Глава пятнадцатая
ИСТИНА ВСЕГДА ЗА ГОРИЗОНТОМ…
Удивителен этот водный край — Саргассово море. Нигде раньше Смолин не видел такой нежной синевы, как здесь, чудится, окуни руку в воду — и будут капать с нее голубые капли. Не видел и такой прозрачности воды, кажется, напряги зрение — и дотянешь взор до океанского дна. Говорят, здесь самая прозрачная в мире вода. Смолин бросил за борт крышку от консервной банки, и она долго-долго погружалась в сумрак водяной толщи, мерцая, как огонек уходящего в ночь поезда.
Да и сам этот водный простор, простирающийся за бортом судна, необычен: настоящее море со всем характерным для него своим составом воды, температурой, особым животным миром, особым цветом… Единственное, чего здесь не было, — берега. Море в океане! Саргассово море, источник моряцких легенд, мечта естествоиспытателей и гроза штурманов. Даже на поверхностный взгляд оно необычно. Его главная особенность — крохотные плавающие островки водорослей-саргассов, их нежно-изумрудные стебельки с листиками и бусинками ягод туго сплетены друг с другом. Порой подобных островков такое великое множество, что кажется, будто на голубой шелк брошена ярко-зеленая вязь рисунка, как на веселом весеннем платье.
Воды эти таят не только красоту, но и загадки. Говоря о Саргассовом море, обычно вспоминают прежде всего, что оно без берегов и что здесь всемирное прибежище угрей. Эта странная, похожая на змею рыба, обитает в пресных водах. И вот однажды, словно по чьей-то команде, бросает свое озеро или реку и отправляется в сверхдальний путь. Неистребимый инстинкт, доставшийся в наследство от предыдущих поколений, дает ей великую энергию и упорство, точное направление в пути, она проползает по каменистым руслам ручьев, скользит по трясинам болот, бьется в потоках стремительных рек, преодолевает просторы морей и наконец оказывается в Атлантике, где завещанная ей память предков ведет рыбу в сторону другого континента, в точно означенный район, расположенный южнее Бермудского архипелага. Почему именно сюда — пока никому не ведомо. Лишь прозрачным как слеза глубинам Саргассова моря может доверить угриха свою икру, свое потомство, чтобы снова и снова продлить существование древнего угриного рода. А появившиеся здесь новые поколения рыбы-змеи однажды, руководимые памятью предков, ринутся в обратный великий путь от берегов Флориды к плесам Селигера…
На подходе к полигону «Онега» легла в дрейф, чтобы сделать забортную обтяжку новых тросов перед предстоящими работами в Гольфстриме. Воспользовавшись этим, неутомимый Шевчик упросил капитана спустить катер, чтобы запечатлеть «Онегу» со стороны, в морском просторе. Пригласил на катер Крепышина и Клиффа Марча. Относительно последнего у Шевчика, неизменно преисполненного идеями, были свои особые творческие замыслы.
— Вот бы пожаловал сейчас снова американский самолетик! — мечтал он вслух. — Представляете, «Онега» в отдалении, вторым планом, мы с Клиффом в лодке, на горизонте проступает черпая точка, растет, растет, превращается в крестик, потом в самолет, он пролетает над нами, бросает буи, один из буев плюхается рядом с лодкой, мы подплываем к нему, Клифф вытаскивает его из воды, держит в руках — кадр крупным планом, — потом снова крупным планом его негодующее лицо, и он, обращаясь к объективу, говорит… Что говорит? Ну, что-то против войны. За мир. Сюжет-люксус! Крепенький! Рукой пощупать можно.
Но когда катер ушел в море, самолет почему-то так и не явился, к великому сожалению Шевчика, а значит, и не состоялся «крепенький» сюжетик.
И все-таки в море на катере кое-что произошло, не оставшееся незамеченным. Крепышин и Марч надумали искупаться. Очень уж соблазнительно побарахтаться в волне, когда под тобой глубина в четыре километра. Рассчитывали, что никто не заметит: катер находился в миле от «Онеги». Но, оказывается, с мостика в морской бинокль купальщиков разглядел Кулагин. Клифф, как иностранец, выволочки избежал, а Крепышину и особенно Рудневу, который командовал катером, досталось по первое число. Крепышину за то, что купался. Рудневу за то, что разрешил. Купаться в открытом океане запрещено: могут напасть акулы, кроме того, существует так называемая магия глубин, которая, усыпляя осторожность и здравомыслие человека, властно зовет его в вечный и сладкий покой пучины.
Клифф вернулся из рейса странно притихшим. Когда стал рассказывать о своих ощущениях, вся волосатость его лица не смогла скрыть вдохновения, расслабившего стойкую американскую натуру. Оказывается, в тот момент, когда его тело блаженно отдалось ласковой прохладе волны, когда Руднев наконец заглушил отвратительно тарахтящий лодочный мотор, он вдруг услышал в недрах океана, в его сумеречных глубинах музыку. Да, да! То были не какие-то непонятные звуки, которых в море в избытке, была композиция звуков, стройная, ясная, мягко струящаяся, как зелено-голубая вода…
— Ты можешь мне не верить, Кост, но я собственными ушами слышал мелодию, которая шла со дна океана. И помню, какую именно!
Он схватил Смолина за руку:
— Пойдем! Только скорей! Иначе забуду!
Они торопливо прошли в салон, где стояло старенькое пианино, на котором, кажется, давным-давно никто не играл. Марч в нетерпении откинул крышку, провел по клавишам обеими руками, наполнив салон ярким веером звуков, один раз, второй, словно нащупывал проникшую в его мозг мелодию океанского дна. В ответ на порыв человека инструмент благодарно отозвался легким переливом колокольцев, серебряным стуком капели, тонким стеклянным перезвоном, поток звуков все нарастал и постепенно превратился в шум мощно текущей воды. Крепкие, с широкими плоскими ногтями пальцы Клиффа торопились нащупать в наборе клавиш хрупкие струйки мотива, которые, сливаясь в едином русле, и должны были сотворить ту необыкновенную, потустороннюю мелодию, что пришла к человеку из океанских глубин. Вот он как будто что-то нащупал, вот появились очертания мелодии, вот она плавно перешла в другую, третью, и Смолин все больше чувствовал в голосе инструмента нечто знакомое, близкое, счастливое, то, что он знал давно, с детства…
Клифф молодчага! Совсем неплохо играет, к тому же смелый импровизатор, мелодия под его рукой льется легко, вольно, радостно, и действительно кажется, что ее подарил ему океан!
— Это Шопен! — сказала Азан.
Какая разница! Это голос океана! В нем присутствует и Шопен — в этих океанских глубинах, в воздухе над океаном, в просторах всей планеты. Не Шопен создал эту музыку — природа сердцем и руками Шопена. И все это — наш с вами мир. Такой прекрасный, такой голубой! Шопен, Шуберт, Шуман, шорох листвы, пение птиц, плеск моря, раскаты весенней грозы… Это и есть жизнь!
Да, сегодня Клифф Марч поразил Смолина. Вулкан эмоций прячется в этом человеке, у которого все мысли, чувства и поступки, казалось, размечены по линейке.
Вдруг оборвав музыкальную фразу на полуслове, Марч отнял руку от клавиш, взглянул на Смолина и молча, одним лишь движением глаз пригласил к пианино.
— Но я же не слышал мелодий морского дна, Клифф, — рассмеялся Смолин. — И потом, почему ты решил, что могу вот так же, как ты?..
— А ты попробуй, Кост! Музыка сама тебя найдет. Сыграй что-нибудь про Атлантиду. Ты ж ее открыл!
Смолин сел к инструменту, осторожно коснулся пальцами клавиш, взял первый аккорд — он, наверное, был похож на человека, входящего в реку, — сперва неуверенно макнет ногу, потом боязливо ополоснется, потом, отважившись, отчаянно бросается в поток… Самому себе на удивление, он, кажется, неплохо извлек из глухого угла памяти то, что хотел извлечь, и сумел точно положить это на клавиши, хоть вещь не столь уж простая и исполнял Смолин ее давным-давно.
Алина в удивлении приложила руку к щеке, да так и застыла. Клифф запустил пятерню в бороду, казалось, что хочет ее содрать, чтобы не мешала слушать. Когда Смолин поставил в пьесе последнюю точку, Клифф положил ему на плечо руку:
— Кост, ты настоящий мастер! Это было сработано по первому классу! Но что ты изобразил? Нечто знакомое, а припомнить не могу.
— Равель. «Игра воды».
— Вы превосходный пианист! — похвалила Алина.
— Учили когда-то…
— Тот, кто в ладах с музыкой, счастливый человек, — продолжала Алина. — Завидую вам.
— Не обязательно уметь играть, важно нуждаться в музыке. Я уверен, музыка самое поразительное, что сотворило человечество. Толстой незадолго до смерти сказал, что среди того, с чем ему особенно горько будет расставаться, это музыка.
Клифф кивнул:
— Мне тоже будет особенно горько расставаться именно с музыкой.
— Почему расставаться? — удивился Смолин.
— Потому что придется. И возможно, скоро. И мне, и тебе, Кост, и, к сожалению, Алине — всем! К тому идет дело. Толстой тревожился за судьбы людского рода, но он жил в другое время. Тогда были опасности над отдельными народами. А теперь над всем человечеством. Я недавно читал Рэя Брэдбери. Одну новую его вещь. Невеселым представляется ему наше время. Разум не находит разумных оснований жить. Преобладающее настроение — уныние и апатия. Лозунг — конец света. Мы роем себе могилу и готовимся в нее лечь. Не только четыре всадника Апокалипсиса показались на горизонте, готовые ринуться на наши города, но появился и пятый, еще худший, — Отчаянье, возглашающий лишь повторение прошлых катастроф, нынешних провалов, будущих неудач. Так пишет Брэдбери. Честно говоря, Кост, я радовался тому удивительному циклону, с которым мы столкнулись неделю назад в самом пупке Бермудского треугольника, вместе с Алиной с удовольствием фотографировали идущие на нас грозные и странные столбы туч, которые вздымались от океанских гребней к высотам поднебесья. Думал: это же удача для науки, для нас с Алиной. Еще одно открытие! А может быть, это на самом деле было закрытием, может быть, это были как раз те всадники Апокалипсиса, и самый грозный из них столб, насыщенный темной клокочущей мокротой туч, тот самый, что меня особенно вдохновил, был пятым всадником в черном саване?..
— Клифф! Что с тобой? Это не похоже на тебя, — изумился Смолин. — Ты всегда внушал другим уверенность, надежду на здравомыслие, на то, что в конце концов все будет о’кэй! Откуда это у тебя?
Закинув руки за спину, склонив голову, американец прошелся по залу, словно в раздумье, подошел к пианино и одним пальцем выбил из двух-трех клавиш бесхитростную детскую мелодию из диснеевской сказки о Микки Маусе.
— Динь… динь… динь…
Взглянув на Смолина, тихо улыбнулся одними глазами:
— Видишь ли, Кост, сегодня утром я разговаривал по радиотелефону с институтом, с парнями, которые со мной работают. В газетах появилось сообщение, будто два американских ученых, профессор Томсон и доктор Марч, попав в силки коммунистов, отказываются покинуть территорию Советского Союза, поскольку «Онега» — это ваша русская территория, — и, видимо, вообще не намерены возвращаться в Америку. И публикуют этот бред на первых страницах как сенсацию номер один. Обычная газетная болтовня, вроде бы и не стоит обращать внимания. Однако газеты у нас делают политику. Сообщили мне из института и кое-что похуже. — Марч чуть помедлил. — Из Научного фонда США домой прислали извещение, чтобы завтра, 28 апреля, и не позже, доктор Марч явился в фонд для разъяснения обоснованности его заявления о субсидии на личные научные исследования в области гидрологии. Если завтра не явится, то его заявление будет считаться недействительным.
— И что это значит? — спросил Смолин.
— Это значит, Кост, что доктора Марча решили наказать за строптивость. У нас, в Америке, предпочитают наказывать прежде всего долларом. Причем в фонде отлично знают, что в указанный срок явиться к ним я физически не могу, крыльев у меня нет. Стало быть, это откровенная месть. — Клифф невесело усмехнулся. — Вот так-то, друзья! Злоба, Ненависть, Отчаянье берут верх. И ничего мы с этим не поделаем.
Он снова положил руку на плечо Смолина:
— Кост, сыграй еще что-нибудь. У тебя это здорово получается, и, честно говоря, жаль, что раньше я не знал, как ты славно управляешься с этой штукой.
На нашей планете явление это поразительное — Гольфстрим, широченная, в несколько десятков километров, река в океане, которая протянулась на тысячи миль с юго-запада на северо-восток, от раскаленных солнцем скал Карибских островов к холодным скалам Северной Европы: от одного континента к другому через океанский простор несет оно тепло тропических вод, согревая промозглую от дождей Англию, захлестанную арктическими ветрами Норвегию, безлесную студеную твердыню Кольского полуострова. С давних времен вызывал Гольфстрим изумление и страх у мореплавателей. С превеликими трудами пересекали его первые суденышки, устремлявшиеся из Европы к берегам Америки. Гольфстрим казался людям силой слепой и враждебной, от такой добра не жди. И лишь недавно стали понимать, какое огромное значение имеет это течение для климата не только Северного полушария, но и всей планеты. Перекрой его струю, как перекрывают краном водопровод, — и невесть что произойдет с климатом на всей Земле, прежде всего почувствует беду Европа — большая часть ее навсегда оцепенеет под тяжкой броней льда, как Антарктида.
Гольфстрим внушает к себе уважение в первую очередь силой. Он мчится со скоростью трех миль в час, с быстротой велосипедиста, и никто еще не ведает, что заставляет этот колоссальный поток воды двигаться именно этой, а не другой дорогой и именно с такой скоростью и в таком русле. Немало объяснений предложено, но каждое из них не раскрывает феномен до конца. А ко всему прочему, недавно открыли новые загадки, связанные с Гольфстримом; оказывается, вызмеивая свое не имеющее дна русло по простору Атлантики, Гольфстрим ведет себя в океане строптиво, вздорно, вызывающе — закручивается в петли, запускает в круговой бег гигантские водяные вихри и водовороты, удивительно напоминающие атмосферные циклоны и антициклоны, они по тем же законам и вращаются: одни по часовой стрелке, другие наоборот.
Мощью своей, колоссальным зарядом тепла Гольфстрим будоражит на всем протяжении бега к Арктике атмосферу Северного полушария. И если шторм или ураган, если сушь или потоп, если смерч или оцепеняющее безветрие — ищите в этом и козни Гольфстрима. Соревнуясь с тропиками и Арктикой, он упорно вносит свои поправки в мировую погоду.
А что именно вносит, как вносит, где и когда? В чем состоит закономерность взаимодействия Гольфстрима с атмосферой? Если бы обнаружить приводные ремни этой динамической взаимосвязи! Мы бы намного приблизились к заветной мечте — познанию закономерностей в действии великого механизма всего земного климата. А уж тогда всего один шаг к созданию стопроцентно точных прогнозов погоды не только на завтра, но и на год, на десять лет вперед. Прогнозов, о которых мечтает Алина Азан.
Почти у самых берегов Америки несет свои воды Гольфстрим, но даже мощнейшая, технически оснащенная научная система Соединенных Штатов не в силах в одиночку бросить вызов тайнам этой непокорной стремнины. Стремнина настолько велика и значительна, что одна рука на ее тайны подняться не решится. Так возникла идея долгосрочного сотрудничества двух великих держав, США и СССР, в изучении одной из самых неистовых энергоактивных зон Мирового океана. Рассчитывали, что в недалеком будущем к эксперименту присоединятся научные флотилии Англии, Франции, ФРГ, Дании.
В этой первой совместной операции в зоне Бермудского треугольника заранее запланировали разделение труда: «Онега» проводит прежде всего гидрологические работы, а американские суда будут больше внимания уделять состоянию атмосферы. Данные, полученные одновременно на всех трех кораблях, должны обрабатываться судовыми вычислительными центрами, сводиться воедино, обобщаться для того, чтобы в конечном счете и американцам и русским сесть однажды за один стол и поразмыслить над тем, что же они узнали в этом рейсе, и определить, как действовать дальше — работа представлялась на годы.
Капризы большой политики опрокинули планы науки. «Онега» вышла в намеченный полигон и в одиночку приступила к действию по своей программе — однобокой, урезанной, не столь эффективной. Но что ей оставалось делать? Одновременно в этот район пришли американские исследовательские суда «Маринер» и «Ричард Бэрд» и тоже приступили к работе — уже по своей программе, такой же усеченной. Ночами огни этих судов призывно проблескивали где-то у самой кромки горизонта. «Самые большие нелепицы в мире создает именно политика», — сказал по этому поводу Томсон, когда однажды, выйдя вечером на палубу, увидел огни кораблей, на которых были его соотечественники.
Не знающий покоя Клифф Марч связался по радиотелефону с «Маринером», пригласив к микрофону своего приятеля, одного из ученых американской экспедиции.
— Как идут дела? — спросил он.
— Не скажу, что так уж здорово. А у вас?
— У нас тоже. Как и вы, болтаемся на оборванной веревке.
— Что же делать?
— Ждать.
— А что именно ждать?
— Улучшения климата международного…
— Этого можно ждать до второго пришествия. А какие прогнозы?
— Еще более неясные, чем в климате природном. По-моему, там, в Вашингтоне, посходили с ума. Одним махом отменить нужное дело, в которое столько уже вложено.
— Не забывай, дружище, мы с тобой толкуем не в твоем бунгало за стаканом виски, а по радио. Нас слышит весь мир.
— Ну и прекрасно, что слышит. Алло! Мир! Ты слышишь меня? Я повторяю: они посходили с ума!
Забортные исследования для непосвященного кажутся работой однообразной и нудной. Круглые сутки воют и воют, как огромные комары, лебедки. Порой их нудное гудение невыносимо, хочется лезть на стенку, а еще лучше — выпрыгнуть за борт. Опускают батометр, поднимают батометр, опускают пингер, поднимают пингер. Вахтенные в штурманской, сверяясь с щелкающими на экране аппарата спутниковой навигации цифрами, пачкают острием карандаша белое поле карты: точка, линия, точка, линия и над всем этим — цифры, цифры, цифры, как мошки. В вычислительном центре отменены все перерывы. Еду подают прямо к пультам управления. Гидрологи появляются в столовой на считанные секунды, чтобы на ходу чем-нибудь набить рот, и тут же бегут на посты. У них красные от бессонницы глаза и щеки в жесткой щетине. Говорят, ныне их звездный час. Но на звезды им глядеть некогда. Звезды они видят по ночам отраженными в черной плоскости океана, которую проткнул только что ушедший в глубину батометр.
И так день за днем, ночь за ночью. Временами наползают тучи, поднимается ветер, сыплет дождь, неожиданно холодный, унылый, осенний. И тогда среди ширпотребных синих плащей отечественного производства вспыхивают броской нейлоновой желтизной зюйдвестки американцев и канадца — они тоже почти постоянно на палубе. Это только стороннему глазу кажется такая работа тоскливо однообразной. Для них, специалистов в синем и желтом, каждый пришедший из пучины батометр несет то, что им нужно и важно, а порой и откровение, от которого светлеют их темные, отекшие от работы лица. Еще бы, ведь это как-никак Его Сиятельство Гольфстрим. От Гольфстрима всякое можно ждать. А тем более в этот раз: в действии приборы — новые, самые совершенные, не хуже, чем у американцев, — Томсон не нахвалится: точны, надежны! Ясневич горд: в Москве в его лаборатории ломали головы над ними не один год.
— Мы должны купить у вас эти батометры! — восклицал Томсон, расхаживая по палубе.
— Покупайте! — весело отзывался счастливый Ясневич. — Выкладывайте на стол доллары и берите хоть сейчас!
На мостике нет и минуты для обычной морской травли. Дел полно. Капитан здесь появляется редко — операциями командует Кулагин. По ночам, когда маневр судна особенно сложен, на крыле мостика частенько видят его фигуру — переломившись пополам, он нависает над бортом, выглядывает сверху, не заносит ли течение трос с подвешенным к нему прибором под киль судна. Непросто удержать в Гольфстриме судно в нужном положении.
«…Станция сорок вторая. Приступаем к работам», — объявляют динамики. Минует два часа, дадут ход и вновь объявят: «Станция сорок третья…» Станций на полигоне как дачных платформ у подмосковной электрички. Доходит «Онега» до определенной штурманами точки на карте, разворачивается и ложится на обратный курс, начиная новый галс.
Возле кают-компании повесили карту полигона. На ней фломастером вычерчена трасса «Онеги». Она похожа на толстозубую гребенку для расчесывания овец. Подошел Марч, ткнулся в карту длинным носом.
— Ого! — восхитился он. — Оказывается, мы на славу пропахали Гольфстрим! Отличная работа!
Торопливо извлек из заднего кармана свой неизменный блокнот, а из-за уха один из карандашей.
— Кост! Переведи мне, пожалуйста, что значит «условные обозначения».
— Это значит…
В следующий момент динамик на стене голосом вахтенного штурмана возгласил по-английски:
— Внимание! Мистера Марча просим срочно подняться на мостик для экстренной радиосвязи. Повторяю…
Американцам было предложено в категорической форме покинуть борт «Онеги». Томсон устало улыбнулся: «В таких случаях последнее слово — за ними». Марч негодовал: «Это насилие!» Матье поначалу пошебуршился: «Я гражданин другой страны. Почему должен подчиняться их приказу?» Потом, поразмыслив, тоже покорился обстоятельствам — если останется на «Онеге» один, то это будет выглядеть демонстрацией, а его лаборатория в Квебеке тесно связана с американской в Нью-Йорке, во многом зависит от нее. Так можно лишиться и материальной основы для дальнейших исследований в районе океана, с которым не первый год связан Матье. Собой рисковать он готов, но ставить под удар труд целого коллектива лаборатории, работающей по этой программе, не имеет права.
Марч сказал Смолину:
— Ты пойми, Кост, если я и сейчас откажусь, то там, в Научном фонде, мне больше не видать ни одного цента. А ведь я только-только всерьез стал заниматься этой темой. Ты представляешь, Кост, ведь в конечном счете наше с тобой дело нужное. И делать его надо в тех условиях, которые нам создают против нашей воли. Если мы не будем делать, то кто же? Не так ли, Кост?
— Так. Никто не сделает.
— Вот! Вот! И ты меня поймешь, Кост. — Клифф расхаживал по палубе и смотрел себе под ноги.
— Пойму.
Американец вдруг быстро обернулся, глаза его загорелись:
— Наверное, даже хорошо, что я буду на берегу раньше, чем вы! Очень даже хорошо. Наверняка там уже дожидаются вас и конденсатор для спаркера, и вал для судового винта. Раз не пускают в Норфолк, позабочусь, чтобы все переправили в Ла-Гуайра. Вы, кажется, пойдете в Венесуэлу?
— Надеемся…
— Значит, все будет в порядке! Я обещал капитану. А если деловой американец обещает — он не подводит.
Голос Клиффа звучал так, будто он в чем-то оправдывался и теперь горячими заверениями пытается смягчить вину. Но Смолин не был расположен к снисхождению.
— Деловые американцы как раз и подвели, — усмехнулся он. — У вас и подводят по-деловому.
Перед самым обедом на горизонте проступила темная точка, которая быстро увеличивалась в размерах и вскоре превратилась в очертания идущего полным ходом военного корабля. Его острый форштевень решительно рассекал волну. Красиво шел корабль! Белые пенистые крылья по его бортам создавали впечатление невесомости, хрупкости, изящества — словно большая морская птица летела на встречу с «Онегой». Как было бы приятно и даже радостно смотреть на это элегантное украшение морской пустоты, если бы корабль не торопился за тем, чтобы насильно отобрать у «Онеги» трех прижившихся на ее борту хороших людей.
В нескольких кабельтовых от «Онеги» корабль, вдруг накренившись на левый борт, сделал плавный маневр, меняя курс, и теперь шел уже параллельно, опустив крыло пены у форштевня, — сбросил скорость. С самого клотика грот-мачты до ватерлинии он был одноцветно сер, только на мачте ярко полыхал, празднично оживляя солдатскую строгость облика корабля, большой, броско полосатый, в четком сочетании синего, белого и красного флаг Соединенных Штатов Америки. Казалось, этот корабль, такой подтянутый, такой юношески порывистый в очертаниях корпуса, мачт, ракетных установок и пушек на палубах, пришел пофлиртовать с мирной белобокой неуклюжей «Онегой», которая так стосковалась по общению в своем долгом морском одиночестве.
— Средний сторожевик! — определил кто-то из моряков.
Из раскрытой двери ходовой рубки слышался квакающий английский — по радиотелефону шли переговоры со сторожевиком.
— Палубной команде на спуск катера! — прогремев в динамиках голос капитана.
Ага! Значит, отправку гостей взяли на себя мы. У Кулагина поначалу было иное предложение: раз американцы явились силком забирать своих, пускай и катер свой присылают. Капитан распорядился иначе: мы не сдаем их с рук на руки, а провожаем. А гостей положено провожать по чести. Таковы традиции.
Еще через несколько минут над «Онегой» затрепетали на ветру четыре пестрых полотнища флажковой азбуки.
— Что это значит? — поинтересовался Чайкин у Мосина.
— Это вроде бы приветствие… — неуверенно пробормотал первый помощник и в раздумье почесал за ухом. — По правилам положено. Мы обязаны первыми приветствовать военное судно. Но в данной ситуации…
— Что значит в данной ситуации? — перебил Чайкин, которому было интересно все.
Мосин пожал плечами, бросил неуверенный взгляд на стоящего рядом Смолина.
— …В данной ситуации можно было бы и без особых любезностей. Но так распорядился капитан. А он — власть!
В ответ на привет «Онеги» на мачте сторожевика почти сразу же взлетели ввысь точно такие же флаги, а к ним еще один лишний, шестой. Но что означал шестой, Мосин не знал.
Через полчаса судовой катер с бодро тарахтящим мотором и солидно восседающим на корме у руля Рудневым стоял у раскрытого люка лацпорта.
Провожающие собрались на кормовой палубе. Матросы носили к борту вещи отбывающих. К личным их чемоданам присоединили картонную коробку из-под пепси-колы.
— Что это? — удивился Томсон, когда коробку перед тем, как отнести на катер, торжественно, как приз, поставили перед ним на палубе.
— Ленты! — с нарочитой невозмутимостью пояснил Золотцев. — Копии магнитных лент из вычислительного центра. Здесь все, что мы наработали за эту неделю на полигоне. — Золотцев улыбнулся, и дужки его очков бодро сверкнули в солнечном луче. — С вами наработали! — подчеркнул он. — Так что это принадлежит вам по праву. Берите! Владейте!
Выслушав перевод, Томсон кивнул:
— Спасибо, сэр! Это великодушно. И по-товарищески. — Он наклонился, поднял коробку, потряс на руках, словно проверяя ее тяжесть, подмигнул Золотцеву. — Ого! Неужели мы с вами столько бумаги намарали? Выходит, все-таки не зря нас кормил кок.
Томсон отдал коробку подошедшему матросу и протянул Золотцеву маленькую сухую руку:
— Будем считать, что все же это не самое последнее слово ученых. Спасибо!
— Наверное, ученым есть еще что сказать, — в тон ему ответил Золотцев и тоже поблагодарил: — Спасибо!
Томсон подошел к Солюсу.
— А вдруг встретимся и мы с вами, академик? А? Почему бы нет?
— Всякое бывает… — пожал плечами Солюс. — Хотя вряд ли. Возраст!
Томсон кивнул.
— Вы правы, у нас с вами, коллега, все, все уже позади! Увы! — задумчиво провел рукой по подбородку, показал глазами на собравшихся на палубе. — А вот как у них? Есть ли у них что-то впереди?
— Будем надеяться, — проговорил Солюс. — Другого нам с вами не осталось — только надеяться. Хотя дела не столь уж веселые…
Он отстраненно взглянул куда-то за борт в океанскую даль, потом медленно перевел взгляд на американца.
— Думается, все это потому, что мы с вами, коллега, что-то упустили. Что-то очень важное…
Американец кивнул:
— Вот! Вот! В этом я тоже убежден. В чем-то мы сработали не так, как стоило бы. И им, этим парням, теперь придется немало поправлять. За нас. За наш недосмотр.
— Трудно поправить. Трудно, но можно…
— Можно! Еще можно!
— Значит…
— Значит, не будем вешать наши старые носы!
— Не будем!
И два старика шагнули друг к другу с протянутыми руками и улыбнулись неяркими угасающими улыбками.
Потом Томсон поочередно пожал руку каждому пришедшему на проводы и каждому говорил по-русски:
— Спасибо!
— Спасибо! — говорили ему в ответ.
Клифф Марч и Клод Матье тоже попрощались с каждым за руку. Смолин был для Клиффа предпоследним.
— Мне будет тебя не хватать, Кост! — Под его усами медленно проступила слабая улыбка. — К тому же ты мне так и не объяснил, что это за штука «условные обозначения».
Смолин рассмеялся:
— Это, Клифф, так просто не объяснишь. На это время нужно. — Он показал взглядом на трепещущие на мачте полотнища флажковой азбуки. — Вот тоже «условные обозначения». Условно приветствуем друг друга! В нашей жизни немало условного.
— Ты прав. Немало. И к сожалению, многих условностей надо придерживаться.
— Иначе расшибешь лоб, — кивнул Смолин. — Ну, что ж, если хочешь, чтобы я тебе растолковал значение этой русской фразы во всех ее оттенках, нам придется, Клифф, встретиться еще раз.
Марч хлопнул Смолина по плечу.
— Кто тебе сказал, Кост, что я против?
Последней, к кому подошел Марч, была Алина Азан. Она стояла в сторонке от всех, словно стеснялась в эти минуты расставания быть на виду. Клифф протянул ей руку и неожиданно для присутствующих сказал по-русски:
— Сейчас есть очен плёхой минут, Элин. Очен плохой минут!
Алина вдруг порывисто подалась вперед и ткнулась лицом туда, где под бородой должна быть его щека. Одной рукой он слегка прижал женщину к себе и тут же отступил, словно испугался собственной вольности. При этом из-за уха выпал прятавшийся в волосах карандаш, покатился по доскам и скрылся в щели. Кто-то бросился его поднимать, но Клифф протестующе поднял руку:
— Не надо! Пускай останется пока здесь! Я за ним еще вернусь!
Все рассмеялись, а он, прощально кивнув провожающим, резко повернулся и решительно направился к трапу, словно этой решительностью пресекал в самом себе всякие расслабления чувств.
Алина Азан подошла к капитану:
— Можно, я провожу их на катере до корабля?
Лицо капитана было непроницаемым. Между плотно сомкнутых губ вдруг образовалась щель:
— Ни к чему!
Когда отбывавшие уже прыгнули в катер и Руднев готовился отдать швартовый конец, на кормовой палубе появилась буфетчица Клава. Она держала в руках трехлитровую банку, закрытую пластмассовой крышкой. В банке плескалось нечто янтарно-желтое, густое и, наверное, горячее — снизу Клава поддерживала банку полотенцем.
— Подождите! — крикнула она, подбегая к борту и поднимая банку над головой. — Подождите! Вы забыли сегодняшние порции борща. Только что сварили. Вот, берите! Ваше законное довольствие!
Кто-то подхватил банку, передал другому, тот третьему, и вот она уже на катере в руках Руднева. Тот осторожно, с шутливой торжественностью, как нечто особо ценное, поставил ее на дно катера:
— Ну, теперь американский народ с голоду не пропадет! — Он бросил буксирный конец в распахнутый проем лацпорта, крикнул стоящим на палубе: — Ребята, в случае чего выручайте! Вдруг империалисты возьмут в плен. Конфронтация ведь, чтоб ей!.. Сопротивляться придется.
— Выручим! — отозвались с палубы. — Но если в ответ на борщ предложат виски, не сопротивляйся! Несмотря на конфронтацию.
— Лучше пива! — со вздохом уточнил Руднев.
Остро рассекая волны, катер стремительно пошел к тяжело застывшей в море стальной глыбе сторожевика. Все молча смотрели, как он уменьшался в размерах, пока не превратился в еле различимую в волнах точку.
— Вот и все! — вздохнул кто-то за спиной Смолина.
Он обернулся, это была Ирина.
— Алину жалко… — пробормотала она.
Через час катер вернулся, был поднят на борт, захлопнули распахнутый зев лацпорта, капитан и старпом ушли на мостик.
— Внимание! Даем ход!
У носа сторожевика снова обозначилось белое крыло вспененной воды, все больше вырастало и выпрямлялось — сторожевик тоже давал ход.
— Не меньше двадцати пяти узлов чешет… — определил кто-то с восхищением.
Сторожевик стал разворачиваться, сжиматься в размерах, его серый стальной борт напоследок тускло блеснул на солнце, на передний план все больше выходила низкая корма с хищно торчащей на ней трехствольной ракетной установкой, дымовая труба сторожевика пыхнула в небо нефтяной копотью, и в копоти тут же померк трепещущий под ветром пестрый язычок корабельного флага.
— И… и… и… и… и… ии!.. — вдруг вскрикнул сторожевик неожиданно мальчишеским хлипким, несолидным для грозного военного судна тенорком. И повторил свой долгий крик еще дважды — прощался. Не по ранжиру, первым.
«Онега» минуту молчала, словно все еще вслушивалась в уходящее к горизонту эхо чужого корабельного крика, потом, набрав полные легкие воздуха, солидно, басовито, с львиным перекатом низких нот послала вдогонку уходящему сторожевику:
— У… ууу… ууу… уууу!!
И тоже вновь и вновь повторила свой клич, как требует морская вежливость при расставании, и что-то печальное и усталое было в ее постепенно затухающем голосе.
На мостике заработал рейдовый передатчик.
— Хэлло, рашн! Хэлло, «Онега»! — густо пробасили со сторожевика. — Счастливого пути! Здесь профессор Томсон. Роджер!
И вслед за этим раздался как всегда неторопливый, простуженно хрипловатый голос Томсона:
— Хэлло! «Онега», слышишь меня? Это говорю я, профессор Томсон, капитан первого ранга в отставке военно-морского флота Соединенных Штатов. Здесь на мостике наши парни дали мне этот микрофон. Хорошие парни! Такие же, как вы. Это мой последний рейс в море. Я, старый человек, переживший великую войну, говорю и вам на «Онеге», и вот им, стоящим сейчас рядом со мной на мостике военного корабля, говорю: парни, не потеряйте головы! Надеюсь на вас. Вы слышите меня? Надеюсь на всех вас…
Потом пришел из эфира уже другой голос, молодой, но как бы померкший, обесцвеченный нестойкой радиоволной, — голос Клиффа Марча.
— Это есть очень плёхой ден! — начал Клифф по-русски, и казалось, что даже в голосе его таилась всегдашняя притаенная еле уловимая улыбка. — Гуд бай, «Онега»! Гуд бай, рашн! Гуд бай, Элин!
Где-то у самого горизонта сторожевик снова превратился в темную точку на сияющем солнечном полотне океана. Люди стояли у борта и смотрели туда, где среди волн эта крохотная точка терялась, как жучок, уползший в несусветную для него даль.
Глава шестнадцатая
ИСПЫТАНИЕ ГОРДЫНИ
Срыв международного эксперимента отразился на настроении всей экспедиции. Ради чего и шли так далеко, а все остальное побочно — биологи, геологи, геофизики — для плана! Костяка в рейсе не оказалось, одни мелкие косточки. Золотцев виду не показывал, бодрился, поблескивал неувядающим оптимизмом, но на сердце у него скребли кошки. Золотцева можно было понять. Не только у Солюса и Томсона, но и у него это был последний рейс, ему давно за шестьдесят, одолевают недуги, он устал от многомесячных скитаний, которых было в избытке в нелегкой судьбе морского ученого. Экзотика Золотцеву надоела. Когда проходили Босфор, он с неохотой вышел из каюты — Босфор видел десятки раз. Академик Солюс, восьмидесятилетний человек, постоянно пребывающий в юношеской экзальтации, Золотцеву представлялся в некотором роде старым чудаком. О нем он как-то обронил беззлобно: «Кажется, Экзюпери сказал, что все мы родом из детства. А в Солюсе это утверждение особенно наглядно».
Наверное, все-таки правы американцы, когда после шестидесяти пяти освобождают ученых мужей от власти в науке. Хочешь заниматься наукой — пожалуйста, занимайся, двигай вперед научную мысль, если еще можешь, но не командуй наукой — тебе это уже не по силам и делу во вред.
На эту последнюю свою поездку Золотцев делал ставку. Рейс должен был как бы подытожить его многолетнюю работу на морской ниве. Вариантов предлагали несколько, но он по праву личного авторитета выбрал именно «Онегу» — программа ее была значительна и престижна. Претендовали на роль руководителя этой экспедиции и те, кто помоложе, однако им было трудно соревноваться с Золотцевым. Когда Золотцева назначали, учитывали не только научные его заслуги, учитывали и характер, и манеру поведения, и даже внешний облик этого человека. В таком рейсе, предполагавшем громкое международное звучание, репрезентативный Золотцев был наилучшей кандидатурой для роли начальника. И не просто начальника, а тактичного, осторожного дирижера всего этого многоголосого оркестра, который не так уж стремится к единству музыкальной композиции, а, наоборот, чаще действует по принципу кто в лес, кто по дрова.
И действительно, поначалу рейс обещал быть не только плодотворным, но и приятным во всех отношениях. А главное, отмеченным серьезным знаком высокой политики. Недаром Золотцев без колебаний поддержал просьбу московской киностудии включить в состав экспедиции их оператора. Ради этой новой неожиданной кандидатуры понадобилось еще раз покорпеть над списком состава экспедиции. Кого-то пришлось, увы, принести в жертву.
Теперь уже всем было ясно, что рейс не удавался. Целая цепь неприятностей и в заключение разрыв с американцами. Удар для Золотцева ощутимый. Думал, вернется к берегам Родины со щитом, а выходит, на щите. И это его последний рейс!
Состоящий из двух человек отряд Чуваева в надеждах Золотцева теперь выходил на первое место.
— А мог бы выйти ты, Чайкин, — посетовал Смолин. — Все дело в этом разнесчастном конденсаторе!
У Чайкина загорелись глаза.
— Понимаете… появилась одна идейка…
Отказавшись от всего, Смолин и Чайкин безвылазно пропадали в пропахшей сгоревшей электрообмоткой лаборатории. Увлекшись, порой забывали приходить на обеды и ужины, и перед полночью после отбоя спохватывались и лязгали зубами от голода.
Однажды к ним заглянула Галицкая.
— Объявили голодовку?
Сбегала в столовую и принесла в кастрюльках суп. На другой день и вовсе освободила их от необходимости думать о дневном пропитании.
На третий день в послеобеденное время к ним заглянула Лукина.
— Уж не заболели ли? — поинтересовалась она, оглядев заваленную разобранными частями прибора и инструментами лабораторию.
Именно в этот момент вошла Галицкая с очередной дымящейся кастрюлькой.
Смолин перехватил взгляд, которым обменялись женщины. Нельзя сказать, что он был доброжелательным, хотя на губах обеих скользнула вежливая улыбка.
— Я вижу, у вас все в порядке! — Ирина бодро тряхнула распущенными волосами. — С голоду не умрете.
И, снова наградив Галицкую легкой светской улыбкой, поспешно вышла из лаборатории.
Галицкая вытащила из настенного шкафчика тарелки и ложки, разлила суп.
— Хлебайте, ученые мужи! Наука тоже нуждается в супе.
— Понимаете… Я получил искру! — Чайкин дергал головой, глуповато хихикал, словно передавал двусмысленный анекдот, подобранный на палубе.
— Искру? Когда?
— Только что, в энергоблоке я изменил схему, и вот… искра!
В лаборатории пахло соляной кислотой и канифолью. На столе возвышалось странное сооружение из металла, пластмассы, керамики, стекла, причудливо соединенных в одном организме, коротко называемом спаркером, а на самом деле представляющем собой гибрид спаркера с локатором бокового обзора. В этом неожиданном сочетании оба аппарата были нацелены на одно и то же дело — прощупывание океанского дна, вернее, поддонных недр, и каждый это делал по-своему, приводя узнанное к общему знаменателю.
— Включай!
Чайкин нажал кнопку, и за кварцевыми защитными стеклами аппарата ослепительно сверкнула молния.
Смолин откинулся на спинку кресла и завороженно смотрел на мощно пульсирующий, небесной яркости и силы свет. Добился все-таки! Ай да Чайкин! Главное, доказал: принцип абсолютно верен. Оба аппарата, заряженные еще невиданной раньше энергией, работают на едином дыхании.
Как только стало ясно, что «Онега» в Норфолк не заглянет и обещанный Марчем конденсатор невесть когда попадет им в руки, они снова взялись за поиск посильного в условиях судна решения судьбы аппарата. Жаль было все бросать, когда оставалось не столь уж много для технического завершения идеи. Тем более в Карибском море «Онега» должна пересечь отличное место — один из самых глубоких в Западном полушарии желобов. Вот там бы и опробовать спаркер! Довести его до нужного режима, а уж на Карионской впадине — если они все-таки заглянут туда — проделать задуманные Смолиным исследования. Это было бы идеально!
Смолин поймал себя на мысли, которая уже давно шевелилась где-то в глубинах его сознания. Что же получается? Поначалу он пришел на помощь Чайкину вполне бескорыстно, только ради интересов Ее Величества Науки. А теперь, выходит, в успехе спаркера уже заинтересован лично. Ведь спаркер Чайкина в случае успеха может дать новое подтверждение правильности концепции Смолина, ее способности принести реальный практический результат. Но ведь это тоже ради интереса Ее Величества! Не дачу же решил себе строить за чужой счет!
На стене каюты висела большая карта Атлантики, и в последнее время Смолин все чаще устремлял взгляд к ее западной части, где на голубом фоне моря еле различимо, как следы от мухи, проступали темные точечки Карионской гряды. Эти точечки — пики древних подводных гор, у их подножий океанское дно проваливается на огромную глубину в желоб земной коры, где будто льдины в половодье, одна гигантская литосферная плита наползает на другую, такую же громоздкую. Титаническая сила корежит, гнет, собирает в складки, словно лист бумаги, донные осадки. Именно такие складки должны существовать в непосредственной близости от Карионской гряды, а в них может быть нефть. Вся смолинская теория подтверждает подобное предположение. Лишь бы добраться до гряды! Вот там-то детищу Чайкина самый простор для работы!
Все последние дни Чайкин работал в одиночку, «Дальше мне как будто все ясно, — сказал он Смолину. — Я знаю, у вас полно своих дел. Позвольте теперь мне поколдовать самому». Смолин охотно поддержал: молодой ученый должен полагаться прежде всего на самого себя. Пускай пробует. В самом деле: а вдруг?
И вот наколдовал все-таки!
Одна вспышка, вторая, третья… Застрекотали включившиеся в работу аппараты, связанные в единой системе.
Раздался телефонный звонок.
— Черт возьми! — услышал Чайкин в трубке голос радиста Моряткина. — Не ты ли, Громовержец, там мудруешь? Спятил, что ли? У меня связь с Москвой, а ты мне все уши замусорил!
Чайкин испуганно потянулся к рубильнику, но молния в кварцевой трубке вдруг вспыхнула особенно ярко и не оборвалась тут же, как положено ей, а стала медленно затухать, словно теряя силы. Затухла совсем, и тут же из аппарата грозно потянуло гарью. Где-то в хаосе деталей проступил неяркий язычок огня, чуть подрожал и вспыхнул, опалив их лица жаром. Смолин сорвал со стены огнетушитель, опрокинул, ударил бойком о пол, что-то в нем змеино зашипело, выдавилась белая струйка пены и иссякла. Чайкин ринулся к двери, через минуту вернулся с новым огнетушителем в руках. Этот сработал сразу, однако огонь уже изрядно похозяйничал в самом главном блоке аппарата. Едкий дым наполнил лабораторию, по столу змейкой пробежала черная струйка расплавленного битума.
Смолин быстро захлопнул дверь, приказал:
— Обо всем — молчок!
Лицо Чайкина казалось мятым, на нем уже не было и следа недавнего выражения воли, энергии и счастливой надежды.
— Молчок? Как же так? Попадет по первое число!
— Молчок! — строго повторил Смолин. — Если объявим о случившемся, нашу работу тут же прикроют. А закрывать ее нельзя.
— Что же делать? — пробормотал Чайкин.
— Как что? Ясно! Работать. Продолжать начатое. Это же была победа! Творение твое стало живым. Пускай жило лишь несколько мгновений, но жило! Значит, все надо делать заново. — Смолин с улыбкой взглянул на почерневшие останки аппарата. — Знаешь, о чем свидетельствует этот пожар? О том, что в Москву ты привезешь отличный багаж: нового типа спаркер и удивительные результаты его работы в удивительном месте океана.
Чайкин не ответил. Опустив голову, он уныло рассматривал свои обожженные паяльником, покрытые ссадинами руки.
Смолин тоже посмотрел на его руки, словно именно от них зависел весь успех задуманного.
— Сейчас за оставшиеся до полигона дни надо восстановить уничтоженное. И попробовать другую схему, — уже спокойно продолжал Смолин. — Так что спаркером придется заняться целиком. А я тебе помогу.
Чайкин поднял на него опечаленные глаза:
— Сегодня Крепышин вывесил программу работ на полигоне. Я назначен на драгирование. — Он сделал паузу, словно колебался, говорить ли дальше. — …И вы тоже.
— Я?! — изумился Смолин. — На станции, которая перед заходом в Карибское море? На той самой банке? Как ее?..
— Банка Шарлотт.
— Но там все уже исследовано сто лет назад!
— Распоряжение Золотцева…
Медленно, как бы раздумывая, Смолин покачал головой:
— Нет! Это распоряжение я выполнять не намерен. И тебе не советую. Надо заниматься делом, а не художественной самодеятельностью.
