Ой упало солнце: Из украинской поэзии 20–30-х годов

Плужник Евгений Павлович

Зеров Николай Константинович

Драй-Хмара Михаил Афанасьевич

Филипович Павел Петрович

Йогансен Майк

Хвылевой Николай Григорьевич

Влызько Олекса Фёдорович

Семенко Михаил Васильевич

Шкурупий Гео Данилович

Полищук Валериан Львович

Кулик Иван Юлианович

Бобинский Василий Петрович

Загул Дмитрий Юрьевич

Филянский Николай Григорьевич

Свидзинский Владимир Ефимович

Онацкий Никанор Харитонович

Михайличенко Игнат Васильевич

Чупрынка Григорий Аврамович

Чумак Василий Григорьевич

Эллан-Блакитный Василий Михайлович

Тычина Павло

Рыльский Максим

Бажан Микола

Первомайский Леонид Соломонович

Мысык Василий Александрович

Усенко Павел Матвеевич

Доленго Михаил

Чужий Андрей

Олесь Александр

Лепкий Богдан Сильвестрович

Карманский Петр Сильвестрович

Чарнецкий Степан Николаевич

Рудницкий Михаил Иванович

Пачовский Василий Николаевич

Антоныч Богдан-Игорь Васильевич

Сосюра Владимир Николаевич

Михайло Драй-Хмара

© Перевод Б. Романов

 

 

«Проли́л свой гнев и стих…»

Проли́л свой гнев и стих. Гремят потоки, яры, и радуги стожары                 сжигают стих. А он уже в лугах! С отцом не посчитался и босиком умчался,                 пропал в бегах! Огни со всех сторон… Детина лишь нагнется — в руках звезда займется,—                 что это, сон? Ах, сон тот — вещий звон: метелица кружится, а он той песне снится —                 как бы вдогон.

 

МАТЬ

1

Чело в венке бумажном стынет, крест вощаной зажат в руках, и брови черные не вскинет, хоть и улыбка на устах. Тоскуют васильки и мята. Витает ладан в синих снах, и горько-горько, виновато птенцы щебечут в головах.

2

Погост убогий и ворота,— ну как увидеть, как обнять? Попали ноженьки в болота: весна — и журавли летят. Не разлучила мать и сына смерть, что пощады не дает,— он встал над ней соцветьем крина, любовь утрат не признает.

 

«Зажжется ночь и будет с вами…»

Зажжется ночь и будет с вами, холодно-росные поля, чтоб слушать, как кипит страстями и все еще гудит земля… Во тьме все замерло, стихая! Прохлада сердце леденит, и с неба падают, сверкая, скупые слезы Персеид.

 

«Под живой голубизною…»

Под живой голубизною осушает март поля, и певуча подо мною покрасневшая земля. Гроз кровавое дыханье, топит дождь людей, зверят,— но из глубей мирозданья встанет новый Арарат. И звенят стожарно дуги: мир убогим хатам! мир! Пусть никто не тащит, други, вас в невольничий ясырь! Ветер пьет ненастья кубки… Встал ковчег посреди гор, и, как Ной, я жду голубки, чтобы выйти на простор!

 

«Еще все губы камня…»

Еще все губы камня                            крыш высоких, припав, бузу татарскую сосут, еще безматок в улее гигантском                            не ворохнулся:                            грузно спит,—                            уже за городом припухлым, хмурым веком                            моргает кто-то и нервно пальцами по водостокам бьет. Бульвары. Прибитый снег застыл —                            как застарелый мрамор, а рядом чернота припала: провалились раны…                            И слезы (не мои — дубов безмолвных) лицо и руки окропляют мне. Незрячие, чего ж вы в плаче? Пусть грязною дерюгою                            покроется дорога, пусть войлок виснет                            вместо синевы,—                            но верьте,                            скоро, скоро сюда веселье прилетит и будет музыка играть, когда и в хате обветшалой, и в самом нищенском квартале,                            и в каждом месте,                            в каждом сердце взойдут светящиеся розы…                            Розвальнями                            молчаливо                            кожух проехал.

