззаконным и неподотчетным властителям. Но предоставим это божьему изволению! А знаете ли вы, Кафисий, кто тот гость, который к вам прибыл?» — «Нет, не знаю, — сказал я, — о ком вы говорите». — «А вот, — продолжал он, — Леонтид говорит, что ночью около памятника Лисида появился человек в богатом убранстве, сопровождаемый многочисленным окружением, и расположился там на ночлег на подстилке из ветвей: там осталось ложе из вереска и тамариска, а также следы жертвенного огня и молочного возлияния. Утром же он осведомился у встречных, застанет ли он в городе сыновей Полимния». — «Кто мог бы быть этот чужеземец? — сказал я. — Из того, что ты говоришь, надо заключить, что это человек не простой, а знатный».

7. «Конечно, так», — подтвердил Фидолай. «Что ж, примем его, когда он к нам появится. Теперь же, Симмий, расскажи нам, не узнал ли ты чего-нибудь об этих удивительных письменах: ведь передают, что египетские жрецы разобрали ту надпись на доске, которую взял от нас Агесилай после вскрытия гробницы». Симмий сразу вспомнил: «О доске не знаю, Фидолай, но спартанец Агеторид привез в Мемфис прорицателю Хонуфису, у которого когда-то я вместе с Платоном и пепаретцем Эллопионом занимался философией, пространное письмо. Явился он по распоряжению царя, который приказывал Хонуфису, если ему удастся разобрать письмена, немедленно отослать их обратно вместе с толкованием. Хонуфис и течение трех дней извлекал из древних книг различные письмена и послал царю ответ, а нам сообщил, что грамота велит грекам учредить мусическое состязание; письмена же принадлежат той грамоте, которую в царствование Протея усвоил Геракл, сын Амфитриона: бог предписывает грекам хранить мир и спокойствие, состязаясь в философии, и решать вопросы справедливости, отложив оружие и вдохновляясь Музами и разумом. Мы и тогда одобрили речь Хонуфиса и еще более — когда, при возвращении из Египта через Карию, мы встретили делосцев, которые обратились к Платону как геометру с просьбой разрешить трудную задачу, предложенную им богом. Было дано вещание делосцам и прочим грекам, что постигшие их бедствия прекратятся, если они увеличат вдвое делосский кубический алтарь. Не вникнув в смысл задачи и получив при изготовлении удвоенного алтаря смехотворный результат (ибо, не зная соотношения между линейным и объемным увеличением, они не поняли, что при увеличении вдвое каждой из сторон боковой грани объем куба увеличится в восемь раз), они призвали Платона помочь им в этом затруднении. Платон же, помня о египетской науке, сказал, что бог подшутил над греками, пренебрегающими образованием, и, как бы насмехаясь над нашим невежеством, посоветовал серьезно заняться геометрией; ведь не слабого и поверхностного геометрического разумения требует задача найти две средние пропорциональные двух отрезков, что и является единственным решением задачи об удвоении куба одинаковым увеличением его измерений во всех направлениях. Сделать это сможет Евдокс Книдский или Геликон Кизикиец; но вы не должны думать, что бог желает только этого, нет, он предписывает эллинам, отбросив войну и неприязнь, служить Музам и, укротив страсти философскими рассуждениями и наукой, без вражды и со взаимной пользой общаться между собой».

8. Среди речей Симмия вошел наш отец Полимний и, присев рядом с Симмием, сказал: «Эпаминонд просит тебя и всех присутствующих, если у вас нет срочных дел, дождаться его здесь; он хочет познакомить вас с гостем, человеком, достойным всяческого уважения, и притом прибывшим с прекрасным важным поручением из Италии от пифагорейцев. Приехал он, чтобы совершить возлияние на могиле старца Лисида, побуждаемый к этому некими сновидениями и явными знамениями. Он привез немало золота, считая нужным возместить Эпаминонду расходы по оказанию поддержки Лисиду в старости, да и, помимо того, желая помочь нам в наших нуждах, хотя мы от этого и отказывались». — «Судя по тому, что ты говоришь, — сказал обрадованный Симмий, — это замечательный человек и достойный философ. Но почему же он не пришел к нам сразу?» — «После того как он переночевал у могилы Лисида, — отвечал отец, — Эпаминонд повел его на берег Йемена для омовения, а после этого они, думаю, вместе придут к нам; ночевал же он у могилы потому, что намеревался перенести останки в Италию, если этому не воспротивится ночью какое-нибудь божественное знамение». Когда отец, сказав это, умолк, (9.) заговорил Галаксидор: «Клянусь Гераклом, как трудно найти человека, свободного от суеверного чада. Одни подвержены этому против своей воли, вследствие необразованности или душевной слабости, другие же, чтобы казаться какими-то особо выдающимися по богобоязненности, на каждом шагу ссылаются на божье волеизъявление, на сны, видения и тому подобный вздор, прикрывая этим то, что у них в действительности на уме. Кто причастен к политической деятельности, тому, пожалуй, небесполезно иногда прибегнуть к узде суеверия, чтобы направить на нужный путь суетную толпу или отвратить ее от чего-либо; для философии же такой ход мысли не только не приличествует, но и прямо противоречит ее обязанностям, если она, пообещав рассуждением научить нас доброму и полезному, обращается к богам как началу всех действий, словно пренебрегая всяческим рассуждением; презрев доказательство, свое основное отличие, она прибегает к гаданиям по снам и видениям, которые посещают одинаково и доблестного, и подлого. Потом-то, думается мне, ваш Сократ избрал более философский характер образования и речей, простой и бесхитростный, как более приличествующий человеку свободному и стремящемуся к истине, а весь этот философский дым и чад отбросил, предоставив его софистам». — «Что же, Галаксидор, — заговорил тут Феокрит, — значит, и тебя убедил Мелет в том, что Сократ пренебрегал верой в богов? Ведь именно в этом он обвинил Сократа перед судом афинян». — «Отнюдь не верой в богов, — ответил тот. — Не восприняв от Пифагора, Эмпедокла и других философию, преисполненную мифов, призраков и суеверия, он как бы вывел ее из состояния вакхического опьянения и обратил на искание истины посредством трезвого рассуждения».

10. «Хорошо, — сказал Феокрит, — но как же мы, дорогой мой, оценим демона Сократа — как ложную выдумку или иначе? Среди преданий о Пифагоре я не назову ничего, что так походило бы на мантику и суеверие: без преувеличения, подобно тому как Гомер представил Афину «соприсущной во всяком труде» Одиссею, так демон Сократа явил ему некий руководящий жизненный образ, «всюду предтекший ему, подававший совет и могучесть», в делах неясных и недоступных человеческому разумению: в этих случаях демон часто вступал в собеседование с Сократом, сообщая божественное участие его намерениям. Узнать об этом больше можно от Симмия и других товарищей Сократа. Но вот однажды, когда мы направлялись к гадателю Евтифрону — ты помнишь это, Симмий, — Сократ прохаживался наверху, у Перепутья и дома Андокида, ведя философскую беседу с Евтифроном, и подвергал его, по своему обыкновению, шутливому разгрому. Вдруг он остановился и так оставался некоторое время погруженным в себя, а затем свернул в сторону и пошел по улице Коробовщиков, подозвав к себе и тех спутников, которые уже отошли вперед, и сославшись при этом на полученное им указание от демона. Большинство, в том числе и мы с Евтифроном, пошли вслед за ним, но несколько юношей продолжали идти вперед, как бы желая изобличить демона Сократа, и увлекли за собой флейтиста Харилла, который приехал вместе со мной в Афины к Кебету. И вот, когда они проходили по улице Ваятелей мимо судебной палаты, им навстречу выбежало тесно сплоченное стадо покрытых грязью свиней. Посторониться было некуда, так что свиньи одних сбили с ног, других обмазали сплошь грязью. Пришел домой и Харилл весь в грязи, так что после этого случая мы всегда со смехом вспоминали, как всегда заботится о Сократе его демон».

