I. Мать Цицерона Гельвия, как говорят, была знатного рода и добродетельной жизни; относительно же отца нельзя было узнать ничего достоверного, ибо одни говорят, что он родился и вырос в какой-то сукновальне, другие же выводят род его от Туллия Аттия, со славой царствовавшего над вольсками. Как бы то ни было, первый в роду называвшийся Цицероном был, по-видимому, лицом достойным упоминания, почему и потомки не только не отбросили этого прозвища, но любили его, хоть и подвергались из-за него насмешкам: словом «цицер» латиняне называют горох, у первого же Цицерона кончик носа имел неглубокую выемку, вроде желобка в горошине, откуда он и получил свое прозвище. Говорят, и сам Цицерон, о котором теперь идет речь, еще в ту пору, как впервые стал домогаться власти и принялся за государственные дела, с юношеской заносчивостью сказал друзьям своим, по мнению которых ему следовало бы избегать прозвища и переменить его, что он добьется своего, и Цицерон покажет себя славнее Скавров и Катулов. Посвящая же богам, в бытность свою квестором в Сицилии, серебряную вещь, он написал на ней лишь два первых из своих имен — Марк и Туллий, а взамен третьего велел, шутки ради, мастеру выгравировать рядом с надписью горошину. Вот что рассказывают о его имени.

II. Мать Цицерона разрешилась им от бремени безболезненно и легко, родился же он, говорят, в третий день новых календ; ныне в этот день магистраты приносят обеты и жертвы за императора. Кормилице же его, по рассказам, явился призрак, предвестивший, что она вскармливает того, кто принесет великую пользу всем римлянам. И хоть такие случаи вообще представляются не более как сновидениями и вздором, Цицерон скоро доказал, что предсказание было истиной; достигнув школьного возраста и выказав блестящие способности, он составил себе имя и приобрел известность среди детей, так что отцы их стали посещать уроки, желая собственными глазами взглянуть на Цицерона и получить представление о прославленной быстроте и понятливости, с какими он усваивал науки; а более грубые из них сердились на своих сыновей, видя, как на улицах они с почетом окружают Цицерона. Будучи — как того требует Платон от натуры любознательной и склонной к философии — почитателем всякого научного знания, не пренебрегая каким бы то ни было учением и общеобразовательным предметом, он как-то особенно усердно отдавался поэтическому творчеству. Сохранилась небольшая поэма его «Понтий Главк», сочиненная им еще в детском возрасте и написанная в тетраметрах. С течением времени, овладевая этим искусством и в более разнообразных его видах, он прослыл не только как оратор, но и как поэт, превосходнейший из римлян. Но вот слава ораторского таланта Цицерона жива и поныне, несмотря на появившиеся с тех пор в латинской речи немалые новшества, а поэтическое его творчество, вследствие появления множества новых даровитых поэтов, совершенно утратило славу и почет.

III. Окончив начальную школу, Цицерон слушал академика Филона, который не только больше всех других учеников Клитомаха восхищал римлян красноречием, но и снискал их любовь своим характером; а сойдясь в то же время с Муцием и его друзьями, людьми сведущими в управлении государственными делами и первенствовавшими в сенате, он с помощью их ознакомился на опыте и с законами; некоторое время участвовал он также в походах, под начальством Суллы, во время марсийской войны. Но затем, видя, что республика впадает в междоусобия, а из состояния междоусобия скатывается к монархии, он перешел к созерцательной жизни, сблизился с учеными греками и стал заниматься науками вплоть до того времени, когда Сулла одержал верх и государство, как казалось, получило некоторую устойчивость. В эти же годы Хрисогон, вольноотпущенник Суллы, объявившего о продаже имущества одного лица, как убитого во время проскрипций, сам купил это имущество за 2000 драхм. А когда Росций, сын и наследник убитого, возмущенный этим, стал доказывать, что имущество стоит 250 талантов, Сулла же, став в положение ответчика, разгневался и возбудил против Росция придуманный Хрисогоном процесс по обвинению его в отцеубийстве, — не только никто Росцию не помог, но все от него отвернулись, устрашенные суровостью Суллы. Покинутый, таким образом, всеми, юноша прибег к Цицерону, а друзья последнего стали в один голос подстрекать его, говоря, что другого более блестящего и лучшего начала на пути его к славе быть не может. И Цицерон, приняв на себя защиту Росция, имел успех, вызвавший восхищение, но из страха перед Суллой уехал в Грецию, распространив слух, что телесные его недуги требуют врачевания. Да и на самом деле был он телом худ и тощ, а по причине болезни желудка ел до скудости мало и лишь в поздние часы. Голос же его, сильный и хороший, был резок и необработан; доходя в разгар речи, пылкой и патетической, всегда до высоких тонов, он заставлял опасаться за здоровье оратора.

IV. Прибыв в Афины, Цицерон прослушал лекции Антиоха Аскалонского и был очарован обилием и прелестью его речи, но к новшествам, которые тот вводил в учение, относился неодобрительно. Ибо Антиох уже отдалился от Новой Академии и оставил точку зрения Карнеада, потому ли, что подчинил свое мышление явным чувственным восприятиям, или, как говорят иные, потому, что, изменив свои взгляды из честолюбивых побуждений и из-за разногласий с последователями Клитомаха и Филона, стал в большей части вопросов развивать учение стоиков. Цицерон же любил академиков и уделял им большое внимание, так что предполагал даже, в случае если б его совсем вытеснили с арены политической деятельности, перенести свою жизнь сюда от форума и общественных дел и проводить ее в тишине, занимаясь философией.

Но, когда до него дошло известие о смерти Суллы, а в тоже время тело его, укрепленное гимнастикой, сделалось юношески здоровым, голос же, теперь уже обработанный, развился, приобрёл приятную для слуха полноту и вполне соответствовал физическому состоянию всего организма; когда, к тому же, и римские друзья в многочисленных письмах просили, и Антиох настойчиво советовал вернуться к государственным делам, — Цицерон снова занялся совершенствованием своего красноречия как необходимого орудия: упражняясь в нем сам и посещая прославленных ораторов, он развивал свой талант государственного деятеля. Для этого он предпринял путешествие в Азию и на Родос. Из ораторов Азии он учился у адрамиттийца Ксенокла, магнесийца Дионисия и карийца Мениппа, а на Родосе — у оратора Аполлония, сына Молона, и философа Посидония. Рассказывают, что Аполлоний, не понимавший латинской речи, попросил Цицерона говорить во время их занятий по-гречески. Тот охотно последовал приглашению, полагая, что так лучше будут исправлены его ошибки. Когда он произнес свою речь, все были поражены и стали состязаться друг с другом в похвалах. Аполлоний же и слушал его с видом далеко не веселым, и по окончании речи долго сидел в задумчивости; видя же огорчение Цицерона, сказал ему: «Тебя, Цицерон, я хвалю и удивляюсь тебе, но жалею о судьбе Эллады, воочию убеждаясь, что единственное из прекрасного, оставшееся еще у нас, — образованность и красноречие, — и то благодаря тебе, сделалось достоянием римлян».

V. Исполненный надежд, Цицерон устремил все помыслы к политике, но был остановлен в своем порыве одним предсказанием. Ибо, вопросив бога в Дельфах, каким путем ему возможно было бы наиболее прославиться, он получил от пифии указание принять в руководители своей жизни собственные природные качества, а не мнение толпы. И он вел себя первое время в Риме осторожно, медлил занимать общественные должности и оставался в тени, слыша притом обычные в низших народных слоях Рима бранные слова «грек» и «схоласт». Но когда Цицерон, честолюбивый от природы и подстрекаемый отцом и друзьями, посвятил себя делу судебной защиты, он выдвинулся на первое место, и притом не мало-помалу, а сразу же стал блистать славой и оставил далеко позади себя всех состязавшихся на форуме ораторов. Говорят, что он не менее Демосфена страдал недостатками в декламации, а потому усердно поучался как у комического актера Росция, так и у трагического — Эзопа. Про этого Эзопа рассказывают, что в то время, как он исполнял однажды в театре роль Атрея, придумывающего месть Фиесту, мимо него неожиданно пробежал кто-то из прислужников, а тот, потеряв в страстном увлечении рассудок, ударил его скипетром и убил. Декламация же Цицерона немало содействовала убедительности его речей. Высмеивая ораторов, прибегавших к громкому крику, он говорил, что те по немощи своей выезжают на громогласии, подобно тому как хромые садятся на лошадей. Тонкое остроумие, вкладываемое в такие шутки и насмешки, казалось уместным для адвоката и изящным приемом, но, пользуясь им слишком часто, Цицерон обижал многих и заслужил репутацию человека злого.

VI. Будучи избран в голодный год в квесторы и получив по жребию эту должность в Сицилии, он первое время был населению в тягость, так как понуждал его к поставкам хлеба в Рим; в дальнейшем же, испытав на себе его заботливость, справедливость и кротость, люди стали почитать его, как никого из бывших у них когда-либо начальников. А когда к претору Сицилии были присланы многие знатные родовитые юноши, обвинявшиеся в нарушении дисциплины и недостатке мужества во время войны, Цицерон отлично провел их защиту и отстоял их. Гордый этими успехами, возвращался он в Рим, но тут, по собственному его признанию, попал в смешное положение; случайно встретив в Кампании лицо, пользовавшееся известностью и считавшееся его другом, Цицерон спросил, что говорят римляне о его, Цицерона, деяниях и что думают о них, — он воображал, что весь город полон молвой об имени и славе его дел. А тот ответил ему вопросом: «Да где же ты был, Цицерон, все это время?» Тогда Цицерон совершенно пал духом, спрашивая себя, не растаяла ли молва о нем в городе, точно в необъятном море, нисколько не послужив ему к славе. Позже он образумился и намного умерил свое честолюбие, поняв, что слава, к которой он стремился, есть нечто неопределенное и не имеющее достижимого предела. Однако ж чрезвычайная любовь к похвалам и слишком страстное увлечение славой никогда не оставляли его и часто сбивали с правильного пути наперекор рассудку.

VII. Трудясь с великим усердием на политическом поприще, Цицерон считал, что если ремесленники, имея дело с инструментами и другими неодушевленными предметами и орудиями своего мастерства, хорошо знают и названия их, и место, и пригодность к работе, то государственному человеку, мероприятия которого, к общественным делам относящиеся, осуществляются через посредство людей, и подавно стыдно быть настолько беспечным и нерадивым, чтобы не знать своих сограждан. Поэтому он не только приучал себя запоминать их имена, но знал и о местожительстве каждого из сколько-нибудь видных людей, и об имениях, которыми они владели, и о лицах, дружбой которых они пользовались, и о соседях их, так что по какой бы дороге в Италии Цицерон ни проезжал, он легко мог и назвать и показать земли и виллы своих друзей.

Имея состояние небольшое, хотя и достаточное для покрытия своих расходов, он вызывал удивление тем, что не принимал ни денежных вознаграждений, ни подарков за судебные защиты — особенно же в тот раз, когда взялся вести процесс по обвинению Верреса. Человека этого, совершившего множество неблаговидных поступков в должности пропретора в Сицилии и привлеченного к суду сицилийцами, он заставил осудить, и не речами своими, а как бы именно тем, что речи не сказал. Ибо когда из-за потворства Верресу со стороны преторов, постоянными отсрочками дотянувших разбор дела до последнего дня сессии, стало очевидно, что времени для произнесения речей в этот день не хватит и что судопроизводство останется незаконченным, — Цицерон, поднявшись с места и заявив, что в речах нет надобности, вызвал и допросил свидетелей, а вслед за тем предложил судьям подавать голоса. Вспоминают и о некоторых остроумных словах Цицерона во время этого процесса. Словом «веррес» римляне называют холощеного поросенка, а некий вольноотпущенник, по имени Цецилий, выказывавший приверженность к иудейскому закону, хотел сам выступить, в качестве обвинителя, против Верреса, отстранив сицилийцев. «Какое дело, — заметил Цицерон, — иудею до поросенка».

У того, же Верреса был великовозрастный сын, о котором говорили, что он порочно проводит свою молодость. Услыхав от Верреса упреки в распущенности, Цицерон ответил ему: «Сыновей должно бранить у себя дома». Оратор же Гортензий, не решавшийся открыто защищать Верреса, но все же поддавшийся уговорам присутствовать при обсуждении вопроса о денежном взыскании, получил за это, в виде взятки, сфинкса из слоновой кости. Цицерон сказал Гортензию что-то в иносказательной форме, а когда тот заявил, что не умеет отгадывать загадок, заметил ему: «А ведь в доме у тебя есть сфинкс».