 

«Зной августовский ослабел…»

Зной августовский ослабел. И, гарусной напрявши пряжи, ткач золотом вечерним мажет полей узорчатых предел. Есть зелень все еще в глазури, как и в осенних косах верб, но тень легла в густой лазури на тонко вычерченный серп. Померкло горное горно. Ночь — это траурная рама. Кто память мучает упрямо? День отгорел. Давно.

 

«Наделы, как платок басманный…»

Наделы, как платок басманный, с низины ровной и пустой доносит запах конопляный, полынной горечи настой. Журавль колодца одинокий грустит над нивами давно. Полощет солнышко в протоке золототканое рядно. И день, как вол, идти не хочет. И коршуна застыл полет. Когда ж мотор здесь загрохочет, век электрический сверкнет?

 

«Я полюбил тебя на пятой…»

Я полюбил тебя на пятой весне голодной: всю — до дна. Благословив и путь проклятый, залитый пурпуром вина. Орлицею на бой летела, добросердечна, а не зла. Я видел кровь на крыльях смелых и рану посреди чела… И взгорбилась Голгофа снова: усмешка стражей, гул, огни, и ворог вылезший сурово кричал: распни ее, распни! И мы с тобою, горечь муки испив из полного ведра, соединяли молча руки, как кровный брат и как сестра.

 

НА ПОБЕРЕЖЬЕ

Жаворонков высокий клирос, все кругом заросло ивняками. А бабочка, как заблудилась, и трепещет крылами. Славно идти на луга, озера, веря — благословит этот миг неприметно для взора тех, в ком сердце болит. Пустота впереди, и сзади никто меня не догонял. Ивы. Пески. Левады. Дорогу я потерял.

 

В СЕЛО

Гул проводов, и вязнут ноги, как будто стерты все пути, и против ветра, без дороги по снегу тяжело идти. Вокруг пустыня снеговая, мерцает стылая краса, и, вечной крышей нависая, над ней — пустые небеса. Где крыши прячутся, горбаты? Везде курганы намело, и ни одной не видно хаты — наверно, сгинуло село. За революцию страдало, терпело войны, голод, мор, и что для нас спасеньем стало, ему — лишь гибель и разор. А за курганом за высоким встал Ленин с выпуклым челом: — Вот тут, вот тут оно, под боком, порошей замело кругом… И снова вязкая дорога, и в очи снежная пыльца… Пока надежды есть немного, о сердце, бейся до конца! Слезами жги снегов заслоны, пройди с огнем сугробы мглы иль, разорвавшись запаленно, рассыпься горсткою золы! Гул проводов, и вязнут ноги, как будто стерты все пути, колючий ветер, нет дороги, а надобно идти!

 

«Эту ли долю стану хулить…»

Эту ли долю стану хулить: быть только эхом, эхо будить. Всхожего поля поэтом я был — на богатеев гнев не остыл. Песня — сестра мне, степь — побратим,— вольная воля всем нам троим. Дважды родную предал сестру. После увидел: без песни умру… Вновь на чужбине встретившись с ней, в отсвете слабом первых огней, не разлучаться вечный зарок дали себе мы у дальних дорог. Брат мой, сестрица, в дивном краю скоро сроднит нас ветер в семью. С ветром нас больше, ветер нам друг,— кто разорвет породнившийся круг? Песня со мною, ветер и степь — нежность и воля, сила и крепь. Быть только эхом, эхо будить — эту ли долю стану хулить.

 

«Я мир воспринимаю оком…»

Я мир воспринимаю оком, влюбленный в линию и цвет, лучистым лемехом глубоко в моей душе прорезан след. Люблю я речи полновесной, как мед пьянящий, запах слов, лежавших в глубине безвестной забытых сумрачных веков. Беда с эпитетом случайным, когда приходит невпопад, лишь ямб с анапестом чеканным устав незыблемо хранят. Я златокосу осень славлю, с рубином горечи, влюблен, его в своей душе оправлю, чтоб из нее не выпал он. Светлы для слуха и для взора, певучи струи бытия, и верится, что скоро-скоро вот так же запою и я.