11. «А как ты думаешь, Феокрит, — спросил Галаксидор, — имеет ли демон Сократа какую-то свою особую силу или же это просто частица тех общих необходимых условий, которые, определяя жизненный опыт человека, сообщают ему в неясных и не поддающихся разумному учету случаях толчок, направляя его поведение в ту или иную сторону? Подобно тому как малый груз сам по себе не отклоняет коромысло весов, но, добавленный к одному из уравновешенных грузов, уводит все в свою сторону, так чихание или тому подобный знак, хотя бы и ничтожный, может повлечь за собой решение, касающееся важных действий: когда встречаются два противоборствующих соображения, то, присоединившись к одному из них, такой знак разрешает безысходность, устранив равновесие, и отсюда возникает движение и сила». Это подхватил мой отец: «А ведь и в самом деле, Галаксидор, я слышал от одного мегарца, а он от Терпсиона, что демон Сократа — это не что иное, как чихание, свое ли собственное или чужое. При этом, если кто-либо другой чихнул справа, или сзади, или спереди, то это побуждало к действию, если же слева, то заставляло воздерживаться; собственное же чихание утверждало в намерении совершить намеченное действие, но удерживало от завершения того, что уже было начато. Странным мне кажется, однако, если он, в действительности исходя из чихания, говорил товарищам о каком-то побуждающем или сдерживающем демоне: было бы, друг мой, нелепой суетностью из-за какого-то внешнего шума — чихания — отказываться от заранее обдуманного действия, и это совершенно противоречило бы образу человека, которого мы считаем поистине великим и выдающимся среди людей своей мудростью. Все поведение Сократа отличалось целеустремленностью и решимостью, как бы исходя из единого твердого изначального суждения. Всю жизнь он провел в бедности, тогда как мог бы воспользоваться тем, что ему с радостью готовы были предоставить его друзья; он не поступился философией, пренебрегая всеми препятствиями; наконец, когда товарищи подготовили ему обеспеченный побег из тюрьмы, он не склонился на все их настояния, чтобы уйти от верной смерти, а встретил ее с непоколебимой твердостью решения, — все это свойственно не человеку, изменяющему свои намерения под влиянием случайных шумов или знаков, а тому, кто следует высшему устремлению, ведущему к добру… Говорят, что и гибель сицилийского похода афинян Сократ предсказал некоторым из своих друзей; а еще ранее был такой случай. Периламп, сын Антифонта, раненый и взятый в плен после поражения афинян в битве при Делии, узнав от послов, прибывших из Афин с мирным предложением, что Сократ вместе с Алкивиадом и Лахетом благополучно вернулись, совершив переход у Регисты, превознес Сократа похвалами и горько сокрушался о тех своих товарищах и соратниках, которым довелось, избрав после битвы путь возвращения, отличный от указанного демоном Сократа, пасть под ударами нашей конницы. Думаю, что и Симмий слыхал об этом». — «Слыхал нередко и от многих, — отозвался Симмий, — ведь именно этот случай особенно прославил в Афинах демона Сократа».

12. «Что же, Симмий, — сказал Фидолай, — позволим мы Галаксидору шутя сводить это высокое пророчество к чиханию и приметам, которыми забавляются по пустякам невежды? Ведь где налицо действительная опасность и трудные обстоятельства, там уже, по Еврипиду,

Железом, а не шуткой спор решается». 1147

Галаксидор, однако, возразил: «С Симмием, если он сам слышал это от Сократа, я так же согласен, как и вы, Фидолай и Полимний, но то, что вы сами сказали, нетрудно опровергнуть. Подобно тому как во врачевании биение пульса служит малым знаком, много говорящим о состоянии больного, и как для кормчего крик морской птицы или прохождение бурого облачка предвещает бурный ветер и жестокое морское волнение, так для вещей души гадателя чихание или голос, вещь сама по себе ничтожная, может быть знаком чего-то важного: ведь ни в каком мастерстве не забывают о том, что малое может предзнаменовать великое и малочисленное — многое. Человек, незнакомый со смыслом письменности, видя немногие и невзрачные по форме начертания, не поверил бы, что знающий грамоту может извлечь из них сведения о великих войнах, происходивших у древних народов, об основаниях городов, о деяниях и судьбах царей, и сказал бы, что какой-то демон развертывает перед ним повествование обо всех этих делах исторического прошлого, и мы весело посмеялись бы над неразумием этого человека; смотри же, друг, как бы мы, не зная силы тех данных, которыми располагает мантика для суждений о будущем, стали неразумно выражать неудовольствие, если осведомленный в мантике человек делает из них выводы, касающиеся будущего, и при этом утверждает, что его действиями руководит не чихание и не голос, а демон. Тут я обращаюсь к тебе, дорогой Полимний. Ты удивляешься, что Сократ, более чем кто-либо из людей очеловечивший философию устранением из нее всякой напыщенной темноты, для этого своего знака избрал название не чихания и не голоса, а какого-то трагического демона. А вот я, наоборот, удивился бы, если бы такой мастер диалектики и владения словом, как Сократ, сказал, что получает знак не от демона, а от чихания; это то же самое, как если бы кто сказал, что его ранило копье, а не посредством копья метнувший это копье человек; или что тот или иной вес измерен весами, а не сделавшим взвешивание человеком посредством весов. Ведь действие принадлежит не орудию, а человеку, который пользуется орудием для этого действия. Но, как я уже предложил, послушаем Симмия, не скажет ли он что-нибудь, зная все более точно».

13. Но тут в разговор вступил Феокрит. «Сначала, — сказал он, — уделим внимание вновь пришедшим, и особенно гостю, которого привел Эпаминонд». Действительно, оглянувшись на двери, мы увидели вошедшего Эпаминонда и с ним его друзей Исменодора и Вакхилида, а также флейтиста Мелисса. За ними следовал гость благородной внешности, богато одетый, с чертами, выражавшими кротость и дружелюбие. Когда он уселся рядом с Симмием, Эпаминонд рядом со мной, остальные — где кому пришлось и установилась тишина, Симмий обратился к моему брату: «Теперь, Эпаминонд, скажи, как нам именовать гостя, кто он и откуда родом — таково ведь обычное начало знакомства». — «Имя этому мужу Феанор, — ответил Эпаминонд, — родом он кротониат и, принадлежа к тамошней философской школе, не посрамляет великого имени Пифагора. Теперь он предпринял дальнюю поездку сюда из Италии, чтобы благим делом завершить благое учение». Гость же, подхватив его речь, сказал: «Но ты, дорогой Эпаминонд, препятствуешь самому прекрасному делу. Ведь если похвально благотворить друзьям, то нет постыдного и в том, чтобы принимать помощь от друзей. Ведь каждое проявление дружелюбия, нуждаясь одинаково в принимающем его, как и в дающем, получает прекрасное завершение от них обоих, и кто его не примет, тот как бы упускает мимо цели превосходно направленный ему мяч. Но есть ли какая-либо цель, которой и достигнуть было бы так отрадно и мимо которой промахнуться так досадно, как достойный дружеского благодеяния человек? Ведь в других случаях не попавший в цель терпит ущерб по своей собственной оплошности, а в этом случае отклоняющий дружественное изъявление наносит обиду самой дружбе, не достигающей цели, к которой она стремилась. Тебе я уже рассказал о причинах, побудивших меня прибыть сюда, хочу и присутствующим сказать об этом, призывая их рассудить нас с тобой. Когда в италийских городах пифагорейские власти были свергнуты восставшими, в Метапонте килоновцы подожгли помещение, где происходило собрание гетерии, и в пожаре погибли все находившиеся там, кроме Филолая и Лисида, которые благодаря своей молодости и силе пробились сквозь огонь. Филолай бежал в Луканию и там встретился с друзьями, которые, сплотившись против килоновцев, одержали верх над ними; где находился Лисид, долго оставалось неизвестным, пока леонтинец Горгий, возвратившись в Сицилию из поездки в Грецию, не сообщил в семействе Аркеса, что встретился с Лисидом в Фивах. Аркес, побуждаемый дружескими чувствами, готов был немедленно отплыть за Лисидом в Грецию, но старческая немощь не позволила ему сделать это самому, и он распорядился, чтобы кто-нибудь другой привез в Италию Лисида, а если его уже не будет в живых, то хотя бы его останки. Наступившие войны и государственные перевороты воспрепятствовали друзьям исполнить это при жизни Лисида. Но когда демон Лисида с достоверностью сообщил нам о его кончине, а от осведомленных людей мы узнали, какую щедрую поддержку и вспомоществование в старости получил в вашем небогатом доме Лисид как названый отец твоих сыновей, и как он скончался, окруженный общим почитанием. И вот меня, самого молодого, послали многие старшие, обладающие богатством и желающие уделить из него тем, кто его не имеет, что и для самих дающих будет величайшим удовлетворением их дружеских чувств. Лисид же мирно покоится, погребенный вами, и для него отраднее прекрасной могилы помощь, оказываемая друзьям друзьями и близкими».