VIII. Так осужден был Веррес. Цицерон же, исчисливший подлежавшую взысканию сумму в 750 000, был злостно обвинен в том, что он преуменьшил штраф, будучи подкуплен. Между тем, в бытность его эдилом, сицилийцы, движимые чувством благодарности, приносили ему много из того, что доставлялось с острова, а Цицерон, с своей стороны, ничего из этого не обратил себе на пользу, но воспользовался щедростью сицилийцев лишь для того, чтобы снизить, насколько это было возможно, цены на рынке.

В Арпине у него была красивая вилла, в окрестностях Неаполя — поместье, близ Помпеи — другое, оба небольшие. К этому прибавилось приданое жены его Теренции в сто тысяч и полученное от кого-то наследство стоимостью до 90 тыс. денариев. На эти средства он жил не нуждаясь и вместе с тем скромно в обществе греческих и римских ученых. Редко случалось, чтобы он обедал до захода солнца, и не столько по недостатку времени, сколько из-за того, что он страдал слабостью желудка. Да и вообще относительно ухода за своим телом был он щепетилен и заботлив, так что растирания применял и прогуливался точно установленное число раз. Воспитав таким режимом свой организм, он сохранил его здоровым и стойким в многочисленных, великих и исполненных борьбы трудах своих.

Предоставив брату унаследованный отцовский дом, он сам поселился близ Палатина для того, чтобы не обременять своих посетителей дальностью пути. Приходило же к Цицерону ежедневно с приветствием не меньше народу, чем к Крассу или к Помпею, людям, которые вызывали в римлянах величайшее удивление и были сильнейшими из всех,@ первый — своим богатством, второй — благодаря своей воинской славе. Но Цицерона почитал даже и Помпей, а тот своей политикой значительно содействовал могуществу и славе Помпея.

IX. Несмотря на то что преторства домогались вместе с ним многие сильные люди, Цицерон был избран на эту должность первым из всех и, по общему признанию, исполнял свои обязанности как безукоризненно честный судья. Рассказывают, что Лициний Макр, человек, имевший уже сам по себе большую силу в городе, да притом еще пользовавшийся поддержкой Красса, будучи привлечен Цицероном к суду за хищения и полагаясь на свое влияние и благосклонное к себе отношение, ушел в то время, как судьи еще голосовали, к себе домой, наскоро остриг голову, надел как бы в знак того, что выиграл процесс, белую тогу и двинулся было снова на форум. Встретившись же у порога с Крассом, принесшим известие, что судьи единогласно вынесли обвинительный приговор, Лициний вернулся к себе, слег в постель и умер. Дело это создало Цицерону репутацию ревностного блюстителя законности.

Ватиний, человек не совсем уравновешенный и в своих выступлениях в суде пренебрежительно относившийся к магистратам, страдал опухолями, сплошь покрывавшими его шею. Явившись однажды в суд, он попросил о чем-то Цицерона, а так как последний не соглашался и долгое время раздумывал, тот заметил, что, будь он претором, не стал бы он колебаться в таком деле. Цицерон же, обернувшись к нему, ответил: «Но ведь у меня не такая толстая шея».

За два или за три дня до окончания полномочий Цицерона кто-то привлек к суду Манилия для ответа по обвинению в хищениях. Манилий же этот пользовался особенным благоволением народа, который полагал, что он подвергся преследованию из-за Помпея, ибо последний был его другом. Когда он попросил назначить ему срок, Цицерон предоставил ему один лишь следующий день и возбудил этим недовольство в народе: преторы имели обыкновение давать подсудимым не менее десяти дней сроку. Трибуны заставили Цицерона выступить публично и предъявили ему обвинение. Попросив, чтобы его выслушали, Цицерон напомнил, что к подсудимым он всегда относился снисходительно и гуманно, насколько это позволяют законы; недопустимым почел бы он для себя отказать в том же Манилию, почему и назначил нарочно тот единственный день, который еще остался в его распоряжении как претора; сбросить дело на руки другому претору не значило бы желать помочь Манилию. Слова эти произвели удивительную перемену в настроении, и народ, при дружных кликах одобрения, просил Цицерона принять на себя защиту Манилия, чему он охотно подчинился, главным образом ради Помпея, тогда отсутствовавшего. Вторично выступив, он снова держал к народу речь, в которой с юношеской отвагой порицал сторонников олигархии и завистников Помпея.

X. Однако ж в консулы был он проведен в интересах государства, причем аристократическая партия оказывала ему не меньшую поддержку, чем народная. Вот по какой причине выдвигали его и те и другие. Происшедшие при Сулле перемены в государственном устройстве сначала казались нелепыми, теперь же, по истечении некоторого времени и в силу привычки, стали представляться народным массам чем-то неплохим и достаточно устойчивым. Но были и люди, стремившиеся поколебать и изменить настоящее положение дел, притом ради собственных выгод, а не ради общего блага. Между тем Помпей все еще воевал с царями в Понте и в Армении, в Риме же не было никакой боеспособной силы, которая могла бы быть противопоставлена этим любителям новшеств. А у них был главой человек отважный, предприимчивый и по характеру своему готовый на все — Луций Катилина. Помимо других многочисленных и важных преступлений, он некогда навлек на себя обвинение в сожительстве со своей дочерью и в убийстве брата. Опасаясь же суда над собою за это дело, он убедил Суллу вписать убитого как еще живого в число тех, кто должен был умереть. Избрав его своим главою, злоумышленники дали друг другу клятву верности, причем заклали над жертвенником человека и вкусили его мяса. Значительная часть городской молодежи была развращена Катилиной; каждого из них он ублажал постоянно всякими удовольствиями, попойками, даже доставлял им любовниц и, не скупясь, давал необходимые для всего этого средства.

К отпадению была подготовлена вся Этрурия и значительная часть Предальпийской Галлии. Да и в Риме замечалась крайняя шаткость настроений из-за создавшейся аномалии в распределении богатств: люди самые известные и знатные обнищали, разорившись на зрелища, пиры, на траты, связанные с властолюбивыми стремлениями, и на постройки, а богатства их стеклись к людям низкого звания и рода. При таком положении дел достаточно было немногого, чтобы нарушилось равновесие, и всякий отважный человек мог подорвать государственный строй, уже сам по себе нездоровый.

XI. Однако Катилина, желая заранее занять крепкий опорный пункт, стал домогаться консульства, причем сильно надеялся на то, что будет править совместно с Гаем Антонием, который сам по себе как правитель не был способен ни на очень хорошее, ни на очень дурное, но мог служить придатком к другой, руководящей силе. Из лучших граждан большинство, предвидя это заранее, выставило кандидатуру Цицерона, а так как народ отнесся к ней благосклонно, кандидатура Катилины отпала, а Цицерон и Гай Антоний были избраны, несмотря на то что из кандидатов один лишь Цицерон происходил от отца-всадника, а не сенатора.

XII. Замыслы Катилины еще оставались тайной для народа. Цицерон же, вступив в должность, встретился с большими трудностями — предвестниками предстоящей борьбы. Ибо, с одной стороны, те, которым законы Суллы препятствовали занимать магистатуры — а таких было не мало и они были не слабы, — прибегали к демагогии, домогаясь должностей, и хотя в их речах, направленных против тирании Суллы, было много верного и справедливого, но они расшатывали государственный строй не вовремя и не считаясь с обстоятельствами. А с другой стороны, по тем же самым основаниям вносили законопроекты и народные трибуны, предлагая учредить децемвират с неограниченными полномочиями; децемвирам как имеющим неограниченную власть над всей Италией, над всей Сирией и над всем, что было присоединено к Риму в последнее время благодаря Помпею, предоставлялось право продавать государственное имущество, выносить приговоры, кого найдут нужным — подвергать изгнанию, заселять города колонистами, брать деньги из казны, содержать и набирать войска по мере надобности. Поэтому такому закону сочувствовали и некоторые из видных людей, в первую же очередь Гай Антоний, соправитель Цицерона, рассчитывавший попасть в число десяти. Можно было полагать, что, зная о перевороте, подготовляемом Катилиной, он не был настроен к нему враждебно, будучи обременен долгами. Вот это больше всего и пугало лучших граждан. Стараясь прежде всего привлечь Антония, Цицерон провел постановление о передаче Антонию в управление провинции Македонии, а от предлагаемой ему самому Галлии отказался и склонил столь важной уступкой Антония на свою сторону, как своего рода наемного актера, который должен был вторить ему во всех государственных делах. И вот, когда Антоний сделался покорным и послушным, Цицерон уже с большей смелостью стал противодействовать бунтовщикам, а именно, выступив в сенате против того же закона, он так поразил своей речью тех самых, кто его предлагал, что они ничего ему не возразили. Затем, когда они вторично принялись за то же и, подготовившись, вызвали консулов в комиции, Цицерон нимало не испугался, а пригласил сенат следовать за собой и, выступив перед народом, не только убедил его отвергнуть закон, но и заставил трибунов, побежденных столь блестящим красноречием, отказаться и от прочих замыслов.

XIII. Поистине, человек этот лучше всех сумел показать римлянам, сколько привлекательности может придать правому делу красноречие: он показал, что правда непреоборима, если ее высказывают умело, и что хорошему государственному деятелю надлежит на деле всегда предпочитать правое угодному толпе, а речью скрашивать горечь полезного. Примером чарующей прелести его слова может служить и следующий случай, происшедший из-за мест в театре во время его консульства. До сих пор всадники сидели в театре вперемежку с толпой и смотрели на зрелища вместе с народом, но трибуну Марку Отону первому пришло на ум оказать честь всадникам, отделив их от прочих граждан и предоставив им особое место, которое они сохраняют за собой и поныне. Народ же принял это как бесчестие для себя и, когда в театре появился Отон, стал свистать, всадники же горячо приветствовали его рукоплесканиями. Народ усилил свист, те — свои рукоплескания, а затем стороны, обратившись друг против друга, перешли к перебранке, так что в театре начался беспорядок. Но после того как Цицерон, уведомленный об этом, явился в театр и, вызвав народ к храму Беллоны, оказал на него воздействие словами порицания и убеждения, люди эти, вернувшись в театр, стали громко рукоплескать Отону и соревноваться со всадниками в оказании ему знаков уважения и почета.

XIV. Но группа собравшихся вокруг Катилины заговорщиков, притаившаяся было в страхе, снова ободрилась. Они начали сходиться вместе и призывали друг друга смелее приняться за дело раньше, чем явится Помпей, уже возвращавшийся, как было слышно, со своим войском. Катилину же подстрекали главным образом ветераны Суллы; они осели по всей Италии, большая же их часть, в том числе самые боеспособные, расселились по Этрусским городам; все они снова стали мечтать о грабежах и расхищении готовых богатств. Имея предводителем Манлия, человека из числа тех, которые особенно отличались в походах под начальством Суллы, они примкнули к Катилине и явились в Рим, чтобы поддержать его кандидатуру, ибо Катилина снова домогался консульства, решив убить Цицерона в суматохе, во время самых комиций. Казалось, и божество предостерегало от того, что совершалось, землетрясениями, громовыми ударами и появлением призраков; людские же показания, хоть и были справедливы, еще не могли быть использованы как улики против человека знатного и столь влиятельного, каким был Катилина. Поэтому Цицерон, отсрочив день выборов, вызвал Катилину в сенат и допросил его обо всем, что о нем говорили. Последний же, полагая, что и в сенате есть люди, стремящиеся к новым порядкам, и вместе с тем желая выказать себя перед своими сообщниками, дал Цицерону резкий ответ. «Что же ужасного делаю я, — сказал он, — если, имея перед собою два тела, одно истощенное и гибнущее, но с головою, а другое без головы, но сильное и большое, я сам приставляю к последнему голову». После этих слов, содержавших намек на сенат и народ, Цицерон еще более устрашился, так что от дому до Марсова поля его, одетого в панцирь, проводили все влиятельные люди и многие из молодежи. Сам он, спуская тогу с плеч, намеренно выставлял наружу часть панциря, дабы показать, в какой опасности он находится. Народ, негодуя, стал собираться вокруг него и, в конце концов, приступив к голосованию, вторично отверг Катилину, а выбрал в консулы Силана и Мурену.