Чайкин обиженно скривил губы:
— За это самое дело мне и всыплют по первое число. Выговор объявят! Характеристику помарают. Еще бы! Чуть судно не спалили! Кисин видел, как я в коридоре срывал со стены огнетушитель. — И продолжал уже с вызовом: — Кроме того, Мосин приказал срочно делать стенную газету.
Он уронил потяжелевшую голову на руки:
— И вообще, я чертовски устал. От всего! От стенгазет, полигонов, спаркера…
Золотцев подошел к письменному столу, дольше, чем нужно, подержал в руке бланк радиограммы, словно колебался, передавать ли его Смолину. И Смолин почувствовал, как отливает от лица кровь и холодеют щеки: что-то случилось дома! Но Золотцев поспешил успокоить:
— Нет! Нет! Не для вас. Для Файбышевского.
Он опять пошуршал листком.
— Уже которая. От его жены. Ничего не пойму. О случившемся мы немедленно сообщили в его институт. Почему они не известили жену? А она бог знает что воображает.
Протянул Смолину листок:
— Вот, почитайте!
Смолин неуверенно взял бланк.
— Но я-то при чем?
— Почитайте!
Текст радиограммы в самом деле был странный: «Посылаю тебе уже четвертую телеграмму. И нет ответа. Что случилось? Меня мучит догадка. Знаю, ты в рейсе не один. Добился своего. Мы все поймем. Волен поступать, как подсказывает сердце. Но мне и сыну ты никогда не будешь безразличен. Беспокоимся за тебя. Пришли хотя бы два слова о здоровье. Рита».
Радиограмма болью отозвалась в сердце, но, возвращая ее, Смолин повторил свой вопрос:
— Но я-то при чем?
— Видите ли… — начал Золотцев. — Однажды вы, Константин Юрьевич, говорили мне, что знаете Лукину давно, что даже вроде бы в товарищеских отношениях…
Он не спеша подошел к иллюминатору, толкнул раму, и в каюту ворвался свежий морской воздух.
— Поверьте, меня личные отношения не очень интересуют… Но говорили, будто у Лукиной с Файбышевским …ну …как бы это выразиться…
— Роман, — пришел на помощь Смолин.
— Вот! Вот! Роман. И тут встает вопрос: как быть? Подскажите, пожалуйста! Пришло и такое сообщение… — Золотцев протянул Смолину другой листок: — Прочитайте. Здесь как раз по-английски.
В радиограмме, переданной из Гамильтона, говорилось, что подданный СССР мистер Файбышевский перенес новое осложнение и в тяжелом состоянии в сопровождении медсестры срочно отправлен самолетом в Лондон.
Смолин положил листок на стол. Вспомнился тоскливый прощальный взгляд Файбышевского, когда его на носилках спускали с трапа.
— Все это грустно, — тихо сказал он. — Но что вы хотите от меня?
Золотцев вздохнул:
— Видите ли, Лукина уже приходила ко мне, и не раз. Требовала послать запрос о Файбышевском. Волнуется… Это понятно… Учитывая их отношения. Сегодня снова приходила. И представляете, я не решился показать радиограмму. Не умею преподносить людям неприятное. Не умею. Тем более такое. Может быть, его уже нет в живых. Стоит ли сообщать Лукиной? Советовался с Мосиным. Он считает, что сообщить о таком следует только после возвращения в наш порт. Все-таки здесь заграница! Мы в условиях сложных. Обстановка напряженная. Важен здоровый настрой. И так у нас сплошные неприятности.
Начальник экспедиции устало опустился в кресло.
— Я все-таки считаю, что сообщить Лукиной нужно сейчас, — сказал Смолин. — Это будет честно. Ведь она снова придет к вам с тем же вопросом. И вам в конце концов придется сказать ей правду.
Золотцев опустил голову:
— Не могу! Поверьте, голубчик, не могу!
— Хотите, я покажу Лукиной эту радиограмму? — предложил Смолин.
Золотцев бросил на него настороженный взгляд:
— А как она? Не учудит что-нибудь? Все-таки женщина! От них всякое можно ожидать. Боюсь я в море женщин.
— Не учудит. Я ее знаю. Давайте и вторую радиограмму! Покажу тоже.
— Нужно ли? — засомневался Золотцев. — Все-таки личная…
— Нужно! — упрямо подтвердил Смолин и увидел, как лицо начальника экспедиции удовлетворенно расслабляется.
Он встал, чтобы идти, но Золотцев жестом остановил его:
— И еще одно… — произнес негромко, придавая тону деловое звучание. — Через три дня у нас станция. Банка Шарлотт. План работы вывешен. Там и вы обозначены. Мамедов будет брать геологические трубки. Мне бы хотелось, чтобы вы, голубчик, пригляделись к тому, что они получат. Вдруг что-то интересное?
— Это моя обязанность.
Золотцев покачал головой:
— Нет! Нет! Не по обязанности! Я бы хотел, чтобы вы, Константин Юрьевич, были в этот раз ответственным по научной части за весь полигон. Чтобы, так сказать, вашим именем придать работам нужный вес, академическую серьезность.
— Насколько помню, эта самая Шарлотт в плане не обозначена.
Золотцев поспешил разъяснить:
— Она была в запасном плане. На случай срыва главного. Главное сорвалось, и нам придется поработать на этой банке.
— А зачем? Банка вблизи Америки. Давным-давно исследована всеми науками. Нам-то к чему тыкать в нее геологические трубки? Время зря тратить.
Золотцев огорчился.
— Опять мы с вами об одном и том же. План, дорогой мой. План! Нам хоть в чем-то нужно выполнить план. Как вы не поймете?
Нет, Смолин этого понять не может. Больше того, он отлично себе представляет, что и Золотцев сознает: ведется привычная игра, в которой сами себя обманывают.
Золотцеву нужен отчет об экспедиции и чтоб в отчете было побольше производящих впечатление своей величиной цифр: столько-то спущено тралов, столько-то взято геологических трубок. И вот они идут на выбранную случайно, ничего не представляющую собой банку только потому, что она лежит на пути «Онеги» к полигону, где должен работать Чуваев. Было бы гораздо важнее отклониться на градус севернее и выйти на каньон, который всегда привлекал ученых и в котором что-то можно получить новое.
— Какой там каньон! Никак не можем! Время поджимает. Все эти непредвиденные задержки…
— Сократите время полигона Чуваева.
Хозяин каюты взглянул на своего собеседника как на бунтаря.
— Да бог с вами, голубчик! Чуваевский эксперимент готовился больше года. Сложнейшая аппаратура. Точные расчеты! Да и проблема-то какая! Колоссальная! Сам Николай Аверьянович ее курирует. А вы — сократить! Наоборот, Чуваев лишний денек просит.
— Ну и дайте ему этот денек. За счет ненужных геологических проб на Шарлотт. — Смолин почувствовал, как его охватывает раздражение против сидящего перед ним человека. — Лично я, Всеволод Аполлонович, никаким ответственным в этой комедии не буду. Я не артист и исполнять в спектаклях роль статиста не намерен. Полученные образцы посмотрю, сделаю все необходимое по своим обязанностям. Но от лицедейства избавьте. Пишите на меня докладную.
Смолин встал. Золотцев поднялся тоже. Подошел к нему, примирительно положил руку на плечо.
— Какая там докладная! Не хотите — не надо. Всегда найдется выход. Работайте над своим. Работайте, голубчик! Это тоже очень важно. Лады?
Тон начальника экспедиции был самым примирительным. Он словно оправдывался перед Смолиным. А ведь и в самом деле оправдывался. Неправедное дело в науке защищает. Это не наука. Это болото, в котором наука вязнет.
— И прошу освободить от полигона Чайкина, — сказал Смолин. — У него серьезнейшая работа над спаркером. Для науки это тоже важно. Для настоящей науки!
Он взял со стола листки радиограмм, сложил вчетверо, сунул в нагрудный кармашек безрукавки.
— А насчет радиограмм не волнуйтесь, все будет сделано как надо.
Когда уходил, спиной чувствовал, что Золотцев смотрит ему вслед и глаза начальника полны грусти и усталости. Не для его лет вся эта суета сует. А жесткие, как уголовный кодекс, обстоятельства заставляют шефа экспедиции разыгрывать комедии. Конечно, можно было бы и не поддаваться обстоятельствам. Но у многих ли для этого хватает сил?
Из своей каюты он позвонил Ирине.
— Конечно, заходи! Что-нибудь случилось? — встревожилась она.
Не переступая порог ее каюты, Смолин молча протянул листок радиограммы из Гамильтона. Ирина вздрогнула, словно заранее ждала горькую весть. Быстро пробежала глазами текст раз, другой…
— Тебе перевести?
— Что? — Она взглянула на него с удивлением, словно неожиданно обнаружила, что он рядом с ней.
Возле ее губ обозначились глубокие морщины, глаза медленно наполнялись слезами.
— Что значит «в тяжелом»? Он умирает?
— Это значит, что положение серьезно. Но я думаю, не столь уж безнадежно. Иначе бы написали без обиняков. Англичане не склонны к сентиментальности. Стало быть, крест не поставили.
— Ты так думаешь?
— Уверен. К тому же его отправили в Лондон. Безнадежного бы не отправили. А в Лондоне, конечно, сделают все.
Она благодарно кивнула в ответ.
— Все обойдется, Ириша! Я уверен, — повторил он и сам понял, как нелеп сейчас его бодрый тон.
Ирина молчала.
Смолин сжимал в руке листок другой радиограммы, из Киева, и ему казалось, что бумага обжигает кожу пальцев. Ирина вдруг заметила листок и лицо ее снова напряглось.
— Еще что? Говори! Из Киева? От Ольги?
Он нарочито спокойно опустил листок в карман.
— Не волнуйся! Эта телеграмма мне.
На совещании Золотцев зачитал список тех, кто участвует в работе на банке Шарлотт. В нем был и Чайкин. Когда называли его фамилию, он поднял голову и встретился взглядом со Смолиным. Лицо его залилось краской. Так, значит, он уже определился в дальнейшем поведении. Смолин так и предполагал: Чайкин успел познать искушения молодого, да раннего, и ему трудно стать другим. Будет для всех паинькой, и для Золотцева с его планами, и для Чуваева с его связями, и для помполита с его стенгазетами и характеристиками. Вот они, законы сегодняшнего мироустройства! В свое время Клод Кюри и его жена Мария Склодовска решительно отвергли все светское и суетное, включая ордена и звания, лишь бы не принести ради всей этой мишуры в жертву науку, которой посвятили себя безраздельно. Потому и стали великими, ибо величие — это самоотречение. Но то было в начале века. Много ли найдется таких в наш деловой век? Чайкину вместо того, чтобы с достоинством нести свою толковую, с хорошими мыслями голову ученого, приходится мелочиться, чуть ли не угодничать, потому что милостей от жизни не жди, ее, жизнь, надобно самому заранее обстоятельно обустраивать: и в Институт Мирового океана попасть охота, и в рейсы ходить хорошо бы, а для этого требуется приличная характеристика, и полезные связи с влиятельными людьми всегда пригодятся. Неужели это и есть современный взгляд на жизнь, трезвый и естественный? Генка, приемный сын Смолина, чем-то похож на Чайкина, тоже боек житейским умом, деловит, тоже норовит получше «вписаться в обстановку жизни». И вот так же дергает по-петушиному головой. От нервного напряжения, что ли, такое дерганье. Существовать согласно их принципам житейской эквилибристики — крепкие нервы нужны.
После совещания Смолин ожидал звонка Чайкина — захочет же он объясниться! Но миновал час, он не выдержал и сам пошел в лабораторию. Ведь до намеченного полигона еще сутки ходу, еще есть время поработать им и со спаркером.
Чайкин и Настя Галицкая сидели, склонившись над исчерканным листом бумаги.
— Не помешаю?
Они разом обернулись, растерянно взглянули на Смолина, словно он застал их за чем-то интимным.
— Вот решили до прихода на полигон закончить всю рисованную часть газеты, — поспешно заговорила Настя и стала показывать, где и что будет расположено на листе ватмана: здесь передовая статья Золотцева об итогах первой половины рейса, здесь первомайские интервью членов экспедиции, здесь карикатуры. А вот это место оставят специально для результатов работ на банке Шарлотт…
— Вдруг найдем там такое неожиданное, что все ахнут!
— Неожиданное скорее можно найти в тарелке сегодняшнего корабельного супа, чем на банке Шарлотт.
Настя взглянула на Смолина с удивлением. Перевела взгляд на стоящего рядом с опущенной головой Чайкина. Поняв, что сейчас произойдет острый, не для ее ушей разговор, благоразумно ретировалась, сославшись на неотложное дело.
Когда дверь за Галицкой закрылась, Чайкин, не глядя на Смолина, развел руками. Словно продолжая прерванный разговор, сказал:
— Уж извините! Так получилось. Понимаете… я…
Смолин усмехнулся:
— Понимаю! Бог с вами! Ваше дело. — Он намеренно перешел на «вы». — Как утверждает классик, «ведь нынче любят бессловесных»… — И тут же пожалел о сказанном. Прямо наотмашь, как пощечина! У Чайкина даже нижняя губа оттопырилась и задрожала, как у обиженного первоклашки, вот-вот заплачет.
Смолин попытался смягчить тон.
— Ладно! Лучше скажите, перед этой разлюбезной Шарлоттой найдется ли у вас, сэр, время на спаркер? Будем мы работать или нет?
— Будем… — выдавил Чайкин, не глядя на Смолина.
— Ну если вы все-таки решили уделить делу кусочек времени между стенной газетой и подготовкой к ощупыванию уже побывавшей ранее во многих руках мадемуазель Шарлотт, то я приду к пяти. — Смолин снова отметил нетерпимость своего тона, но изменить его уже не мог. — Видите ли, Чайкин, у меня не так-то много свободного времени, как вам, может быть, кажется. И если я пришел к вам на помощь, то…
Чайкин вдруг сжал кулаки, по-бычьи наклонил голову, глаза его злобно сверкнули.
— Не нужна мне ваша помощь! Понимаете? Не нужна! — закричал он. — Она тяжела для меня! Вы, Константин Юрьевич, фанатик, витаете в облаках, ни с кем не считаетесь. Вы хотите, чтобы мы были не просто обыкновенными учеными, а перебрались с нашей грешной земли на Олимп и жили там, как боги. Вместе с вами. Может быть, вы и есть бог. А я простой человек. Я шестеренка в этой машине жизни и не претендую быть маховиком… Мне, мне…
Он запнулся, справляясь с дыханием:
— …Мне трудно с вами, Константин Юрьевич. Я постоянно вас опасаюсь: как бы не осудили за что-то, как бы не пригвоздили к позорному столбу: вот он, приспособленец! Ату его! Знаете что? Давайте-ка лучше оставим всю эту затею со спаркером. Ну ее к чертям! Плевать я на нее хотел! Подождет наш с вами спаркер.
— Это не наш с вами спаркер, Андрей Евгеньевич, — Смолин старался говорить спокойно, — это ваш, повторяю, ВАШ спаркер. И вы вольны им распоряжаться, как хотите. Я рад, что, кажется, отделываюсь от занятия, которое отвлекало от собственной работы.
Чайкин вдруг недобро усмехнулся, прищурил глаза, с вызовом взглянул в лицо Смолину.
— Ну и занимайтесь своей работой. Вы обвиняли меня, что я бессловесный. Хотите правду? Так вот я вам скажу. Небезызвестный вам Рачков из вычислительного центра, как вы помните, заинтересовался вашими расчетами. И вот последнюю неделю в каждый свободный час задавал тесты машине, заставил ее заново пройтись по всем вашим цифровым выкладкам. И знаете, что в конечном счете ответила машина, как вам известно, новейшая ЭВМ, купленная в ФРГ для «Онеги»? Она ответила, что в определенных узлах ваша концепция трещит по швам, что не все в ней друг с другом сходится, некоторые выводы, которыми вы так гордитесь, оказываются под вопросом. Вот что сказала машина! — Чайкин развел руками. — Уж извините! Увы, тут голая правда. Машина врать не будет, она не бессловесный Молчалин, она говорит то, что есть. И пригвоздить ее к позорному столбу нельзя!
Смолин почувствовал, как у него похолодела спина под леденящими струями, которые шли из отдушины кондиционера в потолке. Он не сразу нашел слова.
— …Вы это всерьез?
— Вполне! — со злорадством подтвердил Чайкин. Но тут же в лице Смолина увидел такое, что, должно быть, напугало, и торопливо заговорил:
— Вы только, Константин Юрьевич, пожалуйста, не воспринимайте… Понимаете… я… все это сказал вам потому…
Но Смолин уже не слушал, толкнув дверь ногой, шагнул за порог. Он спускался по трапам все ниже и ниже — с одной палубы на другую, пока не оказался перед дверью, на которой значилось: «Компьютер центр». Рванул ручку двери, и в лицо ему ударило подвальным холодом — там, в конце длинной лестницы, ведущей в самое нутро судна, и был этот самый центр, который так неожиданно, так нелепо вмешался в его судьбу. Пересчитывая каблуками ступеньки лестницы, он все еще надеялся, что услышанное от Чайкина — вздор, злобная вспышка, но когда сидящий за пультом управления Рачков оторвался от клавиатуры и взглянул ему в лицо, понял, что все сказанное Чайкиным, — правда.
— Как вы могли! Как же вы могли! — бросил он в рябоватое, серое от усталости лицо. — Как же вы решились… не сказать мне это?
Рачков быстро вскочил из-за дисплея с видом студента, который отваживается возражать строгому экзаменатору.
— Кто вам это сообщил?
— Неважно. Знаю — и все!
Рачков мрачно усмехнулся.
— Раз знаете…
Он вдохнул глубоко, словно набирал воздуху для речи, но запнулся, не зная, как начать.
— Ну!
— Дело в том… Извините, конечно, но получается, что оппоненты, которые вас критиковали… простите, не так уж не правы в некоторых моментах… — Он помедлил. — При количественном подсчете амплитуды вертикальных движений литосферных плит у вас оказались неточные выводы… есть просчеты и в других разделах… — Рачков кивнул в сторону машинного зала: — Это не мой вывод. Это машина.
— Машина-дура. Что в нее заложишь, то и получишь. Вы уверены, что правильно заложили?
Юноша поднял голову и отважно взглянул в глаза Смолину:
— Уверен!
Смолин возмутился:
— Ладно, положим это так, хотя я шибко сомневаюсь. Но почему вы утаили? — Ему показалось особенно кощунственным именно это — утайка. — Почему? Мы же с вами ученые. Такое среди ученых быть не должно. Это же нечестно!
Рачков вздохнул горестно, свидетельствуя этим, как ему нелегко вести разговор.
— Вы такой авторитетный ученый, на судне у вас особое положение, как тут сказать? А вдруг обидитесь!
— И насплетничали Чайкину? Так?
— Поделился…
Смолин молча прошелся по залу, поглядел на работающие аппараты, прислушался к их тихому стрекоту — он напоминал однотонный гомон цикад в летний вечер. Забыв про Рачкова, выхаживал операционный зал от стены к стене и чуть не вслух разговаривал сам с собой.
Не может такого быть! Вполне вероятны в концепции слабые и даже уязвимые части, это он допускает. Но чтобы вот так, одним махом, поколебать основы! Приговор какой-то машины, случайной машины на случайном судне в случайном для него рейсе…
— Я бы хотел все это проверить сам. Можно?
— Конечно! — Рачков искренне обрадовался, словно просьба Смолина его в чем-то оправдывала. — Когда хотите. В любой момент. Отложим все. Ведь я же к вашей концепции… со всей душой.
— Хорошо. Подумаю и сообщу! — Смолин снова поймал себя на том, что тон приказной.
— Уж извините меня…
Смолин взглянул на Рачкова с удивлением:
— Да вы что? Можно сказать, услугу оказали и вдруг извиняетесь.
Рачков почесал затылок:
— Так ведь я привык к разному. Некоторые к выводам машины относятся болезненно. Один профессор чуть не разбил блок. Так разобиделся.
Смолин засмеялся, но смех был не столь уж искренний, скорее нервный.
— Я не буян, — сказал с шутливым бодрячеством. — Конечно, ваша машина ехидная штука. Охотно бы ее укокошил. Да бог с ней — пусть живет!
Положил руку на плечо Рачкова:
— Спасибо!
Он поднялся наверх, вышел на кормовую палубу, которую прозвали Бродвеем. После ужина здесь по шершавым доскам, как по тротуару, прогуливаются любители свежего воздуха. Вот она, жизнь корабельная: выхаживают от борта к борту — парами, тройками, в одиночку, как заключенные на прогулке в тесном тюремном дворе. И так каждый вечер. А что делать? Море! Куда от него денешься? Смолин где-то прочитал, что издавна определено семь главных морских страстей: страх, голод, жажда, одиночество, жалость к себе, раскаяние и надежда. Пожалуй, из этого перечня можно исключить лишь голод и жажду, остальное в полной мере подходит к его самочувствию.
У борта столпились молоденькие лаборантки, оттуда доносился бойкий тенорок Ясневича:
— Ну а после банки Шарлотт мы прямиком в Карибское море. Через Наветренный пролив, который между Кубой и Гаити. Потом…
— Гаити! Как красиво звучит! Вы, Игорь Романович, конечно, бывали на Гаити?
— На Таити бывал, а на Гаити еще не приходилось, — с мягкой снисходительностью улыбнулся Ясневич. — Там даже Доброхотова не была. И не могла быть. На Гаити фашистский режим. Диктатура семьи Дювалье. Террор тонтонмакутов.
— Кого?
— Тонтонмакутов. Не слышали?
— Нет! — разом выдохнули лаборантки, подавленные эрудицией заместителя начальника экспедиции.
Просветительную речь Ясневича Смолин не дослушал — навстречу шла Ирина.
— Костя, что с тобой? Поругался с Золотцевым?
— Почему ты решила?
— Почувствовала по тому, как ты держался на совещании.
— Не поругался, а сказал то, что думаю.
Он услышал ее короткий вздох:
— Вот ты так всегда: что думаешь, то и режешь.
— А разве это плохо?
— Когда как. Если режешь, надо всегда помнить, что кому-то больно от твоего лезвия… — И поспешно, словно испугавшись, что обидела, добавила: — Извини, Костя, я тебе не посторонний человек, знаю тебя, вот и тревожусь…
— Вот уж ни к чему! — недобро усмехнулся он. — Тебе бы только тревожиться, все равно за кого. Но за меня не надо! Пожалуйста! Что я тебе?
Ирина опустила голову, с губ слетело чуть слышное:
— Извини!
Всю ночь Смолин просидел в студеном, залитом холодным светом зале, который напоминал ему пещеры в прибрежных айсбергах Антарктиды. Рачков предоставил машину в полное его распоряжение и предложил помочь. Нет уж! Весь новый цикл расчетов он сделает один и только один!
К утру стало ясно, что по крайней мере в трех из наиболее незащищенных разделах работы допущены очевидные натяжки, поспешность в выводах, математическая фантазия, а не математический анализ. Рачков оказался прав. Новичок утер нос метру. Что ж, последняя точка еще не поставлена. А это значит, что без дела Смолин не останется. Тоже благо! И еще один вывод: не пора ли тебе, доктор Смолин, немного смирить гордыню?
После завтрака, зайдя к Золотцеву, он застал начальника экспедиции за странным занятием. Тот сидел за письменным столом и через лупу рассматривал донышко пузатой зеленого цвета бутылки.
— Вот выклянчил у Мамедова, — объяснил он Смолину. — Драгой на дне зацепили. Антропогенная реликвия! Все пытаюсь определить возраст. Но наверняка не меньше пяти столетий, судя по форме. Некто в треуголке вылакал из бутылки последний глоток рома и швырнул за борт каравеллы. Может, сам Колумб. — Золотцев поставил бутылку на стол и с восхищением посмотрел на нее: — Прекрасный экземпляр для коллекции! Видите ли, есть у меня одна страстишка…
— Собираете пустые бутылки? — мрачно поинтересовался Смолин. После бессонной ночи голова была тяжелой, он сейчас не был склонен к болтовне о пустяках.
Золотцев это почувствовал, отодвинул бутылку в сторону, подпер подбородок ладонью, словно готовился к долгой, неторопливой и серьезной беседе, — со Смолиным всегда надо всерьез!
— Слушаю вас.
— Я передумал. Завтра готов быть ответственным за работы на полигоне.
Золотцев озадаченно провел пальцами по глянцевитому выскобленному бритвой подбородку, глаза за стеклами очков пытливо сощурились.
— Значит, поработаем вместе? Я искренне рад. Видите ли, Константин Юрьевич, ненужных станций в океане не бывает. Даже в самых известных местах всегда можно ждать самое неожиданное. Уж поверьте мне, старому моряку. Это же океан! — Он показал рукой на бутылку. — Тоже неожиданность! Сувенир прошлого! И какой!
Опять о своей бутылке! И что она ему далась? Каждый по-своему с ума сходит.
Золотцев вдруг спохватился:
— Кофейку? А? Чашечку хорошего бразильского кофе? Неужели откажетесь?
Это было сказано с такой разоружающей доброжелательностью, что Смолин отказаться не мог.
За кофе Золотцев доверительно сообщил, что не разрешил прибавить еще денек Чуваеву за счет полигона на банке Шарлотт, — план есть план! Это звучало как весьма веский довод: отказал даже Чуваеву! После эксперимента Чуваева «Онега» пойдет, как намечено, в Венесуэлу, в порт Ла-Гуайра, там возьмут двух местных ученых и неделю поработают по просьбе Венесуэлы на ее шельфе. Ну, а потом — домой! Домой! Хватит, намотались, нанервничались. Но если спаркер они все-таки сделают, то можно подумать и относительно Карионской впадины. Он, Золотцев, вовсе не противник нового спаркера, наоборот, он — за поиски, за творчество.
— Так что будем вас с Чайкиным держать в стратегическом резерве, — заключил Золотцев обнадеживающе.
Смолин покачал головой:
— В эти игры я уже не играю. Пускай Чайкин сам доводит до конца. Его спаркер!
Золотцев подождал, не скажет ли гость еще что-нибудь озадачивающее, но тот молчал. Тогда Золотцев потянулся к кофейнику:
— Повторить?
Смолин кивнул и, чтобы отплатить за терпение и радушие, которое встретил здесь, поинтересовался:
— Вы в самом деле коллекционируете бутылки?
Вопрос был явно приятен Золотцеву. Его лицо снова наполнилось светом. Он бросил долгий нежный взгляд на стоявшую на письменном столе историческую бутылку.
— Не для себя! Для школы! В Рязани есть школа, в которой я учился, родом-то я из Рязани. Ну, и много лет собираю в море для своей школы всякую пустяковину — кораллы, морские звезды, ракушки. Вот и бутылку отошлю. Ребята там морской музей создали. Хороший музей! Когда-то на берегах Оки я мечтал о море. Во всем классе был единственным, кто грезил морскими далями. А теперь после того, как появился наш морской музей, половина школьников собирается стать моряками.
— Так это же хорошо!
Золотцев помолчал, привычно побарабанил пальцами по столу, грустно усмехнулся.
— Хорошо? Не знаю, не знаю! Не всегда нам позавидуешь…
Глава семнадцатая
РЕЙС ОБРЕЧЕН НА УСПЕХ
Место для чуваевского эксперимента выбирали с особой тщательностью. Чуваев часами торчал в штурманской, вместе с вахтенными помощниками что-то вымерял и высчитывал на картах. Все его поведение сейчас выражало деловитость, уверенность и значительность происходящего. Чуваеву предстояло зафиксировать точно обозначенную в плане работ глубину, и он искал эту глубину со свойственной ему обстоятельностью. Говорил мало, распоряжения отдавал отрывисто, двигался по палубам, твердо припечатывая палубные доски жесткими подошвами своих узконосых, хорошо начищенных штиблет. Даже Кисин, его помощник, человек бездельный и расхлябанный, «курортник», как его прозвали на судне, стал неузнаваем — деловит, сосредоточен, под его русой челкой на невысоком немудреном лбу прочно заняли место глубокомысленные морщины. Готовые к действию аппараты отряда Чуваева стояли на корме, и Кисин с утра до вечера возился возле них, как всегда полуобнаженный. Но теперь он уже не раздражал глаз пляжным видом, а, наоборот, мускулистым торсом вызывал представление о Геракле, которому предстоит титаническая работа.
Всем было ясно, что работа по своим масштабам и значению в самом деле исключительная. И даже кок ради такого случая в день начала эксперимента приготовил вместо обычного борща или осточертевшего всем куриного супа с лапшой рассольник с почками, а на третье выдал хранившееся в судовом морозильнике мороженое, купленное еще в Италии.
Два дня назад аппараты, которые предстояло опустить в глубины океана, извлекли из трюмов, и теперь они стояли на корме, странные на вид, размерами с малолитражку с огромными глазами-иллюминаторами. Этим глазастым чудовищам предстояло в вечном мраке океанских глубин разглядеть таинственные лучи, испускаемые земными недрами. Исследования подобного рода только что вышли из лабораторной стадии и теперь впервые проводились на природном полигоне. Правда, Чуваев, а тем более Кисин в эксперименте выполняли роль скорее операторов, нежели исследователей, — данные, записанные на лентах магнитофонов, установленных в аппаратах, будут обрабатываться и изучаться в Москве уже другими специалистами. Чуваев имел отношение лишь к конструированию аппаратов, был одним из тех, кто их проектировал и собирал. Все знали: в случае удачи эксперимента Чуваев в скором времени положит в карман диплом кандидата наук, для этого уже все готово — написано, одобрено, поддержано бесспорными авторитетами, включая самого Николая Аверьяновича. Оставалось лишь эти две железяки удачно «макнуть».
К аппаратам то и дело подходили любопытствующие, взирали на них с уважением. Кисин охотно давал пояснения: «Это поважнее того, что вы задумывали со своими америкашками! Это, брат, настоящая наука!» Всем было ясно, что он копировал своего шефа даже тоном, каким это произносилось.
Накануне эксперимента некоторый диссонанс во всеобщее приподнятое настроение внесла Алина Азан. Она сообщила, что ее смущает принятая вечером факсимильная карта по Карибскому морю. Время ураганов вроде бы еще не пришло, но что-то там зарождается. В ответ Азан получила суровую отповедь от Чуваева: ему не нужны «что-то», ему давай реальный факт: будет или не будет ураган? Азан ответила, что в метеорологии никогда не бывает полной уверенности, погода самое капризное явление природы. Чуваев иронически усмехнулся: «Извините, я привык иметь дело с наукой, в которой все точно и определенно». И, подумав, решительно подытожил: «Будем осуществлять!»
Эксперимент начали ранним утром следующего дня. Придирчиво выбрав нужную точку в море, как раз над глубоким разломом морского дна, положили «Онегу» в дрейф и стали спускать первый аппарат.
Работы продолжались пять дней. Чуваев потребовал продлить эксперимент еще на сутки, но Алина Азан оказалась права: зародившийся на западе Карибского моря ураган стал вполне реальным.
— Плевать я на него хотел! — отмахнулся Чуваев. Но на пятый день на корме появился капитан и сказал Чуваеву:
— Если хотите, то можете оставить свою науку на дне. А я буду сниматься. Ураган на носу.
— У нас исследовательское судно! — парировал Чуваев. — Нам положено рисковать.
— Я рискую жизнями ста пятидесяти человек, в том числе и вашей, — пробурчал капитан, не глядя на собеседника. — И уж позвольте мне самому решать, как поступать в данном случае. Вам ясно?
— Вполне ясно! — отчеканил Чуваев. — И это, и все остальное.
— Ну и отлично! — Капитан скомандовал: — Поднимайте! И без задержки!
Чуваев с откровенной неприязнью проводил взглядом тяжелую, нескладную фигуру капитана.
— Все-таки придется сделать кое-какие выводы. Придется!
В голосе Чуваева не было угрозы, скорее озабоченность еще одним вопросом, который среди всех прочих важных послерейсовых дел ему предстоит решить в Москве.
— С Шевчиком в конфликте, теперь с самим Чуваевым. Нарывается капитан! — прокомментировал Крепышин и значительно потряс головой, то ли восхищаясь строптивостью капитана, то ли осуждая ее.
Подъем аппаратов начался ночью и должен был завершиться на заре. Несмотря на ранний час, это событие собрало немало зрителей. В одной из лебедок что-то не ладилось, она временами останавливалась, из-за этого в заранее определенный срок подъема аппаратов не укладывались.
На корме у бортов теснились мужчины, бросали за борт лески-самодуры с приманкой на крючках. Рыболовный ажиотаж возник после того, как около судна появились корифены — большие, необыкновенной красоты рыбы. Пронизывая напоенные лучами утреннего солнца верхние слои воды, корифены меняли свою окраску, то были розовыми, то оранжевыми, то вдруг становились бежевыми или внезапно голубели и, казалось, после себя оставляли в воде чернильные дорожки. Стремительно двигаясь на четком расстоянии друг от друга, рыбины, как самолеты в эскадрилье, делали огромные круги вокруг «Онеги», будто демонстрировали людям свою красоту, силу, неразрывную слитность со стихией, а попутно дразнили охотников. Рыболовы тщетно старались привлечь их внимание наживой на крючках, они не желали замечать жалкую приманку, брошенную людьми.
— Шалишь, стерва! Шалишь! Елкин гриб!.. — рычал подшкипер Диамиди. — Попадешься все-таки! Для того крючки и существуют, чтобы попадались!
Наблюдая эту сцену, Смолин услышал рядом тихий голос Солюса:
— Они такие красивые…
— Кто?
— Корифены. И зачем их ловить?
— Но вы же ловите рыб для своих целей.
— Для научных! А это для того, чтобы набить живот.
— Живот тоже чем-то надо набивать.
Солюс кивнул:
— Вы правы. Одно поглощается другим. Закон природы. — Он помолчал. — И все-таки будет грустно, если корифены попадутся…
— Орест Викентьевич! Вы мудрый, многоопытный человек. Скажите, где та грань, которая отделяет пустяковое от настоящего, истинное от химерного, высокое от приземленного? Можете ли вы сказать, где она, эта грань?
Солюс задумчиво взглянул на Смолина, пожевал губами.
— Не задавайте таких вопросов никому, дорогой мой, никто никогда вам на это не ответит. Этот вопрос можно задать только самому себе: где она, та самая грань? Ведь в каждом отдельном случае она разная. У каждого своя. Каждый ее сам пролагает через всю свою жизнь. Для одного пойманная на крючок красавица корифена — это хороший ужин, для другого — погребальный удар колокола. А как известно, если звонит по ком-то колокол, он звонит и по тебе.
— Но вы наверняка уже нашли в жизни эту самую пограничную, все определяющую грань?
— Вот уж нет! — запротестовал академик. — Все еще ищу ее. Все мы ищем ее до последнего своего дня. Я тоже. И буду искать, хотя через месяц мне исполнится восемьдесят и я все отчетливее слышу звон колокола…
К десяти утра оба аппарата были извлечены из морских глубин и торжественно спущены на корму.
Крепышин, бросив на первый аппарат многоопытный цепкий взгляд, деловито определил:
— Ого! Кранты Чуваеву! — И на его лице отразилось откровенное удовольствие.
Достаточно было одного взгляда на аппараты, чтобы понять: эксперимент провалился. Сделанные из специального сплава стекла-иллюминаторы, через которые шло фотографирование абиссальных глубин, оказались раздавленными, как пробитая каблуком ледяная корочка на весенней лужице.
У Золотцева и Доброхотовой, которые стояли в этот момент рядом со Смолиным, был такой вид, будто они, прибыв на свадьбу, оказались на похоронах.
Кто-то из молодых и любознательных надумал потрогать стеклышки в разбитом иллюминаторе аппарата, кто-то даже отважился поинтересоваться у Чуваева, почему, мол, такое случилось, но тот решительно осадил:
— Прошу оставить нас в покое! Дайте нам самим разобраться в своих делах.
— Мы не нуждаемся в сочувствии, — важно поддержал его Кисин.
Чуваев быстро обернулся и с укором взглянул на своего помощника:
— В сочувствии? — обвел собравшихся хмурым взглядом. — Не думайте, что вы присутствуете на поминках. Ничего подобного!
Где-то утомительно стрекотала кинокамера. Шевчик тоже был мобилизован на исторический эксперимент — должен был запечатлеть его на кинопленке для потомков. За шумом мотора своей камеры Шевчик ничего не слышал. Он старательно снимал: море для антуража, палубу судна, людей на палубе, естественно, выделяя среди них Чуваева и Кисина, поднятые со дна марсианские аппараты, детали аппаратов, включая иллюминаторы, раздавленные слепой силой глубин. На иллюминаторах объектив камеры задержался с особым вниманием — вот она, необузданная стихия!
— Черт возьми, да заткнете вы, наконец, свою тарахтелку! — не выдержал Чуваев, метнув негодующий взгляд в сторону кинооператора.
Шевчик взглянул на перекошенное в гневе лицо своего заказчика и растерянно попятился: промахнулся!
Люди стали расходиться. Шагая рядом со Смолиным, Крепышин беззаботно подытожил:
— Как говорил великий комбинатор Остап Бендер, судьба играет человеком, а человек играет на трубе… Или глубина здесь приближается к центру Земли, или просто-напросто старший научный сотрудник Чуваев, протеже самого Николая Аверьяновича, умудрился в довольно глубоком море сесть в еще более глубокую лужу. Скорее всего второе.
Так оно и оказалось. Стекла в иллюминаторах-фиксаторах не выдержали давления водяной толщи в пять километров. Коварная стихия была ни при чем. Аппараты загубила безответственность, махровая, годами взращенная безответственность.
Стекла должны были испытать сперва на стендах на берегу, а их везли за тысячи километров, чтобы убедиться: не годятся! Труд многих людей оказался впустую.
К Смолину подошел Кулагин:
— Ну и что вы, доктор, скажете по этому поводу? Вот она, ваша наука!
Смолин пожал плечами:
— А что тут говорить? Все ясно. К тому же это не моя наука, а Чуваева.
Кулагин прищурился:
— А вот мне не все ясно. Конечно, я неуч, с танкера сюда пришел — где нам, керосинщикам, понять науку! Но у нас на танкерах другие мерки, у нас за подобное сразу за шкирку. В торговом флоте деньгам счет ведут. Помню, один капитан перед приходом в Новороссийск приказал покрасить корпус, чтоб понаряднее явиться домой. А ведь знал: после рейса судно идет на капремонт. Так вот, начальник пароходства распорядился марафет отнести за счет капитана. И тот выплатил. До последней копейки! А как быть сейчас? Кругленькая сумма получается, если подсчитать по каждой статье…
— А вы и подсчитайте, — посоветовал Смолин.
— Подсчитаю! — В голосе Кулагина прозвучал вызов. — Ну а вы, профессор? В сторонке будете? Промолчите? Ведь Чуваев будет отчитываться по полигону. Вот бы и всыпать по первое число! Вы и возьмите это на себя. А я вас официально поддержу, со справкой в руках. Ну как?
Смолин молчал. Еще несколько дней назад, когда был непоколебимо уверен в неуязвимости своей концепции, такому, как Чуваев, не поздоровилось бы, немало врагов нажил себе доктор Смолин в институте, выступая против приспособленцев и бездельников в науке. Но вот оказалось, что в своей работе он тоже поспешил, тоже что-то недоглядел, наделал серьезных ошибок. Правда, расплачиваться за них будет только он сам, а не государственная казна. Но для настоящего ученого важен принцип. Имеет ли он сейчас моральное право поднимать руку на Чуваева? Как при этом взглянет в глаза Чайкину и Рачкову?
— Не знаю… — пробормотал он. — Не уверен…
Кулагин иронически скривил щеку; теперь он глядел уже сквозь Смолина.
— Эх вы! Наука! Светочи наши! И на кой черт я ушел с танкера!..
Через полчаса «Онега» легла на генеральный курс и, набрав ход, повела новый отсчет длинным морским милям в своем пути на запад.
Перед ужином у дверей в кают-компанию Смолин встретил Солюса. Окинув Смолина умиротворенным взглядом, академик выложил радостную новость:
— Представляете?! Им все-таки не удалось поймать ни одной корифены!
Карибское море было завораживающе спокойным и таким гладким, что казалось, будто это не море, а тихий сельский пруд, в котором плавают ленивые утки. К морскому простору тихонечко опустилось чистенькое, аккуратное, будто на рекламном туристском плакате, солнце, покрасовалось, покачалось на упругой струнке горизонта и, как завершившая сеанс дежурно улыбающаяся манекенщица, лениво ушло за кулисы небосклона.
На Карибское море опустилась тихая, знойная тропическая ночь, несущая истому, телесную расслабленность.
Справа по борту за горизонтом лежали берега Кубы, а за ними — берега Америки. Ночью оттуда, из Америки, радиостанция «Онеги» получила депешу, адресованную академику Солюсу, В ней сообщалось, что Орест Солюс избран почетным доктором университета в Бостоне и его приглашают прибыть в университет для получения диплома и чествования.
Утром новость распространилась по судну. Прибыть в Бостон? А как? Над академиком подтрунивали: раз «Онегу» в Америку не пускают, придется академику добираться на веслах.
Было ясно, что это Томсон добился почетного избрания. Ведь он как раз из Бостона. В тамошнем университете давно проявляют интерес к исследованиям Солюса. В теперешней политической обстановке акт выглядел мужественным и мудрым: нет, созидатели не пасуют перед разрушителями!
— Для меня не так уж важна еще одна университетская мантия, — сказал по этому поводу академик. — Важно то, что Томсон держит слово — не отступать! Значит, не все еще потеряно…
Солюс ответил вежливой радиограммой: прибуду непременно, но когда-нибудь в другой раз, при более подходящей обстановке.
— Когда наступит «более подходящая», я окажусь уже среди звезд, и зачем мне тогда какая-то мантия. Ведь у меня будут крылья! — с неожиданным для него мрачным юмором прокомментировал академик этот международный обмен любезностями.
Смолин удивился. Вроде бы академик получил приятное известие, а почему-то не радуется.
— Вы, Орест Викентьевич, оптимист, и вдруг такие минорные мысли!
Солюс слабо махнул рукой.
— Я устал… — вдруг произнес он чуть слышно. — Я очень и давно устал. От всего! Я так много видел! Не только счастливые острова на заре. Видел тридцать седьмой год и колючую проволоку на Колыме, в сорок первом пошел в ополченцы и в бою под Волоколамском живым остался один из целого взвода, который состоял из преподавателей Московского университета. В сорок восьмом мои научные оппоненты меня публично разоблачили как проводника буржуазных идей в биологии, я был снят с руководства лабораторией и почти тайком занимался исследованиями у себя на даче в Подмосковье. Всю жизнь над моей головой неизменно висела какая-нибудь угроза…
Солюс съежился, легкая рубашка обвисла на его угловатых, как у старой птицы, плечах, ее безжалостно трепал ветер.
— Я устал от хронического страха. Моя жизнь на закате. Свой конец я хочу встретить спокойно, достойно, как и подобает много пожившему и много пережившему старику. А мне вместо вечернего покоя снова предлагают страх, страх, страх — теперь уже вселенский. И показывают на меня пальцем: ты виноват и в нем, ты недоглядел, прошляпил, проявил слабость, ты в ответе… А у меня уже нет сил взваливать на свои плечи даже предназначенную мне по справедливости долю страха. Я человек науки. А наука — это разум. Это логика. У страха нет логики, он слеп. И глуп. И коварен.
Старик вдруг сжал кулаки и грозно потряс ими в воздухе:
— Прежде всего надо бороться против страха! Против культа страха. Иначе мы проиграем все! В страхе самое опасное то, что он привлекателен…
— Привлекателен?
— Именно! Особенно для молодежи. — Солюс взглянул на Смолина. — Вы когда-нибудь наблюдали, как проходит эскадра военных кораблей? Залюбуешься, глаз не оторвешь. У войны всегда была своя красота — блеск лат, золото эполет, звон шпор, парадная чеканка солдатских каблуков. А в наше время что может быть более впечатляющим, чем идущий на взлет сверхзвуковой истребитель или выплывающий из-за морского горизонта огромный, как остров, ракетоносец? В этой красоте — опасная ловушка. Война обряжает себя в красивые наряды, коварно соединяя идею уничтожения с символами мужества, чести и красоты. Недаром генералы обожают глядеться в зеркало, любуясь стальным блеском своих глаз и сияньем орденов. А мальчишки стругают деревянные мечи и мечтают о генеральских аксельбантах… И мало кто ясно себе сейчас представляет, что у новой войны будет лишь одно обличье — белый череп с пустыми глазницами, и даже ордена превратятся в дым. Но, увы, человек живет привычным, и еще так много желающих играть в старые военные игры. — Солюс сокрушенно покачал головой. — Знаете, что погубит человечество? Легкомыслие! Мы все охотнее заставляем машины думать и действовать за себя, а сами все больше превращаемся в детей, ленивых, злых и вздорных детей, способных на детское безрассудство.
Смолин еще ни разу не видел академика, неизменно бодрого, живого, полного деятельного азарта, столь подавленным. Неужели так огорчился тем, что не может в Бостоне получить свою почетную докторскую мантию?
Вечером в каюту к Смолину неожиданно пришел второй помощник Руднев. Опустил на стул свое громоздкое тело, и стул под ним жалобно заскрипел.
— За помощью к вам пришел! — По его просторной физиономии медленно плыла сконфуженная улыбка. — Помирите с академиком!
— Вы поссорились с Солюсом? — изумился Смолин.
Стул под Рудневым заскрипел еще жалобнее.
— Да что вы! Просто он меня отбрил.
— За что же?
Руднев пожал плечами:
— Ей-богу, не пойму за что! Ночью после дежурства иду по палубе и вдруг вижу, у борта маячит фигура академика. А как раз в это время курс «Онеги» пересекала американская эскадра. Пришлось даже ход сбавить, чтобы в конфликт не вляпаться. Картинка что надо — авианосцы, крейсера, фрегаты! Говорю академику: вот они, гады, дорогу вам в Бостон и перекрыли. А он в ответ: все эти корабли — вселенская глупость! А корабли идут я идут. Красиво даже. Как в кино! А потом просто так, к слову, я возьми и ляпни: вот бы сейчас наши вышли навстречу лоб в лоб. Сила на силу! Было бы классное представление! Мы бы, конечно, взяли верх. Где наша не брала!
