Эти заметки-воспоминания продиктованы острым и безнадежным протестом против того, что люди уходят. Да еще тогда, когда уходят влюбленные в жизнь, охочие до нее, наполненные первородной нутряной силой с таким избытком, что им, казалось бы, и износу быть не должно. Именно таким в моем представлении был, есть и будет Иван Петрович Шухов, — обойтись одним первым глаголом «был» не могу не только в силу все того же острого протеста, но и по реальности вещей: остались превосходные книги писателя, и, значит, он — есть и он — будет.

Оговорюсь, что мои заметки носят весьма локальный характер. Подробней, обстоятельней об Иване Петровиче напишут лучше и дольше знавшие его, ближе общавшиеся с ним, — в общую мозаику воспоминаний я добавлю лишь некоторые штрихи, детали. Тем посильно я выполню свой долг перед человеком, которому многим обязан.

* * *

В 1949 году в самом центре Акмолинска — нынешнего Целинограда — стояло одноэтажное деревянное здание редакции областной газеты «Акмолинская правда». В восьми небольших комнатах, а то и клетушках, предельно экономно обставленных, с певучими полами, бог весть каким образом размещались все редакционные службы: кабинеты редактора, заместителя, секретариат, четыре отдела, бухгалтерия и машинописное бюро. Мы, сотрудники, жили и работали дружно, весело, и прежде всего потому, что большинство из нас были молоды. Во всяком случае, наш пятидесятилетний редактор, Иван Тимофеевич Березовский, с седыми, коротко стриженными висками, горячими карими глазами и с его неуемной энергией, казался нам едва ли не стариком.

Ко мне, заведующему отделом культуры и писем, редактор относился благожелательно-иронически. С юности, а то и с детства подверженный страсти сочинительства, я считал главным в работе своего отдела литературные публикации. На каждой редакционной летучке, уместно и неуместно, навязывал, «толкал» в номер стихотворные подборки, литературные страницы, рецензии, и редактор, терпеливая душа, часто сдавался — печатал. Считаю нужным упомянуть, что страницы областной газеты были тогда для начинающих авторов едва ли не единственной отдушиной — возможностью опубликоваться. В ту пору на всю республику — на пятнадцать-шестнадцать областей — на русском языке выходил один тонкий двухмесячник «Казахстан». Ныне, когда забота о творческой молодежи стала партийным, государственным делом (со всякими семинарами, совещаниями, молодежными редакциями издательств, журналов, с «первой книгой в столице» и пр.), молодым литераторам полезно об этом знать…

…То весеннее утро началось для меня приятной новостью: просматривая только что доставленную почту, обнаружил, что республиканская молодежная газета «Ленинская смена» напечатала мой рассказ. При соответствующих дружеских комментариях газета поочередно побывала в руках всех сотрудников, потом я ревниво отобрал ее. И, занимаясь текущими редакционными делами, нет-нет да и выдвигал ящик письменного стола, украдкой поглядывал на крупным «гермесом» набранный заголовок: «Мать»… А под вечер мне принесли телеграмму из Алма-Аты. Недоумевая, открыл склеенный бланк — и уши мои от радости запылали! «С удовольствием прочитал рассказ…», затем еще всякие хорошие слова — и подпись: Иван Шухов.

Три книги поразили когда-то мое, да и не только мое, воображение — «Тихий Дон», «Бруски» и шуховская «Ненависть». И поныне в моем представлении тремя этими произведениями начинается советская классика. Посему и нетрудно понять ликование начинающего литератора, нежданно-негаданно получившего телеграмму от самого Шухова! Отмеченного Максимом Горьким, бывавшего у него дома и, поразительно, написавшего свою знаменитую «Ненависть» в двадцать пять лет, — я был старше на три года… Суетливый редакционный день кончился, редакция пустела. Потрясенный, я показал телеграмму своему товарищу, Андрею Дубицкому, литературному секретарю, художнику и поэту. Несколько скептически воспринимавший мои писания, он изумленно покачал чубатой головой, разлетистые брови его поползли вверх. Затем телеграмму прочитал редактор. Иван Тимофеевич Березовский бросил на меня какой-то странный, изучающий взгляд, будто впервые видел своего надоедливого заведующего отделом. Забегая вперед, скажу, что после этого насчет всяких литературных публикаций в газете, моих и не моих, редактор стал еще уступчивее…