14. Во время речи гостя отец прослезился, вспоминая Лисида, а Эпаминонд, взглянув на меня со своей мягкой улыбкой, сказал: «Как же нам быть, Кафисий? Прогоним нашу нужду богатством и успокоимся?» — «Никоим образом, — ответил я, — не расправимся мы так с нашей «наставницей строгой». Защити же ее — тебе принадлежит слово». — «Всегда я боялся, дорогой отец, — начал Эпаминонд, — что наш дом подвержен опасности вторжения богатства с одной-единственной стороны: внешность Кафисия требовала такой одежды, в которой он мог бы покрасоваться перед своими многочисленными поклонниками; да и для успешных занятий в гимнасии, и для атлетических состязаний важно было хорошее питание; но раз уж сам он не хочет предать нашу наследственную закалку бедностью и, как он ни молод, щеголяет умеренностью и довольствуется тем, что у нас есть, то какое же употребление нашли бы мы для богатства? Может быть, мы позолотим свое оружие и разукрасим щит пурпуром в сочетании с золотом, как это сделал афинянин Никий? И купим тебе, отец, милетский плащ, а матери окаймленную пурпуром тунику? Ведь не станем же мы растрачивать полученный дар на чревоугодие, словно принимая у себя это богатство как прихотливого гостя». — «Подальше от этого, сын мой, — сказал отец, — пусть я никогда не увижу такой перемены нашего образа жизни». — «Но ведь не будем же мы сидеть дома, охраняя свое богатство: получилось бы, что подарок не принес нам ни пользы, ни удовольствия». — «Конечно». — «Вот недавно, — продолжал Эпаминонд, — многим показался грубым ответ, который я дал фессалийскому военачальнику Иасону, приславшему нам много золота с просьбой принять его в дар; я ответил, что он оскорбляет меня, гражданина свободного и самостоятельного государства, будучи сам сторонником единоличного правления и пытаясь подкупить меня. Твою же готовность помочь нам, милый гость, я принимаю и высоко ценю — она прекрасна и достойна философа, — но ты предлагаешь лекарство от несуществующей болезни. Если бы ты, узнав, что мы ведем войну, приплыл с воинской помощью, но застал нас уже заключившими мир, то не счел бы нужным оставить здесь эти военные средства ненуждающимся в них; так ты явился союзником против бедности в том предположении, что она нам докучает, в действительности же она с нами в ладу, как добрая соседка: нам не нужны деньги как оружие против нее, ничем нам не вредящей. Возвести же твоим соотечественникам, что они прекрасно пользуются своим богатством, но прекрасно обходятся здесь и их друзья своей бедностью. А за поддержку старости Лисида и за его погребение сам Лисид уже воздал нам должное, как многим другим, так и тем, что научил нас не тяготиться бедностью».

15. Сразу же откликнулся Феанор: «Но если и недостойно благородного человека тяготиться бедностью, то не странно ли бояться и избегать богатства?» — «Странно, — ответил Эпаминонд, — в том только случае, если кто-либо отрекается от него не вследствие здравого рассуждения, а ради видимости и из некоего чванства, или же от природной грубости». — «Но какое рассуждение, — возразил тот, — может отвратить от приобретения имущества честными и справедливыми средствами, дорогой Эпаминонд? А лучше всего скажи мне (ведь ты как-никак проявил себя в своем ответе более кротким с нами, чем с этим фессалийцем), как ты думаешь — только ли принятие денег в подарок никогда не бывает правильным, а дарение может и быть таковым, или же погрешают одинаково как дающие, так и принимающие такие подарки?» — «Никоим образом, — сказал Эпаминонд, — как и всякое дарение и приобретение может быть и предосудительным и благородным, так это я считаю справедливым и по отношению к дарению и принятию богатства». — «В таком случае, не заслуживает ли одобрения тот, кто добровольно и с радостью отдает свой долг?» Эпаминонд изъявил согласие. «Но если кто что-либо отдает, заслуживая этим похвалы, то не заслуживает ли похвалы и принимающий это? И возможно ли получение денег более справедливое, чем получение от справедливо дающего?» — «Невозможно». — «Итак, Эпаминонд, если из двух друзей один должен нечто дать, то другой должен взять это; в битве можно и уклониться от хорошо направленного удара, но в дружеском благотворении несправедливо избегать или отталкивать благородно дарящего: ведь если бедность не тягостна, то и богатство, с другой стороны, не так бесславно и предосудительно». — «Этого я не говорю, — сказал Эпаминонд, — но возможен случай, когда отклонение дара, хотя бы и предложенного в полном соответствии с требованиями чести и совести, будет почетнее и благороднее, чем его принятие. Рассудим вместе: есть много желаний, в том числе и прирожденных, связанных с удовлетворением естественных телесных потребностей, и таких, которые можно назвать пришлыми, которые, возникнув из ложных мнений, но почерпнув силу в дурном воспитании и укрепившись временем и привычкой, часто увлекают и обременяют душу более властно, чем необходимые. Но постоянным упражнением многие позволили разуму умерить даже врожденные страсти; а всю силу упражнения, дорогой друг, надо направить против пришлых и излишних желаний, искореняя их воздержанием, опирающимся на наставления разума. Ведь если противодействие разумного начала преодолевает даже голод и жажду, то гораздо легче обуздать сребролюбие и тщеславие, воздерживаясь от удовлетворения их побуждений и ставя им преграды до полного их уничтожения. Не так ли?» Гость изъявил согласие, и Эпаминонд продолжал: «Но не усматриваешь ли ты некоторое различие между упражнением и тем, для чего упражнение это предназначено? Подобно тому, как делом атлетики можно считать победу в борьбе за венок, одержанную над противником, а упражнением — телесную подготовку к этому с помощью гимнастических занятий, так и в делах доблести: одно — это ее проявление, другое — это подготовка к ней. Согласен ли ты с этим?» Гость ответил утвердительно. «Тогда скажи о воздержании от постыдных и противозаконных наслаждений, считаешь ли ты его упражнением или самим делом и следствием упражнения?» — «Делом и следствием упражнения». — «А упражнение в воздержанности не в том ли состоит, что вы, возбудив у себя гимнастическими упражнениями волчий голод, долго любуетесь роскошно убранными столами и изысканными яствами, а затем предоставляете воспользоваться этим пиршеством вашим рабам, а свои уже обузданные желания удовлетворяете обычной незатейливой едой? Ибо воздержание от доступных наслаждений служит душе упражнением для того, чтобы обходиться без недоступных». — «Совершенно верно», — подтвердил гость. «Вот так же, дорогой друг, справедливость служит защитным упражнением против корыстолюбия и сребролюбия — и состоит не в том, чтобы не вламываться по ночам к соседу, чтобы обокрасть его, и чтобы воздерживаться от грабежей, и не тот упражняется в бескорыстии, кто не продает за деньги родину и друзей (ведь в этих случаях и закон и страх препятствует такому нарушению благопристойности); но вот кто часто добровольно отстраняется от справедливых и дозволенных законом выгод, тот упражнением приучает себя оставаться всегда вдали от всякого несправедливого и противозаконного приобретательства. Ведь невозможно, чтобы остался невозмутимым среди возможных привлекательных, но предосудительных наслаждений дух, не оказавший неоднократно пренебрежение представившейся возможности вкусить дозволенное; и презреть всякое ненаказуемое дурное стяжательство нелегко тому, кто привык повиноваться наложенному извне запрету, но в ком осталось едва преодолимое внутреннее влечение ко всякого рода выгоде, воспитанное вошедшим в обыкновение использованием каждого случая невозбраняемого обогащения. А муж, обходящийся без любезной помощи друзей и без царских подарков, отказывается и от случайных даров судьбы, которые могли бы, пробуждая в нем сребролюбие, нарушить невозмутимость его духа и заставить его уклониться в сторону от справедливости: он в спокойствии пользуется своим достоянием, руководимый стремлением к добру, находя в себе самом душевное величие и прекрасное согласие со своей совестью. Мы с Кафисием, дорогой Симмий, поклонники таких людей и поэтому просим гостя позволить нам в наших недостатках учиться такой доблести».

16. Симмий, который на протяжении этой речи моего брата два или три раза одобрительно кивнул головой, сказал: «Да, великий муж Эпаминонд, и заслуга в этом принадлежит присутствующему здесь Полимнию, который дал своим сыновьям самое лучшее философское образование… Но в спорном вопросе, дорогой гость, вы сами разберитесь между собой; а будет ли нам позволено узнать, поднимешь ли ты останки Лисида из могилы для перенесения в Италию или оставишь у нас, среди добрых друзей, которые когда-нибудь лягут рядом с ним?» На это Феанор, улыбнувшись, ответил: «Я думаю, Симмий, что Лисиду хорошо здесь, и он, благодаря Эпаминонду, ни в чем не нуждается. Есть у пифагорейцев некоторые особые погребальные обряды, без совершения которых мы не считаем человека встретившим блаженную кончину. Когда мы из снов узнали о смерти Лисида (ибо есть признак, по которому можно различить, принадлежит ли являющийся во сне образ живому или мертвому), у многих возникло опасение, что Лисид на чужбине не встретил надлежащей заботы и что его прах надо перенести, чтобы на родине он получил то, что предписывает обряд. С этой целью я сюда и прибыл. Местные жители проводили меня к месту погребения, и я уже вчера вечером совершил возлияние, призывая душу Лисида низойти и возвестить, как надлежит далее действовать. На протяжении ночи я ничего не увидел, но показалось мне, что я слышу голос, который велит мне не двигать то, что движенью не подлежит, ибо тело Лисида уже нашло благочестивую дружескую заботу, а душа уже подверглась посмертному суду и послана к другому рождению и другому демону. И действительно, встретившись утром с Эпаминондом и узнав от него, как он похоронил Лисида, я убедился, что он получил от Лисида достаточное наставление, вплоть до самого таинства, и был руководим в жизни тем же демоном, что и Лисид, — если я вправе, наблюдая плавание, прийти к заключению о кормчем. Ибо бесчисленны пути человеческой жизни, но немногочисленны те, по которым людей ведут демоны». Сказав это, Феанор поглядел на Эпаминонда, как бы снова изучая черты и выражение его лица.