XV. Вскоре после этого, когда к Катилине уже стали сходиться и составлять отряды бывшие в Этрурии приверженцы его и близок был день, назначенный для нападения, к дому Цицерона, около полуночи, явились первейшие из римлян и влиятельнейшие люди — Марк Красс, Марк Марцелл и Сципион Метелл. Постучавшись в двери и вызвав привратника, они приказали разбудить Цицерона и сказать ему об их приходе. Дело в том, что Крассу после ужина привратник его подал принесенные каким-то неизвестным человеком письма. Письма, адресованные другим лицам, были подписаны, и одно лишь, предназначавшееся Крассу, было анонимное. Красс прочитал одно это письмо и, так как в нем говорилось, что Катилина готовит великое кровопролитие, и давался совет тайно уйти из города, он остальных писем распечатывать не стал, а тотчас же явился к Цицерону, пораженный грозившей опасностью, а быть может желая освободиться от обвинений, которые падали на него из-за дружественных связей с Катилиной. Итак, посовещавшись с ними, Цицерон на рассвете следующего дня собрал сенат, передал принесенные с собою письма тем, на чье имя они были присланы, и предложил прочесть их вслух. Во всех без различия говорилось о заговоре. А когда пришло известие от бывшего претора Квинта Аррия, уведомлявшего о формировании боевых отрядов в Этрурии, и другое — о том, что Манлий бродит по окрестностям этрусских городов, все время ожидая новостей из Рима, — сенат постановил вверить республику консулам, с тем чтобы они поступали по своему усмотрению в целях спасения государства. Исстари велось, что сенат поступал так не часто, но лишь под угрозой большой опасности.

XVI. Получив эту власть, Цицерон внешние дела всецело доверил Квинту Метеллу, управление же городом взял в свои руки и каждый день выходил охраняемый таким множеством людей, что занимал значительную часть форума, когда вводил туда за собой своих провожатых. С своей стороны, Катилина, не будучи уже в состоянии терпеть дальнейшее промедление, решил сам ускользнуть к Манлию и его отряду, а Марцию и Цетегу отдал приказание явиться, захватив мечи, поутру к двери Цицерона под предлогом приветствия и, напав, умертвить его. Об этом известила Цицерона Фульвия, женщина знатного рода, придя к нему ночью, и увещевала его остерегаться Цетега. А те явились на рассвете и, не допущенные в дом, стали спорить и подняли такой шум, что навлекли на себя еще большее подозрение. Цицерон же, выйдя из дому, созвал сенат в храм Юпитера Остановителя, которого римляне называют Статором; храм этот построен у начала священной дороги, там, где поднимаются на Палатин. Когда сюда пришел вместе с другими и Катилина, как бы для того чтобы оправдаться, то никто из сенаторов не остался сидеть вместе с ним — все они отошли от его скамьи. Когда он начал говорить, его стали шумно прерывать и, наконец, Цицерон, поднявшись с места, приказал ему удалиться из города; «Раз я, — сказал он, — действую словом, а ты оружием, между нами должна быть стена». Катилина, тотчас же выступив во главе 300 вооруженных людей из города, окруженный, словно военачальник, ликторами с секирами и сопровождаемый военными знаменами, двинулся к Манлию. Собрав затем до 20 тысяч войска, он стал обходить города, склонял их на свою сторону и призывал к восстанию. И когда дело дошло таким образом до открытой войны, для борьбы с Катилиной был послан Антоний.

XVII. Тех из соблазненных Катилиной людей, которые остались в городе, собрал и ободрил Корнелий Лентул, по прозвищу Сура, человек знатного рода, но дурной жизни, раньше изгнанный за распутное поведение из сената, а теперь вторично занимавший должность претора, как это было обычно для лиц, желающих вернуть себе сенаторское звание. Говорят, что прозвище Сура было дано ему по следующему поводу. Исполняя во время Суллы должность квестора, он растратил большие суммы государственных денег. А когда разгневанный Сулла в сенате потребовал у него отчета, тот выступил, приняв самый беспечный и небрежный вид, и заявил, что отчета он не даст, а выставит икру ноги; так обычно делают мальчики, проиграв партию в мяч. Поэтому-то он и прозван Сурой, так как римляне словом «сура» обозначают икру ноги. Привлеченный к ответственности в другой раз, он подкупил некоторых из судей и, будучи оправдан большинством двух лишь голосов, заметил, что взятка, данная им одному из судей, оказалась лишней тратой: с него достаточно было бы и того, если б он был оправдан большинством одного только голоса. Человека этого, бывшего уже от природы таким и возбужденного к тому же Катилиной, окончательно совратили лжепрорицатели и шарлатаны пустыми надеждами, читая ему стихи и пророчества, ими же выдуманные, но якобы взятые из сивиллиных книг и предвещающие, что судьбою назначено трем Корнелиям единовластно править в Риме; из них двое уже исполнили волю судеб — Цинна и Сулла, и теперь ему, остающемуся третьему Корнелию, божество готовит монархию, которую он должен принять, не упуская из-за промедлений, подобно Катилине, благоприятного случая.

XVIII. Итак, Лентул строил не ничтожные какие-либо мелочные планы, а хотел истребить весь сенат и кого окажется возможным из прочих граждан, а самый город сжечь и никого не щадить, кроме детей Помпея: их намерен он был похитить, держать при себе и оберегать как заложников, которые обеспечат ему примирение с Помпеем: повсюду уже шли упорные слухи о возвращении последнего из его большого похода. Для нападения была назначена одна из ночей праздника Сатурналий. Мечи, паклю и серу заговорщики спрятали, снеся все это в дом Цетега. Выбрав сто человек и разделив город на столько же частей, они в каждую из них назначили по жребию одного из этих людей, чтобы поджигали сразу многие и город запылал одновременно со всех сторон. Другие же должны были заградить водопроводы и убивать тех, кто приходил бы за водой.

В то время, как делались эти приготовления, в Риме находились двое послов от аллоброгов, народа, терпевшего тогда горькую участь и тяготившегося римским владычеством. Лентул с товарищами, полагая, что послы могут пригодиться для побуждения Галлии к восстанию и отпадению от Рима, включили их в число своих сообщников и дали им письма для их сената и другие — для Катилины, в первых обещая аллоброгам независимость, в последних призывая Катилину даровать свободу рабам и спешить в Рим. Послали они вместе с ними к Катилине и некоего Тита, родом кротонца, которому поручено было нести письма. Но за этими распоряжениями, исходившими от людей опрометчивых и много раз собиравшихся вместе за вином и в обществе женщин, неустанно следил Цицерон, действовавший с трезвой обдуманностью и во всем отлично разбиравшийся. Имея к тому же в своем распоряжении множество людей, наблюдавших за тем, что творилось вокруг, и помогавших ему в слежке, скрытно сносясь и с многими доверенными лицами, которые считались участниками заговора, Цицерон узнал и об условии, заключенном заговорщиками с иноземцами. Устроив ночью засаду, он задержал кротонца с его письмами при тайном содействии тех же аллоброгов.

XIX. Собрав на рассвете следующего дня сенат в храме Согласия, он ознакомил присутствующих с содержанием писем и выслушал осведомителей. С сообщением выступил и Юний Силан: некоторые люди слышали, как Цетег говорил, что предстоит убийство трех консулов и четырех преторов. Известие в этом же роде передал и бывший консул Пизон, а Гай Сульпиций, один из преторов, посланный в дом Цетега, нашел там много метательного и другого оружия, особенно же много вновь отточенных мечей и кинжалов. В конце концов, после того как сенат постановил обещать кротонцу безнаказанность в случае, если он все откроет. Лентул был изобличен и отрекся от власти (ибо он был тогда претором), снял с себя в сенате свою окаймленную пурпуром тогу и заменил ее приличествовавшей его несчастию одеждой. Как он, так и сообщники его были переданы преторам для содержания их под домашним арестом.

Наступил уже вечер, и народ толпился в ожидании, когда Цицерон вышел из сената. Обратясь к гражданам, он объяснил им дело, а затем, провожаемый ими, вошел в дом жившего с ним по соседству друга — собственный его дом заняли женщины, справлявшие там таинственными священнодействиями праздник той богини, которую римляне называют Доброй, а греки Женской богиней: ей ежегодно приносятся жертвы в доме консула женой или матерью последнего в присутствии дев-весталок. Итак, войдя в дом и имея при себе лишь очень немногих лиц, Цицерон стал обдумывать, как поступить ему с теми людьми. Применить к ним высшую меру наказания, соответствовавшую столь великим преступлениям, он остерегался и не решался на это, с одной стороны, из врожденного чувства гуманности, а с другой — опасаясь, как бы не показалось, что он злоупотребил своей властью, сурово расправившись с людьми знатного происхождения и имевшими в городе влиятельных друзей. Поступить же с ними мягче мешал страх перед угрожавшей с их стороны опасностью. Ибо, подвергшись каре более легкой, чем смертная казнь, они не оценят этого, но, соединив свою исконную порочность с новым приливом озлобления, возгорятся готовой на все решимостью; а сам он, и без того не слывущий в народе человеком очень мужественным, покажется малодушным и слабым.

XX. В то время, как Цицерон терзался этими сомнениями, женщинам, совершавшим жертвоприношения, было явлено знамение: когда огонь, казалось, уже совсем затухал, алтарь выбросил из пепла и сожженной коры большое и яркое пламя. Прочие женщины перепугались, а весталки велели жене Цицерона Теренции, не медля, отправиться к мужу и сказать ему, чтобы он делал то, что признал нужным для блага государства, так как богиня даровала яркий свет, предвещающий ему благополучие и славу. Теренция (а это была и в других случаях женщина отнюдь не кроткая и не робкая по природе, но отличавшаяся честолюбием и, по признанию самого Цицерона, больше входившая в его заботы о государственных делах, чем делившаяся с ним домашними заботами) не только передала ему это, но и сама постаралась восстановить его против заключенных. То же делали и Квинт, брат Цицерона, и один из товарищей его по научным занятиям Публий Нигидий, содействием которого он пользовался при решении очень многих важных государственных дел. Когда на следующий день в сенате был поставлен на обсуждение вопрос о наказании тех людей и Силану первому было предложено подать свое мнение, тот сказал, что их следует отвести в тюрьму и применить высшую кару. Все, один за другим, присоединялись к этому мнению, пока не настал черед Цезаря, который позже стал диктатором. Будучи тогда еще молод, тая в себе задатки предстоящего величия, он своей политикой и замыслами уже вступил на тот путь, следуя которым заменил римскую республику монархией. От других он умел скрывать это, но в Цицероне много раз возбуждал подозрения, хоть и не выдавал себя ничем, что могло бы послужить уликой. Некоторые даже говорили, что он чуть не был уличен, но сумел вывернуться. Другие же говорят, что Цицерон умышленно оставил донос на Цезаря без внимания и без последствий, страшась его влияния и друзей, ибо было совершенно ясно, что скорее ради этих последних Цезарь будет избавлен от преследования, чем они из за Цезаря подвергнутся преследованию.

XXI. И вот, когда очередь дошла до него, Цезарь, встав с места, высказался за то, чтобы арестованных не казнить, а, обратив их имущество в государственную собственность, самих удалить в города, какие покажутся Цицерону подходящими, и держать скованными под стражей, пока не будет побежден Катилина. Мнению этому, отличавшемуся милосердием и высказанному говорившим с величайшей убедительностью, немалый вес придал и Цицерон: поднявшись в свою очередь, он развил обе точки зрения, соглашаясь частью с первой из них, частью с тем, что сказал Цезарь. Да и все друзья, полагая, что предложение Цезаря соответствует интересам Цицерона (ибо он меньше подвергнется обвинениям, если не казнит тех людей), склонялись скорее на сторону этого второго мнения, так что и Силан передумал и взял обратно свои слова, заявив, что он за смертную казнь не стоял, ибо для римского сенатора высшая кара — тюрьма. Когда это мнение было высказано, первым против него восстал Лутаций Катул, а вслед за тем его поддержал и Катон: обратив всю силу своего красноречия на усиление подозрений против Цезаря, он наполнил гневом сердца сенаторов, и обвиняемым был вынесен смертный приговор. Тогда Цезарь выступил против конфискации имущества, считая несправедливым, чтобы сенат, отвергнув все, что было милосердного в его, Цезаря, предложении, использовал лишь самую жестокую его часть. А так как многие сильно настаивали, он обратился к народным трибунам, последние не вступились, но Цицерон сам пошел на уступки и отказался от конфискации.

