17 октября 2009 года. Минск

– Проходи, – Мирра Львовна открыла входную дверь в тот самый момент, когда я протянула руку к засиженной мухами синей кнопке звонка. – Я ждала тебя.

Сегодня она выглядела явно взволнованной. Серое штапельное платье, обвиваясь вокруг тощих лодыжек, обвисшим пузырём спешило за каждым шагом хозяйки. Руки-ветви искали себе занятие и, не находя, обнимали высохшее тело, пытались согреть.

– Мирра Львовна, меня зовут Людмила, я пришла к вам, чтобы занести ваши данные в переписные листы. Вчера обстоятельства сложились так, что мне нужно было уйти (обманывать нехорошо, Мила, ты снова испугалась). У нас в стране проходит переписная кампания, вы что-нибудь слышали об этом?

Она внезапно остановилась напротив меня.

– Деточка, к счастью или к сожалению, я не страдаю слабоумием. Мы познакомились вчера. Я помню, как тебя зовут. Хочешь меня куда-то занести? Так скоро уже, недолго осталось. Передай этому холёному: пусть подождёт немного. Не задержу, – нетерпеливым жестом она пригласила меня присесть к столу, сама взволнованно ходила от окна к двери.

– Извините, не имею ничего общего с тем мужчиной, который приходил к вам в прошлый раз. Мы случайно встретились у вас в квартире, – я достала из портфеля необходимые документы. – Ответьте на некоторые вопросы. Вы можете говорить?

Хозяйка остановилась, прислушалась и посмотрела куда-то выше меня, кивнув головой в знак согласия.

– Очень хорошо. Начнём. Итак. «Характеристика жилого помещения. Наименование улицы, номер дома». Записываю: улица Раковская, дом номер…

– Ты видишь? – Мирра Львовна, кривясь от только ей знакомой боли, подошла к окну. – Это они.

Выцветшие глаза её вглядывались в наступающие октябрьские сумерки с застывшим вниманием человека, увидевшего Катастрофу.

– Сегодня именно тот день. Видишь? Бегут. Толпа. Много людей – это толпа. Много людей. Много смертей. Их убили. Всех. Мама, отец, сёстры. Все, кого любила… – женщина как-то по-детски всхлипнула и закрыла рот тощей рукой. – А я живу. Живу и живу. Все ушли. Оставили меня. Ненавижу октябрь!

Шариковая ручка скатилась со скатерти на пол, я отложила в сторону переписной лист.

У одиночества много лиц: тоскливо-тягучее или ностальгически плаксивое, траурное или бравурное – оно вбирает, всасывает в себя, не оставляя ни единого шанса на спасение.

Сейчас пустыми глазницами времени смотрело на меня отчаявшееся одиночество – абсолютное, безнадёжное, монотонное, сводящее с ума, лишающее опоры. Одиночество у последней черты.

– Ты слышала о гетто? Минском гетто? – женщина снова затряслась всем телом. – Ненавижу октябрь! Он отобрал у меня жизнь! Убил всех, кто любил меня! Он убил и меня! Ненавижу октябрь! То, что делали фашистские выродки со мной, моей семьёй, моей страной – Катастрофа. Многоликая, смердящая трупами замученных, зарезанных, сожжённых и убитых человеческих тел! Мученическая в героизме обескровленных детей!

– Мирра Львовна, присядьте. Вам нельзя так волноваться! (Как пусты твои слова, Мила!)

– Смотри, – она протянула мне смятый газетный лист.

«28 июня 1941 года, на шестой день с начала нападения фашистской Германии на Советский Союз и начала Великой Отечественной войны, солдаты вермахта захватили и оккупировали Минск. Город находился в оккупации 1100 дней и ночей. За время оккупации нацисты уничтожили в Минске и его окрестностях более чем 400 тысяч человек, из них более 70 тысяч минчан».