 

ПАМЯТИ С. ЕСЕНИНА

Над ним лишь черный стяг свисает, на стенах крови след не смыт, а в сердце он еще сияет, как золотой метеорит. Я помню вечер тот туманный над Петербургом голубым, морозный блеск и ветер пьяный, Исаакий, высей сизый дым. Огнями расцвела эстрада, и вышел он, как ясный день, душа была смущенно рада услышать щедрых песен звень. Голубоглазый и кудрявый, как ясень, стройный, молодой, еще не знавший горькой славы, на сцену вышедший впервой. В простой рубахе и кафтане, вчера лишь только из села, а очи тихи, как у лани, и нежность очи обожгла. И разливался голос в зале, звеневший вешнею водой, и в жесте, в слове был печали вишневый радостный настой. Все, показалось, оживает: березы над прудом грустят, покосы, тропка полевая, мычанье теплое телят. Жизнь не была еще пропита среди гуляк, гулящих, в ней лишь вызревало только жито перед грозою новых дней. Мгновенья памятные встали — духмяный ветер, захватив, провеял в этом светлом зале дыханьем золотистых нив. Уже и десять лет минуло, уже отцвел весенний сад… Мы их шагов не слышим гула — но как вернуться нам назад? Над ним лишь черный стяг свисает, на стенах крови след не смыт, а в сердце он еще сияет, как золотой метеорит.

 

МЕТЕЛЬ

Метель над городом взлетает, кружит, как ведьма, зла, а город уши зажимает — ух, как фурчит метла! Завяз трамвай. Все в окнах бело, ослепли фонари… Кино нам это надоело. Кончай шутить, замри! Нет, кутерьму затеяв, черти не прекратят вовек. Мильоном ведер в круговерти они швыряют снег. — Идем, идем! Чего ж мы встали! — Куда там ехать? — Стой. И хохот ведьмы услыхали, и снеговея вой.

 

ПОЭТУ

Люблю твою песню-обнову, могучий язык-государь, радуюсь каждому слову, входящему в твой словарь. В садах голубых искусства она зацвела, как мак: в ней не смиренья чувства, а страсти и гнева знак. И обнять в ней любого рады — поляк или турок будь. Украины, грядущей Эллады, ты готовишь всемирный путь.

 

ПЕРЕД ГРОЗОЮ

Первый проехал фургон — загромыхали колеса на поднебесном мосту… Грохнуло — и онемело. Спрятаться солнце успело за облаков темноту. Вспыхнуло зеркало плеса — огненно-сине, как лен. С неба летят вновь и вновь, блещут хвостами гадюки — мертвая смолкла земля. Ветер расправил крыла — листва тополей обмерла. И потемнели поля. Воздеты над жертвою руки — скоро прольется кровь!

 

«Взошедший рано…»

Взошедший рано, расцвел багрянец и в пляс пошел. Через майданы плывут туманы, как белый шелк. А в поле хоры перепелов, блестит роса. Кругом просторы, как в синем море звенит коса. Вдруг блеск огнистый метнуло солнце, исчезла тень. Встает цветистый, встает лучистый рабочий день.

 

«Голубизной вечернею одета…»

Голубизной вечернею одета даль окоёма и вишневый сад, в сети ажурной вижу искры света, созвездий первых золотистый ряд. Село затихло: ночь страдного лета, сморившийся косарь улечься рад. Серебряную нитку до рассвета прядет одноголосый хор цикад. Я к тишине прислушаюсь, немея, едва дыша, ее спугнуть не смея,— но тишину вдруг отгоняет шум: гудит земля набатно на просторе, растут деревья, колосятся зори, бьют родники высоким светом дум.

