Глава первая
В ПУТЬ ЗА ОДИНОЧЕСТВОМ
Смолина не встречали, хотя он дал заранее телеграмму. Багаж был весомый: два чемодана, набитых всякой всячиной, необходимой для дальнего рейса, и коробка с книгами. Он поволок вещи на привокзальную площадь, но тут же убедился, что о такси нечего и мечтать. Придется все сдавать в камеру хранения и ехать на поиски судна. Только где оно стоит? В Москве предупредили: может стоять у пассажирского причала, может в торговом порту, не исключено, что и на рейде.
Сдав вещи, снова вышел на площадь и сразу же увидел Крепышина, его просто невозможно было не увидеть. Фигура Крепышина возвышалась над толпой, как монумент, обрисовываясь четким треугольником с нацеленным вниз острием. К верхней линии треугольника, образующей плечи, приставлена другая геометрическая фигура-параллелепипед, составляющая шею и голову, снизу торс подпирали две мощные опоры ног.
Он был одним из немногих в экспедиции, кого Смолин знал заранее. Почти весь ее состав из одного и того же института, а Смолин — из другого, и в этой компании вроде бы приблудный. Крепышин был ученым секретарем экспедиции и при оформлении документов Смолину пришлось с ним встречаться. Этот человек, с виду похожий на неуклюжего робота, на самом деле был подвижен, весел, общителен.
На привокзальной площади Крепышин вместе с шофером грузил в «рафик» картонные коробки, которые подвез на тележке носильщик. Коробки даже на глаз были увесистые, но ученый секретарь управлялся с ними играючи и, подходя к «рафику», Смолин подумал, что фамилия Крепышин как нельзя более соответствует этому человеку.
— Откуда вы, Константин Юрьевич? — изумился Крепышин, швырнув в кузов очередную коробку и стирая пот со лба. — Ждали вас завтра.
— Но я же послал телеграмму. Разве не получили?
Крепышин ухмыльнулся, блеснув тугими влажными щеками.
— Может, и получили. Но не среагировали. Привыкайте! Включаясь в состав нашей экспедиции, вы попадаете в жизнерадостный мир неразберихи. Уверяю: скучать не придется. Главное — демонстрировать усердие в работе. — Он кивнул на «рафик». — Сейчас, например, по совету Остапа Бендера проводим операцию под лозунгом: «Автопробегом по бездорожью и разгильдяйству!»
Угольно-темные узкие глаза Крепышина весело поблескивали, словно призывали Смолина в будущих служебных и личных отношениях принять именно этот, легкий для обоих, стиль разговора. Он показал на картонные коробки:
— Знаете, что это такое? Планы экспедиции. Их так много, что большую часть безболезненно можем прямо в коробках сдать на макулатуру и взамен получить «Графа Монте-Кристо» или «Золотого теленка».
В машине по дороге в порт Крепышин делился со Смолиным новостями. Главная состояла в том, что в срок судно, конечно, не уйдет.
Он загибал один палец за другим.
— Нет рефмеханика. Старый уволился, а нового еще только оформляют. Вдруг заболел начальник радиостанции. Нет двух уборщиц. А без них тоже не поедешь — не нам же с вами гальюны чистить. Воды судно не добрало — еще качают. Золотцев не прилетел из Москвы. Двоих из минздравовского института недооформили, и неизвестно, успеют ли…
«Онега» оказалась на месте престижном — у пассажирского причала. Ярко высвеченное клонившимся к закату солнцем белобортное, недавно подновленное судно было похоже на айсберг, занесенный сюда из невероятных далей прихотью морских течений.
Глядя из окна «рафика», подъезжавшего к пассажирскому пирсу, Смолин невольно залюбовался судном — коренасто, широкогрудо, в напряженных очертаниях таится скрытая сила борца, готового встретить любой натиск стихии. На этом судне Смолину предстояло провести три месяца, отныне оно становилось его домом, кровом, прибежищем и надеждой: унесет в новый мир, далекий от береговой житейской толкотни.
«Рафику» пришлось остановиться в сторонке, потому что к трапу приткнулся обшарпанный пикапчик, и молодые рукастые парни, судя по всему, из команды «Онеги», вытаскивали из его кузова похожие на сундуки, с металлическими уголками ящики. Возле пикапчика суетился худой человек с морщинистым лицом и явно крашенной шевелюрой. Он озорно играл бойкими карими глазками, театрально вскидывал над головой длинные руки и с панибратским подобострастием взывал к несущим ящики:
— Ребятушки, родненькие! Осторожнее! Это аппаратура! Ценнейшая! Люксус! Нежно, нежно несите! Вас же снимать буду, ребятушки! Вас! Для истории!
Крепышин и Смолин стояли в сторонке, дожидаясь, пока разгрузят пикапчик.
— Кинооператор, — пояснил Крепышин. — Шевчик Кирилл Игнатьевич. Довольно известный.
— А он зачем? — изумился Смолин. — Снимать-то что? Рейс научный…
Крепышин со значительностью повел подбородком:
— Как-никак в Мировой океан идем. Кинооператор не помешает. Для пропаганды.
Смолин поморщился, и это не ускользнуло от цепкого глаза Крепышина.
Он осторожно поинтересовался:
— А вы что, против?
— Мне все равно! — пожал плечами Смолин, поняв, что его собеседник не так уж однозначен, как хочет казаться. — Лично я еду в этот рейс ради науки.
— Ухожу! — мягко поправил Крепышин. — Здесь принято говорить «ухожу в рейс», уважаемый Константин Юрьевич.
В голосе его снова звучали самые дружеские нотки.
В этот момент возле них появилась худенькая миловидная девушка с чемоданом в руке. Выйдя из-за «рафика», она столь неожиданно предстала перед изумленными очами Крепышина, что тот лишь с запозданием успел пошире расправить свои впечатляющие плечи.
— Скажите, здесь лестница на пароход? — спросила она.
Щеки Крепышина зацвели алыми бутонами, залоснились от удовольствия.
— Лапонька! Это не лестница. — Он едва сдерживал свой молодецкий восторг. — Это трап. Трап на лайнер под названием «Онега». Простите, а вы к кому? Не ко мне ли? — И поощрительно улыбнулся.
В лице девушки не дрогнул ни один мускул.
— Меня прислали из управления, — сухо пояснила она. — Коридорной. К кому я должна обратиться?
— Коридорной? — воскликнул Крепышин. — Вас? Коридорной? То есть уборщицей? Так вы же, наверное, артистка.
— Я инженер-пищевик, — так же сдержанно ответила девушка.
Настала очередь удивиться и Смолину:
— Действительно, чудно, инженера — и уборщицей!
Теперь девушка впервые внимательно посмотрела и на Смолина, даже чуть прищурила аккуратно подведенные глаза, словно прикидывая, по какому баллу оценить еще одного из тех, с кем ей предстояло провести три месяца в маленьком судовом мирке. Медленно произнесла:
— А я люблю путешествовать. Хочу посмотреть мир. Это мое хобби — путешествия.
— Прекрасно! — воскликнул Крепышин. — Ответ, достойный леди. Как утверждал Остап Бендер, муза дальних странствий манит. Разрешите помочь вам, мадемуазель. — Он подхватил ее чемодан и, преградив мощным плечом дорогу Шевчику, который собирался вслед за своими ящиками шагнуть на трап, увесисто поставил ногу на первую ступеньку. — Пойдемте! Я вам покажу, что к чему на этом, как вы образно выразились, пароходе.
Дойдя до середины трапа, он оглянулся на идущую вслед за ним девушку, блеснул крепкими зубами:
— Только с одним условием, лапонька! Убирать будете на твиндеке. Как раз там моя каюта.
И, бросив взгляд в сторону стоявшего на причале Смолина, подмигнул: мол, видали, какие кадры!
Опыт морских путешествий у Смолина был ничтожный. В молодости как-то отдыхал в Феодосии. Осточертело валяться на пляже, взял на морвокзале билет и на маленьком теплоходе отправился в Ялту. Погода оказалась скверной, ветер раскачал море до шторма, судно болтало нещадно, все внутренности вывернуло наизнанку, и в Ялте он сошел на берег согбенным стариком с мятым лицом и жидким, как у медузы, телом. Сел на скамейку на приморском бульваре и поклялся себе никогда не ступать на борт ни одной посудины. Только однажды нарушил клятву — они с Людой провели десять дней на теплоходе, совершавшем рейс из Москвы в Астрахань, десять отличных дней, когда им казалось, что оба счастливы и так будет в их жизни всегда…
Что же заставило его на этот раз, не раздумывая, согласиться на трехмесячное плавание в океане? Пожалуй, на этот вопрос он и себе самому не смог бы ответить. Сказав в телефонную трубку: «Да, конечно! С удовольствием», — он отрезал все пути к отступлению, но в последнем слове покривил душой. Все дни перед отъездом он думал о предстоящем путешествии без всякого энтузиазма.
И вот сейчас, ступив на трап «Онеги», горестно вздохнул.
Дежурный матрос провел Смолина по длинному коридору судна, залитому холодным искусственным дневным светом, к каюте заместителя начальника экспедиции Ясневича. Из-за стола, заваленного бумагами, неторопливо поднялся невысокий лысый человек и двинулся навстречу Смолину, изящным отработанным жестом протягивая к нему руки, словно собираясь заключить в объятия.
— Константин Юрьевич! Милости просим к нашему очагу, — пропел он и сделал приглашающее движение пухленькой рукой в сторону кресла. — Сит даун, плииз, май френд. Ай эм вери глед ту си ю он зе борт оф Онега. Вот из ёр кондишен афте трейн фром Моску?
По-английски Ясневич говорил бойко, но на ученическом уровне — это стало ясно по первым фразам. И Смолин, тоже по-английски, ответил, что невероятно счастлив познакомиться с мистером Ясневичем, считает для себя честью отныне пребывать под руководством столь солидного ученого и столь эрудированного человека, вооруженного превосходным английским. Хотел бы полюбопытствовать, где он его изучал? Не в Оксфорде ли?
Выслушав эту тираду, Ясневич опешил, выкатив голубоватые блеклые глаза. Наверняка далеко не все понял из сказанного, потому что Смолин намеренно подбирал слова нерасхожие, потруднее, искренне потешаясь над незадачливым полиглотом. Дело в том, что еще в Москве Крепышин поинтересовался, знает ли Смолин иностранные языки. Смолин ответил, что когда-то давно изучал английский. Ничего, успокоил его Крепышин, не пропадем, в экспедиции свой спец имеется, наш зам Ясневич чешет по-английски и по-французски — только держись! Да и он, Крепышин, в случае чего тоже готов помочь Смолину в переводе. Ведь работать-то придется с американцами. И добавил с легким назиданием: в нашем деле без языков ох как туго!
Увидев, как на круглой физиономии Ясневича проступило откровенное детски-простодушное огорчение, Смолин подумал: ну вот, начинаю наживать себе недругов с первых же минут! А ведь твердо намеревался прожить на «Онеге» без суеты.
Ясневич поспешил перейти снова на русский:
— Я убежден, уважаемый Константин Юрьевич, вы будете довольны нашим путешествием. Международный эксперимент! Важные контакты с американцами… И все такое… И вам, как известному ученому…
Он обратил взор к разложенному на столе разграфленному листу ватмана с обозначенными на нем фамилиями, поводил по бумаге пальцем:
— Значит, так… Ваша каюта под номером пятьдесят пять. Две пятерки. Легко запомнить. Подымитесь палубой выше, там вахтенный у трапа вызовет каютную-номерную. Она вам откроет дверь. Каюта хорошая, не волнуйтесь. Я сам лично для вас берег. Одноместная. Правда, расположена ближе к носу. При килевой качке может и побросать. — Ясневич вежливо улыбнулся. — Но вы, конечно, гуд сейлер. В море не новичок. Что нам с вами качка!
Провожая гостя до двери, задержал его у порога.
— И еще одно. Чуть не забыл. В кают-компании вам отведено место за столом капитана. Вместе, так сказать, с руководством. — И добавил значительно: — Я буду вашим соседом.
— Но я вовсе не руководство! — возразил Смолин. — Нельзя ли за другой стол? Не за руководящий?
— Да бог с вами, Константин Юрьевич! Такой известный ученый! Мы с начальником экспедиции специально определили вам это место. Еще в Москве. И уже все, все утверждено!
Ясневич дружески коснулся плеча Смолина — это свидетельствовало о желании установить между соседями по престижному капитанскому столу короткие отношения равных. Не только Крепышин, но и этот зам заранее стремится определить отношения. Может, здесь так принято?
Уходя, Смолин подумал с огорчением: «И на кой нужен мне этот бодрячок? Судя по всему, все три месяца придется с ним лобызаться».
Он поднялся палубой выше, отыскал дежурное помещение, а в нем вахтенного помощника, рослого молодого блондина с узким сухощавым лицом, тот по спикеру прокричал на все судно, срочно вызывая в дежурку каютную-номерную Гаврилко. И эта самая Гаврилко через минуту прибежала, запыхавшись, откуда-то из недр судна. Круглые кукольные глаза на детском с кулачок личике смотрели на Смолина робко и почтительно, в руке нервно позвякивала связка ключей.
— Позвольте помогу! — Она потянулась к чемодану.
Он мягко отстранил девушку.
— Нет уж! Это не для детей! — И подумал: как родители отваживаются пускать в море таких вот цыплят? В штормы, в качку!
Каюта Смолину понравилась. Все, что необходимо: широкая койка за плотной портьерой, просторный шкаф, умывальник, зеркало над ним, а главное, удобный письменный стол у иллюминатора, настольная лампа, над столом широкая книжная полка — вполне уместится вся научная литература и справочники, привезенные из Москвы. Он подошел к иллюминатору. За бортом внизу плескалась тяжелая маслянистая вода бухты. Мощно рассекая тупым носом воду, входил в порт, направляясь к дальнему причалу, огромный, похожий на сундук, контейнеровоз.
— Нравится? — услышал за спиной робкий голосок.
— Нравится, — обернулся он. — А как вас зовут?
— Женя.
— Очень приятно. А меня Константин Юрьевич. Будем с вами, Женечка, дружить. Мусорить не люблю. Так что работы вам лишней не доставлю.
Девушка протянула ключ.
— На стоянке каюту запирайте, старпом велел, а в море уже не нужно.
Они вышли в коридор. Женя указала куда-то в конец коридора.
— Там на ко́рме, палубой ниже, наша прачечная, а напротив фотолаборатории — душ.
На ко́рме! — отметил он про себя. Она произнесла это слово с ударением на «о». Так принято у моряков. Стало быть, и ему, Смолину, придется теперь говорить по-морскому, как тут положено. Эта мысль позабавила: еще одна забота!
Закрыв за Женей дверь, Смолин снова подошел к иллюминатору. Утюг-контейнеровоз уже приткнулся к кажущейся издалека хрупкой полоске причала — и как не раздавила причал этакая махина с десятиэтажный дом! Где-то в порту покрикивали локомотивы. Прошел недалеко от «Онеги» белый катер, обвешанный по бортам, как монистами, старыми покрышками. «Пайлот» — прочел по-английски Смолин на белой стене рулевой рубки, — лоцман.
Внизу по причалу прохаживался солдат в фуражке с зеленой тульей. Пограничник! Государственная граница сейчас проходит для Смолина здесь, по этому причалу. Через считанные часы он ее пересечет и мосты будут сожжены.
На три месяца он один на один с морем, своими мыслями, своим делом. Как-то прочитал у Хемингуэя, что у каждого человека должно быть свое дело, для которого он и рожден. Так вот у него, Смолина, это дело есть. В блокнотах он так и называл свою теорию — Делом, непременно с большой буквы.
Только представить себе, что ему не нужно будет по крайней мере трижды в неделю тащиться на окраину Москвы в институт, заниматься организационной суетой в своем отделе, дирижируя двадцатью непростыми характерами тех, кто по праву и не по праву претендует на звание ученого!
Сам он в свои сорок лет кое-чего достиг. И не в том, что стал доктором наук, одним из ведущих умов института. Главное — определил себе дело на всю жизнь, и теперь надо довести его до конца.
Правда, очень скоро он убедился в том, что это не так просто. Мало выдвинуть даже самую распрекрасную идею, нужно суметь ее доказать. Часто в жестокой борьбе. Ему кажется, что в научной среде борьба мнений особенно беспощадна. У каждой новой идеи в науке непременно найдутся противники, ибо новое ниспровергает старое, а ведь на этом старом кто-то построил свое благополучие. Концепция Смолина под корень рубила авторитеты не одного человека. А признать Смолина правым — значит расписаться в том, что годы, тобой потраченные на создание и утверждение собственных научных взглядов, что твои ранги и звания, полученные в связи с этим утверждением, — все пустое. Ошибка! Очередная ошибка в развитии науки, которая и развивается только потому, что сама себя поправляет.
В поддержку теории, изложенной в книге Смолина, выступили две центральные газеты. Вроде бы раскладка сил получалась благоприятной. Но в действие вступили силы, имеющие в науке власть. И вот результат: концепция доктора физико-математических наук Смолина, изложенная в объемистом научном труде, признана не заслуживающей Государственной премии.
Не медали, поблескивающей на лацкане пиджака, жаждал Смолин, к наградам относился равнодушно — все ли их заслуживают, кто имеет? Нужна была награда его Делу. С этой наградой оно сразу же обретало новую силу, становилось государственно значимым. Но увы! Как сообщили Смолину друзья, консультанты и эксперты, выносившие предварительный приговор монографии, нашли в ней слабые места и ударили по ним, так сказать, с обхода, с флангов. Фланги, в самом деле, были защищены слабо. Как это бывает во время строительства. Сруб поставили, крышу подвели, а вот ступеньки на крыльце оказались жидковаты, и стекла в окна забыли вставить, и дымоходную трубу не побелили, и не пригласили на новоселье богатого соседа Ивана Ивановича, не поблагодарили за то, что его престижный особняк украшает пейзаж, открывающийся из окон новостройки и служит примером для подражания. Все это Смолин не учел.
А тут еще пришла беда. Главная беда его жизни. И если научные неудачи только трепали нервы, то эта пошатнула всерьез. Умерла мать, последний родной ему человек из всей некогда большой семьи.
С того момента его не переставало мучить чувство одиночества. Ни Люда с Генкой, ни друзья не смогли заполнить ту брешь в жизни, которая осталась после ухода матери.
«Ну что ж, начнем обживать свою научную обитель», — подумал Смолин, огляделся и заметил на письменном столе связку ключей. Женя забыла! Ну вот, теперь надо куда-то идти разыскивать эту нескладеху-Женю.
— Ко́рма! — произнес он вслух и улыбнулся.
Над койкой в деревянной рамочке под стеклом — инструкция для обитателя каюты. С нее, наверное, и надо начать. Сухой и деловитый текст инструкции сообщал: общесудовая тревога — непрерывный звонок громкого боя в течение 25—30 секунд. При пожаре сигнал дополнительно сопровождается частыми ударами в судовой колокол. Шлюпочная тревога — семь коротких и один продолжительный сигнал звонком громкого боя. Далее инструкция требовала, чтобы при общесудовой тревоге пассажир бежал в столовую команды в одежде, в головном уборе, в неспадающей обуви и в спасательном жилете. А при шлюпочной устремлялся к назначенной ему шлюпке, которая была обозначена под номером два, но последняя фраза оказалась зачеркнутой и вместо нее сделана торопливая корявая приписка: «Надувной плот».
Ничего себе, веселенькая инструкция! Смолин представил, как однажды ночью в океане, проснувшись от устрашающего судового колокола, он сломя голову устремляется к своей шлюпке, нет, к плоту. А еще надо, чтобы этот плот в лихой час сумели спустить, а он, Смолин, сумел на него забраться.
Над кроватью в ногах был прикреплен плоский продолговатый ящик. Смолин открыл крышку, и из-под нее весело и призывно ударил в глаза ярким оранжевым цветом спасательный жилет. Потянул за его упругий стоячий воротник и извлек странное сооружение наружу. В кармашке оказалась инструкция. В картинках объяснялось, где что помещено. В одном кармашке — аккумулятор. Надо выдернуть чеку, и вода приведет его в действие, а к жилету прикреплена лампочка — самолет тут же ночью тебя засечет в волнах — и ты спасен. Все просто! В другом кармашке — свисток. Это чтобы звать на помощь спасающих. Плыви и посвистывай! В третьем — пакетик с порошком. Ага, стало быть, порошок следует посыпать вокруг себя, чтобы испортить аппетит морским хищникам. Пакетик с кирпичного цвета антиакульим порошком был на месте, однако свистка на шнурке не оказалось. Лампочки под пластмассовым колпачком Смолин тоже не обнаружил. Дела! А вдруг надувной плот, к которому он приписан, в критический момент не сумеет надуться по причине отсутствия баллона со сжатым воздухом?
В половине второго на стене в ящичке динамика звонко щелкнуло и кто-то деловито сообщил:
— Судовое время тринадцать тридцать. Обед. Приятного аппетита.
В кают-компании за длинным капитанским столом оказалось шестеро, и среди них Ясневич. Увидев входящего Смолина, Ясневич чуть приподнялся со стула, плавно повел рукой, приглашая его сесть рядом.
— Милости просим! — и, легонько касаясь спины Смолина, обращаясь к сидящим за столом, объявил:
— Прошу любить и жаловать. Перед вами: сам Константин Юрьевич!
Он представил Смолину сидящих за столом:
— Капитан Евгений Трифонович Бунич. Первый помощник Иван Кузьмич Мосин. Стармех, или, как говорят на корабле, дед… — Ясневич бросил веселый взгляд на молодое, красивое, но сурово непроницаемое лицо старшего механика, — Валерий Сергеевич Лыпко. А вот, пожалуйста, напротив моряков, так сказать, наука: — Нина Савельевна Доброхотова, доктор наук, Орест Викентьевич Солюс, академик…
Ясневич сделал почтительную паузу, дабы Смолин оценил, сколь крупные фигуры перед ним.
— Начальник экспедиции прибудет из Москвы вечером, старший помощник отсутствует, — продолжал докладывать Ясневич, словно Смолин приехал на судно с инспекцией и требовал подробностей. — Ну, и, наконец, мы с вами, уважаемый коллега, — вся застольная компания. Садитесь, ешьте на здоровье! Сегодня вас ждет отличный борщ.
— Борщ будет ждать вас все три месяца, — лениво обронила Доброхотова, немолодая полнотелая женщина. И по ее тону Смолин не понял, то ли она иронизировала по поводу предстоящего всевластия борща, то ли одобряла подобное меню.
— Будет, если привезут капусты столько, сколько мы заказали, — пробурчал коренастый большеголовый человек с неопределенного цвета жесткой шевелюрой, тяжело лежащей над темным, огрубевшим под солнцем лбом. Это был Бунич, капитан.
— Привезут! — уверенно вставил слово сидящий рядом с капитаном первый помощник и озарил всех светом небесно-голубых, полных юного оптимизма глаз.
— Как сказать! — возразила Доброхотова. — Перед отходом в рейс всякое случается… Помню, в двадцать втором рейсе…
Ее бесцеремонно перебил капитан. Доев борщ, он с брезгливым выражением на лице отодвинул тарелку и, клоня голову над столом, буркнул, обращаясь к первому помощнику:
— Поезжайте в управление порта и нажимайте. Поэнергичнее! Всего пять паспортов, а возятся целый день. Крючкотворы!
— Подчеркните, что рейс особый. Большого международного звучания! — добавил Ясневич.
— Плевать они хотели на международное звучание, — скривил губы капитан. — У них своя музыка!
— Это уж точно — своя! — поддержала его Доброхотова. — Еще не помню случая, чтобы уходили вовремя…
Капитан метнул в ее сторону холодный взгляд.
— Кстати говоря, уважаемая Нина Савельевна, подобные задержки чаще всего бывают именно по вине вашей науки. Грузовики с багажом из Москвы опоздали. Начальник экспедиции считает возможным прилететь в предпоследний день. Минздрав посылает своих людей с неправильно оформленными документами.
Он покосился на Ясневича:
— Предупреждаю: минздравовцев ждать не буду.
Капитан встал и неожиданно оказался роста небольшого, что никак не соответствовало его крупной голове и широким плечам.
— Но минздравовский эксперимент, Евгений Трифонович, весьма важен, — попытался возразить Ясневич. — Будет скандал, если…
Капитан повернулся и спокойно направился к двери, даже не дослушав. Только слегка отмахнулся рукой, — мол, ну вас! И Смолин понял, что скандалами капитана не запугаешь.
Вслед за капитаном, вежливо пожелав оставшимся приятного аппетита и снова светло улыбнувшись, встал из-за стола стройный, подтянутый первый помощник, а за ним и стармех. Последний удалился молча, его темнобровое лицо южанина так и не изменило выражения суровой озабоченности.
Некоторое время за столом царило молчание. Это позволило Смолину впервые приглядеться к Солюсу. Основатель целого направления в биологии, он занимал видное место в нашей науке. И вот решился отправиться в этот нелегкий рейс, а ведь ему, говорят, около восьмидесяти. Но можно дать лет на десять меньше. Сидит за столом прямо, свободно, на тонкой, как высохший стебелек, шее покачивается маленькая лысая голова, напоминающая бильярдный шар из старой слоновой кости. Медленно пережевывает жесткое мясо и поглядывает на всех большими, чуть навыкате, глазами, в которых зрачки как выцветшие от времени чернильные пятнышки.
Смолин вдруг поймал на себе его взгляд, глаза их на мгновение встретились, и Смолин заметил, как бесцветные губы старика медленно растянулись в улыбке — доброй, приветливой, обещающей дружбу.
— Нам весьма лестно, Константин Юрьевич, что вы в составе нашей экспедиции, — обратив в сторону Смолина свое мучнисто-белое рыхловатое лицо, ласково пропела Доброхотова. — Вы человек известный. О вас в газетах пишут. Даже в «Правде»…
— И мне лестно, — сухо ответил Смолин, — оказаться среди столь уважаемых людей.
Намек на публикацию в «Правде» был примитивно откровенным: знаем, что на госпремию замахнулся, даже главная газета пособляла, а в конечном счете получил щелчок по носу. Так что заруби себе на этом носу заранее: задаваться тебе здесь не позволят, мы сами тоже не лыком шиты. Именно это усмотрел Смолин в ласковой реплике Доброхотовой. Что ж, значит с этой тетей надо быть настороже.
Дожевав мясо и сделав глоток чая, Смолин не спеша встал из-за стола. И тотчас поднялся Солюс, легкой пружинистой походкой направился к Смолину.
— Можно вас, Константин Юрьевич, на минуту?
Смолин ощутил в своей ладони сухие, лишенные тепла пальцы.
— Будем знакомы. Я много о вас слышал. Читал некоторые ваши работы…
— Мои работы? — изумился Смолин. — Но ведь вы биолог, а я геофизик…
Академик громко рассмеялся, словно услышал от Смолина остроумную шутку.
— Но мы же с вами оба ученые. А ученому интересно решительно все интересное. Разве не так?
Смолин вежливо кивнул в знак согласия: конечно, конечно! Сам же подумал: «А я вот понятия не имею об одном из важнейших направлений в биологии, которое создал академик Солюс».
— Заходите запросто! — сказал академик. — В любой момент. У меня каюта номер двенадцать.
На приморском бульваре деревья нежились в легком пухе первой зелени. По тротуарам главной улицы медленно тек ленивый поток бездельных людей, которых всегда много в портовых южных городах: жаждущие приключений матросы в увольнении, щебечущие парочки надушенных востроглазых девиц, компании безусых подростков, независимо поплевывающих себе под ноги. У перекрестков в ларьках продавали убийственно сладкое мороженое, у магазинов на выставленных столиках стояли бутылки с теплым пивом, когда бутылки откупоривали, пиво превращалось в фонтан желтой пены и выливалось почти до дна.
Смолин отыскал почтамт. Из пяти автоматов на Москву действовал только один, пришлось помаяться в очереди. А когда вошел в невыносимо душную кабину и почувствовал, как пот заливает глаза, раздражение возросло еще больше.
В Москве Люда взяла трубку сразу же, наверное, ждала его звонка. Стараясь казаться веселым, он старательно расхваливал и судно, и свою каюту, и людей, с которыми успел познакомиться на борту. Она радостно поддакивала: да, да, как хорошо, как я рада за тебя. И вдруг после небольшой паузы спросила:
— А женщин в вашей экспедиции много?
Он сразу понял, что прячется за этим, вроде бы ничего не значащим вопросом. Черт возьми, даже сейчас, когда они говорят друг другу последние слова перед долгой разлукой, ее мучает унизительная, глупая ревность, преследующая его все последние годы их жизни!
Люда как будто почувствовала свою оплошность и, не дожидаясь его ответа, заговорила быстро, с каким-то надрывом, казалось, вот-вот расплачется:
— Желаю тебе удачи, Костя, береги себя, милый. Пожалуйста! Прошу, очень прошу!
— Хорошо, — сказал он. — Буду себя беречь. Прощай!
Положив трубку, он долго стоял в тесном зале в задумчивости. Зря так сухо простился с Людой… В путешествиях, как бы они ни были увлекательны, наверное, самое радостное — возвращение к причалу. И через три месяца он вернется. К ней! Куда же еще?
В соседнем зале Смолин купил открытку с видом приморского бульвара, сел за стол, обмакнул старомодное перо в густую жижицу на дне чернильницы. Надо написать всего несколько слов, последних прощальных слов. Нескладно сложился разговор. Но что написать? Люблю? Помню? Целую?
Не заметил, как на кончике пера вызрела тяжелая черная капля и дробинкой скатилась на открытку.
— Ну и ладно! — Он вдруг почувствовал облегчение. — Значит, так тому и быть.
Смял испорченную открытку, кинул в мусорный ящик.
После душных залов почтамта приморский бульвар наградил его бодрящим духом весны и обновления. Взглянул на часы — ого, уже без четверти семь! — и направился в конец причала, где на фоне уходящей в сизую вечернюю тень бухты глыбилась могучая грудь «Онеги».
Шел к судну как к доброму пристанищу, которое уже признал своим.
Глава вторая
ТЕ, КТО РЯДОМ
В назначенный срок «Онега» не ушла. Отход был отложен на полсуток: что-то не довезли, кого-то недооформили. Капитан был мрачнее тучи, и, приглядываясь к его отечному лицу с припухшими веками, Смолин подумал, что Бунич не очень-то здоров, сидит в нем некая застарелая хворь, и не только обстоятельства отхода, но и она, эта хворь, портит настроение капитану. Да и характером капитан, видимо, не из весельчаков. За обеденным столом почти не разговаривал, ел мало, чаще всего одно первое и пил сладковатую водичку, называемую компотом. Только иногда отпускал короткие, хлесткие реплики в адрес «мудрых хозяев», которые только и делают, что все путают и затрудняют, и ясно было, что под «хозяевами» подразумевалось московское научное начальство, снаряжавшее экспедицию.
За минувшие дни капитанский стол пополнился новыми людьми. Рядом с капитаном теперь возвышалась долговязая фигура старшего помощника Кулагина. Слушая бурчание начальства, он морщил остренький, покрытый несолидными для его чина мальчишескими веснушками нос, щурил рыжеватые, под цвет шевелюры глаза, и было ясно, что реплики капитана его раздражают.
Доминировала ныне за столом личность начальника экспедиции Золотцева, который накануне прибыл из Москвы. На первый взгляд он производил впечатление благодушного жизнелюбца. Все в его облике говорило в пользу такого вывода: крупное, мягкое лицо, казалось, постоянно подсвечивается изнутри каким-то радостным детским светом, исходящим из самой сущности этого человека. Свет излучала его добродушная улыбка, блестела золотая оправа очков, искрились толстые стекла в оправе. Даже мягкий и ровный, как свежеподстриженная травка, мышиного цвета бобрик на голове стоял торчком, как бы демонстрируя счастливое удивление перед радостями жизни.
— Наконец-то мы встретились! — увидев подходившего Смолина, произнес Золотцев совершенно неожиданным для его внешности густым и низким, даже грубоватым голосом. Он приподнялся из-за стола, протянул руку, блеснувшую золотым обручальным кольцом.
— Мне о вас в Москве говорил Гостев. Специально звонил! — сообщил Золотцев, медленно опуская тяжелое тело на стул. — Мог бы и не звонить. О докторе наук Смолине знаю немало: исследования подледного рельефа Антарктиды; прогнозы по полезным ископаемым в Заполярье; будоражащие умы работы по исследованию мантии Земли… «Онега» получила пассажира с солидным багажом! Заверяю, для вашей творческой работы будет сделано все.
— Мы только условно включили вас в отряд геологов, — вставил Ясневич. — Единственное, о чем будем просить, — взять шефство над геологами и геофизиками. Для них ваше мнение много значит, сами понимаете. Там есть некий Чайкин. Андрей. Мечтает с вами поближе познакомиться. — Ясневич почему-то сокрушенно покачал головой. — Способный парень. Но с загибами, как и положено современной молодежи. Над новым типом спаркера работает. Хочет в рейсе на досуге обмозговать некую идейку.
— Над спаркером? — удивился Смолин. — Значит, снова изобретают велосипед? Спаркер — вчерашний день науки.
— А я считаю, пусть молодежь занимается фантазиями, лишь бы дело, которое ей поручено, делала. И не слишком нос задирала, — добродушно обронил Золотцев и вытер бумажной салфеткой губы. — Чем бы дитя ни тешилось…
Каюта начальника экспедиции оказалась неожиданно просторной, даже, пожалуй, слишком просторной для такого не столь уж крупного судна, как «Онега». Кабинет, гостиная с мягкой мебелью, приоткрытая дверь в спальню позволили оценить ее впечатляющие просторы.
— Прошу! — Хозяин каюты показал на одно из глубоких, обитых красным пластиком кресел. — Располагайтесь! А я тут похозяйничаю.
Он включил установленный в углу цветной телевизор и, пока на экране глупый мультиволк преследовал умного мультизайчика, включил электрический чайник, извлек из шкафа чашки, блюдца, торжественно поставил на середину стола стеклянную баночку с позолоченной крышкой. «Нескафе», — прочитал Смолин на этикетке.
— Английский! Лучший сорт! От прошлого рейса остался.
Все это делал Золотцев с удовольствием, по-хозяйски обстоятельно, было ясно, что ритуал кофепития привычен, хорошо отработан.
Чайник заворчал, выпустив струйку белого пара. Хозяин осторожно, по ложечке насыпал в чашки драгоценный чужеземный порошок, залил его кипятком, и лица Смолина мягко коснулось ароматное облачко.
— Хорошо! — Золотцев потер крупные ладони и, делая первый глоток кофе, блаженно прищурился, словно давным-давно с вожделением ждал этого мгновения.
Попивая кофе, они успели перекинуться всего несколькими ничего не значащими фразами, когда кто-то требовательно постучался в дверь. Вошел капитан.
За обеденным столом в кают-компании он был в цивильном костюме, довольно поношенном на вид, в рубашке без галстука, сейчас же оказался в черном форменном хорошо отглаженном пиджаке, на плечах солидно поблескивали золотом капитанские погоны.
— К концу дело идет, — сообщил он. И хотя голос по-прежнему был суровый, глаза повеселели. — В десять придут власти. К этому часу обещали и с Минздравом покончить.
— Ну и отлично! — удовлетворенно кивнул Золотцев. — Я же говорил, Евгений Трифонович, все, все утрясется. Перед отходом обычно — одного нет, другого не оформили, третье не подвезли. А в конечном счете все улаживается.