— Ну и что академик?
Руднев со смехом хлопнул себя по твердой и плоской, как пенек, коленке.
— Академик чуть не подскочил на месте. Он малость того, с приветом. Это точно! От избытка мозгов, что ли, или по старости годов. Мне в ответ, да так горячо, торопливо, словно в самом деле вот-вот начнется сражение: пожалуйста, говорит, перед этим вашим представлением столкните меня за борт. Облегчите мне напоследок совесть. И представляете, сказал все это так серьезно, что я даже чуток струхнул. Говорю ему, мол, пошутил. А он мне: от шуток города горят. И ушел с таким видом, будто я в самом деле какой-то поджигатель. Ну не чудак ли?
Руднев поерзал на стуле.
— Посоветуйте, Константин Юрьевич, что делать? Может, пойти и извиниться? Вы его знаете.
Смолин покачал головой:
— Не надо! Главная причина здесь не в вас, так что извиняться бесполезно.
Руднев огорчился еще больше, грустно пошевелил бровями:
— Неужели бесполезно? Вот незадача! Чувствовал, мука какая-то сидит в старикане. А я еще его обидел. Теперь мучаюсь тоже…
Смолин кротко улыбнулся:
— Ну и помучайтесь! Не только таким, как он, стариканам, совесть свою терзать. И нам полезно. Хуже, когда нет никаких душевных мук.
Руднев внимательно взглянул на собеседника.
— Значит, и вы тоже?..
— Я тоже!
Второй помощник ушел притихшим, озадаченным, так ничего и не понявшим. Перед тем как открыть дверь, почесал затылок: ох уж эти ученые!
Заседание научно-технического совета по итогам эксперимента Чуваева было назначено на десять утра. С девяти Крепышин обзванивал некоторые каюты и доверительно предупреждал: «Просят прибыть обязательно и, так сказать, — он ронял в трубку кругленький упругий смешок, — проявить лояльность».
С этим Крепышин обратился и к Смолину:
— Конкретно к вам, Константин Юрьевич, не было поручения обращаться, — он снова хихикнул в трубку, — даже наоборот. Но я, извините, проявил смелость. Подумал, а вдруг обидитесь? Мол, других предупредил, а вас нет. Вот и взял на себя инициативу…
Откровенное шутовство Крепышина взбесило Смолина. Он отрезал:
— У меня нет времени на шуточки, товарищ ученый секретарь. Ищите кого помоложе, — и бросил трубку на рычаг.
Заседание проводилось в кают-компании. Его обставили весьма наукообразно. К стене прикрепили схемы и диаграммы, на которых Кисин, оказавшийся приличным рисовальщиком, вычертил цветными фломастерами все цифровые этапы погружений своих аппаратов. Были обозначены глубины, плотность воды, световая обстановка, подводные течения. Вместо условных значков на ватмане были нарисованы и сами многоглазые аппараты, при помощи которых намеревались вести исследования.
Однако ровно в десять не начали. Золотцев, сидевший за столом президиума, почему-то тянул, поглядывая то на часы, то на входную дверь. Оказывается, ждали Солюса, а он не шел. Крепышин дважды склонялся над телефоном в углу зала, набирал номер, терпеливо ждал ответа — телефон не отвечал.
— Ну и слава богу, что не пришел! — услышал Смолин за своей спиной хрипловатый голос Кисина. — Без старикана спокойнее. А то еще учудит чего!
Не явился и капитан, хотя был приглашен особо, а заменяющий его Кулагин опоздал и перешагнул порог кают-компании с таким мрачным видом, словно его по пустяку оторвали от крайне важного дела.
Смолин заранее знал ход событий, знал, что будут говорить Чуваев, Золотцев, другие из тех, кого обзвонил Крепышин.
Так и случилось. Придав своему мужественному лицу выражение суровой сосредоточенности, Чуваев сухо, слово к слову, как кирпич к кирпичу, сообщил о сущности эксперимента. В нашей науке в подобных естественных условиях он проводится впервые. Ну а первым, как известно, всегда труднее, бывают неожиданности, отклонения от намеченного плана. В результате эксперимента отряд понял: для пятикилометровой глубины стекло фиксаторов должно быть иного качества. Вот почему он, Чуваев, считает, что эксперимент принес бесспорную пользу: отработана методика спуска аппарата и его подъема, более того, на основе полученных данных можно сделать выводы о наиболее подходящих материалах для создания новых образцов подобных аппаратов. А в науке и малое ценно. Словом, Чуваев убежден, что полигон прошел удачно.
— Мы специалисты в других отраслях. Нам трудно судить о вашей работе, — миролюбиво вставила слово Доброхотова. — Но вы-то, Семен Семенович, вы сами довольны результатом? Только по-честному!
— Вполне! — Это было произнесено с такой непоколебимой, с такой честной уверенностью, что начисто исключало какие-либо сомнения.
Золотцев спросил, будут ли вопросы еще. Было задано два ничего не значащих вопроса о теоретической стороне исследований. Только Рачков смущенно поинтересовался: все-таки по какой причине лопнули в фиксаторах стекла?
Чуваев взглянул на него со снисходительной усмешкой, как на несмышленыша.
— Видите ли, молодой человек, когда вы станете постарше и поопытнее, то поймете, что в науке все заранее предугадать невозможно. Это же наука! Так что бывают, уважаемый молодой коллега, и некоторые трудности…
Рачкова одернули, как школьника, который невпопад обратился к учителю во время серьезного урока. Он опустился на стул, растерянно провел взглядом по лицам сидящих, задержавшись на лице Смолина.
«Чего он от меня ждет?» — раздражаясь, подумал Смолин, отвернулся и встретился с другим взглядом — колючим, насмешливым. Кулагин! И этот тоже!
Он посмотрел на Чуваева, на Кисина… Повержены, а торжествуют. Черт возьми, как же он решился поставить себя на одну доску с теми, кто лезет в науку нахрапом, как в очередь за дефицитом. Науку надо защищать. От них. При любых обстоятельствах. Истина превыше всего. Так говорили древние. Так должно быть и сейчас. Значит…
— Вы говорите, будто у вас случились «некоторые трудности»… — произнес Смолин, подняв глаза на стоящего у стола президиума Чуваева, и сам удивился спокойной уверенности своего голоса. Сквозь шум кондиционеров услышал скрип стульев — все обернулись к нему и напряженно ждали продолжения. — Я полагаю, случились не трудности, а неудача эксперимента. Она очевидна всем, прежде всего самим экспериментаторам, и мы не имеем права камуфлировать провал спасительными дежурными фразами. Неудача есть неудача, и надо честно в ней признаться. Я уверен, как настоящий ученый, товарищ Чуваев так и поступит, потому и предлагаю итог отчета сделать однозначным: эксперимент не состоялся по причине его неподготовленности. Кто в этом виноват — пускай разберутся экспериментаторы и их шефы в Москве.
В зале воцарилась тишина, в которой, как чье-то большое невозмутимое сердце, глухо и ровно постукивала в глубинах судна корабельная машина. Все смотрели в сторону стола президиума.
— Можно мне? — нарушил молчание Кулагин.
Золотцев кивнул.
— Я не собираюсь давать какие-либо оценки, — начал старший помощник. — Не мое это дело. Вы, ученые, разбирайтесь сами. Но для вашего сведения зачитаю коротенькую справочку. Так вот, за пять дней работы «Онеги» на последнем полигоне топлива израсходовано…
Кулагин склонился над блокнотом и принялся размеренно, неторопливо, подчеркнуто официальным тоном зачитывать сделанные в нем записи.
Это были тонны сожженного горючего, тонны израсходованной воды, сотни рублей, истраченных на амортизацию оборудования, на зарплату, на командировочные…
Всего пять дней — и такие весомые цифры! Они производили впечатление, и в зале зашушукались.
Кажется, впервые Чуваев почувствовал, что он уже не командует на этом сборе, а превратился вдруг в обвиняемого — от имени коллектива. Торопливым просительным взглядом он искал поддержки у шефа экспедиции.
Золотцев поправил очки, решительно готовясь снова овладеть вниманием зала, но тут в события вмешался Кисин.
— Да на кой ляд мы их слушаем? Что они… — Кисин боднул тяжелой головой в сторону старпома, — …что они, прокуроры какие, что ли? Ишь ты, расчетики нацарапали: сколько тарелок супа сожрано, сколько раз в гальюн схожено. Мудры! Доктора, профессора, елки-палки! — Это адресовалось уже Смолину. — А если перевести на тарелки супа и тонны сожженной солярки проживание на борту, к примеру, доктора наук Смолина? Если его спросить: что он тут поделывает? Какие такие расчеты ведет в тиши своей одноместной каюты? А? Пусть ответит! Мы обязаны спросить его и о другом. Почему использует столь дорогое, как подсчитал дотошный наш старпом, пребывание каждого из нас на борту «Онеги» для того, чтобы вместе с новичком в науке Чайкиным изобретать велосипед? Почему отвлекает молодого специалиста от его работы? Пусть ответит! Можно спросить и еще…
— Минуту! — Чуваев выкинул вперед руку с растопыренными пальцами, как бы преграждая злобный словесный ноток своего помощника. — Минуту, товарищ Кисин! Только без свары! Мы ученые, и обязаны уважать мнения друг друга. Я благодарен Константину Юрьевичу за его прямые, откровенные, хотя не очень справедливые, я бы даже сказал, не совсем корректные высказывания. Да, у нас были недоработки. Но, как известно, в науке отрицательный результат все равно что положительный.
— Неоспоримая истина! — пришел ему на помощь Золотцев и недовольно покосился на не сумевшего удержать ухмылку Крепышина. — Я вижу, других высказываний нет. — Он оглядел зал. — Значит, будем считать, что подавляющее большинство членов научно-технического совета поддерживают точку зрения руководства на результаты проведенного эксперимента отряда Семена Семеновича Чуваева. Полагаю, голосовать незачем.
Последнюю фразу Золотцев произнес скороговоркой и как бы примял ее окончание.
— Но, товарищи, я не могу не сказать еще об одном, что меня чрезвычайно огорчило. Я имею в виду реплику Ивана Васильевича. — Он взглянул с укором в сторону Кисина и сокрушенно развел руками. — Ну нельзя же так, Иван Васильевич! Какие слова, какой тон! И в адрес кого? В адрес известного ученого — наша экспедиция может гордиться, что он оказался в ее составе. Прав, совершенно прав Семен Семенович, что дал принципиальную оценку этой несправедливой реплике, которая, как я надеюсь, продиктована просто мгновенным настроением и только. Уверен, Иван Васильевич теперь и сам жалеет о сказанном.
Ну и хитер Золотцев, подумал Смолин. Спич построил безукоризненно: и логически и эмоционально. Сейчас уже не скажешь: нет, я все-таки настаиваю на голосовании. Сейчас сказать такое неловко, начальник экспедиции только что горячо защищал авторитет Смолина, говорил лестные слова в его адрес. И тем самым умело увел внимание зала от главного — от принципиальной оценки работы Чуваева. И получилось, что и волки сыты, и овцы целы. Дипломат!
Стали расходиться, и к Смолину подошел Крепышин. Лицо его лоснилось от удовольствия, словно он только что побывал на веселом и захватывающем театральном представлении.
— Как у нас говорят, каждый научный рейс обречен на успех! А наш начэкс ловкач! Верно ведь? Складно вывернулся!
— Вы тоже ловкач. По телефону со смешком, с издевочкой, а сейчас — молчок.
— Видите ли, уважаемый доктор наук, мы живем среди стен, и в них ищем проходы, чтобы расширить свое жизненное пространство. Я не принадлежу к тем, кто готов долбить стену головой для того, чтобы найти ход покороче и попрямее. Мне голова нужна. Раз существуют стены, с ними надо считаться. Можно относиться к ним без уважения, но считаться, увы, приходится. Се ля ви!
И он удалился, крепкий, уверенный в себе, защищенный от житейских напастей отличным здоровьем и неистребимой иронией, которая так облегчает совесть.
На смену Крепышину возле Смолина оказался боцман Гулыга. Он помялся, словно раздумывая, говорить или не говорить. Наконец решился:
— Вот вы, Константин Юрьевич, речь держали, конечно, правильную. У Чуваева натуральная липа. Ясно и креветке. Но ведь что получается: признай эксперимент неудачным — команда лишилась бы премии за полигон. За что платить, раз неудача. А чем, скажите, виновата команда?
Смолин изумился:
— Неужели здесь есть какая-то зависимость? Это же нелепо!
Гулыга снисходительно улыбнулся:
— Вы же сами знаете: наука — хитрая штука. А в море тем более. Сразу видно, доктор, что в научном рейсе вы впервые…
— Но ведь сам старпом…
Гулыга поморщился:
— Да что с него взять! Он же Неукоснительный!
Главный персонаж только завершившегося спектакля Чуваев был настроен благодушно. Он даже взял Смолина под руку.
— Зачем так уж непримиримо? Мы же интеллигентные люди…
Смолин молчал, выжидая, что скажут ему еще.
— Впрочем, Константин Юрьевич, вы мне даже оказали некоторым образом услугу, в протоколе отметят, что одни из членов совета выступил с критикой нашей работы. Один! Это придаст протоколу большую объективность. Все за, а один против. Значит, было серьезное обсуждение, значит, решали не с кондачка, а обстоятельно. Нет, в самом деле, такой протокол для диссертации просто находка.
Уже возле двери своей каюты Смолин встретил Солюса. Старик шел по коридору, как всегда, чуть подпрыгивая. Блекло-голубые его глаза радостно поблескивали, не подумаешь, что еще вчера он выглядел слабым и потерянным.
— Такие отличные молодые люди! — воскликнул он. — Даже жалко будет расставаться в конце рейса.
— Какие люди? — не понял Смолин.
— Из машинного отделения. Я у них кружок веду. По английскому языку. Разве вы не знали? Веду! — Он удовлетворенно потер сухие ладони. — Представляете, увлекательнейшее занятие! И все потому, что это действительно толковые молодые люди, и они действительно хотят знать язык. К нам в кружок даже боцман Гулыга ходит. Очень старается, говорит, иностранный язык ему нужен позарез.
— И давно вы ведете этот кружок?
— Почти с самого начала рейса.
Надо же, как много неведомо Смолину в судовой жизни! А она, эта жизнь, оказывается, не такая уж односложная. Полно в ней всякого. Не соскучишься!
— И по этой причине вы не пришли на совет?
Солюс погасил в лице сияние молодой бодрости, медленно покачал головой:
— Нет, не только по этой. Просто потому, что я биолог, а обсуждали работу физиков. Я не могу брать на себя ответственность за то, в чем некомпетентен.
Ранним утром «Онега» подошла к северной оконечности Южноамериканского континента. Континент обозначил себя над морским горизонтом карандашным очертанием мощного горного хребта, и уже издали было видно, что это не случайный остров, коих немало было на пути, а действительно материковая твердь. Стояла ясная безветренная погода, и над Южной Америкой висело неправдоподобно розовое утреннее небо. В нем лениво парили огромные птицы странных очертаний — казалось, что это планеры.
— Птица-фрегат! — радостно определила появившаяся на палубе Доброхотова и наградила небо улыбкой. — Доводилось мне с ней встречаться, доводилось… И не раз! Помню…
Судно легло в дрейф в десяти милях от берега, но даже невооруженным глазом можно было различить у основания прибрежного хребта в тени его нависающих скал светлые крупинки и прожилки жилых массивов городских кварталов. Это был Ла-Гуайра, портовый город Венесуэлы. Бывавший здесь Ясневич сообщил, что из порта через горный хребет проложены дороги, и автомобильная и фуникулер, ведут они в столицу страны Каракас, большой, красивый, многолюдный город.
Все пребывали в приподнятом настроении, все ждали счастливой встречи с берегом, с твердой землей, по которой так соскучились ноги. Подошли к концу запасы продуктов, почти опустели танки с питьевой и технической водой, все это предполагалось получить в Ла-Гуайра.
По радио зачитали составленную Крепышиным обстоятельную справку. По ней было ясно, что Каракас нужно посетить непременно: улицы в нем широки, парки роскошны, музеев полно, магазинов не счесть, заслуживают внимание местные поделки, да и обувь недорогая — это обстоятельство Крепышин намеренно выделил. Рассказывая о климате и природе, предупредил, что в горах надо быть осторожным, змей в избытке. И малярия встречается.
Относительно малярии предприняли превентивные меры. За три дня до подхода к континенту Мамина, которую спокойное в эти дни Карибское море возвратило к активной жизни, выдала каждому по таблетке делагила. Глотали гадостные ядовито-горькие пилюли без принуждения, каждому была охота побывать на берегу.
По палубам с деловым видом расхаживал Шевчик. Он бросал цепкие взгляды в сторону континента, словно уже прикидывал, что в представленной сейчас перед ним натуре будет главное и что второстепенное.
То и дело сходился на палубах с Крепышиным, они о чем-то деловито переговаривались, и было ясно, что именно ученый секретарь будет отныне оруженосцем кинооператора — и мускулы подходящи, чтобы носить ящик с кассетами, и иностранный язык знает, так что не придется с туземцами объясняться на пальцах. Боцман Гулыга от лестного участия в создании киноэпопеи отказался. Прошел слух, что боцман преодолел в себе искушение приобщиться к влекущему миру искусства. Союз с искусством начисто нарушал его коммерческие планы, связанные с высадкой на капиталистический берег. У Крепышина подобных планов не было, он действовал по-крупному — копил валюту на покупку магнитофона.
Крепышин долго стоял с биноклем в руке у борта и вглядывался в густо-синий, как туча, гористый берег континента, в светлую щепотку домиков у самой воды — там был неведомый южноамериканский город. Отнял бинокль от глаз, сладко, как кот, прищурился:
— Великий комбинатор говорил, что города надо грабить на заре. — И обернулся к Гулыге. — Слышишь, Драконыч? На заре!
Судно дрейфовало. Ветер был слабым, и дрейф оказался небольшим. Все знали, что на мостике идут переговоры с берегом. О чем — никто не ведал. Терялись в догадках, странным казалось это ожидание. Вроде бы пригласили, обещали содействие, проявили заинтересованность в сотрудничестве, а «Онега» стоит поодаль от берега и не решается приблизиться. Значит, не пускают. Либо занят причал, либо… Начальство помалкивало. Золотцев из своей каюты не выходил, на звонки телефона не отзывался. На мостик никто обращаться не смел, потому что там верховодил Кулагин, а с ним особенно не потолкуешь.
Бесцельно бродили по палубам, подставляя лица легкому прохладному ветру, дующему с континента. Даже ветер был гостеприимным. Почему же не пускают?
Перед обедом на палубе появился Кулагин и коротко, не вдаваясь в подробности, сообщил, что морской агент в Ла-Гуайра, с которым держали связь, ничего утешительного сообщить не смог: разрешение на заход еще не поступило. Что будет дальше — неизвестно. Судя по характеру разговора, скорее всего не пустят. Не хотелось этому верить, все долго не расходились с палубы, гадали, что произошло. По мнению Ясневича, все дело в том, что «Онега» заходила на Бермуды, а Венесуэла выступила за Аргентину, против агрессии Англии на Фолклендских островах. При подходе к новому порту надо обязательно сообщать властям название порта предыдущего захода. «Ага! — насторожились в Ла-Гуайра. — Были в Гамильтоне! Английском порту! Якшаетесь с агрессором — не пускать в порядке протеста».
Чуваев бросил недобрый взгляд в сторону берега.
— Я бы не стал клянчить разрешения, а хлопнул дверью и ушел восвояси. Не хотите пускать — черт с вами! Без вас проживем. Мы не должны позволять давать себе по мордам. А то что получается? Сами пригласили и перед самым носом гостей двери захлопывают — раздумали, мол. А мы должны утереться, да? Нет! Я решительно против! Только время зря потеряли.
— И горючего сколько сожгли за дни перехода сюда, — добавил кто-то.
— И сколько тарелок борща зазря съели, — с глубокой серьезностью вставил Крепышин.
Чуваев медленно обернулся к нему и бросил на ученого секретаря подозрительный взгляд. Но Крепышин не позволил своим искренним очам блеснуть даже искоркой улыбки.
— А было время… — вздохнула Доброхотова. — Подходили мы к Южной Америке…
— Было, да сплыло, — скривил губы Ясневич. — Сейчас, увы, конфронтация. Все наперекосяк. И не поймешь, откуда чего ждать.
Смолин подумал, что Ясневич прав. Сидя в своей лаборатории в Москве, поглощенный проблемами великого движения литосферных плит где-то там, в непостижимых глубинах планеты, он не так уж вникал в происходящее на самой планете, в те движения, которые происходят на ее поверхности, движения, не менее опасные для человеческого рода, чем очередной сдвиг гигантской подземной глыбы, в результате которого трясется земля, вздымаются на море цунами, рушатся города, смывает деревни, гибнут люди. Мощь глубинных титанических движений земной тверди, оказывается, ничтожна по сравнению с той силой, которую способно бросить на планету ее такое крошечное, такое на вид ничтожное, такое вздорное обитающее на этой планете существо — человек. У существа этого не хватит сил, чтобы расколоть планету на части, разбросать ее куски по космосу, но он вполне способен опалить ее чудовищным огнем, уничтожающим все и вся, в том числе и самого себя, человека. Сидя в тиши московской лаборатории, Смолин полагал, что проникающая временами в щелочки его сознания из отрывков теле- и радиопередач информация особо глубокого внимания не заслуживает. Это всего лишь шум всемирной политической возни и приниматься всерьез не может, он как комариный гуд в летний зной, который досаждает, даже порой отвлекает, но не прервешь же из-за пустяка настоящего дела. А оказывается, не такой уж пустяк, оказывается, от всего этого гуда многое зависит — дело, настроение, планы, а в конечном счете и твоя судьба.
Смолин не очень верит предположениям Ясневича, скорее всего мы сами виноваты — вовремя не прислали куда-то какую-то бумагу, это у нас дело обычное. Но если Ясневич все-таки прав и все дело в случайном заходе в Гамильтон, то причина, по которой не пускают «Онегу» в порт, пустяковая, выдуманная, основанная на сиюминутной политической игре. А в результате серьезные планы работ на шельфе сорваны. И получается, что наука в наше время не может быть независимой от каждодневной политики, что за толстыми стенами лаборатории в Москве Смолин не только работал, но и как мог хоронился от реальной обстановки. Но схорониться, оказывается, невозможно, даже самые толстые стены не помогут, а уж в океане, где нет стен, тем более. И окружающий мир ныне представился Смолину уже иным — он неблагополучен, расхлестан, разобщен, раздирают его противоречия, противоборства идей и авторитетов, столкновения амбиций и претензий, а заложником в этой возне — будущее человечество. В Москве ему и в голову не приходило крутить ручку радиоприемника, чтобы насытиться новейшей информацией о событиях в мире. А здесь крутит, слушает, насыщается — не только интересно, но и необходимо. От этого зависит твоя жизнь. Получается, что могут не только лишить возможности работать, но и напугать, даже потопить — все сейчас могут. Мир прошит пальбой, стреляют в Африке и на Ближнем Востоке, в Азии и в Южной Америке, стреляют в городах Европы, Соединенных Штатов, Австралии… Мир сошел с ума! Мир несется к пропасти, как курьерский поезд, у которого вышли из строя тормоза. Что же делать? Конечно, что-то надо делать. Но что?
Невеселые размышления Смолина прервал голос вахтенного:
— Внимание! Даем ход! — Голос прозвучал бесстрастно, словно речь шла об обычной работе на очередной станции, где остановки через каждые два часа.
Подрагивая от набирающей обороты главной судовой машины, «Онега» стала медленно уносить свой туповатый, как у утюга, нос вправо, горный хребет берега стремительно побежал в противоположную сторону. Прошли короткие минуты, и хребет вместе со всем континентом, вместе с городом, куда «Онегу» не пустили, остался за кормой. «Онега» уходила в океан.
— Как сказал Остап Бендер, нет Рио-де-Жанейро, нет Америки! — подвел итог событиям Крепышин.
— А ну ее, эту Америку, к… — Подшкипер Диамиди на всякий случай оглянулся — женщин и начальства не видно — и от всей души смачно завершил фразу словами, которые давно подспудно напрягали его скулы.
С палубы долго не уходили — жалко было расставаться с видом на чужой неведомый континент. Может быть, больше никогда в жизни и не увидишь.
Появился Золотцев, молча облокотился на борт рядом со Смолиным.
— Вот видите! Вот как все получается! — Начальник экспедиции вздохнул и зябко повел плечами. — А кто за все в ответе? Золотцев! Кому по шапке? Золотцеву!
В голосе его звучала усталость.
— Да, вам не позавидуешь, — посочувствовал Смолин.
— Вот! Вот! Не позавидуешь! Вы думаете, голубчик, мне, начальнику подобной экспедиции, спокойно жить? Ох как не спокойно! А вот вам можно позавидовать.
— Мне?! В чем же? — удивился Смолин.
— Да во всем! Прежде всего вашей независимости. — Золотцев обернулся: нет ли кого рядом. — Например, в истории с Чуваевым. Не будем, голубчик, касаться существа спора, правы вы или нет, я говорю о другом. О характере вашего выступления. Взял и выложил все, что думал. Без оглядки, прямиком! Честно говоря, я даже позавидовал. Но только это между нами!
— А вы? Разве вы не можете так же?
— Мог когда-то!.. Был ученым, наукой занимался, даже научный вес имел — считались! А потом черт попутал, в руководство подался. Был ученым — стал научным начальником. И быстренько переквалифицировался в канатоходца, который ловко балансирует на высоте с шестом в руках. Такие порой фигуры приходится выказывать, чтобы не сорваться, — дух захватывает! Кто только у нас не командует наукой! Мной, например, юная девица, вчерашняя студентка, инструктор нашего райкома. И часто для того, чтобы просто-напросто иметь возможность выполнять свои служебные обязанности, приходится кивать направо и налево: хорошо! понял! учту! спасибо! — а действовать, как подсказывает нюх. А когда ко всему этому тебя еще выносит на международную арену, то акробатика нужна тройная. Сами видите! Вот взяли и не пустили в Венесуэлу. А почему?
— В самом деле, почему?
Золотцев широко развел руками.
— Убей меня, не знаю! Может быть, в чем-то мы промахнулись. За это меня в Москве еще будут сечь.
— Но вы же, Всеволод Аполлонович, любите повторять, что всегда найдется выход из положения.
Золотцев коротко улыбнулся, оценив шутку.
— А что делать? Научился отыскивать щелочку. Как мышь в избе.
— Ну и нашли сейчас щелочку?
Золотцев хитро прищурил глаза за стеклами очков.
— А как же! Нашел! Идем на Гренаду!
Вести на судне распространяются мгновенно: камбуз не дремлет! Хотя официальных сообщений еще не было, все уже знали, что идут на Гренаду. Она недалеко, туда послан запрос на разрешение захода в порт Сент-Джорджес для пополнения запасов воды, покупки фруктов и трехдневного отдыха экипажа. Через несколько часов стало известно, что разрешение из Сент-Джорджеса получено. Пришло также сообщение от представительства бельгийской компании в Каракасе. Деталь для судовой машины они перешлют на Гренаду, но не раньше, чем через два дня, компания просит извинить, что не может предложить лучших вариантов. Она, эта компания, в отношениях с «Онегой» вела себя безукоризненно, мгновенно вписывалась в постоянно меняющуюся обстановку — сперва деталь переслали из Европы в Норфолк, оттуда в Ла-Гуайра, теперь ей требуется всего два дня, чтобы доставить на Гренаду, на которую большие самолеты еще не летают. Как компания эту деталь туда доставит — неведомо, но раз обещала, можно быть уверенным, так оно и будет. Механизм капиталистического бизнеса работает безупречно, лишь бы платили!
После перенесенного возбуждения судовая жизнь входила в обычную колею.
В кают-компании буфетчицы загремели тарелками, матросы палубной команды свернули приготовленный для приема лоцмана веревочный трап, на метеопалубе появился Крепышин в майке и принялся ожесточенно, словно вел спор с враждебной ему силой, подбрасывать над головой штангу. Вышел на корму боцман Гулыга покурить возле своей любимой мусорной бочки, присел на ящик, задумчиво взглянул в море, словно искал в нем отклика на свои неторопливые моряцкие мысли.
— Ну что, Драконыч, выходит, зря ставил своего козырного на Каракас? Плачут по тебе торговки на каракасских барахолках, — к боцману подсел Диамиди. — Болтают, будто на остров Гренада идем. За экзотикой.
— На Гренаду так на Гренаду! — безразлично ответил Гулыга. — Экзотика-то она полезнее, чем тряпье. Тряпье на теле снашивается быстро, а экзотика в душе навсегда остается.
Диамиди усмехнулся:
— Стареть ты стал, Драконыч. О душе печешься.
— О душе тоже надо… — обронил Гулыга негромко, по-прежнему не отрывая глаз от моря. — Мало мы о ней, о душе, вспоминаем.
Диамиди наконец обратил внимание на необычное состояние приятеля.
— Что-то ты нынче не в себе, боцман?
Гулыга медленно, словно нехотя выпустил из легких порцию табачного дыма.
— Бабка моя померла. Радиограмму получил из Полтавы. Заместо матери была. С младенчества воспитывала. Болела долго, все ждала, что приеду, навещу. А мне все недосуг. Отпуск ополовинил, раньше срока в рейс пошел. Гроши, понимаешь, нужны. Жинке, дочке… Чтоб их!
Гулыга с досадой швырнул в бочку недокуренную сигарету.
Вечером Смолин, как всегда, отправился на корму за глотком свежего воздуха. Было поздно, и корма, излюбленное место для прогулок, опустела.
Возле будки мостового крана в звездном свете Смолин различил две фигуры — тоненькую, будто сплющенную, тень Жени Гаврилко и головастую, с торчащими, как у тушканчика, ушами моториста Лепетухина. Он что-то горячо говорил, вскидывая над головой руку, а она, облокотившись на борт, смотрела вниз, за корму, где бурлила и пенилась взбудораженная мощными корабельными винтами вода. Он все говорил и говорил, а она его слушала и не произносила в ответ ни слова. Плечи их почти соприкасались.
Глава восемнадцатая
СЧАСТЬЕ — ЭТО ОСТРОВА НА ЗАРЕ
Всю ночь бушевал шторм. Он налетел внезапно к концу вторых суток работы в море, но работы не сорвал, потому что их уже завершали. Шторм оказался коротким, скорее это был промчавшийся со скоростью курьерского поезда лихой шквал. На заре еще во сне Смолин почувствовал, кате ослабела мучительная качка, к которой за недели рейса он так и не смог привыкнуть. Он поднялся на палубы, вышел на крыло мостика. В лицо ударил теплый ветер, влажный и терпкий, как вино, и Смолину показалось, что он захмелел от первых же его глотков, от радостного сознания предстоящей встречи с неведомым, от счастливого ощущения собственного существования в этом мире. За легкой туманной кисеей, которую обронил по пути промчавшийся штормовой вихрь, впереди по курсу судна ничего нельзя было разглядеть, но там, за туманом, может быть пока еще неблизко, лежала земля. Она угадывалась, как угадывается внезапно приходящее счастье. Смолин вспомнил, что Гренаду открыл Христофор Колумб, — вчера об этом рассказывал Крепышин, подготовивший справку о крошечном государстве в Карибском море. Справка была скудная, составленная по географическому справочнику, и любопытства жаждущих экзотики не удовлетворила. И даже Доброхотова, даже Ясневич не могли добавить к ней ни слова, потому что никогда не ступали на гренадский берег, а Ясневич заявил, что на этот берег вообще еще не ступала нога советского человека и мы будем первыми. О неудаче с высадкой в Венесуэле уже забыли, говорили только о Гренаде, готовились к встрече с ней. Еще бы: быть первыми!
Флага государства Гренада во флагбоксе судна не оказалось — да откуда ему там взяться, когда никаких отношений у нашей страны с этим государством еще не было, советские суда никогда не подходили к гренадским берегам. Явиться без флага в подобной обстановке не зазорно, островитяне поймут — заход случайный. Но капитан был упрям. Он считал, что «Онега» не имеет права являться в Сент-Джорджес, не подняв на мачте национальный флаг, тем более что это первый заход советского судна на Гренаду, первый визит к дружескому государству. Совсем недавно здесь был свергнут режим диктатора Гейри, страна объявила о независимости, приступила к реформам, стала налаживать связи с социалистическими странами.
И капитан распорядился срочно изготовить флаг Гренады на борту «Онеги».
В каком-то справочнике нашелся образец флага — зеленые, красные и желтые полосы и уголки. Отыскали подходящий по цвету и по качеству материал, за один день Галицкая вместе с Маминой — та оказалась умелой швеей — из кусков пожертвованных для этого дела скатертей и занавесок соорудили вполне подходящий государственный флаг Гренады, почти отвечающий стандарту. Начальство осталось довольно.
Созвали специальное собрание с припиской в объявлении: «Явка всем обязательна!» Мосин призвал проявить на Гренаде максимум дисциплины и организованности, в общении с местным населением демонстрировать товарищество и дружелюбие, по магазинам не шастать, больше внимания уделять местным достопримечательностям. А Кулагин, обращаясь в основном к экипажу, добавил, чтобы построже были и к своему внешнему облику — на Гренаде советского человека встретят впервые, так что подкачать нельзя. «У трапа поставлю специальную вахту и ни одного неглаженого и нечищеного не выпущу», — пригрозил он.
Кулагин говорил резко, в тоне его угадывалось высокомерие. Это задевало, многие посматривали на Неукоснительного с неприязнью. В последнее время команда стала относиться к нему настороженно после выступления на научном совете. В сущности, его позиция ущемляла интересы экипажа. Признать неудачу эксперимента Чуваева значило лишить экипаж премии.
В это утро командовал на мостике Кулагин, здесь же были второй помощник Руднев и третий — Литвиненко, а рулевым стоял Аракелян. Все четверо — молодые, рослые, уверенные в себе — хорошо смотрелись в рубке. С крыла мостика Смолин видел, как Кулагин временами приставлял к глазам бинокль, вглядывался в туманную дымку по курсу, и по тому, как часто тянулся к биноклю, было ясно, что даже он, железный и несгибаемый, волнуется. Смолин представил себе, что вот так же стоял у штурвала рядом с рулевым столь же неулыбчивый, как Кулагин, Христофор Колумб и в подзорную трубу вперял свой взор в неизвестность. По едва ощутимому запаху тропических лесов, который приносил встречный ветер, Колумб догадывался, что скоро будет земля, но в отличие от тех, кто сейчас на «Онеге», не ведал, что это за земля. В отличие от тех, кто на «Онеге», он эту землю открыл и дал ей название. И может быть, даже улыбнулся, когда увидел в туманной дымке ее очертания.
— Вот он, прорисовывается! — воскликнул Аракелян, выйдя на крыло мостика с биноклем.
Но даже без бинокля Гренада уже была видна. Впереди по курсу за грядой низких, зацепившихся за остров шквальных облаков на белесом небосклоне проступили очертания горных вершин.
— Гренада, Гренада, Гренада моя… — пропел Аракелян и тут же примолк, уколотый суровым взглядом старпома.
Кулагин подошел к локатору, прильнул к его смотровой щели, всмотрелся в экран, потом снова поднял бинокль и, не оборачиваясь, отдал приказ вахтенному:
— Поднять флаг Гренады!
— Есть поднять флаг Гренады! — громко и радостно повторил Аракелян и бросился на верхнюю палубу. Через несколько минут к вершине мачты взлетел тропически яркий флаг маленького тропического государства, к берегам которого подходила «Онега».
На судне все еще спали, не видно было даже неутомимого Солюса, и Смолин почему-то радовался, что он сейчас один, что никто не отвлекает его от встречи с неведомой землей. Вспомнились полюбившиеся слова: «Счастье — это встающие в океане на рассвете неведомые острова…»
Туман рассеялся, все отчетливее проступали над морской гладью горные хребты. У подножия, самого ближнего к морю, притулился небольшой городок Сент-Джорджес — и столица, и единственный порт в этом крошечном островном мирке, где немногим больше ста тысяч населения.
В миле от берега снизили ход и приняли с подошедшего к «Онеге» катерка лоцмана-европейца, с ним судно уверенно направилось к порту. После многих дней плавания, после бурь и штормов остров манил к себе покоем и уютом. Вокруг крошечной бухты, куда через узкий проход осторожно вошла «Онега», по горным склонам лепились кварталы экзотического городка, который прятался под желтыми черепичными крышами, как под хрупкой скорлупкой.
В порту оказался всего лишь один причал, к нему и швартовали «Онегу», и она, казалось, заполнила своей белой громадой все узкое пространство бухты. На причале, как бесенята, прыгали от восторга чернокожие кучерявые мальчишки, хлопали в ладоши, сверкали белками глаз — никогда не видывали возле берега своего острова столь необычный, сверкающий нездешней полярной белизной корабль с красным околышем на трубе.
По другую сторону причала покачивались на волне небольшие суденышки, с которых матросы носили мешки с рисом, картонные коробки с товарами для местных магазинов, красные бочки с соляркой. Матросы были обнажены по пояс, и их разномастные спины — черные, коричневые, красноватые, желтые — поблескивали потом. У противоположного берега бухты торчали из воды полузатопленные шаланды, спортивные яхты и даже маленький пароходик с длинной старомодной трубой. Мистер Холл, живущий на Гренаде англичанин, который в качестве лоцмана вводил «Онегу» в бухту, рассказывал, что полмесяца назад над островом пронесся ураган, один из тех, какие часто бывают в Карибском море.
— Был он совсем неожиданным! — подчеркнул Холл. — Обычно в это время года циклоны еще не проходят. Откуда он взялся? Может, вы, ученые, скажете откуда?
Стоявший в рубке рядом с англичанином Кулагин усмехнулся:
— Скорого ответа вы от ученых не дождетесь.
Холл удивился:
— Неужели наука все еще не может? А я-то думал!
— Я тоже думал…
Едва «Онега» пришвартовалась, как к ней по причалу подъехал элегантный черный автомобиль и из него вышел столь же элегантный молодой человек. Весь он был тоже черным — от безукоризненного официального костюма до цвета кожи и мелкокурчавых волос. Он оказался первым натуральным гренадцем, поднявшимся на борт «Онеги». Прислали его из министерства иностранных дел сообщить, что заказанная «Онегой» деталь для машины вчера доставлена в Сент-Джорджес, а также обсудить программу пребывания экспедиции на острове.
Золотцев был удивлен: «программу»? Он не рассчитывал ни на какую программу. «Онега» пришла в Сент-Джорджес просто по техническим надобностям — пополнить запасы воды, получить посланную сюда деталь для машины, дать короткий отдых экипажу.
Но молодой человек положил перед Золотцевым на стол листок, в котором пункт за пунктом значились мероприятия, намеченные для экипажа и экспедиции «Онеги»: капитан и начальник экспедиции наносят визит заместителю министра иностранных дел, потом заместителю премьер-министра, потом главе государства, английскому генерал-губернатору. Далее намечены встречи с профсоюзными активистами, с группой местных ученых, учащимися. Потом поездка по острову, посещение строительства нового аэропорта, который ведут кубинские специалисты, потом…
На чело начальника экспедиции легла тень сомнения, он рассеянно взглянул на гренадца, однако почтительное лицо молодого человека было непроницаемым.
— Но это же серьезнейшее политическое мероприятие! — пробормотал Золотцев, почему-то понизив голос, словно опасался посторонних ушей. — Визит к главе государства! Нас никто не уполномочивал! Такие визиты знаете где согласовываются? Ого!
— Но раз официально приглашают, нам не положено отказываться, — резонно возразил Ясневич. — Это могут не так истолковать.
— Тоже верно! — вздохнул Золотцев.
Было решено, что руководство разделится на две группы. Капитан исключается — нездоров. Мистер Холл обещал прислать к нему врача, и вместо капитана в этих визитах экипаж будет представлять Кулагин. Он, Золотцев и Смолин едут к официальным лицам, Ясневич, Мосин, Доброхотова и Чуваев назначаются на встречу с представителями общественности. Академик Солюс и Крепышин будут принимать на борту представителей университета и местных ученых.
Распределением Ясневич остался недоволен. Он считал, что тоже должен ехать на встречу с официальными лицами: как можно обойтись при визитах к столь высоким должностным лицам без него, Ясневича, человека наиболее политически подготовленного в экспедиции?
Но Золотцев выглядел колеблющимся лишь тогда, когда принимал решения, приняв же, был непреклонен, и, может быть, именно это качество создало ему авторитет надежного начальника морских экспедиций, который всегда выходил из самых трудных положений, неизменно ладил с коллективом, умел без нажима, окрика заставлять людей работать.
На полчаса все разошлись по каютам, чтобы переодеться к поездке. Смолин никак не мог решить: надевать ли для такого визита костюм или ехать просто в рубашке. Взглянул в иллюминатор — по причалу расхаживали почти голые люди. Жара несусветная! Нелепо будет он выглядеть в темном костюме, пожалуй, лучше в белой рубашке с длинными рукавами, а галстуком придать более официальный, приличествующий предстоящему визиту вид.
Машина стояла у самого трапа, и возле нее, беседуя с мидовским чиновником, прохаживался Кулагин. Он был облачен в кремовый, безукоризненно сшитый летний морской командирский костюм. Рослый, статный, подтянутый, старпом выглядел в высшей степени импозантно, и Смолин невольно издали залюбовался им: вот как надобно выходить на чужой берег!
Золотцев запоздал, явился в светлых, хорошо отглаженных брюках, в свежей белой рубашке с короткими рукавами, однако без галстука.
Кулагин, смерив его критическим взглядом, засомневался:
— Удобно ли так? Все-таки к главе государства! Хотя бы галстук…
Замечание Кулагина задело Золотцева.
— Удобно! Удобно! — проворчал он. — Не впервой! Наоборот, этим мы подчеркнем неофициальность своего визита. Я бы сказал, его вынужденность. — И, втиснувшись в машину, закончил: — Мы не дипломаты. Мы ученые. С нас взятки гладки. — Он покосился на севшего рядом Смолина, задержал взгляд на его галстуке. Смолин молча развязал галстук, сунул в карман и за свой поступок был награжден благодарной улыбкой начальства.
Дороги в Сент-Джорджесе короткие. Через пять минут они уже оказались в министерстве иностранных дел, по-южному легком одноэтажном павильоне, прикрытом от солнца, как веерами, широкими лапами пальм. Их принимали в небольшом, оснащенном легкой бамбуковой мебелью кабинете, стены в нем казались тоже легкими, как в японской фанзе. На одной из стен висела карта Гренады. На нежно-голубом фоне моря лежала земля, похожая на странный экзотический плод, она казалась такой огромной, что напоминала континент. Гостей усадили в кресла перед бамбуковым столиком. На столике стояла безделушка: на никелированной стрелке висела на серебряной ниточке серебряная фигуристка, она откинула назад одну ногу, а коньком другой почти касалась круглой, тоже серебряной пластинки, изображающей площадку катка; ветер покачивал подвешенную фигурку, и казалось, что она изящно скользит по звенящему от холода льду. Как она попала сюда, в тропический мир, где никогда не видели снега?
Гостей принимали двое мужчин среднего возраста. Оба были темнокожи, оба, улыбаясь, обнажали прекрасные ослепительно белые зубы, и Смолин так и не понял, кто из них заместитель министра иностранных дел. Они любезно приветствовали первых русских ученых на гренадской земле.
— Это для нас большое событие, мы никогда не видели столько ученых сразу! — сказал один из хозяев, приправив свои слова густым грудным добродушным смехом.
— Тем более эти ученые — наши друзья, — сказал другой.
— Мы вообще хотим быть в добрых отношениях со всеми, — сказал первый. — Наша страна настолько маленькая, что может рассчитывать только на доброту других.
Поговорили о Гренаде, о ее проблемах и трудностях, Золотцев в ответ рассказал о задачах экспедиции, посетовал на неожиданный срыв давно задуманного и такого важного эксперимента с американцами.
— Увы! — отозвался на это один из хозяев. — Издавна американцы слыли нацией обстоятельной, деловой. А сейчас приходится все больше сомневаться в этом.
— И все больше их опасаться, — поддержал коллегу второй. — Сейчас это нация ненадежная, непредсказуемая. Действие англичанина можно больше предугадать, чем действия американца. Американцами сейчас все чаще руководят уже не только деловые соображения, а амбиции. Слишком богаты и сильны стали. Даже бесспорную выгоду могут принести в жертву собственному гонору.
— Вы имеете в виду тех, кто у власти? — спросил Смолин.
— Нет! Всех! За последние десятилетия их всех именно так и воспитали — в обмане, лжи, лицедействе. Я учился в Америке, американцев знаю. Верить им нельзя!
«Суровая характеристика, — подумал Смолин. — А Клифф? Неужели и ему нельзя верить? Кому же тогда?»
Во время беседы Золотцев, склонившись над столом, внимательно слушал, кивал в знак согласия, но при этом время от времени трогал пальцами серебряную фигуристку, а она в ответ крутилась на ледяном пятачке, делая немыслимые пируэты… «И что это он привязался к игрушке, как маленький», — раздраженно подумал Смолин.
Когда настала пора прощаться, Золотцев, показав на игрушку, пояснил:
— Видите ли, я большой любитель фигурного катания. — Он простодушно рассмеялся, похлопал себя по солидному животику. — Конечно, только как зритель. Увы! Так вот… Когда вы окажетесь в Москве… — Он указал на фигуристку. — Все это покажу в натуре. На настоящем льду. Так что приглашаю!
— Спасибо! — сказал один из хозяев и похрустел визитной карточкой, которую положил перед ним Золотцев при знакомстве. — Вполне возможно, что мы при случае воспользуемся вашим любезным приглашением.