17. В это время пришел врач и стал сменять повязку у Симмия, а вслед за тем вошел Филлид в сопровождении Гиппосфенида. Подозвав меня, Харона и Феокрита, он отвел нас в дальний угол перистиля с видом крайнего смущения. Когда я спросил: «Уж не случилось ли что-нибудь, дорогой Филлид?», он ответил: «Со мной ничего, Кафисий, но я и предвидел слабость Гиппосфенида, и предупреждал вас о ней, прося не приобщать его к нашему делу». Мы сильно встревожились, но Гиппосфенид сказал: «Ради богов, Филлид, не говори так. Не подменяй решимость торопливостью и не опрокидывай дело города, близкое всем нам, а предоставь изгнанникам, раз уж так указано судьбой, беспрепятственно вернуться на родину». Тут Филлид воскликнул с раздражением: «Скажи мне, Гиппосфенид, сколько у нас, по-твоему, участников, посвященных в заговор?» — «Мне известно, — ответил тот, — не менее тридцати человек». — «Как же это ты единолично отменил решение такого множества людей, послав к изгнанникам, уже находившимся в пути, конного вестника с распоряжением повернуть обратно и не предпринимать ничего в этот день, тогда как сами случайные обстоятельства благоприятствовали возвращению». При этих словах Филлида мы все сильно встревожились, а Харон, устремив на Гиппосфенида суровый взгляд, воскликнул: «Что же это ты, негодный человек, сделал с нами?» — «Ничего страшного, — спокойно ответил тот, — потрудись только, снизив свой грозный голос, вникнуть в соображения своего ровесника, так же, как и ты, отмеченного сединой. Если мы решили показать согражданам отважное презрение к опасности и воодушевление, не щадящее собственной жизни, то и сегодня остается достаточно времени, чтобы, не дожидаясь вечера, обнажив мечи, выступить против тиранов: будем убивать, будем умирать, будем жертвовать собой. Но все это не так трудно и сделать и претерпеть, а трудно освободить Фивы от такой вражеской вооруженной осады и изгнать спартанский гарнизон ценой двух-трех убитых. Да и Филлид не заготовил столько вина для попойки, чтобы напоить допьяна полторы тысячи человек охраны Архея. А если даже нам удастся устранить его, то останутся бдительными ночными сторожами Гермиппид и Аркес. Что же нам торопиться звать своих друзей и близких на верную гибель? Ведь само задуманное возвращение уже не тайна для врагов. Иначе зачем феспийцам уже третьего дня было дано распоряжение быть в боевой готовности и ожидать приказа спартанских военачальников? Мне известно также, что Амфифея собираются сегодня же осудить, чтобы расправиться с ним, когда вернется Архий. Разве это не говорит ясно о том, что наши планы раскрыты? Не лучше ли нам выждать некоторое время хотя бы настолько, чтобы умилостивить богов? Ведь вещатели, принося быка в жертву Деметре, усмотрели в жертвенном пламени знаки великого смятения и опасностей, угрожающих городу. И вот что требует от тебя, Харон, величайшей осторожности. Вчера, возвращаясь со мной из деревни, Гипотодор, сын Эрианфа, хороший человек и мне близко знакомый, но не посвященный в наши дела, сказал мне: «Есть у тебя, Гиппосфенид, товарищ Харон. Я с ним незнаком, но ты, если найдешь уместным, посоветуй ему остерегаться опасности, которой угрожает ему привидевшийся мне минувшей ночью странный и зловещий сон. Снилось мне, будто его дом рожает, а сам он с друзьями стоят вокруг и возносят моления. Дом издает нечленораздельные звуки, будто мычание, наконец из его внутренности вырывается страшный огонь, охватывающий большую часть города, а крепость Кадмея окутывается дымом, сквозь который огонь не пробивается». Таково было, дорогой Харон, сновидение, о котором поведал мне этот человек, я и тогда испугался, и еще больше, когда услышал сегодня, что изгнанники должны остановиться в твоем доме: боюсь, как бы мы не навлекли на самих себя больших бедствий, не причинив врагам сколько-нибудь значительного ущерба, а разве только приведя их в смятение. Ибо город в моем толковании означает нас, а Кадмея — врагов, во власти которых она находится».

18. Подхватив последние слова и упреждая Харона, который хотел что-то ответить Гиппосфениду, Феокрит воскликнул: «Да мне ничто до сих пор не внушало такой решимости в нашем деле, как это сновидение, хотя я и совершал прекрасные жертвоприношения ради дела изгнанников. Ведь яркий свет, обнявший весь город, возник в дружественном доме, а обиталище врагов было омрачено дымом, никогда не приносящим ничего лучшего, чем слезы и смятение. Невнятные голоса, раздававшиеся с нашей стороны, означают глухой ропот подозрений и осуждения, который не воспрепятствует нашему замыслу осуществиться с успехом. А то, что жертвенные предзнаменования были неблагоприятны, вполне естественно — ведь и начальствование и жертва принадлежит не народу, а тем, в чьих руках власть». Не успел Феокрит договорить, как я обратился к Гиппосфениду: «Кого ты послал к изгнанникам? Если он еще недалеко, то можно его догнать». Но Гиппосфенид ответил: «Сказать по правде, дорогой Кафисий, я не знаю, удастся ли тебе догнать человека, у которого самый быстрый конь во всем городе; вы его знаете, это начальник конюшни Мелона, и через Мелона он с самого начала осведомлен о нашем замысле». Взглянув на него, я спросил: «Не Хлидон ли это, победитель на прошлогодних скаковых состязаниях на празднике Геракла?» — «Он самый», — подтвердил Гиппосфенид. «А кто это, — спросил я, — уже столько времени стоит там у входа и смотрит на нас?» Гиппосфенид обернулся: «Клянусь Гераклом, это Хлидон! Боги, уж не случилась ли какая беда?» А тот, заметив, что мы обратили на него внимание, нерешительно приближался. Когда Гиппосфенид кивнул ему и предложил говорить не стесняясь, так как все присутствующие — люди, посвященные в дело, Хлидон сказал: «Я и сам хорошо знаю этот дом и, не застав тебя ни дома, ни на рынке, решил направиться сюда, чтобы немедленно рассказать без утайки обо всем происшедшем. Исполняя твое распоряжение со всей поспешностью отправиться навстречу возвращающимся, я пошел домой, чтобы оседлать коня. Но тут у меня не оказалось под рукой конской узды. Жена долго возилась в кладовой, делая вид, что ищет ее среди вороха вещей; и наконец, достаточно испытав мое терпение, призналась, что накануне одолжила узду одному соседу по просьбе его жены. Когда же я в негодовании стал упрекать ее, она прибегла к отвратительному злоречию, призывая невзгоды и на мое отправление, и на возвращение, — да обратят это Зевс и боги против нее самой. Наконец в гневе я не удержался и от побоев, сбежались соседи и соседки, все это безобразие с обеих сторон совершенно подавило меня, и я едва собрался с духом прийти к вам, чтобы просить отправить с этим поручением кого-нибудь другого — мне так дурно, что я выполнить его не в состоянии». (19.) В нашем настроении произошел внезапный перелом. Вот только совсем недавно мы сокрушались по поводу препятствий, возникавших для нашего дела, а теперь, наоборот, острота положения и недостаток времени, исключавший всякую отсрочку, повергали нас в тревогу и страх. Однако я пожал руку Гиппосфениду и постарался внушить ему бодрость, говоря, что и сами боги призывают нас действовать.

После этого Филлид удалился, чтобы позаботиться о приеме и сразу же вовлечь Архия в попойку, а Харон — чтобы подготовить все необходимое для встречи возвращающихся изгнанников. Мы же с Феокритом вновь присоединились к Симмию, чтобы использовать возможность еще поговорить с Эпаминондом.

