Не нужна

Подкольский Вячеслав Викторович

(псевдоним, настоящая фамилия — Пузик) — русский писатель рубежа 19–20 веков. Обстоятельства жизни не установлены. Крайние даты прижизненного публичного творчества — 1891–1903 гг.

 

I

«Опять не приехал! Когда же, когда же, наконец?! Ну, может быть, Бог даст, завтра приедет!..» — рассуждала сама с собой просвирня села Терёшкина, Ирина Егоровна, возвращаясь домой из-за околицы, куда она уже несколько дней подряд выходила утром и вечером встречать сына-студента.

Вася уведомил мать, что в середине июня приедет к ней повидаться после годовой разлуки: прошлые каникулы он провёл не у неё, а на даче одного из близких товарищей по университету.

Вася перешёл на четвёртый курс естественного факультета; теперь ему оставался один только год до окончания, а ей, его матери, один только год нетерпеливого ожидания того момента, когда она уже никогда более не расстанется со своим единственным сыном.

Ирина Егоровна, нестарая годами, — ей было сорок восемь лет, — но измученная заботой и нуждой, благодаря раннему вдовству, и казавшаяся гораздо старше своих лет, в последние дни, после получения письма от сына, как будто, сразу помолодела. Она с гордостью рассказывала всем о своём Васеньке, а старому батюшке о. Герасиму и дьякону Афродитову давала читать вслух самое письмо, с благоговением прислушиваясь к каждому написанному сыном слову и в некоторых местах вытирая кончиком платка тихие, радостные слёзы.

Когда Ирина Егоровна дошла до сельской площади, где вокруг церкви были расположены дома причта, а в том числе и её домик, небольшой, приветливый, с крылечком и тюлевыми занавесками на окнах, с крыльца батюшкиного дома раздался певучий голос попадьи, пожилой, шарообразной женщины, сидевшей и как бы расплывшейся на верхней приступке.

— Ну, что, матушка-просвирня, опять не приехал сынок-то?

— Нет и нет! Ума не приложу, что такое?! Оборони Господи, уж не случилось ли чего на дороге?! — ответила Ирина Егоровна, кланяясь и подходя к крыльцу, где, как она увидела, находился и сам о. Герасим с дьяконом.

— Уж которую ночь, вот, глаз не смыкаю! — со вздохом добавила она, присаживаясь к компании. — Всё слушаю, не зазвенит ли вдали колокольчик? Голова даже стала болеть…

— А этому делу, матушка-просвирня, помочь можно! — тотчас же вызвался о. Герасим, весёлый, бодрый старик с добрым, лоснящимся лицом, обрамлённым жиденькой, седоватой растительностью.

Он был ярым приверженцем гомеопатии и лечил своими крупинками от всяких недугов не только людей, но даже матушкиных кур и индюшек, которых, за неимением детей, та страстно любила.

— Вот я вам дам парочку крупиц… — продолжал батюшка, вынимая из кармана летнего парусинового полукафтанья бесчисленное количество пакетиков, завёрнутых в бумагу, с заветными целебными крупинками, которые он на всякий случай носил при себе.

— Вы, как спать-то ложиться станете, — предписывал он убеждённым, докторским тоном, — так внутрь и примите одну крупицу… Через пять минут заснёте, коли ежели с верой примете!

— О, ну, тебя с твоей гнилопатией-то! — сердито перебила попадья мужа. — Залечил ведь у меня курчонка! Здоровый был, весёлый такой, а он: «болен», да «болен», стал его крупицами своими пичкать, ну, курчонок-то через два дня — и ножки кверху!.. Ни от чего, как от этого самого лекарства сдох!.. Кто его знает, чего у него в крупицах-то этих?

— Ну, ну, ты, оставь пожалуйста! — возразил о. Герасим, пророчески подняв кверху указательный палец. — Что в писании-то сказано? Если будете иметь веру с горчичное зерно и скажете горе сей: сдвинься и ввержися в море, то будет по слову вашему. Так ли, о. дьякон?