XXII. Вслед за тем он отправился вместе с сенаторами к арестованным; они находились не все в одном и том же месте, но каждый из них под стражей у одного из преторов. Забрав первым Лентула с Палатина, он повел его по Священной дороге и через середину форума, окруженный кольцом охранявших его высших должностных лиц, между тем как народ следовал за ним в немом ужасе от совершавшегося; в особенности же была поражена изумлением и страхом молодежь, которой представлялось, что она присутствует при совершении какого-то древнего обряда аристократии. Перейдя форум и прибыв к тюрьме, Цицерон передал Лентула палачу с приказанием казнить его. Приведя вслед за тем Цетега, равно как и каждого из прочих по очереди, он предал их смерти. Заметив же еще многих из сообщников, стоявших кучкой на форуме в неведении о происшедшем и ожидавших ночи в предположении, что арестованные еще живы и могут быть освобождены, он громко крикнул им: «Они прожили». Так выражаются римляне о людях, которые умерли, когда не хотят произносить зловещих слов.

Был уже вечер, и Цицерон направился через площадь домой, но уже не среди шествующих с ним в тишине и порядке граждан, а встречаемый кликами и рукоплесканиями людей, громко называвших его восстановителем и спасителем отечества; многочисленные огни освещали улицы: у дверей все ставили светильники и факелы. А женщины освещали его путь с крыш в знак почета, глядя, как он с великим торжеством возвращается в сопровождении знатнейших людей. Почти все они завершили великие войны, въезжали в город триумфаторами, присоединили к Риму немало земель и морей, но, шествуя с Цицероном, единодушно говорили, что многим полководцам народ римский обязан благодарностью за богатства, военную добычу и за свое могущество, но за безопасность и спасение — одному только Цицерону, отвратившему от него столь великую и грозную опасность. Ибо не то казалось достойным удивления, что он помешал осуществлению плана и покарал исполнителей, а то, что самый обширный по замыслу из всех когда-либо бывших мятежей был им подавлен с помощью наименее бедственных мер, без волнений и смут: стекшиеся к Катилине люди, лишь только узнали о том, что случилось с Лентулом и Цетегом, в громадном большинстве покинули его и разбежались, а сам он, вступив во главе оставшихся при нем в битву с Антонием, погиб; отряд же его был уничтожен.

XXIII. Однако ж были и лица, готовые и хулить действия Цицерона, и вредить ему. Имели они вождей из числа выбранных на следующий год магистратов — претора Цезаря и народных трибунов Метелла и Бестию. Приняв власть в то время, как до окончания полномочий Цицерона оставалось лишь несколько дней, они не позволили ему выступать перед народом и, поставив на рострах скамьи, не пускали его туда и не давали возможности говорить; единственное, что они ему предложили, — это выступить лишь для клятвенного отречения от должности, если бы он того пожелал. Под этим условием и выступил Цицерон — как бы для присяги, и, когда вокруг него водворилась тишина, он произнес клятву, но не ту, которую установили предки, а свою, особенную, еще не слыханную: поклялся он в том, что спас отечество и сохранил в полной неприкосновенности его господство. И весь народ единодушно повторил за ним его клятву. Цезарь же и народные трибуны, еще более ожесточившись после этого, готовили Цицерону новые тревоги: они вынесли закон, согласно которому Помпей с войском призывался в Рим с целью положить конец властвованию Цицерона. Но в это время великую пользу принес и ему и всему государству Катон: он был тогда народным трибуном и противился декретам своих сотоварищей, будучи облечен равной с ними властью, но пользуясь большей славой. Легко разрешив и другие затруднения и выступив перед народом, он так возвеличил в своей речи консульство Цицерона, что народ постановил оказать последнему еще не бывалые почести и приветствовать его как отца отечества. Насколько известно, Цицерону первому досталась честь этого имени, которое Катон дал ему в Народном собрании.

XXIV. Великую приобрел он тогда силу в городе, но и многих заставил ненавидеть себя, и не дурным каким-либо поступком, а потому лишь, что возбуждал общее недовольство постоянным самовосхвалением и самовозвеличиванием. Ибо ни сенат, ни суд не могли собраться без того, чтобы не услышать его разглагольствований о Катилине и Лентуле. Даже свои книги и писания он стал наполнять похвалами самому себе. Эта некрасивая привычка завладела им, словно какая-то порча, почему и речь его, полная прелести и грации, сделалась тягостной и неприятной для тех, кто ее слышал. В то же время, несмотря на столь неумеренное его честолюбие, он был далек от того, чтобы завидовать другим. Как видно из его сочинений, он без малейшей зависти восхваляет людей, живших как до него, так и в его время. Но многое из того, что он сказал, передается и по памяти: об Аристотеле, например, что он — река струящегося золота, о диалогах Платона — что это речи Зевса, если ему свойствен человеческий язык. Феофраста же он называл «своей усладой», а на вопрос, какая из речей Демосфена кажется ему наилучшей, он ответил: «Самая длинная».

Некоторые лица, выдающие себя за поклонников Демосфена, придираются к словам Цицерона, попавшим в письмо к одному из друзей, где сказано, что Демосфен иногда дремлет над своими речами, но они забывают о великих и восторженных похвалах, которые Цицерон часто воздает этому оратору, забывают и о том, что те из речей, над которыми он ревностнее всего трудился, а именно речи против Антония, названы им «Филиппиками». Из современников же его, прославившихся даром слова или мудростью, нет ни одного, кого он не сделал бы еще более славным, доброжелательно отзываясь о каждом и в речах своих, и в писаниях. Перипатетику Кратиппу выхлопотал он римское гражданство у Цезаря, бывшего тогда уже диктатором, а у Ареопага — постановление о том, чтобы просить того же Кратиппа остаться в Афинах, дабы он вел собеседования с юношеством и служил украшением города. Есть и письма Цицерона к Героду и другие — к сыну, в которых он уговаривает их учиться у Кратиппа. Ритора же Горгия обвиняет он в том, что тот поощряет молодого человека к чувственным удовольствиям и попойкам, а сыну велит избегать общения с Горгием. Из греческих писем Цицерона это почти единственное, написанное в несколько раздраженном тоне, если не считать еще другого — к византийцу Пелопу. На Горгия он нападает заслуженно, если тот в самом деле был тем дурным и распутным человеком, каким казался. С Пелопом же он сводит мелочные счеты, упрекая последнего в том, что тот не постарался исходатайствовать для него у византийцев какие-то почести и декреты.

XXV. Не только это говорит о его надменности, но и то, что, увлекаясь своим красноречием, он часто выходил из границ дозволенного. Так, например, он защитил однажды в суде Мунатия, и когда тот после своего оправдания возбудил судебное преследование против Сабина, друга Цицерона, последний, говорят, настолько забылся от гнева, что сказал: «Разве ты, Мунатий, сам добился своего оправдания, а не я окутал густым мраком суд, когда все было ясно?» Расхвалив с трибуны Марка Красса, он имел большой успех, а потом через несколько дней стал поносить его. «Не ты ли сам хвалил меня недавно на этом же месте?» — спросил его Красс. «Да, для практики, — отвечал Цицерон, — я упражнялся в речи на неблагодарную тему». В другой раз Красс заявил, что никто из Крассов не прожил в Риме долее шестидесяти лет, а позднее отрицал это, говоря: «Зачем стал бы я это говорить?» — «Ты знал, — ответил Цицерон, — что римляне с радостью услышат об этом, и заискивал перед ними». Тот же Красс уверял однажды, будто ему нравятся стоики, утверждающие, что богат тот, кто добродетелен. «А не тем ли скорее они тебе нравятся, — заметил Цицерон, — что, согласно их учению, все принадлежит мудрому». Красс же был известен своим сребролюбием. А когда один из сыновей Красса, казавшийся похожим на некоего Аксия и из-за сплетен насчет последнего навлекавший этим сходством бесчестие на свою мать, выступил в сенате с речью, имевшей успех, и Цицерона спросили, какого он о нем мнения, тот ответил: «Достоин Красса».

XXVI. Намереваясь отплыть в Сирию, Красс почел для себя лучшим иметь в Цицероне друга, чем врага. Заверяя его в своей дружбе, он выразил желание пообедать у него, и Цицерон любезно его принял. Немного дней спустя некоторые из друзей замолвили перед ним слово за Ватиния, стремившегося, по их словам, к примирению и восстановлению дружественных отношений (Ватиний был его врагом). «Уж не хочет ли и Ватиний пообедать у меня?» — спросил Цицерон. Таков-то был он по отношению к Крассу. А самого Ватиния, страдавшего опухолью шейных желез, он назвал, в то время как тот защищал свое дело перед судом, надутым оратором. Прослышав же, что Ватиний умер, а вскоре затем узнав достоверно, что он жив, Цицерон сказал: «В таком случае, пусть умрет скверной смертью тот, кто солгал так скверно». Когда Цезарь провел постановление о разделе между воинами земель в Кампании, в сенате многие стали высказывать недовольство. Луний же Геллий, едва ли не самый старый из сенаторов, сказал, что этому не бывать, пока он жив. «Подождем, — заметил на это Цицерон, — ибо не велика отсрочка, которую требует Геллий». Был в Риме некий Октавий, который слыл за уроженца Ливии. На замечание его во время какого-то процесса, что он не слышит Цицерона, последний ответил: «А ведь нельзя сказать, что у тебя не проколото ухо». Метелл Непот сказал однажды, что Цицерон своими обвинительными речами погубил больше людей, чем защитительными спас. «Вполне согласен с тобою, — ответил Цицерон, — что во мне больше добросовестности, чем уменья говорить». Некий юноша, обвинявшийся в том, что дал отцу своему яду в лепешке, держал себя дерзко и говорил, что готовит поношение Цицерону; тот сказал на это: «Охотнее приму от тебя это, чем лепешку». Публий Сестий, взяв себе в качестве защитника в каком-то процессе Цицерона вместе с некоторыми другими, хотел все время говорить сам и никому не давал вымолвить слово. Когда стало ясно, что судьи его оправдают, и они уже приступили к голосованию, Цицерон сказал: «Пользуйся сегодня возможностью, Сестий, ибо завтра ты не будешь оратором». Публия Косту, человека невежественного и бездарного, но претендовавшего на звание юриста, вызвал он однажды свидетелем по какому-то делу, и когда последний заявил, что ничего не знает, Цицерон заметил ему: «Ты, верно, полагаешь, что тебя спрашивают о чем-нибудь, касающемся законов». Метелл Непот в каком-то споре все время повторял: «Кто твой отец, Цицерон?» — «Ответ на такой вопрос, — сказал Цицерон, — для тебя сделала более затруднительным твоя мать». Мать Непота слыла женщиной распутной, а сам он — человеком взбалмошным. Однажды он, внезапно покинув должность народного трибуна, отплыл к Помпею в Сирию, а затем вернулся, что было еще нелепее. Похоронив с великой заботливостью своего наставника Филагра, он поставил на его могиле каменного ворона. «Очень мудро поступил ты, — заметил ему Цицерон, — он скорее выучил тебя летать, чем говорить». Марк Аппий, выступая в каком-то процессе, заявил в виде предисловия, что друг просил его выказать заботливость, здравый смысл и добросовестность. «Неужели, — спросил Цицерон, — ты такой жестокосердый человек, что ничего не хочешь сделать из многого, о чем просил тебя друг?»

XXVII. Можно признать, что применение колких шуток против врагов или тяжущейся стороны допустимо в качестве ораторского приема. Но Цицерону случалось обидно шутить над людьми просто ради смеха, и это часто навлекало на него ненависть. Упомяну о нескольких таких случаях. Марка Аквилия, два зятя которого находились в изгнании, он прозвал Адрастом. В цензорство же Луция Котты, человека, сверх меры любившего вино, происходили выборы Цицерона в консулы. Ему захотелось пить. Утоляя жажду, он сказал своим друзьям, обступившим его со всех сторон: «Вы правы, опасаясь, как бы цензор не рассердился на меня за то, что я пью воду». Встретив же Викония, который вел с собою трех своих крайне некрасивых дочерей, он воскликнул: «Без изволенья Феба он родил детей».

Марк Геллий, который, как полагают, происходил от родителей несвободнорожденных, читал однажды перед сенаторами письма прекрасным и сильным голосом. «Не удивляйтесь, — промолвил Цицерон. — И этот один из тех, которые были публичными крикунами». А когда Фавст, сын Суллы, неограниченно правившего в Риме и предавшего многих смерти посредством публичных объявлений — проскрипций, оказался весь в долгах и, расточив большую часть своего имущества, объявил аукцион, Цицерон заметил, что это объявление нравится ему больше, чем отцовское.