Смолин перевел это Золотцеву, и тот вдруг стал торопливо прощаться.
В машине забеспокоился:
— А вдруг они все это приняли всерьез?
— Конечно, всерьез, — подтвердил Кулагин. — Придется приглашать.
— Этого еще не хватало! Я же не согласовывал. Это у меня так сорвалось с языка.
«Наверное, у того, кто с три короба наобещал в римском университете, тоже сорвалось с языка», — подумал Смолин.
Город располагался на террасах, и машина, направляясь к следующему уровню государственной власти, забиралась все выше и выше. Дом, к которому они подъехали, был уже двухэтажным, больше, чем предыдущий. Приглашенные с «Онеги» поднялись на второй этаж и здесь в не очень просторной комнате с окнами, закрытыми от солнца плотными шторами, их принял грузный человек в очках, заместитель премьер-министра. Прием оказался коротким, в нем не было той дипломатической легкости общения, которая запомнилась в мидовском коттедже, но здесь мысли излагали прямее и конкретнее. Полный человек в очках говорил о том, что страна переживает острый момент, что каждый день может подвергнуться нападению со стороны американцев, что против нее ведется скрытая и открытая подрывная работа — занимают экономически, засылают на Гренаду агентов, они уже провели несколько диверсионных акций: совершили покушение на правительство, устроили поджог лучших, приносящих наибольший доход туристских отелей. Заместитель премьера говорил о том, что в этих условиях нужно особое сплочение, дисциплина и ясное понимание реальной обстановки, а для этого пора отказаться от иллюзий, учитывать опыт и взгляды других, на которых тоже легла ответственность за будущее Гренады.
Он снял очки, положил их на стол, и глаза его сверкнули холодным слюдяным блеском.
Смолин переводил слово в слово Золотцеву, тот в ответ понимающе кивал, но какое отношение они, ученые-иностранцы, могут иметь ко всему этому? Человек в очках то ли утверждал свою точку зрения в самом себе, то ли полемизировал с кем-то другим, не присутствующим в этом кабинете.
Когда они покидали этот дом, Смолин сказал Золотцеву:
— Такое впечатление, что он озабочен иным, гораздо более для себя важным, чем тем, о чем говорил.
Снова залезая в машину, Золотцев отер платком со лба капельки пота.
— Ну и жарища! И зачем нам эти визиты?
Машина опять стала забираться все выше и выше по крутой дороге, проложенной по склону горы, пока не достигла седловины хребта. Здесь она остановилась возле изящной виллы с широкими окнами и высокой кровлей. У ее подъезда замер в карауле рослый английский офицер, настоящий бледнолицый сын Альбиона, такой неожиданный на этой земле. Когда гости проходили мимо него, он картинно отдал им честь.
В светлом многооконном зале висел портрет английской королевы во весь рост, на блестящем паркете красовалась изящная, с витыми ножками старинная викторианская мебель. Из окон были видны море, древняя крепость на берегу, голубое зеркало бухты. Легкими струйками втекал с улицы через распахнутые окна пряный прохладный воздух. Неплохо устроился губернатор!
В зал вошел высокий пожилой метис с узким лицом, прямым носом, тонкими губами, черными волосами, которые лишь слегка курчавились. Кровь его предков, африканских рабов, завезенных когда-то на остров, сказывалась лишь в смуглости кожи. А все остальное в метисе — безукоризненный темный, строго официальный костюм, безукоризненной белизны сорочка, галстук-бабочка под подбородком, а главное, походка, жесты, хорошо отлаженная дружеская улыбка, протянутая для приветствия рука, в которой чувствовалась властность, — все свидетельствовало о том, что перед вами занимающий высокое положение английский джентльмен. Это был сам генерал-губернатор, личный представитель британской короны на Гренаде, номинальный глава государства.
Перед этой сиятельной личностью такими несовместимыми выглядели помятые в автомашине рубашки Золотцева и Смолина, их летние с дырочками ботинки, слишком пестрые носки. Это очевидное несоответствие тут же отметил холодный взгляд Кулагина, и уголки его губ презрительно опустились. Что тут говорить, прав старпом, прав! Маху дали! Хотя бы галстуки нацепить! В подобной обстановке, в компании столь высокого чина, можно было бы ожидать и разговора на столь же высоком уровне. Но разговор оказался самым обычным. Кулагин рассказал губернатору о работе экспедиции. Губернатор в ответ поведал о том, как красив остров Гренада, как любят его туристы, особенно американские. Поинтересовался, что хотят выпить гости. Гости предпочли глоток холодной воды.
— А может быть, пива? — вопросительно поднял брови губернатор. — У нас превосходное гренадское пиво.
Все тут же согласились, что, конечно, лучше гренадское пиво. Чернокожий в смокинге кельнер принес на подносе высокие бокалы с желтоватой шапочкой пены, по очереди поставил перед каждым на маленькие столики, стоящие возле кресел, все тут же отведали по глотку действительно отличного, ледяного напитка, оценив его достоинства, и разговор сразу же перешел на пиво. Оказалось, что хозяин дома не только губернатор и личный представитель ее величества, он еще и бизнесмен, вице-президент пивной компании Антильских островов. Как только он принялся повествовать о своем бизнесе, перед гостями предстал уже не респектабельный английский джентльмен, а оборотистый карибский коммерсант — даже манеры его потеряли недавнюю величественность, а лицо приняло деловое выражение, будто он прикидывал: не предложить ли русским контракт на поставку солидной партии пива.
На теме пива и завершился разговор «на высоком уровне» в резиденции генерал-губернатора Гренады. И уровень его был высокий только потому, что губернаторская вилла находилась на самой вершине прибрежной горы, выше всех остальных зданий города. Так что напрасно тревожился начальник экспедиции.
У трапа по причалу прохаживался Чайкин в обществе рослого блондина. У незнакомца была маленькая, не по росту, головка, утяжеленная длинным, висячим как у попугая носом. Лицо казалось сердитым и надменным. Увидев выходящего из машины Смолина, Чайкин медленно, как бы нехотя, направился к нему. Кивнул в сторону стоящего за его спиной незнакомца и представил:
— Познакомьтесь! Приехал к вам.
— Ко мне?!
— Ну и ко мне тоже…
После того памятного разговора с Чайкиным они не общались, встретившись на палубе, сухо здоровались, и Чайкин тут же старался исчезнуть из поля зрения своего недавнего покровителя.
Незнакомец, назвавший себя Гарри Бауэром, представился другом доктора Марча и сообщил, что прибыл к «Онеге», выполняя его поручение. Сегодня в три часа после полудня прилетает рейсовый самолет с Барбадоса, доставит посылку для мистера Смолина и мистера Чайкина. Он, Бауэр, намерен ехать за посылкой. Аэродром находится на другом конце острова, дорога туда живописна, не захотят ли господа составить ему компанию в поездке?
Идея была, конечно, заманчивой. Но откуда Марч узнал о том, что «Онега» придет на Гренаду? Оповещали об этом только гренадцев да еще Москву. Однако спрашивать американца было неудобно.
— Почему же вам не поехать с мистером Бауэром? — спросил Смолин Чайкина. — При чем здесь я?
— Мосин одного не отпускает. Говорит, на острове положение тревожное. Разрешает ехать только с вами. Или еще с кем-нибудь из старших.
— Вот и найдите себе старшего!
В глазах Чайкина проступило страдание, казалось, оно шло из самых глубин его существа.
— Но ведь это же наш с вами спаркер! — с отчаянием почти закричал он.
— Ладно уж! — сдался Смолин. — Пошли к помполиту!
Лицо помполита тоже приняло несчастное выражение. Помполит колебался. Страна чуть ли не в осадном положении, повсюду патрули, на Гренаду забрасываются диверсанты. А двое наших покатят через весь остров, да еще в компании незнакомого американца!
— Возьмите еще и третьего! — уговаривал Мосин. — Троим понадежнее.
Смолин возразил:
— Американец пригласил только двоих.
— Давайте пригласим Лукину! — оживился Чайкин. — Разве он будет возражать против женщины?
Смолин взглянул на Чайкина с подозрением:
— Почему именно Лукину?
— Милая женщина…
В каюте Ирины не оказалось. Они отыскали ее у трапа в обществе Крепышина, Алины Азан и буфетчицы Клавы. Компания отправлялась в город.
— Нет! Нет! — запротестовал Крепышин. — Не отпущу! Ни за что! Я отобрал самых красивых женщин на судне и хочу их показать Гренаде: смотрите, каков он, наш советский слабый пол!
Ирина развела руками:
— Я бы с удовольствием! Но мне нужно зайти на почту… — Она коснулась лица Смолина мимолетным растерянным взглядом.
— Почему на почту именно сегодня?
— Потому! — По тону Ирины он понял, что уговаривать ее бесполезно.
— Может, Рачкова взять? — неуверенно предложил Чайкин. — Я ему говорил. Он с охотой…
Смолин вдруг обозлился:
— При чем здесь Рачков? Едем вдвоем!
Мосин отпускал их со скрипом, вздыхал, морщился, как от зубной боли, и Смолин мог его понять: за каждого отвечает! Помполит и сам бы отправился с ними в такое заманчивое путешествие, но сообщили, что после обеда прибудут на осмотр «Онеги» рабочие, потом школьники. Надо подготовиться к встрече. Личной свободы у комиссара во время стоянок не бывает. Поколебавшись, Мосин заговорщически понизил голос:
— Просьба к вам, Константин Юрьевич! Если, конечно, сможете… Гренада — остров пряностей. Мускатного ореха полно. А мускатный орех, сами понимаете, у нас редкость. Лоцман рассказывал, будто тут есть где-то фабрика по переработке ореха, будто продают там его недорого. Не купите? Видите ли, Клава Канюка пищевой техникум кончила. Мастерица готовить. Прослышала, что вы в глубь острова едете, но сама обратиться к вам не решается…
— Пожалуйста! — легко согласился Смолин. — Если попадется по дороге эта фабрика — куплю непременно! А может, и специально завернем. Я бы тоже этот орех…
— Вот! Вот! — обрадовался Мосин. — Редкий орех. У нас такого не достанешь.
Внизу на причале Смолина давно дожидались Чайкин и Бауэр. Но при выходе на трап снова пришлось задержаться. На этот раз задержал Золотцев. Он так же, как Мосин, с загадочным видом отвел Смолина в сторонку:
— Мне сообщили, что едете через весь остров. Не откажите в любезности, голубчик Константин Юрьевич, хоть что-нибудь такое… — Золотцев явно был смущен. — Что-нибудь такое… экзотическое, гренадское… А? Подберите, пожалуйста, не поленитесь! Камень, ветку какую, плод неведомый, ракушку…
— Господи! Зачем вам это? — удивился Смолин.
— А помните, я вам рассказывал про свою подопечную школу в Рязани?
Дорога тянулась то вдоль берега мимо слепящих своей белизной роскошных песчаных пляжей, то проскакивала между горбинами холмов, то забиралась все выше и выше в горы и однажды привела машину на вершину перевала, по которой душноватым влажным туманом проползали облака, цепляясь брюхами за вершины деревьев. Машину Бауэр вел легко, с небрежностью типичного американца, привыкшего к рулю чуть ли не с пеленок. Он прожил на Гренаде пять лет, работал агрономом на опытной плантации, принадлежащей американской кондитерской компании, — проводил эксперименты по выращиванию новых сортов какао-бобов. Сообщил, что Гренаду знает лучше, чем собственный дом во Флориде, и даже любит этот остров, — нет здесь суеты, жизнь еще недавно была совсем спокойной. Была! — подчеркнул.
По пути коротко спросил о Клиффе: что он делал на русском судне и что вообще делает в океане это судно? По поводу несостоявшегося совместного эксперимента в Гольфстриме сказал:
— Все идет к тому. На лучшее рассчитывать не приходится. Уж я-то знаю. Здесь, на Гренаде, как на передовой. — И в лице его снова проступила желчь.
— Даже здесь?
— Даже здесь! На этом пустяковом островке. — Американец помолчал, глядя на дорогу. — Я думаю, в нынешнем мире не найдешь покоя и на торчащей в океане необитаемой скале.
На Гренаде, как на передовой! Странно звучали эти слова на фоне неправдоподобной красоты острова. Казалось, они едут по ботаническому саду, вдоль шоссе, словно для того, чтобы поразить воображение путника, были выставлены коллекции самых удивительных растений — гвоздичное дерево, мускатное дерево, хлебное дерево, плантации бананов, плантации какао, бамбуковые рощи…
Автомобиль забрался на очередную горку. Внизу открылась долина в зеленой кипени тропической зелени. Дорога обогнула маленькое озерцо, непостижимо голубое в этом зеленом мире, словно недалекое отсюда море проглянуло своим чистым непорочным оком сквозь ресницы бамбуковой рощи.
Вдруг впереди, за ветвями пальм, проступили чьи-то большие, внимательные и грустные глаза, над ними косая линия надвинутого на одну бровь черного берета с красной звездочкой, а потом и обрамляющая лицо борода — густая, мужественная, олицетворяющая Самсонову силу и стойкость, такая несовместимая с мягкой печалью глаз.
На большом, в три на два метра, щите был цветной портрет Че Гевары.
Бауэр нажал на тормоз и остановил машину.
— Вот он! — будто говорил о нем заранее и вез своих пассажиров сюда специально — показать: вот он! — Эффектный парень, не так ли? — Бауэр усмехнулся. — Популярен на Гренаде как святой. Так же как и Морис Бишоп. Они и внешне похожи, и по сущности своей близнецы. Оба мечтатели. Из прошлого века! — Американец потянулся к ключу зажигания, вновь запустил мотор, плавно стронул машину с места. — Боюсь, что и судьбу разделят одну и ту же.
— Что вы имеете в виду? — не понял Смолин.
Бауэр ответил не сразу. Дорога пошла в гору, стала петлять, огибая скалы. Когда снова выехали на ровный участок, Бауэр вернулся к прерванному разговору:
— Имею в виду то, что Бишопа наверняка пристрелят, как пристрелили этого беднягу Гевару.
Смолин даже вздрогнул от прямоты этого зловещего предсказания, будто американец о намеченном убийстве знал заранее.
— Кто пристрелит?
Бауэр мрачно усмехнулся.
— Все те же самые…
Несколько минут ехали молча. Сунув в рот сигарету и прикурив, американец обронил:
— В наше время мечтатели не выживают.
Смолин оглянулся. Сидящий сзади Чайкин мучительно морщил лоб, силясь вникнуть в суть разговора.
— Понял что-нибудь? — спросил его Смолин.
Чайкин вздохнул:
— Да вообще-то понял. И не по себе как-то. Вроде бы беду накаркал. Не нравится он мне что-то, Константин Юрьевич. На Клиффа не похож. Не контра ли?
— Кто знает… — пожал плечами Смолин. Он почувствовал, что американец прислушивается к их разговору. Вдруг понимает?
— А ваш язык по звучанию отличен от нашего, — заметил Бауэр. — Наш более твердый, упругий, деловой. А вы будто поете…
— Видно, потому-то и не можем договориться, — попробовал пошутить Смолин. — Языки-то уж очень разные, а общий никак найти не удается.
Американец кивнул, оценив шутку:
— Точно сказано!
Машина миновала еще один перевал и спустилась к прибрежной низменности, поросшей низкорослым колючим кустарником. Впереди за купами придорожных деревьев открылся вид на долину. Посередине в ней была пробита длинная, вытянутая к морю полоса, которая концом своим упиралась в сияющий морской простор. Здесь и садились прибывающие на Гренаду самолеты.
— Скверный аэродромчик, — поморщился Бауэр. — Маленький, неудобный, после заката солнца самолеты не садятся. А в период дождей наглухо закрывается. На юге острова кубинцы сейчас строят новый. Я видел — по первому классу. Из Европы будут прилетать. Даже тяжелые.
Он пыхнул сигаретным дымом в раскрытое окошко.
— Бишоп мечтает заполучить на свои пляжи побольше иностранных туристов. У страны казна тощая.
Он помолчал и, швырнув недокуренную сигарету в окошко, добавил:
— Не верю я, что из этого что-нибудь получится. Такими делами должны заниматься не мечтатели, а бизнесмены.
Автомобиль остановился у маленького деревянного павильона, который выполнял обязанности аэровокзала. Возле павильона стоял двухмоторный самолет, на нем было написано «Энтил эрлайнс». Самолет только что прибыл из Барбадоса. Бауэр вошел в павильон и минут через десять вернулся к машине с небольшой картонной коробкой в руках, протянул ее Смолину.
— Провалиться мне на месте, если это не новый образец нейтронной бомбы, который Клифф выкрал для русских. — Его глаза весело сверкнули, кажется, впервые за всю дорогу.
К коробке клейкой лентой был прилажен конверт. Он адресовался Смолину. Письмо оказалось неожиданно пространным. Клифф писал, что, узнав об очередном изменении маршрута «Онеги», много потратил времени для того, чтобы выяснить, куда же она идет. Выяснил. «Если американец захочет чего-то добиться…» И вот посылает на Гренаду эту штуковину. Рад, что может оказать хотя бы небольшую услугу людям, о которых вспоминает часто. Ему чертовски повезло — побывать на «Онеге». Кое-чему там научился. Теперь он, Клифф Марч, не совсем такой, каким был, когда впервые вступил на палубу неведомого русского корабля. Пожалуй, стал чуть побольше оптимистом. Но, как говорят американцы, судьба — самый деловой бизнесмен — за все, что подарит, непременно возьмет плату. Конечно, он опоздал в Национальный научный фонд к ультимативно поставленному сроку, и его на будущий год лишили субсидии для осуществления личных научных исследований. Сказали, что вернутся к его кандидатуре позже, если… Он понимает, что означает это «если». Еще один ультиматум! Но джентльмены в фонде не ведают, что есть такое понятие, как достоинство.
В конце письма Клифф Марч желал Смолину, Чайкину и всей экспедиции удачи. И заключал письмо грустной фразой:
«Я рад, что познакомился с вами, и горюю, что больше никогда вас не увижу».
В конверте оказался еще один запечатанный конверт, меньших размеров, и на нем значилось: «Алине Азан, «Онега».
Когда они отправились в обратный путь, Бауэр после нескольких минут молчания, бросив короткий взгляд на сидящего с ним рядом притихшего Смолина, спросил:
— Как там Клифф? В порядке?
Смолин коротко передал содержание письма. Бауэр отозвался не сразу, задумчиво молчал и, казалось, вовсе не смотрел на дорогу. Потом сказал:
— Я Клиффа знаю со школы. Он всегда был фантазером. И всегда за это получал синяки…
Обратно они ехали уже другой дорогой — вдоль Атлантического побережья острова. Местность оказалась гористой, и дорога то ныряла в долины, то забиралась к облакам. Вид из окон машины был неправдоподобно экзотическим — глаз не оторвешь, но Смолин теперь взирал на красоты рассеянно.
— А какие премудрости вас связывают с Клиффом? — спросил Бауэр. — Что вы ищете?
— Связывает наука. А ищем истину.
Бауэр присвистнул:
— Да ну! Саму истину? Громко сказано! Да разве ее найти? Даже если ищете вместе. Значит, вы тоже из этих самых фантазеров. А я думал, что мы с вами, русскими, все равно что с разных планет. Оказывается, и у вас и у нас водятся одни и те же чудаки.
Он помолчал, одной рукой придерживая баранку руля и вроде бы между прочим поглядывая на дорогу.
— Хоть что-то связывает… Это, конечно, неплохо, — сказал так, будто разговаривал сам с собой. — Ну а результат каков? Пообщался Клифф с русскими и получил по голове. Нет, от политики, как от шерифа, надо держаться подальше.
— Но вы ведь сейчас тоже общаетесь с русскими. Значит, тоже можете получить по голове?
— Могу.
И он надолго замолчал.
Вспомнив о поручении Мосина, Смолин хотел было попросить американца заехать на фабрику мускатного ореха, однако раздумал. А ну его к дьяволу, этого Бауэра! Но американец сам вспомнил о фабрике, которая, оказывается, как раз в попутном городишке и считается чуть ли не главным местным туристским объектом, мимо которого просто невозможно проехать.
— Если хотите, заглянем? Здесь орех продают в два раза дешевле, чем на побережье. Советую купить.
Фабрика представляла собой большой деревянный двухэтажный сарай под крутой островерхой крышей. Внутри он был разделен на секции, в них мерно громыхали громоздкие старомодные станки с ременными приводами — лущили и сортировали орех, над мешками и ящиками с орехом мелькали черные руки женщин, под кровлей сарая стыл жаркий, дурманящий горьковатым мускатным запахом, пропыленный воздух.
Чайкин покупать орех отказался — зачем он ему, холостяку! Смолин купил килограмм для Мосина, потом, подумав, попросил взвесить еще полкило — для Люды.
— Разве это бизнес? — удивился Бауэр. — На вашем месте я взял бы несколько мешков. Вы же на корабле, а не на самолете, за вес платить не надо. А гренадский орех первосортный. Можно неплохо заработать.
Все-таки они были с разных планет!
На подъезде к Сент-Джорджесу Бауэр вдруг притормозил у развилки дороги. Главная вела вправо, но Бауэр свернул в противоположную сторону, на плохонькую грунтовую.
— Здесь не больше мили, — пояснил он. — Покажу любопытное местечко.
Проехав недолго по пыльной дороге, Бауэр остановил машину у небольшого, сложенного из камня, дома. Из широкой, настежь распахнутой двери несло рыбной тухлятиной.
— Вам, русским, наверняка это будет по душе. Новая местная достопримечательность — рыбацкий кооператив! Вроде вашего колхоза! Они тоже начинают с колхозов, по вашему примеру. — Бауэр скривил губы. — Можно себе представить, что они наворотят с их представлениями о дисциплине.
В доме оказалось помещение для разделки рыбы, несколько отсеков, в которых стояли бочки и ящики, две комнаты были отданы под контору. В одной из них они обнаружили девушку-гренадку в белом халате. При появлении гостей она извлекла из кармана халата легонькую розовую косынку и почему-то торопливо повязала голову, прикрыв свои милые африканские кудряшки. В косынке стала старше на вид и теперь была похожа на пролетарку двадцатых годов.
— Мэри! — крикнул ей Бауэр. — Вот привез тебе двух гостей. Это русские. Продай им по зубу, чтоб помнили о Гренаде. И мне заодно.
— Русские? — Она удивленно вскинула пышные брови, которые тоже состояли из кудряшек, только очень мелких. — По радио сообщали, будто к нам прибыл первый русский корабль. Вы с него?
С простодушной прямотой внимательно оглядела сперва Смолина, потом Чайкина, как оглядывают нечто неведомое раньше и поразительное, выдохнула:
— Первый раз в жизни вижу русских!
Девушка повела посетителей в соседнюю комнату, которая оказалась чем-то вроде магазинного помещения. У стены возвышался прилавок, над ним висели технические плакаты — как ловить, перевозить и разделывать больших рыб. На другой стене — в самом центре — был приклеен прямо к штукатурке портрет широколицего бородатого человека со спокойными, уверенными, прямо глядящими глазами. Морис Бишоп, премьер-министр Гренады! Смолин не мог оторвать глаз от портрета. А ведь он и вправду похож на Че Гевару — не только бородой, чем-то и другим неуловимо общим — может быть, чистотой и ясностью высокого лба, юной открытостью взгляда, мужественной складкой губ или еще чем, словом, это было лицо, простодушно распахнутое перед будущим. Такое же, как у Че. Лицу этому можно было верить, и Смолин содрогнулся, вспомнив мрачное пророчество Бауэра.
На прилавке стоял деревянный противень, и в нем белела кучка странных, похожих на острие скальпеля, косточек.
— Акульи зубы! — объявил Бауэр. — Этот кооператив ловит акул, мясо пускает на переработку, а зубы продает как сувениры. Прежде всего американским туристам.
Взял одну из косточек, подбросил на ладони, острием кольнул палец.
— Как бритва! В моде сейчас у американок, большие деньги платят. Вешают на шею на цепочке, как амулет. Говорят, этот символ зла надежно защищает ото всех остальных зол на свете. — Бауэр посмеялся. — Видите, как моды меняются! Нарасхват акульи зубы! А почему? Да потому, что в мире акулья обстановка.
Девушка, разгребая сухо звенящую кучку амулетов, выбрала два зуба покрупнее: один протянула Смолину, другой Чайкину.
— Сколько мы вам должны? — спросил Чайкин.
— Ничего не должны. Это подарок!
Бауэр выбрал зуб для себя сам.
— Я, пожалуй, тоже возьму. — В его глазах дрожал легкий смешок. — Есть у меня одна знакомая. Хорошенькая, но такая злющая. Как раз для нее!
— С вас пять долларов! — сказала девушка.
— Вот тебе на! — шутливо вскинул руки Бауэр. — Мне платить, а им бесплатно. Где справедливость?
Девушка строго улыбнулась одними глазами.
— Им бесплатно!
Когда уезжали, Бауэр заметил:
— Одного не могу понять. Почти сорок лет живу на свете, сколько себя помню, русских неизменно поносят — в газетах, на телеэкране, в кино, по радио. Вроде бы хуже вашего государства и вас на свете и нет. А вот эта сопливая черная девчонка первый раз в жизни видит русских — и, пожалуйста, подарок. Почему такое?
Трудно было понять, с шуткой ли это говорит Бауэр или всерьез поражается столь непостижимой для него закономерности. Не ожидая ответа, перевел разговор на другое — вон какая пыль, земля здесь тяжкая, это только так кажется, что остров вроде легендарного Эдема, вся Гренада — сплошной камень, и много надо долбить, чтобы посадить каждый росток.
— Может, для этого и нужно объединять свой труд, создавать кооперативы? — вдруг сказал Чайкин, отважно вламываясь в дебри английского языка.
— Не знаю. Не убежден, — ответил Бауэр. — В коллективное трудовое братство не верю! Это всего лишь мечта.
Чайкин хотел возразить, но подходящих слов на английском не нашел и сконфуженно примолк.
Они выехали снова на магистральную дорогу, и Бауэру пришлось притормозить, чтобы пропустить огромный тупоносый самосвал, который, пыхтя и подвывая, как буйвол, наползал на них.
— Это на тот аэродром, что строят кубинцы, — объяснил Бауэр. — Адова работа! Целые горы приходится под корень срезать. За нелегкое дело взялись кубинцы. И зачем им оно? Непонятно!
Американец пожал плечами и в следующее мгновение снова вынужден был притормозить, чтобы пропустить очередной самосвал.
— «Шкода» пошла, — пояснил он, — чехословацкая! А бульдозеры на стройке советские. Я сам видел. Правда, кубинцы не любят, когда на стройку заглядывают американцы. У нас в газетах пишут, что этот аэродром станет советской военной базой.
— И вы верите этому? — спросил Смолин.
— Откуда мне знать? Я занимаюсь здесь какао. С меня этого хватит! — И после паузы закончил: — Может, и вправду будет база. Вы ведь тоже не сидите сложа руки.
Через полчаса они уже подъезжали к Сент-Джорджесу. Некоторое время дорога шла по самой кромке горного хребта, придорожные кусты поредели, и открылся вид на расположенный внизу на горных склонах город, на круглую, как озерцо, небольшую бухту и в ней у короткой стрелки причала такую огромную для маленькой бухты, сверкающую под солнцем снежной белизной «Онегу». Глядя на судно, Смолин неожиданно для себя почувствовал тепло в груди: вот его теперешний дом, кусочек его Родины, где все свое и привычное!
За одним из поворотов они издали увидели у дороги трех гренадцев, застывших в напряженной позе, как на посту. Парни стояли плечом к плечу, молодые, мускулистые, с крепкими угольными шеями и стрижеными затылками, и зорко смотрели вниз на город. За плечами у каждого торчал ствол винтовки. Наверное, один из народных патрулей, охраняющих остров.
— Что я вам говорил! — прокомментировал американец. — Здесь передовая. Здесь почти линия огня! Был покой на острове. И нет его теперь!
Смолин подумал, что Бауэр, должно быть, знает куда больше о подлинной обстановке на Гренаде, чем хочет это показать. Почти в каждой его пояснительной фразе таилась недоговоренность.
Подъехали ближе, и на противоположной стороне дороги, на обочине, увидели маленький автомобиль и темнокожего шофера, присевшего в ленивой позе на крыло. Перед автомобилем стоял треножник с водруженной на него кинокамерой, над ней дугой выгибалась очень знакомая спина Шевчика. Телеобъектив был направлен на застывших парней с винтовками, запечатлевая патруль на выразительном фоне города и моря. Поодаль от Шевчика мощной глыбой, как часть соседней скалы, возвышалась фигура Крепышина. Наверняка выполнял обязанности ассистента-переводчика знаменитого кинохроникера.
Бауэр притормозил.
— Что-то таких джентльменов я раньше здесь не видывал. — Он присвистнул. — Не ваши ли?
— Наши, — признался Смолин.
— Вот видите, выходит, у вас не только наука, но и политика. А вы говорите — истина! — Он неприятно рассмеялся. — Теперь я, пожалуй, стану терзаться любопытством: а не было ли в самом деле в посылке Клиффа выкраденной в США нейтронной бомбы?
— Мы с Андреем к этим делам не имеем никакого отношения, — поспешил отмежеваться Смолин, не принимая шутки. — Так же как и вы. Вы заняты какао. Мы — геофизикой.
Некоторое время Бауэр не произносил ни слова, но Смолин, уже приметивший особенности этого человека, ждал дальнейших подковырок.
— Нет, дорогой мой гость, — произнес Бауэр. — Вам от всего этого никак не отстраниться. Так же как и мне. Уж поверьте тертому американцу. Крепко тертому!
Казалось, своим тяжелым носом попугая он долбил и долбил все в одну и ту же точку.
Поначалу Смолин замыслил в благодарность за помощь пригласить Бауэра на судно поужинать, но к концу поездки отказался от этой мысли. Такой красивый остров, смотреть бы на него в настроении легком, свободном, не обремененном сложными размышлениями. А получилось иначе. Вроде бы честно помог, полдня истратил на незнакомых ему русских этот странный желчный друг Клиффа Марча, а от общения с ним осталось ощущение неудобства, неуютности, настороженности.
Когда «тойота», завершив долгий путь, наконец остановилась на причале возле «Онеги», Смолин поторопился проститься:
— Спасибо, мистер Бауэр! Вы нам очень помогли.
— Ерунда! — небрежно бросил американец. — Раз попросил Клифф, значит, я должен был помочь, кем бы вы ни были. О’кэй!
— О’кэй! — крикнул ему вдогонку Чайкин, и вид у него был растерянный, словно не успел сказать американцу что-то важное или о чем-то важном спросить. Когда Бауэр открыл дверцу машины и, прежде чем сесть в нее, снова сделал легкий прощальный жест рукой, Чайкин с упреком взглянул на Смолина:
— Почему вы его не пригласили на судно? Вы же хотели.
— Не знаю. Раздумал вдруг. Откровенно говоря, я ему не очень верю. Что-то в нем есть такое… А ты как думаешь?
— Может быть. Вы лучше знаете людей, — вздохнул Чайкин. — И все-таки нехорошо получилось. Человек помогал… — Чайкин поднял стоящую у его ног коробку, кивнул Смолину: — Пойду приспосабливать.
Глава девятнадцатая
В САДАХ ЭДЕМА НЕТ ТИШИНЫ
К обеду перед каждым на столе положили по кокосовому ореху и по паре плодов авокадо — раздавали купленные на Гренаде обязательные для моряков витамины, которых так не хватает в рейсе. Авокадо съели, а кокосовые орехи уносили в каюты в качестве сувениров.
Возвращаясь из столовой, Смолин встретил на трапе Ирину, она тоже несла кокосовый орех.
— А ты почему не взял? Такой сувенир для сына!
— Как-то не подумал, — пробурчал он, отметив про себя, что Ирина как-то необычно оживлена.
— У тебя хорошие вести?
Ирина помедлила.
— Знаешь, оказывается, отсюда, из Гренады, можно позвонить в Москву и даже в Киев. Ну не чудо ли?
— Хочешь позвонить?
— Хочу. Я была сегодня на телефонном узле. Говорят, пожалуйста! Только связь ночью. И не так уж дорого. И я заказала разговор с домом на сегодняшнюю ночь.
— Соскучилась?
— Соскучилась… — призналась Ирина. — Видишь ли, Костя, сегодня у Оли… день рождения. Ей исполнилось десять. Я тебе говорила, помнишь?
— Да! Да! Как же, помню! Бежит время…
— А ты не хочешь с домом поговорить?
— Нет!
После обеда формировались группы для встреч в городе. Доброхотова ехала в университет, рассказывать студентам об истории советских исследований в океане. С ней посылали в качестве переводчика Крепышина.
— Как ясное солнышко сияет наша Нина Савельевна, — сообщил тот Смолину. — Целый час конспект составляла. Представляю, что это будет за история исследований: «Я и моя роль в великих открытиях в Мировом океане!» Вечер воспоминаний.
Смолин вдруг обозлился на это молодецкое высокомерие человека, который не очень-то преуспел в науке, больше в околонаучной болтовне.
— Как-никак, а Доброхотова в самом деле когда-то что-то открыла в океане, — отрезал он.
— Вот именно: когда-то и что-то… — охотно подтвердил Крепышин.
— Нам бы с вами, Эдуард Алексеевич, хоть когда-то, хоть что-то открыть. Пока легче всего мы открываем собственный рот, и часто без дела.
И опять Крепышин не обиделся. Он умел не обижаться. Даже тогда, когда получал по носу.
Возле судна остановился небольшой автомобиль. Золотцев с Ясневичем отправились в местную гимназию — встречаться с ребятами. Везли в подарок книги. На «Онеге» потешались по поводу этих книг: «Лобовая советская пропаганда!» Мосин в каком-то закутке на судне отыскал… три тома Диккенса на английском языке, изданные в Москве. Ничего другого не нашлось. Однако Золотцев вполне удовлетворился, даже обрадовался — отличный подарок для детей! На Гренаде с книгами плоховато, а здесь — Диккенс! Классик! Как раз для школы!
— Золотцев без школы не может, — пояснила Смолину Доброхотова. — Я с ним не в первом рейсе. Чуть ли не в каждом порту мчится к ребятам. Так уж у него сложилось в жизни…
— А что именно сложилось? — не понял Смолин.
— Разве не слышали? — удивилась Доброхотова. — На судне об этом знают, кажется, все. У Золотцева когда-то погибла под колесами семилетняя дочка, первоклашка. Дорогу переходила, в школу шла. Ему сообщили, когда он был в рейсе. Его можно понять, — вздохнула Доброхотова.
Спустились по трапу. Золотцев и Ясневич, строгие, официальные, в костюмах, при галстуках. К губернатору в распашонках, а в школу при полном параде. Век живи — век учись!
Смолин смотрел вслед удаляющейся машине. Вот ведь какие дела! Потерял семилетнюю дочь… Смолин так и не испытал счастья быть отцом. Но он внутренне содрогнулся, представив, что значит в рейсе получить весть о гибели дочери…
Все торопились на берег. Вахтенные старались поскорее сдать дела сменщикам и, начищенные, отглаженные — любо посмотреть, — высчитывали ступеньки парадного трапа, ведущего к причалу. Руднев стоял внизу у трапа и согласно приказу Кулагина придирчиво осматривал каждого сходящего на берег. Пришлось задержать одного матроса, натянувшего на мощный торс купленную в Италии яркую безрукавку с американским флагом на груди и с надписью «Америка — это надежда!».
— Тебе за это платят, что ли? — лениво, как бы невзначай, поинтересовался у матроса Руднев.
— Кто платит? — не понял парень.
— Американцы.
Матрос заморгал:
— Никто не платит…
— Ага! Значит, ты по доброй воле решил заняться американской пропагандой на гренадской земле?
— Что?!
— По-английски понимаешь?
— Нет…
— Тогда на кой черт напялил на себя это художество? Знаешь, что здесь написано? «Я оболтус!» — вот что здесь написано.
Парень обескураженно провел лапищей по звездно-полосатому стягу, распестрившему грудь, не поверил:
— Шутите! — и решил защищаться. — А что тут особенного? Ведь красиво…
— За эту красоту гренадцы могут тебе подукрасить физику. Вот выйдешь из порта и увидишь патрули с винтовками. Почему они с винтовками? Потому что опасаются со дня на день нападения американцев. Вчера лекция была о положении на Гренаде, товарищ Ясневич читал. Ты что, не слышал?
— На вахте был…
— Так вот считай, что я тебя просветил. А теперь топай в каюту переодеваться.
И, глядя в широкую спину уходящего, проворчал:
— Черт-те что! Воспитывают нас, учат, высокие материи вдалбливают, знаем, какими плохими были эсеры и в чем состояли ошибки Плеханова, а в простейшем так и не научились кумекать.
«Ишь ты! Теперь и Руднев становится политиком, — подумал Смолин, вспомнив свой разговор со вторым помощником после его размолвки с Солюсом. — Выходит, уроки зря не пропадают. Не судно, а плавучие курсы политического ликбеза». И его, Смолина, тоже усадили за парту. Время, что ли, такое?
Человек десять мужчин и женщин из экспедиции и экипажа отправлялись на пляж. Все были оживлены, размахивали пластиковыми сумками с купальными принадлежностями, шутили.
Шествие возглавлял Ясневич. Глядя на него, Смолин усмехнулся: ишь ты, какой модно спортивный! Тропическая шапочка с длинным жокейским козырьком, броско оранжевая тенниска с алым парусом на груди, кожаные на «молниях» шорты, белые английские гольфы — говорят, в Италии экипировался. В руках держал массивную, на все лицо резиновую маску для подводного плавания. Отправляется покорять гренадские глубины!
Самой эффектной в компании оказалась Клава Канюка, белокожая, пышнотелая, улыбчивая, в ярком сарафане, она тут же привлекла внимание темнокожих матросов со стоящей у противоположной стенки причала моторно-парусной фелюги. Матросы что-то озорно кричали, призывно размахивали черными с белыми ладошками руками. Все хохотали, было беззаботно и весело. Только два грустных лица маячили у борта «Онеги». Одно помполита Мосина — он оставался на судне, потому что снова ожидалась экскурсия с берега, другое виднелось на баке судна и принадлежало Лепетухину. По распоряжению капитана на берег его не пускали.
Идти на пляж Смолину не хотелось. Обидно тратить время на бессмысленное лежание на песке — песок всюду песок. Лучше побродить по городу.
При выходе из порта он расстался с купальщиками и отправился куда глаза глядят. Он любил бродить в новых для себя городах в одиночестве. Что может быть лучше дуэта: незнакомый город и ты! Тем более такой город, как Сент-Джорджес. Бауэр говорил, что где-то здесь недалеко от берега расположен фруктовый базар. Интересно бы заглянуть туда, ведь базар — душа города.
От кромки бухты кривые улочки с трудом забирались к вершинам господствующего над городом хребта, на котором даже издали была видна светлостенная вилла губернатора. На верхних ярусах города среди торжественных куп деревьев торчали шпили потемневших от тропических дождей церковных колоколен.
Смолин шагал по булыжным мостовым, и городок ему казался удивительно знакомым. Вроде бы давно, еще в детстве, видел он эти замшелые черепичные крыши, эти розовые облачка цветущей бугенвиллеи в палисадниках, эту пеструю, разноликую, голосистую толпу, выхаживающую маленькое пространство приморской кромки города. И конечно же, когда-то и где-то он видел этого единственного в городе постового полицейского в белом пробковом шлеме, длинными осторожными руками с тонкими, как у скрипача, пальцами он дирижировал маленьким оркестриком местной уличной жизни, и руки его никого не звали к торопливости и суете. Ведь жизнь одна — зачем суетиться?
Может быть, это гриновский Зурбаган или Лисс, города счастливых людей? Но существуют ли в мире в самом деле города счастливых людей? Мы о них только мечтаем. Оказывается, здесь, в этом славном тихом городке, проходит передовая линия огня. Так сказал Гарри Бауэр. А деловой озабоченный Шевчик запросто отыскал эту линию своим вездесущим объективом.
Дорога, упрятанная под ветвями могучих хлебных деревьев, казалась проложенной в зеленом узком туннеле, она, не торопясь, увела Смолина в район вилл и особняков, возле них дремали жирно лоснящиеся лаком лимузины, а из садов, за которыми белели свежевыкрашенные и ухоженные стены, слышался мерный гул кондиционеров — в этот послеобеденный час они насыщали прохладой спальни состоятельных гренадцев. Вот в сад вышла молодая женщина в сарафане с роскошными смуглыми плечами, стала развешивать на веревке пестрое, как корабельные флаги, белье. Прекрасная женщина, прекрасные дома, прекрасные сады! Прекрасный мир, полный тишины и покоя!
Побродив по верхним улицам и не найдя базара, Смолин снова спустился к бухте.
На обочине шоссе привычно взглянул налево — дорога была пуста, и он шагнул на асфальт. В тот же миг раздался пронзительный визг тормозов, кто-то схватил его за руку, с силой отшвырнул назад, к обочине. У самого лица промелькнула металлическая скоба запора на кузове промчавшегося грузовика. Смолин быстро обернулся: рядом стоял худощавый темнокожий человек. Должно быть, лицо Смолина было все еще искривлено внезапным испугом, и казалось странным, почему этот человек, глядя на него, так спокойно улыбается, словно секунду назад ничего серьезного и не произошло. В его угольно-черных глазах дрожали веселые искорки, а в морщинах на лбу прятались такие густые тени, что чудилось, будто это не морщины, а глубокие надрезы.
— Спасибо! — сказал Смолин.
Человек отмахнулся:
— Чего там! Я сразу понял: приезжий! Движение-то у нас левостороннее. Для многих непривычно. А наши шоферы гоняют по горным дорогам как оглашенные. Торопятся. А зачем торопиться на Гренаде? Вы-то куда бежали?
Смолин объяснил: искал базар, да заплутался.
— Базар? Так он недалеко, сэр! Вон там! — Гренадец выкинул вперед сухую, черную, как коряга, руку и корявым пальцем ткнул в красочную панораму тропического города. — Сперва идите по правому берегу бухты — мимо кинотеатра, пожарной части, сувенирных магазинов, а за зданием телефонного узла курс держите вправо и вверх, все время вверх, в гору. Там и базар. Видите домик под шифером? Это и есть телефонный узел. Вы поняли меня, сэр? У домика под шифером свернете направо. И в гору! Слева увидите наш городской музей — старинные чугунные пушки у входа. Кстати, советую посетить! Очень интересно.
Человек хотел было уйти, но задержался, в раздумье поскреб щетину на щеке, сокрушенно покачав головой, словно говоря: ох уж эти мне приезжие!
— О’кэй! Провожу! Вы все-таки гость, сэр, — сунул Смолину жесткую с шершавой, словно чешуйчатой кожей руку, представился: — Филипп!
Они не спеша пошли по набережной. Миновали похожее на обшарпанный сарай здание городского кинотеатра. С аляповато намалеванной афиши на стенде страшно пучил глаза совсем нестрашный Джеймс Бонд. За кинотеатром возвышался дом пожарной части. Под навесом стояли две старенькие красные пожарные машины. Из распахнутых окон второго этажа доносился торжественный, жизнеутверждающий грохот барабанов, звон литавр и радостные вопли медных труб.
— И так каждый день с утра до вечера, — охотно пояснил Филипп. — А что им делать-то? Играй себе! Пожаров почти не бывает. Все же музыка! Пройдешь мимо, постоишь, послушаешь… Музыка мне по душе.
Он был жизнелюбом, этот неожиданный знакомый Смолина.
У берега бухты, в которую ясными окнами смотрелись нижние кварталы города, медленно покачивался густой частокол мачт. Борт к борту стояли под разгрузкой старые обшарпанные, видевшие виды шаланды. Одни пришли от недалеких отсюда берегов Южной Америки, другие с соседних Антильских островов, третьи из морских просторов с путины.
— А моя скорлупка вон там! — сказал Филипп и снова выбросил руку вперед, только теперь уже в сторону горловины бухты. Рука у него была широкопалая, с белесыми разводами на запястье от навсегда въевшейся в кожу соли. От одежды Филиппа пахло рыбой.
— Вы рыбак?
Он выставил вперед желтые, не очень здоровые, словно тоже разъеденные солью, зубы, изображая улыбку, — вопрос Смолина показался ему нелепым.
— А кем же мне еще быть в этом мире, сэр? Море греет, море кормит. Правда, в последнее время кормит не так уж щедро. А кто вы, сэр?
Смолин представился. Филипп не столь уж удивился.
— Ах, вот кто! Русский! Значит, с того большого белого корабля, что стоит у главного причала? Однако ж издалека прикатили, сэр, издалека… — поглядел в раздумье на грязный замусоренный асфальт дороги и вдруг спросил: — А у вас в России сейчас снег?
— Сейчас там начинается лето. Снега нет.
— А я думал, снег у вас всегда.
Он шел рядом со Смолиным, громко пришлепывая размякший от жары асфальт деревянными подошвами старых разбитых босоножек.
— А что, если нам промочить горло? Как насчет пива, сэр?
Смолин не возражал, и они пошли кривобокой улочкой с темными морщинистыми от старости и морских ветров каменными домишками. Улочка снова привела к берегу моря. На небольшом мыску стояла портовая корчма. За барьером ее террасы тихо плескалась вода, кричали чайки и уныло стрекотал мотор медленно ползущего к порту баркаса. За замызганными столиками сидели люди, похожие на Филиппа, одновременно похожие на старые дома на набережной, на темные горы, окаймляющие долину. Все они были с дублеными корявыми лицами, молча курили, но даже горький дымок дешевых цигарок не мог одолеть душноватый запах рыбы, который источала их одежда. Они медленно потягивали из щербатых глиняных кружек пиво и лениво поглядывали на море, в котором ничего не происходило.
— Две больших! И поновей выбери кружки, Фрэнк! Я угощаю гостя! — крикнул Филипп массивному, с двойным подбородком человеку, стоявшему за стойкой бара. Над его головой на стене Смолин прочитал надпись: «В долг не отпускаем. И просим не уговаривать».