 

ЛЕБЕДИ

На тихом озере, где млеют верболозы, плывут, плескаясь, в зной и в листопад, подрезанными крыльями шумят, и шеи гнутся их, как трепетные лозы. Когда ж придут, стеклом звеня, морозы, в сон белоснежный плесы погрузят,— пловцы сломают хрупкий лед преград, и не страшны им зимние угрозы. О пятеро певцов, сквозь вьюжный вой доносится напев ваш громовой, отчаянье ломая ледяное. Дерзайте: из неволи, сквозь туман созвездье Лиры выведет ночное в кипучей жизни светлый океан.

 

«Померкшей позолоты прах…»

Померкшей позолоты прах на древних храмах Ярослава, и солнце — стертый грош в руках, и как позор — былая слава. Побед восторги позабыты, кровь печенегов не течет, останки жалкие открыты: церквей руины и ворот. Над пепелищами веков стою и думаю: все было… И громко череда гудков вдруг день грядущий возвестила.

 

«По клетке, за железными дверями…»

По клетке, за железными дверями, униженный, но величавее, чем бард, уставясь в пустоту тоскливыми очами, неслышно мечется могучий леопард. Пружинит гордый шаг, играет огоньками шерсть пламенистая. И смех вокруг, и гвалт, но узник в джунглях, движется кругами, где гнутся лотосы и расцветает нард. Так и твоя, поэт, невероятна доля — метаться, рваться в путах суеты, о рае грезя, словно Пико Мирандола. И к синим берегам на золотой гондоле твоя мечтательная грусть плывет… а ты… а ты грохочешь кандалами Атта Троля.

 

ЛЮБЕ КОЛЕССЕ

Сирени и розам дивлюсь, мне радость доносит антенна, прозрачнее тела медуз, воздушней мазурки Шопена. И свет я вдыхаю, и звук, лучи надо мною играют, я вижу: на кладбище мук опять семена прорастают. О пращуры давних веков, влюбленные в музыку дети, я душу открою без слов сокровищам лучшим на свете. Сирени и розам дивлюсь, мне радость доносит антенна, прозрачнее тела медуз, воздушней мазурки Шопена.

 

ПОГАСНЕТ ЦВЕТ АПРЕЛЯ

Погаснет цвет апреля, и отшумит весна, и будет лето зелено и глубь ясна. В ту глубь заглянет осень и загрустит сама, и под гуденье сосен придет зима. И нет тем дням покою: весной сойдет снежок, откроется с тропою след чьих-то ног. И вновь цветут черешни и зеленеет луг… День нынешний, вчерашний — извечный круг. И я в том круге с вами душою молодой: спадаю, поднимаюсь с днепровскою водой.

 

ПОДОЛ

Созвездье Треугольника слетело на шири вод, на сумрак мостовой, на темноту низины луговой,— и взгорье удивленно онемело. На плесах парусов перо бледнело; звук в лунном свете падал сам не свой; в монистах огневых над синевой моста громада, как мечта, светлела. И подивился Володимир-князь, увидев с кручи световую вязь: «Как чудны озаренные просторы! Мне эта высота нужна едва ль, померк мой крест, и потемнели горы…» — И двинулся в неведомую даль.

 

ЧУДО

Все — удушавший воздух, камень хмурый — исчезло, словно мой кошмарный сон… Ветвистых кленов юный батальон высоко расстилает шевелюры. Дубы бегут с горы, как буйны туры… Пообочь сосны — целый храм колонн (а на небе полоской — синий лен, и чуть мерцают золотом бордюры). Вдруг смоляной шатер небес пробит: какой размах! И Днепр, как змей, блестит, на горизонте Междугорье встало… Под ним долина в дымке, как ладонь… А над мостом созвездье засверкало — и занялся Подол. Огонь, огонь, огонь…

 

ЧЕРНИГОВ

Чернигове, за смелого Мстислава на Севере вступал ты в шумный спор, тягаясь славой с градом Ярослава,— во мгле веков заглох тот разговор. Когда ж Разор надвинулся кроваво и бурный Киев дал врагу отпор, ты, господине — тягостный позор! — в монастырях попрятался лукаво. А ныне ты над тихою Десною сияешь златом княжьих куполов, садов укрывшись зеленью резною. Теперь уже не устремишься к бою, с литвином к смертной брани не готов: Могила Черная довлеет над тобою?