XXVIII. Из-за этого он и стал многим неприятен, и против него сплотилась и партия Клодия по следующему поводу. Клодий, человек знатного рода, был возрастом юн, нравом же смел и своеволен. Влюбленный в Помпею, жену Цезаря, он тайно проник в его дом в одежде и с принадлежностями арфистки: женщины в доме Цезаря совершали сокровенное, недоступное мужским взорам священнодействие, и из мужчин там не было никого. Но Клодий, совсем еще юный и безбородый, надеялся незаметно пробраться вместе с женщинами к Помпее. Он вошел ночью в большой дом и заблудился в переходах. В то время, как он блуждал там, его увидела прислужница Аврелии, матери Цезаря, и спросила его имя. Вынужденный сказать что-нибудь, Клодий ответил, что ищет служанку Помпеи, которую зовут Аброй, а та, разобрав, что голос не женский, стала кричать и созывать женщин; женщины же заперли двери и, обыскав все помещение, захватили Клодия, укрывшегося в спальне рабыни, вместе с которой он вошел в дом. Дело это получило широкую огласку, и Цезарь развелся с Помпеей. Клодия же привлек к суду, обвиняя его в нечестии.

XXIX. А Цицерон был другом Клодия и имел в нем во время событий, связанных с именем Катилины, ревностнейшего помощника и телохранителя. Однако в то время, как Клодий, возражая против обвинения, утверждал, что он тогда в Риме не был, а проживал в отдаленнейших местах, Цицерон засвидетельствовал, что тот пришел к нему в дом и разговаривал о некоторых делах. Но Цицерон, по-видимому, выступил свидетелем не правды ради, а с тем, чтобы оправдаться перед женой своей Теренцией: она ненавидела Клодия из-за сестры его Клодии, которая, по ее мнению, хотела вступить в брак с Цицероном и устраивала это дело через посредство некоего Тулла. Этот последний был товарищем и одним из самых близких друзей Цицерона, а в то же время постоянно бывал у Клодии и оказывал ей услуги как близкой соседке, чем и навлек на себя подозрения Теренции. Своенравная и командовавшая своим мужем, она побудила его выступить вместе с другими против Клодия и дать свои показания. Свидетельствовали же против Клодия многие честные люди, обвиняя его в клятвопреступлениях, плутовстве, подкупе черни, совращении женщин. А Лукулл выставил и служанок свидетельницами того, что Клодий был в связи с младшей из своих сестер в то время, как она жила в замужестве с ним, Лукуллом. По мнению многих, Клодий находился в близких отношениях и с другими двумя своими сестрами — Тертией, женой Марка Рекса, и Клодией, женой Метелла Целера; последнюю прозвали Квадрантарней за то, что кто-то из ее любовников, насыпав в кошелек медных монет, послал ей это вместо серебра: самую мелкую из медных монет римляне называют квадрантом. Из-за этой-то сестры и пострадала больше всего репутация Клодия. Но так как, несмотря на это, народ стал тогда во враждебные отношения к тем, кто свидетельствовал и выступал против Клодия, судьи испугались и поставили вокруг судилища стражу, а сами по большей части подавали свои таблички с неразборчивыми начертаниями. Но все же большинство из них высказалось, по-видимому, за его оправдание, а по слухам, имел место и подкуп. Поэтому Катул, встретив судей, сказал им: «Правильно поступили вы, потребовав себе для безопасности стражу: вы боялись, как бы кто-нибудь не отнял у вас денег». А Цицерон так ответил Клодию, попрекавшему его тем, что судьи не дали веры его, Цицерона, показаниям: «Но ведь мне поверили 25 судей, ибо столько было их, осудивших тебя, а тебе не поверили 30, так как они оправдали тебя не раньше, как взяв деньги». Но Цезарь, вызванный в суд, показаний против Клодия не дал, причем заявил, что он не подозревает жену свою в прелюбодеянии и развелся с нею потому, что супружеская жизнь Цезаря должна быть чиста не только от постыдных поступков, но и от порочащих слухов.

XXX. Избегнув этой опасности, Клодий, избранный в народные трибуны, тотчас же обратился против Цицерона, собирая и используя ему во вред всякие дела и всяких людей. При этом расположение народа снискивал он себе льготными законами, а каждому из консулов дал по большой провинции, проведя соответствующий закон в Народном собрании: Пизону — Македонию и Габинию — Сирию. Многих из бедняков он приобщил к своей политике и окружил себя вооруженными рабами.

Из трех самых влиятельных в то время людей Красс открыто враждовал с Цицероном, Помпей вел с тем и другим из них двойную игру, Цезарь собирался выступить с войском в Галлию. С этим последним и стал искать сближения Цицерон, хоть тот не только не был его другом, но оставался у него под подозрением со времени заговора Катилины: он выразил желание сопровождать Цезаря в походе в качестве его легата. А когда Цезарь на это согласился, Клодий, видя, что Цицерон ускользает из-под его власти как народного трибуна, сделал вид, что готов идти на примирение. Возлагая большую часть вины на Теренцию, постоянно упоминая о Цицероне с уважением, повторяя с наружным благожелательством, что он не чувствует ни ненависти, ни вражды, и ограничиваясь мягкими дружескими упреками, он совершенно рассеял опасения Цицерона, и последний отказался от должности легата у Цезаря и снова занялся общественными делами. Раздраженный этим отказом, Цезарь ободрил Клодия и заставил Помпея совершенно отвернуться от Цицерона, а сам свидетельствовал против него перед народом, заявляя, что ему кажется беззаконным поступок Цицерона, казнившего не осужденных судом людей — Лентула и Цетега с товарищами. Таково было обвинение, и по этому обвинению Цицерон был привлечен к суду. Попав, таким образом, в опасное положение подсудимого, он переменил одежду, отпустил волосы и, обходя город, молил народ о защите. А Клодий встречал его повсюду на улицах, окруженный толпой наглых и дерзких людей, которые, всячески осмеивая изменившийся вид его и одежду, а нередко бросая в него грязью и камнями, препятствовали ему обращаться к народу.

XXXI. Однако вместе с Цицероном переменили одежду и всадники, чуть ли не в полном составе, и не менее 20 000 юношей следовали за ним, отпустив волосы и вторя его мольбам. Собрался затем и сенат, чтобы вынести постановление, согласно которому и народ должен был переменить, как бы в знак траура, одежду, а когда консулы этому воспротивились, Клодий же окружил сенат вооруженными людьми, многие из сенаторов выбежали оттуда, разрывая туники и громко крича. Но так как зрелище это не пробудило ни жалости, ни стыда и Цицерону приходилось либо бежать, либо решить дело вооруженной борьбой с Клодием, он обратился с просьбой о помощи к Помпею, преднамеренно удалившемуся и проживающему за городом, в своей альбанской вилле. Сначала он послал туда Пизона, своего зятя, который должен был передать просьбу, а затем отправился и сам. Но извещенный об этом Помпей не посмел показаться ему на глаза, ибо непреодолимый стыд испытывал он перед человеком, не раз вступавшим ради него в великие бои и в своей политике многое сделавшим ему в угоду. А теперь, став зятем Цезаря, он, но настоянию последнего, предал забвению эти давние услуги и, выскользнув через другие двери, уклонился от свидания. Преданный таким образом Помпеем и оставшись одиноким, Цицерон прибег к консулам. Но Габиний выказал недоступность, Пизон же обошелся с ним в разговоре мягче, советуя ему удалиться, уступить натиску Клодия, претерпеть превратности судьбы и снова стать спасителем отечества, из-за него же находящегося теперь в состоянии смуты и терпящего бедствия. Получив такой ответ, Цицерон стал советоваться с друзьями. Из них Лукулл предлагал ему остаться, рассчитывая, что он одержит верх, прочие же предлагали бежать, говоря, что народ скоро соскучится по нем, пресытившись безумством Клодия. С этим согласился и Цицерон. Перенеся на Капитолий особо чтимую им статую Минервы, которая была поставлена в его доме и долгое время находилась у него, он посвятил ее, сделав следующую надпись: Минерве, охранительнице Рима. Приняв затем от друзей провожатых, он незаметно, глубокой ночью, вышел из города и направился сухим путем, через Луканию, с намерением добраться до Сицилии.

XXXII. Когда обнаружилось, что он бежал, Клодий провел постановление о его изгнании и обнародовал эдикт, повелевавший отказывать ему в огне и воде и не давать приюта ближе, чем за 500 миль от Италии. Почти все придавали очень мало значения этому эдикту из уважения к Цицерону. Всячески выказывая ему радушие, его провожали дальше. Однако в луканском городе Гиппонии, ныне называемом Вибоном, некий Вибий, сицилиец родом, пользовавшийся большим расположением Цицерона и во время консульства его бывший начальником рабочих-строителей, не принял его к себе в дом, а объявил, что отведет ему место за городом. Также и Гай Вергилий, сицилийский претор, один из наиболее близких к Цицерону людей, письменно просил его воздержаться от приезда в Сицилию. Удрученный этим, он отправился в Брундизий. Направясь туда при попутном ветре к Диррахию и встретив на море противный ветер, он на следующий день возвратился, но затем вновь отплыл. Говорят, что, когда он прибыл в Диррахий и собирался сойти на берег, произошло землетрясение и в то же время поднялось волнение на море. Гадатели заключили из этого, что изгнание его не будет длительным, ибо явления эти знаменуют перемену. Несмотря на то что многие дружественно его навещали, а греческие города наперерыв направляли к нему депутации, Цицерон проводил большую часть времени в унынии и глубокой грусти, устремляя свои взоры, подобно безнадежно влюбленному, к Италии, через меру предаваясь малодушию в своем несчастии, подавленный и униженный, чего едва ли кто мог ожидать от человека, прошедшего школу столь высокой учености; да и сам он часто просил друзей называть его не оратором, а философом: философия избрана им как основное занятие, красноречием же пользуется он лишь по мере надобности, как орудием общественной деятельности. Но честолюбие способно смывать с души, как краску, всякое учение и накладывать на людей, занимающихся общественными делами, отпечаток страстей, свойственных толпе, с которой они общаются и свыкаются, если только не оберечь себя от этого должным образом, стараясь в сношениях с посторонними приобщаться только к самым делам, но не к сопутствующим им страстям.

XXXIII. А Клодий, изгнав Цицерона, сжег его виллы, сжег его дом и построил на этом месте храм Свободы. Остальное же имущество он назначил к распродаже и ежедневно объявлял о ней через глашатая, но никто ничего не покупал. Нагнав этим страх на оптиматов и увлекая вслед за собою разнуздавшийся народ на путь крайних, дерзких бесчинств, он стал нападать и на Помпея и отменять некоторые из распоряжений, сделанных им во время похода. Униженный этим, Помпей порицал себя за то, что покинул Цицерона, и начал усиленно действовать в обратном направлении, подготовляя с помощью друзей его возвращение в отечество. А когда Клодий стал этому противиться, сенат с своей стороны постановил не утверждать ни одного решения и не заниматься государственными делами, если Цицерону не будет дана возможность вернуться. Но в год, когда у власти стоял консул Лентул со своей партией, когда волнения распространились настолько, что на форуме были ранены народные трибуны, а Квинт, брат Цицерона, вынужден был укрыться, лежа, как мертвый, среди трупов, — настроение народа начало меняться. Один из народных трибунов, Анний Милон, первый отважился привлечь Клодия к суду за насилия. К Помпею же присоединились многие из народа и из жителей окрестных городов. Выступив с ними и прогнав Клодия с форума, он пригласил граждан приступить к голосованию. Еще никогда, говорят, ни по какому делу не голосовал народ с таким единодушием. А сенат, соревнуясь с народом, предложил воздать благодарность всем городам, оказавшим Цицерону услуги во время его изгнания, и восстановить на государственные средства его дом и виллы, которые уничтожил Клодий.

Возвратился же Цицерон на шестнадцатый месяц после изгнания. И такова была радость городов, столь велико усердие встречавших его людей, что и сказанные им впоследствии по этому поводу слова не выражают всей правды. А сказал он, что вся Италия несла его на плечах и так внесла его в Рим. Даже Красс, враждебный ему до изгнания, и тот с готовностью вышел тогда ему навстречу и помирился с ним, чтобы, как говорил он, доставить удовольствие своему сыну Публию, почитателю Цицерона.

