Первую ночь на новом месте Осафка долго не спал. В своих думах он шаг за шагом следовал за бабушкой в родную деревню. Вот, переночевав ночь на постоялом дворе, утром, чуть свет, бабушка отправляется в обратный путь. До Иванькова её довезёт тамошний их знакомый дядя Елизар, а оттуда до своего Поречья она поплетётся пешком вёрст десять. «Ну, слава Богу! — скажет она дяде Елизару, когда они выедут с постоялого двора. — Развязалась с мальчишкой-то!» И по дороге наверно зайдёт к тётке Агафье и тоже скажет с радостью: «Пристроила своего-то!» Да, с радостью. Им радость, а ему-то каково?! Ни тебе простора, ни речки, ни леса не видно… И мальчишки-то какие-то иные, чем в деревне… Правда, и там он туго сближался с товарищами, но всё-таки они ему понятнее, ближе, а эти учат его, как сучить «концы» из пряжи для дратвы…

«Мужиковское ли это дело, когда в деревне за пряжей только бабы сидят? Да и баба-то у хозяина, видно, злая-злая… Сам-то ещё ничего, хоть и в очках… — чередовались Осафкины мысли. — А Федька-то? Начёсанный… Ищобы-те! Сказывал — грамотный!.. А Васька — дурак. Парень с носом пожаром пужает, а глухой скулит всё жалобно-жалобно… Ищо мальчонка хозяйский прибегал сверху, на манер господского, тот совсем иной… Показывал, как нечистый в баночке прыгает, и дал жамок, сла-адкий!.. О-ох, только всё это мне неподходящая компания! То ли дело там, в деревне?! В лесу, к примеру… Войдёшь, — тихо-тихо так, вольготно, одни только пташки поют-заливаются… На поляне ли? Цветы всякие-разные, дух от них, пчёлки жужжат, а солнышко-то, что хозяйский самовар сияет!.. Здесь два раза в день чай дают с сахаром… У бабушки николи этого не было… Раз у старосты только попробовал… Там был хуже… Вылили из чайника в хлебальную чашку, я и хлебал его вместе с травой… А у нас-то река, купаться, рыбу удить можно… Васька сказывал, и здесь река… Поди не такая, как у нас, — городская? Нет, в деревне лучше. Здесь только и есть, что один чай с сахаром, а там тебе всё вольность, сам себе барин! А что сапоги, так это совсем плёвое дело! Можно в лаптях ходить, а летом, так и совсем босиком»… — окончательно порешил Осафка с преимуществами деревни над городом.

Раз приняв это решение, Осафка плохо привыкал к городу. Новая жизнь его потянулась вяло и скучно. Изо дня в день, с утра до вечера, одно и то же, та же ненужная, по его мнению, работа, те же стены… Разнообразие в жизнь мастерской вносили только заказчики и приходившие по каким-нибудь другим надобностям посторонние. Но Осафка интересовался из них единственно только одним. Это был маленький, худенький старикашка лет семидесяти, Иван Семёныч Виденеев, владелец крошечной стекольной лавочки, который каждый день приходил к Никите Гаврилычу с газетой «Свет» и читал её вслух, горячо интересуясь политикой вообще и трансваальскими военными действиями в частности. В торговых рядах, где была его лавочка, он до того всем надоедал своими политическими разговорами, что его никто не слушал, и без церемонии давали ему это понять. Единственным человеком, который его ещё терпел, а иногда и вступал с ним в спор, был именно кроткий и безобидный Никита Гаврилыч. По утрам стекольщик ходил около своей лавки и с лихорадочным нетерпением ожидал почтальона. Завидев его ещё издали, он стремглав бросался ему навстречу, призывно махая руками, выхватывал газету, надевал очки и с каким-то сладострастием развёртывал знакомый лист. Прочитав особенно интересовавший его отдел военных действий, Иван Семёныч тотчас же запирал свою лавочку и мелкой рысцой, путаясь ногами в длинном сюртуке, бежал через площадь к своему приятелю.

— Говорил я, предупреждал, не послушались, ан, по-моему и вышло! — торжествующе начинал он, едва войдя в двери, ни с кем не здороваясь. — Вот послушайте-ка, что пишут… — Иван Семёныч развёртывал газету и, сильно ударяя на букву о, читал «по печатному». — «От пятнадцатого сего ноября нам сообщают»… и т. д.

Когда Никита Гаврилыч осмеливался опровергнуть какое-нибудь соображение приятеля-политика, тот совал ему под нос газету, и оба принимались водить пальцами по строкам. Иван Семёныч петушился, тряся бородёнкой, и когда сапожник не убеждался никакими доводами, наскакивал на него, брызжа слюнами и воображая себя предводителем буров, а сапожника англичанином.