Дьякон Афродитов, огромный и какой-то весь несуразный человек средних лет с совершенно голым черепом, обрамлённым, как бы бахромой, по краям жиденькими, курчавыми волосами и с густой, окладистой бородой, только что мотнул в знак согласия головой, намереваясь что-то сказать, как матушка-попадья накинулась на него:

— А ты уж, о. дьякон, лучше молчи! Знаю я: ты этими крупинками-то, что о. Герасим тебе от ревматизма давал, на царя Соломона гадаешь!

Дьякон переконфузился и робко попытался оправдаться:

— Так ведь это одна осталась уж после исцеления!..

— Напрасно вы, матушка, так отзываетесь о лекарствах о. Герасима! Очень они помогают… — заступилась просвирня за ярого последователя гомеопатии. — В третьем годе и Васенька мне говорил, что у них в Москве в большом ходу такое лечение, все важные генералы крупинки глотают…

— Дураки, — потому и глотают! А курчонок-то мой всё-таки сдох и не от чего, как от этого лекарства! — безапелляционно решила попадья.

О. Герасим обиделся и нахмурил брови, что так не подходило к его постоянно улыбавшемуся, добродушному лицу. Это все заметили, и на крыльце невольно воцарилось неловкое молчание.

На землю спускался тёплый летний вечер. Готовое спрятаться за лесом солнце, точно заинтересованное гомеопатией, приостановило свой ход, выжидая, что скажут дальше. На ярко позолоченные верхушки деревьев набежал лёгкий вечерний ветерок и закачал ими, недовольно торопя их ко сну. И солнце послушно спряталось.

— Видевши свет вечерний, поём Отца, Сына и Святого Духа! — тихонько пробасил дьякон и, сдерживая зевоту, изрёк, чтобы как-нибудь прекратить молчание. — Вот она премудрость-то Божие: бысть утро, бысть день и бысть нощь!

Это изречение дьякона примирило компанию. Подала свой голос и матушка-попадья.

— Я что-то плохо тогда Васино письмо-то слышала… — обратилась она к просвирне. — Он, что же, на всё лето приедет к вам?

— Конечно, поди, всё лето проживёт! — оживлённо ответила та, попав на свою любимую тему о сыне. — Куда же ему ехать-то? Ближе матери у него никого нет. В прошлом годе не был у меня, так и то потому что приятеля не хотел огорчить, а приятель-то сын важных родителей — вперёд пригодиться может… Хотя, на что они ему, важные-то, нужны? Кончит курс, служить сюда приедет. Мы, говорит, мама с тобой тогда никогда не расстанемся!..

— А вы ему и верьте больше! — как всегда, резко и откровенно перебила просвирню попадья. — Покуда мать-то им нужна, они и говорят: и не расстанемся, и то и сё, а, глядишь, потом на первую девчонку променяют.

— Экое у тебя жало ядовитое! — возмутился о. Герасим, продолжавший ещё сердиться на жену за её непочтение к гомеопатии. — Не может, чтобы не охладить кого-нибудь!

— А что же? Разве не правда? — вскипятилась попадья. — Ну-ка, о. дьякон, скажи-ка: часто ли тебе выданная-то дочка пишет?

— Ведь это, матушка, женщина — существо легкомысленное!.. — примирительно ответил Афродитов. — Своя семья, ребятишки, заботы… Когда тут писать? Сын этого не сделает, мужчины положительнее, благороднее!..

— Ох, уж ты мне! Чья бы корова мычала, а твоя бы лучше молчала! — заколыхалась от смеха матушка. — Какое, например, твоё благородство? Лентяй ты из лентяев, лежебок ты из лежебоков! Всё за тебя дьяконица делает: и по домашности, и с ребятами, и на огороде, и в поле с мужиками! А ты что? Задачки из физики решаешь, да на солнышке жир свой топишь? Пятнадцать лет я от тебя слышу: «Вот пойду к родителям на могилку поплакать»… Да и вспоминаешь-то об этом, когда выпивши!.. Э-эх, жена у тебя смирная, а попался бы ты мне в руки, так я бы тебе такую физику показала…

На этот раз дьякон не оправдывался, так как всё высказанное матушкой была сущая правда. Он только застенчиво откашливался своим могучим басом, потирая ладонью лысую голову. Из такого неприятного положения дьякона вывела его собственная маленькая дочурка, прибежавшая звать отца ужинать. Дьякон пожелал всем покойной ночи и, посадив на плечи свою любимицу, которая залилась от радости звонким смехом на всю площадь, направился с этой ношей к своему дому.