20. Те продолжали углубленное исследование важного вопроса, поднятого Галаксидором и Фидолаем, — какова сущность и сила так называемого демона Сократа. Что ответил Симмий на речь Галаксидора, мы не слышали. Но нам он сказал, что как-то сам спросил об этом Сократа, но, не получив никакого ответа, больше не допытывался. Однако ему часто доводилось быть свидетелем того, что Сократ людей, говоривших о том, что им было явлено божественное видение, признавал обманщиками, а к тем, кто говорил об услышанном ими некоем голосе, относился с уважением и внимательно их расспрашивал. Это наблюдение побуждало нас при обсуждении между собой занимавшего нас вопроса подозревать, что демон Сократа был не видением, а ощущением какого-то голоса или созерцанием какой-то речи, постигаемой необычным образом, подобно тому как во сне нет звука, но у человека возникают умственные представления каких-то слов, и он думает, что слышит говорящих. Но иные люди и во сне, когда тело находится в полном спокойствии, ощущают такое восприятие сильнее, чем слушая действительную речь, а иногда и наяву душа едва доступна высшему восприятию, отягченная бременем страстей и потребностей, уводящих ум от сосредоточения на явленном. У Сократа же ум был чист и не отягчен страстями, он лишь в ничтожной степени в силу необходимости вступал в соприкосновение с телом. Поэтому в нем сохранялась тонкая чувствительность ко внешнему воздействию, и таким воздействием был для него, как можно предположить, не звук, а некий смысл, передаваемый демоном без посредства голоса, соприкасающийся с разумением воспринимающего как само обозначаемое. Ведь когда мы разговариваем друг с другом, то голос подобен удару, через уши насильственно внедряющему в душу слова; но разум более сильного существа ведет одаренную душу, не нуждающуюся в таком ударе, соприкасаясь с ней самим мыслимым, и она отвечает ему, раскрытому и сочувствующему, своими устремлениями, не возмущаемыми противоборством страстей, но покорными и уступчивыми, как бы повинующимися ослабленной узде. И не следует удивляться этому, видя повороты тяжелых кораблей под воздействием малого кормила или движение гончарного круга, которому сообщается равномерное вращение легким касанием оконечностей пальцев: предметы неодушевленные, но гладкие и подвижные по своему устройству, покорствуют движителю при каждом его толчке; а душа человека, напряженная бесчисленными устремлениями, как натянутыми струнами, гораздо подвижнее любого вещественного орудия. Поэтому она чрезвычайно расположена к тому, чтобы под воздействием умственного прикосновения получить в своем движении уклон в сторону задуманного. Ведь именно здесь, в мыслящей части души, начала страстей и устремлений, которые, вовлекаемые в ее движение, когда она поколеблена, уводят за собой и самого человека. Отсюда легко понять, какую силу имеет мыслительная часть: кости бесчувственны, жилы и мышцы наполнены жидкостью и вся масса составленного из этих частей тела лежит в покое, но как-только в душе возникнет мысль и порыв к движению, тело пробудится и, напрягаясь во всех своих частях, словно окрыленное, несется к действию. И нет причин полагать, что трудно или невозможно постигнуть способ, каким мыслящая душа увлекает за своим порывом телесный груз. Подобно тому как мысль, даже и не облеченная в звук, возбуждает движение, так с полной убедительностью, как мне кажется, могли бы мы предположить, что ум следует водительству более высокого ума и душа — более божественной души, воздействующих на них извне тем соприкасанием, какое имеет слово со словом или свет со своим отблеском. В сущности мы воспринимаем мысли друг друга через посредство голоса и слов, как бы на ощупь в темноте: а мысли демонов сияют своим светом тому, кто может видеть и не нуждается в речах и именах, пользуясь которыми как символами в своем взаимном общении люди видят образы и подобия мыслей, но самих мыслей не познают — за исключением тех людей, которым присущ какой-то особый, божественный, как сказано, свет. Если кто отнесется к этому с недоверием, то может почерпнуть некоторое дополнительное подтверждение в том, что происходит при звучании речи: воздух, оформленный в виде членораздельных звуков и превратившийся полностью в звучащие слова, доносит до души слушающего некую мысль. Что же удивительного, если воздух при своей восприимчивости, изменяясь сообразно с мыслями богов, отпечатывает эти мысли для выдающихся и божественных людей? Подобно тому как удары ведущих подземные работы, доносясь из глубины, улавливаются медными щитами в форме отголоска, а помимо этого затухают незамеченными, так речи демонов, разносясь повсюду, встречают отголосок только у людей со спокойным нравом и чистой душой; таких мы называем святыми и праведниками. Простой же народ думает, что божества вещают людям только в сновидениях, если же это происходит с бодрствующими и находящимися в полном сознании, то это считают странным и невероятным: подобно тому как если бы кто считал, что музыкант, играющий на дурно настроенной лире, не сможет вовсе и прикоснуться к ней, когда она будет настроена правильно, эти люди не видят истинной причины кажущейся странности; заключается же она в их собственной настроенности и смятенности, от которой был свободен наш товарищ Сократ, как свидетельствует оракул, полученный его отцом, когда Сократ был еще ребенком; он гласил: предоставить мальчику делать все, что ему вздумается, ни в чем не насиловать и не ограничивать его наклонностей и молиться за него Зевсу Покровителю и Музам, а в остальном не беспокоиться о Сократе, ибо он в себе самом содержит лучшего руководителя жизни, чем тысячи учителей и воспитателей.

