На Днепре ледоход. Влажный сильный ветер подгонял льдины, разламывал кромки заберегов. Грязный лед остро пах навозом, дымом, обнажившимися под осевшим снегом приметами уходящей зимы.

Был этот ледоход тревожен, синеват и тускл в предрассветных апрельских сумерках, смазывавших весеннюю пестроту красок. А на высоком берегу, пренебрегая прохладой, а может, и радуясь ей, жались, перешептывались под сырыми тополями бесприютные парочки. Только прерываемый мощными ударами больших льдин шорох ледохода и слышался у спящего Екатеринослава на исходе этой весенней ночи.

Невеселое утро вставало над городом. Заботы и тревоги докучали жителям днями, заботы и тревоги снились им по ночам. А кому они не снились в двадцать первом году на Украине? А в России? За буханку хлеба надо было отдать хорошую свитку, за поросенка — справный кожух и пару яловых сапог. Екатеринославцы и не заметили, как привыкли — надо ли, не надо, по пути или крюком — заворачивать к продовольственным складам, что на полдороге от пристаней к центру: авось, приметят завозный товар; усиление охраны — верный знак, что что-то появилось к скудному столу.

Радостной приметой у магазинов были очереди. Раз есть очередь — значит, что-то дают. А коли толпы нет, то и в голову никому не придет подойти. Даже продавца поспрошать нет смысла; что они сами знали…

…И вдруг весь весенний предрассветный шорох стал самой тихой тишиной, потому что над городом и Днепром прогремел и тотчас рассыпался низом страшный грохот. Громыхнуло так, что собаки в окрестных дворах сперва оглохли и уж потом залаяли растерянно и бестолково.

Трепелов и Ковальчук прибыли к складам вскоре после пожарников и милиции. Пожар был невелик. Толпа же возле взорванного склада — большая, возбужденная, озабоченная и даже злая. Слышалось: «Не уберегли…», «Чего не уберегли? Сами украли — следы заметают…», «Ох, горюшко. Це, когда же кончится?..» В сторонке лежали трупы трех сторожей. Один из них, совсем молоденький парнишка, удивленно смотрел в небо и казался живым. Сколько же было бандитов и как они ухитрились сделать свое черное дело, что трое сторожей не успели подать сигнала и ни разу выстрелить? — предстояло выяснить.

— Товарищ Трепалов, четвертый сторож отправлен в больницу, без сознания. На столбе записка.

К начальнику губчека подошел узнавший его молодой милиционер, по виду ровесник убитого сторожа.

Трепалов и Ковальчук подошли и, не снимая листочка, прочитали написанное решительно и крупно: «Це вам, бiльшовiчки, сучьi дiти, подарунок вiд вiльного казацтва. Цупком».

— Цупком… — пробормотал Трепалов. — Позови-ка сюда, Григорий, самых крикливых ротозеев, пусть сами прочтут.

— Может, не стоит, Александр Максимович? Записочку тихонько снимем, может быть, и отпечатки пальцев найдем — диверсанты могут быть и из бывших уголовников, имеющихся в полицейской картотеке.

— Это не помешает, но сейчас важнее убедить людей, чье это дело.

Григорий поискал глазами в толпе, как и просил Трепалов, самых крикливых и заметных, пригласил их ознакомиться с содержанием записки. Что-то толкнуло его поманить из толпы молча глазевшего мужчину лет пятидесяти, одетого в относительно приличный жупан. Скорее всего тот привлек внимание чекиста выражением затаенного страха на заурядном лице.

Мужчина растерялся, залепетал:

— Простите, чем же я могу быть вам полезен?

— Можете. Прочтите.

Тот прочел и растерялся еще больше:

— Но я ничего не знаю о Цупкоме. Я служащий, простой служащий, шел сюда с текущей проверкой и вот…

— Мы вас ни о чем и не просим, кроме того, чтобы вы, как и все здесь стоящие, сообщили каждому вашему знакомому, чью подпись вы видели под этой наглой запиской.

— Но я ничего не знаю об этом Цупкоме… — бормотал мужчина в жупане.

— Да идите, — хмуро усмехнулся Трепалов. — А теперь, Гриша, в больницу — не узнаем ли чего-нибудь важного.

Однако едва чекисты взобрались на свою двуколку, как ее обступила возбужденная толпа.

— Куда, комиссары?!

— Небось у самих каждый день ситный со шпигом!

— Когда жить будем?

— Власть она и есть власть — себе в пузо класть!

— Спокойно, товарищи! — остановил крики Трепалов. Он встал во весь рост на двуколке, покачнулся на ней, как в лодке, выровнял свое крупное тело и с четверть минуты молчал хмуря брови и шевеля толстыми губами. — Спокойно, спокойно. Никуда мы от вас не убежим и не собираемся убегать. Но надо же найти сволочей, которые устроили это. — Он указал рукой на пожарище, а сам искал в толпе мужчину в жупане. Того не было видно, и тогда Трепалов обратился к женщине, которая стояла неподалеку: — Это та записка, которую вы видели на столбе?

Женщина кивнула головой.

— Я ее прочту, — продолжал председатель губчека, — а вы подтвердите, что так и написано.

Зачитав записку, Трепалов решительно закончил:

— Бросьте, товарищи, смотреть на ЧК как на пугало. Мы боремся с врагами революции, а не с народом, и плохо приходится тому чекисту, который забывает об этом.

— Сметем с дороги коммунистической революции всю белогвардейскую и бандитскую нечисть! — выкрикнул Трепелов и совсем буднично закончил: — А о том, куда приведет эта записочка, вы узнаете из нашей губернской газеты.