Золотцев подошел к стенному шкафу, извлек из него еще одну чашку, поставил на стол.
— Прошу, Евгений Трифонович! Чашечка кофе вам сейчас не помешает.
На лице Бунича отразилось колебание, шевельнулись широкие ноздри, жадно ловя благостный аромат.
— Ладно! Разве что одну. А вообще-то кофе не для меня, — он вздохнул, повторил с сожалением, — не для меня…
— А почему так задержались минздравовцы? — спросил Смолин.
Капитан бросил в его сторону короткий укоризненный взгляд, словно удивлялся наивности вопроса.
— Вы же ученые мужи! В высших сферах витаете. Что вам земные пустяки! Видите ли, некая московская научная дамочка для паспорта моряка привезла фотографии, которые предназначены другу сердца, а не отделу кадров. Пришлось в городе пересниматься. А ее ученый патрон медицинскую книжку моряка забыл дома… Какой с вас спрос? Наука!
В его тоне отразилось, должно быть, устоявшееся за многие рейсы недоверие ко всей этой научной публике, которая ему, капитану, вечно доставляет непредвиденные и нелепые хлопоты.
Золотцев примирительно покивал головой:
— Это верно, голубчик Евгений Трифонович, с нами не соскучишься. Но разве плохо, когда жизнь бьет ключом, а? Хотя…
Он снял очки, вытащил из кармана носовой платок и принялся медленно, как бы в задумчивости, протирать стекла.
— Хотя, честно говоря, начальнику экспедиции в этом рейсе грозит настоящий бедлам. Во-первых, полно женщин. А их, откровенно скажу, в рейс брать нельзя. Пользы меньше, чем вреда: капризы, обиды, всякие дамские штучки-дрючки, по милости женского пола всякие острые ситуации…
— В Антарктиду, например, женщин не пускают, — вставил Смолин.
— И правильно делают! — поддержал капитан.
Золотцев решительно возвратил очки своему вдруг ставшему беззащитным лицу. Он по-прежнему смотрел на Смолина, словно именно в нем искал сочувствия.
— Есть еще второе важное обстоятельство, которое осложняет мою жизнь как начальника. Экспедиция на редкость эклектичная! На редкость! Представляю, какие страсти вскоре забушуют в этой каюте. Каждый будет требовать время на свой полигон, на свои исследования. Кого только не насовали в состав! Многих против моей воли.
Золотцев прихлопнул ладонью полированную поверхность стола.
— Передо мной была поставлена главная задача: встретиться в Атлантике с американцами и провести совместный эксперимент. Генеральная задача! Поначалу к нам приписали большой, как раз по целям работ, отряд гидрологов. А потом его пришлось сокращать, потому что… — Золотцев принялся загибать пальцы:
— …Потому что обязали взять группу геологов и геофизиков — договоренность с итальянцами. Так сказать, государственные интересы. Это раз! Коли взяли геологов, без геоморфолога не обойтись. И без геохимиков тоже. Значит, плюс еще трое. Далее… Приказ непосредственно из президиума — академик Солюс с помощницей. Как отказать? Мировая величина! А раз оказались два биолога, к ним прилипли еще трое, они, эти биологи, как цыгане — один за одного. Дополнительно к ним еще двоих — по линии Минздрава. Тех самых, на которых зол капитан…
Золотцев снова взглянул на Бунича, но лицо того было непроницаемым.
— А что делать? — Начальник экспедиции устало откинулся в кресле. — Могли ли мы отказать, если замминистра просил? Важный эксперимент в интересах фармакологии! Ко всему прочему, чуть ли не в самый последний момент предложили еще двоих — Чуваева и Кисина. Кто предложил — неважно. Те, кому отказывать не принято. Физики! Великий эксперимент задумали проводить. Десять дней по их милости проторчим в море на одном месте. Не корабль, а Ноев ковчег: каждой твари по паре.
— Да еще кинооператора подсунули, — добавил Бунич.
— Это уж, извините, моя личная инициатива, — нахмурился Золотцев. — Здесь, дорогие мои, политика. Большая политика! А нам с политикой надобно считаться. Киностудия попросила, и я удовлетворил.
И этот о политике! Почему студия сама не пошлет оператора в командировку? У кино денег много. Зачем отнимать у кого-то из исследователей место на научном корабле? Три месяца будут возить лишнего человека! И тут же Смолин поймал себя на мысли: а он сам разве не лишний? Ведь его тоже навязали экспедиции «сверху», те, кому, как заметил Золотцев, не принято отказывать. У Смолина нет никакой программы по рейсу. Даже к отряду условно приписан. Сиди у иллюминатора, дыши морским воздухом и марай бумагу великими теоретическими опусами.
— Вот и меня вам вроде бы силком…
Золотцев предостерегающе поднял руку:
— Бог с вами, голубчик Константин Юрьевич! Для нас вы — находка! В экспедиции такая фигура, как вы, — благо. Мы к вам за советами будем ходить. А самое главное — работайте вволю над своей концепцией. Она стоит наших научных потуг. Мы для вас…
В это время снова раздался стук в дверь. В каюту вошла молодая женщина в элегантном джинсовом комбинезончике, с рулоном бумаги в руках.
— Можно, Всеволод Аполлонович?
— Конечно! Конечно! — вспыхнул радостной улыбкой Золотцев. — Для вас, душенька, всегда можно.
«Душенька» расстелила на столе лист факсимильной синоптической карты. Золотцев и капитан склонились над картой, а Смолин, сидевший в сторонке, присмотрелся к незнакомке.
По годам за тридцать, красиво уложенные, темно-русые волосы кое-где тронуты как бы легкой изморозью, прожилками модной седины. Тонкие черты лица, большие серые, влажно блестящие глаза.
«Нет, Золотцев не совсем прав, — подумал Смолин, — таких женщин стоит брать в дальние рейсы. Именно таких!»
— …Вот отсюда, как видите, с северо-востока идет циклон. К ночи возможно усиление ветра до двадцати метров…
— С северо-востока? — переспросил капитан. — Значит, отжимной?
— Отжимной.
Капитан подвигал крепкими скулами то ли озабоченно, то ли удовлетворенно.
— Ночью в порывах может случиться и до тридцати, — продолжала женщина.
— В ко́рму будет… — заключил капитан.
— В ко́рму.
Капитан залпом допил уже остывший кофе и поднялся.
— Ясно! Раз в ко́рму — этот ветер нам по зубам.
Он кивнул на прощанье Золотцеву и, не сказав больше ни слова, направился к двери.
Женщина коротко взглянула на Смолина и стала сворачивать карту. Золотцев перехватил ее взгляд и торопливо поднялся из-за стола.
— Что это я?! Недотепа! — обернулся к женщине, галантно склонил голову. — Позвольте вам, Алина Яновна, представить члена нашей экспедиции, известного ученого, доктора наук Константина Юрьевича Смолина. Вы, конечно, слышали о нем?
— Конечно, — задорно ответила женщина. — Очень рада. А я Алина Азан, — и протянула Смолину руку, маленькую, изящную, но неожиданно с сильными жесткими пальцами, привыкшую к нелегкому женскому труду.
«Наверняка у этой женщины большая семья», — подумал Смолин.
У себя в каюте Смолин вытащил из портфеля большой, размером с том энциклопедии, калькулятор и торжественно водрузил на стол. В конечном счете главное в его жизни вот в этой штуке, которая так ласково и зовуще поблескивает клавишами. Наверное, самый вдохновенный пианист не испытывает перед клавишами такого вожделенного нетерпения, какой испытывает сейчас он, Смолин.
В дверь постучали. На пороге стоял невысокого роста, щупленький молодой человек. Круглые глаза сдвинуты к самой переносице, на макушке задорно торчит светлый хохолок.
— Здравствуйте, Константин Юрьевич! — Несмотря на бравый вид, голос молодого человека был жидковат. — Понимаете… Я Чайкин. Андрей Чайкин.
— Понимаю! — сказал Смолин и улыбнулся. До чего же похож на молодого петушка, подумал он. — Заходите, прошу вас!
— Я на секунду. Понимаете… Константин Юрьевич… вы вроде бы прикреплены к нашему отряду… Так вот, по отрядам раздали таможенные декларации. Надо, понимаете, срочно заполнить. Через час власти придут. — Чайкин протянул Смолину листок. — Вот принес для вас…
— Зайдите! — потребовал Смолин. — Нельзя же на пороге. Как ваше отчество?
— Вообще-то Евгеньевич… Но лучше так… Без отчества.
Смолин протянул руку:
— Будем знакомы. Я тоже геофизик. Значит, мы коллеги, Андрей Евгеньевич!
— Очень приятно! Очень приятно, Константин Юрьевич! — Смолин почувствовал, как взмокли узкие пальцы руки, которую он сейчас пожимал.
— Я слышал, вы заново спаркер изобретаете?
На лице молодого человека отразилось смятение, будто его уличили в чем-то запретном.
— Да так вот… Понимаете… пытаюсь. Взял с собой кое-какие детали, чертежи подготовил. Надумал в рейсе попробовать. Побаловаться вроде бы в свободное время… Между всем прочим.
Эти слова Смолину не понравились.
— Серьезные вещи в науке между прочим не создают, — сказал он сухо.
— Понимаете… Я, наверное, не так выразился, — пробормотал юноша. — Если бы вы согласились взглянуть на мои расчеты…
— Не знаю, не знаю… — покачал головой Смолин. — Времени у меня будет мало. Я ведь наукой занимаюсь не «между прочим», а всерьез.
И поморщился, поняв, что сказал не то.
Чайкин заторопился.
— Извините, Константин Юрьевич! Бежать надо! К другим… Понимаете… — и исчез за дверью.
В восемь пришел представитель таможни для предварительной беседы. Всех призвали в столовую команды. Смолин был удивлен: как много, оказывается, народу на «Онеге»! Он явился в столовую одним из последних, пристроился в углу у двери — отсюда весь зал хорошо проглядывался.
Вот с этими людьми ему предстоит пробыть бок о бок целых три месяца, каждодневно на них взирая с утра до вечера. Кто они? Одни из них совсем юные, другие с посеребренными висками. И не поймешь, кто из команды, кто из экспедиции.
Справа Смолина подпирал твердым, как стена, плечом Крепышин. На его лице застыло скучающе-ироническое выражение. В который раз уходит в загранку, все знакомо!
— Наставлять будут. Как детишек. Чтоб не шалили, — негромко хохотнул Крепышин. — Таможня хочет, чтоб мы о ней за кордоном помнили ежечасно. Ох, эта таможня! Туды ее в качель, как справедливо выразился по ее адресу гробовых дел мастер Безенчук, — покосившись в сторону Смолина, на всякий случай уточнил: — из «Двенадцати стульев».
Лицо Крепышина приняло деловое выражение, он склонился к уху Смолина.
— Технику будете брать? — спросил, понизив голос.
— Технику? Какую технику? Где брать?
Уголки губ Крепышина снисходительно загнулись кверху.
— Разумеется, там, в загнивающем. Электронику. Магнитофон, например?
Смолин растерялся.
— Магнитофон? Понятия не имею. Я об этом и не думал. Наверное, не буду. Зачем он мне?
Крепышин удовлетворенно кивнул:
— Вот и отлично! А мне нужно два. Себе и приятелю. Не возражаете, если один запишу в вашу декларацию при въезде?
И хотя фраза была построена как вопрос, уверенная, напористая интонация уже заранее утверждала согласие.
— Хорошо… — пожал плечами Смолин.
Обо всех этих таможенных тонкостях он понятия не имел. И тут услышал за спиной приглушенный голос:
— Значит, договорились? Больше ни с кем! Только со мной! Усекла? Подругой на весь рейс.
— Как это… подругой?
— А как — узнаешь. Все тебе разъясню. Со временем…
— Нет! Нет! Что вы говорите! — Тонкий девичий голосок дрожал.
Смолин обернулся и увидел широко раскрытые, полные смятения глаза на худеньком детском личике, два розовых стыдливых пятна на щечках и косички, торчащие по-школьному в разные стороны. Женя! Коридорная с его палубы. Рядом с ней плыла ухмылка мордастого чернявого парня с густыми мазками игривых черных бровей.
И здесь переговоры о будущих сделках!
В конце зала стоял небольшой столик, места за ним заняли представитель таможни в серой униформе и первый помощник капитана, тоже в форменной куртке. Таможенник был строг лицом, его тонкогубый рот вытянулся в струнку, казался жестким, привыкшим лишь обличать. Он обстоятельно перечислил, что можно и что не можно вывозить «за пределы», а главное, ввозить «в пределы». Сколько позволительно одному человеку иметь при себе джинсов, колготок, транзисторов, метров кримплена, занавесочного тюля…
Закончив перечисление, усталым бесцветным голосом таможенник поинтересовался, все ли присутствующим ясно. Присутствующие молчали. Им было ясно все. Тогда предложили разойтись, коль ясно.
— Унизительная процедура! — услышал Смолин рядом женский голос, когда вместе с толпой стал двигаться к двери. — Джинсы, колготки, жвачка… Сантиметры, пачечки, штучки… Узаконенное крохоборство! И не подумаешь, что все это относится к морякам, которые привыкли иметь дело с океаном. С самим океаном! А здесь колготки! Потеха! — Обо всем этом женщина говорила не с горечью, а с иронией.
«Власти» прибыли ровно в десять, как обещали. Смолин видел в иллюминатор своей каюты, как внизу, между перилами трапа, проплыли зеленые фуражки пограничников, а за ними серые — таможенников.
По радио уже в третий раз строго предупредили: «Всем посторонним, не уходящим в рейс, немедленно покинуть борт судна! Не выполнивший данное распоряжение будет считаться нарушителем государственной границы СССР».
Ничего себе! Этак по неопытности и в лазутчики можно угодить!
Динамик на стене тем же, не терпящим ослушания голосом сообщил, что все без исключения должны оставаться в своих каютах и не выходить в другие помещения судна.
Вся обстановка явления «властей» была столь значительной, что внушала невольный трепет — как-никак, а «власти»! Возьмут да не пустят: «А зачем вам, гражданин Смолин, надобно именно за границу?» Невольно забеспокоился: так ли заполнена таможенная декларация? Валюты иностранной нет, антикварных ценностей тоже, наркотиков и оружия тем более. На столе лежит, ожидая контроля, паспорт моряка в синей корочке. Фотография в нем плохонькая. Смолин сам на себя не похож — физиономия отвратительная, но ведь «властям» не красота нужна, а похожесть, или, как утверждает служебный язык, «идентичность».
За бортом заурчал мотор. Смолин заглянул в иллюминатор. Из подъехавшего к трапу «рафика» вышли двое, мужчина и женщина. Дождь усилился, и в отблесках портовых огней клеенчатые плащи прибывших лоснились, как шкуры тюленей. Ага! Значит, это те самые, из Минздрава, которые доставили хлопоты судовому начальству! Лиц прибывших Смолин не увидел, они были скрыты под капюшонами.
Мужчина и женщина принялись вытаскивать из машины чемоданы, коробки, сумки. Они торопились, и движения их были бестолковыми и суетливыми. Из кабины «рафика» выглядывала равнодушная физиономия шофера. Помочь он не намеревался.
Мужчина подхватил два огромных чемодана и, сгибаясь под их тяжестью, неуверенно ступил на шаткие ступени трапа. На полпути он обернулся и что-то крикнул оставшейся внизу на пирсе женщине, наверное, просил ее подождать.
Женщина не послушалась, тоже подхватила два чемодана и с трудом поволокла их по скользкому трапу. По ее согнутой клеенчато-блестящей спине дробинками прыгали крупные капли дождя. Смолин возмутился: ни шофер, ни матрос, стоящий на верхнем горизонте трапа, и не подумали помочь женщине! Если бы не запрет на выход из кают, он ринулся бы на помощь незнакомке…
Глава третья
ПЕРВЫЕ МИЛИ
Смолин проснулся от ощущения странного неудобства. Ему показалось, что кто-то вцепился в плечо, трясет, пытается разбудить, даже стянуть с койки. Он открыл глаза и увидел белый круг иллюминатора, сквозь грязноватое, покрытое брызгами стекло немощно сочился свет.
В следующее мгновение Смолина швырнуло к стенке, грубо придавило, словно кто-то грузный навалился на спину, подержал так, наслаждаясь беспомощностью поверженного, потом медленно, не торопясь, потянул в противоположную сторону к высокой доске, ограждающей моряцкую койку, как детскую кроватку, и снова с размаху саданул уже о доску.
«Все-таки влипли! Если бы вышли часа на три раньше, циклон не догнал, так говорила Алина Азан. А теперь угодили в самое пекло». И Смолин с неприязнью подумал о тех двоих, что последними поднимались по трапу.
Раздумывая, Смолин с удивлением чувствовал, что с трудом удерживает ниточку мысли, ниточка рвется, ее обрывки, как ветошь, болтаются в тошнотворной мути, наполняющей голову. Так всегда случается при сильной качке, об этом ему говорили бывалые. Если будешь лежать, то постепенно превратишься в идиота, у которого медленно распадается интеллект. Главное — не лежать!
Он взял себя в руки, заставил тело расстаться с койкой, на ватных ногах добрался до умывальника, ополоснул лицо, почистил зубы, даже попытался побриться.
Подошел к иллюминатору, бросил взгляд в забортное пространство. Пространства не было. Его вытеснили бутылочного цвета валы со снежными загривками пены, они упирались в низкое дымное небо. Смолин прислонил лоб к стеклу иллюминатора и тут же отшатнулся — море плюнуло в стекло густым белым сгустком, словно лицо человека вызывало у него ярость. Вот оно — море! Даже когда взираешь на него с каменных твердынь берега, когда оно спокойно и невозмутимо, чувствуешь собственную незначительность, временность на земле, бессилие перед величием природы. Море и в покое враждебно, готово забрать человеческую жизнь в любую секунду, не верь его красоте и ласке! А когда случается такое, как сейчас! Неужели человеку под силу это преодолеть?
— Доброе утро, товарищи! — Смолин вздрогнул от голоса, раздавшегося за его спиной, и не сразу понял, что голос исходит из динамика. — Судовое время семь ноль-ноль. Судно находится в центральной части Черного моря. Шторм. Ветер девять баллов, волнение шесть. Температура воздуха десять градусов…
Голос спокойный, будничный, в нем нет и тени тревоги. Обыкновенный шторм — и все, ничего примечательного!
Кажется, это голос старшего помощника, того долговязого, рыжеватого, который морщился, слушая реплики капитана за столом.
Вчера Смолин прикрепил к стенке купленный в порту табель-календарь, чтобы отмечать дни. Значит, одну цифру можно уже отправить в минувшее. Он обвел цифру 28 черным фломастером, перечеркнул крест-накрест, жирно, решительно, словно расправлялся со вчерашним днем навсегда, даже в собственной памяти. Если подобная погодка будет постоянно, то ни о какой работе за уютным письменным столом и мечтать не придется…
Через полчаса снова щелкнул динамик и все тот же знакомый голос объявил:
— Судовое время семь тридцать. Завтрак. — И после короткой паузы с едва заметным оттенком иронии добавил: — Приятного аппетита!
Оказывается, этот рыжий шутник! Даже думать о пище невыносимо.
Но через несколько минут Смолин заставил себя принять решение. Он умел поступать вопреки своему желанию, если полагал, что желание противоречит здравому смыслу. Бытующий афоризм «желание — отец мысли» он отвергал, представлялось бесспорным, что мысль первична.
В коридоре, шарахаясь от стены к стене, Смолин добрался до лестницы, ведущей на верхнюю палубу, где кают-компания, и увидел щуплую фигурку академика Солюса. Цепляясь за перила, старик медленно, с сосредоточенным упорством, шаг за шагом передвигался вверх по ступенькам. На его безволосой голове бисером блестели то ли капли пота, то ли морские брызги. Скорее всего брызги, вон даже старенькая вельветовая куртка на плечах намокла, а рифленая подошва ботинок оставляет на ступеньках влажные следы.
Судно сильно завалило на борт, и старик судорожно схватился за перила сразу обеими руками, тонкими, сухонькими, как сучья, на вид такими ненадежными.
— Позвольте я вам помогу, Орест Викентьевич! — поспешил к нему на выручку Смолин. — У вас мокрые ботинки, на лестнице можете поскользнуться.
Солюс быстро обернулся, насмешливо прищурился.
— Это не лестница, молодой человек. Это трап!
— Да, да, трап! — согласился Смолин. — Но видите, как бросает! Шторм ведь…
— Шторм? Да разве это шторм! Это так, легкая непогодка, уж поверьте, любезный Константин Юрьевич, старому моряку.
— А где вы так промокли?
— На палубе. Любовался стихией! — В голосе академика прозвучало что-то задорное, мальчишеское, даже хвастливое: вот каков я! Думаете — дряхлый старик? Ошибаетесь! Я еще — ого-го! А вы — помочь!
Когда они с трудом добрались до кают-компании, Солюс, переводя дух, назидательно произнес:
— Для мужчины шторм — благо! — и решительно шагнул в открытую дверь.
В этот момент судно резко легло на правый борт, и Солюс, странно подскочив, взвился в воздух, под потолком проделав немыслимый пируэт, устремился в центр зала к столику, за которым сидели люди, и в то же мгновение оказался в руках Крепышина. Ученый секретарь поймал академика с ленивой легкостью и осторожно поставил на пол.
— Не повредились, Орест Викентьевич?
Академик повел плечами, подергал головой.
— Отнюдь! — и задорно улыбнулся, оглядывая сидящих. — Даже не предполагал в себе такой прыти!
— Как говорил Остап Бендер… — Щеки Крепышина залоснились в предвкушении попавшей ему на язык подходящей к моменту цитатки. Но Солюс решительно поднял руку:
— Нет! Нет! Не Бендер! Резерфорд. У Резерфорда есть превосходное выражение: «Если человек…»
Однако в кают-компании так и не узнали, что сказал по этому поводу великий английский физик, ибо судно бросило теперь уже на левый борт, и снова вовремя подоспевшая надежная рука Крепышина подстраховала старика и помогла ему добраться до своего места.
Когда к компании за капитанским столом присоединились Смолин и пойманный в воздухе академик, Золотцев приветствовал вновь прибывших восклицанием:
— Гвардия умирает, но не сдается!
Настроение у начальника экспедиции было благодушное. Он намазывал маслом толстые ломти белого хлеба, клал на них тускло поблескивающие старым серебром куски жирной селедки, аккуратно прикрывая нежными лепестками репчатого лука, прижимал это сооружение пальцем и с удовольствием запихивал его в рот.
На лице Смолина, видимо, отразилось изумление при виде поданной на завтрак селедки. Это не ускользнуло от внимания Золотцева, он весело прищурился:
— Сегодня понедельник. А в понедельник на завтрак у нас положена селедка.
— Традиция русского флота, — пояснила Доброхотова.
— Прекрасная еда! — бодро добавил Солюс, уже оправившийся от пережитого потрясения.
Пища сейчас вовсе не вызывала у Смолина энтузиазма, но, глядя на Золотцева, он сделал себе бутерброд, надкусил и понял, что съест до конца.
— Вполне! — одобрил он вслух.
— Хорошо проходит во время качки, — подтвердил Солюс.
— Вам повезло! — заметил Кулагин. — Если бы ваши биологи опоздали в порту хотя бы еще на полчаса, вы сегодня лишились бы такого роскошного угощения, как селедка.
— Почему же? — не понял Смолин.
— А потому, что тогда по календарю мы бы вышли в понедельник, а на «Онеге» не любят понедельники и тринадцатого числа. Отсрочили бы на целые сутки.
— Бог с вами, голубчик Анатолий Герасимович! При чем здесь «Онега»? Не перебарщивайте, пожалуйста! — пожурил его Золотцев, спокойно допивая чай. — Такие причуды во флоте обычны.
— Правильно! — с горечью подтвердил помполит Мосин. — Мы боремся с этими предрассудками, но они так живучи!
— Наверное, вы, Анатолий Герасимович, сами черных кошек обходите. А? Признайтесь! — добродушно посмеялась Доброхотова, взглянув на Кулагина.
Старпом с каменным лицом отпарировал:
— Я, Нина Савельевна, много лет в море. На научном впервые. Все на танкерах. А на танкерах не держат ни кошек, ни женщин. Некого обходить.
В кают-компанию вошел новенький. Он был высокого роста, светловолосый, лобастый, в очках. Уныло сосредоточенное лицо, ссутуленные плечи, сиротски-серая, застиранная байковая ковбойка, до белых плешин вытертые джинсы, и на огромных ступнях неожиданные в эту пору резиновые шлепанцы-вьетнамки, прицепленные к большому пальцу.
Перехватив взгляд Смолина, Доброхотова тихонько пояснила:
— Файбышевский. Из минздравовского НИИ. По его милости мы и опоздали с выходом в рейс.
На утюг похож, подумал Смолин, разглядывая Файбышевского, который с трудом пристроил свое громоздкое тело за соседним столом, рядом с Крепышиным, выставив из-под стола длинные босые ноги, словно для всеобщего обозрения. Пришлось снова взглянуть на них, и этот взгляд окончательно закрепил внезапную неприязнь Смолина к этому человеку.
— А где же его сотрудница? — поинтересовался Смолин.
— Вы о ком? — Доброхотова растянула губы в ехидной улыбке. — О той дамочке, которая решила, что только в этом городе сможет достойно запечатлеть на фото свою неотразимую личность? Нет ее здесь! И быть не может! В кают-компании питается только начальство, — назидательно разъяснила она. — Все прочие внизу, в столовой команды.
«Все прочие» резануло слух сидящих за столом. На Доброхотову взглянули с удивлением.
Золотцев попытался нарушить неловкую паузу.
— Сегодня перед завтраком ко мне заходил Файбышевский, — понизив голос, чтоб не слышали за соседними столами, сообщил он. — Просил с завтрашнего дня перевести его в столовую команды. Хочет кормиться со своей сотрудницей.
— Но ему, как начальнику отряда, положено быть здесь, среди руководства! — снова недовольно отозвалась Доброхотова. — Если каждый будет вот так, самоуправно… Впрочем, тут все ясно. — Она многозначительно усмехнулась. — Видела я вчера эту дамочку!
Все молчали.
Сидящий напротив Смолина первый помощник Мосин звякнул по тарелке прибором, свидетельствуя, что завершил трапезу, хотел было встать, но, словно вспомнив о чем-то, наморщил лоб и потянулся к Смолину.
— Простите, вы рисовать умеете?
— Что? — не понял Смолин.
У помполита дрогнули длинные темные ресницы, словно он устыдился своего вопроса. Уже без уверенности повторил:
— Рисовать. Картинки, карикатуры, все такое… Мне редколлегию стенгазеты надо формировать…
В разговор вмешался Золотцев, который широким, как салфетка, носовым платком отирал свое поблескивающее потом лицо.
— Бог с вами, голубчик Иван Кузьмич. Вряд ли у доктора наук Смолина найдется время на карикатуры, даже если бы он был Кукрыниксами. Вы уж, голубчик, кого-то другого поищите. Помоложе…
— Чайкин хорошо рисует, — донесся от соседнего стола голос Крепышина.
Оказывается, ученый секретарь чутко прислушивается к тому, что говорят за начальственным столом. Смолину подумалось, что, вполне возможно, именно он занял положенное Крепышину место, коль скоро здесь важна субординация. Надо бы при случае тоже пересесть в столовую команды, там все будет проще.
Вдруг почувствовал, что за его спиной кто-то стоит.
— Еще чайку хотите? — услышал звучный грудной голос. — Могу принести покрепче. Любите крепкий?
— Люблю… — машинально пробормотал Смолин, попытался приподняться, но женщина торопливо коснулась рукой его плеча, удерживая на месте.
— Что вы! Что вы! Сидите! Я Клава. Клава Канюка. Ваша буфетчица. — Она словно оправдывалась, словно призывала воспринимать ее только как буфетчицу, и не больше. — Я сейчас!
И побежала к раздаточной, покачивая туго обтянутыми сизой джинсовой тканью бедрами.
Смолин невольно проследил взглядом за ее складной, женственной фигуркой, и вдруг почувствовал, что кто-то его взгляд подстерег. Поднял глаза и увидел настороженное лицо Мосина.
«Ноев ковчег! — вспомнил Смолин слова Золотцева. — Это точно: Ноев ковчег!»
Несмотря на очередной призыв по радио вахтенного помощника, на обед он не пошел. Попытался подняться, даже сделал два шага по каюте, держась за стену, но этим попытка и завершилась. К черту советы бывалых! Рухнул на койку, и тут же к горлу подкатил комок, ощутил гнусный запах селедки, исходящий из его дрожащего, как студень, нутра.
Самое обидное — бессмысленность бытия в это время. Он бы мог лежать на койке и думать. Но сейчас даже думать тошно. Хорошие идеи он часто брал именно «с потолка». Они приходили ему по утрам, когда просыпался в своей комнате в Москве и какое-то время лежал, наслаждаясь тишиной и независимостью.
Он был счастлив, когда получил новую, хотя и не очень просторную трехкомнатную квартиру, и появилась возможность заиметь собственный кабинет. Там он проводил те дни, что не бывал в институте, а поздно ночью в изнеможении валился на тахту, с огорчением сдавшись перед усталостью. Право на такую свободу они с Людой не обговаривали, оно определилось само собой после того, как Смолин вернулся в семью, пережив крах увлечения другой женщиной. Когда однажды Люда попыталась высказать неудовольствие по поводу затворничества мужа, он ответил, что прочитал у Достоевского очень правильную мысль: у каждого человека должно быть место, куда бы он мог уйти. Люда молча кивнула, и с этого момента было окончательно узаконено его право поступать так, как считает нужным.
Люда наверняка горестно переживала свою, в сущности, унизительную подчиненность и, конечно, плакала временами, оставаясь в одиночестве в соседней комнате и видя не гаснущую до глубокой ночи полоску света под дверью кабинета мужа. Но чтобы сберечь вновь склеенную семью, ей пришлось выработать философию уже иного, нового для них семейного альянса. Друзьям она уважительно сообщала: Костя так много работает! И как будто сама себя убедила: дело для мужа главное, главнейшее в жизни, и ему надо подчинять все остальное. Изданные книги, рецензии в газетах, звонки домой академических светил, конверты с заграничными марками, вынутые из почтового ящика, убеждали Люду в том, что ее муж незаурядный ученый, им можно гордиться перед друзьями и сослуживцами. Это было слабое утешение, потому что какое бы великое ни было у мужчины Дело, женщина этому Делу никогда не простит, что оно оттесняет ее на второй план. Женщина убеждена: самое главное — это любовь, как высшее проявление жизни. Было время, когда Смолин думал почти так же, Любовь многое значила в его судьбе. Ради любви он готов был пожертвовать всем, но оказалось, что жертва его никому не нужна. Первая поняла это мать, хотя ни единым словом не упрекнула за уход из семьи.
Воспоминание о матери неизбежно привело Смолина в маленькую палату старой московской больницы, где выпало ей провести последние дни жизни. Навсегда запечатлелось в его памяти усохшее, сморщенное, странно желтое лицо на квадрате белой подушки, и на этом лице незнакомая глубокая страдальческая складка между бровями.
Простая русская женщина, мать сумела всю свою жизнь, неяркую, не очень-то радостную, с тяжкими утратами и вечными трудами, прожить с великим достоинством. И с великим достоинством принять свой последний час. Однажды глубокой ночью был момент, когда ей стало особенно невмоготу и дежурная сестра, опасаясь, что смерть наступит по причине болевой комы, попросила у матери разрешения позвонить сыну: пускай немедленно приедет и потребует у дежурного врача согласия на дополнительный укол морфия. Слушая сестру, мать приоткрыла глаза, покосилась на окно, за которым был кромешный мрак, и тихо сказала: «Не надо звонить! Он намаялся со мной за день. Пускай поспит. А я потерплю…» Молоденькая сестра, еще не привыкшая к страданиям и смерти, со слезами на глазах рассказала потом Смолину об этом разговоре. Смолин был потрясен: только ради того, чтобы сын поспал лишний часок, мать готова была на невыносимые муки. Она не говорила прощальных слов, потому что последние часы провела без сознания. Но и без слов завещала сыну: до самого последнего часа храни достоинство, как самое большое богатство человека. Оно главное, что делает нас людьми.
…Наверное, он проспал долго. Взглянул на часы, которые были на руке: половина четвертого.
А ведь хотел отправить Люде радиограмму при выходе в море. Собственно говоря, и не подумал бы это сделать, но, прощаясь на вокзале, Люда так настойчиво просила его, что он обещал, а обещания надо выполнять. Если отправить сейчас — утром она ее получит, и весь день у нее будет хорошее настроение. На работе подругам сообщит: «От Кости телеграмма пришла, с борта судна». И подруги поймут: «Семейные дела у Смолиной идут на лад».
Он достал из шкафа портативную пишущую машинку, привязал ее бечевкой к железной держалке для графина, чтобы не сбросило во время качки, извлек из ящика стола бланк радиограммы — целая пачка осталась от предыдущего обитателя каюты. Отпечатал текст: «Нахожусь в центре Черного моря. Все в порядке. Идем через шторм…» Подумал и последнюю фразу о шторме вычеркнул, вместо нее вставил: «Слегка покачивает». И дальше: «Все в порядке. Не тревожься. Помню. Целую». После нового короткого раздумья слово «помню» из текста выбросил.
Для того чтобы короче добраться до радиорубки, кажется, надо подняться по главному трапу, потом пройти по шлюпочной палубе в сторону кормы. По трапу он поднялся, а открыть мощную стальную дверь, ведущую на палубу, оказалось непросто, пришлось повозиться с рычагами и зажимами. Наконец дверь поддалась, и Смолин очутился на палубе. Ожидал, что его подхватит поток штормового ветра, но, к удивлению, ветер оказался не столь уж сильным, с ног не валил. На небе в чернильной тьме низко ползущих туч открылась большая прореха, и в ней — яркая горсть звезд. Значит, циклон кончается. Ему показалось, что и судно теперь раскачивается не столь уж судорожно, а как-то неторопливо, плавно — то на один борт ляжет и, замерев, полежит будто в раздумье, то лениво перевалится на другой, как толстяк, ищущий удобное положение на постели.
Палуба была металлическая, скользкая от дождя, пробираться пришлось с осторожностью. Больше всего Смолин боялся поскользнуться или задеть какой-нибудь крюк, железяку, скобу, все это в избытке торчит на палубах исследовательского судна, готовое царапнуть, порезать, кольнуть. Без помех добрался он до середины палубы, когда, вздрогнув всем своим могучим телом, судно стало медленно заваливаться на правый борт.
Что произошло дальше, Смолин потом восстанавливал с трудом. Помнит только, как его швырнуло в сторону закрепленной на киль-блоках шлюпки, плечом ударило об ее крутой шершавый борт, в следующий миг неведомая сила толкнула Смолина в спину, бросила в сторону моря, какое-то мгновение он видел далеко внизу, будто на дне пропасти, кипящую в лучах бортового прожектора пену и даже слышал ее шипение. Понимая, что летит вниз, в отчаянье взмахнул рукой, ища спасения в самом воздухе, пальцы над головой вцепились во что-то твердое, холодное, и он повис над бездной на одной руке… Внизу клокотало море, все ближе подступало к его ногам, мгновение растянулось в вечность, казалось, железо под пальцами стало непереносимо раскаленным, вот-вот от жгучей боли пальцы разожмутся…
Вдруг внизу высвеченная прожектором и как будто подступающая к ногам пена исчезла, ее зашторила тьма, под действием новой непонятной силы тело стало уходить куда-то в глубь судна, и Смолин понял, что под ним уже палуба, что «Онега» ложится на другой борт. «Разожми пальцы! Разожми пальцы! Внизу твердая палуба, ты спасен», — не сразу подсказал ему оцепенелый разум. Пальцы медленно разомкнулись, и тело, как мешок с песком, шмякнулось о палубное железо. Он лежал, распластавшись на палубе, прильнув щекой к холодному металлу. Рука, на которой висел, скрючилась от боли. Он пошевелил другой рукой и неожиданно ощутил в пальцах бумажный лист, бланк радиограммы, которую собирался послать в Москву.