XXXIV. Несколько времени спустя Цицерон, дождавшись отлучки Клодия и явившись в сопровождении многих граждан на Капитолий, сорвал и уничтожил таблички трибунов, содержавшие записи постановлений. Когда Клодий обвинял по этому поводу Цицерона, а последний указывал, что тот незаконно попал из патрициев в народные трибуны и, следовательно, ничто из сделанного им не имеет законной силы, Катон вознегодовал и выступил с возражениями: Клодия он не хвалил, а, наоборот, был возмущен его деятельностью, но вместе с тем называл опасным и насильственным актом постановление сената об уничтожении столь великого множества решений и дел, в числе которых находились и его собственные распоряжения, относящиеся к Кипру и Византию. Цицерон оскорбился выступлением Катона, однако ж чувство это не дошло до открытой неприязни, и они стали лишь сдержаннее в изъявлении друг другу своего расположения.

XXXV. После этих событий Милон убивает Клодия. Привлеченный к суду за убийство, он выставил Цицерона защитником. Сенат же, боясь, как бы из-за преследования, которому подвергается столь известный и вместе с тем пылкий по характеру человек, каким был Милон, не произошло в городе волнений, поручил Помпею руководить как этим процессом, так и другими, дабы обеспечить безопасность городу и судам. Помпей еще с ночи занял воинскими отрядами окружающие форум возвышенности, и Милон, опасаясь, как бы Цицерон, смутившись столь непривычным для него зрелищем, не провел защиты хуже обыкновенного, уговорил его отправиться на форум в носилках и спокойно ждать там, пока соберутся судьи и наполнится людьми судилище. А Цицерон, как известно, не только был робок на войне, но и говорить начинал со страхом: во многих процессах он с трудом переставал трястись и дрожать только тогда, когда доходил в речи до высшего подъема, становясь уже более уверенным в себе. Приняв же на себя однажды защиту Лициния Мурены, привлеченного к суду Катоном, и стремясь из честолюбия превзойти пользовавшегося успехом Гортензия, он не дал себе ни часу отдыха ночью и в результате, изнуренный умственным напряжением и бдением, произвел меньше впечатления, чем Гортензий.

Итак, сойдя с носилок, Цицерон направился к месту суда над Милоном. Увидя же расположившегося как бы лагерем на высотах Помпея, а вокруг всей площади ярко блестевшее оружие, он настолько смутился, что с трудом мог начать свою речь прерывающимся голосом и трясясь всем телом, между тем как сам Милон явился в суд с видом непоколебимого мужества, не сочтя даже нужным отпустить волосы и переменить одежду на траурную. Надо полагать, что именно это обстоятельство в значительной мере способствовало его осуждению. Но Цицерон в этом процессе показался скорее человеком преданным интересам своих друзей, чем трусливым.

XXXVI. Цицерон вступил в число жрецов, которых римляне называют авгурами, на место Красса-младшего, после того как последний погиб в земле парфян. Затем, получив по жребию провинцию Киликию и войско, состоявшее из 12 000 тяжеловооруженных и 1600 всадников, он отплыл по назначению. Поручено ему также было устроить дела в Каппадокии, сделав ее дружественной и покорной царю Ариобарзану. Он подчинил и умиротворил эти области, не навлекая на себя ни с чьей стороны упреков и не прибегая к военным действиям. Обратив затем внимание на начинавшиеся среди киликийцев, под влиянием парфянской неудачи римлян, волнения и на возмущения в Сирии, он успокоил их кротостью своего управления. Он не принимал даров даже в тех случаях, когда их давали цари, жителей же провинции освободил от пиров в свою честь, а сам ежедневно приглашал приятных ему лиц к столу, угощая без роскоши, но радушно. При доме его не было привратника, а самого его никто не заставал лежащим: с раннего утра он принимал являвшихся к нему с приветствиями, стоя или прохаживаясь перед спальней. Говорят, что он ни розгами никого не сек, ни одежд не разрывал, не поносил никого словами и не налагал взысканий в оскорбительной форме.

Раскрыв же многочисленные случаи хищения народных денег, он поднял этим благосостояние городов, причем виновные, возвратив похищенное, ничего больше не претерпели и сохранили свои гражданские права. Вел он также войну, обратив в бегство разбойников, живших в окрестностях Амана, за что был провозглашен солдатами императором. А когда оратор Целий просил Цицерона прислать из Киликии в Рим для какого-то зрелища барсов, тот написал ему, рисуясь своими деяниями, что барсов в Киликии нет: они убежали в Карию, рассердившись на то, что с ними одними воюют, между тем как все пользуются миром.

Отплыв от своей провинции, Цицерон сначала пристал к Родосу, а затем, с удовольствием провел некоторое время в Афинах, стосковавшись по былым своим занятиям. Сойдясь здесь с самыми видными представителями греческой образованности, приветливо встретившись с прежними своими друзьями и знакомыми, он вернулся из почтившей его подобающим образом Греции в Рим в то самое время, как республика, переживая как бы воспалительный процесс, вовлеклась в междоусобную войну.

XXXVII. И вот, когда в сенате был поставлен на голосование вопрос о награждении его триумфом, Цицерон заявил, что ему приятнее было бы сопровождать в триумфальном шествии Цезаря, если бы прекратился раздор. То же советовал он и частным образом: много раз писал Цезарю, настойчиво просил и Помпея, успокаивая и уговаривая каждого из них. А когда дело стало уже непоправимым, и Цезарь перешел в наступление, Помпей же не остался на месте, а покинул город в сопровождении многих лучших людей, — Цицерон не присоединился к ним в этом бегстве, и можно было думать, что он перейдет на сторону Цезаря. Вполне очевидно, что в поисках решения он долго бросался из стороны в сторону и жестоко страдал. Ибо в своих письмах он говорит, что не знает, в какую сторону должно ему обратиться, — если у Помпея есть прекрасное, заслуживающее уважения основание вести войну, то Цезарь удачнее пользуется обстоятельствами и лучше умеет спасать и себя, и своих друзей: в этих условиях ясно, от кого надо бежать, но неясно, к кому бежать. В то же время Требатий, один из товарищей Цезаря, написал ему письмо, в котором говорилось, что ему, Цицерону, скорее всего надлежало бы, как полагает Цезарь, примкнуть к партии последнего и разделить с ним его надежды; если же он отказывается от этого из-за преклонного возраста, то лучше бы было ему ехать в Грецию и, оставаясь там, жить спокойно в стороне от обеих партий. Удивленный тем, что Цезарь не написал ему сам, Цицерон ответил в сердцах, что он не совершит ничего, что было бы недостойно прежних его дел. Так говорится об этом в его письмах.

XXXVIII. Лишь только Цезарь отправился в Испанию, Цицерон отплыл к Помпею, где его встретили с радостью все, кроме Катона: последний, увидев Цицерона наедине, сильно порицал его за то, что он присоединился к Помпею; ибо ему, Катону, не к лицу было бы изменить тому направлению в политике, которого он держался с самого начала, тогда как Цицерон принес бы большую пользу отечеству и друзьям, если б оставался в Риме нейтральным, сообразуясь в своих действиях с ходом событий; а теперь он явился сюда, крайне неосмотрительно, без всякой нужды сделавшись врагом Цезаря, чтобы подвергнуться вместе с другими столь великой опасности. Слова эти изменили намерения Цицерона; повлияло на него и то обстоятельство, что Помпей не поручал ему никакого важного дела. Но в этом виноват был он сам: не скрывая того, что он раскаивается, Цицерон порочил приготовления Помпея, с затаенным недоброжелательством критиковал его распоряжения и не мог воздержаться от насмешки и острословия, направленных против его соратников. Сам он ходил по лагерю угрюмый и печальный, других же заставлял смеяться, хоть им было вовсе не до смеху. Но лучше приведу здесь несколько примеров таких острот. Так, Домитий, продвигая на командную должность человека, к военному делу не способного, говорил про него, что он отличается прекрасным нравом и благоразумием. «Почему же, — спросил Цицерон, — ты не приберегаешь его для опеки над твоими детьми?» Некоторые хвалили лесбосца Феофана, который был начальником лагерных рабочих, за то, что он хорошо успокоил родосцев, потерявших свой флот. «Какое это великое благо иметь начальником грека!» — воскликнул Цицерон. А в то время, как Цезарь имел почти во всем успех и как бы уже держал Помпея в осаде, Цицерон так ответил Лентулу, сказавшему, что друзья Цезаря, как слышно, настроены мрачно: «Ты хочешь сказать, что они сердятся на Цезаря». Некий Марций, только что явившийся из Рима, рассказывал, что там ходят упорные слухи, будто Помпей осажден. «Так ты для того и отплыл оттуда, чтобы удостовериться в этом собственными глазами?» — спросил Цицерон. После поражения Нонний сказал, что следует надеяться на лучшее, ибо в лагере Помпея остались семь орлов. «Прекрасен был бы твой совет, — возразил Цицерон, — если б мы воевали с галками». Лабиен же, полагаясь на какие-то предсказания, уверял, что Помпею суждено одержать верх. «Так, значит, — сказал Цицерон, — это была хитрость, что мы потеряли свой лагерь».

XXXIX. После битвы при Фарсале, в которой он не принимал участия по болезни, когда Помпей бежал, Катон, располагавший в Диррахии многочисленным войском и большим флотом, потребовал от Цицерона, чтобы он принял на себя обязанности командующего, согласно с законом и как лицо, облеченное ранее консульским достоинством. Цицерон отказался от командования и вообще от участия в войне. Тут молодой Помпей и друзья его, называя Цицерона изменником, уже выхватили было мечи и он едва ли избег бы гибели, если б не вступился Катон, который с трудом отстоял его от них и проводил из лагеря. Прибыв же в Брундизий, он прожил здесь некоторое время в ожидании Цезаря, которого задерживали дела в Азии и Египте. А когда стало известно, что Цезарь причалил в Таренте и переходит оттуда сухим путем в Брундизий, Цицерон поспешил ему навстречу, не теряя окончательно надежды, но все же боясь испытать в присутствии многих настроение человека, ему враждебного и одержавшего верх. Но ему ничего не пришлось ни сделать, ни сказать, что было бы противно его достоинству. Ибо Цезарь, увидя Цицерона, шедшего ему навстречу далеко впереди других, ласково приветствовал его, сойдя с коня, и прошел много стадиев пути, беседуя с ним одним. С того времени он не переставал оказывать Цицерону знаки уважения и благосклонности, и когда тот написал хвалебное слово в честь Катона, Цезарь в ответном слове воздал хвалу красноречию Цицерона и всей его жизни, находя в нем величайшее сходство с Периклом и Фераменом. Сочинение Цицерона носит заглавие «Катон», Цезаря же — «Антикатон». Рассказывают также, что когда Квинт Лигарий был обвинен в том, что стал одним из врагов Цезаря, и Цицерон принял на себя его защиту, Цезарь сказал своим друзьям: «Что мешает нам послушать после долгого перерыва речь Цицерона, если Лигарий уже давно признан нами негодяем и врагом?» Но Цицерон с самого начала своей речи взволновал Цезаря необычайно, в дальнейшем же своем развитии его речь стала столь разнообразна в выражении чувств и исполнилась столь удивительного очарования, что Цезарь много раз менялся в лице; ясно было, что и душевное его состояние постоянно меняется. А под конец, когда оратор коснулся сражения под Фарсалом, Цезарь, охваченный волнением, задрожал всем телом и выронил записки, которые держал в руках. Так, покоренный, он оправдал Лигария.

XL. В дальнейшем же, после того как республика превратилась в монархию, Цицерон, отстранившись от общественных дел, посвятил свои досуги молодым людям, желавшим заниматься философией, а так как они принадлежали к числу самых родовитых и знатных, он снова, благодаря знакомству с ними, приобрел очень большое влияние в городе. Основным же его делом было составлять и переводить философские диалоги, а также перелагать на латинский язык отдельные термины, принятые в диалектике и физике. Ибо, как говорят, он первый, или преимущественно он, дал латинские названия таким понятиям, как «представление», «согласие», «воздержание от суждения», «восприятие», а также «неделимое», «не имеющее частей», «пустота» и многое другое в этом же роде, сумев с помощью отчасти метафор, отчасти собственных значений сделать их понятными и легкоусвояемыми. Способностью же своею легко сочинять стихи он пользовался для развлечения, и всякий раз, как ему случалось увлечься этим занятием, он, говорят, сочинял в одну ночь до 500 стихов.