– Паника. Страх. Бомбёжки. Неизвестность. Многие успели уехать, но ещё больше людей осталось. Нам некуда было бежать. Мы верили, что воевать с мирными горожанами не станут. Мой бедный папа! Как же он ошибался! – Мирра Львовна остановилась у окна.

Кошки, как по команде, закружились у ног хозяйки, готовясь к вечерней вахте, и стали запрыгивать на устланный старыми газетами подоконник. Запахло керосином.

– В первые дни войны Минск бомбили так, что казалось, весь город лежит в руинах. Наши дома чудом уцелели. Хотя, кто знает. Может быть, если бы мы тогда погибли – все сразу, – было бы легче. Всем нам было бы легче. На небесах легко. А на земле…

Сначала из нашего дома фашисты выгнали Анну Ивановну с внучками, Лиду, Фёдора – всех, кто по документам был русским. Нас оставили. Отгородили колючей проволокой часть улицы. Потом стали сгонять евреев со всего Минска. В доме поселили более двухсот человек. Ад. Но мы терпели. Надеялись, что пока все вместе, ничего не случится. Пусть даже в нашей квартире жили пятьдесят человек – мы терпели. Папу, меня и маму выгоняли на принудительные работы, младшие оставались дома. Сначала солдаты отбирали у нас всё ценное, потом стали морить голодом, а потом… стали убивать. Облавы совершались молниеносно. Фашисты хватали всех, кого видели. Пришлось в подвале сделать специальный схрон для детей. Через лаз в полу они запрыгивали в специальный деревянный ящик и так сидели целый день. Можно было выходить только ночью. Так прошло полгода. А может год. Скорее, вечность. Однажды утром мы ушли на работу, а когда вернулись, Иды и Элоизы не было. Их убили 17 октября. Сегодня. Прямо на улице. Вот здесь, под этими окнами. Они лежали рядом, на камнях мостовой. Их убили просто так. Понимаешь, убили двадцатилетних просто так! – она обняла себя за костлявые плечи. – А я хожу по этим камням! Шестьдесят лет хожу! И их вижу. Они красивые были до войны. Это потом уже, когда баланда из селёдочного рассола раздувала людей, как бочки, они стали похожи на кукольных старух. Но, знаешь, я ведь отомстила за них. Смотри! – Мирра Львовна подошла к шифоньеру из красного дерева и, почти не глядя, стремительно открыла правую дверцу, достала чёрную коробку. Видно было, что делает она это часто: так точны и выверены были движения тонких рук.

Из коробки (или, вернее сказать, шкатулки) женщина достала потрёпанную миниатюрную книжку со шнурком. Скорее, это был блокнот – свастика и готический шрифт на обложке неприятно всколыхнули сознание:

– Это я взяла себе на память! Но одна жизнь за жизнь семерых – мало, очень мало! – и блокнот выпал из внезапно обессилевших рук.

Мирра Львовна смотрела сквозь пыльные стёкла окон в своё прошлое.

А с той стороны стучалась война – с её болью, ненавистью и отчаянием. Война, которая закончилась. Война, которая продолжалась в сердце хозяйки одинокого дома по улице Раковской в центре Минска.

– Мы похоронили наших девочек ночью, недалеко от дома, на старом кладбище. Мама укутала их простынями, поцеловала каждую. Плакать было нельзя: если услышат, расстреляют. Нам запрещалось всё: покидать гетто без разрешения, появляться без опознавательных знаков, иметь и носить меховые вещи, менять вещи на продукты. Нам запрещалось ходить по центральным улицам и по тротуарам, запрещалось здороваться со знакомыми русскими, запрещалось заходить в сады и другие общественные места. Зимой, даже в сильные морозы, в гетто запрещалось проносить хотя бы щепку для отопления. Вот так мы жили, – Мирра Львовна, медленно ступая по давно не мытому дощатому полу, подошла к столу.