— Идиот! — громко выругал себя Смолин. Дождался, когда судно, выйдя из очередного крена, на какой-то момент займет горизонтальное положение, вскочил и ринулся к двери радиорубки.
В рубке сидел молодой радист. Смолин приметил его на палубе еще накануне отхода. Дул тогда свежий ветер, все кутались в плащи и куртки, а он, уперев волосатые руки в бока, стоял на палубе у трапа в одной тельняшке, обтягивающей мощную, мускулистую грудь. «Вот настоящий моряк! — подумал тогда Смолин. — Еще молодой, а, должно быть, полмира повидал, рулевой, наверно, или боцман, а может быть, штурман». Смолин даже позавидовал. Когда-то в детстве мечтал стать моряком и, наверное, именно таким, как этот, — чтоб в тельняшке и грудь колесом. Сейчас он с удивлением обнаружил, что этот лихой моряк — радист и профессия у парня вроде бы не такая уж морская.
Мельком взглянув на вошедшего, радист сделал жест рукой, мол, садись и жди! Его круглая, коротко остриженная голова с просвечивающими в луче настольной лампы розовыми ушами была склонена над столом, а указательный и большой пальцы правой руки торопливо, но с деликатной осторожностью, словно обжигаясь, касались отполированной пластмассовой ручки ключа Морзе. В полутемной радиорубке мышино попискивало, странным подводным светом по-рыбьи светились желтые и зеленые глаза индикаторов на железных шкафах и ящиках.
Закончив связь, радист обернулся, и на Смолина глянули в веселом прищуре живые карие глаза:
— Будем знакомы. Меня зовут Валерий. Моряткин. Я радист «Онеги», а точнее — и. о. нач. рации, ибо сам начальник заболел и мы ушли без начальства.
Улыбка у парня была такая, будто Смолина он знал давным-давно.
— Радиограмма? В Москву? Давайте! Через час снова будет связь. Завтра с утра получат.
Он внимательно посмотрел на Смолина. Видимо, заметил в его лице что-то странное.
— А почему так поздно? — спросил участливо. — Не спится?
— Не спалось, — признался Смолин и вдруг понял, что вот сейчас перед этим незнакомым, таким располагающим к себе парнем раскроется, облегчит душу от все еще сжимающего нутро только что пережитого ужаса.
— Понимаете, Валерий… Такое случилось… Нес вам радиограмму. Ну и, значит, качнуло. Понесло к лодкам. И чуть между ними не сиганул в море. В последнюю минуту успел за крюк уцепиться… Был момент, когда…
— Повезло! — спокойно перебил его радист. — С морем шутки плохи! — Наклонив голову, застыл в задумчивости. — Всякое бывает. К морю, как и к земле, нужно относиться серьезно, с уважением.
Они помолчали, прислушиваясь к комариному писку морзянки, который выпархивал из каких-то щелей в шкафах и ящиках.
— Вот у нас на «Индигирке», лесовозе, — я работал на нем, — буфетчица завела манеру на корме на фальшборте по вечерам сидеть, закатами, стало быть, любоваться. Сколько раз говорили: не дури! Не послушалась. Однажды утром и не досчитались. Вернулись по курсу назад, поискали денек. Да куда там! Разве найдешь? Море!
— Море… — повторил Смолин и поднялся.
Он чувствовал, что смертельно устал и говорить ему уже ни о чем не хочется. Да что этому парню до его дел!
Но радист огорчился:
— Побудьте немного! Хоть чуток покалякать с живым человеком, а то только писк да треск. Мы, радисты, вроде монахов. С утра до вечера в своей келье творим поклоны радиоидолам. Даже представить себе не можете, до чего же порой бывает тошно. Все одно и то же!
— Представляю! — заметил Смолин. — Сам был радистом.
— Да ну?! — Добродушная физиономия Моряткина расплылась в радостном изумлении, словно он вдруг встретил родственника. И уже совсем по-свойски потребовал: — Где? Когда? Докладывайте!
Смолин рассказал, что в юности, в армии, окончил курсы радистов. Потом временами имел отношение к радиоделу по службе — в геологических экспедициях, в Антарктиде. К тому же он геофизик, с электронной аппаратурой знаком, принципы похожие.
Моряткин обернулся к стоявшему за его спиной ящику радиопередатчика:
— И даже на этой бандуре можете?
— Смогу, наверное. Не сразу, конечно. Надо присмотреться.
— И ключом?
— Позабыл. Но если нужно — вспомню.
— А вдруг пригодится? — рассмеялся Моряткин. — Мало ли что! Вдруг без вас не обойдемся?
Смолин поддержал веселое оживление радиста:
— Если уж не обойдетесь — помогу!
Они помолчали.
— Хотите музыку крутану? На магнитофоне! — предложил радист.
— Высоцкого? — улыбнулся Смолин, вспомнив, как в первый день на судне надрывный голос Высоцкого чаще всего звучал из динамика. — Я знаю, вы любите Высоцкого.
Моряткин изумленно вскинул короткие бровки, будто перед ним оказался провидец:
— А вы тоже? Да?
— Не знаю… Наверное, не так, как вы.
Моряткин опечаленно покачал головой, но его глаза тут же вспыхнули от новой идеи.
— Хорошо! Не хотите Высоцкого, другое покручу. Это уж понравится. Верняк!
Подошел к противоположной стене рубки, где на специальной тумбочке стоял большой стационарный магнитофон, пошуршал перематываемой пленкой, щелкнул кнопкой, и помещение рубки наполнила мелодия — неторопливая, нежная, грустная.
— «Изабэль»! — торжественно сообщил Моряткин. — Поет Шарль Азнавур. Французский шансонье. Может, слышали?
Смолин усмехнулся про себя: это была любимая песня Тришки. Он брал гитару, а Тришка нестойким, робким голосом, неторопливо, раздумчиво — под Азнавура — пыталась рассказать гостям о чьем-то утраченном счастье.
— У меня была девушка, — сообщил Моряткин. — Очень эту песню уважала.
— Почему была? Расстался с ней?
— Она со мной рассталась. — Радист скривил рот в горькой усмешке. Помолчав, решительно закончил: — Но все равно лучше меня ей никого не найти. Вот так-то.
Азнавур допел свое до конца, но Моряткин не дал песне затухнуть, решительно подошел к магнитофону, снова защелкал кнопками, и баритону пришлось повторять все сначала.
— В Ростове живет… — продолжал радист, словно они и не прерывали разговора. — Верой зовут. Вера Вячеславна. Красивая. На щеках ямочки. Вот вернусь из рейса, спишусь насовсем на берег и подамся в Ростов. Вдруг передумает?
— Увольняться решил?
— Железно! В этом рейсе последняя точка. Уже без тире. — Он показал глазами на стол, где лежала стопка радиограммных бланков. — Видите, сколько сегодня принял? И в каждой «люблю», «целую». Но все на бумаге. Уж такая наша моряцкая доля — любовь на бумаге. А мне хочется, чтоб не на бумаге, а в натуре — и женщина, и любовь, и все такое прочее… Понимаете, не моряк я по душе. Не моряк! Хоть и фамилия вроде бы моряцкая. А я — земледелец. Землю люблю, а не воду. У каждого свое.
Господи! У каждого свое. Оказывается, под его тельняшкой прячется вовсе не морская душа. Море не любит — ну его! Одно беспокойство. Ни дома, ни семьи. Пять лет плавает. Баста. Насмотрелся заграницы. По горло ее теперь. От покойного отца дом остался — владей не хочу, при доме землица, сад добрый. На одной вишне прожить можно.
Моряткин помолчал, в раздумье глядя прямо перед собой в зашторенный иллюминатор.
— Может, и Веру Вячеславну уговорю. А вдруг?!
Глава четвертая
НАВАЖДЕНИЕ
К утру шторм затих. В шесть часов Смолин потеплее оделся и отправился на самую верхнюю палубу — лучшее место для обзора. Был уверен, что в этот час не встретит тут ни души, но неожиданно обнаружил у борта в слабом отсвете ночных судовых огней чью-то щуплую фигурку. Человек был в сдвинутом на затылок берете и светлой нейлоновой куртке. Подойдя поближе, с удивлением понял, что это Солюс. Вот кто, оказывается, самая ранняя пташка на «Онеге»! Значит, тоже поднялся до зари, чтобы встретить Босфор.
Академик обрадовался неожиданному собеседнику.
— Превосходно, что пришли. Как раз вовремя! — сказал он таким тоном, будто и не сомневался, что Смолин явится сюда именно сейчас.
Смолин тоже был рад: вот кому он и расскажет о том, что приключилось с ним ночью. Этот поймет! Встал рядом с академиком, облокотившись на деревянный планшер борта, и даже во тьме почувствовал, каким хилым и слабеньким выглядит старичок рядом с ним, большим, широкоплечим, крепко сколоченным.
— Ну и ночка у меня была!.. — начал Смолин. — Представляете, я…
— Представляю!.. — перебил его академик. — Качка оказалась весьма и весьма ощутимой. Вы в качке новичок?
— Новичок…
— Сочувствую. К морю сразу не привыкнешь. Для этого нужно время. Может быть, годы!
И Смолину снова почудились в голосе академика нотки мальчишеской гордости: вот, мол, а для меня эта качка — ерунда, я бывалый моряк.
Внизу, в темной глубине, еле угадывались очертания мощного тупого носа корабля. Он врезался в тяжелый забортный мрак, раскалывая его, будто арктический лед. Все небо было усеяно звездной крупой, необычайно густой и яркой. Не верилось, что еще совсем недавно небо и море сливались в единую черную мглу.
— Давно вы здесь? — спросил Смолин.
— Да с час, наверное. Все жду, когда с турецкого берега пробьет огонек маяка. Даже замерз.
И Смолин почувствовал, как его сосед подвигал костлявыми плечами, на которых куртка висела, как на вешалке.
— Ночь, холодище, и вы решились выйти сюда в полном одиночестве.
— Интересно! Босфор ведь! Босфор! — Солюс вздохнул: — Очень жаль, что в полном одиночестве… Очень жаль!
— Но вы наверняка здесь бывали раньше, и не один раз!
Солюс с хрипотцой, простуженно покашлял.
— Вы еще молоды, любезный Константин Юрьевич. Вам меня трудно понять. Видите ли… Как вам объяснить-то? — Он достал платок и провел им по лицу. — В этом рейсе мне исполнится восемьдесят. Говорят, сейчас это еще средний возраст, — он хихикнул, — но, увы, восемьдесят есть восемьдесят. И никуда от них не денешься. Жизнь там, за кормой, позади. Остался от нее только самый малый хвостик. Это мой последний рейс. Отплавалась старая галоша. Отплавалась!
Встречный ветер мягко касался их лиц, он был теплый и нес запахи неведомой земли.
— Вот и пошел в этот рейс прощаться с морем. И с Босфором тоже. Стою, жду здесь, когда Босфор подмигнет мне по-дружески, как пятьдесят лет назад, в первое мое плавание. Мы с ним давние друзья. А с друзьями надобно прощаться.
— Что-то вы, Орест Викентьевич, в миноре.
Академик быстро и горячо возразил:
— Нет! Нет! Ничего подобного! Никакого минора! У таких стариков, как я, минора быть не может. Мы на него не имеем права. Минор — удел влюбленных гимназистов. А нам, отжившим, портить оставшиеся годы пессимизмом — безумие. Наоборот, надо наслаждаться тем, что еще имеешь… — Он простер руку во тьму. — Вот всем этим: морем, звездами, огоньками во тьме. — И вдруг радостно воскликнул: — Вон, кстати, и маяк!
Прямо по курсу судна вспыхнула и погасла чуть различимая звездочка, снова вспыхнула, снова погасла, будто слала она привет из самых глубин Вселенной.
— Подмигивает! — удовлетворенно произнес Солюс.
Постепенно блеск маяка становился все ярче, все увереннее прокалывал предутреннюю тьму. А за кормой, в той стороне, где была Родина, занималась бледная заря. Ветер потеплел и дул теперь с запада, с той стороны, где лежали невидимые берега Болгарии.
— Хорошо!
— Хорошо!
— Только не подумайте, любезный Константин Юрьевич, что рядом с вами блажной старик, — вдруг серьезно произнес Солюс. — Пошел я в этот рейс вовсе не для того, чтобы перед вечностью поахать над красотами мира, который скоро оставишь. Дела есть. Восемьдесят лет прожил, а всего не переделал. Даже наоборот, чем старше, тем больше забот. Самое главное — еще успеть закончить что-то нужное и полезное. И прежде всего то, что могу сделать именно я, никто другой. Таково наше назначение. Перед вечностью. Перед небытием.
«И в этом старик прав», — подумал Смолин.
— Как-то не очень привычно слышать такую терминологию — вечность, небытие, — заметил он. — Люди стараются об этом умалчивать.
— Естественно. Молодой организм думает о жизни, только о жизни. И все-таки, я полагаю, любезный Константин Юрьевич, что мы мало размышляем над философией бытия. Когда-то нас к такому размышлению призывала церковь. Религию выкинули за борт, как вздор. Но ведь нельзя считать всего лишь вздором то, что создано человечеством за многие века, в чем находили духовную опору миллионы в прошлом…
Солюс дотронулся до локтя Смолина, как бы призывая его воздержаться от возможных возражений.
— Нет! Нет! Не подумайте, что академик Солюс верует в боженьку. Но чему учим мы, мудрые атеисты? Что вкладываем в сознание людей? Каждый знает: помрет — и все тут, превратится в тлен, в небытие. И страшится. А почему должен страшиться? Человеку надобно к предстоящему небытию относиться так же естественно, как к восприятию самой жизни: есть и то, будет и другое. И может быть, тогда его жизнь станет, если так можно выразиться, более продуктивной. Меньше будет растрачивать ее на пустяки, на слабости человеческие — пьянство, безделье, волокитство. В США врачи безнадежно больным раком сообщают диагноз. Делают это из свойственного американцам сугубого прагматизма: позаботься о наследниках, о завершении своих дел на земле, оставь другим полезные распоряжения, не забывай, что, хотя и настал твой черед сходить на попутной станции, поезд-то мчится дальше. И мне представляется это разумным. Что говорили древние латиняне: «Мементо мори» — «Помни о смерти». И говорили не для того, чтобы себя запугать, лишить воли к жизни, а как раз наоборот — для того, чтобы жизнь эту прожить разумнее. А для таких хрычей, как я, еще и с максимальной пользой для других. Перед заходом солнца.
Смолин содрогнулся. Вроде бы и прав академик. Со своей колокольни. С высоты своего возраста. Но на кой черт ему, Смолину, думать об этом и начинать готовиться к этому? Не для того он оказался на судне, чтобы предаваться философским размышлениям о неизбежности конца, его ждет работа, и все его мысли связаны с нею, а где-то, в глубине души таится ожидание чудесных неожиданностей, которые еще ждут своего часа. «Перед заходом солнца…» Но солнце-то за спиной сейчас не садится, а встает!
Все-таки в этом старике есть что-то странное. А может быть, просто возрастное чудачество?
— Мы еще с вами, любезный Константин Юрьевич, обо всем потолкуем поподробнее, — пообещал академик. — Например, о единстве прошлого, настоящего и будущего. Диалектическом единстве! Да, да! И оно дает нам возможность говорить о предвидении, о судьбе. О том, что наше с вами завтра уже где-то существует. — И он указал на звезды. — Как? Любопытно? А?
Смолин понял, что Солюс принадлежит к тем мужам науки, которые для оттачивания своей мысли постоянно нуждаются, как лезвие в оселке, в оппоненте, чтобы тот с разумным терпением выслушивал его умозаключения и даже возражал, спорил, полемикой раззадоривая мысль. И таким оппонентом, судя по всему, намечается он, Смолин. Поживем — увидим. Но сейчас продолжать разговор с академиком уже не хотелось.
— Пойду фотоаппарат возьму, — сказал он. — Смотрите, какой восход за кормой. Залюбуешься!
Когда подошли к горловине Босфора, уже полностью рассвело. Перед «Онегой» вставали желтые берега Анатолии. Подъем по судну еще не объявляли, но на палубах уже собралось немало любопытных. Одним из первых объявился Крепышин. Несмотря на свежий ветер, он был в майке и трусах. На шлюпочной палубе оказалась штанга, и Крепышин, попрыгав вокруг нее, как матадор возле быка, хватанул штангу и легко вознес над головой.
Поиграв со штангой, Крепышин лениво натянул на себя легкий спортивный костюм. Потянулся, крякнул — довольный, умиротворенный, словно с сегодняшнего утра началась его беззаботная курортная жизнь.
— Хорошо! — взглянул на Смолина. — Любуетесь видами?
— Открываю новых для себя людей. Словно из-за борта появляются.
Крепышин рассмеялся:
— Будете открывать до последней минуты рейса. Ведь многие на ночных вахтах, днем на палубах и не появляются.
Неподалеку от них оказалась молодая женщина с отливающими медью каштановыми волосами, старомодно собранными на затылке в тяжелый пучок. Смолин уже приметил ее в столовой команды, когда проходила встреча с таможенным начальством, это она иронизировала по поводу «узаконенного крохоборства». Зябко ежась под накинутой на плечи спортивной курткой, женщина подошла к борту, без интереса взглянула в море.
— Вот еще один персонаж! — сообщил Крепышин. — Лика, вернее, Лика Вениаминовна Плешакова. Геохимик. Даже кандидат наук. Особа с колючками — берегитесь! Но больше примечательна тем, что папина дочка, папа ее, как вам известно, ученый с самого Олимпа, из основоположников. Есть и еще одно достоинство: обитает на папиной даче в Дубках. Бывали там?
— Не приходилось.
— А мне довелось. Раза три… — похвастался Крепышин. — Идешь этаким неспешным шагом по асфальтовой дорожке, а справа и слева дубы под могучими кронами, за ними — заборы, а за заборами обитают одни знаменитости, о каждом в большой энциклопедии по три абзаца. Шагаешь мимо и сам в собственных глазах растешь — все выше и выше.
— Куда ж вам еще расти! — усмехнулся Смолин. — И так вон какой вымахал!
— Надо расти! Надо! Еще выше, — осклабился Крепышин. — Ох как надо! Чтоб тоже дача в Дубках. И в энциклопедии хотя бы строчка. А в довершение всего белые брюки, о которых мечтал Остап Бендер. И командировка в Аргентину.
Он расхохотался, как бы подтверждая этим, что все сказанное всего лишь шутка.
— Хотите, я вас представлю? Лика! Как говорится, разрешите, мадам…
С шутливым пафосом перечислил все звания и должности Смолина и тут же удалился переодеваться: «В заграницу вплываем — бегу за смокингом!»
Плешакова с любопытством подняла на Смолина спокойные глаза.
— А, значит, это вы? Тот самый, который…
Слова ее, а скорее тон кольнули самолюбие Смолина, но он заставил свои губы изобразить улыбку.
— Тот самый, который… А вы та самая, которая… геохимик?
Она ответила почти серьезно:
— Кажется, так прозываюсь… А кто я на самом деле — не знаю.
— Не скромничайте! — возразил он. — Геохимики в наше время люди перспективные. Недаром вас пригласили в такой рейс. Довольны?
— Тоже не знаю. — Плешакова равнодушно пожала плечами. — Послали — поехала.
— Но ведь наверняка у вас есть какие-то научные планы, замыслы, идеи…
Ответом был ленивый снисходительный смешок:
— Идеи? Вы это серьезно?!
— Вполне! — Откровенная ирония Плешаковой вновь вызвала у Смолина раздражение. Видно, на папиной даче в Дубках она с детства привыкла разговаривать с именитыми отцовскими гостями на равных, и ее слушали, даже воспринимали всерьез, как же иначе — дочь Плешакова! Но унаследовала ли эта самая Лика от отца, кроме звучной его фамилии, еще что-то путное? Часто ирония и скепсис прикрывают тех, кто блага и уважение получает по наследству, а не по личным заслугам.
— Вполне серьезно! — повторил Смолин. — А если нет идей, лучше сидеть дома.
Она неожиданно кивнула в знак согласия:
— Наверное, вы правы — лучше сидеть дома! — и взглянула ему прямо в глаза. — А лично вы едете с идеями?
— Надеюсь.
Плешакова плотнее запахнула борта куртки, зябко повела плечами и как бы походя, завершая утомивший ее разговор и глядя в сторону, обронила:
— Ну-ну! Тогда вас можно поздравить. Пойду, пожалуй, холодно, — и удалилась с каменным лицом.
По бортам наплывали на «Онегу» берега Босфора. Правый принадлежал Европе, левый — Азии. При входе в пролив на правом берегу возвышалась старинная крепость, когда-то здесь турки закрывали выход из Черного моря, за нею потянулись небольшие поселки и городки, состоящие из двух-трехэтажных светлостенных домиков с плоскими крышами, которые среди негустой растительности лепились к крутому берегу, как ласточкины гнезда. Там, на родине, на другой стороне моря, только что кончилась зима и бульвары лишь в первой зелени, здесь уже давно отцвели подснежники. Смолин несколько раз щелкнул затвором фотоаппарата.
— …Знаете ли вы, что в Босфоре два уровня течения? — монотонным голосом, подражая гиду, пояснял молодой человек в непомерно больших модных очках толстой даме, похожей на матрешку. — Одно верхнее — это вода идет в Черное море, а второе — нижнее — наоборот, из моря в пролив и дальше.
— Поразительно! — воскликнула дама и еще больше округлила глаза, а вместе с ними и красный нарисованный рот.
— А знаете ли вы, кто впервые это обнаружил?
Молодой человек строго взглянул на даму, словно она подвергалась школьному экзамену.
— Не знаю… — почти испуганно выдохнула дама.
— Адмирал Макаров, — торжественно сообщил молодой человек. — Наш русский ученый. Он здесь поставил специальные буи и определил…
— Поразительно! — снова с наигранным изумлением отозвалась дама, изо всех сил изображая неподдельный интерес.
«Дура, — подумал Смолин. — Кем бы ни была — уборщицей или доктором наук, а то, что дура — ясно».
До Смолина долетел вкрадчивый, мягкий голос Ясневича, стоящего в окружении плечистых, рослых, как на подбор, молодых ребят в туго обтягивающих джинсах.
— …Примерно через час вы и увидите этот символ политической неразрывности современной капиталистической Европы и капиталистической Азии. Он повиснет над вами, как ниточка паутины. Один из самых уникальных мостов в мире… Длина его…
Все-то знает Ясневич!
На палубе появился кинооператор Шевчик — черный берет лихо сдвинут набок, спортивная куртка нараспашку, под ней ярко-желтый свитер, кривоватые, немолодые, привыкшие к постоянному движению и ношению тяжелой аппаратуры ноги обтянуты бежевым вельветом новеньких джинсов. Но под коротенькой щетинкой усиков нет обычной улыбочки веселого, своего в доску парня, всегда готового к хлесткой шуточке или свежему анекдоту. Узенькие, с неизменным прищуром глаза Шевчика зло поблескивали, как у хорька.
— Опаздываете, Кирилл Игнатьевич! — крикнул ему Крепышин. — Мы уже в Босфоре. Вам давно пора целиться в турецкие берега. Где ваше оружие?
Шевчик с досадой махнул рукой:
— К чертям! Я здесь не турист. Я на работе. Меня посылали с четкой, программой. Политической программой! Утвержденной! — И Шевчик поднял вверх длинный худой палец, намекая, что утверждение произошло где-то там, наверху. — А этот долдон…
— Это вы о ком? — осторожно поинтересовался Крепышин.
— О капитане! — И Шевчик отважно выдержал удивленные взгляды собравшихся на палубе.
Крепышин обронил с губ веселую улыбочку и, понизив голос, наставительно сказал:
— Это вы напрасно, Кирилл Игнатьевич, так о капитане. Напрасно! Капитан на судне полномочный представитель государства. Разве не знаете? Он вас за бунт может посадить в канатный ящик.
— Куда?
— В канатный ящик. Туда на кораблях провинившихся сажают…
Шевчик взглянул на Крепышина с неподдельной тревогой, так и не почувствовав в его тоне насмешки.
— Да вы что?! Меня, Кирилла Шевчика, в этот… как его… в ящик! Да я заслуженный деятель искусства! Представитель центральной студии! Я снимал во Вьетнаме, в Анголе, в Ливане. И меня, Кирилла Шевчика, в ящик! Да знает ли ваш Бунич, кого персонально мне поручали снимать? Вот так, с двух шагов!
— Успокойтесь! — пошел на попятную Крепышин. — Я ведь и всерьез и не очень всерьез. По этому поводу Остап Бендер говорил…
— По этому поводу, — перебил его Шевчик, — Остап Бендер говорил: «Командовать парадом буду я». И я, Шевчик, буду поступать так, как мне указано в Москве.
— Что у вас произошло с капитаном? — спокойно вмешался в разговор подошедший Золотцев. — Обидел?
— Не обидел, а обхамил, — пожаловался кинооператор.
Оказывается, на недавней международной конференции в Ташкенте Шевчик познакомился с турецким писателем. Прогрессивным. Который за дружбу с нами. Снимал турка на ташкентских улицах. А живет он на самом берегу Босфора. В голубом двухэтажном домике с балконом. Шевчик с ним условился: когда будет проходить мимо, «Онега» гуднет, а писатель выйдет на балкон, помашет советскому судну рукой.
— Представляете, Всеволод Аполлонович, какой превосходный сюжет, если к первоклассным кадрам с этим турком в Ташкенте добавить кадры с Босфора? Стоит наш турецкий друг и машет рукой советскому судну! Я телеобъективом с его лица делаю переброс на советский флаг за кормой, на вас, советских людей, стоящих на палубе. Вы по моему знаку в ответ турку тоже дружно машете и улыбаетесь. Сюжет люкс: несмотря на разгул реакции — всюду у нас друзья. Вот вам политический акцент рейса, о чем вы, Всеволод Аполлонович, сами говорили, Разве не так?
— Ну и что капитан? — спросил Золотцев, уклоняясь от ответа.
— Рявкнул на меня: никаких гудков! Здесь судно, а не киностудия. И мы вам не статисты. Учтите! Так и сказал: «Учтите!»
Шевчик зло прищурил один глаз:
— Учту! На этого типа не истрачу ни одного кадра. Ни одного! Словно его в рейсе и не было.
— Не советую вам, голубчик Кирилл Игнатьевич, вступать в конфликт с капитаном, — печально произнес Золотцев. — Настоятельно прошу. У нас такое в экспедициях не принято. Мы, слава богу, обходимся без скандалов. Пожалуйста, голубчик! Ведь всегда можно найти выход из положения…
— А вы мост сфотографируйте, — предложил Смолин. — Уникальный мост. Куда интереснее, чем безвестный писатель на балконе.
Шевчик взглянул на Смолина с сожалением:
— А политика где? Разве мост — политика! Мне нужна борьба за мир, безработица в капстранах, военный психоз… Затем меня и послали! У каждого свое дело. У вас свое, у капитана свое, а у меня — свое.
— А знаете ли вы, Кирилл Игнатьевич, что в Стамбуле на рейде сейчас стоит американская эскадра? — почему-то понизив голос и заговорщически оглянувшись, сообщил Крепышин. — Авианосец и два крейсера. И мы будем проходить как раз мимо.
Шевчик подозрительно взглянул на ученого секретаря.
— Вы серьезно? Не шутите?
— С политикой не шутят! По радио вчера передавали. — Крепышин чуть заметно подмигнул Смолину. — Натовские маневры.
— Натовские маневры! — Кинооператор радостно всплеснул руками. — Прекрасно! Замечательно! Люксус! Бегу за камерой!
И умчался к трапу с неожиданной для его возраста юношеской легкостью. Вдогонку ему улыбались.
— Это верно, что там эскадра? — спросил Золотцев, недоверчиво покосившись на Крепышина.
Тот ухмыльнулся:
— Разве такое исключено?
Золотцев нахмурился:
— Вы, Эдуард Алексеевич, подобное оставьте! Пожалуйста, без розыгрышей! У нас на «Онеге» должен быть мир. А в данном случае в самом деле замешана политика. И серьезная!
— Неужели хотя бы на научном судне нельзя обойтись без всего этого? — Смолин даже не спрашивал, скорее подумал вслух.
Золотцев печально вздохнул:
— Видите ли, Константин Юрьевич, так уж получается, «без всего этого», как вы выражаетесь, обойтись нельзя. Так устроен нынче мир, увы!
— Но какое отношение все это имеет к науке?
Золотцев, взяв двумя пальцами дужку очков, чуть приподнял их, словно хотел рассмотреть Смолина без помех.
— Не тешьте себя иллюзиями, голубчик. Поверьте мне, многоопытному. Никуда от «этого», как вы говорите, спрятаться вам не удастся. — Он осторожно взял Смолина под руку и закончил ласково, но в голосе слышались твердость и даже предупреждение: — Не будем наш рейс осложнять. Правда, голубчик? Он ведь международный. С американцами предстоит работать. — И, не дожидаясь ответа собеседника, бодро констатировал, словно уже получил подтверждение: — Вот и хорошо!
Прямо по курсу судна легкой паутинкой обозначился в небе знаменитый Стамбульский мост, а по сторонам ступенями гигантской лестницы вставали кварталы древнего города.
Смолин осторожно высвободил свой локоть из-под руки начальника.
— Вот и мост! Надо бы сфотографировать. Я ведь здесь впервые.
— У вас в этом рейсе многое будет впервые. — Золотцев поощрительно улыбнулся ему, словно ребенку, которого ждет множество удовольствий, если он будет вести себя хорошо. И понес массивное тело к другой группе собравшихся на палубе. Нужно было внести в каждого оптимизм и бодрость. Такова уж обязанность начальника экспедиции. И таков Золотцев.
Смолин не очень уверенно управлялся с фотоаппаратом и сейчас стоял в раздумье: какую ставить выдержку, чтобы запечатлеть этот необыкновенный мост.
— Вам помочь?
Подскочил Чайкин. На его груди висели две фотокамеры, экспонометр — фотолюбитель, судя по всему, опытный. В одно мгновение все наладил, вернул аппарат Смолину.
«Быстрый, решительный, с юным задором, похож на спортсмена, но уж никак не на мыслителя, — подумал Смолин. — Трудно представить, что работает над принципиально новым типом уникального прибора. Прав Золотцев, должно быть, просто юношеское увлечение, как сам Чайкин признался — «между прочим». Сколько раз Смолин встречал молодых людей, которые намеревались опровергнуть закон Ньютона или на бумаге открыть новое нефтяное месторождение, равное бакинскому!
— Вы впервые в Босфоре?
— Впервые! — улыбнулся Чайкин. — Интересно! Хочу фотоальбом сделать. По всему путешествию. Сейчас главное — святую Софию снять. И мечеть Баязида…
Спокойной, уверенной походкой привыкшего к палубам бывалого моряка направлялся к ним первый помощник.
— Наконец-то нашел! — воскликнул он.
— Эврика! — не удержался от улыбки Смолин.
— Что? — не понял тот. — Про кого вы?
— Да так…
Мосин устремил испытующий взгляд на Чайкина.
— Вы умеете рисовать! Мне известно!
Чайкин зарделся:
— Немного. Балуюсь…
Мосин удовлетворенно кивнул:
— Вот и побалуетесь в рейсе вволю. Я вас включил в список членов редколлегии стенной газеты «Голос «Онеги». Будете нашим главным художником.
Лицо Чайкина померкло.
— Но у меня полно дел в отряде… Потом назначили дежурить на магнитометр… Потом имеется, так сказать, и своя индивидуальная задача. Аппарат сделать один… Сложный… Свободного времени совсем не останется. Честное слово!
Мосин наградил Чайкина светлоокой улыбкой.
— Ничего! Мы все здесь будем заняты. Бездельников в рейс не берем. Вы комсомолец?
— Комсомолец…
— Тогда какой разговор! Считайте себя мобилизованным. — Мосин взглянул на часы. — Через час, в девять ноль-ноль, в конференц-зале первое заседание редколлегии.
Лицо Чайкина стало совсем унылым.
— А нельзя ли хоть чуток попозже? Ведь Босфор проходим. Я вот, понимаете, хотел поснимать…
Первый помощник укоризненно покачал головой:
— Снимки эти, молодой человек, извините, для вашей личной забавы. А я веду речь об общественном мероприятии. И попозже не могу — все уже предупреждены.
Смолин не выдержал:
— Иван Кузьмич, да побойтесь бога! Ведь членам вашей редколлегии, может быть, один раз в жизни доведется увидеть такое. — Он указал в сторону берега. — Это же не «Правда», которую надо выпустить по твердому графику, а всего-навсего «Голос «Онеги».
— Зря иронизируете, Константин Юрьевич, — сдержанно возразил Мосин. — Верно, не «Правда», но тоже партийная печать. И к ней надо относиться столь же серьезно.
Он строго взглянул на Чайкина и повторил:
— Так что жду!
Чайкин грустно посмотрел ему вслед.
— Да плюньте вы на все это! — посоветовал Смолин. — По-моему, он с приветом.
Чайкин подавил короткий вздох:
— Как тут плюнешь? Это вы, Константин Юрьевич, можете себе позволить такое, я — увы! Помполит ведь! — Он поднял на Смолина печальные, просящие оправдания глаза. — Это моя первая заграничная командировка. Сами понимаете…
— Понимаю… — кивнул Смолин. На душе у него стало неуютно.
Гигантской аркой наползал на судно Стамбульский мост. Его нижняя линия была остра как лезвие — того гляди, срежет мачты! Не верилось, что это чудо сотворили человеческие руки.
Смолин поднял фотоаппарат, приник глазом к видоискателю и…
И в следующее мгновение увидел Тришку!
Он до боли зажмурил глаза. Осторожно приоткрыл их. Наваждение не исчезло. Это была Ирина. Она шла навстречу, глядя в сторону и не видя Смолина. Вот подошла ближе, повернула голову… Руки, которыми она пыталась поправить растрепавшиеся на ветру волосы, на мгновение застыли в воздухе, потом бессильно опустились и повисли как плети. На побледневшем лице четко и ярко проступили глаза, и Смолин увидел, что в них блеснули внезапные слезы.
— Ты?!
Она шевельнула губами, сглотнула, словно пытаясь преодолеть застрявший в горле комок.
— Ты откуда? — Голос ее был непривычно глухой, сдавленный.
Он заставил себя улыбнуться:
— Оттуда же, откуда и ты, — с берега.
— Почему же я тебя не видела?
— Наверное, по той же причине, по какой не видел тебя я…
Наконец она тоже овладела собой и даже позволила себе улыбнуться.
— Но мы же три дня стояли в порту. Где ты была?
— Я опоздала. Меня оформили в последний час.
— Значит, это ты! Та самая, у которой фотография…
Она кивнула:
— Та самая… Но, может, ты прервешь допрос и поздороваешься со мной как интеллигентный человек? Ты, надеюсь, наконец стал таковым? — Она протянула руку.