— И нам ужинать пора! — заявила попадья и крикнула стряпухе. — Секлетея, собирай на стол!

Ирина Егоровна простилась с хозяевами и подошла под благословение к батюшке.

— Так примите же крупицу-то, матушка, а утро вечера мудренее: может сынок подъедет завтра, тогда и лекарства больше не понадобится! — благословляя, утешил её о. Герасим на прощанье.

 

II

Придя в своё сиротское жилище, состоявшее из сенец и одной комнатки с кухней, Ирина Егоровна оправила слабо мерцавшие лампадки перед образами и подлила в них на ночь масла. Это нетрудное, обычное для неё дело, после прогулки за околицу и нескольких бессонных ночей, утомило её, и она уже не в силах была приступить к усердной вечерней молитве.

— Господи, прости мне мои немощи! — перекрестившись, прошептала просвирня и, не раздеваясь, бессильно опустилась на постель.

Тут она вспомнила про гомеопатическую крупинку батюшки и, как это было ни трудно ей, встала, зачерпнула ковшом воды из ведра и приняла лекарство.

«Может быть, поможет? Хоть до зари-то усну!» — подумала она, снова ложась на постель и закрывая глаза.

Однако Ирина Егоровна не могла заснуть, несмотря на целебную силу батюшкиной крупицы. Сколько ни ворочалась просвирня с одного бока на другой и как ни закутывала платком голову, всё перед глазами её вилась беспредельная стенная дорога, а на ней плетушка, запряжённая парой крестьянских лошадок. В плетушке сидит её Васенька, несколько загоревший от солнца, но как всегда красивый, весёлый и радостный. Он зорко всматривается в даль и ждёт — не дождётся, когда покажутся маковки родной Терёшкинской церкви. Вот он всё ближе и ближе к селу… Вот уже слышны отдалённые переливы колокольчика.

— Да, да! Никак в самом деле колокольчик? — шепчет Ирина Егоровна, приподнимая с подушки голову и чутко прислушиваясь к ночной тишине. — Конечно, колокольчик! Это он, он, мой батюшка, едет! Господи помилуй! Да как же это так: не в урочную пору? Поезд разве запоздал? Вася только и может, приехать либо утром, либо к вечеру… Должно быть, поезд запоздал!..

Забыв усталость, просвирня взволнованно вскакивает с постели и бежит на крылечко, поправляя на ходу сбившиеся под платком волосы. Колокольчик всё ближе и ближе. Это уже не сон и не простой звон в ушах, а сущая правда, так как Ирина Егоровна явственно слышит и стук колёс, и удалый оклик ямщика на лошадей. С радостно забившимся сердцем она ощупью пробирается по сенцам к выходной двери и долго отыскивает дрожащими руками задвижку.

— Господи, помилуй! Царица Небесная! Никола милостивый! — бессвязно причитает она.

Наконец, задвижка открыта, просвирня уже на крылечке, и в то самое мгновение, как она вышла на него, мимо стремглав пролетела почтовая тройка. У Ирины Егоровны и руки опустились.

— О, Господи! Ведь это земский почтарь… Я и забыла, что он в это время проезжает! — проговорила она упавшим голосом, присаживаясь на приступку. — Теперь уснуть — нечего и думать! Посидеть хоть тут, что ли? Ночь-то уж очень хороша!