Моя тихая щенячья радость вскоре улеглась, — даже тогда, в пору литературной младости, я не особенно переоценивал свои скромные возможности; помнившееся секундное прикосновение к прославленным именам осталось в памяти как шелест птичьих крыл над тобой… Если же говорить совершенно серьезно, внимание такого крупного писателя сыграло и немалую роль в моей дальнейшей литературной судьбе. Окрыление, озарение — категории, увы, ко мне, просто работающему и усидчивому, не относимые. Нет, телеграмма И. Шухова сделала для меня нечто большее: вселила какую-то уверенность в дальнейшем, явилась той поддержкой, в которой на определенных возрастных изломах нуждается каждый пишущий. И конечно же заставила — поначалу, возможно, и не очень осознанно — построже, потребовательней отнестись к тому, что и как ты делаешь и собираешься делать: а вдруг и вправду это кому-то нужно?.. Что же касается самого рассказа, то признаюсь: несколько лет назад, обнаружив в своих архивах-залежах пожелтевшую газетную вырезку, я перечитал ее с чувством неловкости. И подивился: надуманно, сентиментально, и что тут нашел Иван Петрович, добрый человек, — уму непостижимо!..

А встретились мы с ним полтора года спустя в Омске, где я в ту пору работал редактором книжного издательства. В телефонной трубке прозвучал очень характерный, низкий голос, — назвавшись, Иван Петрович сказал, в какой гостинице остановился и что хотел бы повидаться.

Мчался я к нему со своим другом-приятелем Борисом Малочевским, тоже молодым литератором, ныне — членом Союза писателей, автором ряда книг.

Коренастый, в пижамной полосатой куртке, в очках с толстенными стеклами, с такой короткой шеей, что подбородок, казалось, лежал прямо на груди — это, вероятно, и придавало неуловимо задиристый вид, — Иван Петрович шел навстречу, протягивая руку.

— Ну, вот и познакомились. Раздевайтесь.

От робости едва ли не развязный, я снял пальто и, намереваясь плюхнуться на диван, смахнул лежащую на нем меховую шапку.

— Да что вы делаете! — не закричал, а гневно заорал Иван Петрович. — Чай разлили!

Откуда ж мне было знать, что хозяин номера настаивал под шапкой чай, — фарфоровый, с красной розой чайник лежал на боку, по полотняной накидке расползалось бурое пятно.

Минуту-другую спустя Иван Петрович уже добродушно похохатывал, порядок был восстановлен, шапка водружена сушиться на батарею, чай заварен снова. Придя в себя и оглядевшись, я понял, почему этот злополучный чайник под меховым колпаком был помещен в самом неподходящем месте: на стоящем у окна небольшом письменном столе лежали книги, папки, развернутая на середине рукопись. Вручив нам по стакану крепкого, темно-вишневого чаю, Иван Петрович, сел на стул, мы — против него — на диване, товарищ мой незаметно и глумливо теснил меня к краю, чтобы я очутился на сыром и теплом пятне…

И начались наши почти ежедневные встречи-беседы, сопровождаемые все тем же неизменным чаем: чаевником Иван Петрович оказался истовым, заваривал мастерски, по своим индивидуальным рецептам и дозировкам. В Омск Иван Петрович приехал к хирургам-окулистам: предстояла, если не ошибаюсь, операция по удалению катаракты. Зато точно помню причину, по которой операция с недели на неделю откладывалась: на одном веке у Ивана Петровича появился какой-то прыщик — состояние неоперабельное, чем мы с Борисом Малочевским широко пользовались, просиживая у Ивана Петровича вечер за вечером.