Глаза ее насмешливо поблескивали, но рука была ледяная. Он отлично понимал, какой ценой обходится эта кажущаяся легкость, которую она хочет придать их внезапной встрече. Ему известен был весь скрытый механизм ее натуры — до колесика, до винтика. Ирина всегда умела владеть собой. К сожалению! Лучше, если бы однажды проявила ту безоглядную, покорную слабость, с которой в решающий момент женщина вручает свою судьбу в мужские руки…
Сколько лет они не виделись? Пять. Да, пять лет назад февральским утром Ирина позвонила ему на работу: «Поздравляю тебя, Костя!» Все существо Смолина тогда всколыхнулось от радости. Значит, помнит! Сегодня у него день рождения. «Ты где?» — «В Москве!» Он бросил все дела, отыскал ее в городе, повел в ресторан и в результате опоздал домой, где уже собрались гости, пахло кулебякой, а у двери стояла с замороженным лицом Люда.
В ту последнюю встречу, когда они сидели в просторном зале ресторана на Ленинградском проспекте, Ира была весела, разговорчива, рассказывала о своей работе, о скорой защите диссертации, о дочке Ольге, которая сейчас такая забавная… О муже — ни слова, но ясно было, что в семье мир, благоденствие, купили машину, собираются на ней по приглашению поехать к кому-то в ГДР. Словом, все, все хорошо и она полностью успокоилась. Смолин тогда с горечью подумал: она успокоилась, а вот у Люды рана до сих пор не заживает и, наверное, не заживет никогда. Впрочем, в душе он понимал: ее нарочитое бахвальство — защита от их общего прошлого, от него, Смолина, а может быть, и от себя самой. За прошедшие с тех пор пять лет он ничего не знал об Ирине, да и не стремился что-либо узнать. Разбитую чашу не склеить, а трепать нервы не хотелось. Он уже вышел из того возраста, когда ради чувства мог отдавать себя на самосожжение. Какой-то французский мудрец говорил, что любовь — самое утреннее из чувств. Но тогда, десять лет назад, действительно было утро. Сейчас — давно за полдень.
Он внимательно, даже придирчиво посмотрел на стоявшую перед ним женщину. Да, за эти пять лет Ирина заметно постарела, и от этого открытия у него сжалось сердце. У рта грустные морщинки, предательские складки на шее, атласной чистотой которой он всегда любовался. Ему захотелось провести по шее рукой, как когда-то в минуты ласки, но теперь лишь для того, чтобы разгладить вот эти нелепые складки. Когда-то он говорил: «Ради бога, не старей! Ты не имеешь права!» Она, смеясь, обещала. И вот оно — неотвратимое приближение осени. Только волосы все так же прекрасны, гладки, блестящи, как отполированное черное дерево.
Что-то во взгляде Смолина смутило Ирину, лицо ее залилось краской. Неловкую затянувшуюся паузу прервал Крепышин, подоспевший, как всегда, вовремя. Вслед за ним двигалась громоздкая фигура Файбышевского. Шел он сутулясь, выставив вперед крепкий лоб и шаркая по палубе резиновыми шлепанцами. «Так вот кто Иринин начальник, — догадался Смолин. — С таким растяпой немудрено было опоздать к отплытию».
— Наконец-то отыскалась прекрасная незнакомка! — пропел Крепышин, игриво улыбаясь. — Ваше начальство, Ирина Васильевна, волнуется, места себе не находит: куда, мол, делась моя сотрудница? А я Григорию Петровичу сообщил, что по распоряжению капитана сейчас ее демонстрируют Стамбулу: вот, мол, какие у нас женщины! Из-за таких пароход может опоздать не только на полсуток. Таких женщин ждут всю жизнь. «Знойная женщина — мечта поэта», — как говорил Остап Бендер.
«Вот трепач», — ругнулся про себя Смолин. Его покоробила развязность Крепышина, Ирина тоже поморщилась.
— Григорий Петрович! — воскликнула она с наигранным оживлением. — У вас сейчас такой деловой вид, что мне даже страшно. Уж не пора ли нам садиться за микроскоп?
На тяжелом анемичном лице Файбышевского неожиданно проступила кроткая, осторожная улыбка.
— Я хотел бы вас, Ириша, запечатлеть на фоне Стамбула, чтобы фотографию иметь на память!
Ирина с легким кокетством отозвалась:
— На память дарят при расставании. А я с вами не хочу расставаться. Вы начальник, который меня вполне устраивает, у нас одна научная тема. Да и вообще…
— И все-таки я вас запечатлею! — упрямо, уже без улыбки прогудел Файбышевский. Обернулся к Смолину:
— Извините, что прервал.
— Вы, оказывается, знакомы? — поинтересовался Крепышин, пытливо взглянув на Ирину, потом на Смолина.
— Да так… — неопределенно буркнул Смолин. Поймал на себе мгновенный острый взгляд Ирины, но уже в следующий момент она легко, весело подскочила к борту, встала рядом с бело-красным спасательным кругом, на котором значилось «Онега», растянула губы в длинной рекламной улыбке:
— Я кинозвезда! Включайте софиты!
Файбышевский снял очки, сунул их в нагрудный карман, широко расставив ноги, нацелился объективом в Ирину, и прицел его был томительно долгим, словно не фотографировал свою подчиненную, а обстоятельно рассматривал в линзу.
«Ну и увалень», — подумал Смолин. Ему стало не по себе. Он отвернулся, уперев невидящий взгляд в уступы стамбульских кварталов, проплывающих мимо. За своей спиной слышал смех, такой знакомый, звонкий, будоражащий все его нутро смех женщины, которую он когда-то ласково называл Тришкой.
Глава пятая
МИР ПОЛОН ТРЕВОГ
Расширенное заседание научно-технического совета шло в кают-компании. Она не могла вместить всех желающих. Пришли даже рядовые лаборанты. Все хотели услышать «тронную» речь шефа. Что речь будет тронной, стало ясно уже по внешнему виду Золотцева. Одеваются на судне простейшим образом, в ходу старые джинсы, видавшие виды свитера, кеды и даже домашние матерчатые шлепанцы, а Файбышевский в своих вьетнамках вообще почти босой. Золотцев явился на заседание в свежем, хорошо отглаженном темном костюме, в белой сорочке. И все остальные оказались посрамленными. Исключение составляли лишь Алина Азан, которая всегда одета так, будто собралась в гости, а из командного состава старший помощник Кулагин, свежевыбритый, подтянутый, в ладной морской униформе.
— …В Италию мы заходим для того, чтобы взять на борт двоих американских ученых и одного канадского, — докладывал Золотцев. — Вместе с ними на пути к нашему общему полигону в Гольфстриме мы составим во всех подробностях конкретный план совместных работ…
Золотцев сделал паузу, медленно обвел взглядом собравшихся и с заметной долей пафоса продолжал:
— Будем трудиться с вами, друзья, во имя интересов всего человечества. Намечено создать единую международную систему долгосрочного прогноза погоды. А что может быть благороднее такой цели! Заранее будем знать, когда грозит нам засуха, когда наводнение, когда стужа, сможем научиться управлять даже биологическими процессами на наших полях сообразно ожидаемой погоде. Миллионы людей спасем от голода, И все это возможно, все достижимо!
Золотцев помолчал, одолевая перехватившее от темпераментной речи дыхание, и продолжал:
— Кроме полигона на Гольфстриме, предстоит другой весьма важный полигон — в Карибском море. Его будет осуществлять уважаемый Семен Семенович Чуваев. — Золотцев сделал движение головой в сторону сидевшего в первом ряду темноволосого, худощавого человека лет сорока, с красивым, холодным лицом. «Похож не на ученого, а на прокурора», — подумал о нем Смолин.
Закончив вступительную речь, Золотцев предоставил слово своему заместителю. Пошелестев бумагами на столе, Ясневич обвел мягким, дружелюбным взглядом собравшихся.
— Прежде всего коснусь иностранцев. В Чивитавеккья к нам на борт ступят два американца — доктор Томсон и доктор Марч и канадец Клод Матье. Руководство экспедиции просит товарищей Смолина, Лукину и Крепышина, как хорошо знающих иностранные языки, взять над ними, так сказать, дружескую опеку. — Ясневич многозначительно улыбнулся, словно речь шла о чем-то таком, что во всеуслышание он говорить не имеет права.
Видимо, на лице Смолина проступило недоумение в связи со столь внезапно навешанной на него новой обязанностью, оно не ускользнуло от внимания Золотцева, и тот поспешно пояснил:
— Никаких особых обязанностей! Просто повышенное внимание к нашим гостям, помощь в сложных случаях с переводом, ну и, по желанию, конечно, общение на досуге. Поверьте, это не распоряжение, а просьба. Только просьба!
Смолин посмотрел в сторону Ирины, скромно пристроившейся в самом дальнем углу зала: интересно, как она относится к этому поручению, которое волей-неволей заставит их подолгу бывать вместе. Губы Лукиной дрогнули, и на них проступил зародыш слабой, неуверенной улыбки, словно она за что-то извинялась.
«Бог с ними, — подумал Смолин, — американцы так американцы. В самом деле, нельзя же с утра до вечера гнуть спину за калькулятором и выжимать из него цифирь. Общение с американцами на пользу. Тем более с учеными. Немало нового узнаешь». Смолин встречался с ними в Антарктиде и всегда вспоминал об этом с удовольствием — отличные были там парни!
Ясневич перешел к планам ближайших работ. Первый полигон намечался в Ионическом море. Раньше на эту станцию планировали сутки, а сейчас, оказывается, срезали время ровно наполовину. Ничего не поделаешь, надо компенсировать опоздание с выходом. Иначе сократится стоянка в Италии, а там предстоят встречи с итальянскими учеными.
В станции в Ионическом море были заинтересованы академик Солюс, другие биологи, но больше всего Файбышевский. Именно в Ионическом море его отряду, состоящему из двух человек, предстояло взять нужные для опытов глубоководные губки. Файбышевский запротестовал: полсуток — несерьезно! На него накинулась Доброхотова: сами виноваты, в прошлых рейсах опоздавшие никогда не качали права, а мирились. Файбышевский мириться не хотел, для галочки в плане работать не намерен! От волнения он даже встал из-за стола, выпрямился во весь свой внушительный рост, рубил воздух тяжелой рукой, словно отмахивался от нелепых упреков.
К его противникам неожиданно присоединился Крепышин: никак нельзя ставить под угрозу встречу с итальянскими учеными! Никак! Тем более есть надежда на поездку в Рим. В Вечный город!
Чуваев бросил на него суровый взгляд, буркнул:
— Планы есть планы!
И никто не мог понять, что он имеет в виду и на чьей стороне. Файбышевский по-прежнему стоял за столом, будто над ним вершился суд, ждал приговора и, оглядывая собравшихся, искал поддержки.
— Не пойму! — пожал плечами Смолин, неожиданно для самого себя решив вмешаться. — О чем мы спорим? Речь идет об интересах медицины. Медицины!
Он выдержал паузу:
— В конечном счете все это стоит даже Вечного города. — И насмешливо покосился на Крепышина.
Золотцев, не перебивая, внимательно выслушивал каждого, при этом слегка кивал головой, словно даже самые противоположные аргументы были для него убедительными. В заключение улыбнулся и почти ласково сказал:
— Не будем спорить, друзья! Не будем! Придем на место, посмотрим, прикинем, подумаем. Ведь всегда найдется выход из положения. Всегда!
На этом первый большой сбор завершился. Все стали расходиться.
— Спасибо, что защитили медицину! — Файбышевский подошел и протянул руку.
Рука у него была жесткая и потная.
— Я понял, что цели у вас серьезные, — ответил Смолин.
— Самые серьезные! — подтвердил Файбышевский. — Видите ли, фармакология только-только начинает со вниманием поглядывать на море…
Голос у Файбышевского был монотонным, не говорил — бурчал, но его бесцветные глаза за стеклами очков вдруг ожили. Говорил он о вещах интересных. Оказывается, многие морские организмы таят в себе еще не разгаданные наукой свойства, действенные в борьбе с некоторыми серьезнейшими недугами, против которых до сих пор бессильна медицина. А вот море способно нас выручить. Когда-нибудь поможет одолеть вроде бы самое неодолимое…
— Включая инфаркт, — добавила стоявшая рядом со своим шефом Лукина.
— Да, да! Ирина Васильевна права! Именно этой проблемой она и занимается. Представляете, какое широкое поле деятельности для настоящего ученого! А Ириша настоящий ученый!
В голосе Файбышевского звучало не просто поощрение ученицы. В нем угадывалась нежность. Смолин почувствовал раздражение: оказывается, вот кто она для него — «Ириша»! А он, Смолин, когда-то называл ее Тришкой…
— Вы правы, у Иры голова варит отлично! Я знаю, — подтвердил он с вызовом.
— Так вы знакомы?..
Ирина поспешила вмешаться:
— Константин Юрьевич мой… давний друг. Он…
— Вот вы где, оказывается! — раздался за их спинами голос Золотцева. — Есть маленький разговорчик, Григорий Петрович.
Взглянул на часы.
— Ба! Скоро пять. Прошу вас, — обернулся к Смолину и Лукиной, — через четверть часа ко мне на файв о’клок. И не забывайте! Ежедневно в пять! Свободное общение мыслящих людей и хорошо заваренный чай! — И повел Файбышевского с палубы, дружески держа его под руку. Уходя, Файбышевский оглянулся, стекла его очков холодно блеснули.
— Ревнивец он у тебя, оказывается, — усмехнулся Смолин.
— Почему у меня? — Ирина скривила губы. — Он просто мой начальник.
Смолин с сомнением покачал головой и, стремясь смягчить тон иронией, предложил:
— Знаешь что, И-ри-ша, пойдем-ка на корму. Там вроде бы никого. И поговорим. Нам надо бы поговорить.
— Надо! — согласилась она.
Они спустились палубой ниже на корму. Обычно здесь вроде Бродвея, особенно по вечерам, не протолкнешься. Сейчас палуба была безлюдной.
— Знаешь, как называется часть судна, на которой мы с тобой находимся?
— Корма.
— Вот и не так! Положено говорить ко́рма.
Она улыбнулась:
— О! Ты уже стал моряком! А ведь, кажется, в море впервые. Так же, как и я.
День выдался солнечный, море полыхало неправдоподобной синевой, и в нем, будто нарисованные, проступали легкие желто-зеленые мазки далеких гористых островов. Там была Греция.
Ирина подошла к борту, подставила лицо ветру. В тугом потоке воздуха ее волосы, длинные и густые, затрепетали, как черное полотнище. Смолин невольно залюбовался ими, и его сердце тоскливо заныло. Он помнил запах этих волос.
— Вот где настоящая свобода! — облегченно вздохнула она.
— Что ты имеешь в виду? — Он облокотился о борт рядом с ней.
— Что имею в виду? — Ирина вскинула руки, словно обращалась к забортному солнечному простору. — Да вот это! Небо, море, ветер, полная отрешенность от всего, что на берегу.
И повторила упрямо:
— От всего!
— И от прошлого?
— И от прошлого! — Она решительно рассекла воздух ребром ладони, словно этим движением разрубала последнюю связь вчерашнего с нынешним.
— Значит, полное совпадение! И у меня точно такое же чувство, — искренне поддержал он. — Свободен от всего! Наконец свободен!
Она кивнула, продолжая смотреть в море, выдержала паузу:
— Ты неплохо выглядишь, Костя. Чуть пополнел. Но это тебе идет.
— А ты все та же. И это тоже тебе идет.
Она с легкой улыбкой приняла его комплимент.
— И в Ирину Лукину по-прежнему все влюбляются, — шутливо продолжал Смолин. — В нее всегда все влюблялись.
С деланным равнодушием Ирина чуть приподняла острое плечо, словно ставила под сомнение сказанное.
— Увы! Все в прошлом! Уже старенькая Лукина. Скоро дочь замуж будет выдавать.
Она отошла от борта. Ей надоели порывы ветра. Повернула к Смолину задумчивое лицо:
— Знаешь, какой милашкой становится Ольга? И уже сознает это. Даже боюсь за нее.
Он рассеянно подтвердил:
— Естественно.
Они помолчали, потому что нужна была пауза, чтобы вернуть разговор в прежнее, ни к чему не обязывающее русло.
— …Ты очень кстати вставил сегодня свое слово на совете. После тебя Золотцев пошел на попятную. Файбышевский сразу воспрянул духом. Вдруг нашел себе на «Онеге» опору. Да еще в твоем лице.
Смолин с досадой качнул головой, вспомнив холодный блеск очков Ирининого патрона.
— Не думаю, что я стану ему опорой. Опора у него, судя по всему, есть на «Онеге». И другой ему не нужно. Наверняка считает, что подфартило, — не сказал, а проскрипел, и собственный голос показался ему отвратительным.
В ответ Ирина поморщилась, недобро засмеялась, в ее смехе прозвучал вызов:
— Вполне возможно, что так и считает. Может быть, он и прав.
На этот раз молчание их было затяжным и тягостным. Смолин в душе проклинал себя: в каком унизительном положении вдруг оказался — будто мстил женщине за прошлое.
Почувствовав его настроение, Ирина повернула к нему опечаленное лицо, внимательно и вроде бы сочувственно взглянула такими знакомыми, всепонимающими глазами.
— Зря ты так, Костя! — сказала мягко и негромко. — Не надо! Слышишь? Не надо! Знаю, что виновата. Но не казни. Прошу!
Он опустил голову:
— Извини, — выдавил. — Все эти годы крепко держал себя на предохранителе. А вот сорвалось. Извини!
— Понимаю. Все понимаю. И даже то, зачем ты меня позвал сюда, на эту самую ко́рму. — Она намеренно сделала ударение на «о» и, окончательно разоружая его, спокойно, дружески улыбнулась. — Ведь не для такого разговора? Правда?
— Конечно, Ира! Просто хотел сказать тебе… — Он помедлил. — Если бы узнал в порту, что и ты в этой экспедиции, сошел бы на берег.
— Я бы тоже сошла… — ответила она серьезно.
Он поднял на нее глаза и заставил себя улыбнуться:
— Ну, уж коли не сошли вовремя, то давай заключим договор. Идет?
Она охотно вернулась к прежней наигранной веселости:
— Идет!
— Что было, то было, — продолжал он, вдруг чувствуя душевное облегчение. — А сейчас все просто: старые друзья случайно встретились на «Онеге» и как друзья хорошо относятся друг к другу. Но не более.
— Не более! — облегченно поддержала она. — По рукам?
— По рукам!
Ирина протянула ему руку прямо, не сгибая, как школьница. Он осторожно пожал ее пальцы и почувствовал твердость обручального кольца. Сердце остро кольнула тоска. Подумал: плохо ему будет на «Онеге». От себя не убежишь!
Неожиданно их внимание привлек непонятный шлепающий звук. Палубой выше от борта к борту бегал полуобнаженный человек с фигурой атлета и странной приплюснутой головой. Человек был в одних трусах, босой, время от времени он подпрыгивал на месте, помахивал кистями рук, как крылышками, приседал. У него был вид резвящегося дурачка.
— Кто это? — удивилась Ирина.
— Кажется, Кисин. Помощник Чуваева.
Они помолчали, глядя на бегающего Кисина.
— Курорт! — усмехнулась Ирина.
— Курорт, пока мы в Европе. Мне сказали, в океане все будет по-другому. Там не попрыгаешь. Мигом — за борт.
Глаза ее расширились.
— Боюсь Бермудского треугольника, — призналась она.
— Чепуха! Сказки для взрослых.
— Вот и Гриша так говорит.
— Кто? Какой Гриша?
— Файбышевский.
— А… Понятно.
Из-за туч вышло солнце. Ярко высветило в густой синеве моря и неба недалекий остров, мимо которого проходила «Онега». Не остров, а торчащая из морских глубин огромная глыба камня с крутыми склонами, с еле приметными прожилками зелени в распадках. Воплощение одиночества в морском просторе. Кусочек Греции. Неужели и здесь, на этом камне, живут люди? Живут, должно быть. И может быть, даже счастливы. А в чем оно, это счастье?
— Ты ведь приглашен на пять часов к Золотцеву, не опоздаешь? — осторожно напомнила Ирина.
Смолин, не оборачиваясь, махнул рукой:
— А ну его к дьяволу с его файв о’клоками! Только этого мне недостает!
— Ну, я пошла, — нерешительно сказала Ирина. — Надо в лаборатории приборы проверить. И вообще…
Смолин смотрел ей вслед. У двери, ведущей в глубины судна, Ирина на мгновение задержала шаг, наверняка чувствовала его взгляд. Он ждал, что обернется. Не обернулась.
Смолин снова подставил лицо ветру. В синеве моря, взметая острым форштевнем пенистые буруны, бойко шла навстречу «Онеге» двухмачтовая белобортная яхта, изящная, как морская птица.
«Буржуи развлекаются, — зло подумал Смолин. — Сволочи!»
Рядом с ним кто-то прислонился к борту. Это был Чайкин.
— Любуетесь морскими красотами, Константин Юрьевич?
— Любуюсь, — буркнул Смолин.
Чайкин дергал головой, пританцовывал на месте и было ясно, что его переполняет желание о чем-то рассказать.
— Ну, говорите же! — не выдержал Смолин. — Что у вас?
Несмотря на хмурый вид и нелюбезный тон метра, Чайкин решился:
— Понимаете, Константин Юрьевич… Все говорят, что своей репликой вы очень помогли Файбышевскому. Еще бы! С вами Золотцев не может не считаться. — Чайкин помедлил. — …Правда, некоторые опасаются, что из-за этого стоянка в Италии сократится.
— Ну и черт с ней, с Италией!
Чайкин на минуту притих.
— …А я узнал еще одну любопытную вещь… — Он снова сделал осторожную паузу. — Если, конечно, хотите, скажу…
— Ну!
— Знаете, кто такой этот Чуваев? Мне человек один сообщил. По секрету. Зять Матюшина. Понимаете? Самого Матюшина! Так что у него в Москве ох какая длинная рука. Недаром Золотцев перед Чуваевым улыбки рассыпает, как цветочки…
Смолин отошел от борта, намереваясь идти в каюту, но обернулся и, не глядя на Чайкина, сухо бросил:
— Я вижу, что вы ходите по судну и собираете слухи. Это не дело ученого. Если в самом деле решили стать им, то надо заниматься наукой. Только наукой!
И уже на ходу обронил, будто между прочим:
— А на вашего Чуваева с его длинной рукой в Москве мне наплевать.
Итак, решено! Ежедневно он встает за полчаса до общего подъема — в шесть тридцать. Зарядка, бритье, душ, завтрак — и за работу.
Новая жизнь началась с момента, когда звякнул подвешенный к стене будильник. Смолин быстро натянул спортивный костюм, сунул ноги в кеды. Когда обувался, чуть не упал со стула — покачивало. Но он все равно пойдет на зарядку! Надо привыкать к штормам. Уже в коридоре услышал хрипловатый радиоголос:
— В связи с усилением штормового ветра просим во всех каютах и лабораториях проверить, задраены ли иллюминаторы.
Он быстро поднялся наверх, туда, где был мостик. На крыше мостика небольшая метеопалуба, удобная для зарядки, шутники прозвали это место сачкодромом, поскольку именно туда не занятые делом ходят загорать.
Те, кто ведет судно по морским просторам сквозь бури и штормы, всегда казались Смолину людьми особого склада, особой породы, обладающие наиболее важными мужскими достоинствами — выдержкой, отвагой, решительностью, точным расчетом.
Мостик — святая святых корабля, его мозг.
Смолин никогда не бывал на мостике и сейчас, прежде чем подняться на метеопалубу, решил заглянуть в рубку: какая она внутри?
Дверь рубки была открыта, у длинного, изогнутого плавной дугой барьера перед смотровыми стеклами стояли два высоких человека — один рыжеголовый, другой брюнет.
В рыжеголовом легко было узнать старшего помощника. Как известно, старпом стоит на вахте самое трудное для дежурства время — с четырех до восьми утра. В четыре спать хочется особенно. Но на то он и старший!
Обе фигуры были неподвижны, как манекены. Казалось, вахтенные находятся в полусне, а их глаза прикрыты отяжеленными дремой веками. Но брюнет вдруг почувствовал устремленный на него взгляд, быстро обернулся, увидел Смолина и блеснул молодой улыбкой, словно давно ожидал этой встречи. Сказал что-то старпому, и тот, помедлив, как будто не сразу приняв решение, подошел к двери:
— Вообще-то посторонним на мостике быть не положено. Но сделаем для вас исключение. Заходите!
Кулагин показал Смолину аппаратуру и приборы — штурвал, локаторы, эхолот, компа́с, так и сказал — компа́с, а потом пригласил в соседнее помещение, в штурманскую. Вот на столе карта, карандашная линия на ней — генеральный курс, а вот район, где будут работать завтра, вот в этой точке, она уже отмечена, и к ней по голубому фону карты протянута другая линия.
На видном месте к стене был приклеен листок с отпечатанным на машинке текстом:
«Просьба ко всем вахтенным. Увидите в море иностранные военные корабли, самолеты, которые будут нас облетывать, или что-то другое, относящееся к политике, — немедленно днем и ночью звоните по телефону 6-32. Кинооператор Шевчик».
— Надо же! И здесь он тут как тут!
— Кто? — не понял старпом.
— Да Шевчик!
— Пропаганда! — усмехнулся Кулагин. — Каждый свой хлеб зарабатывает по-своему.
— Чайку не желаете? — спросил рулевой.
— Уж не знаю. Не помешаю ли?
— Давай чай, Коля, — распорядился старпом. — Раз уж пошли на послабление…
Через несколько минут на приступке перед лобовыми окнами рубки дымились три чашки густого, доброй заварки чая.
— Это не то что на камбузе. У нас настоящий.
Попивая чай, Смолин приглядывался к своим хозяевам. Старпом ему уже знаком — за одним столом в кают-компании сидят. Но там Кулагин иной, сурово сдержанный, смотрит в одну точку, в застольных разговорах не участвует. Должно быть, присутствие капитана сковывает старшего помощника.
А сейчас, несмотря на нелегкую ночь дежурства, приветлив, общителен, разговорчив. И смотреть на него приятно — одет с иголочки, будто к официальному визиту, — форменная бежевая куртка, белая рубашка, галстук. Щеки отдают глянцем — уже успел побриться! Да и вахтенный рулевой ему под стать — брюки отглажены до бритвенного острия, темный свитер подчеркивает спортивную фигуру, черные глаза поблескивают задорной юношеской смешинкой. Небось девчонки на берегу без ума от такого морячка.
Покачивало, один раз бросило судно на борт довольно ощутимо, видно, «Онега» наскочила скулой на крепкую волну. Смолин чуть не расплескал чай.
— Шторм! — сказал с уважением. — Как думаете, сколько баллов?
— Пустяк! — отозвался старпом. — Баллов пять, не больше. Для «Онеги» не шторм. «Онега» — мореход отличный. Нам шторм — дело привычное. Разнообразие жизни.
— Смотря какой, — вмешался рулевой. — Иногда так крутанет, что о-го-го!
Рулевой значительно поджал юношески пухлые губы с видом бывалого и стреляного.
— Да, жизнь у вас не сахар — по морям, по волнам…
— Каждый сам себе выбирает судьбу. Мы своей довольны.
Они допили чай.
— Хотите еще?
— Нет, спасибо. Вот вышел зарядку сделать перед завтраком.
— Это хорошо! Зарядка для моряка первое дело, — одобрительно заметил Кулагин. — Если бы я был капитаном, то в обязательном порядке ввел бы зарядку для всех. Иначе бы лишал премии. Вы только приглядитесь к нашей команде! Диву даешься. У иного к тридцати годам брюшко. На обед макароны, а жизнь как у улитки — под раковиной. Раньше моряка издали видно было: грудь колесом, бицепсы на руках волнами ходят. А сейчас иного за конторщика перед выходом на пенсию примешь. Думаете, это не отражается на работе, на дисциплине?
— А все потому, что техника! — серьезно заметил рулевой. — Техника на современном корабле взяла на себя заботы наших мускулов.
— Техника дело второе. Виновато прежде всего собственное разгильдяйство, — сурово возразил Кулагин. — Безответственность всеобщая. В том числе перед самим собой.
— Вот станете капитаном и будете осуществлять свои планы, — сказал Смолин.
Кулагин махнул рукой:
— Если стану! До капитанских лычек в нашем деле десять раз шею сломаешь.
— Анатолий Герасимович будет капитаном что надо! Не то что некоторые… — заметил рулевой.
— Заткнись! — беззлобно огрызнулся старпом. — Что-то ты сегодня на вахте разболтался.
Рулевой взял с полки бинокль, приложил к глазам.
— Грузовик по правому все там же. Должно быть, как и мы, на тринадцати тащится.
Смолин заметил, что Кулагину хочется зевнуть, но он с усилием преодолел зевок, лишь на всякий случай приложил к губам ладонь.
— После дежурства отсыпаться пойдете?
Кулагин махнул рукой:
— Отсыпаться? Громко сказано! — разминаясь, прошелся вдоль окон по всей длине мостика. — Если только часик. Не больше. Разве старпому можно отсыпаться? Особенно на нашем судне.
— У нас капитан вот-вот спишется, — пояснил рулевой, ставя бинокль на полку. — Здоровьем не силен. Думали, и не пойдет в этот рейс. Ну, и все дела, понятно, на плечах Анатолия Герасимовича. Он у нас почти за капитана. Если говорить откровенно…
— Я вот тебе пооткровенничаю, — нахмурился Кулагин. — Ты, Аракелян, капитана оставь. Сколько раз тебе говорил! Капитан есть капитан. И не твоего ума дело его обсуждать.
На этот раз голос старпома звучал жестко, непреклонно. Он бросил взгляд на круглые корабельные часы на стене рубки.
— Через две минуты менять курс. Возьмешь сорок два.
— Есть сорок два! — со скрытой подковыркой отчеканил рулевой — мол, вот какой я в сущности дисциплинированный, — и встал к автоматическому штурвалу. Но тут же обернулся к старпому:
— Завтрак пора объявлять. Семь тридцать. Ровно!
— Объявляй!
— А как? — под густыми ресницами юноши снова игриво задрожали смешинки. — С «приятным» или без «приятного»?
— Я своего распоряжения не отменял!
— Понял! — рулевой бодро тряхнул головой, потянулся к пульту управления за микрофончиком на эластичном пружинистом шнуре и бойко крикнул в него:
— Судовое время семь тридцать. Завтрак. Приятного аппетита, товарищи!
— Я тебе о «товарищах» распоряжения не давал, — проворчал Кулагин. — Можно было бы и покороче.
— Но ведь мы здесь все — товарищи! Разве не так?
Старпом бросил на рулевого сердитый взгляд:
— Молчи! Я тебе слово, ты мне два! Молчи и бди!
— Есть бдеть! — обиженно отозвался рулевой.
Старпом прошелся вдоль пульта управления, посмотрел через лобовое стекло на море, потом поднял глаза на настенные часы и уже другим, резким, приказным тоном бросил:
— Курс сорок два.
— Есть курс сорок два! — четко и громко повторил рулевой.
Судно вздрогнуло — в правый борт его крепко вдарила волна, низкие пушистые облака за окном торопливо побежали назад одно за другим, как овечки. «Онега» поворачивала вправо, меняя курс.
Кулагин ушел в штурманскую что-то отмечать на карте.
— Спасибо за чай! — сказал Смолин. — Пойду. Не буду вам мешать.
— Да вы не мешаете, — возразил рулевой. — Даже наоборот. Утренняя вахта, как говорят во флоте, — черная тоска. Молчанку держим. Старпом лишним словом не пожалует. Бди — и все тут!
— Строг?
— Еще как! Диву даюсь, как это он вас сюда пустил. Сам капитан его вроде бы опасается. Это старпом распорядился по радио добавлять «приятного аппетита». Капитан заартачился: «У нас судно, а не санаторий!» Не любит новинок. Но распоряжения старпома не отменил. Не решился.
Рулевой усмехнулся:
— Так с «приятным» и плывем.
— Но ведь это же хорошо — вежливо, интеллигентно!
— А кто говорит, что плохо? Тоже имеет отношение к порядку. Порядок во всем нужен. Даже в мелочах. — Он схватил лежащий у лобового стекла спичечный коробок, потряс им над головой:
— Видите? Пустой! Извел все спички до последней — ни одна не зажглась! Так и стою всю вахту не куривши. Попросился у старпома всего на одну минуту в каюту за зажигалкой… — Аракелян безнадежно махнул рукой.
— Не разрешил?
— Куда там! Терпи, говорит. Лютый! Рейс только начался, а старпома уже прозвали — «неукоснительный».
— Три часа без курева, конечно, трудновато, — посочувствовал Смолин.
— Ясное дело не легко! — согласился рулевой. — Аж скулы сводит. Но ведь старпом прав. Вахта есть вахта. Значит, надо терпеть. Вот и терплю!
— Молодец! — похвалил Смолин.
В ответ Аракелян кивнул, без интереса принимая похвалу.
— Пора нам всем браться за ум. Я, например…
И вдруг осекся, предупреждающе приложил палец к губам. В рубку возвращался старший помощник капитана.
За завтраком Доброхотова, как всегда, ударялась в воспоминания.
— Вот в тридцать восьмом рейсе на завтрак давали яичницу с беконом, а потом швейцарский сыр.
Слушая ее, сидящие за столом мрачно, без аппетита поедали плохо сваренную, с комками, манную кашу, которую не в первый раз дают по утрам.
— Это было при царе Горохе, — пробурчал капитан, не глядя на Доброхотову. — Тогда и балык в трактирах подавали, и расстегаи.
Доброхотова обиделась:
— Напрасно иронизируете, Евгений Трифонович. Не при царе Горохе, а всего десять лет назад.
— Вам, Нина Савельевна, пора писать мемуары, — продолжал капитан, уставившись в тарелку. — А то так за столом себя всю и растратите.
Доброхотова обиделась еще больше, на ее мучнистых щеках проступил румянец:
— И напишу. Мне есть что сказать. Будьте спокойны!
— А я особенно и не волнуюсь.
За столом воцарилось молчание. Подошел опоздавший к завтраку Золотцев. Сразу же почувствовал неладное, нарочито широким поварским движением зачерпнул половником кашу из стоявшей посередине стола глубокой фаянсовой чаши, пропел:
— На такую кашу променяю Машу.
И засмеялся, как бы призывая всех присутствующих к бодрости духа.
Смолин подумал, что в самом деле нелегка роль у начальника экспедиции. Он, как дирижер, должен всех подчинять одному общему настрою. А у каждого свой характер. Вон как нахохлилась Доброхотова! Кашу не доела, с кислой миной отставила тарелку. Торопливо допивает чай и сейчас уйдет раньше всех. Наступили на ее больную мозоль. Бунич мог бы и помолчать, хотя бы из милосердия. Тридцать лет провела Доброхотова в экспедициях. Однажды в молодости, дежуря у эхолота, ненароком открыла какую-то подводную гору в Тихом океане, не Эверест, конечно, но горушку заметную, даже сумела пробить ей название в патриотическом духе — кажется, гора Дашковой, в честь первой русской женщины-академика, но на международные карты название это не попало по причине незначительности географического объекта. И эту несправедливость Доброхотова переживает до сих пор. Однако факт открытия дал ей возможность защититься, стала она кандидатом наук, а потом с годами накопила в экспедициях данные, которые терпеливо прятались до поры до времени в пухлых папках и однажды были предъявлены в качестве уже докторской диссертации. Защита прошла без трудностей — ведь наука творится не только идеями и прозрением, но и простейшим муравьиным накопительством.