21. «Так думали мы, Фидолай, и при жизни Сократа и продолжаем думать теперь о его демоне, пренебрегая мнением тех, кто говорит о голосах, чиханиях и тому подобном. А о тех мыслях, которые развивал нам по этому поводу Тимарх из Херонеи, скорее мифах, чем рассуждениях, лучше, полагаю я, умолчать». — «Никоим образом, — возразил Феокрит, — расскажи нам и это: ведь и миф, если и не вполне ясно, все же каким-то образом соприкасается с истиной. Но прежде всего скажи, кто был этот Тимарх: ведь я его не знаю». — «Понятно, Феокрит, — сказал Симмий, — он скончался совсем молодым. Перед смертью он попросил Сократа похоронить его рядом с его другом и ровесником Лампроклом, умершим за несколько дней до того сыном Сократа. Так вот, Тимарх, юноша одаренный и недавно приобщившийся к философии, пожелал узнать, какую силу скрывает в себе демон Сократа. Не сообщая об этом никому, кроме меня и Кебета, он опустился в пещеру Трофония, совершив все установленные в этом святилище обряды. Две ночи и один день он провел под землей. Многие считали его уже погибшим и близкие оплакивали его, но вот он утром вернулся очень радостный. Поклонившись богу и едва пробившись сквозь окружившую его толпу любопытствующих, он рассказал нам много такого, что вызывает удивление не только у зрителя, но и у слушателя. (22.) Опустившись в подземелье, он оказался, так рассказывал он, сначала в полном мраке. Произнеся молитву, он долго лежал без ясного сознания, бодрствует ли он или сон видит: ему показалось, что на его голову обрушился шумный удар, черепные швы разошлись и дали выход душе. Когда она, вознесясь, радостно смешивалась с прозрачным и чистым воздухом, ему сначала казалось, что она отдыхает после долгого напряженного стеснения, увеличиваясь в размере, подобно наполняющемуся ветром парусу; затем послышался ему невнятный шум чего-то пролетающего над головой, а вслед за тем и приятный голос. Оглянувшись вокруг, он нигде не увидел земли, а только острова, сияющие мягким светом и переливающиеся разными красками наподобие закаливаемой стали. Число их казалось бесконечным, а величина огромной, но не одинаковой, очертания же у всех были округлые. Слышалось, как на их круговое движение эфир отзывается мелодическим звучанием: благозвучие этого голоса, возникающего изо всех отдельных звучаний, соответствовало плавности порождающего их движения. Посредине же между ними простиралось море или озеро, которое светилось красками, переливавшимися сквозь прозрачное сияние. Некоторые из островов перемещались по поверхности, имея самостоятельное движение, но большинство из них плыли, увлекаемые общим круговым течением воды. Глубина же моря была кое-где значительная, особенно в южном направлении, а кое-где виднелись мели и броды. Во многих местах вода выходила из берегов и отступала обратно, но большого прилива нигде не было. Цвет воды местами был чистый морской, местами же замутненный, напоминавший болото. Кружась вместе с течением, острова не возвращались на прежнее место, а шли параллельно, несколько отклоняясь, так что при каждом обороте описывали спираль. Море, заключенное между островов, составляло немного меньше восьмой части целого — так казалось Тимарху; и было у него два устья, из которых било пламя навстречу водным токам, так что синева на большом пространстве бурлила и пенилась. Все это ему было радостно созерцать. Обратив же взгляд вниз, он увидел огромное круглое зияние, как бы полость разрезанного шара, устрашающе глубокое и полное мрака, но не спокойного, а волнуемого и готового выплеснуться. Оттуда слышались стенания и вой тысяч живых существ, плач детей, перемежающиеся жалобы мужчин и женщин, разнообразные невнятно доносившиеся из глубины шумы, и все это его поразило немалым страхом. По прошествии некоторого времени кто-то невидимый обратился к нему со словами: «О Тимарх, о чем ты хочешь спросить?» Он ответил: «Обо всем, разве не все удивительно?» — «Но от земных дел, — возразил тот же голос, — мы далеки, это область других богов; а удел Персефоны, к которому мы причастны, один из тех четырех, которые обтекает Стикс, тебе, если хочешь, позволено рассмотреть». Когда же он спросил, что это Стикс, то получил ответ: «Это путь в область Аида, он в своем обходе касается и света и отграничивает последнюю часть целого от остального. Есть четыре начала всего: первое — жизни, второе — движения, третье — рождения, последнее — гибели. Связывает же первое со вторым Монада соответственно невидимому, второе с третьим — Разум соответственно солнцу, третье с четвертым — Природа соответственно с луной. На каждом соединении восседает как его хранительница дочь Ананки Мойра: на первом Атропа, на втором — Клото и на обращенном к луне — Лахеса, от которой зависит жизненный путь всякого рождения. Все прочие острова несут богов, луна же, несущая земных демонов, избегает Стикса, несколько возвышаясь над ним, но настигается при каждой сто семьдесят седьмой мере. И когда приближается Стикс, души в страхе подъемлют стенание, ибо многие из них похищает Аид, стоит им только поскользнуться. Прочие же подплывают снизу к луне, которая уносит их вверх, если им выпал срок окончания рождений; но тем, которые не очистились от скверны, она не дает приблизиться, устрашая их сверкающими молниями и грозным мычанием, так что они, горько жалуясь на свою участь, несутся снова вниз для другого рождения, как ты и видишь». — «Но я вижу только множество звезд, — сказал Тимарх, — которые колеблются вокруг зияющей пропасти, и одни в ней тонут, другие оттуда выскакивают». — «Не понимаешь ты, — вещал голос, — что видишь самих демонов. Вот как это обстоит. Всякая душа причастна к разуму, и нет ни одной неразумной и бессмысленной, но та часть ее, которая смешается с плотью и страстями, изменяясь под воздействием наслаждений и страданий, утрачивает разумное. Но смешение с плотью не у всех душ одинаково: одни полностью погружаются в тело и, придя в смятение до самой глубины, всю жизнь терзаемы страстями; иные же, частично смешавшись, самую чистую часть оставляют вне смешения; она не дает себя увлечь, а как бы плавает сверху, только касаясь головы человека, и руководит жизнью души, поскольку та ей повинуется, не подчиняясь страстям. И вот часть, погруженная в тело и содержащаяся в нем, носит название души, а часть, сохраненную от порчи, люди называют умом и считают, что он находится у них внутри, как будто бы то, что отражено в зеркале, действительно там существовало; но те, что понимают правильнее, говорят о демоне, находящемся вне человека. Узнай, Тимарх, — слышалось ему далее, — что звезды, которые кажутся угасающими, — это души, полностью погружающиеся в тело, а те, которые вновь загораются, показываясь снизу и как бы сбрасывая какое-то загрязнение мрака и тумана, — это души, выплывающие из тел после смерти; а те, которые витают выше, — это демоны умудренных людей. Попытайся же рассмотреть связь, соединяющую каждого с его душой». Услыхав это, он внимательно вгляделся в колеблющиеся, одни слабее, другие сильнее, звезды, напоминавшие в своем движении те пробки, которые, плавая на поверхности моря, показывают расположение рыболовных сетей; иные же уподоблялись веретенам с неправильно намотанной пряжей, которые не могут сохранить прямолинейное направление, а отклоняются от оси вращения туда и сюда. Голос же объяснил: «Звезды, имеющие прямое и упорядоченное движение, принадлежат душам, хорошо воспринявшим воспитание и образование, у которых и неразумная часть свободна от чрезмерной грубости и дикости; а те, которые смятенно отклоняются то вверх, то вниз, словно стараясь освободиться от связывающих их пут, борются со строптивым и не поддающимся воспитанию нравом и то одолевают его и направляют в здоровую сторону, то склоняются под бременем страстей и впадают в порочность, но снова восстают и продолжают борьбу. Ибо связь с разумом подобно узде, направляющей неразумную часть, вызывает в ней раскаяние в совершенных проступках и стыд за противонравственные и неумеренные наслаждения: обузданная присутствующим в ней самой властвующим началом, душа испытывает боль, пока она не станет послушной и не будет без боли и ударов воспринимать каждый знак подобно прирученному зверю. Такие души лишь медленно и с трудом обращаются к должному состоянию. А от тех душ, которые от самого рождения охотно покорствуют своему демону, происходит род боговдохновенных и прорицателей. Ты, конечно, слыхал о Гермодоре из Клазомен, душа которого совсем покидала тело и посещала как ночью, так и днем много различных мест, а затем возвращалась, многое повидав и многого наслушавшись, пока жена не выдала его тайну и враги, захватив бездушное тело Гермодора, не сожгли его вместе с домом. Но это неверно: душа его не выступала из тела, а, ослабляя свою связь с демоном, предоставляла ему свободный выход и странствование, так что он мог ей поведать обо всем виденном и слышанном. Уничтожившие же тело покоившегося Гермодора несут наказание в Тартаре еще и поныне. Все это, — продолжал голос, — ты узнаешь точнее, о юноша, через три месяца. Теперь же удались». Когда голос умолк, Тимарх захотел обернуться, чтобы увидеть, кто был говоривший, но тут он снова почувствовал сильную боль, как будто его голову крепко сдавили, и он на краткое время потерял сознание того, что с ним происходит, а затем, очнувшись, увидел себя лежащим в пещере Трофония недалеко от входа — там же, где он ранее лег. (23.) Таков рассказ Тимарха. Вернувшись в Афины, он на третий месяц, как предсказал ему явленный голос, скончался. Когда мы рассказали об этом удивительном случае Сократу, он упрекнул нас, что мы не сделали это ранее, еще при жизни Тимарха: он хотел бы услышать все от него самого и расспросить его подробнее.

Вот тебе, дорогой Феокрит, вместе с рассуждением и миф. Но не думаешь ли ты, что нам следует приобщить к нему и нашего гостя? Ведь предмет исследования как нельзя более близок боговдохновенным мужам». — «А что же, — отозвался тот, — Эпаминонд не выскажет нам свое мнение? Ведь он отправляется от тех самых начал, что и мы». Тут наш отец с улыбкой заметил: «Такой уж у него характер, дорогой гость: он молчалив и сдержан в речах, но готов без конца учиться и слушать. Спинтар из Тарента, близко знающий его по давней дружбе, говорит, что никогда на своем веку не встречал человека с большими знаниями и столь неразговорчивого. Так что ты сам изложи нам, что ты думаешь о сказанном».

24. «Думаю, — сказал Феанор, — что рассказ Тимарха заслуживает быть посвященным богу как священный и неприкосновенный. Меня удивит, если кто отнесется с недоверием к тому, что передает о нем Симмий: странно, допуская существование священных лебедей, драконов, собак и лошадей, отрицать возможность людей божественных и боголюбивых, считая в то же время бога не птицелюбцем, а человеколюбцем. Подобно тому как любитель лошадей не всем своим лошадям уделяет равную заботу, но, выбрав среди них лучшую, упражняет, и кормит, и опекает особо, так и существа, стоящие выше нас, отмечают из множества людей лучших и удостаивают их особого усиленного руководительства, направляя их не уздой и поводами, а знаниями, воспринимаемыми разумом. Для большинства эти знаки вовсе невнятны: ведь и большинство собак не понимает охотничьих знаков, и большинство лошадей — наездничьих, а обученные, услыхав знакомый свист или прищелкивание, сразу же выполняют приказ, заключенный в этом знаке. Различие, о котором мы говорим, знает, по-видимому, и Гомер: одних прорицателей он называет птицегадателями и жрецами, о других же говорит, что они предсказывают будущее, слыша и понимая голоса беседующих богов:

Сын Приамов, Гелен прорицатель, почувствовал духом Оный совет, обоим божествам освещавшим приятный, 1153