На тёмно-синем, ласковом небе улыбался, глядя на мир, круглолицый месяц, а шалуньи-звёздочки словно ему подмигивали. Ночь, прислушиваясь, упивалась своей тишиной, полной едва уловимых звуков: где-то чуть слышно шуршали от нежных поцелуев ветерка листочки деревьев; из-за села долетал однообразный скрип коростеля; где-то в тёмном воздушном пространстве звонким басом гудел майский жук и пиликало какое-то неведомое существо, не то зверёк, не то птица. Село давно уже спало крепким, трудовым сном; спал даже на крыльце своей сторожки церковный сторож Петрович, с вечера ударивший в колокол раза три, а теперь совсем забывший про свою обязанность звонить время от времени всю ночь до зари. Не спала одна только матушка-просвирня Ирина Егоровна и, тяжко вздыхая, грезила сыном и предстоявшей ей вместе с ним жизнью, которая рисовалась ей такой тихой, счастливой, заманчивой после долгого вдовьего одиночества.

С мужем жила она всего-навсего только пять лет. Муж был священником здесь же, в Терёшкине, и начинал только жить, как простая случайность свела его в могилу. Ранней весной он поехал в соседнюю приходскую деревню с требой, попал в зажору, простудился и через неделю оставил Ирину Егоровну вдовой с четырёхлетним Васей. За двадцать истёкших лет, как всегда бывает, горе постепенно забывалось, стушёвывалось, и теперь просвирне казалось страшно далёким то время, когда ей пришлось перебраться из просторного священнического дома в тесную избушку и сделаться просвирней. Тяжёлое раннее вдовство, нужда и заботы, сопряжённые с воспитанием сына, которому она всецело посвятила свою жизнь, всё это казалось теперь Ирине Егоровне дурным, давно-давно виденным сном. Надежда на лучшее будущее блеснула ей ещё тогда, когда Вася перешёл из духовного училища в семинарию первым учеником. Он был очень старательный и способный мальчик. Приезжая на вакации, Вася постоянно радовал мать своими успехами и отзывами учителей. Ирина Егоровна ждала — не дождалась, скоро ли он кончит семинарию и получит приход. А приход ему, как первому, дадут, конечно, хороший, в большом, богатом селе, а, может быть, и в городе. Но вот Вася кончил семинарию и, приехав к матери на вакат, объявил ей, что в священники он не пойдёт, а будет готовиться на получение аттестата зрелости классической гимназии, а затем поступит в университет. Ирина Егоровна долго горевала, так как мелькнувшая возможность близкого благополучия убегала от неё. Всеми силами она уговаривала сына оставить свою затею и идти по раз намеченному, определённому самим Богом пути, но Вася так мягко, так ласково упрашивал её потерпеть ещё немного, обещая, кончив университет, никогда не расставаться с ней и вернуться служить в родные места, что Ирина Егоровна волей-неволей покорилась, тем более, что на год, в который Вася должен был подготовиться к аттестату зрелости, ему обещан был в городе урок за очень хорошее вознаграждение. Вася даже обещался помогать матери. Наконец, прошёл и этот год. Вася получил аттестат зрелости и поступил на физико-математический факультет московского университета по естественному отделению. Соборный протоиерей, в семействе которого Вася преподавал, готовясь на аттестат, дал новоиспечённому студенту рекомендательное письмо к своему бывшему академическому товарищу, занимавшему видный пост в московской синодальной конторе. Благодаря этому, сын Терёшкинской просвирни, Вася Миловидов, приехавший в столицу застенчивым степным дичком, вскоре получивший несколько уроков в богатых домах, быстро преобразился в красивого, щеголеватого московского студента. Когда, по переходе с первого курса на второй, Вася приехал на лето в родное Терёшкино к матери, ни она сама и никто из местных обитателей, знавших Васю с детства, сначала не узнали его — до того он переменился за год московской жизни в своём блестящем, ловко сшитом студенческом сюртуке, с тщательно подстриженной тёмной бородкой, и не знали, как к нему обращаться: на «ты» или на «вы»? Но Вася, несмотря на свой внешний лоск, остался тем же Васей, весёлым, добрым, приветливым и, как в детские годы, с удовольствием ходил с дьяконом Афродитовым на рыбную ловлю и решал ему некоторые особенно мудрёные задачки по физике, а с батюшкой постоянно беседовал о неизменной гомеопатии и даже привёз ему в подарок какую-то новую брошюру по этому вопросу; матушке-попадье он советовал испробовать новый способ кормления индюшек, который он где-то случайно вычитал. Словом, Вася оставался со всем селом в дружбе, нисколько не кичась и не гордясь своими московскими успехами. Ирина Егоровна не могла нарадоваться на сына. «Васенька», «мой Васенька» — только и было у неё разговоров. Она без отдыху, с истинно-материнскою жестокостью пичкала его различными булочками, ватрушечками, и тому подобными произведениями собственных рук с целью подкрепления здоровья, в чём цветущий и крепкий физически Вася едва ли нуждался. Зато, как тяжело было Ирине Егоровне прошедшее лето, когда Вася написал ей, что не может приехать домой, так как один из учеников его нуждался в занятиях на каникулах. Урок был очень выгодный, и Вася, вместо Терёшкина, поехал на подмосковную дачу Алёшиных. Главной же причиной его поездки было то, что старший Алёшин, близкий товарищ Васи по университету, взял с него слово непременно провести лето вместе на их даче. Как длинно и скучно показалось Ирине Егоровне это прошлое лето без сына! С какою завистью смотрела она на дьякона, ходившего с приехавшим из семинарии сыном на рыбную ловлю! За последний год, в который она не видела Васеньку, Ирина Егоровна заметно постарела, осунулась, и не в радость ей были присылаемые им деньги. Но вот, наконец-то, с неделю тому назад получилось последнее письмо Васи, в котором он извещал о своём переходе на последний курс и о скором приезде в Терёшкино.