С рейсами в море связано все самое памятное в одинокой жизни Доброхотовой, ей по душе годами выработанный корабельный стиль жизни, нехитрый, но все-таки уют, не столь уж близкая, но все-таки корабельная семья, куда более сплоченная, чем институтский коллектив, там после рабочего дня все срываются домой, а здесь, на судне, и есть твои дом с утра до вечера, и ты не остаешься в одиночестве. Однажды Доброхотова призналась, что готова ходить в рейсы каждый год, тоскует по морю. И конечно, самыми яркими рейсами представляются ей те, что были в молодые годы. В те времена наши исследовательские суда пускали почти во все порты, ходили они на самые дальние широты, приставали к богом забытым землям. Есть что вспомнить!
Обо всем этом Смолину рассказал Крепышин, знакомый с биографиями участников экспедиции. К Доброхотовой он относился с жестокой иронией молодости: «Пережиток. Давно пора сактировать».
Доброхотова допила чай, встала, аккуратно задвинула стул, вперевалку понесла свое грузное тело к двери, и, казалось, даже спина ее выражала обиду.
Смолин грустно смотрел ей вслед. «Пережиток»! А ведь и он когда-то станет таким же «пережитком». Тоже одинок, как серый волк. Только в работе и спасение. И будут новые, уверенные в себе крепышины посмеиваться вдогонку: давно, мол, пора сактировать.
Открыв дверь своей каюты, Смолин застыл в ужасе. На полу плескалась, ходила волнами вода, в ней плавали коврик, ночные тапки и листы бумаги, сброшенные ветром со стола. Иллюминатор был распахнут настежь, и за ним зловеще колыхалась белая грива очередной волны.
Смолин бросился к иллюминатору и с трудом закрыл его на все три зажима. Вот растяпа! Ведь по радио предупреждали! Что же теперь делать? Без тряпки не обойтись! А где ее достать? Он выскочил в коридор и едва не сбил с ног проходившую мимо молодую женщину в яркой кофточке и джинсах.
— Чем вы так озабочены, профессор?
Ну вот, уже и профессор! Он присмотрелся: это же та девушка, которую они с Крепышиным встретили у трапа «Онеги». Уборщица с высшим образованием! Насти, кажется.
Пришлось рассказать о наводнении в каюте.
— Так я у вас сейчас уберу! — радостно воскликнула Настя. — Подождите минуту! Только переоденусь. Негоже, чтобы профессор — и с тряпкой.
Смолин глядел ей вслед со смущением: такая красотка — и вдруг будет ползать с тряпкой по каюте!
Он пошел к себе, сел на стул, поджав ноги, и стал ждать неожиданную помощницу, уныло поглядывая, как по полу перекатываются мутноватые от грязи волны.
Но Настя не пришла. Раздался телефонный звонок, и она с огорчением сообщила, что по пути ее перехватили с камбуза — мобилизовали печь на ужин пирожки, но она обязательно отложит дюжину пирожков специально для профессора, самых поджаристых.
— Хотите, прямо в каюту принесу? Тепленькие! А за уборку не беспокойтесь. К вам сейчас придет Гаврилко, ваша коридорная.
Женя Гаврилко пришла через несколько минут с огромной тряпкой в руках. Вид у нее был мрачный.
— Что такая хмурая? — поинтересовался Смолин. — Нездорова?
Она молчала, стоя перед ним с опущенной головой и комкая в руках тряпку.
— Обидел кто? Или по дому скучаешь?
— Скучаю… — выдавила из себя и так горько вздохнула, что у Смолина дрогнуло сердце. — Зря пошла в этот рейс.
— Это почему же?
Она подняла на Смолина доверчивые глаза.
— Народ здесь такой… Просто ужас!
Смолину сразу припомнился таможенный досмотр в порту и чернявый с нагловатыми глазами, который привязывался к Жене.
— Пристают?
— Ага! — призналась Женя. — Он говорит, будто здесь положено, чтобы я была с кем-то одним, говорит, «женой на рейс»… А девчонки смеются: посмотри на себя в зеркало — шмакодявка! Шанс упускаешь. Может, единственный в жизни.
У Жени в глазах дрожали слезы.
— А мне не нужен этот шанс! И чего он ко мне привязался! — уже совсем по-детски всхлипнула она.
Смолин почувствовал отеческую нежность к этой худенькой, беззащитной девчонке.
— Ты вот что, Женя: гони его! Если нужно — дерись, и ничего не бойся, а будет приставать — скажи мне, я его быстро отважу. Обещаешь?
— Обещаю… — пробормотала она.
Чтобы дать Жене возможность убрать каюту, он отправился бродить по судну.
На широком столе, предназначенном для геологических образцов, лежала фанера, а на ней листы ватмана. За столом сидел Чайкин и, низко, по-школярски склонив голову над бумагой, рисовал. Смолин заглянул через его плечо и обмер. Перед ним были вполне приличные карандашные портреты, сделанные с фотокарточек, веером лежавших на столе. Доброхотова, буфетчица Клава, номерная Женя с испуганными глазами… Лукина! Превосходный портрет Лукиной! Ну и Чайкин! Талант!
Довольный похвалой, Чайкин пояснил: помполит велел. Для газеты. Газета посвящена Восьмому марта. Кандидатуры для портретов назвал сам помполит. По какому принципу выбирал? А кто его знает! Ну, Доброхотову, как ветерана. Понятно! Буфетчицу Клаву как образцовую в труде. Каютную-номерную Женю вроде бы как новое поколение — первый раз в море. Плешакову еще назвал, неизвестно почему, может быть, из-за отца. У нее же отец… Но Плешакова фотографию свою не дала: «Не признаю, мол, женский праздник». Даже помполит не уговорил. Послала его подальше — и все!
— Ведь она из Дубков, а там публика, сами понимаете, с норовом. Мне Крепышин рассказывал. Там…
— А почему он выбрал Лукину? — перебил его Смолин.
Чайкин удовлетворенно улыбнулся.
— Это я сам ему предложил. Очень милая женщина. Прямо на портрет просится. Поначалу Мосин заколебался: стоит ли выделять, по вине Лукиной отход задержался, мол, коллектив не поймет. А я ему: Лукина на передовых позициях науки, борьбу за здоровье народа ведет. Это и убедило.
Смолин взял в руки портрет Ирины.
— Хорошо рисуете.
— Понимаете… Собирался податься в Строгановское, да математика перетянула.
Положив портрет на стол, Смолин прошелся как бы в раздумье по лаборатории.
— А копию мне не можете сделать?
— Чью копию? Лукиной?
Смолин почувствовал, что краснеет, как мальчик.
— Видите ли, хочу по нашему путешествию альбом сделать. Со снимками и рисунками. Ну, и интересуюсь типажами экспедиции и экипажа…
— Пожалуйста! — живо согласился Чайкин. — Сделаю! В судовой фотолаборатории отпечатаю. Сколько нужно. Хотите и Клаву Канюку, и уборщицу Женю? Могу и Доброхотову. Пожалуйста! Если уж вы собираете типажи…
Он сделал широкий жест рукой, как купец, предлагающий добротный товар.
— Хорошо! — без особого энтузиазма согласился Смолин. — И Доброхотову тоже…
Чайкин закурил, сделал несколько картинных затяжек, искоса поглядывая на Смолина. Было ясно: хочет что-то спросить, но не решается.
— Ну говорите же! — рассмеялся Смолин.
Чайкин радостно встрепенулся:
— Можно? Понимаете, Константин Юрьевич, я все хотел с вами посоветоваться… По поводу спаркера. Вы в прошлый раз зря так на меня. Просто не совсем складно выразился…
— Ладно! Забудем об этом, — успокоил его Смолин.
— Понимаете, давно сидит у меня в голове мыслишка одна… А если подойти к проблеме совсем с другой стороны? Вроде бы с самой неподходящей, самой сомнительной… И вдруг показалось, что-то стало вырисовываться. Конечно, все это, может, и глупость. Скорее даже так! В институте в общих чертах рассказал своему завлабу, профессору, а он меня высмеял. Говорит, это все равно что придумать перпетуум-мобиле. Но мне, понимаете… бросать не хочется. Я уже многое сделал. Работал как проклятый, по ночам тоже. В институте, дома, в праздники… Даже успел кое-какие блоки соорудить. С собой на корабль взял. Надеялся опробовать, а вот в расчетах заело. Не сходятся концы с концами.
Смолин рассмеялся.
— Немудрено. Вы только не обижайтесь, но похоже на то, что действительно перпетуум-мобиле. Спаркер — давно пройденный этап. Американцы не раз пытались создать спаркер по совершенно новому принципу. Но увы!
У Смолина было железное правило в научной работе: всегда говорить правду, даже беспощадную. Бездарностей надо отсекать решительно, как хирург отсекает опухоль. Около науки развелось несметное число дармоедов, которые путаются под ногами, лезут в общую кормушку, расталкивая других, позвякивая чинами и регалиями, через их толпу далеко не всегда может пробиться действительно способный человек. Сколько Смолин нажил врагов, выступая «некорректным» оппонентом при защите диссертаций, на симпозиумах и конференциях, в научных статьях, когда рубил правду-матку, отлично зная, что этого ему не простят. И вышло наконец так, что не только себя, целое новое направление в науке поставил под удар…
— Ну ладно! Давайте, что там у вас. Посмотрю, — сказал он приунывшему юноше.
Чайкин вытащил из стенного шкафа две толстые папки, раскрыл одну из них, извлек из нее чертеж, разложил на столе.
— Хотел обратить ваше внимание, Константин Юрьевич, на один наиболее важный аспект…
В этот момент в лабораторию с озабоченным видом вошел первый помощник Мосин. Нахмурился, увидев склоненного над чертежом Чайкина рядом со Смолиным.
— Как дела?
— Завершаю. — Чайкин показал на разложенные портреты. — Вот, понимаете, нарисовал…
— Понятно! Но, я вижу, отвлекаетесь. Не на главном направлении в данный момент работаете.
— Мы о науке говорим, — заметил Смолин.
— Ясно, что о науке, — спокойно согласился Мосин, глядя на Смолина безмятежными глазами. — Но сейчас товарищу Чайкину нужно выполнить прежде всего общественное поручение. Завтра в семь ноль-ноль газета должна висеть.
— Понимаете… Иван Кузьмич… я уже почти все сделал. Всех нарисовал. Вот только метеоролога осталось. Вчера она карточку не могла найти. Сегодня обещала. Алина Яновна спит после ночного дежурства. Нельзя же будить…
— Можно! Для дела можно!
Мосин подошел к столу, взял лежащие на нем портреты, придирчиво пощупал глазами каждый. Лицо его посветлело.
— Так… Значит, остается из списка только метеоролог?
— Ага!
— Вез нее нельзя никак. Она, так сказать, представитель национальной республики. В газете должна присутствовать непременно. Значит, придется разбудить!
Снова перетасовал рисунки, задержал в руке портрет буфетчицы Клавы Канюки.
— Очень похоже! — похвалил. — А копию можно сделать?
— Сделаю, если нужно.
Тон первого помощника снова стал официальным:
— Нужно! Вдруг понадобится Клавдию Канюку поместить на Доску почета. Она у нас передовая.
— Если хотите, я могу и Доброхотову. Она ветеран.
— Доброхотову? — Мосин запнулся, кашлянул. — Сделайте, конечно. — Подвигал губами, почесал за ухом: — А нельзя ли Канюки не один, а два экземплярчика? Лично для нее. Женщине приятно будет иметь такое. Надо людей, так сказать, стимулировать.
— Конечно, сделаю, раз надо.
Первый помощник светло, совсем по-детски улыбнулся:
— Ну, спасибо! И размером покрупнее, чтоб в рамку!
Когда он ушел, Смолин рассмеялся:
— А вы говорите — спаркер! Здесь, дорогой мой, куда более возвышенные материи.
До трех часов ночи разбирал Смолин чертежи, схемы и цифровые выкладки Чайкина. Взял в руки папку со скепсисом, даже с раздражением — тратить на прожектерство такое дорогое для него время! Но уже по первым страницам понял: содержимое папки, по крайней мере, заслуживает внимания. Одолел новые страницы, и стало ясно: задуманное Чайкиным любопытно. Есть серьезные просчеты, даже научное легкомыслие, результат недостатка знаний и опыта. Но бесспорно одно: в работе таится необычное. Нет, окончательные выводы делать сейчас рано. Надо б посидеть не три часа ночью, а со свежей головой не один денек, кое-что свое предложить, чтобы попробовать в решающих направлениях вывести идею Чайкина из бесспорно тупиковых ситуаций, из которых он сам на данном этапе без помощи более опытного и более знающего не выйдет. Смолин любил в науке неожиданное, спорное, способное увлечь, вызывающее на борьбу и преодоление сопротивления. Идея Чайкина принадлежала именно к такому, что способно лишить душевного равновесия. А в самом деле: почему бы нет?
Словом, утром Смолин проснулся в настроении скорее всего хорошем. Но вскоре оно было испорчено.
Обычно по утрам сразу же после семичасовой побудки по судовой радиотрансляции пускали московскую программу с последними известиями. Политической текучкой Смолин не интересовался. Он тут же выключил репродуктор, но голос диктора, какой-то необычно напряженный, доносился из-за тонкой стенки соседней каюты и настораживал. Смолин прислушался. Передавали заявление Советского правительства в ответ на речь президента США, которую тот произнес несколько дней назад. Судя по нашему ответу, президентская речь была откровенно воинственной и прямолинейной: никакого диалога с русскими, укрощать их лишь силой, вплоть до начала предупредительной локальной ядерной войны, только с позиции силы можно заставить русских изменить их внешнюю и даже внутреннюю политику. Со своей стороны, Москва в столь же решительных тонах давала американскому президенту отпор. Из советского заявления было ясно, что мы тоже готовы прибегнуть к крайним средствам в ответ на любое опасное действие противной стороны. Американскую сторону называли «противной», словно уже пошел в ход лексикон военного времени. Было очевидно: дело серьезное.
К завтраку обычно приходят в разное время, кто как проснется. А сейчас кают-компания оказалась в полном комплекте. И за капитанским столом все в сборе. На завтрак подали яйца, по меню всмятку, но, как обычно, крутые до каменной твердости. Сидели молча, и треск разбиваемой яичной скорлупы напоминал о насильственном нарушении целого и естественного.
— Слышали? — первая нарушила молчание Доброхотова.
Ей не ответили.
— В скольких рейсах участвую, а еще ни разу судовое радио не приносило нам ничего подобного! — продолжала она.
— Лично для меня все это не столь уж неожиданно. Я даже подобное предполагал… — заметил лучше всех осведомленный в политике Ясневич.
— Никогда не хочется думать о худшем, — вздохнул Золотцев.
— А надо! — веско обронил капитан, глядя в чашку с чаем. Яиц он не ел. — Мы, моряки, всегда обязаны быть готовы к худшему.
— Весь теперешний мир — это море, в котором бушует шторм, — неожиданно присоединился к разговору Кулагин. — И настроение надо иметь штормовое.
Снова помолчали.
— Не исключено, что совместный эксперимент с американцами сорвется, — как бы невзначай обронил Ясневич.
Золотцев возразил:
— Не пугайте нас, Игорь Романович! Не пугайте! Мы не имеем права терять оптимизма! К тому же должен сообщить вам, что сегодня получена радиограмма. Два американца нас ждут в Чивитавеккья, а два американских корабля уже выходят в район совместного полигона. Так что механизм пущен в ход. Остановить его трудно. Я знаю американцев, бывал у них. То, во что вкладывают деньги, они не бросают. К тому же американцы не меньше, чем мы, заинтересованы в этих исследованиях. Не меньше, чем мы! — И Золотцев поднял указательный палец, как учитель, внушающий ученикам бесспорную истину. — Политика есть политика, а наука есть наука.
Неожиданно обратился к Смолину:
— А как вы полагаете, Константин Юрьевич?
— Думаю, вы правы! — спокойно отозвался Смолин. — Пойти на разрыв — абсурд. Такое не похоже на американцев. По крайней мере на американских ученых. Я тоже их знаю, работал с ними в Антарктиде. Американцы — люди здравомыслящие.
Доброхотова зябко поежилась:
— И все-таки страшно! Вот вы, Константин Юрьевич, утверждаете, что американцы здравомыслящие люди. Я вам скажу, что в людях больше неожиданностей, чем в море. Это уж вы мне поверьте! За море я спокойна, а вот за людей…
— Вы правы, — вдруг всем на удивление поддержал ее капитан. — Неожиданностей в людях много!
Он покосился на сидящего рядом с ним Мосина, который за весь завтрак не проронил ни слова, пребывая в странном состоянии то ли глубокой задумчивости, то ли подавленности.
— Вот пускай первый помощник и доложит, какая неожиданность в людях открылась нам нынешней ночью. И неожиданность ли?
Оказалось, что на судне ЧП. Моторист Лепетухин, который с первого дня рейса положил глаз на каютную номерную Евгению Гаврилко, сегодня ночью, будучи в нетрезвом состоянии, ворвался в ее каюту, выпроводил соседку Гаврилко «прогуляться часок по палубе» и стал лапать девушку, как выразился Мосин, «склоняя ее к сожительству». В ответ получил по физиономии. Красавчик Лепетухин такого отпора не ожидал и набросился на девушку с кулаками. В результате — Гаврилко в судовом госпитале с подозрением на сотрясение мозга, а Лепетухин отстранен от работы и сидит под арестом в каюте.
У Смолина оборвалось сердце. Не смог защитить девчонку!
— Какой ужас! — шумно вздохнула Доброхотова. — В прошлых рейсах ничего подобного не было. Правда, случилось один раз…
— Обратно отправлять надо, — бесцеремонно перебил ее Кулагин. — Дело подсудное. Тяжелое избиение с отягчающими обстоятельствами…
— А что я буду делать без моториста? — запротестовал стармех Лыпко, и его красиво выписанные густые брови обиженно сошлись на бледном, не знающем загара лбу. — И так недокомплект в машине. Я не могу ставить людей на две вахты в сутки.
Капитан шевельнул твердыми губами.
— С первой же оказией! Преступника на борту держать не имею права. Как только встретится советское судно, идущее домой, отправлю! — Он взглянул на старпома. — Дайте указание вахтенным помощникам иметь это в виду.
— Хорошо!
Капитан встал и, не сказав больше ни слова, удалился. Смолин поднял голову и встретился взглядом с Солюсом. В глазах старика стыла печаль.
Под госпиталем разумели небольшую комнату, выкрашенную в убийственно яркий белый цвет, расположенную рядом с кабинетом врача. Там стояла всего одна кровать, и на ней лежала Женя. Простыня была натянута до самого ее подбородка, над белизной полотна резко выделялось крохотное страдальческое личико и на нем, как две большие темные капли, застывшие глаза.
Рядом с больной, такая неожиданная в белом халате, сидела Ирина. Увидев заглянувшего в дверь Смолина, она поспешно поднялась и сделала знак, чтоб молчал.
Женя даже не среагировала на посетителя, глаза ее оставались безучастными.
Ирина кивнула в сторону двери, и они оба вышли.
— Приглядываешь за девчонкой? — спросил в коридоре Смолин.
— Я же медик по образованию, сам знаешь. — Коротко улыбнулась. — Когда-то приглядывала и за тобой.
— А что же судовой врач?
— Мамина недомогает. Я ее только что отправила в каюту. Не переносит качку.
— Судовой врач и не переносит качку?! Ничего себе!
Ирина кольнула Смолина осуждающим взглядом:
— Ну и что тут особенного? Сам Нельсон плохо переносил качку, а Дарвин, совершивший кругосветку, тяжко страдал морской болезнью.
— Да, но, как тебе известно, от этих слабостей двух великих людей не страдало дело.
Ирина, опершись спиной о стену, задумчиво посмотрела в сторону:
— Не знаю… — сказала чуть слышно. — Жалко ее. Одинокая баба, муж бросил, растит сына-лоботряса. Вечные нехватки. Предложили в рейс — не отказалась. Все-таки валюта. Кое-что подкупит для парня. И тоска, говорит, заела…
Смолин взорвался:
— Сын-лоботряс! Маму тоска заела! И она берет на себя ответственность за жизнь и здоровье ста тридцати человек на борту судна дальнего плавания! А если операцию придется делать? Аппендикс вырезать во время качки?
Ирина покосилась на него, сказала спокойно и грустно:
— Ты всегда был максималистом, Костя. Или — или. Нюансов для тебя не существовало…
— Плохо девчонке? — спросил он уже вполне миролюбиво.
— К счастью, ничего критического. Легкое сотрясение мозга, несколько синяков, да шишка на затылке — об стену головой бил. Мерзавец! Теперь более опасен нервный шок от испуга. Да еще подружки добавили: приходили навещать и сообщили, что моториста хотят отправить обратно и отдать под суд. Получит срок, раз сотрясение. А у него жена и ребенок. И этой дурочке стало жалко его.
«Да, — подумал Смолин, — бабья жалость мне хорошо знакома». Она-то и сыграла роковую роль в их жизни. Жалость к покинутому, неприспособленному мужу, который — это хорошо понимал Смолин, но не понимала Ирина — ловко воспользовался слабостью жены и сумел внушить ей, что без нее пропадет. Ирина вернулась к нему, но ведь одна жалость не может питать настоящее чувство, Смолин был в этом убежден. Так во имя чего принесла она эту жертву?..
— Послушай, Костя! — Ирина придвинулась к нему, и он кожей лица почувствовал ее теплое влажное дыхание. — Скверную вещь нам преподнесло сегодня радио. Слышал? Кажется, вот-вот начнется война. Сидела рядом с этой Женей, смотрела на нее, жалкую, испуганную, и об Оле думала. Только-только начинает жить, еще ничегошеньки не повидала… И вдруг как наваждение, как проклятие — война! Неужели она действительно может быть? А? Почему? Кому это нужно? Скажи!
От близости Ирины, от запаха ее волос у него вдруг перехватило дыхание. Захотелось прижать ее к груди, успокоить, приласкать. Но он, придав лицу значительное выражение, голосу убежденность, возразил:
— Не очень-то верю в реальность опасности. До конфликта дело не дойдет. Американцы, конечно, ведут себя нагло. Но думаю, у них хватит в конечном счете здравого смысла.
— Вот и Орест Викентьевич сегодня то же говорил — не может человечество дойти до полного безрассудства…
Ирина вдруг спохватилась:
— Надо пойти взглянуть на девочку. Может, все-таки заснула. Ей сейчас нужен покой.
В этот момент в конце коридора обозначилась живописная фигура в тельняшке и по-пиратски надвинутом на лоб красном платке. Это был подшкипер Диамиди, по прозвищу Елкин Гриб, личность на судне примечательная. Подшкипер слыл матерщинником высокого морского класса, за что ему не раз попадало от начальства. Всем было известно, что любимая присказка подшкипера «елкин гриб» — всего лишь вынужденная замена куда более крепких выражений, которые частенько клокотали под его полосатой тельняшкой.
— Слушайте судовую трансляцию! — бросил он на ходу, переставляя по линолеуму обутые в грубые кирзовые сапоги ноги с ленивой неторопливостью, словно боялся поскользнуться. — И быть по каютам! Приказ!
— Что-нибудь случилось? — насторожился Смолин.
— Тревога будет! — равнодушно, как о самом обычном, сообщил Диамиди. — Атомная!
— Что?!
— Атомная! — спокойно повторил подшкипер.
— Вы, должно быть, шутите? — усмехнулся Смолин, с любопытством оглядывая Диамиди.
— Почему тревога? — испуганно спросила Ирина. — Что-нибудь произошло?
— А как же! — невозмутимо ответствовал через плечо Диамиди, придержав шаг. — Американцы балуют. Разве не слышали? Балуют! Мать их за ногу!
В данный момент его брань носила вполне дозволенный политический характер, и он даже не счел нужным понизить голос.
— Ты думаешь, это серьезно? — Ирина с тревогой взглянула на Смолина.
— Думаю, обычный морской треп! — попытался успокоить ее Смолин. — Надо знать Диамиди. Тоже мне политик!
— И я могу спокойно идти? — Она ждала его поддержки.
— Конечно! — Он легонько коснулся ее плеча. — Иди и не волнуйся!
Но Диамиди оказался прав. Через десять минут объявили атомную тревогу. Учебную. Старпом особо подчеркнул по радио: учебная — чтобы не случилось паники. Но команды динамика были драматически суровы, и могло показаться, что в самом деле началась вселенская ядерная катастрофа. Всей экспедиции и не занятым на вахте членам экипажа предлагалось немедленно собраться в столовой команды и ждать дальнейших распоряжений.
Смолин заколебался. Идти ли? В сущности, все это — игра! Нелепая игра! Если начнется атомная война, какая тут общесудовая тревога! Пока на мостике нажмут кнопку сигнала громкого боя — глобальная схватка уже завершится.
Нет, он не пойдет. Обойдутся без него! И не заметят даже. Судовому начальству важно поставить где-то галочку: учение провели, бдительность продемонстрировали, готовность на должном уровне, ядерная война нам не страшна! И точка!
Динамик на стене его каюты голосом старпома комментировал последовательность воображаемых событий и в зависимости от них отдавал приказы.
— …Усилить наблюдение за воздухом! Лево сорок — надводный ядерный взрыв.
— …Внимание! Химическая тревога! Химическая тревога! Средства химической защиты — в положение боевое!
— …Прошла ударная волна. По правому борту горит спасательная шлюпка. Горит краска на трубе. Кормовой аварийной партии ликвидировать пожар!
— В носовой части правого борта пробоина. Силами аварийной группы приступить к заделке пробоины.
— …Судно попало в зону радиоактивного заражения. Произвести радиационную разведку!
— …Произвести дезактивацию судна!
— …Внимание! Дезактивация судна закончена. Произвести замеры остаточной радиации!
Смолин стоял у иллюминатора и смотрел в море. В нескольких милях от «Онеги» в легкой дымке теплого дня чуть заметно прорисовались высокие, желтоватого песчаного оттенка скалы неведомой земли. Должно быть, восточное побережье Крита. Среди этих скал когда-то зарождалась цивилизация. На этих землях Хомо Сапиэнс, Человек Разумный, в медленном движении веков, все больше осознавая свою силу, камень к камню складывал фундаменты под величественные храмы разума, колонны которых до сих пор подпирают самое главное, самое сущное в нашей всеобщей земной культуре.
«Хомо Сапиэнс, Человек Разумный»… Разумный ли он, этот человек?
— …Внимание! Внимание! Отбой всем тревогам! Отбой всем тревогам! — В голосе старпома проступили усталые нотки, как у человека, завершившего нелегкий труд. Будто в самом деле он отбил только что атомную атаку.
Если бы всем нынешним тревогам вот так просто, одной фразой дать отбой!
— «Мать их за ногу!» — вспомнил Смолин оброненное в сердцах подшкипером Диамиди.
Глава шестая
ПОИСКИ
Траление начали с раннего утра, и пока все шло неудачно. Два трала, опущенных один с кормы, другой с борта, радости не доставили. Первый пришел драным — где-то в морских глубинах своей бородой задел за скалы; второй принес лишь кучу ила — желтого, хранящего придонную стужу. Сменили точку траления, решили запустить руку теперь уже в самую пасть знаменитой Ионической впадины, глубочайшего провала Средиземного моря, на все семь тысяч метров. Район этот исследован давно, но до сих пор еще хранит тайны. И можно было надеяться на неожиданное. На это и рассчитывали Файбышевский и Лукина. С самого утра у Ирины было в лице такое напряжение, будто вот-вот произойдет нечто необыкновенное — либо чудо, либо катастрофа.
На третий трал возлагал большие надежды не только отряд Файбышевского, ждал для себя «материал» Солюс вместе со своей ассистенткой Еленой Вадимовной. Ждала улова Валентина Корнеева, молчаливая молодая женщина с широким скуластым неулыбчивым лицом. Всеведущий Чайкин сообщил Смолину, что Корнеева — один из пяти крупнейших в мире специалистов по брахиоподам, морским тварям, которые, говорят, похожи на разваренные пельмени. Раз природа создала некую живую плоть, значит, должны быть по ней и специалисты. Оказывается, во всей нашей стране только она, эта тихая женщина, которая больше похожа на учителя музыки в детском саду, чем на отважного исследователя глубин, всерьез и знает, что такое брахиоподы и зачем они существуют на белом свете. Она, да еще один японец, да еще один француз, да еще два американца. И все четверо знакомы Корнеевой, все они вроде бы ее единоверцы.
Если Ирина нервничала, беспричинно суетилась на палубе, то Корнеева стояла в сторонке с безучастным видом, будто на шумном московском перекрестке терпеливо дожидается зеленого сигнала светофора, только безостановочно накручивала на палец непокорный завиток волос у виска, и было ясно, что волнуется не меньше других. В другом конце палубы неподвижно, словно в карауле, возвышался Файбышевский — без головного убора, в потрепанной телогрейке фасона минувших эпох — и где он только такую отыскал? Но по его крепко сжатым мощным кулакам можно было понять, что и он в напряжении.
Только академик Солюс со своей ассистенткой демонстрировали полную невозмутимость. Они стояли возле самой траловой лебедки и спокойно взирали, как на ее огромный медленно вращающийся барабан виток за витком наматывался толстый стальной трос. Открытий для себя они не ждали, им нужна была любая рыба, вернее, лишь ее мозг — для исследований.
Неожиданно на корме обозначилась коренастая фигура капитана. Бунич бросил мимолетный взгляд на собравшихся и вдруг сурово сдвинул брови, заметив возле лебедки Солюса и его ассистентку. Неторопливо, но решительно направился в их сторону, остановился у ограждающего зону лебедки леера, ткнул пальцем в прикрепленную к лееру дощечку: «Стой! Опасная зона. Посторонним проход запрещен!»
— Надеюсь, вы грамотны? Читать умеете? — Он в упор глядел на академика.
Тот растерялся:
— Кажется…
— Так читайте же! Для кого это написано? Лопнет трос, рассечет вас надвое, как полено, а кто будет отвечать?
У Солюса понуро опустились плечи, он стоял притихший и несчастный, бормотал:
— Извините! Извините…
В этот момент к капитану подскочила Лукина. Даже издали было видно, как опалил гнев ее смуглые щеки. Она задыхалась, голос ее дрожал:
— Как вы смеете! Как вы решаетесь говорить подобным тоном с Орестом Викентьевичем? Это же академик! Это замечательный ученый! А вы… вы…
Бунич медленно обратил непроницаемое свое лицо к Лукиной и выдавил из сурового рта:
— Посторонним вход воспрещен! Всем! Академикам тоже!
Повернулся и неторопливой капитанской походкой зашагал прочь.
К двум часам к подъему трала на корме в сторонке от лебедки собрались любопытствующие. Их было не так уж много — не очень-то привлекала погода. Пришли Золотцев, Ясневич, Крепышин, старпом, несколько человек из экспедиции и экипажа. Капитана не было.
В этот раз картина оказалась действительно впечатляющей. Подъемная стрела вознесла над палубой белую сеть трала, растянутого треугольной рамой, содержимое его вывалили в противень. Перед ним приседали на корточки, отважно запускали руку в студеное месиво ила, что-то в нем находили, что-то извлекали, торопливо, жадно — вдруг перехватят, — рассматривали, совали в банки, в коробки, в ведра, и Ясневич торжественно, как награду, унес большущую морскую звезду, Чайкин отыскал в иле кусок камня и, став в сторонке, сверлил его острым взглядом, словно хотел добраться своим любопытством до самого его нутра. Побежала к себе в лабораторию радостно-изумленная Ирина, в защищенной резиновой перчаткой руке она держала нечто напоминающее банную мочалку. Только Корнеева вышла из толкучки с пустыми руками — ее обычно неподвижное лицо на этот раз выражало откровенное разочарование: не повезло!
Смолин в толпу не полез — зачем мешать людям заниматься делом! Вместе с Крепышиным он издали наблюдал за происходящим с острым интересом, словно перед ним открылась сцена, на которой артисты исполняли забавную комедию. Настроение у ученого секретаря было беззаботным. Он добродушно посмеялся, проводив взглядом Солюса и его помощницу, которые с довольным видом понесли в свою лабораторию по крохотной рыбешке.
— Самую обыкновенную ставриду несут. А знаете, что академику нужно от рыб? Одна только голова. Ха! Ха! Тела отдает на камбуз. Каждый по-своему с ума сходит.
— Зачем ему головы?
— Липиды в них ищет.
— А что это такое — липиды?
Крепышин широко развел руками:
— Очередная научная абракадабра. Какое-то вещество в мозгу. Наверное, нечто серенькое, скользкое, ничтожное. Оказывается, именно по этому серенькому, ничтожному академик и определяет эволюцию всего живого на земле, в том числе наше с вами умственное развитие.
И, пряча усмешку, добавил:
— По крайней мере, так ему кажется.
Крепышин скрестил на груди руки, приняв позу нейтрального наблюдателя, способного к объективным суждениям. Смолину почему-то подумалось, что дел у ученого секретаря на борту немного. Составляет графики работ, предупреждает назначенных на дежурства, пишет тексты служебных радиограмм, занимается текущими переводами. По научной специальности геоморфолог. Но волнуют ли Крепышина земные рельефы?
— Вполне возможно, просто старческое чудачество, — продолжал Крепышин, лениво растягивая слова. — Как любит начинать свои речи Доброхотова, «в одном нашем давнем рейсе» ребята подшутили над профессором, присланным к нам из какого-то рыбного НИИ. Старик мечтал открыть новый тип рыбы. Однажды так же, как сейчас, поднимали трал, на который профессор возлагал особые надежды, и вот один проказник из его же отряда в момент прохождения трала у борта сунул в сеть через открытый иллюминатор извлеченную из банки тихоокеанскую маринованную селедку, блестящую, жирненькую, — прямо на стол под водочку. Старик увидел ее в противне и задрожал: открытие! Судорожно схватил, понесся в лабораторию: «Нашел! Эврика!» Потом два дня не выходил из каюты — от обиды.
— Злая шутка, — поморщился Смолин. — Тем более над стариком.
— В дальнем рейсе, Константин Юрьевич, без шутки нельзя. Никак нельзя! — В голосе его звучали назидательные нотки. — Иначе загнешься от тоски. «В «Золотом теленке» об этом говорится вполне определенно: «Фруктовые воды несут нам углеводы».
За обедом Золотцев сиял, как именинник. Еще бы: такой удачный трал! Файбышевский доволен, Солюс доволен, даже геологи неожиданно получили образцы, случайно зацепленные тралом. Вот только бедняжке Корнеевой не повезло. Но в другой раз повезет, обязательно. Не все сразу. Всегда найдется выход. Всегда!
Была и еще одна причина для благодушия: Золотцев получил из Италии, из нашего посольства телеграмму. Руководство экспедиции приглашают в Рим. Очень важная встреча. В ней будут участвовать представители нефтяной компании, которая заинтересована в наших геологических исследованиях в Тирренском море. Сообщили еще, что американцы прибудут в Чивитавеккья в точно назначенный срок. У всех отлегло от сердца. Не очень-то добрые времена ныне для наших научных судов. Чтобы получить разрешение на заход в иной иностранный порт, МИД в Москве за три месяца посылает ноту с просьбой. И нередко посольства ему отказывают. Увы, как говорят моряки, в море напряженка!
— Важно, что фирма в нас заинтересована. Большая фирма. Как раз та, которая заключала с СССР контракт на поставку сибирского газа. Она все может, — прокомментировал Ясневич.