— Слушай-ка, Григорий, — озабоченно сказал Александр Максимович, когда они отъезжали от бывшего склада. — Мы ведь с тобой промашку дали. С чего это буржуйчик в жупане напирал, что ничего не знает о Цупкоме? Мы ведь его о Цупкоме и не спрашивали. Почему же именно Цупком его стращал? Организуй поиск немедленно.

Григорий спрыгнул с двуколки.

В тот же день екатеринославская губчека шифром по телеграфу сообщила в Харьков, в республиканскую ЧК, о взрыве и послании от Цупкома, а через день и новые данные. Оставшийся в живых сторож описал одного из диверсантов. Тот и впрямь оказался одним из екатеринославских уголовников, и его удалось быстро найти. Бандит, особенно не запираясь, сообщил, что диверсия — приказ Центрального повстанческого комитета, штаб которого как будто в Киеве… Эти скудные сведения (рядовой диверсант не мог знать большего) в сопоставлении с другими косвенными данными выглядели убедительно.

Тотчас же выехал в Киев начальник одного из управлений Всеукраинской ЧК Ефим Георгиевич Евдокимов. Нужно было на месте уточнить детали операции, подыскать человека, которому предстояло проникнуть в Цупком. Киевская губчека предложила кандидатуру Федора Антоновича Оксаненко. Евдокимов согласился. Его встреча с киевским чекистом состоялась в тот же день.

Федор Антонович немало уже знал и слышал о Евдокимове, но видел его впервые. Приглядевшись, понял, что они ровесники, но Ефим Георгиевич выглядит старше благодаря более суровому и властному выражению лица и глубоким складкам от крыльев крупного носа к подбородку. И у этой кажущейся властности, и у неровной, слегка вразвалку походки Ефима Георгиевича была одна причина.

Зимой 1905 года исполком Читинской республики Советов рабочих, солдатских и казачьих депутатов создавал боевую дружину. Ефима приняли: был он по-мальчишески смел и не по-мальчишески крепок и смекалист. В конце января, когда боедружинники геройски сражались против карательных отрядов Рененкампфа, Ефима ранило в обе ноги осколками снаряда.

Он точно запомнил этот день. И как было не запомнить! В тот день, в день его пятнадцатилетия, 20 января 1906 года, напрасно ждала его мать. Думала, может, забежит, купила медовых пряников. Ефим последние месяцы редко бывал дома. Враждовал с отцом, отставным солдатом, начисто испорченным царской муштрой. «A-а! Социалист! Выпорю, молокосос!» — закричал он на сына, как только тот объявил себя революционером.

Ефим ушел из-под родительского крова. Ночевал поочередно у товарищей. И как-то само собой стал профессиональным революционером, будто и был рожден для этого.

Товарищи вынесли его с поля боя. Матери и жены товарищей вылечили ноги (благо, мало пострадали кости). Но ходить все-таки было болезненно, он похрамывал, припадая налево-направо. Старался не показывать виду, что больно. Незнакомые люди, увидев его малоподвижное лицо, принимали Евдокимова за человека сурового и даже надменного.

— По нашим данным, ядро Цупкома — кадровые офицеры, — подвел итог Евдокимов. — Вот почему наш выбор пал на вас, бывшего боевого офицера. Очевидно, вам легче, чем кому-либо другому, будет проникнуть в центр.

— Спасибо за доверие!

— Центральный комитет партии придает этому делу особое значение и требует, чтобы Цупком был ликвидирован полностью еще до начала открытых выступлений мятежников. Предполагаем, что они будут возможны, когда мужики отсеются и когда, по расчетам Цупкома, их легче будет оторвать от земли и поднять на восстание. Как видите, времени в обрез. Вам надлежит немедленно приступить к делу.

— Я готов.

— Мы в этом не сомневались, Федор Антонович. Вопрос в том, как скорее выйти на главарей и вытащить всю сеть… Что вы думаете об этом?

Федор помолчал с полминуты, затем с определенностью ответил:

— Неделю назад меня звали на свадьбу — отказался, а теперь, думаю, следует пойти. Приглашал Данила Комар, с которым мы служили в одной роте. Кем-то ему жених приходится. Комар — лихой служака, но недалекий человек. Он, кажется, и до сего дня уверен, что каждый храбрый офицер должен ненавидеть Советы…

— Значит, он никак не может думать, что вы подались к большевикам, — усмехнулся Евдокимов. — Георгиевский кавалер — и на тебе, большевик!.. Ну, так каков же ваш план, Федор Антонович?

— Случилось так, — продолжал более свободно Оксаненко, — что я стал как бы его спасителем — было это еще в четырнадцатом. С тех пор он клянется, что жизнь за меня отдаст. Чувствую, самолюбие мешает ему думать, что он кому-то обязан жизнью. Ему было бы легче, если бы не я его, а он меня спас. Виделись мы с ним неделю назад — жаловался на скуку, говорил, что тоскует по шашке и по своему Орлу — так его коня звали. Вот, говорит, жизнь была. У меня нет никаких фактов, но чутье подсказывает, что если Цупком существует, то Данила должен быть к нему близко.

— Ну, что же, Федор Антонович, — подумав, сказал Евдокимов. — Попробуйте этот путь. Когда свадьба, то есть встреча с Комаром?

— Послезавтра.

— Хорошо. Давайте уточним другие варианты и детали операции. Ждем вашего сообщения о конкретных планах Цупкома не позднее 25 апреля.