Ирина Егоровна очнулась от грёз, когда на поповском дворе загорланили на всю окрестность бесчисленные матушкины петухи. «Никак уже вторые петухи кричат?» — подумала просвирня и взглянула на восход. Там край неба значительно побелел, а месяц и звёзды заметно потускнели. «Кажется, роса выпала? Пойти прилечь, сыро стало, — а там, что Бог даст!» — решила Ирина Егоровна и, с трудом поднявшись с приступки крыльца, побрела в избушку.

Истомлённая неотвязными думами о сыне, теперь, на заре, она скоро забылась крепким утренним сном.

 

III

Просвирне показалось, что она спала не более часа, когда в окно у её кровати раздался стук, и послышался знакомый голос соседки Авдотьи, каждое утро приходившей к Ирине Егоровне натаскать дров в печку, принести воды и, вообще, помочь по хозяйству.

— Вставайте скорее, матушка! — торопила её Авдотья. — Не вашего ли сынка Господь посылает? С пригорка на паре кто-то спускается! Я раза два к вам подходила, смотрю, а у вас всё занавеска висит, почиваете, значит, ну, я и не будила, думаю, можа опять ночь не спали…

— Ах, ты какая, право! — с досадой попеняла на неё просвирня, быстро поднимаясь с постели и видя, что стенные «ходики» показывают уже половину восьмого. — А я, как нарочно, так сладко заснула!..

— Чу, колоколец звенит! Уж никак в село въехали! — перебила её Авдотья, успевшая отворить с улицы незапертое окошко и отдёрнуть занавеску, через которую ворвалось в избушку просвирни ликующее летнее утро с ласково-тёплыми лучами солнца, с резким ароматом степных цветов и трав и щебетом птиц.

— Бегу, бегу! — ответила Ирина Егоровна, второпях застёгивая кофту и накидывая на голову платок. — Ах, грех-то какой: не успела и за околицу выйти встретить! — пожалела она, выйдя на крыльцо и жадно прислушиваясь к приближавшемуся колокольчику.

— Сюда, сюда едут! За церковь завернули! — радостно воскликнула следившая за экипажем Авдотья, прикрывая рукой глаза от солнца.

Экипаж обогнул церковную ограду и был весь на виду. В нём сверх ожидания просвирня разглядела не одного, а двух путников. Это так её поразило, что она не могла сдвинуться с места и в нерешительности осталась на последней приступке.

«Барыня, или барышня, какая-то… — недоумевала она. — В фуражке-то Вася. А это кто же такая? Попутчица, что ли его? Зачем же он её сюда-то везёт?»