Сейчас, набрасывая эти строки, я подумал, что назвать наши встречи беседами все-таки нельзя: мы с Малочевским главным образом расспрашивали, а Иван Петрович отвечал, рассказывал. Говоря образно, за два с половиной месяца мы прослушали курс советской литературы, да в таком неповторимом изложении, иллюстрируемый такими живыми эпизодами, каких, пожалуй, ни в одной лекции не услышишь, ни в каких книгах не вычитаешь! Рассказчик Иван Петрович был великолепный — все, о чем он говорил, окрашивалось его своеобычной, чисто шуховской, с юмором интонацией. Рассказывал он не только словами емкими, смачными, а когда по-народному и подперченными, — рассказывал выразительной жестикуляцией небольших, сильных и изящных рук; рассказывал глазами, — увеличенные толстыми линзами очков, они взглядывали на нас то пронзительно зорко, то иронично, то грустно; рассказывал мимикой подвижного лица и конечно же своими широкими, добродушными, чуть вывернутыми губами человека, что и чарку аппетитно пригубят, и огненных щей со смаком нахлебают, и от колючей насмешки потопырятся, — с губ начиналась и его незабываемая обаятельная улыбка… Как говорится, рты разинувши слушали мы рассказы Ивана Петровича о Павле Васильеве, о встречах с М. Шолоховым и конечно же — о Максиме Горьком. Тогда же записать что-то из этих рассказов ума не хватило; ныне, не полагаясь на лукавую в мои лета помощницу-память и во избежание каких-либо импровизаций, не стану воспроизводить их. Хотя абсолютно ручаюсь за неискаженность рассказа Ивана Петровича о том, как он на обеде у Горького от стеснительности уплел целое блюдо редьки, ни до чего другого не дотронувшись, и час спустя, распрощавшись, пройдя уже несколько кварталов, обнаружил, что оставил в прихожей у Алексея Максимовича калоши. Вернулся — в ту пору, да для него-то, приехавшего из глубинок Казахстана, калоши были и шиком, и ценностью!..

Само собой разумеется, что Иван Петрович не сидел взаперти в своем гостиничном номере. Он регулярно ездил в клинику, где операцию все откладывали и откладывали, бывал у меня дома, несколько раз ходили в театр — омская драма в те годы славилась. И тем необъяснимей казалось мне, что он, общительный и любознательный, не захаживал ни в издательство, ни в редакции газет. Много позже я додумался: вероятно, он по утрам работал и, какой-то внутренний каждодневный потенциал израсходовав, вполне обходился прогулками по городу да нашими с Малочевским почти ежевечерними визитами. Иногда он заставлял меня читать стихи, к которым я начинал уже остывать. Слушал внимательно, требовательно, неподвижно положив подбородок на грудь, никогда не хаял и не хвалил, лишь иногда, при редких мало-мальски удачных строчках, одобрительно кивал. Однажды, под наитие, признался, что сам пишет стихи; смешно, по-мальчишески засопев, начал читать: «Маша!..» — и махнул рукой. Что было с этой Машей, кто она такая и почему попала в непрочитанные стихи, я так никогда и не узнал.

К исходу второго месяца вынужденного гостевания в Омске Иван Петрович, при моем активном участии, совершил крупную торгово-покупочную акцию.

В пятидесятые годы не было такого автомобильного ажиотажа, какой ныне, все набирая силы, бушует от Курил и до Карпат. Автомобили продавали в небольшом магазине-салоне, безо всяких предварительных записей, в порядке живой очереди; вся сложность была в том, чтобы в критическую минуту ненароком из этой очереди не вылететь. Выяснив, что назавтра ожидается поступление партии «Побед», Иван Петрович попросил помочь. Обязанности были распределены таким образом, что он стоит в очереди за получением чека-квитанции, я, повыше его, помоложе, стойко дежурю у окна кассы и, получив от него чек, молниеносно подаю кассирше деньги, — необходимую рекогносцировку мы провели накануне…

Сейчас я улыбаюсь, а в то утро волновался, переживал и шел по улице, настороженно оглядываясь. Потому что впервые в жизни нес в собственных руках астрономическую сумму — шестнадцать тысяч рублей (конечно, в старых деньгах)! Не слушаясь посмеивающегося Ивана Петровича, я максимально законспирировался: небрежно завернутые в газету пачки денег лежали в авоське вместе с пустой бутылкой из-под кефира. А уж удавалось ли сохранять на лице заданное, эдакое беспечно-прогулочное выражение — бог ведает!..