— А может, рому пожелаете? — поинтересовался Филипп, приглашая Смолина к столу у самой ограды террасы. — Нашего, гренадского? А? Жгучий! Как порох. Того гляди взорвешься от первой же рюмки. Нигде такого нет.
— Спасибо! Лучше пива. Что-то неохота взрываться. У вас на острове хорошо и покойно.
Он медленно покачал головой:
— Это только так кажется приезжим…
Они тянули пиво так же не спеша, как и все остальные, сидящие на террасе.
— Жалко, что музыки нет! — посетовал Филипп. — Обычно Фрэнк крутит классные пластинки. А сегодня забастовал. Может быть, настроения нет. Жарко!
— Какую вы любите музыку? — спросил Смолин.
— Всякую. Для меня разницы нет. Лишь бы поживее была.
Некоторые из входящих в павильон, увидев Филиппа, приветствовали его издали — должно быть, не только в этой корчме, но и на целом острове все друг друга знают. С удивлением останавливали взгляд на Смолине: ишь ты, наш Филипп в компании белого и наверняка приезжего!
— Как поживаешь, Фи? — кричали ему.
Чтобы расслышать тех, кто был подальше, Филипп прикладывал к уху ладонь. Счел нужным пояснить Смолину:
— Это у меня от бомбы. Контузия.
Последнее слово он произнес с уважением, так порой гордится собой обладатель какой-нибудь редкой и хитрой болезни, которая выделяет его среди других. Оказывается, недавно Филиппа чуть не убили. Он был в числе дружинников-добровольцев, которые во время праздника следили за порядком на стадионе. И вот около правительственной трибуны разорвалась бомба…
— Некоторым не повезло — намертво. А я контуженым стал. Первое время почти ничего не слышал. Сейчас получше. А вы говорите, что у нас здесь спокойно. Нет, сэр! Нет!
Он сосредоточенно подул на янтарную шапочку пивной пены, сделал медленный вкусный глоток, смакуя, причмокнул толстыми, потрескавшимися от солнца губами:
— Доброе у нас пиво, сэр!
Когда они опорожнили кружки и встали, Филипп сказал:
— Если вечером будете прогуливаться по набережной, заверните ко мне. Почему бы вам не взглянуть на мою скорлупку? Я красить ее буду. Всю ночь. Ночью лучше красить, когда солнца нет, краска ровнее ложится.
— Представляете, здесь неожиданно оказался вполне приличный музей! — У Солюса был такой удовлетворенный вид, словно академик именно за этим прибыл на далекий тропический остров и не обманулся в ожиданиях. — Очень, очень рекомендую познакомиться.
— Загляну непременно! — пообещал Смолин и встретился глазами с Алиной Азан, стоявшей рядом с академиком. Ее губы отсвечивали мягкой, тихой улыбкой, подкрашенные ресницы заговорщически дрогнули:
— Спасибо за письмо от Клиффа! — сказала она вполголоса, воспользовавшись тем, что ее почтенный спутник отвлекся, бросив заинтересованный взгляд вслед прошедшей мимо шоколадной мулатке. — Вы подарили мне сегодня хорошее настроение!
Жара спала, с моря подул легкий освежающий ветерок, и они медленно шли по набережной, расцвеченной в этот час яркими, пестрыми нарядами женщин.
— На Гренаде поразительно эффектные женщины! — восхищался Солюс.
«Международный телефонный сервис», — прочитал Смолин вывеску на одном из домов. За стеклом окна в полумраке он различил стойку и за ней клерка в белой рубашке с галстуком. Вот куда должна прийти сегодня Ирина, чтобы поговорить с Киевом! Надо же, чудеса цивилизации: крошечный островок на краю света — и, пожалуйста тебе, Киев! Можно себе представить, как удивится незнакомая Смолину девочка с милым задумчивым лицом и торчащими, как хвостики, короткими косичками. У них в Киеве будет разгар дня, а здесь наступит глубокая ночь… Ночь?! А как Ирина доберется сюда? Одна? Придется порядочно пройти по набережной чужого и, оказывается, не очень спокойного города.
Поднявшись на «Онегу», Смолин поспешил в каюту и позвонил Ирине.
— Я провожу тебя на телефонный узел!
— Спасибо, но я уже договорилась с Крепышиным.
— Нашла с кем!
— Но ты же не проявил подобного желания.
— А сейчас проявляю! И к дьяволу Крепышина!
— Ты все тот же… — сказала она, помолчав.
— Все тот же! Бульдозер. Кажется, ты когда-то называла меня именно так?
Когда они пришли на телефонный узел, пожилой клерк сказал:
— Такого у нас еще не было. Кажется, мы впервые соединяем по телефону Гренаду с Россией. — При этом вид у него был такой, будто готовился к подписанию высокого государственного договора.
Ровно в три Ирина уже говорила с Киевом, так, будто из своей каюты на «Онеге» звонила в соседнюю.
Поначалу к телефону, судя по всему, подошел ее муж. Разговор с ним был коротким.
— Да! Да! С Гренады. Из Сент-Джорджеса. Что? Все нормально. Как вы там? Спасибо! Я сейчас ее тоже поздравлю. Из-за этого и звоню. Куда? В Вену? Значит, ты все-таки согласился?
Какое-то время она с неподвижным лицом слушала мужа, наконец нетерпеливо перебила…
— Не знаю!.. Как хочешь… Потом, все потом! Целую, Дай Ольгу!
Оленька, миленькая моя! Поздравляю! — Голос ее дрогнул, казалось, она вот-вот заплачет от переполнявших чувств. Дочь что-то ей говорила, а Ирина кивала головой и повторяла: — Да! Да! Хорошо! Что? Господи! Да при чем здесь Вена?! Бог с ней! Ведь я же с тобой говорю с Гренады. Понимаешь откуда? С острова Гренада. Сейчас здесь глубокая ночь. Что? Нет, не боюсь. Я не одна!.. — Прикрыв трубку рукой, она бросила быстрый взгляд на Смолина: — Хочешь послушать ее голос? Говори, Оля! — крикнула в трубку. — Говори, как ты живешь, чем занимаешься? — И сунула телефонную трубку в руку растерявшегося Смолина.
Что-то дрогнуло в его сердце от такого близкого, словно Оля была совсем рядом, звонкого, чуть-чуть картавого детского голоска.
— Мы с бабушкой ходили в планетарий, потом ели мороженое… — Но их тут же прервали — время истекло.
Ирина заплатила кучу денег за разговор, и Смолин понял, что на подарки дочери у нее уже нет ни гроша.
Когда они перешагнули порог телефонного узла и очутились на пустынной набережной, Ирина вдруг остановилась, прижала ладони к лицу и заплакала.
— Почему ты плачешь? — спросил он растерянно.
— Не знаю…
— Разве ты не рада?
— Не знаю…
Он в нерешительности потоптался на месте, потом осторожно взял ее под локоть.
— Пойдем, я тебя познакомлю с хорошим человеком.
Против ожидания Ирина согласилась, ни о чем не спрашивая.
Лодку Филиппа отыскали в самом дальнем и глухом углу бухты. Его «скорлупка» оказалась небольшой востроносой шаландой с обшарпанными, неопределенного цвета бортами, с кривой мачтой, огромным, старинного фасона, как у каравеллы, рулевым колесом и изъеденным крысами красным спасательным кругом, который, как герб поверженной державы, украшал лобовую стенку ходовой рубки. На круге свежей краской было выведено: «Счастливая». Нос нависал над причалом, и в свете уличного фонаря под ним на ящике с кистью в руках сидел Филипп в позе Рембрандта.
— От моего деда перешла скорлупка, — гордо пояснил он. — Только название раньше было другое. Мне-то все равно, но Элен, моей старшей дочке, оно не по душе. Все твердила: «Назови «Счастливой». Вот и назвал.
Докрасив букву, он положил толстую кисть на край банки с краской, встал, обтер руки о тряпку, торчавшую из кармана спецовки.
— Честно говоря, моряки не любят таких названий. Зачем искушать судьбу? Прежнее-то название «Торнадо», злой ветер. Таким названием обманываешь нечестивого, мол, сами из твоей шайки, так что не тронь! А Элен уперлась: нет, и все тут! — Филипп вздохнул: — Приходится считаться. Дочь ведь. Старшая. Ей как раз завтра десять лет. Вот и подарок — «Счастливая»!
— Что? — изумилась Ирина. — Тоже десять лет?
— Почему тоже? — не понял гренадец.
— Я только что разговаривала по телефону с Киевом. С дочерью. И ей завтра десять.
— Ух ты! — На расколотом трещинами лбу рыбака отразилось такое изумление, будто он только что узнал о совершенно непостижимом совпадении. — Бывает же! — взглянул на Ирину. — А где этот ваш, как вы назвали? Ки…
— Киев! — подсказала Ирина. — Город на юго-западе Советского Союза.
Он кивнул, но было ясно, что даже расположение самого Советского Союза не очень-то ясно себе представляет, не говоря уж о Киеве.
— Значит, нам с вами, мадам, повезло иметь таких взрослых дочерей. А ваша в школу тоже ходит?
— Конечно.
— И моя! Читает свободно. Просто удивляешься — до чего взрослая!
— «Счастливая» — хорошее название, — похвалила Ирина. — Оно обязательно принесет удачу!
— Спасибо! — Филипп вежливо склонил голову. — От удачи отказываться глупо. Но жаловаться на неудачу грех. Живы-здоровы. Матильда, жена, недавно работу получила, разделочницей в рыболовном кооперативе. Двое и школу ходят, а младший пойдет на следующий год. Я недавно транзистор купил — музыки полон дом. Люблю музыку! Вот с уловами побольше бы везло! Поскуднело море. Порой и не знаешь, чем моих девчонок кормить, а они как птенцы, только рты раскрывают…
— За рыбой ходите? — спросил Смолин.
— Сейчас больше за роллерами. По-нашему — слоновое ухо, а по-научному — стромбус-гигас. Прибрежные воды Гренады всегда славились обилием ракушек. Молодые ракушки называют роллерами. Ламбия, мясо моллюска роллера, наша ходовая пища, а раковины идут в строительство. Вон тот причал у входа в бухту как раз из роллеров и сложен, как из кирпичей. А добывается моллюск просто, об этот брус, видите, на носу, дырявят раковину, бьют на втором завитке, и моллюск внутри тотчас отлипает…
Все это Филипп объяснял терпеливо, серьезно, подробно, при этом в основном обращался к Ирине, словно намеревался научить ее своему хитрому ракушечному делу.
За происходящим на палубе безгласно и терпеливо наблюдало еще одно существо — черный, неведомой породы пес по имени Гико. Умными всепонимающими глазами он неотрывно смотрел на Филиппа и чуть покачивал усатой треугольной головой, казалось, молчаливо подтверждая правдивость рассказа хозяина. От Гико тоже пахло рыбой, его черную, потертую от времени спину пятнали белесые соляные разводы, как на намокшем старом ботинке.
Смолин заметил, что на палубе валяются три раковины, поблескивающие в свете уличного фонаря золотистым перламутром. Вот такую бы ракушку Золотцеву для его школы! Не удержался, спросил Филиппа: не даст ли одну для детей в школьную коллекцию. Гренадец искренне изумился, небрежно ткнул ногой раковину.
— Эту? Так она же дрянная. Видите, с дыркой, и перламутр негодный. Они у меня здесь просто как грузила. Для детей такие не годятся. Для детей я другие вам подарю. Только они у меня дома. Хотите принесу завтра? Прямо на судно?
— Конечно! Приходите к двенадцати. К обеду. Мы судно покажем.
Филипп, прикидывая, деловито наморщил лоб.
— В двенадцать? Пожалуй, приду. Я еще никогда не бывал на большом судне. — Он замялся… — А девчонок своих могу взять?
— Непременно с девчонками! — сказала Ирина. — Непременно!
На борту «Онеги» у трапа вместе с вахтенным матросом стоял Мосин. На его груди на ремне висел морской бинокль. Смолин удивился:
— Зачем вам, Иван Кузьмич, бинокль на берегу, да еще ночью?
У Мосина было отекшее от усталости лицо.
— Чтобы получше разглядеть на берегу нарушителей дисциплины.
— Нас?!
— Именно вас! Проснулся, звоню вахтенному: вернулись Смолин с Лукиной? Оказывается, еще гуляют. Вот и стою здесь битый час, высматриваю набережную, не случилось ли чего? Хотел уже людей посылать. — Он глянул на часы. — Без пяти четыре. Неужели до сих пор разговаривали с Киевом?
— Мы к одному гренадскому рыбаку на шаланду заглянули… — признался Смолин.
Мосин покачал головой:
— Эх вы! Зачем же ко мне так? Без уважения?..
Помполит ушел, а Смолин почувствовал себя провинившимся школьником. Сейчас он впервые подумал всерьез о не слишком приятной миссии первого помощника: вот так переживай за каждого оболтуса, опасайся, как бы чего не стряслось; далеко не всегда добр окружающий мир к нашему моряку за границей, временами норовят подцепить, подкараулить, выставить на осмеяние или совратить, а потом пошуметь: советский! И попадаются слабаки. Вроде Лепетухина.
— Сердит наш помпа! — доверительно сообщил вахтенный у трапа, молодой парень, водрузивший на голову, несмотря на жару, морскую фуражку — для форсу. — Оно и понятно, радист приходил, рассказывал, что слушал Москву. Обстановка худшает. В Нью-Йорке закрыли представительство Аэрофлота, а наши баскетболисты отказались от матча с американцами на первенство мира. Представляете? На первенство мира. Не шутка!
— Загляни ко мне! — сказал Смолин Ирине, когда они вместе шли по коридору к своим каютам.
Она заколебалась.
— Да на минуту! Не съем же я тебя! — рассердился он.
В каюте Смолин открыл ящик письменного стола, взял из него спичечную коробку, протянул Ирине:
— Вот, посмотри.
Она осторожно открыла коробку.
— Что это?
— Зуб. Тигровой акулы. Это Оле, подарок ко дню рождения. Подрастет — на цепочке будет носить, как талисман!
Он усмехнулся.
— Говорят, от зла защищает. Так что ей наверняка пригодится. Мир стал сердитым.
— Спасибо! — сказала Ирина строго и серьезно. — Я благодарна, что ты вспомнил об Оле. Это очень, очень хороший подарок! Спасибо!
Проводив Ирину до каюты, он поднялся на палубу, на любимую свою корму, чтобы еще раз поглядеть на ночной город, который ему так по душе.
На корме маячила долговязая фигура рулевого Аракеляна. Вальяжно переваливаясь с ноги на ногу, он прохаживался от борта к борту.
— А ты что тут делаешь в такой поздний час? — изумился Смолин. — Свежим воздухом дышишь?
— Меняю свежий воздух на молодой здоровый сон! — бойко отозвался тот.
Он приложил к бровям ладонь козырьком, шутливо выкатил глаза:
— Что я делаю? Я бдю! Поджидаю лазутчиков империализма. А они не идут. Заснули, видать. Утомились от своих происков. Ну а поскольку лазутчиков империализма в наличии нет, — он ткнул рукой в сторону набережной, на которой не было видно ни одного человека, — и симпатичных гренадочек тоже, я хожу и считаю звезды. Если на счет, то их здесь больше, чем у нас на севере, на один миллион двести сорок две штуки.
Они прошлись от борта к борту и обратно, подставляя лицо прохладному дуновению морского ветра.
— Наш Ясневич-то каков! — присвистнул вдруг Аракелян. — Слышали?
— Нет! Что-нибудь случилось?
— Случилось! Смех один! Клава Канюка на пляже на лодочной пристани поскользнулась и в воду. Тут же на дно, поскольку морячки плавать не умеют. Так за ней кто прыгнул? Ясневич! Прямо в своих итальянских шортах и английских гольфах.
— Ну и как?
— Что как? Ясно! Извлек. А Канюка со страху как сиганет в глубь острова, подальше от воды. Еле догнали! Смеху было!
И Аракелян снова с удовольствием посмеялся. Потом вдруг, оборвав смех, озабоченно взглянул на часы.
— Через пятнадцать минут смена, Корюшин придет.
— Кто такой?
— Да третий механик, такой задастый, как матрешка. Дрыхнуть любит. Как бы не проспал. А то придется заново звезды считать.
Возвращаясь к себе в каюту, Смолин заметил, что дверь геофизической лаборатории приоткрыта, из нее в коридор пробивается узкая полоска света. Осторожно заглянул в щелку. У стола, спиной к двери, сидел Чайкин, перед ним поблескивали детали разобранного по частям спаркера, рядом стояла коробка, присланная Марчем. Из-за плеча Чайкина поднималась струйка едкого желтоватого дымка — паял.
«Онега» готовилась к отходу. Она получила воду, в которой так нуждалась, но немного, — на Гренаде трудности и с водой. Доставили на ее борт и долгожданный вал для механизма регулировки шага гребного винта. Отход наметили на пять вечера — перед закатом, чтобы еще засветло выйти в море из узкой горловины бухты. С утра часть экипажа и экспедиции укатила на двух автобусах осматривать остров. Автобусы на «культурные» деньги, которыми распоряжается капитан, наняли в местной туристской компании, и она охотно их предоставила: после поджога главных туристских отелей на острове гостей мало.
Как вчера и позавчера, с утра на судно приходили экскурсии — щебечущие школьники, группа степенных полицейских в белых пробковых шлемах, на грузовике приехала веселая молодежь из недалекого кооператива. Приходили и неорганизованные, завернувшие просто с набережной, пускали и их. Среди неорганизованных встречались порой белые, а кто они — не знали, спрашивать было неудобно. В первый день стоянки возле судна дежурил гренадский солдат с винтовкой за плечами, опущенной дулом к земле, вечером раза два со стороны бухты проходил поблизости от «Онеги» военный катерок, в котором сидели солдаты, — судя по всему, тоже охраняли «Онегу», — с моря. Но на второй день солдата на причале уже не оказалось, не видно было и военного катера.
К двенадцати явился Филипп — в свежей белой рубашке, отчего его лицо выглядело еще темнее, тщательно выбритый, степенный. Вместе с ним пришли три его дочки, все мелкокурчавые, губастые, с быстрыми любопытными черными глазами и негасимым снежным блеском зубов на угольных лицах. Правда, у Элен, самой старшей, кожа была чуть посветлее, а губы потоньше.
— Мой прадед — испанец! — пояснил Филипп. — От него и пробилась светлая кровинка. За это Элен в школе дразнят Креветкой.
Смолин провел гостей в каюту. Здесь Филипп раскрыл свою пластиковую сумку и торжественно извлек из нее две огромные, сверкающие чистым розовым перламутром раковины, в самом деле, удивительно похожие на слоновое ухо. От ракушек терпко отдавало йодом.
— Это для вашей школы, комрид, и для дочки мадам, — сказал Филипп, кладя ракушки на стол. Он впервые назвал Смолина товарищем, а то все «сэр» да «сэр».
Подарок был царским.
Смолин набрал номер телефона Лукиной.
— А у нас гости, — сообщил он. — Девочки, которых ты пригласила, и их папа.
— Бегу! — крикнула Ирина.
На стене каюты висела карта мира. Филипп уставился в нее восхищенным взглядом.
— У… У… До чего же велик мир! — выдохнул шумно. — И сколько же в нем воды!
Обернулся к старшей дочери:
— Элен, покажи, где наша Гренада.
Элен показала.
— Это всего-то! — изумился рыбак. — Как будто муха на карте напачкала. А где Америка?
Элен показала Америку.
— Велика! — Филипп причмокнул губами, серьезно, в раздумье склонив голову набок. — Ну точно скала нависает над нашим морем!
Бросил короткий взгляд в сторону Смолина.
— Здесь многие толкуют, что американцы надумали на нас напасть. Может быть такое?
— Не знаю. Не хочется верить.
— И я не верю. Зачем им Гренада? У них самих такая громадная земля. Сдались им наши горушки! А наши пляжи они и так обжили. Одни американцы на пляжах. Мы купаться и загорать не любим. Нам загорать ни к чему… — Он густо рассмеялся, похлопав себя по темной и грубой, как голенище сапога, щеке.
Ирина пришла в восторг, увидев девчушек:
— Нет! Нет! Сейчас никаких осмотров судна! Сейчас время обеда, и я уже приготовила места за столом.
В столовой на юных гренадок со всех сторон бросали любопытные взгляды, и глаза у людей светлели при виде того, как дети наворачивают борщ, как их крепкие зубы впиваются в куски антрекота, а щеки при этом лоснятся от удовольствия.
— У нас с мясом всегда было туго, — пояснил Филипп, который в еде проявил достойную сдержанность, но вдохновенное лицо его говорило о том, что получает удовольствие не меньше, чем его дочери. — Мясо для нас еда редкая.
Наблюдая за своими гостями, Смолин подумал, что, если бы за весь рейс не сделал ничего путного, а вот просто однажды накормил досыта этих четверых полуголодных людей, простодушных, искренних, как сам мир, в котором они существуют, он бы считал, что отправился на край света не зря.
Через час они расстанутся и уже никогда не встретятся, но, должно быть, ни он, ни Ирина, ни их неожиданные гости не забудут эти минуты, когда люди встретились с людьми — с доверием и добротой.
После обеда Смолин повел гостей осматривать судно. Показывал лаборатории, вычислительный центр, разрешили им заглянуть даже в машинное отделение и в ходовую рубку. Филипп притих, преисполненный впечатлениями. В ходовой рубке, пораженный обилием приборов на пультах управления, взглянув на Элен, назидательно бросил:
— Вот что значит наука!
Когда прощались на причале, к судну неожиданно подкатила знакомая бежевая «тойота», и из нее вышел Гарри Бауэр. Увидев Смолина, он прямиком направился к нему. На ходу бросил цепкий, оценивающий взгляд на Филиппа, на Ирину, потом на борт судна, из-за которого свешивались головы свободных от вахты любопытствующих, и пригласил Смолина отойти в сторонку.
— Здесь, в порту, в конце пирса, — сказал он, понизив голос, — есть барчик. Почему бы нам не пропустить на прощанье по кружке пива?
Смолин растерялся:
— Но, видите ли, я провожаю гостей… А к тому же всего час до отхода…
Светлые зрачки американца металлически блеснули, и голос потвердел, отвергая всякие возражения.
— Нам нужно с вами выпить по кружке пива! Понимаете? Н у ж н о! — Он снова бросил взгляд в сторону судна. — Речь идет о серьезном. Но здесь, на виду у всех, говорить ни к чему. Вы понимаете?
— Понимаю… — неуверенно пробормотал Смолин.
Он торопливо простился с Филиппом и девочками, оставив их на попечение Лукиной, и, полный сомнений, сел в машину к американцу. Через несколько минут они уже расположились за столиком бара, который прятался в тени тростникового зонтика, торчавшего среди кустов, как гриб.
Бауэр сам взял у бармена две стеклянные кружки янтарного пива, одну поставил перед Смолиным, другую приподнял:
— Счастливого пути!
Крупным глотком опустошил кружку на добрую четверть, тыльной стороной ладони отер губы и тихо произнес:
— Вашему судну грозит беда…
Он не вдавался в подробности, он просто коротко объяснил: из определенных источников — не надо спрашивать из каких — ему стало известно: заход «Онеги» в Сент-Джорджес кое-кому не очень понравился, особенно раздражило массовое паломничество гренадцев на судно. И вот решили результаты визита нейтрализовать. Так и приговорили: «нейтрализовать». Нужно запугать и гренадских руководителей, и русских, чтоб отбить охоту к новым подобным визитам судов, особенно научных, которые приравнены, как известно, к военным и шпионским. Запугать можно лишь крайним средством. Каким — понятно: наиболее популярным в наше время — террором.
— Словом, подумайте сами. Ведь у вас на борту за минувшие три дня посетителей было предостаточно. Да и со стороны бухты подступы к судну не представляли сложности…
Он отпил еще один большой глоток пива и облегченно вздохнул:
— Как говорили древние: «Я сказал и спас свою душу». — Взглянул Смолину прямо в глаза. — Я рискую. И по правде говорю, ни за что не пошел бы на такое, если бы не Клифф Марч, мой друг… — Помедлил, словно соображая, говорить ли дальше. — …И если бы не Вы сами. Скажу откровенно, мне вовсе не по душе будет узнать, что вы взлетели в воздух со всем кораблем. Ведь сейчас так модно незаметно подложить кому-то в карман маленькую аккуратную бомбочку.
— Спасибо! — сказал Смолин, когда, допив пиво, они встали.
— Не за что! — ответил американец громко, чтобы слышал бармен. — Я рад, что угостил вас, коллега, на прощание отличным гренадским пивом. Ведь о его качестве беспокоится сам губернатор.
На причале у трапа стоял Руднев.
— Кажись, пивка пропустили на дорожку? — спросил с завистью. — Видели, видели! Неплохое здесь пиво! Но в Италии лучше.
Смолин поднялся по трапу. У борта его ждала обеспокоенная Ирина.
— Что случилось? Ты уехал так поспешно.
Он постарался придать лицу самое беззаботное выражение.
— Ничего особенного! Просто американец захотел на прощание пропустить со мной по кружке пива.
— Знаешь, что сказал Филипп при прощании? Увидев американца, он сказал, что этот янки из тех живущих на острове белых, которые не терпят Бишопа и хотят его свалить. Филипп не раз видел его машину возле домов, где, как он считает, «копят злобу». И предупредил: «Не верьте этому янки!»
— Ты кому-нибудь об этом уже сказала?
— Да! Мосину.
Глава двадцатая
ГОЛУБАЯ ИСКРА НАДЕЖДЫ
Перед заходом солнца «Онега» покинула порт Сент-Джорджес и, выйдя в открытое море, легла в дрейф. Остановили главные судовые машины. Была уже ночь, все безмятежно спали, и никто на это не обратил внимания — мало ли что бывает на судне, может быть, профилактика дизелей. Не смыкали глаз лишь те, кто был приобщен к тайне. Оберегая нервы остальных, они взяли на себя всю тяжесть внезапно свалившейся на «Онегу» тревоги.
Еще в порту после встречи с американцем Смолин тут же направился к начальнику экспедиции. У Золотцева было хорошее настроение: заход на Гренаду завершился благополучно, никаких ЧП, все довольны. Горько было огорошивать его недоброй вестью.
Прежде чем начать разговор, Смолин положил на стол подаренную Филиппом ракушку. Увидев ее, Золотцев охнул, всплеснул в восторге руками, потом взял ракушку с такой осторожностью, будто это был птенец.
— Как же обрадуются мои ребята! Вы, Константин Юрьевич, добрый ангел!
— Нет, увы, сейчас я для вас ангел вовсе не добрый!
Услышав грозную весть, Золотцев немедленно поспешил к капитану, и через четверть часа в капитанской каюте собрались те, кому предстояло решить, как действовать дальше.
Смолин поразился, взглянув на капитана. Лицо пожелтело, осунулось, в глубоких складках у рта, казалось, навсегда застыло страдание. Смолин уже знал, что перед рейсом врачи на берегу колебались: пускать или не пускать Бунича в рейс, но все же пустили. Непросто взять на себя ответственность и «выбраковать» опытного, не столь уж пожилого капитана, тем более накануне выхода, Бунич настаивал, и врачи сдались. А теперь уже всем ясно: не выдюжил капитан. Боли усилились, отпускали лишь на несколько дней, капитан появлялся на своем посту ненадолго, потом снова тянулся к койке, которая приносила ему не столь уж большое облегчение. На Гренаде врач-англичанин, который осматривал капитана, ничем реально помочь не смог. Кулагин посоветовал Буничу отправиться с Гренады на родину самолетом, но тот наотрез отказался: до прихода в родной порт судна не оставит.
Летучее совещание вел сам капитан. Как всегда, смотрел не на собеседника, а на свои лежащие на столе кисти рук, словно именно они постоянно занимали его внимание. Поначалу разгорелся спор, верить или не верить Бауэру, кому отдать предпочтение: странному американцу, который не внушал особой симпатии, или бесспорно доброжелательному гренадскому рыбаку.
Золотцев придерживался оптимистической позиции:
— Не хочется верить в худшее. Зачем взрывать? Ведь у нас вполне мирный пароход. И кому взрывать? Гренадцам? Они вроде бы хорошо к нам относятся. Американцам? Но неужели американцы могут пойти на такое? Мы же только что принимали их ученых как друзей. Скорее всего просто-напросто запугивают!
«А может быть, все-таки американцы?» — подумал Смолин, вспомнив услышанное в Сент-Джорджесе в министерстве: «Американцам верить нельзя!» И тут же отверг мысль, уж очень она показалась нелепой.
— Насколько мне известно, — вставил свое Ясневич, — в современной политике к диверсиям некоторые державы прибегают нередко. Например, во время войны Индонезии с Голландией за Западный Ириан…
— Плевать нам сейчас на Западный Ириан! — недовольно оборвал Ясневича капитан. — Нас волнует «Онега».
— Как подчеркивает Константин Юрьевич, американец не говорил определенно. — Золотцев бросил вопросительный взгляд на Смолина. — Так ведь?
— Примерно так.
— Вот видите! — Золотцев многозначительно поднял палец. — Он только предполагал! Призывал к бдительности!
Кулагин сухо, со скрытой иронией в голосе вставил:
— Мог бы и не призывать. Без американца знаем, что такое бдительность. По их милости знаем! Именно поэтому я расставил на всех основных точках надежных людей. Мышь и ту заметили бы!
— Слава богу! — усмехнулся Чуваев. — Научились! Задним умом мы крепки. Теперь и мышь не пропустят, а в Танжере прозевали двуногого зайца. — Чуваев мстил за ученый совет.
— Будем проверять! — заключил Бунич. — Досконально. Первая проверка немедленно — по главным узлам. Вторую учиним за пределами тервод. Чтобы не привлекать внимания. Все!
Произнеся заключительное слово, капитан поднялся из-за стола с таким видом, будто во всем случившемся были виноваты они, собравшиеся сейчас в его каюте, а ему, капитану, приходится расхлебывать их легкомыслие и безответственность.
Специально отобранная команда прочесала все жизненно важные отсеки судна, куда мог проникнуть лазутчик с берега. А выйдя за пределы гренадских территориальных вод, «Онега» снова легла в дрейф и стала дожидаться восхода солнца — свет нужен был для аквалангистов, которых направляли для осмотра подводной части корпуса.
Но когда взошло солнце и заняло на небе то положение, при котором его лучи пронзали воду почти отвесно, на задание отправился всего-навсего один аквалангист — Медведко, пилот «Поиска». Оказалось, что второй акваланг, входящий в техническое снаряжение судна, не исправен.
— Вот здесь, видите, сломан клапан, — объяснял старшему помощнику боцман Гулыга.
— А где вы были раньше, боцман? — возмутился Кулагин. — Это ваши обязанности — следить за исправностью такого оборудования. Почему не доложили?
Боцман обиженно оттопырил нижнюю губу, недовольный тем, что кричат на него, боцмана, к тому же в присутствии других.
— Я еще в прошлом рейсе докладывал капитану, — пробурчал он.
Кулагин, сердито скривив рот, передразнил:
— Капитану докладывал! Толку-то! До чего довели судно! Позор!
Гулыга вызывающе усмехнулся:
— Между прочим, надзор за состоянием судового снаряжения входит в обязанности и старшего помощника. А идет уже третий месяц, как мы в рейсе.
Кулагин в ответ остро кольнул боцмана уничижающим взглядом, шевельнул губами, намереваясь что-то высказать, но сдержался, только в безнадежности махнул рукой и решительно пошел прочь.
— Тоже мое борец за дисциплину, — проворчал Гулыга. — На капитана все валит. А сам? Ты спроси сначала с самого себя. И с людьми научись беседовать! Криком нас не возьмешь. Сами умеем. Я на «Онеге» с первого рейса, а он на меня, как на салажонка! Здесь, поди, научное судно, а не керосинка, на которой он привык коптиться. Здесь положено с уважением.
По правилам один аквалангист за борт спускаться не может, обязательно должен быть кто-то рядом. Но положение оказалось безвыходным, и капитан распорядился сделать исключение. В воду отправился Медведко. Открыли люк лацпорта, и Медведко в маске с двумя желтыми баллонами за спиной, подстрахованный на всякий случай тонким капроновым фалом, ушел в зеленоватую толщу воды, оставив в ней длинные цепочки воздушных пузырьков.
Рейс аквалангиста был рискованным. Для дополнительной страховки спустили за борт катер, и в нем с баграми в руках застыли в боевой изготовке три матроса: вдруг акулы!
Все незанятые на вахте толпились у борта.
— А вдруг американец прав? — тревожно спросила Ирина.
— Он ведь только предполагал! — попытался успокоить ее Смолин. — Если уж взрывать судно, так в порту или вблизи берега логичнее. Тогда был бы политический эффект.
Она усмехнулась:
— Каким политиком становишься ты в этом рейсе! Значит, и тебя проняло.
— Проняло! — подтвердил он.
Из-за носа «Онеги» в полукилометре показались три рыбацких баркаса; вытянувшись в кильватер, они медленно шли к каким-то неведомым своим ориентирам. На фоне полыхающего полуденным солнечным огнем моря баркасы казались плоскими и черными, словно вырезанными из картона.
— Наверное, за тунцом пошли. Здесь тунца много, — сказала Ирина. — Или за золотой макрелью. Ее ловят на подсечку.
— Господи, откуда ты все это знаешь? — поразился Смолин. — Ты же в море впервые.
Она рассмеялась легко и открыто, уже забыв о недавнем напряженном разговоре.
— Я биолог, поэтому у меня есть пособие по рыбной ловле. Хочешь почитать?
— Зачем? В жизни не рыбачил.
— А ты все-таки почитай! Очень даже полезно! Для настроения. — Ирина с шутливой значительностью прищурила глаза. — Я принесу.
Он пожал плечами.
Медведко не пришлось долго пробыть в воде. Он сумел обозреть лишь кормовую часть днища. С борта судна заметили в толще воды на подступах к «Онеге» зловеще остроконечные силуэты — пришли акулы! Матросы в катере рванули фал и почти выволокли из воды Медведко. Когда тот был уже в катере, у самого борта «Онеги», будто лезвия, рассекли волны пять острых плавников — явилась целая стая.
Поднявшись на борт, Медведко рассказал:
— Ну и обросла же наша посудина! Джунгли настоящие! Чуть не заблудился. Там не только бомбу — склад боеприпасов спрятать можно.
При этом сообщении Кулагин удовлетворенно посопел, словно услышал для себя приятную новость — кто, как не он, говорил: судно запущено!
— Доложи капитану, — посоветовал Медведко. — Но не устно, а письменно. По форме. Слышишь, письменно!
Придя на обед, Смолин обнаружил на столе тоненькую книжку: «Э. Хемингуэй. Старик и море». Невольно улыбнулся: вот оно, пособие по рыбной ловле! А ведь действительно, как раз в этих водах и ловил рыбу старый рыбак-кубинец, которому так не везло. Кажется, его звали Сантьяго?
Дождавшись, пока Клава поставила на стол пиалу с супом, он пробежал глазами первый абзац. «Каждый день возвращался старик ни с чем. Парус его лодки был весь в заплатах из мешковины и, свернутый, напоминал знамя наголову разбитого полка…» До чего же здорово сказано! Смолин подумал с сожалением, что в последние годы мало читает художественной литературы, все нет времени. И наверное, постоянная сосредоточенность на своей любезной геофизике сушит характер, делает его жестче, нетерпимее. Видно, не случайно Люда подсунула в этот рейс целый ящик с журналами — заботилась не только о его досуге, но и о характере.
— Константин Юрьевич! — вдруг раздался над его ухом голос Клавы. — Что-то вы задумались крепко. Суп остынет.
— Спасибо! — Он потянулся к ложке.
Но Клава не торопилась к другим столам, за которыми уже собирались пришедшие на обед.
— Константин Юрьевич! — Она горестно вздохнула. — Как вы думаете, если этой самой бомбы не нашли, значит, ее у нас и нет? Значит, американец нас просто попугал? Верно ведь? Я вот смотрю, вы так спокойненько почитываете книжку, которую принесла Лукина. Значит, ничего страшного?
— Верно, ничего страшного, Клавочка, — улыбнулся Смолин, почувствовав, что ему хочется сказать сейчас этой милой встревоженной женщине что-то душевное, вселяющее надежду. Но он не мог найти эти человеческие слова, потому что не умел их находить. — Все будет в порядке! Поверьте мне! — Смолин открыл последнюю страничку книги. — Знаете, как заканчивается эта книга? Вот слушайте: «…Старику снились львы». Правда, здорово?
— Здорово… — неуверенно согласилась она. — Но почему львы?
— Потому, Клавочка, что львы снятся только хорошим, настоящим людям. Пускай львы приснятся и вам. Они к счастью.
Она рассмеялась:
— Спасибо! Обязательно в свой сон приглашу сегодня ночью льва. И никого другого!
— И никого другого, — подмигнул Смолин, довольный, что сумел отвлечь ее от грустных мыслей.
Книгу он перечитал не отрываясь. И она открылась ему по-новому, во всем своем высоком смысле: мир не однозначен, и каждый раз человек в нем снова и снова открывает самого себя.
Как там сказал Сантьяго? «…Человек не для того создан, чтобы терпеть поражения. Человека можно уничтожить, но его нельзя победить». Это сказал Сантьяго, которого Хемингуэй подарил миру, потому что подумал: вдруг судьба и мысли одинокого кубинского старика хотя бы чем-то помогут другим?
Но почему Ирине так хотелось, чтобы Смолин непременно прочитал эту книгу именно сейчас? Ей-то что до его настроения! И вообще, что Ирине Лукиной до него, Смолина? Вернется в свой Киев, а потом поедет с мужем в благополучную Вену, куда его, оказывается, посылают надолго, может быть, даже станет там хорошей, как все австриячки, домохозяйкой, будет лепить для муженька сибирские пельмени из австрийского мяса. А Смолин, вернувшись домой, снова с головой уйдет в свою спасительную работу, и будто не было боя склянок, отбивающих медлительное судовое время, таинственного шелеста моря за стальной обшивкой борта, неведомых островов, встающих в море на заре, как давняя и несбыточная мечта о счастье…
Но ведь если есть работа, значит, все-таки стоит жить!
Смолин вышел на палубу. Море по-прежнему полыхало жарким солнечным пламенем, где-то у горизонта впечатывались в вязкое предвечернее марево нечеткие силуэты рыбацких баркасов.
— Старику снились львы, — произнес вслух Смолин и сам себе улыбнулся.
Утром пришло сразу две новости. Первую принесло радио: из Москвы из института сообщили, что «Онеге» на обратном пути разрешен заход в Грецию, в порт Пирей, на три дня, — компенсация за несостоявшиеся визиты в США и Венесуэлу.
По приказу капитана в третий раз провели обстоятельную инспекцию всего судна, включая наружную сторону днища, — вновь посылали за борт аквалангиста, и возглавлявший чрезвычайную бригаду стармех Лыпко, ко всеобщему успокоению, вынес окончательный приговор: бомбы нет, тревога ложная!
Вторая новость пришла почти одновременно с первой, но путь ее был коротким — она родилась в геофизической лаборатории на корабле. В это утро Чайкин в присутствии Смолина повернул ручку рубильника, и за стеной отсека в кварцевой трубке сверкнула молния. Она была настолько ослепительной, что могла поспорить с блеском тропического солнца. Во время их первого опыта молния уже вспыхивала, такая же слепяще-яркая, но жила лишь мгновения, подобно настоящей молнии. А эта вроде бы и не собиралась выпорхнуть из своего прозрачного кварцевого футляра. Ожил, заработал и весь аппарат. Застрекотал осциллограф, пришел в движение барабан, сдвинул полосу разграфленной ленты, она медленно потекла за стеклом окошечка, уверенное острие самописца коснулось бумаги и принялось чертить на ней бегущую зигзагом жирную линию. Как завороженные смотрели они на этот зигзаг.
— Пишет…
— Пишет! И как пишет, Андрей, как пишет! Ты смотри, где копает! Чуть ли не в самом центре земли!
Смолин почувствовал, как у него перехватило дыхание, будто оказался на краю обрыва: так хочется туда заглянуть и в то же время боязно. Он не верил своим глазам. На ленте обозначились показатели, о которых еще вчера геофизики не могли и мечтать! Теперь можно будет прослушивать дно до самых непостижимых горизонтов океанского ложа. Эта штука способна открыть такое, что дух захватывает! Чайкин, да знаешь ли, что ты изобрел? Не только у нас, во всем мире тебе за это скажут спасибо. Если бы Клифф Марч ведал, какому делу помог! И для американцев спаркер Чайкина будет подарком. Ай да Чайкин! Его бы сейчас расцеловать, подбросить в воздух, как подбрасывали когда-то вернувшихся с фронта солдат. Но Смолину были чужды сентиментальные порывы. И сейчас он просто молча взглянул в дрожащее от волнения, с красными от бессонницы глазами лицо своего молодого коллеги и улыбнулся ему. Чайкин переминался на месте, словно готов был куда-то бежать, но не решался, на его лбу выступили капельки пота. Наконец вздохнул полной грудью, как человек, завершивший долгий и нелегкий труд, опустил вдоль тела потерявшие силу руки и тихо произнес:
— Спасибо!
— Спасибо! — ответил ему Смолин.
Потом набрал номер на диске телефонного аппарата и нарочито невозмутимым тоном, не торопясь, веско вложил в трубку слово к слову:
— Товарищ начальник экспедиции! Докладываем: изобретенный и сконструированный вашим сотрудником Андреем Евгеньевичем Чайкиным спаркер прошел испытания. Работает исправно, только что продемонстрировал показания, которые лично мне представляются феноменальными.
Спаркер, соединенный в одном организме с локатором бокового обзора, создавал новые возможности, он был насыщен гигантской силой проникновения, пронизывал любое препятствие на пути своим негнущимся, нетупеющим, острейшим копьем звука. Можно было теперь в районе Карионской гряды легко обойтись без специальных научных станций, не ложиться в дрейф, даже не сбавлять скорость. Просто пройти по полигону несколькими галсами по гребенке, и картина будет достаточно ясной, особенно, если в наиболее глубокой части впадины запустить спаркер на предельную мощь. Сейчас они решились лишь наполовину шкалы мощности, опасаясь, что чудовищная энергия аппарата может повлиять на точность работы многочисленных приборов, которыми оснащено научное судно. На всю катушку пустят адскую машину лишь там, над самой недоступной зоной, в непосредственной близости от Карионской гряды. Смолин не сомневался, что эксперимент удастся. «Онега» — судно мощное, вполне одолеет коварное тамошнее течение, правда, придется проявить максимум внимания, осмотрительности, даже пойти на риск. Острые клыки скал столь неожиданной в этой части океана гряды, как распахнутая пасть морского дракона, издавна страшили моряков, немало кораблей нашло свой конец у голых неподступных рифов, и моряки старались держаться подальше от проклятого места. Но то торговые суда, а научному надо быть всегда готовым к риску.
Однако заход в район Карионской гряды в утвержденный план не входил, и положение у Золотцева оказалось непростое. Смолин решительно настаивал на изменении маршрута, но Золотцев понимал, что сделать это можно только за счет захода в Пирей.
— Отказаться от Пирея? Разрешенного Москвой Пирея? — сокрушался начальник экспедиции. — Так меня морячки за борт смайнают. У них валюта не истрачена…
При обсуждении создавшейся ситуации кто-то высказал мысль послать запрос в Москву, в институт, чтоб продлили срок рейса на три дня. Но Золотцев махнул рукой: бесполезно! И думать нечего. Чтобы разрешить задержку на три дня, целая коллекция подписей потребуется. За это время «Онега» уже доберется до родных берегов.
— Речь-то идет всего о трех днях, — настаивал Смолин, — трех днях, таких нужных для науки!
— От этого предложения нельзя бездумно отмахнуться, — неожиданно поддержала Доброхотова. — Если эксперимент у Карионов пройдет успешно, представляете, как это отразится на нашем отчете, не таком уж богатом открытиями!
— Ну а что прикажете нам делать? — грустно взглянул на нее Золотцев.
— Отказаться от захода в Грецию! — вставил за Доброхотову Смолин. — Разве обарахление может быть аргументом против научного эксперимента?
В разговор, как всегда мягко, вмешался Ясневич.
— Зря вы так, Константин Юрьевич. Разве за обарахлением нас посылают в рейсы? Это так, попутно. В Греции есть дела вполне серьезные, вполне научные. Например, контакты с учеными Афинского университета. Контакты тоже в план входят.
— Но о каких контактах может быть речь, когда всего три дня стоянки?
Ясневич пропустил по своим губам скользящую улыбку Будды.
— Государственным и политическим деятелям достаточно и двух часов, чтобы принять решения, порой определяющие судьбы эпохи. Например, во время известной вам встречи руководителей великих держав в Тегеране…
— К двухчасовым встречам на высоком уровне предварительно готовятся месяцами. К тому же это на в ы с о к о м уровне. А вы, Игорь Романович, наверное, даже толком не знаете, с кем именно и зачем будете встречаться на своем уровне. Просто, как говорится, зафиксируете свое почтение. Разве не так?
Смолин был убежден, что своим аргументом припер Ясневича к стенке, но не тут-то было!
— О! — произнес Ясневич, вложив в этот звук искренне товарищеское сожаление по поводу слабости доводов оппонента. — Вы, дорогой мой, не оцениваете сегодняшнее международное положение. При теперешних обстоятельствах каждая встреча с иностранными коллегами, даже самая незначительная, — благо, она способствует лучшему взаимопониманию. Мы повсюду должны выражать свое стремление к разрядке. А взаимопонимание в интересах науки — это, я полагаю, аксиома, не требующая доказательств.