Если при этих стычках случалась Арина Тимофеевна, то она бесцеремонно охлаждала спорщиков, обращаясь к гостю:

— Шёл бы ты, Иван Семёныч, в лавку!.. Сам бездельничаешь, да и людей отрываешь от дела… Вояки тоже!

Стекольщик мгновенно смолкал и, сердито нахлобучив картуз, безмолвно удалялся, чтобы назавтра придти с новыми вестями.

Осафка называл про себя стекольщика «ерой».

В праздники у Карпова никогда не работали. Хозяин в мастерскую не выходил, подмастерья отправлялись гулять, а Федька, когда он не был дежурным, отправлялся к своей матери, прачке Соломониде. Васька, питавший почему-то необыкновенную страсть к деревянным колодкам, тщательно расставлял их в правильные ряды по полкам. Исполнивши эту свою обязанность, он убегал на двор играть с мальчишками в шары. Осафка в мастерской оставался один. Эти минуты одиночества он особенно любил. С товарищами Осафка не «водился», даже мало разговаривал с ними и, вообще, оставался, как выразилась бабушка, «диким». Забившись в угол ближе к печке, он закрывал глаза и предавался своим любимым мечтам о свободе. Осафка окончательно порешил, что жить здесь «не у чего». Все ему не милы. Ваську он презирал за его увлечение бесполезным мастерством. Жажда наживы была Осафке чужда, а Федька, это явное воплощение города, был ему прямо противен своим хвастовством о получках на чай и иных плутовских аферах. Вспоминалась Осафке такая сцена: кто-то из постоянных «давальцев» предупредил хозяина, чтобы он никогда не присылал к нему с заказом Федьку, так как тот не только просил, но даже требовал себе на чай. Этим очень возмутилась хозяйка, давшая ему верное прозвище «проходимца». Она послала за Федькиной матерью и, рассказав ей в чём дело, просила его «унять». Соломонида, низенькая, толстая женщина, бесстрастно выслушав жалобу хозяйки, подошла к сыну и, схватив его за волосы, начала таскать его из стороны в сторону безмолвно, с привычным жестом прачки, полощущей бельё. Федька принимал наказание как должное. Когда Соломонида утомилась, то посадила его на прежнее место и, отдуваясь, обратилась к хозяйке:

— Покорно благодарю вас, Арина Тимофеевна, за ваше неоставление!.. Только в другой раз прошу вас уж самих с ним расправиться, а то, вот, я из-за него, паршивца, день потеряла, а день-то, ведь, сорок копеек!.. Прощайте, матушка!

Тотчас по уходе матери, Федька выбежал в сени, достал припрятанное в стенной щели крошечное зеркальце, причесал голову и обдёрнул рубаху, а вечером рассказывал товарищам, что когда в сумерки его посылали в кожевенную лавку, так он устроил такую штуку: получив с рубля пятьдесят копеек сдачи и отойдя несколько шагов от лавки, он наклонился к земле и начал шарить руками и плакать. Нашлись сострадательные прохожие, которые стали спрашивать, о чём он плачет, и Федька пояснил, что у него был хозяйский рубль, и пятьдесят копеек из него он потерял, что идти домой он боится, так как его будут бить за это. Растроганные прохожие давали ему, кто что мог, и таким образом он набрал семьдесят шесть копеек. Это Федьке так понравилось, что он решил поступать и впредь так же, чтобы накопить денег и купить часы и брюки «навыпуск».

После того, как обнаружилось вымогательство Федьки с «давальцев», хозяин стал посылать иногда с заказами Осафку. В одном доме ему дали гривенник. По возвращении в мастерскую, он отдал его хозяину и доложил, смотря по обыкновению куда-то в сторону:

— Хорошо, сказали, и дали гривенник.

Никита Гаврилыч рассмеялся и велел Осафке гривенник взять себе. Долго думал Осафка, что ему с ним делать, и наконец, после переговоров с Федькой, нанял его за копейку написать бабушке письмо, в котором хотел излить свою тоску по деревне. Осафка так много и несвязно говорил о чём писать, что Федька сразу его осадил:

— Так я тебе за одну копейку-то и стал рацеи разводить!

Больше он не хотел и слушать Осафку и начал писать, что самому приходило в голову. Быстро кончив письмо, Федька не пожелал даже его перечитать вслух, запечатал в конверт, написал адрес и сказал:

— Давай копейку-то, да семь на марку, я сам отправлю письмо, — тебе не суметь, деревенщине!

Ответа на письмо от бабушки Осафка, конечно, не получил, и было ли оно послано Федькой — осталось неизвестным. Прождав и не получив ответа, Осафка и с этим порешил, что это нестоящее, не мужицкое дело.