 

НА ХОРТИЦЕ

Тут сечь была, вели гульбу майданы, казацкие дымились курени, тут спорили с серьмягами жупаны, и пели песни гордые они. А ныне все укрыли баклажаны, картошка, огурцы, где ни взгляни, деды лишь да могильные курганы припоминают канувшие дни. Смотри на север: там стальные своды легко коснулись голубых небес и рассекла стена живые воды. А на горе вздымаются заводы. То новый дух степей, то Днепрогэс, то грозный властелин природы.

 

ГОРОД ГРЯДУЩЕГО

Круги, прямоугольники, квадраты; среди бетона, стали и стекла радиомузыка и автоматы, а надо всем — победный знак числа. Везде сады. Убранства их богаты, и переливчато роса в траве легла, с небес лазурных заревом заката свисает золотисто мушмула. Тут все — одна семья, где не слыхали угрюмых слов: застенок, плаха, кат, где радости труда, а не печали, предательства кинжал не обнажали, где каждый равен — среди братьев брат, а силу власти — разуму отдали.

 

«Вставай на путь суровый и негладкий…»

Вставай на путь суровый и негладкий, не спотыкайся, не гляди назад. Уже ноябрь холодный, хмурый, хваткий с берез, с дубов сорвал скупой наряд. Стальною дымкой затянуло дали, и сквозь нее столбы дымов встают. И не желтеют мальвы там в печали, а труд и песня в пламени цветут. Круши скалу традиций вековую, прах несвободной жизни отряхни. Кто выпил чашу пенную, хмельную, тому уж нет пути в былые дни.

 

«Спустившись в глуби, в сумраке печальном…»

Спустившись в глуби, в сумраке печальном шахтер привычно, как подземный гном, в породе горной движется с кайлом, руду ли, уголь рубит в штреке дальном. Не сном химерным, вымыслом астральным,— а в домн огне, в Гольфстриме золотом руда легко расплавится, потом железом станет в гимне триумфальном. Поэт, не бойся жизни глубины, бросайся в будней шум из тишины, и ты добудешь драгоценный камень. Грани, шлифуй свой радужный опал, вложи всю душу — пусть играет пламень для всех людей — вот высший идеал.

 

VICTORIA REGIA

Три ночи ты, в своей поре прекрасной, цветешь, расправив на воде листы, округлые, большие, как щиты, и посреди цветок крестообразный. Белеешь, словно снег в горах алмазный, ну а потом в зените красоты вдруг розовеешь, как фламинго, ты и, наконец, зарей пылаешь ясной. Вот — дивный путь моих метаморфоз среди метелиц, ураганов, гроз, играющая радугой триада. Мой первый цвет — лилейный звон равнин, второй — раскрылся светлой розой сада, а третий — страсти пламенный рубин.

 

НА МОГИЛЕ РУДАНСКОГО

Как на Голгофу, мы брели к могиле по пустошам седым чужой земли, заброшенную кое-как нашли среди оврагов, можжевеля, пыли. И видим горестно, что травы обступили плиту разбитую, и листья замели, но надпись полустертую прочли и силу слов обычных ощутили. Покинутый, осиротелый прах! На брошенном погосте в лопухах нашел жилище наш бездомный гений. Прообраз дней его — Лаокоон, а смерть его в борьбе, среди гонений не украшает лавром пантеон.

 

КАМЕНЕЦ

Над широтой земною в сини гордой химерой каменною выше скал он, как рондель причудливый, витал, узором странным оттоманской чорди. Округи сторож, словно конь на корде или журавль, минарет торчал среди домов, он словно бы мечтал в овитом синей дымкою фиорде. Пропорций совершенство! И чисты застывших форм суровые черты. Поэма, созданная из гранита. Но в очи башен стройных загляни: там тьма средневековая сокрыта, кровь, ужасы, пожарищей огни.