Проводя тогда большую часть времени в своем тускуланском поместье, Цицерон писал друзьям, что он живет жизнью Лаэрта; быть может, он шутил, по своему обыкновению, быть может, страстно стремился к государственной деятельности, побуждаемый честолюбием и печалясь о тогдашних порядках. Изредка приезжал он в город ради того, чтобы приветствовать Цезаря, причем бывал первым среди людей, готовых назначать Цезарю почести и старавшихся всегда сказать что-нибудь новое в похвалу ему и его деяниям. Таковы, например, слова его о статуях Помпея; они были сняты и брошены на землю, Цезарь же приказал поставить их на прежние места, и они были поставлены. По этому-то поводу Цицерон и сказал, что Цезарь, столь великодушно восстанавливая статуи Помпея, воздвигает свои собственные.

XLI. Говорят, что он задумал написать всю отечественную историю, со включением в нее многого из истории Греции и с добавлением цельных греческих рассказов и мифов, но его удержали от этого как многочисленные общественные дела, так и многие личные неприятности и беды, большая часть которых приключилась, как кажется, по его собственной вине. Во-первых, он развелся со своей женой Теренцией на том основании, что она нисколько не заботилась о нем во время войны, так что ему пришлось отправиться в путь, нуждаясь в необходимых дорожных припасах, да и по возвращении в Италию он не нашел в ней никакого к себе благожелательства. Ибо она не явилась к нему ни разу в течение всего долгого времени, проведенного им в Брундизии, а когда отправилась туда, в этот дальний путь, дочь-подросток, та не дала ей ни приличествующих случаю провожатых, ни припасов на дорогу. Да и дом передала она ему в совершенно заброшенном виде и пустым, при множестве долгов. Таковы были, говорят, наиболее благовидные предлоги для развода. Но он сам же блистательным образом оправдал отрицавшую все это Теренцию, женившись вскоре на девушке, прельстившей его своею молодостью, как говорила об этом повсюду Теренция, а как пишет о том же Тирон, вольноотпущенник Цицерона, — ради денег для уплаты долгов. Девица была очень богата, Цицерон же, назначенный, по доверенности, ее опекуном, охранял ее имущество, а так как долгов у него было на сумму в несколько десятков тысяч, он поддался убеждениям друзей и домашних вступить с нею в брак, несмотря на разницу лет, и, воспользовавшись ее деньгами, удовлетворить кредиторов. Вспоминая об этом браке в речи, написанной в ответ на «Филиппики», Антоний говорит, что Цицерон прогнал жену, возле которой состарился, — остроумная насмешка над домоседством Цицерона как человека бездеятельного и не воинственного. Вскоре после этой женитьбы умерла от родов его дочь, в доме Лентула, за которого она была выдана после смерти ее первого мужа, Пизона. Для утешения Цицерона к нему отовсюду собрались философы, но он был так сильно огорчен случившимся, что развелся со своей молодой женой из-за того, что та, как ему показалось, была рада смерти Туллии.

XLII. Так обстояли домашние дела Цицерона. В заговоре же против Цезаря он участия не принял, хотя был связан самыми тесными узами дружбы с Брутом и, по-видимому, тяготясь настоящим положением дел, тосковал, как никто другой, о старых порядках. Но участники заговора боялись его характера, как не достаточно смелого, да и преклонных лет его — возраста, когда и в самых сильных натурах иссякает отвага.

После того как Брут и Кассий с товарищами привели в исполнение свой замысел, друзья же Цезаря объединились против них — снова возникли опасения, как бы город не был ввергнут в междоусобную войну. Антоний, бывший тогда консулом, собрал сенат и в краткой речи призывал к единомыслию, а Цицерон, приведя множество подобавших к случаю доводов, убедил сенат принять, по примеру афинян, решение об амнистии по делам, имевшим отношение к Цезарю, Бруту же и Кассию дать провинции. Но ничего из этого не вышло. Ибо народ, уже сам по себе жалевший о Цезаре, лишь только увидел покойника, выносимого через площадь, между тем как Антоний показывал собравшимся обагренную кровью и исколотую мечами одежду, бросился вне себя от гнева разыскивать по форуму убийц и побежал к их домам с огнем, чтобы поджечь их. А те, приняв заранее меры предосторожности, избежали этого, но, предвидя много других опасностей, покинули город.

XLIII. Антоний же тотчас поднял голову и, как человек, имевший намерение править единовластно, стал страшен всем, а Цицерону в особенности. Ибо, видя вновь возрастающее влияние последнего в республике и близость его к Бруту, Антоний тяготился его присутствием. Надо полагать, что они и раньше относились друг к другу с некоторой подозрительностью, вследствие полнейшего несходства их во всем жизненном укладе. Опасаясь всего этого, Цицерон хотел было отправиться в Сирию с Долабеллой, в качестве его легата, но Гиртий и Панса, которым предстояло быть консулами после Антония, люди честные и приверженные Цицерону, просили его не покидать их, обещая, что при нем они лишат власти Антония. Цицерон же не отнесся к ним с недоверием, но и не совсем поверил им; он распрощался с Долабеллой, а с Гиртием условился, что проведет лето в Афинах и вернется, когда тот примет консульскую должность, после чего отплыл один. Но плавание его затянулось, а из Рима, как это часто бывает, стали доходить до него неожиданные вести, будто с Антонием произошла удивительная перемена, что он все делает и решает в угоду сенату и что недостает лишь его, Цицерона, присутствия, чтобы дела устроились наилучшим образом. Браня свою чрезмерную осторожность, Цицерон повернул назад в Рим. На первых порах надежды не обманули его: навстречу ему стеклось такое множество народу, что рукопожатия и дружеские приветствия близ ворот и при въезде заняли почти весь день. Но когда на следующий день Антоний собрал сенат и пригласил его туда, Цицерон не пошел и пролежал в постели, ссылаясь на то, что чувствует себя слабым от усталости. На самом же деле то был, очевидно, страх перед злым умыслом, вызванный в нем некоторыми подозрениями и предупреждением, полученным им в пути. Раздраженный этим, Антоний послал воинов с приказанием привести Цицерона или сжечь его дом, но, во внимание к многочисленным возражениям и просьбам, удовлетворился тем, что взял с него залог. После этого они не здоровались при встречах и остерегались друг друга, и в таких отношениях и застал их приехавший из Аполлонии молодой Цезарь. Он объявил себя наследником умершего Цезаря и вступил в спор с Антонием из-за 25 миллионов, которые тот взял себе из имущества покойного.

XLIV. Ввиду этого Филипп, женатый на матери молодого Цезаря, и Марцелл, муж его сестры, явившись вместе с юношей к Цицерону, условились с ним, что он будет поддерживать Цезаря и в сенате, и перед народом силою своего красноречия и своим влиянием в делах государственного управления, а тот с помощью денег и войска обеспечит безопасность Цицерона: молодой человек уже располагал немалым числом воинов, служивших под начальством Цезаря. Была, по-видимому, еще более важная причина, в силу которой Цицерон охотно согласился заключить дружбу с молодым Цезарем. Кажется, еще при жизни Помпея и Цезаря ему привиделось во сне, будто некто позвал на Капитолий сенаторских сыновей, так как Юпитер должен был объявить одного из них властителем Рима; поспешно сбежавшиеся граждане стояли вокруг храма, а мальчики, храня молчание, сидели в окаймленных пурпуром тогах. Внезапно открылись двери, и мальчики, вставая поодиночке, торжественно проходили вокруг бога. Озирая каждого, бог отсылал их назад, и они уходили огорченные. Но когда приблизился молодой Цезарь, он простер руку и изрек: «Римляне, наступит конец вашим междоусобиям, когда этот станет властителем». Таково, говорят, было сновидение Цицерона, причем наружность мальчика ясно запечатлелась и сохранилась в его памяти, но самого мальчика он во сне не опознал. На следующий же день, в то время как Цицерон спускался к Марсову полю, а мальчики возвращались оттуда с гимнастических упражнений, первым из них попался ему на глаза именно тот, кто ему приснился. Пораженный этим, Цицерон спросил, кто его родители. Оказалось, что это был сын Октавия, человека не очень знатного, и Аттии, племянницы Цезаря, вследствие чего Цезарь, не имевший собственных детей, и оставил ему по завещанию свое имущество и дом. С этих пор, говорят, Цицерон при встречах с мальчиком оказывал ему большое внимание, а тот дружелюбно принимал его расположение. К тому же случилось так, что год его рождения совпал с годом консульства Цицерона.

XLV. Вот те видимые причины их дружбы, на которые обычно указывают. Но прежде всего Цицерона сблизила с Цезарем ненависть к Антонию, а затем его прирожденная слабость к почестям: он рассчитывал использовать в своей политике силы Цезаря, а юноша подольщался к нему, называя его своим отцом. Негодуя по этому поводу, Брут в письмах своих к Аттику обвиняет Цицерона в том, что тот, прислуживаясь к Цезарю из страха перед Антонием, явно ищет не свободы для отечества, а для себя милостивого господина. Однако ж сына его, занимавшегося в Афинах у философов, Брут принял к себе, назначил на командную должность и много раз давал ему поручения, успешно выполнявшиеся последним.

В это время могущество Цицерона в городе достигло высшего подъема. Распоряжаясь всем, чем хотел, он изгнал Антония, восстановил против него всех и отправил для борьбы с ним обоих консулов, Гиртия и Пансу. Вместе с тем он убедил сенат предоставить Цезарю ликторов и знаки преторской власти, как борцу за отечество. Но когда Антоний был побежден, а оба консула были убиты и войска их, прибыв с поля битвы, примкнули к Цезарю, сенат, убоявшись молодого человека, которому столь блистательно благоприятствовала судьба, попытался почестями и подарками склонить войска к уходу от Цезаря, лишив его таким образом военных сил, под тем предлогом, что после бегства Антония в защитниках уж нет надобности. С своей стороны, Цезарь, устрашенный таким оборотом дел, подослал к Цицерону людей с тем, чтобы они просили и убедили его одновременно добиваться консульства для обоих, а затем, приняв власть, распоряжаться делами как ему вздумается и руководить юношей, который добивается лишь этого титула и славы. Цезарь сам признается, что он боялся роспуска войск и рисковал остаться одиноким, почему и воспользовался вовремя властолюбием Цицерона, побудив его домогаться консульства и обещав поддержать его на выборах.

XLVI. Цицерон — старик, вконец обольщенный и обманутый юношей, поддержавший его кандидатуру и сделавший сенат ему послушным, — тогда же подвергся за это обвинениям со стороны друзей, а немного позже и сам почувствовал, что погубил себя и пожертвовал свободой народа. Ибо Цезарь, усилившись и приняв консульскую должность, от Цицерона отошел, а стал другом Антонию и Лепиду и, соединив воедино их войска со своими, поделил между ними верховное управление, словно какую-нибудь частную собственность; они внесли в проскрипционные списки более 200 человек, которых решено было умертвить. Из всех спорных вопросов наиболее продолжительные препирательства вызывал вопрос о включении в этот список Цицерона. Антоний не шел ни на какие соглашения, если только Цицерон не будет убит первым, Лепид поддерживал Антония, Цезарь же противился обоим. Три дня продолжались их тайные переговоры в уединении, близ города Бононии, причем сходились они на месте, расположенном поодаль лагерей и окруженном рекой. Первые два дня Цезарь, говорят, боролся за Цицерона, на третий же уступил и пожертвовал им. Обменялись же они следующим образом: Цезарь уступил Цицерона, Лепид — своего брата Павла и Антоний — Луция Цезаря, который приходился ему дядей с материнской стороны. Так лишились они от бешеной злобы способности мыслить по-человечески или, лучше сказать, показали, что нет зверя свирепее человека, совмещающего в себе дурные страсти и власть.