и

Слышал я голос такой небожителей вечно живущих. 1154

Подобно тому как о намерениях и распоряжениях царей и военачальников далекие от власти люди узнают через объявления глашатаев, огненные сигналы и звуки труб, а своим приближенным и доверенным они сообщают об этом сами, так и божество лишь изредка и с немногими вступает в непосредственное общение, а остальному множеству подает знаки, на которых основана так называемая мантика. Боги украшают жизнь только немногих людей, тех, кого они пожелают сделать поистине блаженными и сопричастными божественности; а их души, освобожденные от рождения и не связанные с телом, как бы обретшие полную свободу, становятся демонами — хранителями людей, как говорит Гесиод. Атлеты, по старости прекратившие свои упражнения, не утрачивают духа соревнования и любви к телесным состязаниям, они рады видеть других участвующих в борьбе, поощряют их сочувственными возгласами и как бы бегут рядом с ними; так и те, которые, выйдя из жизненных состязаний по своей душевной высоте, стали демонами, не совершенно презирают земные дела, речи и стремления, но в своей благосклонности к тем, кто направляется к одной с ними цели, соревнуют им, воодушевляют и ободряют их, когда видят их уже близкими к осуществлению надежды и почти касающимися меты. Не всем людям сопутствует помощь демона. Когда пловцы находятся еще вдали в море, то находящиеся на берегу только молча следят за ними, но когда те приблизились, то подбегают, входят в воду, протягивают им руки, подбодряют их голосом. Так же действует и божество: пока мы погружены в деятельность и переходим из одного тела в другое, словно из повозки в повозку, оно предоставляет нам вести необходимую борьбу, пытаясь сохранить себя собственными силами и достигнуть гавани. И если душа, беспорочно и безотказно пройдя в тысячах воплощений длительную борьбу, по истечении периода возгорится честолюбивым стремлением вверх, то божество не возбраняет демону помочь ей и отпускает тяготеющего к этому демона; тяготеет же этот к спасению одной, тот — другой; и душа либо соглашается с ним при встрече и находит свое спасение, либо не соглашается, и тогда демон оставляет ее в неблагополучии».

25. Когда Феанор закончил свою речь, Эпаминонд, обернувшись ко мне, сказал: «Тебе, Кафисий, подошло время отправиться в гимнасии, чтобы не заставлять товарищей ждать тебя. А мы позаботимся о Феаноре, когда придется завершить наше собеседование». — «Это так, — ответил я, — но вот Феокрит, кажется, хочет кое о чем переговорить с тобой вместе со мной и Галаксидором». — «В добрый час, прошу его», — сказал Эпаминонд и, поднявшись, проводил нас в угол портика. Мы окружили его и стали уговаривать принять участие в нашем деле. Он ответил, что вполне осведомлен о дне возвращения изгнанников и договорился с Горгидом и друзьями быть наготове к этому дню; но он никогда не согласится убить без суда кого бы то ни было из граждан без крайней к тому необходимости, тем более что для Фив важно, чтобы были люди, не причастные к происшедшему, советы которых могут встретить больше доверия со стороны народа как направленные к общей пользе. Мы с этим согласились, и он вернулся к Симмию и другим, а мы ушли в гимнасии, где встретились с друзьями. Выбрав каждый себе противника, мы во время самой борьбы успели обменяться соображениями, относящимися к нашему делу. Видели мы также Архия и Филиппа с их сообщниками — все они, закончив гимнастические упражнения, направлялись на обед; Филлид, опасаясь, как бы тираны еще до обеда не успели казнить Амфифея, сразу же после проводов Лисанорида, пожав руку Архию, подал ему надежду, что на пиршестве будет присутствовать женщина, близости которой он добивался, и тем побудил его предаться беспутству вместе со своими всегдашними собутыльниками.

26. Было уже поздно и поднявшийся ветер принес сильное похолодание, поэтому на улицах было безлюдно. Мы встретили и проводили Дамоклида, Пелопида и Феопомпа, другие — других; при переходе через Киферон они рассеялись, и наступившая непогода позволила всем закутать лица, так что они без опаски шли по городу. Некоторым у самых городских ворот блеснула справа молния без грома, и это было воспринято как доброе знамение, сулящее сохранность, славу и блистательный успех в начатом деле. (27.) Когда мы все в числе сорока восьми человек собрались <в доме Харона>, а Феокрит в отдельном помещении уже совершал жертву, раздался сильный стук в дверь и появился раб с сообщением, что в ворота стучатся двое посланцев Архия, настоятельно требуя открыть им и негодуя на промедление. Встревоженный Харон распорядился тотчас же впустить их и сам вышел навстречу, с венком на голове, как будто его застали во время пиршества после жертвоприношения. На его вопрос, чего от него требуют, один из посланцев ответил: «Архий и Филипп послали нас передать тебе приказание немедля явиться к ним». Когда же он спросил, не вызвана ли такая спешка чем-либо чрезвычайным, то ему ответили: «Мы ничего об этом не знаем. Что же передать от тебя?» — «Клянусь Зевсом, — сказал Харон, — я только отложу венок и надену гиматий и пойду вслед за вами: ведь если мы будем идти вместе, то люди встревожатся, думая, что я арестован». — «Хорошо, — был ответ, — ведь и мы должны еще передать приказ правителей пригородным караулам». С этим они ушли, а нас, когда Харон, вернувшись, рассказал обо всем, охватил страх при мысли, что наш заговор раскрыт. Многие думали, что Гиппосфенид, после того как не удалась его попытка задержать возвращение изгнанников и наступил решающий момент, из трусости выдал наш план и встретил доверие у правителей. И действительно, он не пришел в дом Харона, как другие, да и вообще казался от природы малодушным и непостоянным. Но как бы то ни было, все мы решили, что Харону надлежит явиться, повинуясь приказу властителей. Тогда Харон призвал своего сына, прекраснейшего из всех фиванских юношей, дорогой Архидам, усерднейшего в гимнастических упражнениях, пятнадцатилетнего, но выделяющегося ростом и силой среди своих сверстников, и сказал: «Вот, друзья, как вы знаете, мой единственный, горячо любимый сын. Передаю его всем вам с таким зароком перед лицом богов и демонов: если я окажусь нечестным по отношению к вам, то убейте его безо всякой пощады. В остальном же, дорогие друзья, будьте стойки в нашей борьбе, не допустите, чтобы презренные враги предали ваши тела бесславному истреблению, но сохраните для родины непобежденными до конца ваши души». Мы преклонились пред благородным и доблестным образом мыслей Харона, но с негодованием отвергли предположение о нашем недоверии и распорядились увести юношу. «Да и вообще, — сказал Пелопид, — мы думаем, что ты неправильно рассудил, дорогой Харон, не отослав сына куда-нибудь в другой дом: зачем подвергать его опасности быть захваченным вместе с нами? Хотя бы сейчас отправь его куда-нибудь, чтобы у нас остался, если мы потерпим неудачу, благородный мститель против тиранов». — «Никоим образом, — отвечал Харон, — и он останется здесь и будет разделять с вами все опасности: ведь не годится и ему отступать перед врагами. Будь доблестнее своего возраста, сын мой, приобщись к отважной борьбе честных граждан за свободу и справедливость. Мы надеемся на лучшее и верим, что боги покровительственно взирают на нашу борьбу за правое дело».

28. Слезы выступили у многих из нас, дорогой Архидам, при этих словах Харона, сам же он, твердый и спокойный, поручив своего сына Пелопиду, направился к выходу, пожимая руку каждому из нас со словами одобрения. Еще больше восхитился бы ты спокойствием и пренебрежением к опасности, которые проявил сын Харона: как некий Неоптолем, он не оробел и не изменился в лице, а извлек из ножен меч Пелопида и внимательно его рассматривал. В это время к нам в дом Харона пришел один из наших друзей Кефисодор, сын Диогейтона, вооруженный мечом и с железным панцирем под одеждой. Узнав от нас, что Харон был вызван Архием, он упрекнул нас в медлительности и настоятельно советовал сейчас же направиться в известные нам дома — так мы застигнем противников врасплох; а если они, предупрежденные о заговоре, уже успели выступить против нас, то выгоднее встретиться с ними, неподготовленными к стычке под открытым небом, чем дожидаться, запершись в тесном помещении, пока нас не извлекут оттуда, словно пчелиный рой. На том же настаивал и прорицатель Феокрит, так как жертвенные предзнаменования у него были благоприятны и сулили полный успех. (29.) Пока мы вооружаемся и готовимся к выходу, возвращается Харон. С радостной улыбкой он призывает нас хранить бодрость духа: не произошло ничего страшного, дело продвигается своим порядком. «Архий и Филипп, — сказал Харон, — услыхав, что я пришел по их вызову, уже изрядно выпившие и расслабленные и телесно и душевно, с трудом поднялись со своих мест и подошли к дверям. «До нас дошел слух, — сказал Архий, — что изгнанники тайно вернулись и скрываются в городе». Сильно встревожившись, я спросил: «Где же они и кто это?» — «Не знаем, — ответил Архий, — и поэтому-то мы тебя и вызвали — не слыхал ли ты об этом чего-либо определенного». Я несколько оправился от своего ошеломления, сообразив, что точного донесения не было и нас не выдал кто-либо, причастный к делу, иначе им был бы известен и дом, где мы собрались, и следовательно, до них донесся только бессодержательный слух, передававшийся в городе. Поэтому я сказал, что еще при жизни Андроклида, как мне известно, ходили такие пустые слухи, сильно докучавшие нам. «Теперь же, — сказал я, — ничего такого я не слыхал, дорогой Архий. Но я тщательно расследую это, раз ты приказываешь, и если узнаю что-нибудь заслуживающее внимания, то это и вам станет известно». — «Вот именно, Харон, — вмешался и Филлид, — ничего не оставь без внимательного расследования. Не будем пренебрегать ничем, везде будем осмотрительны. Великое дело благоразумие и осторожность». Тут, взяв Архия под руку, он пошел с ним в зал пиршества. Не будем же медлить, друзья, помолимся богам, и в путь». Так сказал Харон. Мы помолились и еще раз обменялись друг с другом словами ободрения.