— Это прекрасно, — удовлетворенно подытожила Доброхотова. — Значит, Рим посмотрим. Где я только не была! Даже на острове Пасхи. А вот в Риме не приходилось.
Бдительный Золотцев заприметил тень скорбной задумчивости на всегда живом и подвижном лице академика.
— Как я понял, голубчик Орест Викентьевич, вы вроде бы должны быть довольны результатом последнего трала. Или ошибаюсь?
Академик слегка пожал плечами:
— Вполне доволен! Четыре рыбы получили. Прибыль в копилке. Наука у меня такая — накопительство. — Он улыбнулся одними глазами. — А результаты будут уже после моей смерти.
— Увы! Такова доля настоящего ученого, — живо поддержала Доброхотова. — Мы работаем на будущее. Мы, как пчелы, мед собираем для потомков.
— А что, если попробовать забросить еще один трал? Уже в другой точке. А? — Золотцев перевел задумчивый взор на сидящего напротив капитана. — Вот капитан утверждает, будто перед Италией определился резерв времени. Верно, Евгений Трифонович?
— Верно! — кивнул Бунич, не отрывая от стола глаз. Казалось, он был полностью безразличен к бодрому застольному разговору.
«Нахамил Солюсу, а теперь, должно быть, стыдно», — подумал Смолин. Неуютный тип этот капитан. Не такой бы нужен на борту научного судна, а молодой, общительный, здоровый. Вроде Кулагина. Ведь иностранцы будут.
— Если возможно — буду благодарен, — сказал академик. — Здесь район уникальный.
— Возможно! Возможно, голубчик Орест Викентьевич. Будем тралить. Обещаю! — Золотцев сделал паузу и привычным жестом дотронулся до дужки очков. — Есть одна просьба к вам, академик. Я знаю, еще до революции вы жили в Италии, а потом не раз бывали там, итальянским владеете. Не могли бы сегодня вечером рассказать экспедиции и экипажу об Италии?
Золотцев посмотрел на первого помощника.
— Что думаете по поводу моего предложения, Иван Кузьмич?
Тот, как всегда, ответил не сразу, мучительно наморщил лоб, словно решал проблему, требующую серьезного обмозгования, похлопал длинными ресницами:
— Положительно! На лекцию академика все придут. Это точно! Интересно и полезно! — Он теперь уже обращался к Солюсу. — Только, пожалуйста, в лекции сделайте особый упор на то, как там нашим людям держаться, как себя вести, как разговаривать с итальянцами. Так сказать, с учетом местной специфики. И все такое прочее…
Кажется, впервые заметил Смолин на сухих губах академика откровенно ироническую усмешку, хотя и мимолетную.
— Как держаться? — В его горле заклокотал хлипкий стариковский смешок. — Естественно держаться. С достоинством! Как разговаривать? Вежливо разговаривать! Видите ли, вежливость и умение владеть собой — первый признак воспитанности. И это касается всех. Без исключения!
Смолин быстро взглянул на капитана. Тот ковырял вилкой в гуляше, который сегодня был на редкость жестким.
Солюс отер салфеткой губы, как всегда поблагодарил за труд буфетчицу Клаву. Ел он мало, быстро, казалось, ему жалко тратить время на это нелепое занятие, и всегда первым покидал стол, чтобы скорее отправиться в свою лабораторию.
Вставая, взглянул на Мосина:
— Хорошо! Вечером я готов выступить.
И пошел неожиданной для его возраста легкой, подпрыгивающей походкой, маленький, подтянутый, аккуратный, ухоженный — будто шел не из кают-компании с ее малосъедобным гуляшом, самодельными салфетками из оберточной бумаги и унылым, как старый кот, капитаном, а из своего теплого стариковского дома, где о нем заботятся и его берегут.
…Казалось, над судном треснуло само небо. Грохот был внезапным, коротким и чудовищным. Некоторые вскочили, испуганно озираясь, не понимая, что это такое. Лишь моряки оставались на своих местах и не проявляли особых эмоций. Капитан продолжал медленно пережевывать мясо, а старпом пояснил:
— Реактивный. Сверхзвуковой.
Хрипнул на стене динамик:
— Капитана просят подняться на мостик.
С недовольной миной Бунич встал, рывком отодвинул стул, зашагал к выходу.
На палубах уже было полно народу.
— Вон он! Вон!
Где-то у самого горизонта, под низко и тяжело лежащей над морем свинцовой плитой тучи, крошечной, но четкой мошкой в легкой непогодной дымке проступали очертания самолета. Казалось, там, вдали, он на какое-то время застыл в раздумье: что делать дальше, возвращаться ли к «Онеге» или уходить восвояси. Поторчал точечкой под тучей — и вот его уже нет, уполз в небесную хмарь, словно растворился в ней.
— Снова придет! — сказал кто-то. — Они обычно по нескольку раз. Пугают.
На палубе появился взволнованный, с блуждающими глазами Шевчик. У него был такой вид, будто опоздал к только что отошедшему поезду. Рыскал глазами по тучам, причитал:
— Ну где он? Где? Это же стопроцентный люксус! — Встал на изготовку, крепко упершись кривыми ногами в палубу, прицелился объективом в небо, оскалив в напряжении зубы. — Милай, ну лети же скорее. Лети! Очень прошу тебя! Ми…лай!
И «милай» внял просьбе кинооператора. Сперва он был похож на птичку, вылетевшую из-за облака, но, стремительно приближаясь, менял очертания, из черной точки вытянулось серебристое острие, оно пикой прокололо облако, потом у острия по бокам, как плавники, проступили отростки скошенных к хвосту крыльев, в неожиданно пробившемся луче солнца блеснул фюзеляж. Самолет целился в беззащитную притихшую «Онегу».
Громко и радостно зажужжала пущенная на полный оборот камера Шевчика.
Разглядеть самолет почти не удалось, так стремительно он скользнул над самыми мачтами судна. И все-таки Смолину почудилось, что в какую-то долю мгновения за тускло блеснувшим плексигласом пилотской кабины он успел ухватить взглядом забранную шлемом голову пилота, темные очки, упрятавшие глаза и фарфоровый оскал зубов. Вот он, «милай»!
В следующую долю мгновения по палубам судна хлестнул тяжкий шлейф грохота, который нес за собой уже далеко ушедший самолет, казалось, этот грохот расплющил мозги, прижал плечи, в лоскутья превратил барабанные перепонки…
Через какое-то время, когда уши вернули себе способность слышать, Смолин различил сказанное рядом:
— Стопроцентная провокация! Это же облет. Это опасное пикирование, рассчитанное на то, чтобы запугать. В международной терминологии квалифицируется как психологический терроризм.
Вблизи стоял Ясневич. Его обычно мягкий, вкрадчивый тенорок звучал сейчас жестко и отрывисто, словно он давал оценку случившемуся перед высокими официальными лицами.
— Вот вам прямой результат речи президента Соединенных Штатов. — И Ясневич, повернувшись в сторону Смолина, как бы призвал оценить его, Ясневича, политическую прозорливость.
— А ведь так и война может начаться, — тоскливо сказала Алина Азан, — не рассчитает, промахнется, угодит в корабль — и война!
Прошло несколько минут, и американец вновь спикировал на «Онегу», камнем падая из облаков и точно целясь в ее верхнюю палубу. В этот раз, казалось, вышел из пике лишь у самых клотиков мачт, показав на мгновение свое лоснящееся акулье брюхо.
С крыла мостика на корму, где стоял Смолин, спустился Золотцев, озабоченный, хмурый, прошел мимо, на ходу устало обронив:
— Не нравится мне все это. Не нравится.
А через несколько минут динамик голосом вахтенного снял палубную команду с мест у лебедки, а потом деловито и буднично сообщил:
— Даем ход!
Это означало, что Золотцев отменил обещанное дополнительное траление: «Не та обстановка». В результате последней речи президента от американцев всего можно ожидать. Возьмут и крейсер пришлют. У них повсюду базы. Нет! Уж лучше не искушать судьбу.
— Ничего, друзья мои, ничего, — бодрился начальник экспедиции. — Мы свое наверстаем. Уж академик нас извинит. Политика!
— Политика есть политика! — кивнул Солюс. — Правда, я в ней не очень-то разбираюсь. Но вам, конечно, виднее.
Вечером в столовой команды академик Солюс рассказывал об Италии. Он говорил об этой стране как о своей юности, потому что Италия впервые пришла в его жизнь, когда эта жизнь только началась. Взгляд старика был устремлен куда-то вдаль, поверх голов сидящих в зале, на губах светилась счастливая улыбка. Когда академик замолк и раздались дружные аплодисменты, он словно очнулся и, смутившись, стал раскланиваться. А те, кто сидел в зале, поняли, с каким уважением надо относиться к народу, с которым предстоит встретиться, к его руинам и алтарям, прошлому и настоящему, ко всему лучшему, что он создал, к удивительной природе, среди которой ему посчастливилось существовать.
Это был урок настоящей политики.
— А вы, оказывается, Орест Викентьевич, еще и поэт, еще и политик! — сказал Смолин, провожая академика до его каюты.
Тот протестующе поднял руку:
— Ни то ни другое! Просто старик. И самое лучшее, что во мне осталось, — воспоминания.
Глава седьмая
ДОРОГА В ВЕЧНЫЙ ГОРОД
С моря Чивитавеккья не производила особого впечатления — длинная острая стрела мола словно огромной рукой ограждала с юга небольшую бухточку, в бухте теснились три белобортных с голубыми трубами пассажирских судна, несколько торговых, за бухтой возвышался холмистый берег, и на его склоне лепились кварталы плоскокрышего малорослого городка. Он лежал по склонам холма ровными желтоватыми пластами, как обнажения песчаника, только несколько шпилей церквей, да слева на окраине городка две высоченных заводских трубы нарушали однозначную геометрию давнего человеческого поселения, о котором Солюс, выступая накануне, говорил, что по возрасту оно под стать самому Риму.
К пришвартовавшейся «Онеге» цепочкой направились с десяток ожидающих ее сеньоров во главе с чином в сером мундире и фуражке с кокардой. Важно поднялись по парадному трапу, потом по внутреннему, прямо в каюту капитана.
В конференц-зале жаждущие отправиться на берег заполняли итальянские таможенные декларации, строго вопрошающие, сколько при тебе литров спиртного, сколько пачек сигарет, радиоприемников и фотоаппаратов. Первый помощник, озабоченный больше обычного, сидел в своей каюте с распахнутой дверью и составлял списки на увольнение в город. Надо было составить их так, чтобы одиночек не получалось, — одному ходить по чужой стране негоже. Солюс, конечно, красиво обрисовал Италию, но все это было в давние времена. А сейчас там и мафия и терроризм — Альдо Моро убили и нашего журналиста украли. Так что смотри в оба!
Больше часа пребывали гости с берега в капитанской каюте, разумеется, отведали водочки, потом так же гуськом во главе с сеньором в фуражке ушли восвояси. После их ухода выяснилось, что новости не столь уж отрадные. Выход на берег разрешен только в пределах города Чивитавеккья и ни метра дальше, в Рим поездка невозможна. Для этого нужно специальное разрешение столичных властей, ибо для советских моряков существуют ограничения на поездки. Раньше не существовало, а теперь ввели. Увы, конфронтация! Правда, среди сегодняшних визитеров был представитель итальянской нефтяной компании, он пообещал «протолкнуть» этот вопрос и усиленно подчеркивал, что «Рим — открытый город». Но станет ли он для пассажиров «Онеги» действительно открытым — неизвестно. А если и откроется, то речь может идти только о завтрашнем дне и лишь о небольшой группе. Кто именно поедет в Рим, будет решено дополнительно. А сейчас увольнение до восьми вечера.
Когда расходились, Доброхотова подступила к Золотцеву:
— Вы уж, Всеволод Аполлонович, при составлении списка в Рим, пожалуйста, учтите меня. Как ветерана. Ни разу не пришлось побывать в Риме.
— Не знаю, не знаю, Нина Савельевна. Как получится, — уклонился от ответа начальник экспедиции.
В город выпустили уже после обеда. Ирина, естественно, была в обществе Файбышевского, к ним присоединилась Корнеева. Сколачивались и другие группы.
— Константин Юрьевич! Не возьмете в компанию?
Перед Смолиным предстал исполненный дежурного оптимизма Крепышин. Смолин пожал плечами:
— Если вас устраивает мое общество…
Крепышин так Крепышин! Какая разница, с кем ходить, коли нельзя с кем хочется.
— Просился со мной и Чайкин, — предупредил Смолин. — Кликните его!
Пока Крепышин ходил за Чайкиным, Смолин стоял у борта и смотрел, как покидают судно уволенные на берег. Вот сошел по трапу капитан вместе с молодым франтоватым итальянцем, должно быть, торговым агентом, который приезжал принимать заказ на продукты. Спустился Файбышевский со своими спутницами. На этот раз он был в приличном костюме и до блеска начищенных ботинках. Ирина тоже приоделась, всерьез поработала над прической — волосы стянула на затылке в пучок, заколола модной шпилькой и стала похожа на даму из девятнадцатого века. Смолину всегда нравилась именно такая ее прическа. Теперь она предназначалась Файбышевскому.
— Константин Юрьевич! — услышал он голос Крепышина. — Не хочет идти Чайкин. Представляете? Не х о ч е т в Италию!
— Да ну? — тоже изумился Смолин. — Это почему же?
— В лаборатории сидит и бумагу марает. Да так торопливо, словно долги перед зарплатой подсчитывает. Лицо как с перепоя. Говорит, ночь не спал, идея в голову пришла. Представляете? — Крепышин добродушно расхохотался. — Оказывается, у нас на борту Ньютон объявился!
— Вполне представляю! Может быть, и Ньютон. Ладно! Пускай работает! Работа — дело святое! — И Смолин поймал себя на мысли, что позавидовал Чайкину.
За пакгаузами подковой простирался пассажирский причал. Возле него плоскими срезанными кормами к берегу стояли солидные белые паромы, задние стенки их были подняты, и в распахнутый зев судна, в просторные его ангары один за другим въезжали автомашины — грузовички, маленькие и большие автобусы, легковушки, тупоносые вездеходы. Дожидаясь отхода очередного парома, за столиками уличного портового кафе сидели в потертых джинсах парни и девушки, у их ног лежали синие и красные рюкзаки, слышалась немецкая речь.
Миновали портовые ворота. Куда идти? Что смотреть? Осведомленный в заграницах Крепышин предложил прежде всего отыскать туристское агентство и заполучить там схему города.
— Обычно дают бесплатно! — подчеркнул он.
Агентство нашли без труда, располагалось оно на набережной, рядом с богатой гостиницей. На доступных каждому посетителю полочках лежали туристские карты и буклеты для путешествий по Амстердаму и Токио, Канарским островам и Мексике. Об Италии не было ни строчки.
— Ничего себе! — почему-то обрадовался Крепышин. — Оказывается, не только у нас, но и у них бардачок с сервисом.
Однако деловито принялся засовывать в прихваченный с судна портфель по экземпляру буклетов и карт из тех, что обнаружил на полках.
— Зачем они вам? — удивился Смолин. — Амстердам! Мексика! Мы же туда не собираемся!
Крепышин, в свою очередь, удивился наивности Смолина.
— Просто глупо не взять! Ведь задарма!
Они шли по улицам города куда глаза глядят, не выбирая направления. Все основные магистрали Чивитавеккья длинно и уныло тянулись вверх по склону холмов, особого интереса для осмотра не представляли. Ближе к морю было оживленнее, побольше торгующих всякой всячиной магазинчиков, уличных кафе со столиками прямо на тротуарах. За столиками восседали важные старики в темных костюмах, попивали сухое вино, перебрасывались фразами, глазели на прохожих.
— Местные пикейные жилеты! — весело прокомментировал Крепышин. — Международную политику обсуждают. «Пиночету палец в рот не клади!» Разве вы не знаете, что именно здесь, в Чивитавеккья, именно за этими столами, она, политика, и решается?
— Хотите что-нибудь выпить? — предложил Смолин. — Почему бы нам тоже не посидеть и тоже не поглазеть на прохожих? А? Только, чур, о политике ни слова! Ну ее к дьяволу!
— Можно, конечно, и посидеть… — стушевался Крепышин. — Да стоит ли гро́ши тратить на ерунду!
— Почему на ерунду? Сегодня довольно жаркий день. Неплохо глотнуть чего-нибудь холодненького.
Они заняли места за столиком. Подошел кельнер.
— Что предпочитаете? — Смолин ободряюще взглянул на своего вдруг притихшего спутника. — Вино, пиво, воду? Может быть, холодного натурального вина? Я угощаю!
— Вы? — Крепышин неопределенно подвигал бровями. — Спасибо, конечно. Только неловко вводить вас в расход. Возьмем лучше пива. Подешевле.
Им принесли по пустой кружке и по банке консервированного датского пива. Оно оказалось терпким, с приятной горчинкой.
— Вот это питие! Хорошо! — крякнул Крепышин, отирая губы тыльной стороной ладони. — А вы — вино! В жаркий день пиво куда лучше!
Обе банки опорожнили быстро, и Смолин попросил кельнера повторить. Теперь уже отхлебывали мелкими глотками, смакуя. Позволили себе даже поглазеть по сторонам. Мимо кафе все катили и катили машины в порт к паромам, отправляющимся на Сицилию. Иногда проплывали роскошные «кадиллаки» и «мерседесы», холодно поблескивая лакированными боками, словно роняя на ходу мимолетные презрительные улыбки сидящим за столиками дешевого уличного кафе.
Наконец решили идти дальше, попросили у кельнера счет. Крепышин взглянул на обозначенную в нем сумму, и его квадратная челюсть тяжело отвисла.
— Не фига себе! — присвистнул он. — Почти десять тысяч! Так ведь на это можно было бы купить половину кроссовок! И все потому, что вы, Константин Юрьевич, обратились к нему по-английски. Решил, гад, что американцы перед ним. А с американцев можно драть втридорога. Вот и принес импортное датское! Лучше бы заказали обыкновенного вина!
Они еще с час бесцельно бродили по улицам, передохнули на крошечном бульварчике, над которым шелестели жестяными листьями пальмы, поглазели на витрины магазинчиков. Зашли в обувной. Обуви оказалось великое множество.
— Как будто здесь живут сороконожки, — с неприязнью отметил Крепышин. — Даже противно!
Цены были им не по карману. Выходя из магазина, Крепышин вздохнул:
— Какие там кроссовки стояли! Клевые! Настоящие выгребные!
— Какие? — не понял Смолин.
— Выгребные. По-морскому. Годятся, стало быть, на то, чтобы на стоянках выгребать в них на местные бродвеи. Так, чтобы с форсом — знай наших!
На одной из улиц на стене старой церкви они увидели мемориальную доску. На белом мраморе было высечено несколько десятков фамилий и имен, мужских и женских, над этим списком надпись: «Жертвам артиллерийского обстрела города. 1943 год». Должно быть, союзники обстреливали при высадке десанта.
— У нас за такими мемориальными досками загубленные жизни не десятков человек, а сотен тысяч, — заметил Смолин.
— Настоящей войны они и не знали, — согласился Крепышин. — А война в конечном счете пошла с их земли, фашизм-то родился здесь, в Италии.
«Это верно, настоящей войны и не знали. Будто ее и не было. Ни руин городов, ни взорванных заводов. Ничего не пришлось восстанавливать или отстраивать заново, как нам. Мы до сих пор из той давней военной беды не выкарабкаемся. Да дело не только в восстановленных стенах. Многие другие убытки войны отрабатываем…»
— Напакостили на чужой земле, а теперь живут себе поживают побогаче нашего, — угадал мысли Смолина Крепышин. — Разве не так? В ширпотребе по крайней мере…
Они шли по тротуарам, и зеркальные стекла магазинных витрин отражали их долговязые фигуры.
— Думаю, что дело не только в последствиях войны, — продолжал Смолин и говорил скорее сам с собой, чем с Крепышиным, которого при других обстоятельствах вряд ли выбрал бы для задушевной беседы. — Не только в них…
— Понятно, не только в них! — охотно поддержал Крепышин. — В нашей бесхозяйственности, неповоротливости, косности…
— И в этом тоже… И конечно, в немалой степени. Но вот у меня все не выходит из головы последнее заявление нашего правительства по поводу речи американского президента. Чтобы так твердо говорить, сила нужна. А сила дорого стоит. Здесь уж не до клевых кроссовок.
Крепышин медленно покачал курчавой головой, не соглашаясь.
— У каждого жизнь одна. И она короткая. И так хочется, пока ты молод, выгрести на подходящие дорожки этой жизни именно в клевых кроссовках! Как утверждал Остап Бендер, ничто человеческое нам не чуждо.
— Остап Бендер такого не утверждал, — усмехнулся Смолин. — Но это не имеет значения. Действительно — не чуждо.
До них долетел негромкий, переливчатый колокольный звон, и вскоре они подошли к белому зданию церкви, стоявшей на площади и своим богатым фасадом напоминавшей здание театра. К главному входу вела широкая, почти дворцовая гранитная лестница, по ней поднимались нарядно одетые люди, и было ясно, что в церкви происходит нечто важное.
— Зайдем? — у Крепышина засветились глаза. — Узнаем, почем опиум для народа. Так сказал Остап Бендер. Это уж точно!
В церкви проходил обряд венчания. Под готическими сводами зала стоял прохладный полумрак, пахло воском и благовониями. Прихожане сидели на похожих на парты дубовых отполированных временами скамьях, поставленных во всю длину зала в два ряда. Опоздавшие толпились у входа, и Смолин с Крепышиным с трудом отыскали местечко за спинкой последней скамьи. Зал был высокий и длинный, как ангар, и фигурки молодоженов, белая и черная, виднелись где-то в самом его конце, у подножия высокого деревянного амвона, а за амвоном, как за столом президиума, возвышалась полноватая фигура пастора в тускло поблескивающем золотом одеянии.
Весь обряд длился торжественно и неторопливо. Голос пастора, усиленный динамиком, долетал откуда-то сверху, подобно гласу всевышнего, и подобно музыке небес, увесисто опускались из-под сводов на плечи людей могучие, почти физически ощутимые звуки органа. Вдруг над головами людей, казалось, рожденный в дрожащих лучах солнца, проникающих сквозь разноцветные стекла витражей, возник женский голос, юный, девственно чистый, звенящий как серебряная струна. Казалось, будто он напоен свежим воздухом свободы, торжества человеческого духа. Женщина пела «Аве Мария»…
Когда завершился этот впечатляющий ритуал и все неторопливо потянулись к дверям, Крепышин восхищенно пробормотал:
— Повезло нам! «Аве Мария» — чудо!
— Ну вот, а вы — кроссовки! — подмигнул ему Смолин.
Минут через двадцать из темного проема церковных дверей вышли молодожены. Парень был облачен в строгий черный костюм с белой бабочкой на кружевной сорочке, но, к огорчению Смолина, лицо у него оказалось уныло-туповатым, глаза осоловелыми, невыспавшимися — замотали, должно быть, беднягу свадебные торжества. Невеста, в белом прозрачном платье, воздушная, как мотылек, выглядела куда привлекательнее, на ее смазливом личике бойко поблескивали темные лукавые глаза. «Наверняка в скором времени будет наставлять рога своему унылому супругу», — почему-то подумалось Смолину. И было немного обидно, что ради этой в общем-то заурядной пары так проникновенно и возвышенно звучала «Аве Мария».
Только что испеченный супруг почему-то был оттеснен в сторону и оставлен в одиночестве, а к его юной половине со всех сторон потянулись поздравители, и она со смехом подставляла каждому щечку для поцелуя.
Крепышин вдруг торопливо сунул в руки Смолину фотокамеру, лицо его полыхало азартом.
— Щелкните меня! Щелкните!
Смолин даже не успел сообразить, что от него хотят, как Крепышин бросился по лестнице к площадке у входа в церковь, выставив вперед чугунное плечо, без особого труда протиснулся сквозь толпу к новобрачной, картинно склонил свою крупную, в густой цыганской шевелюре голову над ее ручкой, потом стремительно выпрямился и звонко чмокнул новобрачную в щечку. В ответ получил веселую благодарность ее греховных глаз.
Все происходило столь быстро, что Смолин едва успевал переводить кадры и нажимать на спуск.
Вернулся сияющий Крепышин.
— Успели щелкнуть?
— Успел!
— Ой, спасибо! Представляете? Щечка как шелк! Одно удовольствие. Уф! И задарма! Как говорил Остап Бендер, ничто человеческое нам не чуждо. Все-таки я утверждаю, что Остап именно так и говорил!
На улице, ведущей к набережной, они увидели странного человека. Широко расставив ноги и прижав к щеке кинокамеру, он целился объективом в проносившиеся мимо лимузины. Присмотревшись, они поняли, что это Шевчик. В сторонке на тротуаре стоял боцман Гулыга, новый друг Шевчика, человек добродушный, улыбчивый, несмотря на грозное прозвище Драконыч. Они сблизились за дни плавания — водой не разольешь. Все свободное время Шевчик проводил на твиндеке, где были каюты команды, но чаще всего в каюте боцмана. Шевчик зная несметное множество анекдотов, баек, невероятных историй, и вокруг него постоянно собирались жаждущие поскалить зубы. Громче всех смеялся боцман, по-женски повизгивая, хлопая себя по ляжкам. Гулыга был влюблен в Шевчика, в город попросился в качестве его помощника, счел за честь носить за ним увесистый, похожий на шарманку, операторский ящик, в котором лежали набор объективов и запасные кассеты.
Но сейчас боцман пребывал в унынии. Наверное, ему порядком надоело таскаться за Шевчиком с тяжелой аппаратурой.
Шевчик издали увидел Смолина и Крепышина, бросился через улицу, заставив идущие автомобили притормаживать.
— Вы-то как раз мне и нужны! — закричал он во все горло.
Можно было подумать, что случилось нечто чрезвычайное. Впрочем, так оно и было, по словам Шевчика. Он начал съемки большой политической ленты, уже сработаны кадры на окраине города, где расположены утопающие в садах виллы богачей, только что взят компактный сюжетик с буржуйскими лимузинами, но самое главное впереди. В городе есть улица имени Пальмиро Тольятти. «Представляете! — Шевчика переполнял энтузиазм. — Да, да, названа в честь итальянского коммуниста! И вполне приличная новая улица!» Он уже был на ней, взяты общие планы. Но теперь нужен оживляж, так сказать, человеческий материал.
— Люди! Люди требуются! Трудящиеся! Помогите мне объясниться с трудящимися! Я пытался, но они почему-то не понимают. Странный народ! Во всем мире Шевчика понимали, а здесь только глаза таращат.
Отказать ему было трудно, хотя Смолину претил весь этот киноажиотаж.
— Я вас тоже обязательно сниму, — поспешил пообещать Шевчик, почувствовав его колебания. — Обязательно! Не сомневайтесь!
— Нет уж, увольте! Помочь — помогу, а в киноартисты не собираюсь!
Предприятие, задуманное Шевчиком, выглядело нелепо и смешно. На улице Тольятти он приставал к редким прохожим со своим «Ду ю спик инглишь?», почти никто из встретившихся по-английски не говорил, а тот, кто вдруг оказывался с английским, ответом своим приводил кинооператора в смятение, потому что, кроме одной английской фразы, Шевчик ничего не мог сказать и продолжал разговор уже по-русски, громко крича и размахивая руками.
Прохожие, пожимая плечами, уходили — к шальным иностранцам итальянцы привыкли. Крепышин стоял в сторонке и хохотал, довольный очередным бесплатным развлечением. Смолин тоже не вмешивался, и Шевчик обиделся:
— Ну почему вы не хотите мне помочь? Ведь так просто остановить кого-то: минуточку, сеньор, один к вам вопросик. Ну, пожалуйста, найдите мне кого-нибудь!
Смолин покачал головой:
— Нет уж, увольте! Своих героев ищите сами. А в переводе, так и быть, помогу.
Двоих Шевчик все-таки подцепил. Молодой парнишка, по виду студент, подтвердил, что действительно говорит по-английски.
— Ну и что я должен спрашивать? — нехотя отозвался Смолин.
— Спросите что-нибудь такое… Что-нибудь про борьбу за мир. Спросите, как он относится к угрозе войны.
Парень спокойно ответил, что он за мир и против войны, но поинтересовался у Смолина, кто этот человек с киноаппаратом, и, узнав, сниматься наотрез отказался:
— В эти игры не играю. Такое мне может боком выйти. — И ушел.
Шевчик недоумевал:
— Говорит, что против войны. Вроде бы прогрессивный. А выходит, контра!
Другой киногерой оказался покладистее.
— Сей руссо! — Он быстро протянул Смолину руку и крепко пожал. Потом ткнул себя пальцем в грудь и весело сообщил: — Коммуниста!
И громко расхохотался, довольный неожиданностью этой примечательной встречи, — сошлись два единомышленника из разных стран, которые еще минуту назад и не знали о существовании друг друга. Разве не удивительно!
Шевчик чуть не прыгал от восторга, суетился, выбирая подходящую точку, приложив камеру к щеке, кричал:
— Еще раз! Еще раз пожмите ему руку. Мне дубль нужен! Дубль!
Смолин выругался про себя, но, изобразив улыбку, снова пожал руку итальянцу. У того были жесткие, с грубой кожей пальцы, и Смолин подумал, что он из рабочих.
Шевчик подскочил ближе, пригнулся.
— Еще разок. Теперь второй дубль, крупным планом. Внимание! Повтор!
— Подите вы к черту! — спокойно отозвался Смолин, не глядя на Шевчика и продолжая улыбаться итальянцу.
Тот тараторил по-своему, вскидывал руки, словно перед ним была целая толпа, похохатывал, а Смолин покорно вторил ему:
— Си, компаньо, Си!
Шевчик бросил умоляющий взгляд в сторону Гулыги.
— Коля! Может, ты пожмешь? Пожми ему руку! Ну!
— Не могу я, Кирилл Игнатьевич! Не могу! Неудобно как-то. Не артист я… — стонал боцман, и вид у него при этом был самый разнесчастный.
Когда отчаявшийся Шевчик бессильно опустил камеру, Смолин, уже прощаясь с итальянцем, снова пожал ему руку и сказал:
— Арриведерчи, амико!
Это был весь набор итальянских слов, которым он располагал.
Итальянец помахал на прощанье рукой и зашагал своей дорогой.
К Смолину устало подошел Шевчик.
— Вы меня подвели! — мрачно заключил он. — Очень даже!
— В комедиях не участвую, Кирилл Игнатьевич. Уж извините!
— Может, пойдем? — нетерпеливо вмешался Крепышин. — Академик толковал, будто тут есть какие-то древнеримские термы. Взглянем?
— А на развал не подадитесь? — спросил Гулыга, и в голосе его затеплилась надежда.
Крепышин насторожился:
— Развал?! Что это за развал?
Гулыга объяснил, что это такой рынок, где всякую всячину продают по дешевке. Бери что хочешь, цена для любой вещи одна и та же, рубашка ли это, джинсы, чулки или что другое. Если Смолин с Крепышиным желают, он покажет, бывал там в прошлом году. Да вот…
Боцман осторожно кивнул в сторону Шевчика, который в этот момент менял в камере объективы.
— Кирилл Игнатьевич! — протянул умоляюще. — На развал бы! Вы же обещали. А то придем к шапочному разбору. Бабки-то так и не послюнявили.
— Чего? — не понял Шевчик. — Чего не послюнявили?
— Да бабки. Деньги, стало быть. Лиры ихние. У вас-то они тоже не потрачены.
Шевчик удивленно вскинул брови:
— Действительно! Не потрачены эти самые бабки! А надо бы!
И засуетился, упаковывая свое хозяйство.
— Может, тоже заглянем?
Было ясно, что теперь и Крепышину страсть как хочется на этот самый развал. Даже глаза прищурил, словно уже высматривал на щедрых прилавках что по душе, а главное, что подешевле.
— Веди, боцман!
Гулыга просиял и решительно двинулся впереди всех. Не узнать нынче Драконыча, подумал Смолин. По судну в любую погоду шастает в синей робе, в грубых кирзовых сапогах, озабоченный, — у боцмана дел всегда по горло, а тут приоделся в яркую оранжевую рубашку, белые брюки натянуты туго, как рейтузы гусара, привыкшие к сапогам мощные ступни наверняка с превеликой силой втиснуты в узкие модные штиблеты, чувствует себя Гулыга в них, как в колодках, и от того на всегда улыбчивом, мягком лице боцмана застыло сейчас подспудное страдание, как у человека, истомленного зубной болью. Глядя на нарядного Гулыгу, Смолин вспомнил шутку, которую слышал от моряков: во флот приходишь молодым и здоровым, а уходишь толстым и красивым.
Им пришлось пройти всего несколько улиц, ведущих в гору, чтобы добраться до рынка. Здесь стояли деревянные раскладные палатки, под их тентами на прилавках навалом лежало то, что именуется у нас точным и емким словом «барахло» — платья, свитера, белье, посуда, полотенца, детские игрушки, обувь, — все либо второсортное, либо вышедшее из моды, либо давно залежавшееся на прилавках других, более солидных торговых предприятий и теперь выброшенное на рынок по пустяковым ценам.
Тут же, рядом, были овощные и фруктовые ряды. Завлекательно алели срезами арбузы, грудами лежали мясистые и тяжелые, как булыжники, персики, гроздья крупного розового винограда казались отлитыми из стекла — такими выглядели весомыми и чистыми. И откуда все это взялось в столь раннее весеннее время года?
Надо бы что-то купить, но что? Может быть, Генке вон ту красную трикотажную рубашку с маркой «Адидас»? Говорят, модно. Или джинсы вон в той палатке, что с краю. Кажется, там висят вельветовые джинсы. Генка мечтает именно о вельветовых. Смолин уже направился было к палатке, как вдруг увидел Ирину. Она подошла именно к той палатке, которую он облюбовал, и потянулась именно к той красной рубашке. Подняла ее на руке и стала сосредоточенно рассматривать. Мужу приглядывает!
Смолин поспешил прочь.
Все запахи рынка подавлял тухловатый, резкий запах, доносившийся от рыбных рядов. Неожиданно Смолин заметил среди покупателей щуплую фигурку Солюса, его красноватая от старческих веснушек голова тускло отсвечивала на солнце. Господи, что делает Солюс в рыбном ряду? Подойдя поближе, Смолин оторопел: академик стоял возле грудастой торговки и пытался сунуть ей в руки бумажную купюру, она отталкивала деньги, что-то кричала, вскидывала руки к небу, словно призывала в свидетели самого господа бога. Неужели академик Солюс с ней торгуется? И столь неистово! Невероятно!
Наконец, шумный торг завершился, и Солюс, уходя из рыбного ряда с целлофановым пакетом в руках и глядя себе под ноги, задумчиво улыбался. Смолин окликнул его.
Старик поднял глаза, в которых еще сияла улыбка.
— Хороший народ итальянцы… — сказал он тихо.
Оказывается, только что академик попал в забавное положение. Для его исследований по липидам нужны только рыбьи головы. Вот он и решил заглянуть на базар, рыба здесь подходящая, свежая. Головы и хвосты некоторых сортов продавцы все равно отрезают прямо на глазах покупателя, предлагая на продажу лишь тушки. И Солюс попросил торговку: продайте головы! Тушки не нужны, только головы. Женщина цепким взглядом окинула странного человека, говорившего по-итальянски с акцентом, на итальянца непохожего, весьма преклонных лет, одетого довольно скромно. Надо же! Рыбьи головы просит! Голодный, должно быть, эмигрант, без роду без племени! Не приведи господь дожить в старости до такого! Наверняка дети бросили отца — молодежь сейчас только о себе и думает!