Все, в общей сложности, закончилось вполне благополучно, хотя в самый ответственный момент невысокому, коренастенькому Ивану Петровичу и пришлось, удерживая исходные позиции, поработать локтями. Из переполненного салона, отпыхиваясь, мы вылетели торжествующими, с розово-фиолетовой накладной на получение со склада машины. Уже на следующий день Иван Петрович подъехал к нашему дому на сияющей, светло-кофейного цвета «Победе». Автомобилист он, кстати, был с довоенным стажем: сам однажды рассказал, что первую свою машину «эмку» он, в числе нескольких виднейших писателей, по специальному указанию правительства, приобрел еще в 1939 году и два года спустя сдал ее в фонд обороны. Жена моя сшила для «Победы» шелковые занавесочки; Иван Петрович, перемазавшись, в упоении оттирал ветошью обильную смазку, — все было прекрасно!..

Наши вечерние встречи прервались: Ивана Петровича наконец положили в клинику. Но вскоре выписали — по каким-то соображениям врачей операция снова была отложена, и надолго. Засобиравшись домой, он вдруг предложил мне:

— Быстренько подготовьте рукопись новых стихов. Пошлем в казахстанское издательство, я напишу сопроводительное письмо.

К тому времени я был уже членом Союза писателей, автором двух тощеньких поэтических (в смысле жанра — не более) сборников, и мог ли упустить такую блистательную возможность: с ходу издать третий! Машинка у меня на квартире стучала с утра до ночи, жена печатала, я вычитывал, и через рекордно короткий срок положил перед Иваном Петровичем довольно объемистую, в двух экземплярах, как и полагалось, рукопись. Неопределенно посапывая, он внимательно пролистал-просмотрел ее, кое-что выкинул и принялся за письмо издателям. К моей радости и некоторому внутреннему удивлению, написал он нечто очень благожелательное, одобрительное, — теперь подозреваю, что ему, возможно, хотелось таким путем поблагодарить за то, что мы с Борисом Малочевским как-то скрасили его затянувшееся пребывание в чужом городе. Короче, я положил его письмо сверху титульного листа будущей книжки, сорвался с места, чтобы бежать на почту, Иван Петрович сурово остановил меня:

— Погодите. Положите рукопись на стул и садитесь на нее.

— Зачем? — опешил я.

— Эх, зелень! — упрекнул он и убежденно, с некоторой, правда, долей смущения, объяснил, открыл тайну: — Посидел, — значит, высидел. Тогда обязательно пойдет.

Оказавшись в роли клушки на яйцах, я сосредоточенно отсидел на собственной рукописи столько, что она должна была быть не только издана, но и премию получить! Увы, вопреки таким гарантиям и такому старанию, рукопись эта так никогда и не стала книгой. Что, как ни странно, не особенно и огорчило: остывая к стихам, все чаще я стал пробовать себя в прозе. В чем, кстати, ненавязчиво, тактично поддерживал меня и Иван Петрович, нет-нет да и возвращаясь в разговорах к моему наивному казахстанскому рассказу…

В 1953 году я вернулся в свои родные места, в Пензу. С Иваном Петровичем мы не переписывались, какое-то время я вообще ничего не слышал о нем, некоторые знакомые столичные писатели на расспросы отвечали сочувственно-снисходительно: «Ну что вы хотите — выдохся…» Задевало это, да и не верилось, что может выдохнуться автор «Ненависти», «Горькой линии», «Родины». И как же я порадовался вместе со всеми его почитателями, когда в начале освоения казахстанской целины в «Правде» один за другим появились его яркие, какие-то молодые, азартные очерки! Описание степной грозы в одном из них — хрестоматийно; исследователи, ученые-стилисты еще обратятся к его пейзажам.