Ямщик круто осадил лошадей перед просвирниным домиком. Однообразно дребезжавший колокольчик резким аккордом прервал свою песню и победоносно замолчал.

— Ну, мама, встречай гостей! — выскакивая из экипажа и обнимая окончательно растерявшуюся мать, весело воскликнул Вася.

— А это я тебе дочку привёз. Прошу любить да жаловать! — добавил он, вырываясь из объятий матери, чтобы помочь выбраться из экипажа жене.

— Ну, ну, так, держись за меня крепче; я вытащу тебя! — смеялся молодой человек, нежно обхватывая сильными руками как ребёнка молоденькую, хорошенькую шатенку и ставя её на землю.

— Ай-ай-ай, я совсем не могу стоять, — я ногу пересидела! — пожаловалась она с милой, капризной улыбкой.

— Ну, ничего, пройдёт! — успокоил её муж. — Опирайся на меня, Миля, я тебя доведу.

Ирина Егоровна смотрела на эту сцену, ничего не понимая, как оглушённая громом.

«Что такое? Наяву или во сне? Дочка… Миля…» — путалось у неё в голове.

— Вот, мама, полюбуйся, какую я себе жену-то выискал в Москве: хромую! — вывел Вася из столбняка мать этой шуткой.

— Уж вы меня извините, — глухим, прерывающимся от слёз голосом заговорила, наконец, Ирина Егоровна, — ведь я ничего не знала, а теперь придти в себя от изумления не могу!..

— Давайте же познакомимся! — ласково обратилась к ней подведённая Васей невестка, подставляя свои розовые щёчки для поцелуя. — А Васька противный меня всю дорогу дразнил, что вы — сердитая, и я страшно боялась сюда ехать!

Ирина Егоровна хотела улыбнуться в ответ, но это у неё не вышло, и вместо улыбки из груди её вырвались рыдания.

— О чём же вы плачете? — с наивным изумлением спросила Миля свекровь.

Вася сыновним инстинктом почувствовал, почему плачет мать, подошёл к ней и, ещё раз нежно обняв её, проговорил:

— Полно, мама, не надо плакать, пойдёмте лучше в дом!.. А-а, и ты здесь, Авдотья? Здравствуй, здравствуй! — поздоровался он, заметив давнишнюю слугу матери. — Помоги-ка, Авдотьюшка, ямщику вещи снести!

Когда просвирня и гости вошли в домик, Миля воскликнула, удивлённо всплеснув руками:

— Батюшки, какие крошечные комнатки, точно для кукол! Но, как чисто, хорошо здесь! А где же вы просвиры печёте? Ах, здесь! Это кухня? А где же мы спать будем? У вас нет тараканов? Я не могу спать там, где есть тараканы, — они так неприятно шуршат!.. — щебетала она, мигом обозрев всё помещение свекрови.

Молодой муж, следуя за женой по пятам, ловил каждое её замечание и восхищался ею, не спуская с неё восторженных глаз.

Ирина Егоровна покорно отвечала на вопросы и внимательно рассматривала изящную фигурку своей неожиданной невестки.

Между тем ямщик с Авдотьей стали вносить вещи. Когда все маленькие сенцы были заставлены саквояжами, несессерами и картонками, так что негде было поместить большой дорожный сундук, Авдотья обратилась за советом к просвирне:

— Куда же мы, матушка, его поставим? Тут — и думать нечего!

— Ах, это здесь мои платья! — подскочила Миля. — Их надо бы развесить… У вас есть гардероб? Нет? Как жаль! Ну, впрочем, ничего, мы ведь здесь недолго пробудем!..

Ирина Егоровна, торопливо накрывавшая на стол в горенке, вздрогнула, услышав эти слова, и едва не выронила из рук чайника.

«Вася просил любить её да жаловать, но я не могу… Мы с ней совсем друг другу чужие!» — промелькнуло в голове просвирни.

Сердце у неё тоскливо сжалось, и слёзы готовы были брызнуть из глаз, но Ирина Егоровна превозмогла себя и захлопотала ещё усиленнее.