— Общие разговоры о том, что мир — это хорошо, о война — плохо, не способствуют взаимопониманию, — отрезал Смолин. — Они ведут к тому, что мы друг другу надоедаем до чертиков с тертыми, как подошва, истинами. Разрядку можно создавать только делом, конкретным делом. Вот прийти бы нам в Афинский университет, положить им на стол перфоленты ЭВМ после прохождения Карионской впадины и сказать: смотрите, господа хорошие, что мы открыли своим новым уникальным аппаратом. Берите, пользуйтесь, развивайте, в свою очередь, эту идею дальше, мировая наука единое целое для всего человечества.
Он взглянул в упор на притихшего Ясневича.
— Нас, ученых, по-настоящему могут объединять перфокарты ЭВМ, а не значочки с изображением голубка мира, которые вы собираетесь подарить своим зарубежным коллегам.
Разгорающийся спор утихомирил Золотцев.
— Товарищи! Зачем столько эмоций! Вы же прекрасно знаете, что решить этот вопрос может только Москва. Чтобы вы потом меня не упрекали, я немедленно отправляю радиограмму в Москву. Как они скажут, так и будет. — Он обратил лицо к Крепышину. — Эдуард Алексеевич, составьте, пожалуйста, подходящий текст.
Можно себе представить, какой «подходящий» текст составит Крепышин, который спит и видит очутиться в Афинах, чтобы добавить к своей коллекции еще и престижный Акрополь! От характера текста радиограммы немало зависит. Одно лишнее слово может решить все дело.
— Позвольте, Всеволод Аполлонович, составить этот текст мне, — предложил Смолин.
— Лады! — вяло согласился Золотцев. — Составляйте! Только, я уверен, дело это безнадежное.
— Почему безнадежное? — вдруг медленно, словно бы в раздумье, произнес до того молчавший Чуваев. — Лично я так не думаю. Больше того, я готов, так сказать, способствовать. Если обеспечат мне быструю связь с Москвой по радиотелефону, попробую договориться с кем нужно. Речь-то всего о трех днях!
Когда Чуваев шел в радиорубку, вся его хорошо сбивая коренастая фигура, уверенно откинутая назад красивая голова свидетельствовали о том, что он, Чуваев, может сделать то, что непосильно даже начальнику экспедиции, даже директору московского института, что зла он не помнит и готов прийти на помощь коллеге, раз у коллеги дело стоящее, и что он, несмотря на досужие разговоры некоторых, настоящий ученый, способный встать на защиту интересов подлинной науки.
К вечеру стало известно, что Москва продлила рейс «Онеги» на три дня.
Глава двадцать первая
ДЕНЬ, КАК ВЕЧНОСТЬ
Мосин нерешительно потоптался у входа в лабораторию, осторожно приоткрыл дверь.
— Просьба есть, Андрей Евгеньевич… — Он впервые обратился к Чайкину по отчеству. — Дельце небольшое… Знаю, как вы заняты, ко видите ли… Во вторник будет важное событие, восемьдесят лет академику. Нам бы дружеский шарж для стенгазеты…
Говоря все это, помполит смотрел не на Чайкина, а на Смолина, полагая, что все зависит от него.
Смолин молчал, так же как и Чайкин.
Мосин устало опустился на стул и, понизив голос, будто кто-то мог их подслушать, продолжил:
— Ладно! Так и быть, скажу! Только вам, доверительно. Завтра академику наверняка дадут звездочку. Есть сведения, ясно? Завтра надо ловить Московское радио!
— А за что? — спросил Чайкин.
Мосин коротко рассмеялся:
— За что, спрашиваете? Думаете, он только в рыбьих мозгах ковыряется? Вы даже не знаете, какой это человек! В свое время его специально посылали в океан на научном судне в то место, где американцы стали захоранивать на дне радиоактивные отходы. Именно он, академик Солюс, возглавлял специальную экспедицию наших биологов. И они доказали, что такие захоронения смертельно опасны для животного мира океана. А потом Советский Союз представил аргументированный доклад в ООН. И там вняли нашим доводам.
Помполит торжествующе оглядел своих собеседников:
— Теперь вам ясно, какой это человек? Государственного калибра! Ему тогда за это даже орден Ленина дали. Только о его роли в том деле не распространялись…
— Почему? — удивился Смолин. — Наоборот, как раз надо было распространяться! И по всему миру! Раз такая важная для человечества акция!
Выразительно поджав губы, Мосин долгой паузой подчеркнул значительность своего ответа:
— Так уж было решено, уважаемый Константин Юрьевич. И решили не на нашем с вами уровне, а куда повыше! А там знают, что делать!
И снова Смолин восхитился академиком. Вот, оказывается, кто такой Солюс! Чудаковатый старец, у которого все в прошлом, как думают некоторые на «Онеге». Вот какое у него прошлое! Какие категории научного мышления — планетарные! А еще утверждал, что далек от политики!
— Как раз обо всем этом и в вашу юбилейную газету!
Помполит снисходительно улыбнулся:
— У вы! Не положено! Указаний соответствующих не поступало. Перед отходом в рейс мне все это в горкоме, так сказать, для служебного пользования сообщили. И я вам тоже сугубо конфиденциально. И только потому, что газету надо срочно выпускать. Надеюсь, понимаете меня?
На этот раз он посмотрел уже на Чайкина.
— Понимаю… — закивал тот и в волнении подвигал кадыком. Чайкину было приятно оказанное доверие: приобщили к государственному секрету!
— Раз так, брошу все остальное, а это сделаю! Обещаю!
Такая милая женщина Алина Азан вдруг прослыла на «Онеге» злым демоном. Чуваеву перед спуском его аппарата испортила настроение, теперь вот им — Чайкину и Смолину. На подходе к Карионской гряде метеолаборатория получила по радио факсимильную карту, на которой неровные кольца изобар свидетельствовали о том, что вероятен циклон. И глубокий. Но пока не ясно, в какую сторону устремится.
Алина неторопливо, как бы нехотя, расстелила каргу перед Смолиным и Чайкиным, и ее светлые холодноватые глаза потемнели в печали, словно именно она была виновата в столь нелепом в такой момент капризе погоды.
Пришел Кулагин, уперевшись в край стола крупными, покрытыми рыжеватой шерсткой руками, молча склонился над картой, помурлыкал себе под нос в задумчивости, прокашлялся, словно готовился вынести окончательный приговор. Все смотрели на него и с тревогой и с надеждой, будто он мог что-то изменить в этом зловещем порядке колец и линий на карте.
— М-да… Картинка не из веселых.
И, обернувшись к Азан, прямо глядя ей в глаза, сказал:
— На вас, Алина Яновна, мне куда приятнее смотреть, чем на эту карту.
Белокожее, почти не поддававшееся загару лицо Алины мгновенно вспыхнуло румянцем, она торопливо отвела глаза в сторону, а Чайкин незаметно ухмыльнулся в кулак.
— Шторм так шторм! Переживем как-нибудь, — продолжал Кулагин, поглядывая с легкой усмешкой с высоты своего роста на маленькую хрупкую Алину. — А скорее всего обойдет сторонкой. Ведь как у вас: либо дождик, либо снег. Верно? Ничего, дорогая Алина, постоянного в жизни нет. Все на свете переменчиво. Разве не так?
— Не все! — ответила она твердо. — Не все!
Кулагин погодил, склонив голову набок, словно обдумывал ответ, потом, уже ни на кого не глядя, направился к двери.
— Идем прежним курсом! — бросил на ходу. — Думаю, что от циклона удерем.
К вечеру они вошли в район Карионской гряды. Где-то впереди по курсу были острова, от которых все другие суда шарахались, как от убийц. «Онега» держала путь прямо на гряду.
Перед ужином возле дверей в столовую команды вывесили лист ватмана, на котором под размашисто выведенным голубым фломастером словом «молния» сообщалось:
«Внимание! Внимание! «Онега» вошла в один из самых неисследованных районов океана. Мы все уверены, что созданная товарищами Смолиным и Чайкиным сказочная машина под названием спаркер, подобно молнии, высветит самые тайные тайны, погребенные во мраке океанской пучины. Желаем товарищам Смолину и Чайкину успехов в их эксперименте!»
Увидев «молнию», Смолин поспешил к Мосину. Тот сидел за столом, несмотря на духоту, обряженный в нейлоновый спортивный костюм, и одним пальцем что-то выстукивал на машинке. В каюте пахло крепким спортивным потом и цветочным одеколоном.
— За рекламу нашей работы спасибо! — сказал Смолин. — Но текст не точен. Спаркер изобрел Чайкин. Я ему только помогал в наладке. Зачем же вы его поставили на второе место?
Мосин наморщил лоб:
— Да ведь я как положено — по старшинству. Вы все-таки доктор наук, а у него еще и звания никакого нет, да и по возрасту…
— Но именно он, Чайкин, изобрел этот аппарат. А что получилось? Публично принизили достижение молодого ученого. Лучше снимите! И вообще, к чему вся эта трескотня?
— У нас на танкерах как какое трудовое достижение — сразу «молния»! Для воспитания коллектива. — Мосин вздохнул. — А здесь и не поймешь, как вас всех воспитывать. У каждого своя амбиция. — Он встал из-за стола.
— Ладно, сниму! Чайкин тоже просит снять.
— Чайкин просит?!
— Да, полчаса назад приходил. С обидой. Говорит: либо переправьте, либо снимите вовсе!
— Вот оно что!
Мосин с усмешкой кивнул:
— Так-то, Константин Юрьевич! Как говорится, се ля ви. Порой и людям науки очень даже по душе эта самая «трескотня», как вы изволили выразиться.
«Се ля ви! Это верно, — с горечью подумал Смолин. — Давно пора бы уразуметь, что жизнь складывается не только из весомых плит, все больше из кирпичиков да камушков, из всякой мелочишки. Надо же, Чайкин обиделся на дурацкую «молнию»! Чайкин, который сотворил сказочную машину!»
Чайкин сидел у осциллографа и рассматривал снятую с барабана ленту. На шум открываемой двери он даже не обернулся. Знал, что пришел Смолин. Не отрывая взгляда от ленты, сказал:
— Даже не верится. Пробили кору запросто, как яичную скорлупу. А что будет ночью, когда подберемся к самой преисподней и запустим спаркер на полную мощность!
С утра многие звонили, интересовались, но Смолин всех безжалостно обрывал, не снисходя до ответов даже на самые короткие вопросы. Ответил только Солюсу, который сказал, что не может заснуть, потому что волнуется за их эксперимент.
— Волнуйтесь, Орест Викентьевич! Волнуйтесь! — поощрил его Смолин. — Завтра, надеюсь, мы станем вашими конкурентами, отыщем в океане нечто такое же неожиданное, как ваша золотая рыбка.
— И дадите этому неожиданному название?
— Конечно!
Смолин почувствовал, что старый академик улыбается.
— И я надеюсь, что это вы назовете…
— Надейтесь! — перебил его Смолин. — Если нам повезет, мы станем жутко добрыми. И поступим так, как вы скажете…
— Ловлю на слове! — весело прокричал в трубку Солюс.
В полночь позвонила Ирина, поинтересовалась, как дела, довольны ли результатами.
— Довольны! — коротко сообщил Смолин.
— Я хотела спросить… — Она примолкла, и в этой паузе Смолин почувствовал колебание, — …вам ничего не нужно? Не голодны? Или о вас, как всегда, заботятся?
Теперь в ее тоне промелькнула ирония.
Смолину стало смешно. Еще бы! По ее убеждению, только она, Лукина, может нести высокую миссию милосердия, только она для этого создана. И вдруг кто-то присвоил ее права! Впервые за время рейса он разглядел в Ирине острую колючку ревности, и это польстило.
— Не беспокойся! О нас заботятся! — Он опустил трубку на рычаг.
В час ночи пришла Галицкая. Молча, ни слова не сказав сидящим у аппарата, принялась за привычное свое дело, приготовление чая, который в эту ночь должен быть особенно крепким.
Принимая из рук Насти кружку с пахучим, чернильной густоты напитком, Смолин заглянул ей в глаза, и на сердце у него потеплело.
— Вы наш добрый ангел, Настенька! Что бы мы без вас делали?
— Просто-напросто остались бы без чая, только и всего! — спокойно ответила она.
Прошло еще полчаса, и снова на столе задребезжал телефон, настойчиво, нетерпеливо. Хватая трубку, Смолин хотел ругнуться — как раз шли особенно интересные записи, «Онега» входила в зону разлома. Звонила Алина Азан.
— Как барометр? — упредил ее вопрос Смолин.
— Пока в норме, но…
— Никаких «но»! От вас, Алина, мы хотим слышать только приятные вести. Уж постарайтесь!
— Постараюсь! — засмеялась она.
— Вот и спасибо! — горячо поблагодарил Смолин, словно Алина в самом деле могла отвести циклон в сторону.
Впрочем, если и придет циклон — тоже не беда. Пока шторм разыграется всерьез, они многое сделают.
В два пятнадцать вахтенный помощник Руднев сообщил с мостика, что глубина под килем три километра, идет на уменьшение. Значит, подбираются к шельфу. Спросил, когда сбросить ход.
— Ровно через десять минут! — крикнул в трубку Чайкин, и голос его прозвучал столь торжественно, что Смолин невольно улыбнулся: через десять минут наступит его звездный час.
Смолин глядел на ползущую в аппарате ленту, а Чайкин на наручные часы.
— Пять, четыре, три, две… — отсчитывал он, словно сейчас должен произойти старт космической ракеты, — …одна… Он потянулся к ручке реостата и легонько толкнул ее вперед.
— Ноль!
В окно отсека не был виден сам искритель, но вспышка его оказалась такой мощной, что проникший в их помещение небесной силы свет заставил зажмуриться. И в это мгновение они услышали странный отдаленный подспудный грохот, судно дернулось, словно наскочило на риф, и мелко задрожало, казалось, каждым болтом, каждой заклепкой. Со стола слетела чашка, и грохнулась об пол, рассыпавшись на мелкие кусочки.
Настя отпрянула спиной к стене, и рот ее открылся в немом крике.
Паники не было. Люди экипажа и экспедиции в большинстве своем бывалые, к морю привычные, давно усвоившие: раз ты в море, значит, должен быть готовым к беде. Никто не носился по палубам и коридорам, не охал, не стенал. Но никто и не оставался в каютах. Бесцельно слонялись по судну с темными мятыми лицами, с глазами, полными тревоги и ожидания. Привычный утробный шум корабельных машин и механизмов, а вместе с ним и ставшая неотделимым фоном корабельного бытия вибрация пола под подошвами оборвались вместе со взрывом, и стал слышен океан во всех подробностях его жизни, вплоть до малейшего вздоха волны у борта. Океан был тревожно тих и, казалось, тоже ошарашен неожиданной бедой, случившейся на корабле.
Едкая гарь распространилась по коридорам судна, и было ясно, что шла она из машинного отделения. Торопливо проходившие мимо десятков пар вопрошающих глаз члены аварийной бригады на вопросы не отвечали. Обычно говорливые ящики динамиков принудительного вещания на коридорных стенах хранили пугающее молчание, не призывая ни к каким действиям, это томило неизвестностью и усиливало тревогу. Казалось, людям боятся сообщить правду.
Наконец динамики хрипнули, и подчеркнуто спокойный голос старшего помощника заставил всех замереть в ожидании.
— …Прошу соблюдать выдержку и дисциплину! — говорил старпом. — Довожу до вашего сведения, что в машинном отделении, судя по всему, в результате диверсии, произошел взрыв. Пробоин нет, но судно потеряло ход. Машинная команда приступила к ремонту… — Кулагин сделал короткую паузу и уже изменившимся тоном, придав своему обычно жесткому приказному голосу чуть больше мягкости, закончил: — Для паники оснований нет! Всем оставаться в своих лабораториях и каютах, ждать дальнейших распоряжений. Каждый может быть уверен: командиры судка делают все необходимое.
Последнюю фразу Кулагин снова произнес в своей манере, как бы отчеканивая каждое слово, и этот уверенный тон сильного, опытного, решительного человека, который, судя по всему, брал сейчас на себя полную ответственность за судьбу «Онеги», внес во взбудораженные сердца людей успокоение.
Ирину Смолин нашел в лаборатории. Лицо ее, и без того худое, казалось, осунулось еще больше, но движения рук были четкими и решительными. Она выдвигала ящики лабораторных столов, извлекала из них бумаги, одни складывала в стопку, другие, ненужные, швыряла на пол.
— Что ты делаешь?
— Готовлюсь.
— К чему?
— К худшему. — Она подняла на него непривычно огромные, казалось, во все лицо глаза, и Смолин по их выражению понял, какое смятение царит сейчас в ее душе и как ей трудно казаться спокойной и заставлять себя что-то делать.
— Собираю главные данные по нашему опыту, — сказала глухо, странным заторможенным голосом. — Не зря же мы работали. Запакую все основное и спрячу на груди.
Он улыбнулся ее наивной отваге.
— Не трусь! Все будет в порядке!
— Я не трушу! — ответила она и спросила почему-то шепотом: — Ты к какой лодке прикреплен?
— Как все мужчины — к надувным плотам.
Она с огорчением сообщила:
— А я к лодке. У меня в каюте написано: «Шлюпка помер два».
— Надеюсь, она тебе не пригодится.
Ирина вздохнула.
— Все-таки твой американец с Гренады оказался прав. — Медленно опустила на стол лист бумаги, который держала в руке, горестно приложила руку в щеке. — Господи, как хорошо, что я успела поговорить по телефону с Олей!
Начальников отрядов срочно вызвали в каюту капитана. Заседание было летучим, никто не садился. Вел заседание сам капитан, и всем было видно, каких физических усилий стоит ему исполнение сейчас своих обязанностей.
Бунич коротко обрисовал обстановку, и она оказалась не столь оптимистической, какой представлялась поначалу, после выступления по радио старшего помощника. Судно на плаву, но гребные винты заклинило. Действует лишь перо руля. Дрейф небольшой, однако опасный — «Онегу» несет в сторону Карионской гряды. Пока ветер слаб, однако есть угроза прихода очередного циклона, который, как сообщает факсимильная метеокарта, зародился на юго-западе. Машинная команда ищет возможности пуска хотя бы одного винта, но что из этого получится — трудно сказать. Связались с близнаходящимися судами. Это польское, норвежское и наше — «Кама». Последняя к «Онеге» ближе других, она уже изменила курс и полным ходом идет на выручку. Однако «Каме» придется преодолеть сильное Карионское течение, и все будет зависеть от благоприятного стечения обстоятельств. Не исключена вероятность выброса «Онеги» на рифы. Поэтому экипаж и экспедиция должны находиться в готовности номер один. Если возникнет реальная опасность и станет ясно, что судно обречено, он, капитан, отдаст приказ покинуть борт. Палубная команда приводит в готовность плавсредства. За возможную эвакуацию отвечает старший помощник. Радисты держат постоянную связь с судами, которые находятся в наибольшей близости к «Онеге». Однако реальной опасности еще нет, и важно, чтобы каждый на борту сохранял выдержку и спокойствие.
Обо всем этом капитан говорил, как всегда ни на кого не глядя. Вдруг его взгляд взлетел над столом, скользнул по лицам, не задержавшись ни на одном, застыл на лице Смолина.
— Ну и что вы, доктор, скажете по этому поводу? — безгубый рот Бунича скривился.
Все собравшиеся в каюте тоже взглянули на Смолина.
В эти тревожные часы Смолин и Чайкин стали центром всеобщего внимания. Именно по их милости «Онега» вошла в опасную зону, куда так не хотел идти капитан, а самое главное, взрыв произошел сразу после того, как Чайкин включил спаркер на полную мощность. Значит, внезапно возникшее сильнейшее магнитное поле и привело в действие бомбу, значит, она и была рассчитана на такое поле. Значит…
Первым это подозрение высказал Ясневич.
— Не исключено, что тут работа американцев. В настоящий международный момент они способны пойти и на такое. Помните историю гибели генерального секретаря ООН Хаммаршельда? Это был настоящий акт…
— Не сомневаюсь, что это сделали именно американцы, — перебил его Чуваев. — Больше того, почти уверен, что к случившемуся имеет прямое отношение Клифф Марч.
Он в упор взглянул в лицо стоящего напротив Смолина:
— Да, да, Константин Юрьевич! Не изображайте изумление. Простая логика подтверждает подобную мысль. Как вы сообщили, Марч знал о новом, созданном на «Онеге» спаркере. Знал о его мощи, о его параметрах. Именно на это и было решено сделать ставку. Вот почему так старался с посылкой нужной детали: сперва в Норфолк, оттуда в Венесуэлу, а из Венесуэлы, прямо как по щучьему велению, без специальной нашей просьбы, исключительно по собственной инициативе, пожалуйста, — на крошечную Гренаду. И как он разнюхал, что мы идем именно на Гренаду? Разве не выглядит подозрительной этакая осведомленность? Марч знал, что после Гренады вы обязательно пустите спаркер в ход. Знал, что делать это будете вблизи Карионской гряды, возле которой существует опасное течение. Все так и получилось. И вот, когда включили свою адскую машину на полную мощность…
— Это могло быть простым совпадением, — осторожно заметил Золотцев.
Чуваев холодно прищурился:
— Слишком уж много простых совпадений, Всеволод Аполлонович, не кажется ли вам? — Тон у Чуваева был прокурорский, казалось, он сейчас потребует вынесения самого сурового приговора. — Я убежден, что Клифф Марч, а может быть, и его коллеги были просто-напросто агентами ЦРУ, специально засланными на «Онегу» для организации диверсий.
— Это неправда! — выкрикнула стоявшая у двери позади всех Алина Азан. — Неправда! Они честные люди!
От возмущения губы ее дрожали, казалось, дрожали и прозрачные, под светлыми ресницами, глаза. Порыв был таким неожиданным для этой всегда сдержанной женщины, что все взглянули на нее с удивлением, а Чуваев укоризненно покачал головой.
— Вам, именно вам, Алина Яновна, в данной ситуации я советовал бы помолчать.
Тон Чуваева возмутил Смолина, он готов был ринуться на защиту Алины, но его опередила Доброхотова.
— Зачем же так безапелляционно? Как рассказывал Константин Юрьевич, нас предупреждал об опасности именно американец.
— Значит, — перебил ее Чуваев, — шла большая игра. Хорошо продуманная и четко организованная. Начинал Марч, завершал другой деловой янки, тот, кто столь любезно доставил с аэродрома нужную для спаркера деталь и столь любезно предупредил о возможности диверсии. А для чего эта любезность? Для того чтобы отвести всякие подозрения от американцев. Мол, мы вас предупреждали! — Чуваев повернулся к Ясневичу: — Разве в политике такого не бывает, Игорь Романович?
— Очень часто! — охотно подтвердил тот. — Фактов множество. Например…
Но Чуваев не дал ему привести подходящий исторический пример. Он устало провел ладонью по лбу и вздохнул:
— Очень жалею, что позволил втянуть в эту неблаговидную игру не только себя самого, но даже Николая Аверьяновича. Очень жалею…
Получалось, что именно он, Смолин, и «втянул» могущественного Николая Аверьяновича в «неблаговидную игру».
Смолин почувствовал, как от напряжения у него вспотели ладони, подумал, что сейчас говорить надо веско и сдержанно, призвать на помощь всю свою выдержку, иначе начнет путаться, заикаться, быстро потеряет мысль — с ним такое бывает в минуту гнева.
— Вполне возможно, Семен Семенович прав, — начал он. — Вполне возможно, взрыв произошел не без участия американских спецслужб. Но я решительно, повторяю, решительно отметаю всякое подозрение относительно доктора Марча. Он не мог пойти на такое.
— Почему вы так уверены?
— Уверен — и все! Готов поручиться за Марча как за себя. Клифф Марч не мог! Если мы будем в каждом американце видеть врага, желающего нанести нам урон, то совершим роковую ошибку. Политическую ошибку, коль уж вы так любите подобную терминологию. — Смолин взглянул на Ясневича и с вызовом повторил: — Если вы уж так любите эту терминологию! В таком случае нам ничего не останется, как с американцами воевать, и не может быть и речи о какой-то договоренности, тем более о взаимопонимании. Сейчас самое главное — это взаимная терпимость. Либо терпимость, либо война. Альтернативы нет. Вся наша надежда именно на таких людей в Америке, как Клифф Марч. Их искать нужно, а не отбрасывать в недоверии… — Смолин посмотрел в сторону пристроившегося как всегда позади других Солюса, нащупал взглядом блеклые пятнышки его спокойных внимательных глаз и, словно почувствовав в них опору, закончил: — В нынешнее опасное время мы должны стремиться к тому, чтобы не поддаваться прежде всего взаимной воинствующей ненависти. Ненависть — самое опасное из человеческих чувств. Она способна на безрассудство.
— Но почему все-таки вы столь уверены именно в Марче? — настаивал Чуваев. — У вас есть основания? Факты?
Смолин пожал плечами.
— Наверное, потому, что верю в людей. Я не очень большой знаток человеческих душ, но существует интуиция. И, опираясь на нее, сейчас со всей ответственностью повторяю: нет, это сделал не Марч! К тем, кто это сделал, ни Марч, ни Томсон, ни Бауэр, который помог нам получить посылку от Марча и с риском для себя предупредил о грозящей опасности, не имеют отношения. — Смолин обернулся к капитану: — Бауэр же предупредил! Предупредил вас, капитан, о возможности диверсии. Разве не так? А мы ему не очень-то поверили или просто-напросто прошляпили. Скорее второе. А теперь валим вину на людей, которые хотели нам добра.
— В машинное отделение не могли проникнуть посторонние, — проворчал капитан, и в его тоне впервые обозначилась слабинка. — Везде были расставлены посты…
— А они проникли!
Смолин решил, что Шевчик рехнулся. Совершенно серьезно он попросил повторить все, что произошло в отсеке спаркера в ту ночь, — как сидели у осциллографа, как делали расчеты, вглядываясь в бегущую ленту, и радовались удаче — да, да, радовались — при этом желательно на лице изобразить улыбку, — потом пришла Галицкая, стала разливать чай, потом Чайкин с торжествующим видом толкнул ручку реостата до упора… Все повторить, потому что все это надо запечатлеть на пленке.
— Да в своем ли вы уме! — не мог прийти к себя Смолин. — В такой-то момент затевать ваши игры.
— Сейчас это уже не игры. Сейчас уже настоящее! — сурово возразил Шевчик. В лице его была такая убежденность, что Смолин впервые взглянул на кинооператора с любопытством. Оказывается, этот немолодой суетливый шатен с подкрашенной шевелюрой, в растоптанных вельветовых туфлях вовсе не так однозначен, как казалось Смолину.
— Это станет главной лентой моей жизни! — торжествующе продолжал Шевчик. — Наконец я снимаю людей такими, какие они есть на самом деле. Не выдуманное, не втиснутое в нужный сюжет, а сущую правду! В момент опасности люди правдивы.
Он со спокойным удовлетворением улыбнулся:
— Мне чертовски повезло!
— Повезло? — удивился Смолин. — Разве опасность — везение?
— Для моего дела — да! — серьезно подтвердил кинооператор. — Я к риску привык. Видел войну во Вьетнаме, Анголе, Ливане. Но то, что сейчас, похлеще. Это люксус! Корабль идет навстречу гибели! Последний парад наступает!
— Что это вы так? — содрогнулся Смолин. — Как я понял, судно вовсе не обречено. Есть надежда, что машину починят или «Кама» подоспеет…
— А если не починят, если не подоспеет?! — было ясно, что для творческих планов кинооператора желательна самая крайняя ситуация. — Мне события нужны! Люди в событиях! Я уже кое-что засек: Алина Азан у барометра — вдруг он грозит штормом? Перепуганная Плешакова с портретом мужа в руке, груда искалеченного взрывом металла в машинном отделении; растерянные лица механиков, крупно их руки — способны ли они, эти руки, выручить нас из беды; радист у передатчика, его пальцы на ключе — услышат ли нас в океане, придут ли на помощь, и наконец капитан — прихрамывая, он направляется на мостик на свою последнюю вахту…
Все это Шевчик перечислял с удовольствием, будто фильм уже готов и автор по праву гордится своим творением.
Смолин не удержался от улыбки.
— Ну а если судно действительно погибнет? Погибнут ведь и пленки!
— Будем надеяться на лучшее. Ну а коли… — Он широко развел руками как бы в жесте бессилия. — Коли все же решим тонуть, значит, пришел наш час, Я готов!
В его лице на миг проступило выражение спокойной, мудрой покорности перед неизбежным.
Смолин еще внимательнее присмотрелся к своему собеседнику:
— Готовы?!
— Готов! К ней, чертовке, всегда надо быть готовым. Потому-то и должно нам торопиться выполнить свой долг до конца. Чтобы после тебя осталось хотя бы что-нибудь путное, хотя бы самая малость.
— В этом вы правы, — согласился Смолин. — Хотя бы самая малость. Вот почему, дорогой Кирилл Игнатьевич, придется вам отказать. Очень уважаю ваш труд, а после теперешнего разговора тем более, но у нас тоже есть свой долг, свое дело, которое мы должны завершить, а времени свободного нет, ни минуты. Так что увольте от съемок. Вы же сами сказали: снимать только правду. А то, что вы задумали, будет неправдой. К взрыву мы никакого отношения не имеем.
Он ушел, оставив Шевчика в разочаровании.
Сейчас прежде всего надо было найти Чайкина.
В отсеке спаркера его не оказалось. Дверь была распахнута настежь. Обычно ее закрывают на замок, здесь приборы под высоким напряжением. На осциллографе тлел красный уголек сигнальной лампочки: аппарат был под током. Но не действовал, кончилась лента в катушке, и сработала автоматика отключения мотора. Отключился и сам искритель. И слава богу!
Смолин потрогал защитное кварцевое стекло, оно было еще теплым. Если бы искритель продолжал свою работу — наверняка случился бы большой скандал. Ведь не только Шевчик считает, что как раз спаркер и спровоцировал взрыв.
Самое нелепое в том, что именно сейчас и действовать ему, этому спаркеру, — подходят к наиболее неисследованному району, примыкающему к Карионской гряде. Именно тут, на шельфе, и может их ждать награда за все старания и беды. Но получается так, что об этом, самом для них главном, и думать не приходится.
Остается хотя бы взглянуть на то, что нацарапал самописец на последней отработанной катушке ленты. Но без Чайкина этого делать нельзя, теперь с Андреем Евгеньевичем надобно считаться, а то, не дай бог, обидятся!
Чайкин оказался в конференц-зале. С фломастером в руке он склонился над листом ватмана. Смолин заглянул ему через плечо и невольно улыбнулся: пучеглазый, с крупной головой на тонкой, как тростинка, шее, старикашка восседал в похожей на лодку восьмерке, а в руках держал ноль, напоминающий корабельный штурвал. Старикашка лихо, во весь рот улыбался, а вокруг него — огромные штормовые волны в виде драконов. Академик Солюс собственной персоной! Удивительно похож!
— Значит, решили, что без стенной газеты никак не обойтись. Даже в такой момент? — заметил Смолин как бы невзначай, пытаясь скрыть иронию, которая сидела на кончике его языка.
— Приказ есть приказ, — обронил Чайкин сухо. — Все мы здесь подчиненные.
Смолин кивнул.
— Это верно. Дисциплина — самое главное. — Он постарался смягчить тон. — Но не стоит ли нам, Андрей, хотя бы взглянуть на то, что у нас на последней катушке в осциллографе? А то бросили — и все! Будто в самом деле виноваты.
Не отрывая глаз от рисунка, Чайкин медленно покачал головой, спокойно ответил:
— Сейчас никак не могу. Мосин требует сделать немедленно.
Смолин снова стал заводиться.
— Но почему немедленно? Почему?
— Потому, Константин Юрьевич, что газета нужна именно сейчас! Потому, что мы обязаны поднять настроение людей. Люди должны видеть: раз выпускают стенную газету, значит, все нормально. И для паники нет оснований. Так считает помполит. — Чайкин помедлил. — И лично я с помполитом согласен.
Последняя фраза означала, что дальнейшее обсуждение бессмысленно.
«Может быть, они и правы, — подумал Смолин. — Может, в самом деле сейчас важнее всего думать о людях?»
На палубе кто-то осторожно сзади коснулся его плеча.
— Извините, пожалуйста! — перед Смолиным стоял Крепышин. Всегда исполненный уверенности, которая будто легким перчиком приправлена иронией, на этот раз ученый секретарь выглядел странно смущенным, как человек, решивший попросить в долг у малознакомого. — Извините, пожалуйста! — повторил снова. — Хотел поинтересоваться… так, на всякий случай… Мне сказали, будто изменили порядок и теперь руководство экспедиции и начальники отрядов записаны за шлюпками, а не за надувными плотами. Это правда?
— Не слышал об изменении. Насколько мне известно, все мужчины на плотах. — Он посмотрел на покатые плечи Крепышина. — Тем более молодые и красивые мужчины. А вы что, решили заранее занять себе место?
— Да что вы! Я просто так спросил.
— Ну если просто так…
Скрипнули динамики, и над палубами, и, кажется, над всем взбудораженным морем раздался бодрый голос Мосина:
— Внимание! Внимание! Уважаемые товарищи! Напоминаем вам, что завтра в нашем дружном коллективе радостное событие. Завтра мы отмечаем восьмидесятилетие выдающегося советского ученого Ореста Викентьевича Солюса, академика, морехода, литератора. От имени экипажа и экспедиции заранее горячо поздравляем высокоуважаемого коллегу и желаем ему новых творческих успехов, здоровья и долгих, долгих лет жизни. Приглашаем познакомиться со специальным выпуском стенной газеты, посвященной юбиляру!
Выступление помполита завершилось бодрым маршем, зовущим в поход навстречу лучезарному будущему.
По правому борту сквозь драные лохмотья низко летящих туч пробилась розовая живая плоть рассвета, первого рассвета в их беде. Обычно в этот ранний час на судне бодрствуют лишь вахтенные, все остальные досматривают последние предрассветные сны. Но в эту ночь, наверное, лишь самые непоколебимые смогли заглушить запавшую в сердце тревогу безмятежным сном.
Два места на судне — метеолаборатория и машинное отделение — приковывали к себе всеобщее внимание. Как там этот самый циклон, что совсем некстати зреет где-то недалеко? Нагрянет или пронесется стороной? И как с ремонтом машины? Справятся ли своими силами? И когда? Это тоже имеет немалое значение. Хотя и медленно, но упорно судно дрейфует в сторону рифов.
Перед рассветом, забежав в свою каюту, чтобы побриться, Смолин, обессиленный, прилег на минутку на койку и тут же провалился в сон. Сколько проспал — не понял, но, очнувшись, сразу же подумал об Ирине, вскочил с койки и ринулся к двери. Сперва в лабораторию! Скорее всего она там. Но в лаборатории Ирины не оказалось. Не нашел ее и в каюте. На полу увидел раскрытый чемодан, на диване грудой лежали отобранные вещи — шерстяная кофточка, джинсы, косметическая сумочка, ночные шлепанцы… Приготовилась в путь! Со шлепанцами! Ее наивная предусмотрительность болью отозвалась в сердце.
Не было Ирины и в медпункте. Он пошел искать ее по палубам. Обычно в этот ранний час коридоры пусты, большинство еще в каютах. Сейчас же повсюду встречал бессмысленно слоняющихся по горизонтам судна, чувствовал на себе их пытливые взгляды: он принадлежит к «верхам», значит, осведомлен больше других. И Смолин самолюбиво подумал, что его уверенный, собранный вид, быстрая твердая походка, должно быть, внушают спокойствие.
На всякий случай заглянул в геологическую лабораторию, к которой приписан. За столом сидел Мамедов и через лупу неторопливо, обстоятельно, вроде бы даже с удовольствием рассматривал образцы породы, добытой на дне.
— Есть кое-что любопытное в нашей последней драге, — сообщил он, мельком взглянув на Смолина. — Например, вот этот образец явно близок к ультраосновным, — и протянул Смолину небольшой, но увесистый кусок невыразительного серого камня.
— Похоже, — согласился Смолин, повертев камень в руке. Он с любопытством покосился на Мамедова. Лицо геолога хранило полную безмятежность, словно находится он не на борту попавшего в беду судна, а сидит ясным летним деньком на даче где-нибудь под Баку и умиротворенно любуется сочными плодами своего сада. Молодец Мамедов! Настоящая профессиональная выдержка. Должно быть, не раз оказывался геолог в рискованных ситуациях.
Смолин потянулся к телефону, без всякой надежды набрал номер Ирининой каюты. На этот раз она была там.
— Костя! — Он услышал вздох облегчения. — Откуда ты звонишь?
— Из геологической. Как ты? Уже собралась?
— Собралась… — Голос ее задрожал. — А что, уже надо куда-то бежать?
Он рассмеялся.
— Пока никуда.
— Что ты там делаешь? Почему не приходишь? Ты же обещал. Я ходила по судну искать тебя.
— А я тебя искал…
— Правда? — Он слышал ее взволнованное дыхание в трубке. — Ты никуда далеко не уйдешь?
— Куда же мне от тебя сейчас уйти!
Он подумал, что в этом коротком телефонном разговоре Ирина вдруг не выдержала и сдалась перед собственной тревогой, отбросила все напускное, маскирующее и по-женски стыдливо и доверчиво обнажила перед близким ей человеком самое сокровенное, как когда-то обнажала перед ним всю себя — и душевно и телесно.
Их разговор прервал голос динамика.
— Внимание! Судовое время семь часов тридцать минут. Завтрак.
Смолин узнал голос Руднева.
— Вот видишь, — обрадовался он. — Раз завтрак, значит, ничего страшного. Иди подкрепись!
Мамедов тоже нехотя поднялся со стула.
— Завтрак так завтрак. Подкрепиться, конечно, не мешает. — С неторопливой аккуратностью сложил в ящик стола свои камни. — Здесь еще есть над чем помозговать, есть…
— Помозгуем! — охотно поддержал Смолин.
Направляясь к двери, Мамедов осторожно взял Смолина под локоть:
— Что я хотел заметить вам. Константин Юрьевич… Очень правильно вы говорили! Н а ш и американцы сделать такое не могли. Это сделали совсем другие американцы.
Капитан поразил всех, кто был в кают-компании. Он вошел неторопливой походкой, не глядя на сидящих за столами, хмуро кивнул в знак приветствия, как это делал всегда. На этот раз он был при полной форме, за весь рейс его еще не видели столь представительным: китель безукоризненно поглажен, крахмальная рубашка сияет белизной, легкой голубизной отсвечивает тщательно выбритый подбородок. На синем фоне форменного пиджака пестреют три колодки орденских ленточек. Занял свое место за столом, бросил исподлобья властный взгляд на стоящую у раздаточного окошка Клаву, и та тотчас же ринулась к нему с тарелкой сосисок. Капитан сердито вонзил вилку в сосиску, сунул ее почти наполовину в рот, стал быстро жевать. Капитану было некогда.
Солюс тоже явился при параде — в темном вечернем костюме. Капитан недоуменно взглянул на него, потом, что-то вспомнив, медленно поднялся из-за стола навстречу академику, протянул руку.
— Поздравляю! — И снова опустился в кресло, склонив голову над тарелкой, уже забыв о юбиляре. Все, кто был в это время в кают-компании, по очереди подходили к Солюсу, поздравляли. И каждый раз старик торопливо поднимался из-за стола, хотя ему это было нелегко, делал старомодный поклон, преподносил в ответ юношески чистую улыбку, и люди тоже улыбались, уходили к своим столам приободренными, с благодарностью к этому человеку, который всем своим видом зовет других быть сильными. Казалось, Солюс в самом деле верит в собственное бессмертие.
Мосин, пришедший на завтрак в спортивной тенниске, замер у порога, бросив удивленный взгляд на капитана, по-солдатски круто развернулся и исчез. Через пять минут объявился снова, так же, как капитан, в полной морской форме, только побриться не успел, и шел к своему месту, конфузливо прикрывая ладонью подбородок. Поздравив академика, сел за стол, на котором уже стояла тарелка с сосисками, молниеносно поставленная Клавой. Каждый раз, когда Клава уходила к стойке, чтобы принести завтрак для прибывающих, Мосин провожал ее грустным взглядом, словно был перед ней в чем-то виноват.
Смолину завтрак Клава принесла последним, щедро наложив на тарелку целую груду коротких консервированных немецких сосисок.
— Куда так много?
Она слабо махнула рукой:
— Ешьте! Все равно нехорошо.
Веки у нее припухли от бессонницы или от слез.
— Почему нехорошо?
— Знаю почему! Знаю, — горячо зашептала она. — Вы думаете, капитан обрядился в форму из-за юбилея академика? Ему до лампочки всякие юбилеи. Капитану сейчас положено по полной форме. — Она оглянулась на капитанский стол, за которым, кроме Солюса и Доброхотовой, уже никого не было. — И мой тоже по форме. Готовятся!
Пальцы ее судорожно сжали схваченную на столе салфетку:
— Сказал мне сегодня, я, мол, с тобой, подружка, до конца. Так и сказал — «подружка»! Впервые. А что до конца? Он же на плоту. А плавает как колун. Я ему: «Как же ты в море уцелеешь? Утопнешь ведь!» А он смеется: «Мне, подружка, как комиссару категорически запрещено тонуть. Я за людей отвечаю…»
Она выпустила из пальцев мятую салфетку, задумчиво разгладила ладошкой на столе.
— А ведь у него двое сыновей-подростков… Ему и вправду тонуть нельзя.
В кают-компанию вдруг торопливо вошел Чайкин, с озабоченным видом направился к Смолину. Присел рядом, даже не взглянув на Клаву, глотая слова, быстро заговорил.
— Понимаете… Я только что был на мостике. Оказывается, два часа назад мы получили штормовое предупреждение. Циклон идет на нас. Сильный. И он уже недалеко…
Смолин обернулся к Клаве и встретился с ее грустными глазами — она уже знала о новой беде и как морячка отлично понимала, что это значило. Недаром капитан обрядился в парадное.
Глава двадцать вторая
ПРЯМО ПО КУРСУ — РИФЫ
Спасательные жилеты пугали взгляд тревожным оранжевым цветом, они лежали на полу, на столах, качка усиливалась, и жилеты, оказавшись без присмотра, как гигантские крабы, ползали между ногами людей по линолеуму. Ветер срывал с гребней волн шипящие клочья пены, слепил ею иллюминаторы, бросал пену на палубы, загоняя ее в щели отсеков, клочья пены растекались по дереву и металлу серой слизью, будто выброшенные на сушу медузы.
Море не бывает без непогоды, но в этот час набирающий силу шторм казался вовсе не таким, как все другие, пережитые раньше. Он пришел внезапно, хотя все знали, что может явиться в любой момент, в душе готовились к нему и все же в него не верили, полагая, что в последний миг отвернет в сторону…
Люди с тоскливым вниманием поглядывали на замутненные иллюминаторы.
Что за этими свинцовыми гребнями волн? Может быть, край их жизни, последняя буря в череде многих, многих пережитых штормов и непогод, которые все-таки неизменно приводили к штилю, отдохновению, покою, ведь после ночи всегда наступает день. Но в этот час за гребнями волн уже не грезился штиль, кроткий блеск солнца на водной глади, белые чайки над морем, не грезилось ничего, кроме торчащих из бушующего океана клыков скал, стен брызг перед ними и встающего за скалами ледяного мрака. И все-таки никто не впадал в отчаянье, потому что таков человек, он надеется до последнего вздоха. Ведь надежда умирает последней.
Интерес к метеолаборатории пропал, Алина Азан от шторма их не уберегла. Теперь все надежды возлагались на то, что творилось в недрах судна, в пропахшем маслом и соляркой огромном отсеке, вместившем в себе две еще недавно столь могучие, а ныне гнетуще бессильные стальные громады судовых двигателей. Работали в отсеке вторые сутки без передыху.
Судно несло на рифы.
Ирина сидела на диване и на коленях держала застегнутую на «молнию» туго набитую дорожную сумку. На полу у ее ног лежал спасательный жилет. Когда Смолин вошел, она не шелохнулась.
— Тришка…
— Костя! Неужели это все? Неужели вот так… Совсем неожиданно… Совсем нелепо… И почему? В чем мы провинились? За что нас так? — Она поднялась и сделала шаг к нему.
Стояла перед ним покорная, с безвольно опущенными руками, словно ждала его команды, как действовать дальше.
— Тришка, милая, я с тобой! — сказал он. — Ты ничего не бойся… Хочешь, я…
В дверь осторожно постучали. Они не ответили. Прошла минута, и дверь тихонько приоткрылась, за ней показался Солюс. Старик растерялся, поняв, что явился некстати.
— Ради бога, простите! Я вот к вам, Ирина Васильевна. Хотел… — Он замялся, окончательно теряясь перед смятенным лицом стоящей перед ним женщины. Ирина поспешила ему на помощь:
— Слушаю вас, Орест Викентьевич. Пожалуйста!
— Видите ли… — Солюс приподнял завернутую в полиэтилен папку, которую держал в руках. — Взял на себя смелость просить вас… Это рукопись моей книги. О нашем рейсе. И вообще о всей жизни…
Он словно оправдывался:
— Для молодежи написал. Может, молодым пригодится?
Ирина ничего не поняла:
— Но при чем здесь я?
— Вы надежный человек, Ирина Васильевна. Я вам верю. Очень верю! — Смолину показалось, что дряблые щеки старика с тонкой пергаментной кожей покрылись румянцем. — Положите ее в свою сумку. Вы же, как женщина, будете в шлюпке.
— Но и вы, Орест Викентьевич, я полагаю, тоже в шлюпке, — заметил Смолин.
Старик медленно покачал головой.
— Не знаю, не знаю… — Он снова поднял глаза на Ирину. — Лучше, если все это будет у вас!
Снова резко качнуло, и Солюс, чтобы не упасть, бессильно опустился на диван, виновато усмехнулся.
— Видите? Куда мне! Ведь сегодня пошел девятый десяток…
— Конечно, я возьму, Орест Викентьевич, — поспешила заверить Ирина, — какой тут разговор! Не сомневайтесь. Если останусь жива…
Он ободряюще улыбнулся:
— Останетесь, милая, останетесь! Я убежден, что ничего не случится, но на всякий случай… — Он сунул руку во внутренний карман пиджака, вытащил оттуда небольшой конверт. — Я что-то хочу вам показать, Ирина…
Впервые он назвал ее без отчества. Извлек из конверта пожелтевшую от времени фотографию с вензелями на толстом картоне и протянул Ирине.