– Дни проходили, стекаясь друг с другом слезами наших детей. В один из таких дней, в декабре, возле дома убили бургомистра Минска Ивановского. Просто вытащили из повозки и убили. Гитлеровцы озверели, стали хватать всех, кто был рядом в этот момент. Схватили и моего отца, потащили в гестапо. Он был виноват уже только тем, что попался им на глаза. Отца я нашла через неделю. Он лежал возле своей бывшей мастерской. В груде грязно-жёлтой гниющей октябрьской листвы. Под забором. С тех пор я ненавижу декабрь. Видишь? – она достала из шкатулки клочок ткани. – Знаешь, что это такое? Это отличительный знак людей, которые жили в Минском гетто. Знак отверженных. Знак позора. Я тайком сняла его с куртки отца – пусть на небесах он будет свободным.

На улице раздался громкий хлопок. Я вздрогнула. Мирра Львовна стала оседать на пол…

– Бабулечка моя дорогая, всё уже позади, всё прошло. Не надо волноваться. Это в соседнем доме фейерверк запустили. Сейчас лекарство подействует, давление придёт в норму, – я поправила линялый плед на узких плечах Мирры Львовны и вышла в подъезд за врачом.

– Что же вы так бабушку запустили, – доктор осуждающе покачала головой. – Ей покой нужен, условия подходящие. Вы посмотрите, где человек живёт. Вонючий подъезд, отсутствие элементарных условий для жизни. Это же позапрошлый век – керосиновая лампа.

– Извините, мы всё исправим, – я помогла открыть дверь в машину «Скорой помощи». – Обязательно всё исправим.

– Мирра Львовна, я сейчас же звоню своему отцу. Он приедет и заберёт вас. Будете жить с нами. Это не обсуждается, – прикрутив фитиль у керосиновой лампы, я занавесила окно найденной в шкафу цветастой простынёю с этикеткой, датированной 1959 годом.

Бабулечка (теперь для меня именно бабулечка) лежала на старой тахте, укутанная серым дырявым пледом, – вся такая маленькая и беспомощная, хоть караул кричи.

– Тебя, кажется, Людмилой зовут? Ты прости меня, Людочка, не могу я уйти. Мне отсюда никак нельзя уходить. Это мой дом. Понимаешь? Мой дом. Он состарился вместе со мной. Вернее сказать, я состарилась, а он пока ещё ничего, живёт. И будет жить. А мне пора. Все ушли, а я живу. Несправедливо. Хотя один Господь знает, когда кому собираться в дорогу – по ту сторону Солнца. Оставим Ему эту заботу. Иди домой. Со мной всё в порядке будет. Тебя родители ждут. Муж, дети.

– Родители меня, конечно, ждут. Они у меня замечательные. А вот мужа и детей нет. Не получилось, – я отвернулась к окну и смахнула неожиданно набежавшие слёзы.

Надо же, никогда не плачу, всегда стойко переношу невзгоды, стараюсь жить по правилам, работаю, как каторжная, – и никогда не плачу. Никогда. А тут такой конфуз.

– Ты не прячь этих слёз, милая. Я ведь понимаю тебя, как никто другой. Одинокая ты, хоть и живёшь в толпе людей. Родители – это хорошо. Семья – это хорошо. А дети – дар Божий. Детям нужны хорошие родители. И дети нужны в семье. Ты прости старуху, я сегодня что-то слишком болтлива.

Мирра Львовна приподнялась на тахте, я поправила сбитую подушку.

– Спасибо вам за понимание. Извините за слёзы.

– Милая моя! У нас семья была большая, дружная. А и то случались слёзы: то подерёмся, то обидимся друг на друга. Всего хватало. Только папа нам всегда говорил: «Дети, есть драки малые, а есть большие. Не доводите душу до греха. Живите в мире». Мой отец – Лев Яковлевич Андреев – обувь шил, обувщик, значит. Мама – Роза Генриховна – по дому хозяйничала, детей растила. Нас пятеро детей в семье было. Я старшая, родилась в канун Октябрьской революции, в 1917 году. Через два года родилась Алиса, ещё через год двойняшки – Элоиза с Адой, а Стеллу мама родила поздно, незадолго до войны, в тридцать восьмом. Жили мы хорошо.