Скоро Авдотья подала самовар, и все уселись за стол. Молодые люди с аппетитом уничтожали сдобные булочки, сотовый мёд, густые сливки, словом всё, что было подано. Миля всем восторгалась и ни на минуту не умолкала, расспрашивая свекровь о здешней жизни вперемежку с рассказами о своей собственной. Она намазывала мёдом пышный пшеничный хлеб, откусывала сначала сама, потом давала из нежных, беленьких ручек своему Васику, сопровождая всё это беспричинно-весёлым, заразительным смехом, какой бывает только у юности. Ирина Егоровна насильно выпила чашку чая и всё время старалась улыбаться в ответ на веселье невестки, но минутами ей это не удавалось. Миля подметила грусть свекрови и наивно спросила:

— Отчего вы такая грустная? Должно быть просвиры не удались? Правда? Мне Васик говорил, что, когда вам не удадутся просвиры, вы всегда бываете не в духе…

С этими словами она, как мотылёк, вспорхнула со стула и, подбежав к свекрови, ласково обняла её.

— Ах, мы совсем забыли, Васик, — вскрикнула она, — ведь мы привезли маме конфет, чудных, свежих, от Флея! Я пойду достану их.

Миля побежала в сенцы, где был оставлен багаж, и мимоходом кликнула растоплявшей печку Авдотье:

— Помогите мне, пожалуйста, открыть саквояж.

Мать с сыном впервые по приезде остались одни. Вася, угадывавший состояние души горячо любившей его матери, желая облегчить это состояние, сказал ей:

— Мама, Миля моя — очень добрая! Конечно, она из иной среды, иного воспитания, словом, не такая, как мы с тобой, но ведь и я уж теперь не тот, что был прежде…

Ирина Егоровна ничего не ответила. В эту минуту вернулась Миля с тремя большими коробками конфет.

— Вот это — тянучки, это — шоколад, а это — пастилки! — объявила она, торжественно ставя их перед просвирней.

— Спасибо вам за ласку! — поблагодарила Ирина Егоровна.

— А теперь отправимся в поход! — предложил Вася жене. — Я обещал показать тебе мои любимые места детства…

— Отлично, отлично, мне нужно только привести немного в порядок свой туалет! — согласилась Миля и попросила Авдотью подать умыться.

— А к о. Герасиму-то зайдёте? — озабоченно спросила просвирня сына.

— Нет, мама, визиты мы отложим до завтра, — ответил он.

— Ну, как знаете, идите прогуляйтесь, а я обед стану стряпать.

Минут через десять Миля была готова. В нарядной, светлой кофточке и в шляпке, причёсанная и разрумянившаяся от свежей родниковой воды, она показалась свекрови ещё красивее, а когда молодые вышли из дома и пошли через сельскую площадь под руку, Ирина Егоровна невольно залюбовалась такой подходящей друг к другу парочкой, и сердце её невольно наполнилось гордостью, которая на минуту вытеснила из него чувство личной обиды.

— Вот так кралю сынок-то подцепил, словно цветик лазоревый! — не могла скрыть своего восторга Авдотья, выглядывавшая со сложенными на груди руками из-за спины просвирни, вышедшей на крыльцо проводить детей.

— Слышала, чать: генеральская дочка?! — не без важности обернулась к ней Ирина Егоровна.

— Ищо бы! За этакое яблоко, как наш Василий Алексеич, не зазорно и генеральской дочке выйти! — подтвердила Авдотья.

В эту минуту к домику просвирни подошла поповская стряпуха Секлетея, не уступавшая по толщине своей хозяйке, и кланяясь, сконфуженно сказала:

— Матушка-попадья прислала спросить, не забежала ли к вам наша пёстренькая курчонка?

— А поди, Секлетеюшка, поищи сама на дворе!.. — посоветовала просвирня. — Я с гостями-то сегодня и кур своих не видала!

— Ах, с приезжающими вас!.. — ещё раз поклонилась Секлетея, не двигаясь с места. — Это кто же, матушка, с сынком-то вашим приехал? — выдала она, наконец, действительную цель своего прихода.