XLVII. В то время как творились эти дела, Цицерон находился вместе с братом в своем поместье близ Тускула. Узнав же о проскрипциях, они решили перейти в Астуру, приморское поместье Цицерона, а оттуда отплыть в Македонию к Бруту, ибо уже ходили слухи, что он располагает большими силами. Отправились они, удрученные горем, в носилках; останавливаясь в пути и располагая носилки рядом, они горько сетовали друг перед другом. Особенно беспокоился Квинт, думая об их беспомощности, ибо, говорил Квинт, он ничего не взял с собой, да и у Цицерона запас был скуден. Итак, лучше будет, если Цицерон опередит его в бегстве, а он догонит его, захватив из дому необходимое. Так они и порешили, а затем обнялись на прощание и в слезах расстались. И вот, несколько дней спустя, Квинт, выданный рабами людям, искавшим его, был умерщвлен вместе с сыном. А Цицерон, принесенный в Астуру и найдя там судно, тотчас сел на него и плыл, пользуясь попутным ветром, до Цирцея. Кормчие хотели немедля отплыть оттуда, но Цицерон, потому ли, что боялся моря или не совсем еще потерял веру в Цезаря, сошел с судна и прошел пешком 100 стадиев, как бы направляясь в Рим, а затем, в смятении, снова изменил намерение и спустился к морю в Астуру. Здесь провел он ночь в ужасных мыслях о безвыходном своем положении, так что ему приходило даже в голову тайно пробраться к Цезарю в дом и, покончив с собою у его очага, навлечь на него духа мести; и от этого шага отвлек его страх мучений. И опять, хватаясь за другие придумываемые им беспорядочные планы, он предоставил своим рабам везти его морем в Кайету, где у него было имение — приятное убежище в летнюю пору, когда так ласково веют пассатные ветры. В этом месте находится и небольшой храм Аполлона, возвышающийся над морем. В то время, как судно Цицерона подходило на веслах к берегу, навстречу ему налетела, каркая, поднявшаяся с храма стая воронов. Рассевшись по обеим сторонам реки, одни из них продолжали каркать, другие клевали крепления снастей, и это показалось всем дурным предзнаменованием. Итак, Цицерон сошел на берег и, войдя в свою виллу, прилег отдохнуть. Множество воронов сели на окно, издавая громкие крики, а один из них, слетев на постель, стал понемногу стаскивать с лица Цицерона плащ, которым он укрылся. А рабы, видя это, с укором спрашивали себя, неужели будут они ждать, пока не станут свидетелями убийства их господина и не защитят его, тогда как животные оказывают ему помощь и заботятся о нем в не заслуженном им несчастии. Действуя то просьбами, то понуждением, они понесли его в носилках к морю.

XLVIII. В это же время явились убийцы, центурион Геренний и военный трибун Попиллий, которого Цицерон некогда защищал в процессе по обвинению его в отцеубийстве; были при них и слуги. Найдя двери запертыми, они взломали их. Цицерона на месте не оказалось, да и люди, находившиеся в доме, утверждали, что не видели его. Тогда, говорят, некий юноша, вольноотпущенник Квинта, брата Цицерона, по имени Филолог, воспитанный Цицероном в занятиях литературой и науками, указал трибуну на людей с носилками, по густо обсаженным тенистым дорожкам направлявшихся к морю. Трибун, взяв с собою несколько человек, побежал вокруг сада к выходу; Цицерон же, увидев бегущего по дорожкам Геренния, приказал рабам поставить носилки тут же, а сам, взявшись по своей привычке левой рукой за подбородок, упорно смотрел на убийц; его запущенный вид, отросшие волосы и изможденное от забот лицо внушали сожаление, так что почти все присутствовавшие закрыли свои лица в то время, как его убивал Геренний. Он выставил шею из носилок и был зарезан. Умер он на шестьдесят четвертом году от рождения. Затем Геренний, следуя приказу Антония, отрубил Цицерону голову и руки, которыми он написал «Филиппики»: Цицерон сам назвал свои речи против Антония «Филиппиками», «Филиппиками» они называются и поныне.

XLIX. Антонию случилось быть в комициях в то самое время, как в Рим были привезены отрубленные части тела Цицерона. Услышав об этом и увидя их, он закричал, что проскрипции теперь кончились. Голову же и руки приказал он выставить на трибуне над рострами — зрелище, от которого римляне содрогнулись, думая про себя, что они видят не лицо Цицерона, а образ души Антония. Только в одном показал он себя справедливым, не в пример всему прочему, выдав Филолога жене Квинта Помпонии. А та, получив полную власть над этим человеком, заставила его, помимо других примененных ею страшных мучений, вырезывать по кускам собственное мясо, жарить и есть. Так, по крайней мере, рассказывают некоторые из историков. Но вольноотпущенник самого Цицерона Тирон совсем не упоминает даже о предательстве Филолога.

Я слышал, что много лет спустя Цезарь вошел однажды к одному из своих внуков. Последний держал в руках книгу Цицерона и в испуге спрятал ее под одежду. Цезарь заметил это, взял книгу и стоя прочел значительную ее часть; возвращая же ее мальчику, сказал: «Ученый то был муж, дитя мое, ученый и любивший свое отечество». Победив же вскоре после этого Антония и вступив в консульскую должность, он взял себе в сотоварищи сына Цицерона, в консульство которого сенат уничтожил статуи Антония, отменил присвоенные ему почести и постановил, чтобы впредь никто из Антониев не носил имени Марка. Таким образом божество предоставило дому Цицерона довершить наказание Антония.

СОПОСТАВЛЕНИЕ

I. Итак, все достойное внимания, что нам удалось разыскать из написанного о Демосфене и Цицероне, изложено. Оставляя в стороне их ораторские качества, не могу, однако же, не заметить, что Демосфен все дарование, какое имел от природы или приобрел упражнениями, посвятил одному красноречию, зато ясностью и силой превзошел всех, кто соперничал с ним в судах и собраниях: великолепием слога и пышностью — мастеров торжественного красноречия, точностью и умением — софистов. Цицерон же, усердно работавший над собою как оратор, усвоил вместе с тем обширные, разнообразные познания и не только оставил множество собственных философских сочинений в духе учения академиков, но и в речах своих, как судебных, так и государственных, обнаруживает явное стремление выставить свою ученость напоказ. Виден по их речам и характер обоих. Демосфеново красноречие, чуждое шуток и прикрас, сжатое, мощное и суровое, не фитилем отдает, как острил Пифей, но воздержным образом жизни, неустанными размышлениями и снискавшим насмешки угрюмым, желчным его нравом. Цицерон же в погоне за остротами нередко впадал в шутовство и даже серьезные предметы, выступая в суде, высмеивал с выгодой для себя, но переходя при этом границы дозволенного. Так, в речи за Целия он заявил, что нет ничего странного, если в этот век, склонный к расточительству и роскоши, его подзащитный предается наслаждениям, ибо не пользоваться тем, что доступно, может только безумец, тем более что самые знаменитые философы в наслаждении усматривают высшее благо. Рассказывают также, что, защищая в свое консульство Мурену, привлеченного к суду Катоном, он, чтобы поддеть Катона, долго издевался над учением стоиков за нелепость так называемых «парадоксов», и слушатели хохотали так заразительно, что даже судьи не выдержали, на что Катон, слегка улыбнувшись, заметил сидевшим с ним рядом: «До чего смешной у нас консул!» Любовь к смеху и шуткам, похоже, вообще была свойственна Цицерону, потому и лицо у него всегда было ясным и улыбающимся. Демосфен же был неизменно серьезен, и выражение хмурой озабоченности почти не покидало его, за что враги, по его же словам, называли его не иначе как «Угрюмец» и «Упрямец».

II. И еще, насколько можно судить по их произведениям, один хвалил себя умеренно, неназойливо и не ради самих похвал, но исключительно для других, более высоких целей, вообще же был сдержан и осмотрителен, между тем как неумеренные самовосхваления Цицерона изобличают в нем неуемное тщеславие, когда, например, он восклицает, что оружие должно склониться пред тогой и триумфальный лавр — пред ораторским словом. Наконец, не только свои деяния и поступки, но даже речи, им произнесенные и написанные, он восхваляет; словно задиристый мальчишка, который пытается соперничать с софистами Исократом и Анаксименом, а не муж, призванный вести за собою и наставлять римлян, бойцов могучих, гибельных противнику.

Красноречие государственному деятелю, разумеется, необходимо, но искать и жаждать от красноречия славы — дело недостойное. В этом отношении несравненно больших похвал заслуживает Демосфен, который говорил, что его ораторские способности — всего лишь некоторый навык, да и то требующий большой снисходительности со стороны слушателей, а тех, кто такими способностями кичится, справедливо считал грубыми ремесленниками.

III. В речах перед народом и в делах государственных оба они были настолько влиятельны, что даже те, кто имел под своей командой войска и армии, искали их поддержки: у Демосфена — Харет, Диопиф и Леосфен, у Цицерона — Помпей и юный Цезарь, о чем сам Цезарь свидетельствует в записках, посвященных Агриппе и Меценату. Что же касается того, в чем, по всеобщему убеждению, нрав человека подвергается наибольшему испытанию и выявляется ярче всего, а именно — полномочий и власти, пробуждающей каждую из потаенных страстей и раскрывающей все пороки, то у Демосфена ее никогда не было, и возможности судить о себе в этом отношении он не оставил, ибо ни одной видной должности не занимал и даже теми войсками, которые собрал для борьбы с Филиппом, не командовал. Цицерон же, которого посылали квестором в Сицилию, проконсулом в Киликию и Каппадокию, в ту пору, когда корыстолюбие процветало, когда военачальники и наместники не просто воровали, но прямо-таки грабили провинции, когда брать взятки не считалось зазорным и уже тот заслуживал любви и восхищения, кто делал это умеренно, — Цицерон дал ясные доказательства своего равнодушия к наживе, своей человечности и добропорядочности. А в самом Риме, избранный формально консулом, но по существу получив неограниченные, диктаторские полномочия для борьбы с Катилиной и его сообщниками, он подтвердил вещие слова Платона о том, что лишь тогда избавятся государства от зла, когда волею благого случая сойдутся воедино сильная власть, мудрость и справедливость. Демосфена порицают за то, что свое красноречие он сделал источником наживы, тайком сочиняя речи для судившихся друг с другом Формиона и Аполлодора, за то, что он покрыл себя позором, принявши деньги от царя, и, наконец, был осужден за взятку от Гарпала. Даже если признать лжецами тех, кто это пишет, — а таких немало, — невозможно все-таки отрицать, что смотреть равнодушно на царские дары, присылаемые в знак благодарности и почета, у Демосфена мужества не хватало, да и не мог поступить иначе человек, который ссужал деньги под залог кораблей и груза; о бескорыстии же Цицерона, который, отвергая настоятельные просьбы, ни разу не принял щедрых подарков ни от сицилийцев, будучи у них эдилом, ни от царя Каппадокии в бытность свою проконсулом, ни от друзей в Риме, когда он покидал город, отправляясь в изгнание, мы уже говорили.

IV. И даже изгнание для одного, изобличенного в лихоимстве, обернулось позором, а другому стяжало славу как человеку, пострадавшему за прекраснейший подвиг — избавление отечества от злодеев. Поэтому о бегстве Демосфена никто не сожалел, а из расположения к Цицерону даже сенат облачился в траур и отказался рассматривать какие-либо вопросы до тех пор, пока Цицерону не будет разрешено вернуться обратно. Зато само изгнание Цицерон провел в бездействии, праздно сидя в Македонии, тогда как Демосфен свое изгнание ознаменовал выдающимися деяниями. Сражаясь, как уже было сказано, за дело эллинов, он объезжал города, прогоняя македонских послов, и проявил себя в этом намного лучшим гражданином, чем при тех же обстоятельствах Фемистокл и Алкивиад. Но и вернувшись в отечество, он продолжал прежнюю деятельность и до конца сражался против Антипатра и македонян. А Цицерона Лелий упрекал в сенате за то, что он сидит молча, в то время как Цезарь, еще безбородый мальчишка, противозаконно добивается консулата. Порицал его в письмах и Брут, обвиняя в том, что он взрастил еще большую тиранию, чем ниспровергнутая им, Брутом.

V. И наконец, о смерти обоих. Нельзя не пожалеть Цицерона, вспоминая, как его, старика, обезумевшего от страха, рабы таскали в носилках из одного места в другое, как, пытаясь избежать смерти, он прятался от убийц, настигших его чуть раньше назначенного природою срока, и все-таки был зарезан. Что же касается Демосфена, то, хотя он и проявил некоторую слабость, прибегнув к убежищу, восхищения достойно и то, что он бережно хранил при себе яд, и то, как воспользовался им: раз уж сам бог не позаботился о его неприкосновенности, спасение себе он нашел у другого, более величественного алтаря, ускользнув от наемных копейщиков и торжествуя над жестокостью Антипатра.