Все эти предположения торговка высказала вслух, чуть ли не на весь базар, привлекая внимание к судьбе несчастного старика и продающих и покупающих. Не раздумывая, сунула ему в пакет несколько жирных рыбин, наотрез отвергнув все попытки Солюса заплатить:
— Иди, старик, иди! Да спасет себя господь!
Солюс сокрушенно потряс головой, шагая рядом со Смолиным:
— Куда же мне теперь с рыбинами-то? Придется возвращаться на «Онегу», отдать на камбуз. Не выбросишь же! Такой прекрасный подарок! От Италии!
Проводив Солюса до выхода с рынка, Смолин вернулся на площадь искать пропавшего неизвестно куда Крепышина.
В одном из домов на рыночной площади он обнаружил вход в кинотеатр. У входа под стеклом висела рекламная афиша: «Парк Горького», производство компании «XX век Фокс», США. Под афишей кадры из фильма: лежащее на мостовой в луже крови тело, а за ним знакомые очертания храма Василия Блаженного. Выходящие из дома советские милиционеры с пистолетами в руках. На парковой аллее человек со зверским лицом, в шапке-ушанке, подобравшись со спины, напал на блондинку и железной рукой зажал ей рот.
«Парк Горького»… Смолин как раз живет в Москве недалеко от Парка имени Горького. А в соседнем переулке в старинном особняке расположено итальянское посольство. И возможно, в погожий день итальянцы, живущие на территории посольства, ходят в Парк имени Горького гулять. И не ведают они, какие там, оказывается, страсти-мордасти творятся!..
Крепышина он отыскал в самом начале улицы, примыкающей к рыночной площади, в маленьком обувном магазинчике. Тот сидел на стуле и обстоятельно, с чувством, с толком примерял кроссовки. Рядом с ним в почтительной позе стоял пожилой хозяин магазинчика с еще одной парой кроссовок в руках.
— За половину цены уступает! — гордо сообщил Крепышин. — Дожал все-таки буржуя!
«Поистине ничто человеческое нам не чуждо», — про себя усмехнулся Смолин.
На судно вернулись к вечеру, когда уже стало смеркаться. Дежурный у трапа сообщил, что Смолина спрашивал начальник экспедиции.
Золотцев был чем-то озабочен. Он расхаживал из угла в угол каюты, временами бросая задумчивый взгляд на голубоватый дрожащий квадрат телевизора — Италия передавала рекламный ролик — уговаривали покупать и пить, пить, пить все ту же самую кока-колу.
— У нас новости! — сообщил начальник экспедиции, кивком усаживая Смолина в кресло. — С большим трудом фирма добилась разрешения на поездку в Рим.
Развел в бессилии руками:
— Но, увы, всего на шесть персон. И не более! Значит, при самой тщательной раскладке, естественно, должен ехать капитан, естественно, начальник экспедиции, его первый заместитель, ну и вы с Лукиной.
— Я с Лукиной?! — изумился Смолин. — Но я не имею отношения к руководству экспедиции. Лукина тоже.
— Вы и Лукина должны поехать как знающие иностранные языки, — пояснил Золотцев. — А американцы будут нас ждать именно в Риме. Так сообщили вчера вечером.
Золотцев с лукавым прищуром покосился на Смолина:
— Надеюсь, вы, голубчик, не против того, чтобы взглянуть на Вечный город? Да еще в компании очаровательной женщины?
— Конечно, не против. Но вы сказали, что разрешено шестерым…
Лицо начальника экспедиции снова стало озабоченным. Он выключил телевизор, опустился рядом со Смоляным в поролоновые объятия кресла. Вздохнул:
— Такое здесь дело… Деликатное. На шестое свободное место сразу два кандидата: академик и Доброхотова. Кому отдать предпочтение? Вроде бы академику — огромные заслуги имеет перед всем человечеством.
— Перед человечеством?
— Именно. Но об этом пока говорить нельзя…
— Почему же нельзя, если перед всем человечеством?
— Пока нельзя! — строго повторил Золотцев. — Но Орест Викентьевич уже бывал в Риме, даже там жил. А Доброхотова никогда. И очень просится. Отказать трудно — ветеран и в партии, и в науке. Если пригласить академика — Доброхотова обидится. А не приведи господь вступать в конфликт с заслуженной женщиной! Шуму не оберешься! Но если взять Доброхотову — неудобно перед академиком. И потом, только представить ее в этой поездке! На Рим не придется смотреть, всю дорогу будем слушать счастливые воспоминания о днях минувших на широтах Мирового океана…
— Ну и на ком же вы остановились?
— Принял Соломоново решение. Зашел к Солюсу и все ему рассказал начистоту! И он, как мудрый, воспитанный человек, сам отказался. В пользу Доброхотовой.
— Должно быть, старик надеялся.
— Конечно! И наверняка огорчился. Даже лицом померк. Но ни слова не сказал.
— Вчера он так рассказывал об Италии! Как о родной земле, — вздохнул Смолин. — Значит, поедет Доброхотова?
Золотцев снял очки, подержал их в руке.
— Нет! Место это останется свободным. Чтоб никому не было обидно. Ей скажу, что разрешение получено всего на пятерых. Вы меня поняли, Константин Юрьевич?
Смолин почувствовал на себе выразительный взгляд начальника экспедиции — его делали соучастником лжи.
— Понял! — выдавил с неохотой.
— Вот и ладненько! Ведь в конце концов всегда можно найти выход. — Золотцев сразу же оживился, словно почувствовал, что сбросил с себя груз ответственности, но тут же снова нахмурился:
— Конечно, надо бы взять с собой Чуваева…
— А Чуваев-то при чем? — удивился Смолин.
— При том, голубчик мой! При том! — Но пояснять свою мысль не захотел.
Выходя от шефа, Смолин почему-то не чувствовал радости от предстоящей поездки в Вечный город. Стоило бы пойти в каюту, поработать немного перед сном. Поработать не хотелось, и он поднялся на палубу.
Бухта поблескивала огнями, со стороны моря медленно вошел в нее очередной, похожий на длинную коробку паром с Сицилии, и в облик вечернего города добавил еще света своими многочисленными иллюминаторами, прожекторами по бортам и празднично разноцветными гирляндами лампочек на палубах.
Справа голубовато светилась рекламами набережная, у подножия зданий гостиниц, универсальных магазинов, банков красными и желтыми искорками прочерчивали полумрак сигнальные фонари автомашин. Чужая жизнь, чужой мир…
Скоростная многорядовая дорога вела их машины в Рим. Кавалькада состояла из двух новеньких, с иголочки, поблескивающих свежим лаком «фиатов». В первом, кроме Смолина, были капитан и Ясневич, во втором Лукина, Золотцев и приехавшая за ними из Рима молодая итальянка Мария, говорящая по-русски. Она представляла фирму, которая должна была провести переговоры с руководством экспедиции о возможности новых совместных исследований в Тирренском море.
Был солнечный день, был отличный, без выбоин, асфальт, была отличная скоростная машина, веселый шофер — итальянец, который ни по-каковски, кроме итальянского, не говорил, но всю дорогу с темпераментом южанина размахивал руками, при этом опасно отрывая их от баранки руля бешено мчащейся машины, и непрестанно что-то объяснял, шутил, вероятно, весело и остроумно, потому что сам заливался смехом. И была за бортами машины Италия, страна, которую Смолин видел впервые.
Дорога мягко перепрыгнула через невысокий прибрежный хребет и прильнула к груди просторной равнины, на которой простиралась чистая, ухоженная, неброско красивая и приветливая страна. Аккуратные лесочки, аккуратные, со строгими швами межей небольшие поля, светлостенные деревушки с домиками под красными шапочками черепичных крыш, с длинными балконами и широкими верандами, с окнами, на которых, как опущенные морщинистые веки, лежали ребристые деревянные жалюзи. Невысокие, похожие на зонтики, насыщенные духовитым солнцем нежно-зеленые пинии — средиземноморские сосны, — рослые эвкалипты, ровно расставленные вдоль дороги, создавали доброе путевое настроение — казалось, они ведут тебя к ясным, добрым целям, которые в конце пути.
— Хорошо им! Баловни природы! — вдруг произнес Бунич с оттенком неприязни. — Даже зимой зелено и тепло. А мы пять месяцев в году без травинки, без тепла — снег, дожди, слякоть… На каждый сезон своя одежка, да не одна, в зависимости от каприза погоды. Дешевле им жить. На одежду куда меньше тратятся, чем мы, не говоря уж о топливе…
Произнеся эту непривычно длинную тираду, Бунич снова примолк. Выходит, открывающийся за окнами элегический пейзаж у каждого вызывает свои ассоциации.
Все чаще стали встречаться городки, наступавшие своими окраинами на рощи и поля, погустело движение на дороге — приближались к Риму.
— И война по их земле прошла легонько. Все их древности и современности пощадила. Не то что у нас, — через четверть часа снова подал голос Бунич.
Смолин покосился на сидящего рядом с ним капитана. Интересно, сколько ему лет? По внешнему виду вполне мог быть участником войны. И она, такая вроде бы уже далекая, не дает ему забыть о себе.
Дома по краям дороги, вытеснив пинии и эвкалипты, сдвинулись ближе к обочине, поднялись в росте, посолиднели в облике, блеснули синеватым зеркальным стеклом витрин, ухоженной бронзой парадных подъездов. Дорога втискивалась в уличные ущелья Вечного города.
Прошло немало времени, прежде чем бесчисленные светофоры на перекрестках у подножий потемневших от времени почтенных каменных махин минувших веков пропустили их машины в самый центр города. На какой-то площади «фиаты» с трудом причалили к тротуару, найдя среди других застывших на стоянке машин крохотные просветы. Путешествие было окончено.
— Вначале приглашаем вас пообедать, — сказала Мария, исполненная молодой и деловой энергии натуральная блондинка, столь редкая среди итальянок. — А потом займемся нашими проблемами.
Фирма проявила щедрость. Гостей с «Онеги» привезли, как сообщила Мария, в престижную старинную часть города, на площадь Навона, излюбленное место туристов. В центре площади, среди потемневших от времени классических изваяний били веселые струи фонтана, здесь оказалось полно ресторанов, кафе, на брусчатой мостовой будто капканы расставили треноги своих мольбертов молодые художники, терпеливо ожидающие клиентов, готовые увековечить вас на холсте или бумаге на фоне площади вместе со старинным фонтаном, голубями на мостовой, живописно броской праздной толпой — только плати!
Обед был заказан в ресторане под названием «Три ступеньки», основанном два века назад, заведении, судя по всему, дорогом, достойном приглашения столь солидной фирмы, которую представляла Мария. Пока гости прохаживались по площади, знакомясь с ее достопримечательностями, в компании Марии оказался прибывший на обед один из боссов фирмы, худощавый очкастый человек с уверенными манерами и в безукоризненном костюме процветающего делового человека.
Стол был накрыт под тентом на уличной веранде, примыкающей к ресторану. Расторопные кельнеры в смокингах положили перед гостями украшенное гербом меню, в котором было перечислено немало всякой всячины, несомненно превосходной, а цифры, стоящие перед каждым блюдом, внушали еще большее уважение и к ресторану, и к фирме, которая пригласила сюда гостей с «Онеги».
Самым счастливым за столом выглядел Золотцев. Весь вид его, казалось, говорил: «Я же обещал, что все, все будет хорошо!»
Едва приступили к первому блюду, традиционному спагетти, как появился еще один приглашенный к обеду. Это был молодой человек со смоляными волосами, блестящими, как маслины, глазами, живой, улыбчивый, тоже с деловым лицом, тоже в безукоризненном костюме. Его доброжелательная улыбка, которой он уже издали одарил присутствующих за столом, уверенные движения, уверенный тон, с которым он обратился по-итальянски к Марии и к ее шефу, свидетельствовали о том, что молодой сеньор, как и очкарик, сидевший во главе стола, принадлежит к числу процветающих и перспективных. Каково же было изумление гостей, когда, усаживаясь на свободное место и адресуясь ко всему столу, он по-русски произнес:
— Добрый день, товарищи! Меня зовут Виктор Николаевич Юрчик, я атташе советского посольства в Риме.
Легкость в общении, юмор дипломата быстро нарушили обычную в таких случаях первоначальную скованность и придали застольной беседе непринужденный характер… «Вот что значит быть профессионалом в своем деле», — подумал Смолин, с одобрением поглядывая на молодого человека.
Когда подали очередное блюдо: дары моря — креветки, кальмары и морская капуста — и наполнили бокалы превосходным охлажденным белым вином, Юрчик счел нужным легонько коснуться деловых вопросов. Он сообщил, что ожидаемые «Онегой» американцы и канадец в Рим еще не прибыли, из американского посольства получены сведения, что прибудут завтра и поедут прямо в Чивитавеккья. «Возможно, прибудут», — как сказал секретарь американского посольства.
— Возможно? Значит, могут и не прибыть? — забеспокоился Золотцев.
— Все возможно в нашем мире, — с профессиональной загадочностью улыбнулся Юрчик. — Вы же знаете, какая ныне обстановка. Все газеты только и пишут о заявлении президента США и советском ответе. Чего только не пишут!
Он рассмеялся:
— Сегодня одна газета заявила, что начала войны можно ожидать со дня на день.
За столом притихли.
— Политика! — солидно обронил Ясневич.
— Такая политика приносит только вред здоровому бизнесу, — невесело заметила Мария, отчужденно взглянув куда-то в сторону площади.
— Здоровому! — многозначительно подчеркнул Ясневич.
Принесли еще вина, новое блюдо, и все обрадовались возможности переключить разговор на другую тему. Юрчик стал рассказывать о площади, на которой они находились, о ее богемной репутации, о пикантных историях, которые здесь приключаются, рассказывал с юмором, вызывая у всех улыбки, но — заметил Смолин — ища поощрения прежде всего в улыбке Ирины, сидевшей напротив.
После обеда составили план действий. Золотцев и Ясневич вместе с представителями фирмы уезжают на переговоры, а потом в университет, капитан с Юрчиком в консульство — и у Бунича там дела.
— А вы? — Золотцев, приподняв очки, близоруко посмотрел на Ирину, потом на Смолина. — Что же мне с вами-то делать? Американцы не прибыли. На переговоры вам ехать ни к чему! Может быть, погуляете по Риму? Потом в условленном месте встретимся. А?
— Только будьте осторожны! — предупредил Ясневич и значительно вскинул брови. — В Риме полно террористов! Учтите!
Смолин с удивлением для самого себя почувствовал, как гулко забилось у него сердце: вдвоем по Риму! Но Ирина поспешно возразила:
— Нет, нет! Я бы тоже поехала в посольство. К тому же там могут быть для нас письма.
— Прекрасно! — откровенно обрадовался Юрчик. — Наверняка письма будут.
Смолину ничего не оставалось, как отправиться вместе с Золотцевым и Ясневичем.
Фирма находилась недалеко от площади Навона, в новом здании со стенами из бутылочного цвета стекла, за которыми стыла искусственная прохлада, в мраморном вестибюле гостей ждали объятия дорогих, обитых кожей кресел. В одно из них Смолин и опустился с искренним удовольствием — делать ему на переговорах было нечего. Любезная Мария приволокла ворох газет на английском языке — из Лондона, даже из Нью-Йорка, и, что удивительно, все они были свежие, сегодняшние.
О чем только не писали в газетах — о путешествиях и великосветских свадьбах, морских катастрофах и забастовке наложниц низама хайдерабадского, неожиданной победе немолодого английского боксера над молодым итальянцем, самоубийстве известной эстрадной певички в Канаде и аресте торговцев марихуаной в Венесуэле. Но больше всего о войне, опять же о речи президента США и советском ответном заявлении, и хотя тон всех этих писаний был хлестким, за ним угадывались тревога и неуверенность в делах завтрашнего дня.
Через час бесшумно распахнулись двери лифта и в вестибюле появился Ясневич.
Он принес хорошую новость: звонил из посольства Юрчик, приглашает Смолина и Лукину в римскую филармонию на концерт Елены Образцовой — сейчас в Риме ее гастроли. В шесть вечера он будет ждать Смолина у стелы на площади перед собором святого Петра. А они — Золотцев с Ясневичем — должны ехать в университет на новые переговоры, по пути заберут в посольстве капитана, а после переговоров отправятся прямиком в Чивитавеккья.
— Увы, дела, дела! — вздохнул Ясневич.
Было решено, что Смолина с Лукиной отвезет к «Онеге» другая машина, ее пришлют к филармонии.
— Вот номер машины, черный «ситроен». — Ясневич протянул листочек бумаги. Помедлил. — Как-то боязно отпускать вас одного…
— А вы не бойтесь, Игорь Романович! Кому я нужен?
— Да ведь вы сами слышали — терроризм… — грустно вздохнул Ясневич.
Ничего нет приятнее, чем бродить одному не спеша по такому городу, как Рим. Казалось, оживали перед ним строки и картинки из давних школьных учебников, из книг, запоем прочитанных в юности. На римских бульварах пахло ранней сиренью. Кривая улочка вывела его на светоносный простор, он глянул за каменный парапет — внизу медленно катил темные воды Тибр. Отсюда, от набережной, недалеко до знаменитого фонтана Треви, — так объяснил ему какой-то старик, с превеликим трудом подбирая английские слова. Фонтан нашел быстро. Но подойти поближе к нему оказалось нелегко, плотным кольцом окружали его туристы, каждому хотелось бросить в воду монету, чтобы, как сулит примета, снова побывать в Вечном городе.
«Какая ерунда, — подумал Смолин. — Бросай не бросай — вряд ли когда-нибудь снова окажешься в Риме». И все-таки не удержался — бросил отечественный гривенник, завалявшийся в кармане.
Надо бы побывать еще на Площади Испании, на Авентинском холме, а потом спокойно побродить под сводами собора святого Петра, самой знаменитой римской достопримечательности. Но время пролетело незаметно, и на соборную площадь он пришел как раз к шести.
Юрчик появился у стелы вместе с Лукиной и полноватой, болезненного вида женщиной, которая сразу же пожаловалась на жару, на автомобильные пробки на дорогах, на невероятное нашествие на Рим бесцеремонных иностранных туристов. Юрчик представил ее: «Моя супруга», и лицо его при этом притухло.
— Ну как вам наш собор? — устало спросила женщина.
— Я его еще не успел посмотреть.
— Да вы с ума сошли! — возмутилась она. — Не посмотреть святого Петра! Бегите немедленно!
Она перевела взгляд на мужа:
— Сколько мы можем подождать?
— Двадцать минут. Не больше.
— Бегите! — приказала женщина.
И Смолин побежал. Он пробился сквозь толпу, которая текла двумя потоками, вовнутрь и изнутри, ворвался под своды собора и замер от неожиданности: какой поразительный простор, какое раздолье для света, воздуха и звука! Казалось, мягко сходящиеся над головой своды поднимаются в заоблачный мир…
Что можно увидеть за двадцать минут! И все же он успел посмотреть старинные фрески на стенах, через головы толпы бросить взгляд на мраморный шедевр Микеланджело — богоматерь с телом снятого с креста бога-сына, оценил торжественную роскошь амвона. Услышав за спиной резкий говор, непривычный для европейского слуха, Смолин оглянулся и увидел группу японских туристов, напряженно внимающих каждому слову экскурсовода о чужом святилище… «Мир неделим», — подумал он.
Ровно через двадцать минут Смолин подошел к ожидавшим его спутникам.
В машине ему предложили место рядом с Ириной на заднем сиденье. Она открыла сумочку и протянула конверт:
— Тебе! Захватила в посольстве…
Он взглянул на почерк на конверте. Письмо было от Люды. Не распечатывая, сунул конверт в карман пиджака.
— И ты получила?
Она помедлила.
— И я!
День выдался необычным, полным событий, и как достойное его завершение их ждал храм музыки.
Слушая удивительный голос Елены Образцовой, радуясь буре аплодисментов, которыми награждали ее итальянцы, Смолин снова подумал: «Мир неделим!»
Когда концерт окончился, к Смолину и Лукиной подошел Юрчик и напомнил, что на улице их ждет машина, на которой они поедут в Чивитавеккья, а он, увы, не сможет их проводить, потому что должен ехать с Еленой Васильевной на ужин к итальянскому оперному светиле.
Распрощавшись с Юрчиком, Смолин и Ирина вышли на улицу, но возле филармонии черного «ситроена» не обнаружили. Они осмотрели десятки машин, стоящих около самого здания и в прилегающих к нему переулках, отыскали два или три «ситроена», но с другими номерами. Прошло полчаса. Постепенно рассосалась публика, вышедшая из здания филармонии, разъехались машины. Улица опустела.
Подождали еще полчаса — машина не появилась. Оставалось одно: звонить в посольство.
Сухой, не слишком приветливый голос дежурного коменданта сообщил, что все посольское начальство давно отбыло, звонить домой Юрчику бесполезно — он на приеме и наверняка вернется поздно. Дежурных машин в посольстве сейчас нет, тем более для поездки в Чивитавеккью.
— Звоните часика через два, — посоветовал дежурный, слегка смягчив голос. — Может быть, Юрчик приедет пораньше…
— Часика через два! — возмутился Смолин, положив трубку телефона. — Может, приедет. А может, не приедет! А если вообще явится ночью! К черту, возьмем такси! У меня есть деньги.
— И у меня тоже остались, — сказала Ирина, обрадованная его решительностью: — Едем! — И откровенно призналась: — Еле хожу! Ноги! Сил нет!
Смолин только сейчас заметил, что на ногах у Ирины узенькие туфельки на шпильках. Действительно, в такой обуви не находишься!
Только четвертый по счету таксист согласился везти их к морю и то неохотно, лишь после того, как связался по радио со своим начальством.
Несмотря на поздний вечер, машин на шоссе оказалось довольно много, и все мчались с бешеной скоростью, в том числе их такси — стрелка спидометра временами приближалась к ста сорока.
— Кто вы по национальности? — спросил по-английски долго молчавший шофер после того, как они выехали за пределы Рима. — Не могу понять, на каком языке переговариваетесь. На сербском?
По-английски шофер изъяснялся вполне прилично.
— На русском! — сообщила Ирина.
— Вот оно что! — протянул шофер. — А я подумал, что сербы. Синьора на сербку похожа…
После недолгого молчания заговорил снова:
— Значит, тоже коммунисты… — В голосе его проступила ирония. — Тем более русские!
— Это имеет для вас значение? — спросил Смолин.
— А как же! Имеет! — подтвердил шофер, и в зеркальце над лобовым стеклом в слабом свете приборного щитка Смолин увидел его прищуренные глаза и небрежно оттопыренную нижнюю губу. — Не люблю коммунистов, синьор! Ни русских, ни югославских, ни наших итальянских. Никаких! — Шофер откинулся на сиденье, уперев руки в баранку руля, словно располагался к длительному разговору. — От вас одна смута и непорядок. А я за порядок. За твердый порядок.
Английское короткое и резкое «хард» — «твердый», в его устах прозвучало как окрик.
— У каждого свои взгляды… — примирительно отозвалась Ирина, напуганная откровенной враждебностью шофера.
Тот раскатисто рассмеялся:
— Вот, вот! Свои! Вы правы, синьора! И вам мои очень не понравятся, если я решусь их сейчас высказать вслух.
В его голосе прозвучала почти угроза. Черт возьми, здесь, на Западе, шоферы такси, особенно из престижных транспортных компаний, строго блюдут интересы клиентов и подобным образом с пассажирами не разговаривают. А этот откровенный наглец. Может быть, даже из фашистов. Сколько ему может быть лет? Затылок чуть седоватый. Наверное, столько же, сколько и Смолину — сорок. Если и фашист, то из новых. Не исключено, что даже из «красных бригад», из тех, кто похитил и убил Альдо Моро. Ясневич в своих опасениях, пожалуй, был не так уж смешон.
— Если бы я знал, кто вы, ни за что бы не повез, — продолжал шофер после томительной для встревоженных пассажиров паузы.
Встречные машины били в лобовое стекло тугим жестким светом, и оттопыренные уши шофера просвечивали, как у кролика. Он не торопясь закурил, не спросив согласия пассажиров. Ирина закашлялась. Смолин возмутился, подался вперед, чтобы сделать наглецу замечание, но Ирина умоляюще прошептала:
— Не надо! Прошу тебя!
Смолин осторожно дотронулся до Ириной руки — она была ледяной. Он крепко сжал пальцами ее хрупкую кисть, чтобы успокоить: не бойся, я с тобой! При этом невольно подумалось, что она непременно поторопится освободить руку. Но этого не произошло. И он почувствовал, как к его груди теплой волной подступила нежность, уже забытая сладкая нежность, которая когда-то согревала его дни…
Машина по-прежнему мчалась с бешеной скоростью, а время, казалось Смолину, превратилось в вечность. Блеск отражателей в придорожных габаритных столбах создавал по бортам машины огненный коридор, где-то в конце его два искряных пунктира сливались воедино, превращаясь в острие, нацеленное в блеклое, так и не напоенное ночной чернотой небо, и чудилось, что именно там, на этом острие, путь их оборвется.
Они с облегчением вздохнули, когда показались окраинные дома Чивитавеккья. Но в город шофер их не повез. Где-то в первом же квартале вдруг резко свернул в сторону, заставив мускулы Смолина мгновенно напрячься, но тревога оказалась ложной. Машина остановилась у бензоколонки.
Шофер бросил:
— Дальше не повезу. Кончилось время, кончился бензин, — усмехнулся, — кончилось настроение.
На этот раз голос шофера звучал уже без вызова, скорее устало, просто констатировал факт: не повезет, и все! На фоне яркоосвещенного павильона заправочной его силуэт — круглая голова, короткая шея, прямые плечи напоминал чугунную тумбу.
Расплатившись, Смолин решил: сейчас он выскажет этому типу все, что о нем думает, но Ирина снова предостерегающе схватила его за руку, шепнула:
— Не надо!
К порту они шли по пустынному шоссе. Им не встретился ни один прохожий. Тротуаров не было, приходилось идти по проезжей части. Двигались медленно, потому что Ирина натерла ногу. Два раза попутные машины останавливались, из них высовывались головы, шоферы предлагали, судя по выкрикам, подвезти, но Ирина наотрез отказывалась — боялась.
Когда идти стало совсем невмоготу, Ирина взяла Смолина под руку.
Он наклонился, заглянул в ее перекошенное мукой лицо.
— Потерпи, Тришка! Потерпи, милая! Хочешь, я возьму тебя на руки?
— Да ты что! — испугалась она. — Нет! Нет! Ни в коем случае!
И в этом решительном отказе прозвучала готовность к обороне, ему напоминали: не переступай границы, мы же договорились!
Теперь они тащились совсем медленно. Ирина заметно хромала. Чтобы отвлечь ее, Смолин сказал как можно непринужденнее:
— А я и не знал, что ты не только по-французски, но и по-английски мастак. Так лихо калякала с этим ублюдком-таксистом! Молодец!
— Понятно, что не знал. Ведь мы с тобой всегда объяснялись по-русски.
— Но не всегда друг друга понимали, — шутливым тоном подхватил он.
Ирина помолчала и вдруг уже серьезно заключила:
— Может быть, потому, что не всегда хотели понять.
Дежуривший у трапа второй помощник капитана Руднев, обычно невозмутимый, на этот раз сокрушенно покачал головой:
— Вы самые последние.
— Разве капитан и начальник экспедиции уже приехали?
— Давно! Сейчас заседают. Затылки чешут. — По выражению лица и по тону, с которым произнес вахтенный последнюю фразу, Смолин понял: что-то случилось.
— Неприятности?
— Не то слово! — Руднев помедлил, словно колебался: говорить или не говорить, и решился: — Лепетухин сбежал…
Действительно, событие было чрезвычайным! Моторист Лепетухин, избивший Женю Гаврилко, находился на судне вроде бы под арестом, но на работу ходил, заменить его было некем, даже кормился вместе со всеми. Конечно, ни о каком его увольнении на берег и речи не могло быть. Видимо, капитан и ездил в посольство, чтобы посоветоваться с консулом, как поступить с Лепетухиным дальше — отправить ли в Союз через посольство, сдать ли на попутное советское судно или продержать на «Онеге» до конца рейса. Дело непростое: попадает под уголовную статью. А Лепетухин, не дожидаясь решения своей судьбы, воспользовался тем, что вахтенный у трапа вечером отлучился на минуту, и сиганул вниз с чемоданчиком в руке. И поминай как звали! Понятно, на судне — ЧП! Да еще какое! На капитане лица нет.
Обо всем этом Смолину и Лукиной рассказал в подробностях уже Крепышин, как всегда неожиданно возникший, как только они поднялись на борт.
— Представляете, в каком раздрызге наш шеф! — Голос ученого секретаря был как обычно исполнен бодрости и оптимизма, словно он радовался тому, о чем сообщал.
Оказалось, дело не только в Лепетухине. Золотцев уже из Рима ехал злым. Переговоры в университете были прохладными. И все потому, что два года назад в Чивитавеккья заходило какое-то наше исследовательское судно из другого ведомства. Начальство той экспедиции отправилось в Рим, вошло в контакт с университетом и получило то, на что рассчитывало: с ними всерьез беседовали, показали город, устроили банкет. Наши в гостях наобещали с три короба — сотрудничество, обмен информацией, книгами… Но, вернувшись домой, ничего не сделали, даже на письма не отвечали. И сейчас Золотцеву напрямик заявили: «Опять поговорим, время потратим, а толку не будет!» Золотцев был взбешен, в дороге ругался: «Попрошайки! Все из-за банкетов, сувенирчиков да дармового транспорта для экскурсии». Грозился в Москве непременно добраться до безответственных болтунов, вывести их на чистую воду.
Крепышин засмеялся:
— Все это слова, слова, слова! Разве захочет наш шеф в Москве кого-то выводить на чистую воду? Да зачем ему это нужно? На старости лет покой дороже…
Проводив Ирину до каюты, Смолин медленно шел по коридору, не зная, куда себя деть. Было уже поздно, но спать не хотелось, еще не прошло возбуждение после столь богатого событиями дня, и хорошо обжитая каюта вдруг представилась одиночной камерой.
Он поднялся палубой выше и в коридоре услышал стук пишущей машинки. Постоял в неуверенности перед дверью и решительно постучал.
Солюс сидел за столом перед портативной машинкой и двумя пальцами выстукивал текст. Оторвавшись от работы, быстро обернулся и встретил Смолина своей всегдашней приветливой улыбкой.
— Что это вы на ночь глядя засели за труд? — поинтересовался Смолин.
— Мне времени терять нельзя. — Старик показал на пачку листов с отпечатанным текстом. — Вот пишу!
— Что-нибудь научное? О любезных вам липидах?
Академик склонил голову набок, смешно шевельнул верхней губой с торчащим над ней ржавым ежиком усов:
— Вот и не угадали! На этот раз никакой науки! — наклонился в сторону Смолина, хитро прищурил глаза: — Слышали притчу? Кандидат наук — еще не ученый, доктор наук — уже ученый, членкор — еще ученый, а академик — уже не ученый! — Посмеялся собственной шутке: — Последнее как раз ко мне и относится. На закате лет старый скрипун ударился в эпистолярный жанр. Не забавно ли? Хочет что-то набросать из своего прошлого. Может, кому и пригодится!
— Я слышал, вы встречались с Нансеном, Амундсеном, Горьким, были учеником Павлова…
— Много с кем встречался. За восемьдесят лет кого только не встретишь!
— Все это интересно и важно. Особенно для молодых.
— Вы думаете? — посерьезнел Солюс. — Не знаю, не знаю. Пишу просто так. Даже ни с кем не договорился об издании. Говорите: «Для молодых»… А нужно ли им все это? Молодых сейчас другое волнует.
— Вы правы, — согласился Смолин, вспомнив своего пасынка Генку. — И даже трудно понять, что именно.
Академик встал, переставил стул, чтобы сидеть напротив Смолина и глядеть ему прямо в лицо.
— И все-таки я полагаю, любезный Константин Юрьевич, мы не должны молодых судить слишком строго… Нет! Не так! Надо, надо их строго судить! Но одновременно строго судить и себя, старшее поколение. За них, молодых, ответственность несем мы. Мы их творим по своему образу и подобию. Так что прежде чем ткнуть разоблачительным перстом в молодого, подойди к зеркалу и обрати взор на себя. К сожалению, мы, старшие, сами порой показываем детям и внукам далеко не лучшие образцы. Нравственность не передается с генами или, как вы сказали, с моими любезными липидами, она прежде всего наследуется через пример. Какими мы их сделали, такими они и стали. Это относится к нашей эпохе, это же относилось и к эпохам тысячелетней давности.
— Но ведь так можно с молодых снять всякую ответственность вообще. Вы, мол, не виноваты! Это мы, старшие, создали вас такими. Возьмите, к примеру, этого самого Лепетухина. Кому здесь, в Италии, нужен этот кретин? Прежде чем бежать, пораскинул бы мозгами — кому нужен?!
— Какой Лепетухин? Куда он сбежал? — не понял Солюс.
Значит, академик не знает о случившемся. Ну и ладно, нечего старику трепать нервы на ночь.
— Бог с ними со всеми, — поспешно сказал Смолин, уводя разговор в иное русло. — Лучше расскажите, как вы провели день. Гуляли или работали?
— Прошелся немного. А вы тоже ходили?
Смолин почувствовал, как кровь ударила ему в лицо. Солгать он не мог.
— В Рим ездил…
Солюс искренне обрадовался.
— Хорошо! Очень хорошо! Прекрасная поездка!
— В первый раз в жизни! — уточнил Смолин.
Солюс примолк на минуту. Потом тихо, будто самому себе, промолвил:
— Всякая новая поездка в Рим кажется первой в жизни. Уж таков этот город!
— Жаль, что вам не пришлось съездить тоже! — не удержался Смолин.
Солюс обратил лицо к иллюминатору, задумчиво посмотрел в размытую огнями забортную темень:
— Жаль, конечно! Это была моя последняя возможность попасть в Рим… Больше уже не соберусь. Да и врачи не пустят. В этот раз с превеликим трудом пустили.
Он потрогал на столе пачку бумаги, зачем-то передвинул ее на другое место, взял карандаш, машинально покрутил в руках.
— Видите ли… в Риме на старом кладбище Верано похоронен близкий мне человек…
Глава восьмая
ПОНЯТЬ — ПРОСТИТЬ
Гости прибыли неожиданно, перед самым обедом. По спикеру объявили, чтобы Смолин, Крепышин и Лукина немедленно явились в каюту начальника экспедиции.
В салоне каюты стол в честь гостей был уже накрыт. На тарелочках разложены деликатесные закуски. Болотцев извлек из холодильника свой НЗ, предназначенный для представительских целей.
По лицу начальника экспедиции можно было понять, в каком приподнятом настроении он находится, несмотря на то, что на судне неприятность — бегство моториста. Еще недавно Золотцев опасался, что в связи с международной обстановкой американцы не приедут вообще и совместный эксперимент сорвется. Теперь оставалось ждать только канадца — он прислал телеграмму: присоединится к экспедиции в Танжере.
Старшим по возрасту был небольшого роста сухонький джентльмен. Кажется, весь он состоял из крупных складок морщин, как проколотый воздушный шарик: тяжкие морщины рассекали его лицо, шею, кисти рук. Американца можно было принять за дряхлого старца, если бы не прямая спортивная фигура и широко распахнутые мальчишески озорные глаза. Смолин ощутил уверенное, по-молодому сильное пожатие руки. Этим свойским пожатием он как бы предлагал: считай меня своим парнем и будь со мной накоротке. Типичный американец, отметил Смолин, из тех, с которыми нетрудно подружиться. Приглядевшись к профессору Томсону, Смолин подумал, что он, пожалуй, похож на постаревшего Тома Сойера.