До революции на углу Раковской и Немиго-Раковской находился дом Домье. В нем размещалась обойная фабрика Шифмановича. Почти с самого открытия в 1892 году там работал управляющим мой дед Яков Андреев. А когда в 1893 году родился папа, дед открыл сапожную мастерскую. Недолго, правда, родители отца пожили – в один год умерли от холеры. С пяти лет его воспитывала тётка, двоюродная сестра матери. Та тоже рано умерла. Остался отец в восемнадцать лет один. От этого и повзрослел рано. Ценил тепло семьи. Помню, как в выходной мы собирались за этим столом, мама обязательно накрывала белую скатерть. Папа играл на скрипке. Самовар стоял точно так же, только тогда он был живым и горячим. Папа сидел вон там, – Мирра Львовна приподнялась с тахты и протянула руку к табуретке на противоположной стороне стола. – Смотрел на всех нас и плакал от счастья. Каждый день, каждую минуту благодарил небеса за семью и детей. Стеллочку мама мне всегда поручала – я её и кормила и купала, даже спала с ней. Она как ангелок была – светленькая, пухленькая. Весёлая. А потом нас не стало. Никого не стало.

И Мирра Львовна заплакала. Заплакала так горько, как только могло плакать одиночество в её глазах.

* * *

18 октября 1941 года. Познань

Мятный леденец в кармане пальто давно растаял. Хотелось пить. И спать. И есть. С самого утра наша группа сидела на вокзале.

…Сразу после завтрака меня и Энн Миллер отвели в другое здание. Пришла фрейлейн Катарина. Она сказала, что нам нужно уехать. Ненадолго. А сама плакала, как будто мы уедем очень далеко и уже не сможем вернуться. Такая красивая и добрая фрейлейн Катарина. Я вытирала ей слёзки. А она положила леденец в карман моего пальто. Фрейлейн Катарина, мы обязательно вернёмся, и снова всё будет, как обычно. Каждый день по расписанию: завтрак, прогулка, занятия, обед, сон, свободное время, занятия, ужин и снова сон. Я привыкла к такому распорядку. Вот только фрейлейн Гериона. Она злая.

Несколько дней назад фрейлейн Гериона пришла вечером в спальню и сказала, чтобы все подготовились к осмотру. Она отвела каждого в отдельную комнату. Когда подошла моя очередь, фрейлейн Гериона больно ущипнула за руку и сказала:

– Хоть бы тебя выбраковали, дрянная девчонка. Вечно суёшь свой нос, куда не следует.

Я немножко испугалась, но потом успокоилась. Очень красивая тётя с белыми волосами и голубыми глазами измерила мой рост, вес. Потом осмотрела зубы, подёргала за волосы. Вздохнула, когда увидела цвет моих глаз. Со временем они из голубых окрасились в тёмно-синие, с коричневыми крапинками. Я любила смотреться в зеркало, поэтому первой заметила маленькие смешные крапинки, похожие на веснушки. Фрейлейн Гериона тоже их заметила.

Странное слово – «выбраковали». Похоже на «выбросили». Но я же не кукла, которую можно выбросить на грязную помойку за нашей кухней. Однажды фрейлейн Гериона выбросила любимую куклу Энн Миллер, когда та отказалась идти на занятия. Мы вечером тайком ходили смотреть на куклу. В куче картофельных очистков и кожуры от яблок, облитая помоями, кукла неподвижно смотрела на нас уцелевшим синим глазиком. Вместо второго была дырка. А из дырки вылезла толстая зелёная муха. Мы с Энн закричали от страха, потом убежали за угол столовой и поклялись друг другу никому не рассказывать, что видели, как умирают куклы…

– Всем встать! Через минуту прибывает поезд. Погрузка закончится через пять минут. Кто задержит процесс, будет высечен розгами, – злая тётя в форме солдата ногами пинала меня и Энн к выходу. – Пошевеливайтесь, дряни.

Пальцы в кармане пальто противно слиплись.