30. Было обеденное время. Ветер усилился и принес снег, смешанный с изморосью. Мы шли по безлюдным переулкам — те, которые направлялись против Леонтида и Гипата, живших по соседству друг от друга, одетые в гиматии и вооруженные одними только кинжалами (среди них были и Пелопид, и Дамоклид, и Кефисодор), а Харон, Мелон и те, которые вместе с ними были отряжены против Архия и его ближайшего окружения, в полупанцирях под одеждой и с густыми венками на голове, у одних из еловых, у других из пихтовых ветвей; иные были одеты в женские хитоны, чтобы придать всему шествию внешность пиршественного шествия с участием женщин. И вот тут, дорогой Архидам, коварная судьба, словно желая уравнять шансы в столкновении бездеятельности и беспечности наших врагов с нашей отвагой и проницательностью, с самого начала осложнила действие драмы опаснейшим эпизодом, внеся в наше дело нечто неожиданное. После того как Харон, успокоив Архия и Филиппа с их сообщниками, вернулся домой и приготовил нас к выступлению, Архию было доставлено из Афин письмо от его тезки, друга и гостеприимна жреца Архия, сообщавшее о возвращении изгнанников, о доме, где они находятся, о заговоре и о его участниках. Но Архий был уже несколько пьян и так поглощен ожиданием прихода женщин, что, когда доставивший письмо объявил, что оно касается важного дела, ответил: «Важные дела отложим до завтра». С этими словами он положил письмо под подушку, потребовал наполнить ему кубок и не переставая посылал Филлида к дверям посмотреть, не идут ли женщины. (31.) В этом приятном ожидании и продолжалась попойка. А мы тем временем вошли в дом, протолкались сквозь толпу рабов и остановились в дверях комнаты, где шло пиршество, оглядывая каждого из возлежавших: все окружающие хранили спокойствие, обманутые нашими венками и одеждой. Но когда Мелон с мечом в руке устремился вперед, Кабирих, архонт по жребию, схватив его за плечо, воскликнул: «Филлид, да это Мелон!» Но тот, оттолкнув его, бросился с обнаженным мечом на едва поднявшегося с ложа Архия и стал наносить ему удары, пока не убил. Филиппа же Харон ранил в шею, и когда тот стал обороняться бывшими у него под рукой кубками, Лисифей бросил его с ложа на пол и тут же прикончил. Кабириха мы пытались уговорить отказаться от поддержки тиранов и примкнуть к борцам за освобождение родины, как это подобает его священному сану, обязывающему служить ей. Но его уже и вино лишило способности принять разумное решение, и он в возбужденном смятении стал сопротивляться, угрожая копьем, которое у нас, по обычаю, носят архонты. Я перехватил копье посередине и, подняв его над головой, закричал, чтобы он выпустил его и убирался прочь, иначе будет убит; но Феопомп, подойдя с правой стороны, сразил его мечом со словами: «Лежи здесь вместе с теми, к кому ты подольщался. Не тебе носить венок в победоносных Фивах, не тебе приносить жертвы богам, к которым ты взывал, совершая молебствия о поражении родины и успехе ее врагов». Священное копье подхватил Феокрит, спасая его от пролитой крови, а немногих слуг, пытавшихся оказать сопротивление, мы перебили, остальных же заперли в зале, чтобы они не разгласили о происшедшем, пока мы не узнаем, удачно ли закончилось также и выступление наших товарищей.

32. А там события шли таким образом. Пелопид с товарищами, незаметно подойдя к дому Леонтида, постучался в ворота. Подошедшему привратнику они сказали, что прибыли из Афин с письмом к Леонтиду от Каллистрата. Когда привратник, возвестив об этом и получив приказание открыть вход, отодвинул засов и приоткрыл створки ворот, подошедшие, опрокинув его, ворвались и бегом достигли жилого помещения. Леонтид, сразу правильно поняв происшедшее и схватившись за кинжал, приготовился к обороне. Это был безнравственный тиран, но мужественный и сильный боец. Он не счел достойным опрокинуть светильник и в темноте привести в замешательство нападающих, а, стоя в открытых дверях и видимый всеми, нанес кинжалом удар в живот Кефисодору, а затем бросился на Пелопида, криком призывая в то же время своих слуг. Но тем преградили путь Самид с товарищами, и они не решились вступить в бой с выдающимися и знаменитыми своей доблестью гражданами. К тому же поединок между Пелопидом и Леонтидом происходил в самых дверях, перед которыми лежал тяжело раненный Кефисодор, так что никто не мог приблизиться к сражающимся. Наконец Пелопид, легко раненный в голову, но успевший нанести и противнику несколько ран, опрокинул его и заколол рядом с умирающим Кефисодором. Тот еще увидел павшего врага, пожал руку Пелопиду и при последнем дыхании приветствовал остальных. Покончив с этим, они обращаются против Гипата. Там им также были открыты двери, и Гипата убивают при попытке по крыше бежать к соседям.

33. Оттуда они поспешили к нам, и мы встретились с ними на улице у многоколонного портика. Поздоровавшись и рассказав о происшедшем, они пошли вместе с нами к тюрьме. Вызвав начальника стражи, Филлид сказал ему: «Архий и Филипп приказывают тебе немедля послать к нам Амфифея». Тот, удивленный и необычностью времени для такого распоряжения, и тем, что его передает Филлид, не имеющий на то полномочий и к тому же разгоряченный и возбужденный происшедшим, заподозрив обман, спросил: «Филлид, когда это полемархи в такое время вызывали к себе заключенных? И когда передавали такой вызов через тебя? И какое при тебе удостоверение?» Филлид ответил: «Вот мое удостоверение», — и с этими словами, вонзив ему между ребер свое всадническое копье, сразил его насмерть. Еще и на следующий день женщины, отплевываясь, попирали ногами труп этого негодяя. А мы, взломав дверь тюрьмы, вызывали по имени — прежде всего Амфифея, а затем и остальных заключенных, кому из нас кто был близок; и те, слыша знакомые голоса, радостно вскакивали со своей подстилки, влача за собой цепи, иные же, с колодками на ногах, громко умоляли не покидать их, протягивая к нам руки. К освобождению закованных присоединились уже многие из живших поблизости, с радостью прибежавшие при вести о происшедшем. И женщины, услыхав что-нибудь о своих близких, выбегали из дому одна к другой, вопреки фиванским обычаям, останавливали встречных с расспросами, а встретившая своего отца или мужа шла сопровождая его, и никто этому не препятствовал: таково было общее уважение к чувствам и слезам благородных женщин.

34. В это время я узнал, что Эпаминонд и Горгид с друзьями находятся у храма Афины, и отправился к ним. Туда же пришли и многие другие граждане, и собравшихся становилось все больше. Когда я подробно рассказал им обо всем происшедшем и призвал на городскую площадь, чтобы завершить начатое нами, они дружно подняли клич за свободу, обращенный ко всем гражданам. Создавались отряды, оружие для которых нашлось на складах и в соседствующих с ними мастерских оружейников. Пришел и Гиппосфенид с друзьями и рабами, сопровождаемый также несколькими трубачами, которые по случаю предстоящего празднования Гераклей прибыли в город. Тотчас же они — одни на площади, другие в других местах — стали подавать трубные сигналы, создавая впечатление, что поднялся весь город, и устрашая противников. Поэтому остававшиеся в городе сторонники спартанской партии бежали в Кадмею, уводя с собой и так называемых выборных, которые обычно несли ночную стражу у крепости. Когда к спартанцам, занимавшим крепость, присоединилась толпа беспорядочно бежавших и оттуда видно было, что и площадь, и остальные части города заполнены вооруженными гражданами и отовсюду доносились воинственные возгласы, то они не решились на вылазку, хотя их было почти полторы тысячи, ссылаясь на то, что Лисанорид в этот день был в отсутствии. За это спартанский совет старейшин, как мы узнали позднее, подверг многих из них большому денежному штрафу, а Гермиппид и Аркес были тогда же схвачены в Коринфе и казнены. Кадмею же спартанцы по договору вернули нам и вывели оттуда свои воинские силы.