Это был портрет молодой узколицей женщины с темными, собранными в пучок на затылке волосами, с чуть оттопыренной нижней губой, на которой угадывалась грустная улыбка. Если бы не пожелтевшая от времени бумага, не старомодная прическа, не платье конца прошлого века с пышным, в кружевных оборочках воротником, можно было бы подумать, что перед ними… фотография Лукиной! Сходство было поразительное.
— Это моя мать, — тихо сказал Солюс. — Ее тоже звали Ириной! — Он медленно опустил фотографию в конверт.
— И она похоронена в Риме! — догадался Смолин.
— В Риме! На кладбище Верано. — Он снова взглянул на Ирину. — Теперь понимаете, что значило для меня встречать вас каждый день на палубах «Онеги»? Я безмерно вам благодарен.
— За что же?
— За то, что на закате моей жизни вы вдруг оказались передо мной. Снова! В задумчивости вы так же прикусываете губу, как это делала она. И смеетесь также — негромко и затаенно. И голоса у вас похожие… Мне иногда казалось, что она не умерла, а просто воплотилась в вас.
Солюс подошел к Ирине, склонил поблескивающую, отполированную годами голову, приник губами к ее руке.
— Спасибо, что вы есть. Есть… И будете!
Уходя, поклонился Смолину:
— Извините меня!
Они долго молчали, стоя друг перед другом. Огромной деревянной колотушкой тяжело и глухо билась волна о борт, сотрясая корпус судна.
— Вот оно что… В Риме похоронена его мать! — произнесла чуть слышно Ирина. Уголки ее губ страдальчески опустились книзу. — И ему не нашлось места в машине для поездки в Рим! Эх вы!
На этот раз динамик не хрюкнул, как обычно, а взорвался, подобно бомбе, в клочья разнося последние надежды:
— Внимание! Внимание! Общесудовая тревога! Общесудовая тревога! Всем без исключения, кроме тех, кто обеспечивает спасение судна, немедленно собраться в столовой команды полностью снаряженными для возможной эвакуации с борта судна. Повторяю… — Голос Кулагина звучал так, будто он объявлял народу о начале торжественной церемонии — и тени тревоги не было в нем.
И в следующее мгновение загрохотали, завыли, застонали на разных горизонтах судна, в его нутре, на палубах, в коридорах, повторяясь в каждом мозгу острыми вспышками боли, сигналы громкого боя.
Вот она, беда! Явилась-таки!
— А где твой спасательный жилет? Почему ты без жилета? Он у тебя есть?
— Есть! Не волнуйся! — Смолин попытался ее успокоить. — Сейчас пойду к себе и возьму.
— Так иди же! — Она нетерпеливо притопнула ногой и вдруг, словно мгновенно потеряв силы, судорожно схватила его за руку.
— Ты будешь со мной, Костя? Да? Со мной?
— Я сам посажу тебя в шлюпку…
— А ты?
— Я же говорил — на плоту. Как все мужчины.
— Тогда и я на плоту! — Губы ее потвердели, и в них была непреклонная решимость. — Я хочу быть с тобой! Я…
Она придвинулась к нему вплотную, распахнув глаза до самой их сокровенной глубины.
— Костя, я так рада, что встречаю э т о с тобой! — приникла головой к его груди и тихо, тихо, как кутенок, заскулила. Он ловил знакомый запах ее волос, ощущал близкое биение ее сердца, чувствовал под своей ладонью хрупкость ее плеча.
— Тришка!
— Костя!
— Ты у меня единственная…
Ирина вдруг порывисто отпрянула назад, взглянула ему прямо в глаза строго и серьезно.
— Нет! Я не единственная. Есть у тебя еще один близкий человек.
— Близкий? Кто?
— Оля! Твоя дочь.
Он не понял:
— Чья дочь?
— Твоя.
Он почувствовал, как стискивается дыхание, слабеют ноги, плечом оперся о стену и ощутил, что рубашка прилипла к спине.
— Моя дочь?!
Ему показалось, что лицо Ирины превратилось в серое застывшее пятно.
— Твоя! Родная. Кровинка от кровинки… — Он ощущал ее влажное прерывистое дыхание. — Разве ты не заметил, как Оля похожа на тебя? Разве не чувствовал?
Голос ее взлетел почти до крика:
— Твоя! Твоя! Твоя!
В эти минуты Смолин забыл обо всем на свете, лишь в подсознание пробивался какой-то странный посторонний шум, наверное, это был вой сирен, топот ног в коридоре, пушечные удары волн о борт…
— Оля — моя дочь! — Он вдруг остро ощутил неприязнь к женщине, стоявшей перед ним, может быть, даже ненависть. Стало неприятным ее искаженное страданием лицо. Она попыталась к нему приблизиться, но он выставил вперед ладонь, как бы отстраняя ее. — Как же ты могла?! Как ты могла… — К горлу подкатил комок. — Столько лет!
Она закрыла лицо руками, словно испугалась, что он ее ударит.
— Прости меня, Костя! Прости! Так получилось. Я не смела… не смела перед Игорем. Вернулась к Игорю и вдруг узнала, что беременна… — Ирина помедлила, с усилием завершила: — И сказала, что ребенок… его.
— Да поди ты к дьяволу со своим Игорем! Знаешь, кто ты? Предательница! Ради собственного покоя, ради своего ничтожного Игоря лишить меня дочери! А Ольгу лишить настоящего ее отца! Эх ты!
Ирина отняла руки от лица и взглянула на него горящими, как у фанатички, глазами:
— Теперь Оля узнает все! Час назад я отправила ей телеграмму. Объяснила!
— Что объяснила?
— Все!
Опустив потяжелевшую голову, Смолин молчал, безучастно прислушиваясь к странному шуму этого странного, нелепого мира.
— Напрасно отправила, — произнес устало и сам не узнал своего голоса. — Еще одна глупость. У нее есть отец, твой Игорь. Неужели не могла сообразить: а вдруг из-за этой радиограммы сегодня она лишится сразу двух отцов — и названого и настоящего?
Он не поднимал головы, стараясь избежать ее взгляда. Он не хотел видеть ее лицо в эти минуты.
— Ведь этой радиограммой ты можешь сделать ее круглой сиротой…
— Сиротой! — ужаснулась Ирина.
Смолин безжалостно подтвердил:
— Да, сиротой!
Ирина испуганно затихла. Гвалт за стеной каюты стал еще громче.
«Господи, ну к чему такой переполох, — подумал Смолин. — Ведь они же еще не тонут!»
— …Общесудовая тревога! Общесудовая тревога! Всем немедленно собраться в спасательном снаряжении в столовой команды. Повторяю… — Сдержанность и монотонность выпадавшего из динамика голоса не соответствовала паническому галдежу в коридоре. Может быть, не так уж все страшно?
Ирина, прислонившись спиной к стене и закрыв лицо руками, беззвучно плакала, плечи вздрагивали, и Смолину стало ее жалко. Он еще никогда не видел Ирину такой беззащитной. Осторожно протянул к ней руки, привлек к себе, снова прижал ее голову к груди, успокаивая, провел ладонью по ее лицу, и ладонь стала влажной от слез.
— Ничего, ничего, ничего… — повторял все одно и то же. И не мог найти никаких других слов, потому что в этот момент он не чувствовал к этой женщине уже ничего, кроме жалости и сострадания.
Динамик продолжал выбрасывать четкие и увесистые слова:
— …немедленно в столовой команды. Повторяю…
Она повела плечами, высвобождаясь, опустила руку в вырез платья на груди, вынула цветную фотокарточку, протянула ее Смолину.
Карточка была ему знакома. Смешная круглая девчачья мордашка, косички с бантиками торчком в стороны, в нежных пухлых губах зародыш стыдливой улыбки. Его сердце дрогнуло. Не радость — боль несло ему сейчас лицо девочки на фотографии.
Кто-то громко двинул снаружи кулаком в дверь.
— Не копаться! Выходить немедленно! — раздался хриплый голос. Дверь распахнулась, и в каюту заглянул Диамиди. — Эти еще здесь! Да вы что, рехнулись, елкин гриб!
В зверской физиономии подшкипера торжествовал лихой разбойный азарт.
— Марш, мать вашу!
Смолин схватил Ирину за руку и потащил к двери.
Коридор запрудили оранжевые жилеты. Люди медленно продвигались к проходу, где находился ведущий вверх трап. Когда миновали полпути, Ирина неожиданно замерла. Растерянно взглянула на Смолина:
— Забыла! — сунула ему в руки жилет, который так и не надевала. — Подожди! Я мигом! — И стала пробираться обратно, пренебрегая возмущенными криками и бранью. Вернулась через несколько минут, сжимая в руках толстый целлофановый пакет.
— Представляешь? Рукопись Солюса. Чуть не забыла!
В конце коридора успокаивающе поблескивал золотыми лычками погон на кителе Мосина. Помполит руководил эвакуацией. Разглядев в толпе голову Лукиной, крикнул в оранжевую тесноту спасательных жилетов:
— Еще одна женщина! Пропустите вперед женщину!
Его приказам подчинялись беспрекословно, чьи-то руки потянулись к Ирине, в скоплении жилетов тут же образовалась расщелина, и вот уже темноволосая Ирина голова поплыла вперед, к концу коридора.
Несколько раз Ирина оглядывалась на Смолина, и ее лицо кривило отчаяние, наверное, ей казалось, что уносит куда-то необоримая стремнина и спастись уже невозможно…
— Я найду тебя! — крикнул ей Смолин.
Через несколько минут ее голова скрылась за поворотом, ведущим к трапу.
Энергично работая локтями, пробивался по коридору в обратном направлении Мосин. Поравнялся со Смолиным, машинально кивнул. У него был мокрый от пота лоб.
— Не видели Клаву? Понимаете, Клавы нет!
В столовой команды тесно, один к другому жались оранжевые жилеты. Легкие, но нелепо громоздкие, они требовали дополнительного пространства, и столовая не могла вместить всех готовых к эвакуации, люди теснились в коридорах, некоторые даже на палубе, прячась от ветра и дождя под защитными тентами.
Точно так же было в начале рейса, когда вдруг объявили общесудовую тревогу. Так же толпились в тесном помещении столовой, закованные в бутафорскую пенопластовую броню жилетов. Эти несолидно легкие, словно взятые из театрального реквизита жилеты, всеобщий гвалт, шуточки, смех, веселая толкотня напоминали тогда забавную детскую игру, проводимую как очередное мероприятие для галочки в отчете по рейсу.
Сейчас все было по-иному. Люди жались друг к другу, будто были уверены, что только так, плечом к плечу, и можно противостоять надвигающейся на судно беде. Казалось, что самое страшное уже произошло на планете, и это робкое скопище людей, зажатое в тесных стенах столовой, единственное в целом свете средоточие жизни.
Невыносимый для ушей металлический трезвон тревоги громкого боя наконец смолк, но динамики с небольшими паузами командирским голосом снова и снова напоминали:
— …До особого приказа всем оставаться в местах общего сбора! Сохранять полное спокойствие и неукоснительную дисциплину! Повторяю, неукоснительную дисциплину!
На площадке у главного внутреннего трапа внушительно возвышалась незыблемая даже в качке фигура второго помощника Руднева. Вместе с помполитом он обеспечивал сбор людей. Даже сейчас его мясистое лицо хранило неизменное выражение легкой скуки. Казалось, он всего-навсего приглядывает за порядком обычного увольнения на берег. Ему помогал подшкипер Диамиди, он стоял у трапа площадкой ниже и бойко покрикивал:
— Без вещей! Барахло в сторону! Слышь?
Почти каждый что-то с собой нес — сумки, свертки, пакеты, иные и чемоданы, даже в роковой час люди не решаются расстаться с вещами. Смолин подумал, что надо бы и ему прихватить хотя бы тетради с самыми последними, сделанными на «Онеге», выкладками по тектонике, но такой бумаги наберется на пуд, и он отказался от этой мысли. Все выкладки в голове, а сейчас самое главное спасти саму голову.
По приказу Диамиди вещи кидали в общую кучу на площадке.
— Быстрее, елкин гриб! — покрикивал подшкипер на прибывающих с нижних палуб.
Перед ним оказался Золотцев. Он был без очков, то ли потерял, то ли спрятал, чтобы уберечь при посадке, и его безочковое лицо сразу же померкло, постарело, потеряло прежнюю солидность и значительность. В руках он держал туго набитый портфель.
— Это и вас касается, начальник! — преградил ему путь Диамиди. — Никаких исключений! Приказ капитана!
Золотцев с недоумением взглянул на него подслеповатыми глазами.
— …Но здесь все основные данные экспедиции! — обронил растерянно. — Труд многих людей за три месяца!
— К черту ваш труд! Речь идет о жизни!
Лицо Золотцева налилось краской. Он извлек из кармана очки, водрузил на нос и в упор взглянул на Диамиди. Потом сделал неторопливый властный жест рукой, как бы отстраняя с пути досадное препятствие.
— Занимайтесь другими, подшкипер! А меня, начальника экспедиции, оставьте в покое! — произнес с неожиданной для него резкостью.
Сверху раздался густой голос:
— Диамиди! Не дури! Начальство ведь! — Руднев сделал несколько шагов по лестнице вниз, протянул руку к тяжело ступавшему по ступенькам трапа Золотцеву:
— Давайте ваш портфель, Всеволод Аполлонович!
Но в этот момент портфель вдруг перехватила другая рука, сильная и уверенная. Она принадлежала Крепышину. Работая локтями, тот легко пробился через загромождавшие трап, медленно ползущие вверх спасательные жилеты.
— Я помогу, Всеволод Аполлонович! Мне положено беречь эти документы, — крикнул Крепышин и чуть ли не силой вырвал из рук Золотцева портфель. — Это моя обязанность! — повторил, строго глядя в лицо Рудневу. — Я ученый секретарь экспедиции!
И вслед за Золотцевым стал пробираться дальше.
На верхней площадке Руднев кивком головы показал Золотцеву, куда ему следует направляться, — не в столовую команды, где собирались все, а в сторону распахнутой двери соседнего помещения, в котором хранилась судовая библиотека.
— Вам, Всеволод Аполлонович, лучше подождать там. Вы, как начальство, приписаны к катеру. А катер будут спускать первым. — Руднев усмехнулся: — Если, конечно, спустят.
— Значит, и мне в катер! — уверенно заявил Крепышин и поднял над головой портфель с такой бережностью, будто это был грудной младенец. — Осторожнее! Здесь важнейшие документы!
Но у Золотцева были иные намерения.
— Какой там катер, голубчик! Нет уж! Увольте! Катер для женщин. А я буду со всеми. Как положено! Со всеми! — и решительно направился к двери столовой.
— Непорядок это, Всеволод Аполлонович! — попытался задержать шефа Крепышин, даже за рукав схватил. — Вам, как руководству, положено в катер…
Но Золотцев даже не обернулся.
Собравшиеся в столовой медленно расступались, давая дорогу начальнику экспедиции, по-лягушечьи поскрипывали скользкой синтетикой трущиеся друг о друга спасательные жилеты. Смолкли взволнованные голоса, все неотрывно, настороженно смотрели на большую круглую голову начальника, которая двигалась над колышущимся панцирем жилетов. Вот Золотцев добрался до середины зала, перевел дух, словно только что завершил нелегкий труд, тыльной стороной ладони отер со лба пот, взглянул в зал и вдруг улыбнулся. В этой обстановке его простодушная, ясная, такая всем знакомая улыбка показалась столь неожиданной, что зал тут же притих, не понимая, как реагировать на этот беззвучный призыв к оптимизму.
Молчание нарушила Плешакова. Она стояла напротив Золотцева. Лицо ее было бордовым.
— Почему вы улыбаетесь? — вскрикнула Плешакова. — Мы на краю могилы, а вы смеете улыбаться! Неужели хотя бы сейчас не в силах расстаться со своей всегдашней нелепой бравадой? Нас несет на камни, а вы… вы…
Она сбросила с себя спасательный жилет, губы ее дрожали, под ресницами проступила влага — вот-вот разрыдается.
Золотцев нахмурился, с очевидным трудом согнул свое массивное тело, чтобы поднять упавший жилет, протянул его Плешаковой:
— Берите! — и вдруг неожиданно для всех рявкнул баском. — И чтоб больше такого не было! Слышите?
Плешакова испуганно попятилась.
— Как вам не стыдно! Вы же человек науки! — гневно продолжал Золотцев. — Если мы все сейчас будем впадать в истерику — гибель неминуема!
Оправа его очков холодно блеснула металлом. Теперь он уже обращался ко всем:
— Рыдать мы не будем! И погибать не торопимся. Слышите? Не торопимся! Я вам не раз говорил: всегда найдется выход из положения. Разве я вам это не говорил? Так вот, и на этот раз найдется выход. Его ищут и найдут! А нам надобно быть собранными и уверенными в себе, готовыми не к смерти, а к борьбе…
Сейчас перед ними стоял не просто их начальник, а вожак, который даже в роковой час не утратил своего привычного оптимизма. Оказывается, этот всем поднадоевший в рейсе оптимизм был вовсе не показным, не шутовской бравадой искушенного в житейских и служебных перипетиях администратора, а коренной сущностью натуры. И именно в этот час, может быть, столь же важной, как спасательные жилеты и спасательные шлюпки, была неизменная, умиротворяющая золотцевская улыбка.
Спокойно оглядев зал, он одобрительно кивнул:
— Вот и ладненько!
И зал ответил ему вздохом облегчения.
Начальник экспедиции снова оглядел собравшихся перед ним подчиненных, теперь уже неторопливо, деловито, задерживая взор на каждом обращенном к нему лице, словно делал поверку наличному составу.
— Где Доброхотова? Где Солюс? Где Лукина?
— Я здесь! — отозвалась Лукина с другого конца зала.
Смолин не сразу ее и увидел — Ирина оказалась притиснутой к стене возле чахлой пальмы в кадке, нелепого украшения столовой. Обрадовался: недалеко от двери, значит, в нужный момент он легко к ней пробьется.
— Крепышин! — Золотцев обернулся к оказавшемуся рядом ученому секретарю. — Я не вижу Доброхотовой и Солюса. Отыщите их!
Крепышин недовольно поморщился.
— Но там же…
— Никаких «но»! Выполняйте!
В дверях образовалась пробка — люди прибывали. Вместе с другими в зал пробивался Мосин. Он тянул за руку Клаву. Увидев Смолина, обрадовался, стал подталкивать Клаву к нему.
— Константин Юрьевич! Вот, пожалуйста! Не откажите. Вы ведь, как начальство, в шлюпке. Приглядите за Клавой! Чтоб тоже с вами, с Ириной Васильевной… Пожалуйста! — Он чуть ли не умолял. — А я должен бежать. Обеспечивать! Люди там! Сами понимаете…
— Но я вовсе не в шлюпке. Я приписан к…
Но Мосин уже не слушал, он глядел в лицо Клаве, слабо улыбался, и улыбка его была тоскливой и бессильной, словно в этот миг расставались они навсегда. У Клавы дрогнули ресницы, она приложила руки к груди, подалась вперед:
— Ваня!
В ответ Мосин вдруг резко повернулся и стал поспешно пробиваться к выходу, словно опасался, что не выдержит и останется в зале рядом со своей подругой. У двери задержался, снова бросил взгляд в тот конец зала, где была Клава, вымученно улыбнулся ей и скрылся за чужими спинами. Проводив его тоскливым взглядом, Клава обернулась к Смолину:
— Представляете? Отдал свой спасательный жилет. Не нужен, говорит, он мне сейчас. Только помеха. И еще сказал…
Ее голос заглушил радиодинамик:
— Внимание! Первому помощнику доложить на мостик о выполнении приказа по сбору людей.
Как бы в ответ на этот призыв судно резко повалилось на правый бок и вся масса собравшихся в столовой тяжело сдвинулась к борту, многих притиснуло, кто-то вскрикнул от боли. В иллюминаторах померк дневной свет, за стеклами загустел зеленый сумрак водяной толщи, над потолком что-то хрустнуло, ломаясь и корежась. Прошла минута — и повалило в противоположную сторону. Судно лежало лагом к волне и теперь становилось игрушкой океана.
Смолин подумал, что как раз сейчас «Онега» ковыляет над самой заповедной частью Карионской зоны, самой недоступной, самой важной… Мгновенно пришло решение. Взглянул в сторону пальмы, за которой угадывалась голова Ирины, схватил Клаву под локоть:
— Видишь вон ту пальму? Там Лукина. Пробирайся к ней! Беру вас двоих под опеку.
— Спасибо! — Клава обрадованно закивала. — Значит, в шлюпке вместе с вами?
— Вместе с Лукиной.
Пробираясь к выходу, подумал: а может, он действительно прикреплен не к плоту, а к шлюпке? Даже Мосин про это упомянул. Если так, то в лихой час может быть рядом с Ириной. Но ведь в каютной инструкции сказано четко: плот! И чем он лучше других? Все мужчины на плотах. Не станет же он, Смолин, качать свои права, вымаливая местечко в шлюпке среди женщин и стариков! Он будет поступать как все. Если речь пойдет о спасении. Но если о работе — здесь он имеет право на исключение. И пускай попробуют это право оспорить!
Глава двадцать третья
ОКЕАНУ, МИРУ, ЛЮДЯМ
Возле шлюпок возилась палубная команда. Операцией руководил Гулыга. Матросы в мокрых от дождя и пота майках, цепляясь за что попало, чтобы не выпасть за борт, готовили плавсредства к действию.
— Осторожнее, ребятки! Осторожнее! — покрикивал на матросов Гулыга. — За борт не советую. Мокро там.
Качка была беспорядочной, и к ней с трудом приспосабливались — то слегка качнет, то круто валит на порт — вот-вот опрокинутся, волны били чуть не в самое днище, судно содрогалось от тяжелых ударов, скрежетало, казалось, оно уже напоролось на подводные рифы.
Навстречу Смолину двигался Чуваев. Странно было видеть этого уверенного в себе, четкого в движениях и жестах человека пробирающимся по палубе по-стариковски осторожно, с опасливо протянутой вперед рукой, ищущей очередной опоры.
Но даже сейчас Чуваев сохранял присутствие духа, его волевое лицо не выдавало и тени волнения. Поравнявшись со Смолиным, поощрительно улыбнулся ему, даже счел нужным успокоить:
— Только что отправил в Москву радиограмму! Нас выручат. Будьте уверены! Не могут не выручить! Не имеют права!
За их спинами раздался чей-то хриплый смех:
— Семен Семеныч! Шеф! Я тут. Вы меня ищете, а я тут как тут! Ха!
Они обернулись. Перед ними был Кисин — без спасательного жилета, в распахнутой мятой рубахе, ветер вздыбил белобрысую шевелюру, на губах блуждала хмельная ухмылка… Казалось, только что выполз из шалмана. На плече Кисин держал свернутый в трубку ковер. Скинул ношу на палубу, картинно повел мощными плечами, осклабился:
— Мы готовы, шеф! Силь ву пле!
Покачиваясь на ослабелых, выгнувшихся колесом ногах, Кисин пытался удержаться на месте, но не сумел и при очередном крене грузно рухнул на палубу.
У Чуваева налилось кровью лицо, резко обозначились скулы, напряглись губы, казалось, сейчас страшным голосом закричит на подчиненного, но он чуть слышно с ненавистью процедил:
— Скотина!
К ним подошел Гулыга. Бросил невозмутимый взгляд на распластанное тело, сплюнул в сторонку.
— Мда… Что же нам теперь с этой образиной делать? — Он взглянул на Чуваева: — Может, заранее за борт смайнать? Чтоб не мучился. При такой кондиции ему все равно в море не уцелеть на плоту. Кранты Кисину.
Чуваев сердито покосился на боцмана, приказал:
— Отволоки куда-нибудь, — ткнул пальцем в сторону навеса над лебедкой. — Вон хотя бы туда, с глаз долой! А случится эвакуация, брось в какую-нибудь шлюпку на дно.
— Не положено! Он к плоту приписан. Это у вас место в шлюпке. А у него — плот.
Чуваев нахмурился:
— Не говори вздор, боцман! Он сейчас не для плота! — покачал головой, словно раздумывая. — Кинь его в мою шлюпку! А я буду на плоту. Черт с ним! У него трое маленьких детей и жена-сердечница.
— Надо же! — Гулыга задумчиво почесал затылок, обратил скорбный взор на лежащего у его ног Кисина, вздохнул: — Разве что дети… А то бы смайнал за борт как пить дать! Никчемный человечишка. Надраться в такой час!
В поле его зрения вдруг оказался невесть откуда взявшийся Чайкин.
— Вот в самый раз! Ну-ка, Андрей, пособи!
Вместе они отволокли Кисина под навес лебедки. На палубе осталась лежать столь нелепая в этот час кисинская ноша. При новом крутом крене судна рулон стремительно развернулся, и на серых от дождя досках палубы под низко летящими свинцовыми тучами яркие игривые цветочки и завитушки на пышном персидском ковре казались вызывающими, вздорными, оскорбляли глаз.
Гулыга подошел к ковру, скатал его в рулон, взвалил на плечо; вперевалочку, каждый раз замирая при очередном крене, подошел к борту, как Атлант, поднял свою ношу высоко над головой и швырнул в море.
От удивления Чайкин даже присвистнул:
— Такую красоту и за борт! С ума сошел!
На Чайкине ярко полыхала желтая нейлоновая куртка, обжатая спасательным жилетом, он был бос, но в руке держал кеды.
— Что это ты разулся? — удивился Смолин. — Плавать приготовился? Вроде бы команды еще не давали.
— Понимаете, кеды не нашел в каюте, — заговорил Чайкин торопливо, смущенно, словно за что-то извинялся. — Думаю, где они? Хорошие кеды. В Италии купил. Побежал к спаркеру…
Он вдруг обезоруживающе-искренне улыбнулся:
— В отсеке спаркера кеды оказались. Понимаете? Сейчас надену! По инструкции сейчас положено в обуви. Надену! Не беспокойтесь.
— Я и не беспокоюсь. Твое дело. Ты только кеды и взял в отсеке? Больше ничего?
— А что еще?
— А ленты по Карионской впадине? Ты хотя бы взглянул на последнюю катушку, которая в аппарате. Мы же не знаем, что в ней. А вдруг…
Чайкин переминался с ноги на ногу.
— Так ведь общесудовая тревога! Положено все бросать и бежать на место сбора…
— О кедах ты все же вспомнил. Некоторые ковры волокут, а ты ленту постеснялся засунуть за пазуху! Ленту с такими данными!
Чайкин огрызнулся:
— С какими данными? Мы только-только начали проходить разлом… Ничего особенного там нет! — Его глаза сердито сдвинулись к переносице. — И никаких «вдруг» быть не может! Зря раскудахтались. А теперь каждый тычет мне в нос, мол, по твоей вине вляпались в беду! Из-за твоего дурацкого спаркера.
С досадой махнул рукой:
— А ну его к дьяволу!
Смолин обомлел:
— Это ты так о своем труде! Силен! — Его охватило негодование, но он постарался сдержаться. — Ладно, я сам схожу.
Казалось, откуда-то из самых туч, в которые упирались мачты «Онеги», вдруг громоподобно выпал радиоголос старпома:
— Прекратить хождение по палубам! Всем не входящим в вахту спасения неотлучно находиться в местах общего сбора и неукоснительно выполнять дальнейшие команды! Повторяю, немедленно покинуть палубы…
— Вот видите! — вроде бы обрадовался Чайкин. — Тревога же! Речь о жизни идет, а вы… ленты.
Смолин кивнул:
— Раз речь о жизни — беги!
Чайкин бросил на него растерянный взгляд.
— А вы?
— Я тебе сказал: беги! Дисциплина прежде всего!
— Вот! Вот! — согласился парень. — Если уж сам старпом… — и, звонко пришлепывая босыми ступнями мокрые доски палубы, стремглав ринулся к дверям, словно уже объявили эвакуацию. Дисциплинированный!
Смолин смотрел ему вслед. Что ж, пожалуй, Чайкин и прав. Речь идет о жизни. А жизнь у Чайкина только начата. Молод, полон сил. Может, и на плоту спасется, а спасется, значит, будет в Отечестве одним незаурядным ученым больше. У Смолина иная планида. Вряд ли в бушующем море он найдет взаимопонимание с надувным плотом. До выброшенного в море плота надо еще доплыть, на плот надо еще забраться, удержаться на нем. Плавать Смолин не умеет, воды боится. А вот Чайкин выкарабкается. Он хваткий. Логика жизненной борьбы! Как говорят, выиграет тот, кто дольше проживет.
Пробираясь по палубе, Смолин ощутил на себе словно чей-то пристальный взгляд, поднял голову и увидел целившийся в него объектив кинокамеры. Шевчик примостился среди кожухов траловых лебедок, чудом удерживаясь во время качки. Он обстоятельно подержал Смолина в объективе, потом перевел прицел на кого-то другого на палубе. Ага, на Гулыгу! Боцман, раздирая пальцы в кровь, пытался гаечным ключом одолеть какой-то болт в спусковом механизме шлюпочной лебедки. Ствол телеобъектива вдруг подался резко вправо и вверх, отыскал обозначившуюся на крыле мостика плотную фигуру капитана, напряженно следившего за происходящим внизу, на шлюпочной палубе. Объектив снова скользнул вниз и успел ухватить приземистую фигуру Лепетухина, тот с канистрой в руке бежал к катеру, готовому к спуску. Стоящий в катере матрос сдирал с каркаса защитный брезент.
Камера Шевчика наверняка запечатлит драматическую, полную напряжения, нервной суеты, порой бессмысленных действий, но в общем-то убедительную картину того, как в роковой час люди выполняют свой долг и, кажется, делают это с достоинством и мужеством.
Смолин вдруг вспомнил старый двор в переулке на Трубной площади, двор своего детства. Брат, который старше на десять лет, рассказывал, что перед войной среди его сверстников были и сорвиголовы, которые лазали по крышам и дрались с ребятами из соседних переулков, были разумники, что держались особнячком, были и робкие маменькины сынки. На войну ушли все. Один из самых робких вернулся летчиком, Героем Советского Союза, многие не вернулись вообще, пали смертью храбрых…
Вот так и на «Онеге» сейчас. Наверное, существует некая извечная особенность народа: в суровый час, стряхнув с себя все привычное, расхолаживающее, каждодневно опутывающее — благодушие, лень, разгильдяйство, необязательность, — вздохнет поглубже, натужит мускулы, соберет в кулак волю и встретит беду как и подобает большому и сильному — ничего, сдюжит, не то бывало!
Один лишь Кисин! От страха, должно быть, налакался. Но и Кисина подцепил объектив Шевчика, холодно проследил, как тот, ухватившись за крюки лебедки, заставил себя встать, подержался в вертикальном положении секунду и при очередном крене рухнул снова как подкошенный. Отличный кадр! Были в тот суровый час и такие! Молодец Шевчик! Тоже выполняет долг! Хороший фильм будет. Только кто увидит?..
Катушки с лентами лежали рядом с осциллографом — Смолин знал, что в них. Ничего значительного звуковой щуп в толщах морского дна не обнаружил. Предыдущие записи осциллографа говорили лишь о том, что в этой впадине происходит борение двух гигантских литосферных плит, одна одолевает другую, всей своей неимоверной тяжестью придавливая ее, как борец на ковре подминает поверженного противника. К этому выводу подводили все главные положения смолинской теории, а могучий чайкинский спаркер убедительно их подтверждал. Но, увы, жирная чернильная линия на бумажной ленте, отмечая общее, была невозмутимо однообразна, искомой аномалии не обещала. Может, Чайкин прав? «Вдруг» не происходило.
Последняя катушка была отработана как раз после того, как начался новый отсчет во времени существования «Онеги». В самом начале ленты перо самописца вдруг нервно засуетилось, запрыгало по бумаге, готовое выскочить за границы ленты, но припадок был коротким — осциллограф лишь мимолетно откликнулся на взрыв в машинном отделении судна и снова продолжал привычное, неторопливое — линия — зигзаг, еще зигзаг, дуга, линия… Смолин подумал, что сейчас он похож на врача, который рассматривает только что полученную кардиограмму и ему положено поставить диагноз. Диагноз и по последней ленте напрашивался простейший: без аномалий!
Неожиданно в раскрытую дверь отсека ворвался густой, тяжелый, хриплый от ветра и влаги гудок «Онеги». Он длился мучительно долго, потом внезапно, как обрезанный, оборвался и через несколько минут повторился снова… Может, это уже конец и в следующий миг динамик прикажет покинуть судно?
Смолин поднялся со стула. Пустая работа! Длиннющая лента, края ей не видно! И все одно и то же занудство!
Но что это?.. Он потянул ленту к свету лабораторной лампы. Однотонный рисунок на ней внезапно изменился, стал совсем иным, непохожим на тот, что был во всех предыдущих катушках. Опытному глазу было вполне достаточно этих загогулин на бумаге, чтобы понять, что сообщил аппарат. Узоры обозначали нефть! Поначалу в их начертании была некая неуверенность, потом штрихи ложились на бумагу уже решительнее, гуще, четче. Нефть!
С лентой в руках Смолин запрыгал по тесному помещению лабораторного отсека, захохотал:
— Эврика! Ура! Нашел!
Если бы в эту минуту кто-то посмотрел на него со стороны, то пришел бы к бесспорному выводу: человек спятил!
— Как же мне повезло! Как нам повезло!
Там, под дном «Онеги», под мягким слоем молодых, всего в несколько миллионов лет, океанских осадков, простирались, как начинка пирога, жирные пласты нефти. Уже по первым штрихам их контура на бумаге было видно, как они мощны, просторны, должно быть, тянутся на десятки километров — именно так предполагала, так требовала его теория. Значит, он не только нашел гигантский клад черного золота, но и победил в своей теории, значит, она способна реально предсказывать присутствие где-то в земной коре подобных кладов! Смолин давно был убежден в возможности такого предсказания. И вот впервые это стало явью. Честно говоря, он не ожидал успеха такого масштаба. Как поразятся там, в Москве! Глубина под ними всего сто метров. Пустяк! Значит, запасы нефти могут иметь промышленное значение. Не сегодня, так завтра, не завтра, так послезавтра до них доберутся. Важно, что они открыты. Открыты в самом, казалось бы, недоступном районе. Надо немедленно об этом сообщить. Кому?..
Очередной протяжный гудок «Онеги» вернул Смолина к действительности. Он скатал бумажную ленту, сунул катушку в карман и кинулся на мостик. Он знал, что сейчас нужно делать.
В ходовой рубке, на фоне жидкого предвечернего света, струящегося через лобовые стекла, чернели фигуры тех, кто нес главную ответственность за судьбу «Онеги». Среди этих рослых людей обычно самой неказистой выглядела фигура капитана Бунича. Но сейчас это была фигура другого, непривычного капитана, вовсе не надломленного болезнью, а собранного, сильного, подтянутого, готового к действию. Он даже казался выше ростом. Смолин подумал, что в этой коренастой плотной фигуре воплощена ныне их надежда.
Рядом с Буничем богатырски возвышался второй помощник Руднев, а у пульта в желтом отсвете приборов управления вырисовывался ладный, юношески четкий торс рулевого Николая Аракеляна.
Капитан подошел к локатору, надолго спрятал лицо в его резиновом раструбе.
— Уже сто тридцать, — сказал, возвращаясь к поручню перед лобовыми стеклами. — Несет! Если бы западный мыс проскочить… А там ветер будет уже союзником!
— Если бы! — с сомнением в голосе повторил Руднев.
— Евгений Трифонович, а вот вы были на фронте… — Голос Аракеляна приобрел раздумчивую тональность. — Скажите, перед атакой вот такое же состояние, как сейчас? Веришь, что возьмешь верх? Даже в самом безнадежном положении? Веришь? Да?
— Тогда нечего и идти в атаку, если не веришь.
— Даже в самом безнадежном?
— Если у командира есть мозги, он в безнадежное дело не ввязывается. Он должен всегда рассчитывать на удачу.
— Выходит, все-таки удача или везенье на войне много значат? — спросил Руднев.
— Не только на войне…
Они помолчали. Слышно было, как свистит, набирая силу, ветер в паутине корабельных антенн, грохочет волна, ударяя все больше в левый борт судна, — один удар, второй, третий, океан пытается опрокинуть «Онегу», а она сопротивляется, полежит на борту и тяжело, словно из последних сил, выходит из крена. В такие моменты если не вцепишься во что-то надежное — полетишь от борта к борту, алой кляксой останешься на стене. Да еще духота! Тяжелая банная духота, в которой вязнет каждое твое движение.
— Эх, мама родная! — вздохнул Руднев и подвигал острым кадыком. — Жарковато. Душа томится. Пивка бы сейчас! Холодненького! Самое время.
— Самое время вперед смотреть! — пробурчал капитан.
— А что там увидишь, капитан? — усмехнулся Руднев. — Камушки! А среди них любимую тещу, которая тебе язык показывает.
— Оставьте! — Капитан поморщился. — Не время сейчас для болтовни.
— Капитан, плавсредства готовы! — доложил с военной четкостью вошедший в рубку Кулагин.
— Сработают?
— Надеюсь.
— Здесь не надежда должна быть, а уверенность, старпом! Уверенность! — В тоне капитана проступили отзвуки их давней взаимной неприязни.
Кулагин заметил Смолина, который стоял в сторонке, не решаясь обратиться к капитану.
— Почему вы без жилета, профессор? И почему не на месте сбора? — спросил сдержанно, но с положенной в данном случае строгостью.
— Я на вахте.
— На какой такой вахте?
— На своей. — Смолин старался говорить как можно спокойнее — успех задуманного был в выдержке. — Я принес хорошую новость. Только что видел ленту осциллографа. Сейчас под нами… — Судно снова ковырнулось, теперь уже на нос, и Смолин, как и все остальные, еле удержался на месте, ухватившись за ручку боковой двери.
Дождавшись, когда «Онега» выровняется, Кулагин обратил лицо к Смолину и наставительно заметил:
— Сейчас под нами дно, уважаемый профессор, холодное мокрое дно, которое нам не по душе. И все новости ждем не снизу, а вон оттуда! — Он ткнул пальцем в лобовое стекло.
Смолин хотел возразить, но его опередил Бунич. Он не отрывал глаз от окна, хотя там был все тот же перемешанный с небом и наползающим сумраком океан.
— Что у вас? — спросил сухо.
Смолин рассказал коротко и четко, подражая отрывистым рапортам старпома. Но завершающей фразе постарался придать особую весомость и убедительность:
— Это большое открытие, капитан! Судя по всему, под нами — нефть. И ее много. И она недалеко.
— Нам-то что от этого? — так же сухо, даже с неприязнью спросил Бунич. — У черта на куличках ваша нефть. Хороша Маша, да не наша!
— Она нужна людям, капитан.
— Людям вообще?
— Людям!
Бунич выдержал долгую паузу.
— Вы уверены, что там действительно что-то есть? — Он по-прежнему говорил, не отрывая глаз от моря.
— Уверен. Ошибки быть не может. Все вот тут, на бумаге, капитан! Я и раньше это вычислил теоретически, а сейчас спаркер подтвердил. Так что в конечном счете мы здесь оказались не зря!
Капитан поскрипел коротким сухим смешком:
— Не зря, говорите? Вы, профессор, однако, шутник. Ну и что хотите сейчас от нас? Заняться добычей нефти? Но мы пока еще не на дне.
Смолин пренебрег капитанской иронией.
— Нужно немедленно сообщить об открытии по радио. О нем должны узнать в Москве. Иначе на кой дьявол, капитан, мы вляпались в эту заварушку! Ведь нам может и не повезти. Не так ли?
— Может и не повезти.
— Значит, наш долг сообщить людям об открытии.
В рубке опять воцарилось молчание, и в эту минуту Смолин особенно явственно ощутил, как грохочет океан, как тяжко переваливается он с боку на бок, словно хочет половчее ухватить «Онегу» и швырнуть ее на пока еще невидимые в сумраке камни, как робко вздрагивает попавшая в его лапы хрупкая, беззащитная «Онега».
— Можно еще раз? — спросил капитана старпом. — И подольше!
— Можно.
Кулагин подошел к пульту управления, нажал кнопку, и над рубкой снова гулко и сиротливо забасил судовой тифон.
— Вдруг кто и услышит! — заметил Аракелян.
— Разве что акулы! — рассмеялся Руднев. — Мол, потерпите, скоро мы к вам на закуску…
— Гудок сейчас нужен для порядка! Для самодисциплины! — обрезал его Кулагин. — Для того, чтобы каждый на борту был начеку. И не болтал языком зря.
Снова было молчание, неспокойное, напряженное, таящее в себе невысказанность тревожных мыслей, которые теснились сейчас в головах этих стоящих на вахте людей.
— Пожалуй, вы правы, профессор! — вдруг произнес капитан. — Иначе в самом деле на кой ляд нам все это представление!
Он впервые обратил лицо к Смолину и в сумраке сверкнули его зубы.
— Идите в радиорубку и передайте Моряткину: вне очереди!
— Я только что был в радиорубке, — вставил Кулагин, — у Моряткина запарка — связь с окрестными судами и служебные. А Белых все еще на катере возится. Что-то не ладится в передатчике.
— Что-то не ладится… — ворчливо повторил капитан. — Я так и знал!..
Кулагин, не обращая внимания на упрек начальства, продолжал:
— К тому же у Моряткина скопилась куча необязательных радиограмм.
— Каких таких необязательных?
— Личных. Целый ворох нанесли. С ума посходили. Может, запретить отправку? Учитывая, так сказать, момент…
Капитан помедлил.
— Личные, говорите? Понятно… — задумчиво побарабанил пальцами по пластику борта. — Запретить нельзя. Какое право мы имеем лишать людей последнего слова? Именно учитывая момент.
И уже другим, приказным тоном закончил:
— Пускай Моряткин личные запунширует и прокрутит автоматом, как только в служебной связи проглянет окошко. Но в текстах никакой паники! Никаких прощаний-завещаний! Просто приветы. Нечего себя раньше времени хоронить и пугать близких! С достоинством надо. С достоинством!
— Слушаюсь! — коротко отозвался Кулагин и потянулся к телефонной трубке.
Судно содрогнулось от нового удара, палуба под ногами стала куда-то проваливаться, Смолин обеими ногами заскользил по доскам, в последний момент почувствовал, как кто-то схватил его под руку, сопротивляясь чудовищной силе тяжести, и держал до тех пор, пока эта сила не ослабла и сдвинутый чуть ли не к перпендикуляру океанский горизонт за лобовым стеклом не принял своего нормального положения.
Над Смолиным склонялся Аракелян.
— Живы?
— Спасибо! — еле выдавил из себя Смолин, чувствуя, как желудок подступил к горлу.
На пульте управления настойчиво звонил телефон. Обретя равновесие, Кулагин сердито сорвал трубку.
— Старпом слушает. — По лицу Кулагина можно было понять: что-то стряслось! Он кого-то спросил: — Люди целы?
Получив ответ, опустил трубку в гнездо. Взглянул на Бунича.
— Третью шлюпку сорвало, капитан! Люди целы!
Над столом клонилась коротко стриженная голова радиста Моряткина. Он тоже был в форме, как и все остальные, — на погоне куртки солидно блеснула золотом командирская лычка. Пальцы Моряткина на рычажке ключа лихорадочно вздрагивали, словно в конвульсиях, — шла передача.
Смолин подошел к радисту, положил руку ему на погон, наклонился к уху:
— Срочную принес!
Моряткин был нетороплив. Прошли долгие минуты, прежде чем он разделался с очередной порцией информации, которую «Онега» непременно должна была кому-то сообщить, наконец обернулся к Смолину.
— Я же говорил, в случае чего и вас, профессор, мобилизуем. Белых в катере застрял. А у меня… — Моряткин ребром ладони провел по горлу, — поможете чуток? А?
— Если сумею…
— Сумеете. Радист всегда радист!
Моряткин поднялся со стула, и Смолин снова оценил его внешность. Видный парень! И не робкого десятка. Будет оставаться на посту до последней минуты — радисту, как и капитану, положено. Они судно покидают последними.
Усаживаясь за стол, где стоял второй радиопередатчик, Смолин не без гордости подумал, что он, новичок в море, вроде бы затюканный наукой кабинетный скрипун, сейчас с ними на равных — с Моряткиным, Кулагиным, капитаном… Настоящий мужчина остается самим собой в любой обстановке. Вспомнилась Антарктида. Там все настоящие, все до единого. Иными там быть нельзя. Да и здесь тоже. Наверное, во всем нынешнем неспокойном мире иным быть нельзя.
Моряткин медленно провел рукой по ежику своих жестких волос, подошел к противоположной стене, где на столике в проволочном гнезде стояла лабораторная колба, в нее был всунут электрический кипятильник. Вода уже закипала. Достал из ящика стола банку растворимого кофе, две кружки.
— Вам как? Покрепче? Я себе по три ложки сейчас кладу. Только на кофе и держусь. Вторые сутки не смыкаю очей своих ясных, — невесело усмехнулся он.
В металлическом ящике передатчика с жалобной настойчивостью запищала морзянка.
— Вас?
— Меня! — Моряткин с досадой отмахнулся. — А ну их! Подождут! Должен же человек хоть минутный передых иметь! Иначе лапы откину.
Он шумно вздохнул, тоскливо покосился на серое слякотное стекло иллюминатора.
— А у нас на Кубани сейчас все в цвету… Тишина, покой, солнышко нежаркое, птицы посвистывают, пахнет сырой землей, травами… Яблони пора окапывать…
Смолин не выдержал.
— Это все хорошо, Валерий. Но у меня срочная радиограмма. Понимаете, самая срочная! Капитан приказал: вне всякой очереди!