Его напарник, возглавляющий группу, был значительно моложе. И если Томсон не мог похвастаться обилием растительности на голове, то этот имел ее в избытке. Свой возраст он тщательно закамуфлировал густой бородой и свободно ниспадающей на плечи шевелюрой. И все-таки ему можно было дать не больше тридцати, если судить по статной и гибкой фигуре.
— Клифф Марч, — представился он Смолину, и в густых зарослях между усами и бородой будто взорвалась ослепительно яркая, точно отмеренная, вполне стандартная улыбка, которая у американцев отрабатывается с детства.
В колечках его каштановых волос над виском Смолин заметил засунутый за ухо, как у конторщика, черный карандаш, а под бородой на ковбойке нагрудный карман, из которого, как патроны у кавказского джигита, выглядывали шариковые ручки разных цветов. Бог ты мой, зачем ученому столько ручек!
По-английски Золотцев говорил неважно, и сейчас, напрягая память, извлекал из нее довольно обветшалые от долгого неупотребления словечки, но гости кивками и улыбками поддерживали радушного хозяина, и это его ободряло.
— Располагайтесь, дорогие гости, как говорится, чем богаты, тем и рады! — хлопотал Золотцев. — Для начала, как положено, аперитивчик. А потом прошу на обед в кают-компанию и на отдых по своим каютам.
Для гостей заранее были приготовлены одноместные каюты в наименее подверженной качке средней части судна.
Когда после обеда матросы разносили по каютам многочисленные вещи прибывших, среди них оказалось несколько круглых железных коробок.
— Простите, сэр! — обратился к Смолину Клифф Марч, следивший за переноской багажа. — Не подскажете, кому передать эти коробки?
— А что в них? — поинтересовался Смолин.
— Наш маленький сувенир. — Белая фарфоровая улыбка снова сверкнула на лице американца. Но на этот раз она не показалась дежурной. — Привезли вам в подарок шесть цветных фильмов. Ковбойских. И про любовь!
Он взглянул на Смолина ясными честными глазами.
— Уверяю вас, сэр, никакой политики! Политику я не терплю.
— Я тоже, — не удержался Смолин.
Клифф широким жестом протянул ему руку, словно встретил единомышленника.
— В таком случае мы непременно подружимся!
Глядя, как матросы носят железные коробки, Смолин подумал: шесть полнометражных цветных фильмов в качестве сувенира! Типично по-американски! Богаты — могут позволить. Он вспомнил, как однажды в Антарктиде на американской базе Мак-Мердо геолог, с которым ему пришлось сотрудничать, при расставании сообщил, что в самолет для Смолина погружено пять ящиков баночного пива — личный подарок геолога.
Все судно было взбудоражено исчезновением Лепетухина. Помполит нервно расхаживал по палубе, с тайной надеждой поглядывая на причал.
Во время обеда Кулагин наклонился к сидевшему рядом Смолину и мрачно обронил:
— Со страху Лепетухин сбежал! Со страху! Запугали дурака. Кто-то ему так и ляпнул: «Пять лет — минимум, раз тяжелые телесные повреждения». Не удивлюсь, если его таким образом сам Бунич «воспитывал»…
После обеда в город Смолин не пошел. Его интересовали новые математические раскладки Чайкина, которые тот принес вчера вечером, и Смолин просидел над ними до глубокой ночи.
В каюте он достал из стола тетрадь, сделал на калькуляторе еще одну проверку, убедился, что все сходится, потянулся к телефону, чтобы набрать номер Чайкина. В это время в дверь постучали.
Остренький носик Жени Гаврилко был бордовым, словно она опалила его под южным солнцем. Смолин мельком взглянул на девушку.
— Ты что? Убирать?
— Ага! Три дня не убирала. — Голос ее дрожал. Она стояла у двери, бессильно прижав руки к плоской груди. Чуть слышно пробормотала:
— Это я погубила его! Я! Если бы…
Смолин с досадой бросил трубку на рычажок аппарата. Упрек-то и в его адрес! Он советовал девчонке «сопротивляться»!
— …Он же спьяну. Потом-то ведь жалел. В госпиталь ко мне рвался прощения просить. А его не пустили… — Теперь она говорила быстро, горячо, словно защитительную речь держала перед неумолимыми судьями.
— Прощения просить… — насмешливо передразнил Смолин. — Чуть не прикончил, а потом, видите ли, раскаялся. Не верю! Понял, что ответ придется держать. Просто протрезвел и струсил.
Ее пухлый детский рот недобро скривился:
— Струсил! Струсил! А к чему все привело! Сбежал! Кому он здесь нужен? У него дома жена, ребенок трех лет, а теперь мыкаться будет без роду-племени. Лучше, да?
Голос ее потвердел, и было ясно, что она в самом деле в чем-то обвиняет Смолина.
— Раз сбежал — туда ему и дорога. Мусора меньше в отечестве будет.
У Смолина было твердое убеждение относительно беглецов. Для страны вредны только те сбежавшие, кто владеет важной государственной тайной, которой могут воспользоваться враждебные силы. А остальным — скатертью дорога! Разве лишний злобный писк что-то прибавит в общем хоре ненавистников?
Женя размазывала слезы по лицу и жалобно хлюпала носом.
— Утри нос! И не хныкай! — Смолин смягчил тон. — Не стоит он твоей жалости. То, что избрал — хуже тюрьмы. Так ему и надо!
Взглянул на часы:
— Уберешь потом! Иди! Успокойся. И не кликушествуй!
— Чего? — не поняла сразу притихшая девушка.
— Кликуша — это та, кто вроде тебя голосит без всякого смысла, лишь бы голосить. И вообще, голубушка, нечего тебе делать во флоте. Ни профессии себе не получишь, ни жизнь не устроишь. В экипаже все женатики, таким, как твой разлюбезный Лепетухин, ты нужна всего на один рейс. Сама говоришь — у него жена, ребенок. Уходи из флота!
Она торопливо закивала.
— Да! Да! Вы правы, правы. И мама то же пишет…
— Вот и слушай маму!
Когда Женя ушла вроде бы успокоенная, Смолин посидел молча, пытаясь собраться с мыслями. Вот ведь как получается, намеревался на судне поработать над монографией, а приходится заниматься чем угодно, только не своими делами.
Он набрал телефон Чайкина.
Чайкин примчался тут же, робко присел на краешек дивана, поднял на Смолина немигающие, полные ожидания глаза.
— Ну вот, Андрей, все я прочитал, обдумал — полночи глаз не смыкал по вашей милости. — Он ткнул пальцем в тетрадь с приколотыми к ней схемами. — Любопытно! Идея соединить в одно целое акустический локатор бокового обзора и спаркер не нова. Были попытки. Но неудачные. А все потому, что хотели в одной упряжке иметь коня и трепетную лань. Но в том, что сейчас предлагаете вы, есть остроумный выход из положения: усилить разрешающую способность спаркера. А сделать это можно лишь созданием принципиально нового устройства для корреляции сейсмических сигналов. Кажется, этот новый принцип вы и нащупали.
— Вы так думаете?! — радостно выдохнул Чайкин.
— Это очевидно! — Смолину захотелось улыбнуться в ответ на искренний восторг юноши, но он себе этого не позволил — разговор серьезный. — Однако вам предстоит преодолеть немалое. Например, как вы собираетесь решить проблему…
Они не замечали времени, на столе Смолина рос ворох бумаги, исписанной математическими выкладками. Некоторые уже решенные Чайкиным схемы, оказывается, можно решить иначе — научное видение Смолина, естественно, было глубже, шире, смелее. А в этом блоке может подойти только объемный титановый конденсатор. И сразу будет получено нужное взаимодействие накоротке — как рукопожатие. А для более точной корреляции сейсмических сигналов есть другой ход…
— Правильно! — поражался Чайкин. — И как такое мне раньше не пришло в голову!
— Не торопитесь! Придет в вашу голову и не такое! Судя по всему, голова у вас подходящая. — Смолин собрал со стола разбросанные листки, сложив их, протянул пунцовому от смущения парню: — Действуйте, мозгуйте! Идея стоит того! Я даже уверен, что задуманную вами комбинацию можно создать уже здесь, на борту «Онеги».
— Да что вы! Я и не предполагал… Хотел просто поразмышлять в свободное от вахт время. Попробовать из того, что здесь под руками, соединить одно с другим. В качестве заготовок. А уж потом, в Москве, в институте…
— Зачем оставлять на потом? — удивился Смолин. — Делать надо сейчас! Не откладывая ни на день. Пускай даже в примитивном варианте. Идеи, как птицы, могут упорхнуть.
— Понимаете… понимаете… — Чайкин энергично тряс головой, словно хотел высыпать из нее застрявшие там нужные слова.
— Понимаю! — на этот раз Смолин улыбнулся. — На «Онеге» в геофизической лаборатории полно всякого полезного хлама. Сам видел. На складе есть даже старый спаркер…
— И я кое-что из Москвы захватил! — радостно добавил Чайкин. — Целый ящик деталей!
— Вот и отлично! Значит, стоит дерзнуть!
— А титановый конденсатор? Где мы найдем нужного нам типа объемный титановый конденсатор?
— Добудем как-нибудь.
Чайкин не знал, куда девать руки, закинул их за спину, нервно прошелся по каюте.
— Разве я один одолею такое! Да и кто мне разрешит этим заниматься? Есть другие обязанности…
— Я помогу!
— Вы?!
— Да, я! Вот просмотрел то, что вы здесь намарали, и пришел к убеждению, что замысел стоящий. Вы, наверное, и сами не понимаете, что намозговали. Честно говоря… — Он заколебался. — Честно говоря, даже не верил, что вы на такое способны.
Щеки Чайкина стали пунцовыми.
— Спасибо! Но вы… У вас у самого такое дело…
Смолин весело тряхнул головой:
— Перейду на совместительство. Послушайте, Чайкин. Я ученый, и, думаю, неплохой. А для ученого важна прежде всего истина. Тот, кто печется о конъюнктуре, лишь называется ученым, даже если он академик. Не считайте, что говорю вам сейчас торжественно банальные вещи. Видите ли, Чайкин, истина в науке — это то, ради чего стоит жить. Есть некие вершины ума и духовности, и только на них, на этих вершинах, и стоит искать истину. В приемных начальников ее не найдешь. Поэтому давайте работать!
— Как?
— Просто! Считайте меня своим помощником. Всего лишь помощником и консультантом. — Смолин усмехнулся. — В соавторы к вам не лезу. Как вы понимаете, в этом не нуждаюсь. Буду, так сказать, помогать по велению сердца и разума. Только одно условие.
— Какое? — Чайкин насторожился.
— Работать так работать. И никаких пустяков, никаких сторонних дел, кроме тех, что у вас по службе. И вообще ничего другого… Вы, я полагаю, сознаете, что у меня тоже время не дармовое. И если уж иду на такое, значит, работать на полную катушку.
Смолин помолчал, прошелся по каюте, машинально взглянул в иллюминатор, потом осторожно покосился на своего гостя. Румянец на щеках Чайкина еще больше погустел.
Смолин не раз удивлялся этому парню. Когда он все успевает? И по геологической программе экспедиции работает, и стенную газету ему навязали, и по компаниям таскается со своим захваченным из дома магнитофоном — то у одного день рождения, то у другого, — и на мостике по вечерам тайно от капитана и особенно от старпома гоняет чаи с вахтенными, и на палубах чешет язык. Наверняка за экспедиционными девицами ухлестывает. И когда ему думать всерьез о своем спаркере?
Смолин взял тетрадку с расчетами Чайкина, подержал на ладони, вроде бы взвесил.
— Скажите, как и когда вам в голову приходят все эти мысли?
Чайкин с искренним удивлением пожал плечами:
— Понятия не имею. Приходят. Совсем неожиданно. Тук-тук в голову: можно войти? Ну, входите! И представьте себе, входят в самое неподходящее время. А чаще всего, когда гуляешь…
Надо же! У него тук-тук — и осенило! А ему, Смолину, каждую идейку нужно высиживать, как антарктическая пингвиниха высиживает яйца на морозе — долго, нудно, самоотреченно.
— В город идти не собираетесь? — спросил он.
— А что там делать? В магазины? Зашел вчера в музыкальный. Записей — завались. Отличнейших. Но не по карману.
— Тогда сядем за работу?
— Если вы так решили…
— Решил!
Причал был предоставлен только до десяти вечера. И ни часа больше, по милости Лепетухина судно и так простояло сверх означенного срока. Капитан вместе с помполитом с утра ходили в город. Должно быть, звонили в Рим, в посольство, чтобы снова посоветоваться: как быть? Специально послали в город Крепышина купить газеты: нет ли чего о Лепетухине? Ведь Ясневич авторитетно предупредил: надо ждать от газет пакостей. Но в газетах не было ни слова ни о беглеце, ни об «Онеге». Все до единой сообщали, что советская печать продолжает резко критиковать выступление президента США, в СССР на предприятиях прошли митинги протеста. В то же время возле зданий советского посольства в ряде стран правые организовали враждебные демонстрации.
Местная газета сообщила, что сегодня в полдень в Чивитавеккья на набережной пацифистская организация собирается провести антивоенную демонстрацию, и, как предполагает корреспондент, вероятны выступления против присутствия американских военных баз на итальянской территории, посему карабинерам рекомендуется проявить решительность, иначе митинг приведет к беспорядкам.
Узнав от Крепышина о предстоящем митинге, Шевчик вдохновился: надо снимать!
Мосин запротестовал:
— Съемки в городе! В такое-то время! А вдруг провокация? А вдруг вас полиция задержит? А вдруг?.. Нет, я против! Хватит нам Лепетухина!
Кинооператор самоуверенно усмехнулся:
— За Шевчика не тревожьтесь, уважаемый комиссар. Я полагаю, вы не забыли, кто Шевчика утвердил на эту поездку!
— Но зачем вам все это? — Лицо Мосина приняло страдальческое выражение. — Ведь вы на научном судне. Зачем вам этот митинг, тем более на берегу? Это же политика! Так сказать, не наша сфера… К «Онеге» прямого отношения не имеет.
Шевчик изумленно выкатил глаза:
— Политика не наша сфера! И это говорите вы, комиссар! Да политика, товарищ комиссар, сама лезет к нам в объектив. И она нам нужна! Это наша, понимаете, наша с вами сфера! Или вы хотите, чтобы я снимал рыбок в аквариуме?
Он нервно провел рукой по своей постоянно взъерошенной крашеной шевелюре и сухо добавил:
— У меня складывается впечатление, что вы, уважаемый Иван Кузьмич, чего-то недопонимаете…
Недоумение его было столь бурным, что не очень-то опытный в подобных делах Мосин, впервые оказавшиеся, как и старпом, на научном судне с таким непростым, разномастным и капризным коллективом, окончательно растерялся. Покорно пробормотал:
— Хорошо. Доложу капитану. Если он разрешит…
— Не думаю, что у капитана хватит решимости снова вставить мне палки в колеса и не разрешить, ведь речь идет об антиамериканском митинге! Надеюсь, понимаете?
В полдень в каюте капитана провели летучее совещание начальников отрядов экспедиции и служб судна. Капитан был краток: увольнение на берег до восемнадцати. «Онега» уйдет в точно назначенный срок. Больше торчать здесь он не намерен.
— Вот это новость! — шевельнул каменными скулами Чуваев. — Уходим и все? Несмотря на обстоятельства?..
Капитан оторвал взор от своих лежащих на столе рук, на мгновение остро коснулся им холодного лица Чуваева.
— Повторяю: «Онега» уйдет, как намечено: в двадцать два ноль-ноль. На двадцать один заказаны власти.
Тон капитана покоробил Чуваева, он кашлянул в кулак, чтобы прочистить голос и придать ему большую весомость.
— А с Лепетухиным как? Исчез и ладно? А отдаете ли вы себе отчет, капитан, что это чрезвычайное происшествие? Что мы с вами обязаны…
— Мы с вами, товарищ Чуваев, ничего не обязаны, — перебил его Бунич. — Обязан я ж только я, как капитан. А вы, пожалуйста, не утруждайте себя лишними обязанностями.
Чуваев и бровью не повел.
— Зря, Евгений Трифонович, вы избрали в разговоре со мной подобный тон, — сказал он, умело придавая четкой интонацией особый вес каждому своему слову. — К сожалению, приходится волноваться. В том числе и мне. И за вас тоже. И, честно говоря, я не думаю, что случившееся будет способствовать укреплению вашей служебной репутации.
Бунич даже не счел нужным поднять глаза:
— Я мореход, а не карьерист. Мне, товарищ Чуваев, диссертаций не защищать. Свою капитанскую репутацию я уже отработал.
— Видите ли… — не отступал Чуваев, по-прежнему сохраняя самообладание. — Иногда приходится защищать и право на былую репутацию, пускай самую безупречную, особенно на научном судне.
Это была откровенная угроза, и Смолин заметил, как Золотцев огорченно качнул головой.
Бунич некоторое время молчал, словно обдумывая реплику Чуваева. Потом так же спокойно, лишь чуть повысив голос, произнес:
— Защищать это право я буду не перед вами, товарищ Чуваев. А сейчас делаю вам выговор, пока что устный, за неуважительный разговор с капитаном судна.
Все притихли, глядя на Чуваева. Тот мрачно и загадочно усмехнулся, но промолчал.
Заканчивая короткое совещание, Бунич потребовал от собравшихся начальников личной ответственности за пребывание их людей в городе, учитывая особую обстановку.
— А как быть со мной? — крикнул из дальнего конца каюты Шевчик и, выразительно подняв левую руку, продемонстрировал всем свои поблескивающие никелем часы. — Митинг будет через сорок минут. Могу я, в конце концов, выполнить свои служебные обязанности?
Капитан исподлобья бросил взгляд на Шевчика:
— На берегу не можете! У вас паспорт моряка, вы в составе экспедиции и извольте подчиняться правилам, которые здесь, на «Онеге», касаются всех.
Шевчик вскочил со своего стула и широко раскинул в стороны руки, выражая тем самым всю беспредельность своего возмущения:
— Ну, знаете!..
Капитан спокойно кивнул.
— Знаю! — не глядя на собравшихся, заключил: — Все!
Когда они вышли из каюты капитана, Золотцев наклонился к оказавшемуся рядом Смолину и пробормотал:
— Зря он так! Шевчика отбрил, как мальчишку, Чуваеву надерзил. Все это ему отольется. Особенно с Чуваевым. Вы же знаете, у него…
— Рука в Москве, — не скрывая иронии, подсказал Смолин.
— Да, да, да! Рука! — подтвердил Золотцев, игнорируя смолинскую насмешку. — И немалая. Приходится считаться.
Раздался звонок телефона, и Смолин услышал в трубке юношески бодряческий голос академика:
— А какие у вас планы, дорогой Константин Юрьевич? Не хотели бы прогуляться в город?
— Да вот собрался поработать с Чайкиным, — пробормотал Смолин.
— Работать во время стоянки! Сидеть за письменным столом, когда за окном — Италия!
Разоблачительный пафос академика был наигранным, но в его словах сквозило искреннее удивление. А ведь в самом деле нелепо! Италия может быть один раз в жизни.
— У меня другое предложение. Видите ли, я так и не потратил выданные мне лиры. И тратить их не на что. Ничего покупать не собираюсь. Так вот… — в трубке послышался смешок. — Давайте кутнем, а?
— Кутнем? — изумился Смолин. — Каким образом?
— Натуральным. Отправимся в ресторан и вместо очередного борща, который ожидает нас сегодня на «Онеге», отведаем уху по-марсельски, настоящую пиццу, хорошего вина.
Судя по тону, академик настроился погусарить.
— Берите с собой своего Чайкина. — Голос его еще больше помягчел. — И хорошо бы пригласить в нашу компанию одну милую женщину…
Он помедлил, словно предоставлял Смолину самому сообразить, о ком идет речь.
— Ирину Васильевну. Вы же знаете, я в нее немножко влюблен.
— Это было бы, конечно, превосходно, но…
— Что «но»?
— Но если вы, Орест Викентьевич, хотите, чтобы с нами пошла Лукина, то пригласите ее сами.
— Хорошо! Хорошо! — охотно согласился Солюс. — Приглашу! Мне бы так хотелось, чтобы в день отхода от берегов Италии именно она украсила наше общество.
Через полчаса все собрались в салоне. Ирины в их компании не оказалось.
— Я звонил, — грустно объяснил Солюс. — Но Ирина Васильевна отказалась. И так решительно, словно ее наша компания вовсе не устраивает. Сослалась на то, что уже собралась в город. С кем-то, не помню с кем.
— С Файбышевским! — подсказал неизменно информированный Чайкин.
— Понятно… — кивнул Смолин, чувствуя, как ниспадает радостный взлет его настроения. — Ну и хорошо! Без женщин даже спокойнее!
Но Солюс продолжал упорствовать:
— Все же я полагаю, любезный Константин Юрьевич, что именно в таком предприятии женщина может украсить нашу компанию. Поэтому я позволил себе пригласить Алину Яновну. Надеюсь, у вас нет возражений?
— Конечно, нет! — вполне искренне воскликнул Смолин, легко отступившись от только что высказанного суждения.
Солюс знает кого приглашать!
Вот она идет по коридору, Алина Азан, элегантная, тщательно причесанная — наверняка час провела у зеркала, — в темно-сером костюме английского стиля — строгий жакет и прямая юбка.
— Я готова! — И одарила ждущих ее мужчин холодноватой северной чистотой глаз и теплым запахом хороших французских духов.
У трапа вахтенный передал Смолину конверт:
— Вам оставила Лукина.
В конверте была пачечка пестрых хрустящих бумажных лир и записка:
«Я тебе звонила в каюту, но ты не отозвался. Ухожу в город. Поэтому оставляю деньги у вахтенного. Это моя доля в оплате за вчерашнее такси. Спасибо!»
Смолин усмехнулся. Акт, свидетельствующий о полной независимости!
Они вышли на набережную, где было несколько гостиниц и при них рестораны. Но Алина предложила другой вариант: а не пойти ли в настоящую итальянскую тратторию? И дешевле и экзотичнее. Предложение охотно приняли.
В поисках траттории, не торопясь, приноравливаясь к шагу Солюса, шли по городу, глазели по сторонам и слушали его пояснения:
— Обратите внимание, — говорил Солюс. — В обликах этих домов есть типичные детали, характерные дли построек южной Италии: обязательно балконы, обязательно на окнах деревянные жалюзи — здесь слишком много солнца…
На одной из улиц Чайкин вдруг замер на тротуаре, по-птичьи вытянул шею, насторожился:
— Кажется, там на углу, в толпе, я только что видел куртку Лепетухина…
— Откуда вы знаете, какая у него куртка? — усомнился Смолин.
— Знаю! На палубе он всегда появлялся в ширпотребовской куртке — голубой с красными нашлепками на плечах. — Чайкин оглянулся на Смолина. — Я, пожалуй, сбегаю. А?
Смолин пожал плечами:
— Как хотите! Но если это и Лепетухин, не будете же вы его хватать прямо на улице и тащить на судне?
Чайкин колебался.
— Не знаю… Но все-таки сбегаю.
И устремился на другую сторону улицы к запруженному толпой перекрестку.
— Может, и мне пойти с ним? — неуверенно предложила Алина.
Солюс молчал, а Смолин развел руками.
— Ну а вы-то что можете сделать?
— Вдруг уговорим? — настаивала Алина.
Смолин усмехнулся:
— Вряд ли такого уговоришь. Он, как вам известно, кулаки предпочитает. А драться за границей нам не положено.
— Каждый человек должен отвечать сам за себя, — негромко произнес Солюс, и Смолин не понял, к кому относится эта реплика — к сбежавшему Лепетухину или к Алине Азан, которая надеется уговорить беглеца вернуться на судно.
— Вот! Вот! — обрадовалась Алина, усмотрев в словах академика поощрение. — Я все-таки схожу! — Она поспешила к перекрестку.
Некоторое время Солюс и Смолин стояли молча. Зеркальное стекло витрины возле них отражало улицу, мчавшиеся по ней автомашины и людей, торопливо шагавших по тротуару.
— До чего же все-таки нелепо устроена жизнь человеческая! Суета, одна суета…
И опять Смолин не понял, что имел в виду академик.
Чайкин и Азан вернулись через четверть часа. Ширпотребовская лепетухинская куртка исчезла в толпе бесследно…
Они нашли отличную тратторию — с просторной под полотняным тентом верандой, которая хорошо защищала от лучей уже довольно жаркого весеннего солнца. Народу на веранде было немного, им предложили стол у самого барьера — отсюда открывался впечатляющий вид на море, в котором распустили белые перышки парусов спортивные яхты. Неожиданно для траттории меню оказалось разнообразным, разумеется, были и спагетти, и пицца, и всякая морская снедь. Солюс с порозовевшими от возбуждения щеками заказывал и то, и другое, и третье, оказалось, что он совсем неплохо говорит по-итальянски. Вино выбрал самое дорогое и трех разных сортов. Купеческий размах иноземного старика внушил уважение молодому расторопному кельнеру, и он старался вовсю, на ходу расточая улыбки. Подошел даже пожилой седовласый сеньор, то ли хозяин заведения, то ля метрдотель, любезно пожелал приятного аппетита и положил на стол перед Алиной большую пурпурную розу.
— Боже мой! — изумилась Алина. — Какая роза! До чего же милы эти итальянцы!
Солюс удовлетворенно кивнул:
— Итальянцы — доброжелательный народ.
— Наверное, вы их хорошо знаете, Орест Викентьевич, — предположила Алина. — Раз так свободно говорите по-итальянски. Сколько лет вы здесь пробыли?
— Несколько… — сдержанно ответил Солюс, и по его тону все поняли, что о своем прошлом в Италии говорить он не хочет.
Когда кельнер разлил по бокалам вино, Смолин, подняв свой бокал, сказал:
— Давайте выпьем за благополучие земли, которая нас с вами сейчас приютила. Да будет над этой землей покой и мир!
Солюс глянул прямо в глаза Смолину и чуть заметно благодарно кивнул. На мгновение застыл, глядя за пределы веранды, в море, потом медленно выпил янтарное содержимое бокала. Нет, все-таки не стариковское гусарство этот дорогой обед, не желание по-купечески блеснуть перед молодыми коллегами. Это было возвращение в прошлое, святое для завершающего жизнь человека…
Печальная тень промелькнула и тут же исчезла, за обедом академик был разговорчив, весел, много шутил, по-стариковски церемонно ухаживал за оживленной Алиной.
Вдруг к их столу быстрым шагом подошел кельнер, склонившись к Солюсу, что-то сказал ему и положил на стол вдвое сложенный листок бумаги.
Солюс развернул листок, прочитал и тотчас поднялся из-за стола.
— Извините, я на несколько минут, — и направился вслед за ожидавшим его кельнером к двери, ведущей с веранды на улицу.
— Странно! — насторожился Чайкин. — Куда это он?
Все молчали, глядя в ту сторону, где скрылся академик.
— Может, пойти к нему? Помочь чем? — неуверенно предложил Чайкин. — Может, там неприятность какая! Помполит предупреждал, здесь, в Италии, всякая публика водится. Вдруг полиция или гангстеры, или еще кто!..
Подождали еще с полчаса, Смолин уже хотел идти искать пропавшего, когда он объявился на веранде.
— Что-нибудь случилось? — спросила встревоженная Алина.
— Ничего, любезная, решительно ничего плохого не случилось. Все, все в порядке. — Солюс легко, широко улыбнулся, и стало ясно, что эти полчаса отсутствия вовсе не испортили настроения академику. Даже наоборот, он выглядел еще более оживленным. «Загадочный все-таки человек этот старик», — подумал Смолин.
Когда каждый допил чашечку пахучего черного кофе, завершающую обильную трапезу, когда Солюс выложил на стол перед официантом пачку пестрых итальянских купюр, близко поставленные глаза Чайкина почти сошлись у переносицы. Еще бы! С этими деньгами можно было бы стать счастливым обладателем целой коллекции магнитофонных кассет с самыми наимоднейшими шлягерами.
— Вот он, проклятый, загнивающий! — вздохнул Чайкин. — За один обед — целое состояние. Эх!
Смолин не сдержал улыбки.
— Видите ли, Андрей, я где-то читал, что прошлое сохраняется в нас не днями прожитыми, а днями запомнившимися. Так что радуйтесь — вам будет что вспомнить.
Приближался вечер. На набережной было много гуляющих. Под тентами уличных кафе сидели и потягивали легкое вино уже знакомые местные пикейные жилеты, под пестрым шатром детского автодрома на круглой арене подвывали электрическими моторами юркие самоходные автомобильчики — детишки готовили себя к будущей бешеной гонке по трассам жизни; в соседнем тире пощелкивали пневматические пистолеты, — парни и девушки целились в мишени в тайной надежде выбить «счастье» — бутылку шампанского, пакет жвачки или, если очень повезет, дешевый транзисторный приемник. Молодые тренировались «выбивать» в жизни «свою» удачу.
По улицам тянулся бесконечный поток автомобилей.
— Смотрите! — воскликнула Алина. — Наша «Нива»!
Действительно, в очереди медленно катила к порту желтенькая свеженькая, поблескивающая никелем, видно, недавно купленная машина, рожденная на берегах Волги.
— Покупают… — заметил Солюс.
— Говорят, хороший автомобиль. Почему бы не покупать? — отозвался Смолин. И, помолчав, добавил: — Неисповедимы тайны нашей экономики. Порой первоклассную технику выпускаем. И не только технику. А вот сегодня американцам выдали персонально по рулону туалетной бумаги — они и не подозревают, что туалетная бумага не по силам нашей экономике…
Солюс задумчиво улыбнулся, ничего не сказав, а Азан рассмеялась:
— Вы скрипун, Константин Юрьевич. А еще утверждали, что хотите быть в стороне от политики!
— От политики быть в стороне в наше время не удастся. И не пытайтесь! Политика сама наступает нам на пятки, — заметил Солюс. — Я-то знаю…
— Знаете?!
Солюс с грустной улыбкой кивнул.
— Однако, помнится мне, недавно именно вы, Орест Викентьевич, вроде бы публично открещивались от политики. Мол, не для вас она! — поддел старика Смолин.
— Увы, наши настроения меняются, — неопределенно отозвался тот. — Вместе с обстоятельствами.
— Разве появились вдруг такие обстоятельства?
— Появились! — подтвердил Солюс. — И действительно вдруг!
— Буфетчице немедленно явиться в каюту капитана! — прохрипел динамик.
Ага! Значит, пришли или сейчас придут власти для оформления отхода судна и, как требуют морские приличия, им положено предложить чашечку кофе и рюмку коньяка. Смолин уже стал распознавать, смысл радиообъявлений, исходящих с мостика, за каждым подразумевалось некое необходимое в их морском деле действо.
Раз буфетчица — значит, власти, раз власти — значит, скоро отход. Пройдет немного времени, объявят «палубной команде по местам!» и будут отдавать швартовы.
Смолин поднялся на палубу. У бортов стояли любопытствующие, смотрели на причал. Причал был пустынным. Внизу, в сторонке от судна, лоснились в лучах заходящего солнца три легковые машины, на которых прибыли представители властей. Молодой, с осиной талией красавчик полицейский прохаживался по пирсу вблизи трапа, насвистывая и картинно вихляясь, явно напоказ представительницам слабого пола, взирающим на него с палуб «Онеги».
Вдруг из-за недалекой от судна железной коробки пакгауза появилась странная мужская фигура. Плечи незнакомца были опущены, в руке он сжимал ремешок сумки, волочившейся за ним по асфальту. Приблизившись к трапу, что-то буркнул полицейскому, который смотрел на пришельца с откровенной подозрительностью. Еще бы! Волосы не чесаны, щеки не бриты, костюм помят…
— Пусти! Это наш! — крикнул полицейскому сверху, с палубы, дежуривший у трапа вахтенный матрос, подтверждая свои слова взмахом руки.
Человек медленно, с осторожностью, будто не веря в надежность ступенек трапа, стал подыматься вверх. Это был Лепетухин.
Вахтенный матрос безо всякого удивления прокомментировал:
— Явился не запылился. А где же твой чемоданишко? Ты же вроде бы с чемоданишком сбег.
— Украли, — пробормотал Лепетухин. — На вокзале вчера украли, когда заснул.
— Ну вот! — рассмеялся вахтенный. — Хотел поживиться за счет капитализма, а, выходит, капитализм поживился за твой счет.
Лепетухин стоял у трапа на палубе, тупо глядя перед собой и не зная, что ему делать дальше.
— Чего зыркаешь? Топай к себе, раз воротился! — прикрикнул на него вахтенный.
По-прежнему волоча свою сумку, Лепетухин медленно проследовал к дверям. Невдалеке от себя Смолин заметил трепещущее от волнения лицо Женя Гаврилко. Под ее ресницами блестели слезы, а на губах дрожала странная, жалкая и в то же время счастливая улыбка.
Все, кто не был занят на вахтах, собрались у бортов «Онеги» прощаться с Италией. Смолин без труда отыскал на палубе Солюса. Академик любил бывать в окружении молодежи, он прекрасный рассказчик, и всегда находились желающие его послушать. Но сейчас он почему-то отчужденно стоял у борта в сторонке ото всех.
Вечер наступил быстро. Итальянское солнце как-то стремительно, деловито, без обычного прощального красования нырнуло в морскую пучину, и тут же с континента поползли на город пласты мглы, накалываясь на вечерние огни набережной. Смолин молча облокотился о борт рядом с академиком.
Судно медленно отваливало от причальной стенки.
— Вот и все! — произнес Солюс, глядя на уходящий город. — Была когда-то на свете Италия…
Они молчали долго. Темная полоска берега, теряя четкость очертаний, все больше сливалась с мглой неба и моря, и лишь дрожащий пунктир береговых огоньков свидетельствовал о том, что Италия еще где-то существует.
— Слышали? Этот самый Лепетухин все-таки вернулся. В последний момент, — решил нарушить молчание Смолин.
— Знаю! — спокойно ответил Солюс. — Я, любезный Константин Юрьевич, заранее это знал.
— Знали заранее?! — изумился Смолин.
— Вот именно! Помните, в траттории меня вызвал из зала кельнер? Так я тогда выходил к Лепетухину, он позвал. Шел следом за нашей компанией до самой траттории. И именно его куртку приметил в толпе Чайкин.
— Вы уговаривали Лепетухина?
— И не думал! Он сам. Хочу, мол, вернуться. Но боюсь. А я говорю: бояться нечего, страх твой ничего не стоит перед тем, что предстоит тебе испытать на чужбине. Попросил, чтобы я замолвил за него словечко на судне.
— Вы обещали?
— Конечно. Уже был у капитана.
Он примолк в раздумье, глядя на удаляющийся берег, четко обозначенный цепочками прибрежных огней.
— Видите ли, страх в обществе вещь опасная… Одна неглупая женщина, а именно Екатерина Вторая, говорила, что страх может пресечь преступление, но он также убивает добродетель.
— Ну, и что капитан?
— Если я для него все-таки хоть какой-то авторитет, он, надеюсь, прислушается к моим доводам.
— А каковы ваши доводы?
— Ясно, каковы. Ведь человек вернулся. Понимаете, в е р н у л с я! Этим сказано все!