 

СИМФОНИЯ

Расцвела эстрада медными громами, окатив каштаны, оглушила даль и плеснула звонко в заревое пламя — скрипками искрится голубой хрусталь… Жалят и целуют флейт палящих осы, бархатных гобоев ластятся шмели… Сердце молодое пьет густые росы, жить, творить мечтая для своей земли… Все безумней скрипки, яростней фанфары оглашают плесы темного Днепра,— но Днепра не видно… Чьи-то это чары. Или струнных звуков странная игра. Море, тускло море — только мол из мела (и летучей мышью в облаках луна), корабли на рейде встали онемело, и заря на реях далеко видна.

 

ВТОРОЕ РОЖДЕНИЕ

Я думал, ей всего достало в теле: и образов из солнца и стекла, и звона слов, неслыханных доселе, и музыки сердечного тепла. Взлетев дрофой на ветер молодецкий, она аж задохнулась. На лету, как пулею пронзенная стрелецкой, и пала на калиновом мосту. Тогда опять пустил я душу голой, в полет душа бесстрастная ушла, неслась, в снегу воркуя, словно голубь, пока ее пурга не замела. Я отогрел замерзшую и в тело оправил, словно ювелир алмаз, чтобы она, как радуга, горела, чтоб золотистый блеск ее не гас. И в сонное течение артерий я влил не кровь — палящий зной Гавай, и, как творец счастливой Галатеи, воскликнул вдохновенно: «Оживай!» И заглянул ей в очи, в них искрится иное небо, свет иных высот, в них новых зорь забрезжили криницы — и новая душа твоя цветет.

 

ЗИМНЯЯ СКАЗКА

(Утренний Киев из моего окна)

Иней бел, чернеют нарты, знаки стужи мастеров… Это тундры стылой недра? Кто в блестящий ярко натрий заковал горбы холмов? Спят киты, из туш-утесов пена гейзеров, упал пар на светлый пух торосов,— только смоляную косу расплетает Арсенал. Гейзер сизый, гейзер синий — то ж яранг моржовых дым, что, взлетая, тает в стыни, в неподвижности пустыни он подвижен сам-один… Он встает в ветвях склоненных, парусов клубя дымы, в самоцветах рам оконных, светом радужным зажженных кристаллографом зимы. Вдруг взвился он, меднолицый, ускоряя тяжкий ход — и уж вот в моей светлице полки осмотреть стремится, в каждый глянуть переплет. Значит, вата — только маска, а полярный этот вид — зимний сон, мороза сказка. — Леденит из снега каска… — Только что ж лицо горит? Значит, там огонь пылает, подо льдом не засыпал пульс артерий, ритм играет, полным ходом выступает на Печорской Арсенал.

 

ТОМАС МОР

Он полил кровью сказку золотую про дивный остров счастья и труда — как казнь его, неправую и злую, ее не позабудут никогда. Четвертовать, втащив его на плаху, и сердце вырвать! — был король жесток. Но, сжалившись, палач горбатый с маху лишь голову упрямую отсек. Бессмертной сказки слава осенила своим крылом кровавый эшафот, не потускнев, скрывалась и всходила, светясь зарею синею с высот. Утопию искали кондотьеры, пираты, снаряжая корабли, конквистадоры и бандиты прерий, отважные безумцы всей земли. Лишь только там отверженные носят златые нити, перстни — все равны — из Индии, и с Кубы, и с Самоса манят их в путь сокровищами сны. Утопию искали гуманисты, к ней донкихоты шли со всех сторон и музыканты, зодчие, артисты, творцы газелей нежных и канцон… И все впивались в книгу колдовскую, ее чудес на свете не открыв, и плакали мечтатели, тоскуя, а Гитлотей был так красноречив. Прошли века, как выстрелы, гремучи, как дым седой, ползучий, не слышны,— внезапно в море, солнцем из-за тучи, заветный остров встал из глубины. Искатели стремятся отовсюду, глазам не верят собственным, и вот: одни смеются, радуются чуду, ну а других отчаянье берет…