Моряткин хохотнул:
— Умора! Час назад пожаловал сюда Чуваев. Тоже «вне всякой»! Требует от какого-то Сорокина в Москве немедленно принять меры для нашего спасения. — Моряткин сделал глоток кофе, болезненно поморщился — язык обжег. — Да нас сам господь бог не спасет, коль надумали потереться о рифы. Не то что какой-то Сорокин, который сейчас по своему московскому времени посапывает в постели рядом со своей теплой толстой Сорокиной…
Моряткин неестественно громко рассмеялся, но смех его был невеселым, ясно, что человек на пределе и от усталости, и от тревоги. Радисту сейчас хуже всех — перед бедой он в одиночку!
— А все-таки забавно в такой аварийной обстановке людей наблюдать, — продолжал Моряткин. — Каждый по-своему с ума сходит. Как раз под моей рубкой каюта академика. Вчера старикан всю ночь на машинке трещал. Заглянул к нему, не поверите — оказывается, книгу кончает. Последние страницы! Я ему говорю: «Про меня напишете?» А он: «И про тебя тоже! Про всех». Умора! Ему сейчас, как и нам, о душе надо думать, а он романы сочиняет. Свихнулся совсем.
— Он и сочиняет, потому что о душе думает, — сказал Смолин. — Хочет что-то оставить после себя.
— Вот-вот, то же и Шевчик говорил, час назад здесь был. Жаль, что опоздали, а то бы и вы в историю вошли. Оказывается, фильм о нас будет. О том, какие мы героические. Заставил меня понарошку ключом сигнал SOS изображать. Будто уже хана нам.
Вздохнул и без улыбки добавил:
— На дне Карионской пропасти в кинотеатре «Нептун» будут показывать его фильм. Только от дела отвлек!
— А много дела?
— Хватит! Вот берите микрофон второго радиопередатчика и по телефонному каналу толкуйте с иностранцами. Вы же с языком. Сначала с норвежцем. Сухогруз «Нордкап». Он не так далеко. А на связи еще поляк и аргентинец. Всех держите в курсе.
Он протянул листок:
— Вот сводка с мостика. Только что передали.
Смолин пробежал глазами короткий текст. Скорость ветра шесть баллов, волнение восемь, дрейф два узла. Примерное расстояние до западной оконечности Карионской гряды десять миль. Запустить машину пока не удалось. Ремонт продолжается…
— Вот это им и долежите, а у меня через минуту вахта на пятисотке.
Вахта на пятьсот килогерц! Как раз те три минуты молчании в начале каждого часа, когда заповедную тишину на этой частоте можно нарушить лишь последним отчаянным криком о помощи. Сколько было их, этих криков в эфире с тех пор, как существует радио! Смолин покосился на напряженное лицо Моряткина. Неужели и ему придется отстукать эти роковые три точки, три тире, три точки — сигнал SOS! В любой момент может поступить приказ. Прямой телефон с мостиком у Моряткина под рукой.
Тянулись эти три минуты бесконечно долго. Судно швырнуло по килю, Моряткин не удержался на стуле, навалился на радиоблок, головой стукнулся о корпус.
— Дьявол!
Дослушав эфир, снял с головы наушники, покрутил рычажки, перестраиваясь на другую волну, и аппарат тотчас отозвался жалобным писком, словно радист причинил ему боль. Морзянка настойчиво требовала к себе внимания, и Моряткин сердито покосился на радиоблок.
— Чтоб их! Надоели! Поди, думают, что уже на дне. — Моряткин по-свойски подмигнул Смолину. — Помните, как вы в первую ночь рейса повисли над бортом? Чуть концы не отдали. Так вот, сейчас мы как раз в таком положении — висим! — Он показал глазами на стопку чистых листов бумаги на столе: — Пишите свое послание, а я мигом отстукаю «вне всякой»!
Сейчас Моряткин работал с советским сухогрузом «Кострома», который находился где-то в центре Атлантики, направляясь домой и попутно выполняя роль дежурного судна по радиосвязи — ретранслировал радиограммы на Родину с более отдаленных судов. Получив первое тревожное сообщение с «Онеги», «Кострома» теперь держала волну только с «Онегой», немедленно переправляя в Москву все, что поступало с борта попавшего в беду научного судна.
— Волнуется за нас «Кострома»! — удовлетворенно сообщил Моряткин, кивнув на комарино попискивающий аппарат. — Слышите? Немедленного ответа требуют хлопцы! — Он задумчиво улыбнулся. — Свои!
Смолин присел за соседний стол, вложил листок чистой бумаги в каретку пишущей машинки и, несмотря на то, что работал двумя пальцами, быстро отпечатал текст, заранее сложившийся в голове:
«На борту НИС «Онега» спроектирован и построен принципиально новый тип спаркера, основанный на применении…»
Коротко перечислив главные технические характеристики аппарата, он перешел ко второй части депеши:
«В районе Карионской гряды с помощью указанного спаркера были получены данные, подтверждающие присутствие в толще прибрежного шельфа залежей нефти, которые на мелководье в непосредственной близости к берегу подходят близко к поверхности океанского дна, а значит, доступны для промышленного освоения…»
Он немного помедлил. Надо бы обо всем сообщить Золотцеву, его подпись под депешей придаст ей официальный характер. Но сейчас время особенно дорого, и Смолин решительно завершил свое послание человечеству высокопарной венчающей фразой:
«Считаем нужным для установления бесспорного приоритета подчеркнуть особо, что честь изобретения принципиально нового типа спаркера принадлежит гражданину СССР Андрею Евгеньевичу Чайкину, а честь открытия названных нефтеносных слоев экспедиции под руководством профессора В. А. Золотцева в восьмом рейсе НИС «Онега».
Подписался полным научным и служебным титулом и адресовал радиограмму в Совет Министров СССР.
Отпечатанный лист сунул под нос Моряткину. Тот профессионально, одним взглядом ухватил сразу весь текст и даже присвистнул от удивления:
— Ого! Правительственная! Неужели мы все это нашли?! Ну и молотки! Значит, не зря?..
— Не зря!
— Тогда не так обидно и тонуть…
Тот же текст, но уже на машинке с латинским шрифтом, Смолин отпечатал по-английски. В двух экземплярах. Первый предназначался прямиком мировому эфиру — океану, миру, людям: «Всем! Всем! Всем!», второй адресовался в американский город Норфолк Клиффу Марчу. Ко второму Смолин сделал приписку:
«Дорогой Клифф! Мы не забыли тебя, Томсона, Матье, верим в вас. Спасибо за помощь спаркеру. В нашем успехе есть и твоя доля. Все будет о’кэй! Помнишь у Хемингуэя? Человек рождается не для того, чтобы терпеть поражения. Значит, нам с тобой так и держать…»
Эх, сообщить бы еще и по Атлантиде! Да сейчас уже недосуг.
Оба листка положил перед Моряткиным для перевода на язык морзянки, а сам сел за второй передатчик. Он уже был настроен на телефонный канал.
Сперва вышел на позывные норвежца и по-английски зачитал только что переданную с мостика очередную сводку. Хрипловатый, прошитый треском бушевавшей в поднебесье бури голос норвежца откликнулся коротко: «О’кэй! Сообщение принял. Полным ходом идем к вам. Держите с нами связь. Желаем удачи! Капитан». В том же духе ответили с аргентинского и польского судов. «Кама», находившаяся ближе других, на форсированном режиме машины шла к Карионской гряде. Главная надежда была именно в ней, «Каме», — ей оставалось четыре часа ходу. Продержаться бы им эти четыре часа!
Пришел в радиорубку Руднев с листком в руке, выслушал новости с судов, готовых прийти на помощь, с сомнением помотал головой:
— Толку-то от этой «Камы»! Четыре часа — вечность! Вон как валяет. Через часик, если ветер не спадет, объявим шлюпочную тревогу. — Он мрачно усмехнулся. — Тоже толку мало. Здесь акулье место. Все одно: что оставаться на судне, что тонуть в шлюпке.
— Неужели все одно? — насторожился Смолин. — Значит, и на шлюпке никакой надежды?
Руднев чуть приподнял плечо:
— Ну, считается, что в шлюпке надежда все-таки остается. Но нам-то, мужичкам, что от этого? Мы на плотах. А на плотах в такой круговерти одно слово — кранты.
Он положил на стол перед Моряткиным листок.
— Капитан просил отправить. Жене. Но не отдельно, а со всеми личными.
Когда Руднев вышел из рубки, Моряткин, на минуту оторвавшись от работы, заметил:
— Зря второй страху нагоняет. Выкарабкаемся! Где наша не пропадала! Либо «Кама» подоспеет, либо прибрежное течение пособит нам, отнесет в сторону, как надеется капитан, либо на плавсредствах выберемся. А если и на камни выбросит, тоже есть надежда!
— Разве уцелеешь на камнях-то? — усомнился Смолин.
— А что?! Бывали случаи… И немало.
У радиста была неистребимая, даже не моряцкая, скорее крестьянская жизнестойкость, привыкшая опираться не столько на разумный расчет, сколько на наш вековечный «авось». Этот самый сердцу любезный «авось» не так уж и редко выручает, и все потому, что в конечном счете за ним стоит не капризная птица удачи, а вера человека прежде всего в самого себя вместе с покорной готовностью к тяжелому трудовому поту, не знающему границ терпению и риску.
— Я буду твои отрабатывать, — предложил Моряткин, — а ты пока разбери вон ту кучу личных. Пуншировать умеешь?
— Не приходилось.
— Ладно, запунширую потом сам. А случится в минутах просветик, все и зафигачим на короткой волне на незабвенную Родину. Ты пока отпечатай. И следи за текстом. Чтоб коротко и без паники. С достоинством! Капитан приказал. Только капитанскую не правь — сам понимаешь!
— Понимаю.
— Действуй!
Неожиданным «ты» Моряткин как бы окончательно делал Смолина «своим».
Радиограмм оказалось множество. Приветы, наставления, советы, просьбы. И ни в одной — и тени отчаянья. Зря волновался капитан. Это были мужественные послания, и Смолин снова подумал, что рядом с ним на «Онеге» люди, которыми можно гордиться.
В этом бумажном ворохе он прежде всего отыскал радиограмму Лукиной и облегченно вздохнул: еще не отправлена! Как и все другие, она была довольно длинной и адресовалась только дочери.
«Дорогая моя, — писала Ирина, — наступил такой момент в жизни, когда ты должна узнать правду. Настоящий твой отец Константин Юрьевич Смолин, близкий мне человек. В этот час он тоже на борту «Онеги». Так получается, что все это я сообщаю тебе сейчас, когда за бортом бушует шторм. Но ты когда-нибудь поймешь, что я должна была сделать такое. Знаю, эта весть принесет беду другому человеку, которого ты называешь своим отцом, но я умоляю его найти в себе мудрость и великодушие и простить меня, а ты относись к нему по-прежнему как к отцу, потому что он добрый человек, достойный настоящей любви и уважения. Низкий ему поклон. Береги себя, родная, помни, что самое главное в жизни — никогда не изменять себе самой. Счастливого тебе будущего. Прости меня за все. Я люблю тебя. Твоя мама».
Прочитав текст, Смолин, не колеблясь ни мгновения, вычеркнул почти все, оставив лишь завершающие фразы: «Береги себя, родная…» И, отпечатав эти строки, снова ощутил горечь досады, теперь подумав уже не о себе, а об этом самом Игоре. Зачем же и ему наносить такой удар? Бессмысленно! Жестоко! Сразу обоих наотмашь! Не поймешь женскую натуру.
Все, все нелепо получилось в их жизни!
Он вспомнил фотографию Оли. Светлые, широко раскрытые детские глаза, взирающие на жизнь доверчиво и удивленно: вот она, жизнь, — прекрасная, солнечная, бесконечная! Неужели и вправду Оля похожа на него? На него, Смолина, ее отца!
И он улыбнулся дочери.
Ушел в себя лишь на минуту, а она показалась целой жизнью. Теперь снова за дело! Отпечатал все остальные радиограммы. Кроме той, что написала Лукина, ни одна не потребовала цензорского вмешательства. Радиограмма Диамиди вызвала улыбку: «На экзаменах держи курс на пятерки. Троечников не терплю», — должно быть, сыну. Самой короткой оказалась капитанская: «Я сейчас думаю о вас».
Когда работа была закончена, Смолин положил листки с готовыми текстами на стол Моряткина. Тот на секунду оторвался от аппарата.
— Ого! Сколько насочиняли! — поднял глаза на Смолина. — А ты?
Смолин покачал головой.
— Чего же так? — удивился радист. — Надо отправить! В такой обстановке положено. Вдруг вправду последняя! Или некому?
Смолин поколебался. А что, если в самом деле последняя!
— Пожалуй, ты прав! — И Смолин вставил в каретку машинки еще один лист бумаги. Что же написать? Он попытался представить лицо Люды в тот момент, когда придет к ней весть о гибели «Онеги». Пожалуй, от такого она не скоро отправится. Вторая в ее жизни катастрофа, теперь уже полная. А ведь Люда его любит. В этом все и дело, что любит! «Твои уходят корабли, а я как рыба на мели…» Он отстукал короткое: «Идем курсом к дому. Все нормально». И, поколебавшись, добавил то, что прочитал у капитана: «Думаю сейчас о вас». И вдруг вспомнил о матери. Ей уже не пошлешь… Но ведь он послал ей! Океану, миру, людям, прошлому и будущему…
На этот раз сеанс у радиста оказался долгим, кроме смолинских текстов, были и другие неотложные. Наконец Моряткин поставил ключом последнюю звуковую точку, повернулся на крутящемся стуле. Устало, подслеповато взглянул на Смолина.
— Ну а как твоя Изабэль из Ростова-на-Дону? — поинтересовался Смолин. — Ей-то ты, конечно, отправил раньше всех?
— А ну ее!
— Чего же так?
Радист помолчал, потом уронил нехотя:
— Придумал я ее… Не Изабэль она! Куда ей! Это мне поначалу показалось. Так на кой ляд слать ей слова сейчас, так сказать, с последней черты? И не поймет, что значит для моряка отправить свое последнее… Бог с ней! Пусть живет! Давайте-ка лучше послушаем песенку на прощанье, А что, если я ее в трансляцию врублю? А? Попадет? — Он вопросительно взглянул на Смолина.
— Давай! Семь бед — один ответ.
И в следующий момент за стенами рубки Шарль Азнавур снова сообщил, теперь уже всему океану, как безнадежно любит он свою недоступную Изабэль:
В рубку вошел помощник Моряткина Николай Белых, вопреки своей фамилии смуглый, чернявый и неразговорчивый человек.
— Ну как? — поинтересовался Моряткин.
Белых куда-то вбок, словно в чужие уши, буркнул:
— Дохлое дело!
Моряткин сокрушенно покачал головой, пояснил Смолину:
— Коля в катере изготовлял к работе радиоаварийку. А у них движок забарахлил. Не до радио.
Не обронив больше ни слова, Белых уселся к аппарату, на котором еще недавно работал Смолин, стал крутить ручки настройки.
К грохоту волн за бортом, к свисту ветра, к тоскливому баритону французского шансонье прибавился колючий электрический треск эфира. Внезапно, перекрывая все другие звуки, раскатисто прокатился странный небесный грохот, похожий на перекаты надвигающейся грозы.
— Гроза, поди! — заметил Моряткин. — И шторм и гроза — все вместе! Во дает!
— Самолет, — определил Белых.
— Откуда здесь быть самолету!
Моряткин взял со стола лист с составленным Смолиным текстом служебной радиограммы, и, адресуясь к худой спине напарника, на которой под тканью тенниски остро проступали позвонки, сообщил:
— Знаешь, Коля, что профессор открыл? Здесь, под нами! Клад мирового масштаба! Только что я об этом отстукал всему миру. Вот что значит настоящая наука!
Белых, не оборачиваясь, пробурчал:
— По милости науки на рифы лезем.
— Ерунда! — возразил Моряткин. — По милости мирового империализма. Его козни!
Смолин вздрогнул, словно его кто-то окликнул. А ведь он совершенно бессмысленно тратит сейчас такие драгоценные минуты! Чем ближе «Онега» к гряде, тем яснее будут показания по нефти. Раз не объявляют шлюпочной тревоги, значит, еще на что-то надеются, значит, еще есть время для действий. А здесь он уже не нужен, раз пришел Белых.
— Валерий, что, если я включу спаркер? Помешает?
— Будет, конечно, треск! — Моряткин с удивлением взглянул на Смолина. — Хочешь поработать?
— Хочу!
— Ладно! Давай! Раз такое дело — потерпим и треск. — Он приятельски подмигнул. — А вдруг там, на дне, кроме нефти, и наше счастье спрятано? Вдруг откроешь и его!
— Вряд ли. Честно говоря, я и не знаю, как оно выглядит, это счастье.
Моряткин удивился:
— Дожил до таких лет и не знаешь?!
— Не знаю!
Действовать надо спокойно и обстоятельно. Смолин вышел из радиорубки и по вихляющейся в качке палубе направился верхним коротким путем к мостику.
В поднебесной мути снова четко прогрохотало, сперва где-то в отдалении, потом ближе, громче, явственней. Все-таки это был самолет!
На баке Смолин увидел Чуваева. Волосы его растрепал ветер, куртка вздулась пузырем. Чуваев был неузнаваем, его неизменная, будто бы навсегда застывшая на лице холодная маска раскололась вдребезги, и теперь это было солнечное лицо счастливого человека.
— Нас ищут! — кричал Чуваев. — Я же говорил! Я же посылал радиограмму! Они должны найти! Обязаны! Нас ищут!
В ходовой рубке появились новые лица: Мосин и Солюс. Академик стоял поодаль ото всех в позе вежливого наблюдателя, который не хочет никому мешать.
За стеклами серая тяжелая пелена шторма, соединявшая в одно целое небо с океаном, заметно потемнела, отяжелела и казалась еще более непроходимой.
…— Оставьте свою идеологию, комиссар! — говорил Мосину капитан. — Что вам далась эта Изабэль? Пусть крутит, если по душе.
— Нытье какое-то. К тому же не наше, заграничное, западное! Народ расхолаживает. Если уж давать музыку, лучше марш какой-нибудь. Так сказать, к обстановочке.
Капитан поморщился:
— А ну вас совсем! Тоже мне нашел сейчас проблему! Идите!
— Слушаюсь! — Мосин огорченно подвигал густыми бровями, в душе явно не соглашаясь с начальством, но подчиняясь приказу. Покорно направился к двери — его место было там, внизу, среди людей.
Смолин подошел к Буничу.
— Все передано, капитан!
Тот в ответ лишь кивнул.
— Я хотел бы вас попросить…
Фразу закончить не удалось. Так и не удостоив вниманием Смолина, капитан подошел к локатору и опустил лицо в его смотровой раструб. Долго вглядывался. Выпрямившись, протянул неопределенное:
— М-да…
Что это значило, наверное, понимали только вахтенные.
Бунич устало оперся о корпус локатора.
— Вот когда нужна нам машина! Позарез! Хотя бы четыре узла! Эх…
Смолин отступил в сторонку: как в такой обстановке отвлекать от дела тех, кто занят самым главным — спасением судна?
Все молчали. Кулагин тоже подошел к локатору, коротко поглядел в раструб, повращал ручку настройки. Выпрямился, постоял в неподвижности, словно размышляя о чем-то, и направился в штурманскую, должно быть, в очередной раз сверить положение судна с картой. Из раскрытой двери штурманской донесся его резкий, отрывистый голос — с кем-то говорил по телефону. Вернувшись, сообщил:
— Полагаю, через час нас вынесет на стрелку течения… — выдержал паузу и добавил: — «Кама» в двенадцати милях. Но выгребает с трудом.
— Ясно! — принял доклад капитан.
Смолин подумал, что в суровой немногословности, деловой собранности этих людей, четкости их слов и действий и таится проблеск надежды. И ясно, что они, эти люди, сделают все возможное и наилучшим образом, ибо знают, что делать. Солюс, должно быть, подумал о том же самом, потому что осторожно обратился к Кулагину, который стоял к нему ближе других:
— Я уверен, что надежда все-таки есть! Не так ли?
— Надежды юношей питают! — насмешливо отозвался Кулагин, и было непонятно, какой смысл он вкладывал сейчас в эту крылатую фразу.
— А самолет? — спросил Смолин.
Старпом помедлил, словно ожидал, не захочет ли высказаться но этому поводу сам капитан. Тот молчал, и Кулагин счел нужным пояснить:
— Случайный. А если и не случайный, какой от него толк? Палочку-выручалочку он не сбросит.
Опять воцарилось молчание. Смолин решил использовать паузу, чтобы закончить разговор с капитаном, но его снова отвлекли, на этот раз Солюс.
— Я надеюсь, вы как нужно позаботились об Ирине Васильевне? — спросил он шепотом.
— Конечно!
— Дай-то бог!
— Как вы здесь оказались? — также вполголоса поинтересовался Смолин. — И они вас не гонят вниз?
В сумраке глаза старика живо блеснули.
— Гнали! А потом смирились. Сделали исключение. Они же моряки, понимают: в такой шторм шлюпка не для восьмидесятилетнего. Я ведь в море тоже человек бывалый. Уж лучше делить судьбу с «Онегой». — Он кивнул в сторону капитана: — И надеяться на них.
— Капитан, мы без флага идем! — спокойно, словно между прочим, заметил Кулагин.
Сквозь тучи пробился слабый луч солнца, заходящего где-то в неведомых краях, должно быть, его последний прощальный луч. Он четко обозначил на фоне окна очертания темной фигуры капитана. Капитан молчал. Смолин знал, что в открытом море, особенно во время непогоды, обычно корабельный флаг на мачте не поднимают, «экономят», чтоб не трепался зазря на ветру.
— Без флага сейчас не положено… — задумчиво, словно размышляя вслух, наконец произнес капитан. И уже другим, командирским баском приказал: — Флаг поднять!
— Есть поднять! — отозвался Аракелян.
Спокойный, обыденный подъем флага сейчас имел особое значение, то самое, ради чего все эти люди, несмотря на тропическую жару и влажность, находились на посту при полной вечерней униформе. Вон Кулагин даже к гренадскому генерал-губернатору ездил в летней форменной куртке, а сейчас в таком же, как у капитана, темно-синем форменном костюме, на котором вместо погон шевроны на рукавах — как на смотре.
— По расчету, мы уже по стрелке течения, — сообщил Кулагин.
Капитан сердито посопел:
— Вот когда она нам нужна! Самая малость осталась — обогнуть мыс.
Было ясно, что речь снова шла о машине. Капитан подошел к пульту управления, вытянул из гнезда телефонную трубку, бросил в нее сердито:
— Стармеха! — выслушал ответ и тем же тоном продолжил: — Ладно, не зови. Лучше скажи, как у вас там?
Помедлил, переваривая ответ того, кто был на другом конце провода, и вдруг его голос странно помягчел, стал чуть ли не просящим:
— А если на погнутом? Если с трещиной? Если все-таки рискнуть? А? Что?! — Бунич передернулся. — А ну вас к дьяволу! Делаем! Толку-то от вашего дела! Мне сейчас нужно! Понимаешь, сию минуту! А не завтра!
Швырнул трубку на место, с холодным бешенством процедил:
— Делают! В положенный час дело бы делал, а не дрых! Сурок!
— Какой там сурок! Убивец! — зло добавил Кулагин.
Солюс наклонился к стоящему рядом с ним Рудневу, тихо спросил:
— Это о ком так?
— О Корюшине. На нем вина. В порту на Гренаде ночью на корме дежурил и задремал. А когда продрал зенки, увидел, как двое неизвестных пробежали по палубе и со слипа сиганули в воду. И представляете, Корюшин об этом ни слова. Сдрейфил. Только тогда и сообщил, когда взрыв случился. Раскаялся, гад.
«Корюшин? Третий механик… Не тот ли, — подумал Смолин, — на кого в Чивитавеккья жаловался Чайкин, — группе идти в город, а он дрыхнет».
— На северной оконечности гряды должен быть автоматический маяк. Так по лоции, — сказал Кулагин, пошарив биноклем в заоконном сумраке. — А маяка не видно. По времени уже должен проблескивать.
— Может, испортился? — предположил Руднев. — Захлестал шторм. В такую погоду даже маяки могут погаснуть.
— Маяки никогда не должны гаснуть, — отважился вступить в разговор Солюс. — На то они и маяки.
На Солюса взглянули с недоумением, но промолчали.
— А знаете, что значит в переводе Карийон? — ободренный молчанием, снова высказался Солюс. — Это значит колокольный. Земля колоколов!
Ему не ответили и на этот раз.
— Справа на траверзе мыс Западный, капитан! — сообщил Кулагин, наклонившись над раструбом локатора.
— Понял! — Капитан взглянул в лобовое стекло, потом подошел к окну по правому борту, постоял возле него, всматриваясь в сумрак вечернего океана, словно надеялся разглядеть этот самый мыс. — Вертит нас, как балерину, и не поймешь, где что!
И как бы в подтверждение его слов, судно, вздрогнув под очередным ударом волны, стремительно завалилось на правый борт, да так круто, что за квадратом окна, к которому притиснуло капитана, где-то совсем рядом блеснула белая пена волны. «Онега» лежала на боку мучительно долго. Смолин слышал рядом тяжелое дыхание Солюса, тот цеплялся за кресло штурвального, а за пояс его держал одной рукой Аракелян.
— Ничего себе! — подытожил голос Руднева, когда судно снова вышло из крена. — И вправду балет!
— За мысом ветер снова будет в борт, — спокойно заметил капитан. — Так что приготовьтесь: поваляет на всю катушку!
— Мы готовы, капитан! — бойко отозвался Аракелян.
— Нам не привыкать! — добавил Солюс.
Капитан, кажется впервые, засмеялся:
— Ну, тогда мы спасены! — воспользовавшись выровнявшейся под ногами палубой, он сделал несколько шагов по рубке. Остановился рядом с Солюсом. — Вы, Орест Викентьевич, большой оптимист, но, пожалуйста, держитесь покрепче. За скобу! За скобу!
Голос капитана стал непривычно мягким, словно он за что-то перед академиком извинялся.
— А то ведь разобьет. А вы еще нужны Отечеству.
— Все мы нужны Отечеству, — сказал Солюс. — Каждый по-своему.
— Вот именно: каждый по-своему! — Капитан посопел. — Я, например, если даст бог выкарабкаемся, понадоблюсь Отечеству для ответа.
— Какого ответа?
— Строгого. По большому счету. За все! За все наше разгильдяйство. И прежде всего за то, что вляпал людей и судно в эту историю.
— Разве виноваты вы? — возразил Солюс. — Диверсия. Стечение обстоятельств…
— Ах, бросьте! — резко оборвал его Бунич. — Капитан отвечает за все. И за стечение обстоятельств. И должен держать ответ без снисхождения. По всей строгости.
В рубке снова надолго воцарилось молчание.
«Время уходит, — подумал Смолин. — А сейчас каждая минута драгоценна». И он решительно шагнул к Буничу.
— Видите ли, капитан… Как я сказал, зона здесь перспективная… Жаль, если не воспользуемся удачным обстоятельством…
— Короче! Что вам еще? — перебил Бунич, так и не шелохнувшись на своем наблюдательном посту.
— …Разрешите включить спаркер. Моряткин не возражает. Мешать им не буду.
— С ума посходили! Одному песни, другому спаркер!
Капитан снова подошел к окну по правому борту — оно теперь заменяло лобовое, потому что судно дрейфовало боком, — поднял бинокль.
— Вроде бы проглядывается справа… — Это относилось к мысу.
Возвращая бинокль на полку у окна, произнес все так же ворчливо:
— Включайте! Мне-то что! Если Моряткин не возражает. Только зачем он вам сейчас?
— Да так. На всякий случай…
— Ну, если на всякий случай! — на этот раз в невыразительном голосе капитана блеснул короткий смешок. — Только не взорвите нас еще раз.
Смолин уже открыл дверь рубки, чтобы спуститься вниз, когда за спиной услышал голос Кулагина:
— Вижу маяк, капитан! До рифов пять миль.
Пластмассовые плафоны под потолком были наполнены спокойным дневным светом и умиротворяли взор. Первое потрясение, вызванное общесудовой тревогой, прошло, напряжение, страх, тоскливое ожидание беды постепенно отступили, и люди все больше приходили в себя.
Перемену настроения Смолин почувствовал сразу же, едва переступил порог столовой. Еще недавно возле дверей была бестолковая суета, даже давка, сейчас проход оказался свободным — то ли утряслись в самом зале, то ли частью разбрелись по палубам. Ведь и к ожиданию опасности можно привыкнуть.
Резкие крены судна уже не вызывали прежнего панического смятения — не перевернуться бы? — к крену привыкли, людская масса перекатывалась от стены к стене, терпеливо выдерживая испытание, как пассажиры переполненного провинциального автобуса на ухабистой дороге, временами раздавались даже смех и шутки.
Осмотревшись, Смолин не обнаружил Ирины на прежнем месте возле пальмы. Там стояла одна Клава. Увидев Смолина, она крикнула ему поверх голов:
— Ирочка убежала Маминой помогать! Там Плешаковой плохо. Наказала вам передать: скоро будет. Вот, даже свой спасательный жилет оставила.
Скоро будет! Размякли, разоружились и не ведают, что «Онега» уже в пяти милях от скал!
— Пускай ждет меня здесь! Вместе с тобой! — крикнул Клаве. — И никуда больше! Я скоро вернусь!
Пробираясь обратно к выходу, поискал глазами Чайкина, но вместо него в другом конце зала заметил темную аккуратную головку Насти Галицкой. Она увидела его тоже, слабо улыбнулась, подняла руку в неуверенном приветствии, приоткрыла рот: что-то хотела сказать, но не сказала. Он махнул ей рукой, вроде бы подбадривая, и подумал, что сейчас в ответе и за нее тоже — так уж получается! Мы всегда будем в ответе за тех, кого приручили. Кажется, это сказал Экзюпери…
— Я скоро вернусь! — крикнул и Насте.
Выбравшись на палубу, он обнаружил, что предзакатный сумрак придвинул штормовую хмарь к самым бортам, почерневшие волны теснили судно со всех сторон, казалось, они над самыми палубами обламывали свои белые пенистые гребни, каменно грохотали, будто рушились вершины огромной горной страны, охваченной земной катастрофой. Ветер рвал чехлы на лебедках, парусами гнул защитные пластиковые щиты на прогулочной палубе, флаг на мачте хлопал и трещал, как фанера, вот-вот разнесет его в клочья.
Смолин направлялся к спаркеру, но, вспомнив еще об одном неотложном деле, решительно изменил направление, — несколько потерянных минут не в счет!
Коридоры нижних палуб были странно безлюдны, свет люминесцентных трубок казался мертвенным, гнетущим, вызывал чувство потерянности, чудилось, будто «Онегу» давно покинули люди и она блуждает где-то в иных сферах мироздания.
В каюте Ирины повсюду беспорядочно валялись вещи, которые она готовилась взять с собой, но не взяла — косметическая сумочка, колготки, косынка… У Смолина сжалось сердце. Вдруг представилось, что Ирины уже нет на судне, и вообще она неизвестно где, и он никогда ее не увидит.
Он взял со стола фотографию Оли, опустил в нагрудный кармашек. Теперь все! Теперь — к спаркеру!
На корме случилось ЧП. Сорвало часть креплений главного буя, при каждой новой волне буй бился в потоках воды, как пойманное на крюк огромное оранжевое чудовище.
Палубой выше, ухватившись за прутья ограды, плечом к плечу стояли мокрые с головы до ног рослый Гулыга в бушлате, коротконогий Диамиди в неизменной своей тельняшке и трое матросов, смотрели на корму, где бесновался буй.
— Если сорвет, то дров наломает — дай боже! — заметил один из матросов.
— Кабину крана разнесет — это точно! — определил Диамиди. — Без крана останемся, елкин гриб!
Взглянул на Гулыгу:
— Может, все-таки попробовать? А? Петельку бы на скобу набросить, и к кнехте. Жалко ведь, и буй и кабину! Имущество!
— Рисково, — замотал головой боцман. — Вон волна-то!
Заметив проходившего по палубе Смолина, боцман удивился:
— Куда это вы?
— К спаркеру.
Гулыга нахмурился:
— Побыстрей идите да поосторожней! Здесь опасно. Не дай бог, унесет! Я даже Шевчика отсюда прогнал.
На палубе, где находился отсек спаркера, Смолин неожиданно встретил Рачкова. Держась за поручни, тот медленно куда-то двигался, в задумчивости клонил голову, будто в уме решал что-то не решенное самой электронной машиной. За его спиной небрежно, как рюкзак туриста, висел спасательный жилет, в который он так и не облачился.
Увидев Смолина, Рачков остановился, словно размышляя, как ему поступить и что сказать в следующую минуту.
— Вы… Туда?
— Туда!
— А ведь этот район как раз для вашей теории. Будто иллюстрация… правда?
Смолин почувствовал, как к его груди подкатывает теплая волна:
— Верно! Представляете, Володя, спаркер обнаружил здесь залежи нефти. Огромные!
Серое от усталости лицо Рачкова расплылось в улыбке.
— Вот это да! Значит, ваше предсказание подтверждается! Поздравляю! Я всегда верил в вас.
— Верил?!
— Конечно! Прочитал вашу рукопись и поверил окончательно.
— А… найденные там… просчеты?
— Уточнения! — поправил Рачков. — Просто машина кое-что уточнила. В деталях.
Он мягко улыбнулся:
— Говорят, даже в «Сикстинской мадонне» есть несовершенные детали.
— …Внимание! Внимание!
Что-то оборвалось в груди под ударом этого хриплого голоса, выпавшего из динамика, укрепленного на мачте над их головами. Вот оно! Все-таки случилось! Сейчас позовут к шлюпкам. Но голос с торжественно значительных высот вдруг соскользнул на горизонт, обозначенный скрипучими нотками раздражения:
— …Прекратить наконец хождение по палубам, черт возьми! Сколько раз повторять! — И уж совсем по-стариковски: — Не экспедиция, а детский сад!
И хотя этот раздраженный упрек с мостика относился и к ним двоим, стоящим на палубе, Смолин почувствовал облегчение. Раз ругаются, значит, пока все в порядке! Заледеневшее было в тревоге лицо Рачкова снова возвращалось к жизни.
Юноша поднял на Смолина глаза, в которых проступили искорки азарта.
— Константин Юрьевич, можно я сейчас с вами? А? Разрешите? Пожалуйста! Мы же не скот, чтобы безропотно ожидать заклания! Мы — люди! — Он вытянул перед собой руки, словно демонстрируя их готовность. — Мы должны что-то делать! Можно?
— Беги на мостик! — сказал Смолин. — Если капитан разрешит…
Рачков отшвырнул свой жилет, как вещь нелепую и бесполезную, и ринулся вверх по трапу.
На «Онегу» стремительно ползли тучи. Они были теперь совсем низко, вот-вот сорвутся с вышины, рухнут, придавят судно, как скорлупку… Палуба ходила ходуном, и появившийся на ней кинооператор с тяжелой камерой в руках еле держался на ногах.
— Вы все еще здесь? — изумился Смолин.
— Здесь! — подтвердил Шевчик. — А что? Работаю. Только вот беда-то какая… — он сокрушенно покачал головой.
— Ничего! Не надо терять надежду, — решил успокоить его Смолин. — Может, «Кама» подоспеет. Или…
— Да я не о том! — поморщился Шевчик. — Пленка кончается. Перестарался на увертюре, а сама опера еще впереди.
В следующий момент он вдруг судорожно вскинул руку, цепляясь за воздух, потому что «Онега» сделала странный затяжной пируэт — сперва опасно зарылась носом в черную, почти отвесную стену водяного вала, потом нос, будто наскочив на риф, взметнулся ввысь, а корма почти по палубы ушла в воду, вслед за этим другая волна подступила уже с левого борта, следующая — с правого, судно шарахалось из стороны в сторону, будто оказалось в окружении банды и его волтузили злые мощные кулаки, не давая очухаться. Заскрежетал металл, потом что-то затрещало, ломаясь, казалось, вразнос пошел сам корпус. Смолина и Шевчика сбило с ног, прижало к доскам палубы, на них обрушился каскад тяжелых, как дробь, соленых брызг, занесенных штормовым ветром из-под борта.
Когда судно выровнялось, они не сразу смогли прийти в себя, медленно поднялись на ноги, с них скатывались потоки воды. Неужели в этой чудовищной круговерти остались целы?
— Вот это долбануло. — Шевчик даже улыбнулся, шевельнув щетинкой своих коротких усиков. — Слышали треск? Я решил, что «Онега» напополам. Как говорил Есенин, и часы деревянные прохрипят мой последний двенадцатый час… Ну, думаю, вот и прохрипели!
Он поднял с палубы свою камеру, осмотрел, обтер рукавом куртки.
— Цела! Главное, чтоб цела была камера! — С привычной цепкой деловитостью пошарил взглядом по верхней палубе, и вдруг глаза его расширились и застыли. — Флаг! — пробормотал чуть слышно. — Подняли флаг! Без меня! — В голосе его звенело страдание, лицо было мокро от брызг, но казалось, что кинооператор плачет.
— Какой кадр! Какой кадр упустил! Мог бы стать завершающим — шторм, судно погибает, но не сдается. Как «Варяг»! А над судном — красный флаг. Кадры-люксус! — Пораженный внезапной мыслью, закричал: — Нет! Шалишь! Двенадцатый час пока не пробил! Остановись, мгновенье!
Накинул ремень камеры на плечо:
— Бегу на мостик! Еще остался кусочек пленки. Пускай флаг спустят, а потом поднимут снова. Что им стоит?
И, неуверенно припечатывая зыбкие мокрые доски палубы подошвами своих вельветовых туфель, сутулясь, вытягивая вперед руку, как слепец, устремился к цели, прошел несколько шагов и замер, озадаченный: навстречу, пошатываясь, как пьяный, медленно двигался Рачков. В вечернем сумраке лицо его было похоже на белую маску, наполненные чернотой глазницы казались незрячими. Увидев Шевчика, остановился, оперся рукой о вентиляционную тумбу.
— Диамиди… — Голос его был еле слышен. — Диамиди унесло за борт. Я сам видел…
И словно подтверждая его слова, раздался гудок судового тифона — долгий, протяжный, казалось, «Онега» вдруг надумала сообщить людям на своем борту, океану, всему миру, что она еще жива, действует, борется, надеется. Но, кроме нескольких человек, никто на судне не знал, что этим долгим гудком «Онега» прощалась со своим подшкипером.
Диамиди не успел забросить веревочную петлю на скобу буя, он только-только подобрался к нему, когда через борт бесшумно, как зверь, сиганула шальная волна, играючи прокатилась по кормовой палубе и, покидая судно, невзначай прихватила с собой в океан подшкипера. В забортной штормовой кипени на мгновение мелькнула рука человека, белые полоски его тельняшки, и словно задернулась над ним темная непроницаемая кисея… Налетел новый вал, прогрохотал у борта, нехотя отпрянул назад, а на смену ему шел следующий. Словно и не было никогда на свете подшкипера Диамиди по прозвищу Елкин Гриб. Карийоны, земля колоколов! Сегодня ее колокола звонили по Диамиди.
Смолин заправил в осциллограф свежий рулон ленты, нажал кнопку запуска записывающего аппарата, потянулся к реостату. Невольно задержал на мгновение руку, потом решительно толкнул рычажок вперед до упора, прислушался к грохоту шторма и облегченно вздохнул, взглянув в окно. На утолщенном конце вынесенной за борт штанги вспыхнула молния — один, второй, третий раз… Все более насыщаясь силой, молния сверкала уже непрерывно, отблески ее, будто лезвием, рассекали лохмотья водяного тумана за бортом, срезали пенистые гребешки волн, проникали в самую гущу шторма. Казалось, наконец явилась сила, способная противостоять этой нелепой, слепой стихии, разодрать ее на куски, обуздать, утихомирить.
Застучал осциллограф, послушно сдвинулась, неторопливо поползла бумажная лента, и на ее нетронутую белизну легли первые штрихи таинственного пейзажа океанских недр.
Смолин расслабленно откинулся на спинку стула. Вот и все! Он снова работает. Что бы там ни случилось — он делает дело. И это главное.
Сунул руку в карман куртки за носовым платком — отереть с лица соленые брызги. Вместе с платком вытянул из кармана аккуратно сложенный вчетверо листок бумаги. Что это? Три коряво нацарапанных слова вызвали острое воспоминание о недавно пережитом. «Тришка, где ты?»… Там, на дне, тогда тоже чудился за иллюминатором самый край. Но, оказывается, край был вовсе не в той точке его жизни. И у беды, и у надежды есть свое начало и свой конец.
«Тришка, где ты?»… Он подержал листок в руке. На его белизну падали блики забортных вспышек, казалось, вот-вот подожгут. Мерно, деловито постукивали рычажки аппарата. Мир существует. Мир действует.
Смолин смял листок и кинул в угол отсека. Подошел к окну: качка вроде бы послабее. И попрохладнее стало. Или это ему кажется? А что, если вскипятить воду и заварить крепкого чаю? Вон на полке за барьерчиком банка отличного индийского чая! Настя принесла. Очень кстати будет сейчас крепкий чай! Жаль, что нет рядом их милой быстрорукой Насти. Впрочем, хорошо, что нет и ее, хорошо, что нет никого!
Он вздрогнул от неожиданности: дверь медленно открылась, и на пороге обозначилась тучная фигура Доброхотовой. Смолин даже вскочил со стула, словно перед ним явился призрак, вышедший из морской пены. Как и на Шевчике, на Доброхотовой не было сухой нитки, платье прилипло к телу, волосы на голове сбились под ветром, напоминали паклю.
— И вы сбежали?!
Она то ли посмеялась, то ли посопела простуженно:
— Сбежала… А ну их! — махнула рукой куда-то за свое плечо, словно кого-то там отвергая. С любопытством взглянула на Смолина. — А вы, значит, здесь?
— Да вот, решил поработать…
— И хорошо! Значит, на нашей «Онеге» жизнь не замерла, значит, все как обычно.
Смолин подумал, что Доброхотова, как и многие другие, наверное, не знает о гибели Диамиди.
— А я вижу, засверкал наш спаркер, ожил миленький, ну, думаю, занимаются люди делом, надобно взглянуть, что к чему. Вот и пришла на огонек. Не прогоните?
— Я рад вам, Нина Савельевна! Честное слово, рад! — поспешил уверить ее Смолин. — Но почему вы не на месте сбора? О вас несколько раз спрашивал Золотцев.
Она отозвалась небрежным смешком:
— А зачем мне этот сбор-то? За борт не собираюсь. У меня дорогой мой, морская болезнь, а в шлюпке вообще выворачивает наизнанку.
Смолин изумился:
— И вы со своей морской болезнью столько лет в море?!
Вопрос польстил Доброхотовой. Она хихикнула:
— Как говорят французы, чтобы быть красивой, надо страдать. Вот и страдала…
И снова басовито, зычно, пересиливая вой бури, сотрясая летящие над «Онегой», подобно дыму гигантского пожара, штормовые тучи, загудел судовой тифон. Но на этот раз в его протяжном, томительно долгом крике не было ни отчаяния, ни тревоги, ни прощания, был зов, брошенный в океан, в небо, в наступающую ночь, в завтрашний день, который все-таки придет на смену ночи. Вы слышите? Пусть оставит нас всё, лишь бы не оставило мужество!
Когда гудок затих, Доброхотова довольно прокомментировала:
— Выходит, живем еще!
— Живем!
Сложила руки на груди, зябко повела плечами:
— Прохладненько становится к ночи! — вздохнула сокрушенно. — А каково было бы там, в море, в лодчонке! Нет уж! Увольте! С самой молодости корабль мне был домом, моей семьей, моей жизнью. Я старый человек, и что бы там ни случилось, не хочу покидать с в о й д о м!
Сидела перед Смолиным пришедшая на огонек нескладная, мокрая как курица, наверное, не очень-то счастливая в жизни пожилая женщина, неотделимая часть коего существа «Онеги», как машина судна, вахтенные в ходовой рубке, флотский борщ, вечерние склянка, вой траловых лебедок, обязательная стенная газета к празднику, приказной голос из палубного радиодинамика, как флаг на мачте…
— Как насчет чайку?
— С превеликим удовольствием!
Они приготовили в колбе кипяток, заварили чай покрепче, разлили по полкружки, чтобы не расплескалось в качке, и с удовольствием отхлебнули.
— Хорошо! — сказала Доброхотова.
Долго молчали, слушая, как шумит океан да постукивает мотор осциллографа.
— Вроде бы качка поменьше.
— Вроде бы…
— Хотите, я покажу вам свою дочь? — вдруг сказал Смолин, вытаскивая из кармана фотографию.
Доброхотова удивленно подняла брови.
— Дочь? Покажите! Но мне помнится, вы говорили, будто у вас только сын…
— Нет, не только сын! — улыбнулся он. — Есть и дочь!
Доброхотова взглянула на фотографию, оценивающе склонила голову набок.
— Хорошенькая мордашка! На вас похожа. Копия!
— Правда? — обрадовался Смолин. И с гордостью добавил: — Неделю назад ей исполнилось десять лет.
Доброхотова медленно отпила глоток чая, задумчиво поглядела куда-то в сторону.
— Завидую вам, Константин Юрьевич, — произнесла тихо. — После вас кто-то останется…
Он возразил:
— После нас, дорогая Нина Савельевна, при всех наших махровых неурядицах не только кто-то, но и что-то останется. И это «что-то» не такое уж пустяковое. Разве не так?
— Может быть, и так! — Ее лицо просветлело. — Конечно, так! А иначе зачем мы когда-то были на свете?
За окном мрак еще больше сгустился, превратился в ночь, ветер свистел в снастях, грохотал чугунными волнами океан, а искритель спаркера все сверкал и сверкал, спокойно, четко, уверенно, словно был негасим, как солнце. И Смолин подумал, что если в забортной штормовой темени есть сейчас хоть одна живая человеческая душа, она непременно увидит этот свет.