Собранные вместе, очерки оперативно были выпущены издательством «Правда». Книга эта, «Золотое дно», явилась, по существу, первым полновесным писательским словом о целине, предвосхитившим впоследствии поток хороших и плохих «целинных» романов и повестей. Вот вам и «выдохся»!.. А вскоре, возвращаясь из Москвы, сделав для того изрядный крюк, Иван Петрович на денек заехал в Пензу. Он действительно словно помолодел, горячо, с присущим ему блеском рассказывал о второй жизни казахских степей; рассказывал так, что у меня сердце аж защемило: от сожаления, что сам добровольно покинул когда-то те удивительные края, от пронзительного желания вновь повидать их.

Желание мое сбылось: в октябре 1964 года мне посчастливилось быть участником декады русской литературы и искусства в Казахстане. После официального и весьма торжественного открытия декады в Алма-Ате нас разбили на несколько групп; в нашем литературном подразделении, вылетевшем в Целиноград, был, к моему удовольствию, и Иван Петрович Шухов. Возглавлял группу Анатолий Софронов. Иван Петрович стал в ней как бы чрезвычайным и полномочным комиссаром, прямо, непосредственно причастным ко всему тому, что вершилось в те годы на преображаемых целинных землях. Лучшего толмача, гида и сотоварища по поездке нельзя было и придумать!..

…В последний раз мы с Иваном Петровичем Шуховым встретились на VI Всесоюзном съезде писателей.

Не знаю, может быть, это теперь кажется — с дальней дистанции, что ли, но, по-моему, именно тогда, на съезде, и взбрело на ум не очень веселое определение: у каждого человека есть свой, завершающий возраст — уходящий… Совсем недавно я сам отчетливо испытал дуновение этого возраста, побывав на крупном современном предприятии. В цехах, где сновали люди, работали сложнейшие станки и машины — все было понятно, естественно. Потом поднялся в стерильно чистую, оглушившую тишиной диспетчерскую: в огромном зале полукругом прохладно отсвечивали голубоватые панели автоматических распределителей, разноцветно мерцали, пульсировали на них глазки датчико-информаторов, все подчинялось воле молодого человека, сидящего за узким столиком с телефонной трубкой в руке. И почувствовал я себя из другого, прошедшего времени. Из того времени, когда в диспетчерских привычно дрожал под ногами стальной настил пола, включались и выключались рубильники, кто-то кричал, спорил, трезвонили звонки, хлопали двери… О чем-то подобном и подумал я в ту первую минуту, когда в перерыве увидел идущего в толпе Ивана Петровича. Знавший многих в президиуме, где сидели представители старой литературной гвардии, неумолимо редеющей, он почти никого не знал тут, в фойе: в самой гуще он шел, словно один, рассеянный и обескураженный. Я поспешил навстречу, окликнул, Иван Петрович оживился, с интересом расспрашивал, с кем я то и дело здороваюсь, кое-кому вслед пытливо оглядываясь. Потом, будто заскучав, пригласил навестить его в гостинице, свернул в сторону и пошел, все так же всматриваясь в мелькающие лица и не узнавая…

Как чисто зрительное, впечатление это зафиксировалось в памяти, осталось, психологический его подтекст со временем изгладился. Потому что впереди еще были годы, пусть и не больно долгие. Было семидесятилетие Ивана Петровича, было теплое приветствие Союза писателей СССР, был опубликованный в газетах указ о награждении его орденом Дружбы народов. Для меня же, вдобавок, было еще нежданное письмо-бандероль — первый том двухтомника Ивана Петровича с милой дружеской надписью. Второго тома я не дождался.

* * *

Вот то немногое, кое в чем, вероятно, очень личное, что мне хотелось сказать об Иване Петровиче Шухове. Немногое, но в чем нет ни одной присочиненной строчки. И к чему мне хотелось бы добавить опять-таки совершенно личное признание. Отдавая себе отчет в несоразмерности наших литературных имен, я, однако, всякий раз, прочитав рукопись или первую книжку молодого автора, чем-то порадовавшую, иду на почту — дать ему телеграмму либо отправить письмо.