— Сноха моя, супруга Василия Алексеича… — удовлетворила её любопытство Ирина Егоровна.

Секлетея, стоявшая со спрятанными под передником руками, при этом известии вынула одну из них и обычным крестьянским жестом, выражавшим подтверждение своей догадки, смазала себя рукой по губам, наклонив при этом голову.

— Так поди поищи сама, мне недосуг! — повторила просвирня, повернувшись к двери.

— Коли нет, так чего её искать-то? Сама придёт… А долго, матушка, гости-то прогостят? — остановила её ещё раз Секлетея.

— А и сама не знаю… — ответила Ирина Егоровна и, притворила за собой дверь в сенцы.

Только было просвирня принялась за стряпню, как к окошку подошла высокая, худощавая дьяконица с ребёнком на руках.

— Здравствуйте, матушка! С богоданной дочкой вас поздравляю! — приветствовала она просвирню.

— А вы разве видели их? — полюбопытствовала та.

— Нет, ещё не видала, а мне матушка-попадья сейчас говорила.

— Как же, как же, женился у меня сынок-то!

— Вы раньше что-то не говорили об этом…

— Да и сама-то, матушка, я ничего не знала! Всё это как-то вдруг у него сделалось!..

— С приданым взял невесту-то? — продолжала допрашивать дьяконица.

— И этого ещё не знаю! Знаю только, что роду очень знатного, генеральского!..

— Ну, так уж, поди, конечно, не без приданого! — решила дьяконица. — Обед для гостей-то стряпаете?

— Да. Послала вот Авдотью за водой на родник, а она и запропастилась!..

Ребёнку наскучило слушать разговор старших, и он захныкал, зовя мать домой.

— Постойте-ка, я гостинчик ему принесу! — сказала Ирина Егоровна и, пройдя в горенку, вынесла оттуда две конфетки.

— Поклонись тёте головкой! — приказала дьяконица своему малышу и, вдруг, вспомнив про оставленное хозяйство, начала прощаться. — Покорно благодарю, матушка, на гостинце! Стряпайте с Богом! Чего не нужно ли будет, — так присылайте ко мне! — заключила она.

— Хорошо, хорошо, уж не откажите, коли что понадобится! — ответила просвирня.

Через полчаса вернулась с родника запыхавшаяся Авдотья и торжественно объявила:

— Наши-то голубки на могилку о. Алексея прошли.

— Что уж ты так долго ходила? — недовольно перебила её просвирня.

— Да, што, матушка? — оправдалась та. — Проходу ни от кого нет! Всякому расскажи: и кто такая? и какого роду? и откуда? Всякому лестно знать!

— Меси скорее тесто на ватрушки, — приказала просвирня, — у меня самой-то руки сегодня что-то не владеют…

— На одной сметане месить-то или молочка подбавить?

— На одной, на одной.

— Я тоже думаю, што так: гости-то не кой-каке!

— Ну, ты как же про невестку-то рассказывала? — полюбопытствовала Ирина Егоровна.

— Богатеющая, говорю, столичная, нарядов — уйма, сундуки — складные, словно гармонья, а уж из себя — и говорить нечего! Матушка-то-попадья сердится, зачем-де матушка-просвирня от нас скрывала, што женился сын-то, а я ей и говорю: «Мы-де и сами-то ничего не знали: нынешние, мол, дети родителей-то не больно спрашиваются!..» — в точности передала Авдотья.

В такой беседе стряпня продолжалась довольно долгое время. Покончив её, Ирина Егоровна прошла в горенку прибраться и заметила, что мимо окон раза три мелькнула женская фигура под зонтиком, которая, проходя мимо домика просвирни, видимо, замедляла шаги. Так как с зонтиком ходила в Терёшкине одна только писарша, то Ирина Егоровна и решила, что это она. Зонтик мелькнул ещё раз, другой, и, наконец, утомлённая бесплодным хождением взад-вперёд, писарша решительно подошла к окну.

— Здравствуйте, матушка! Как поживаете? — как ни в чём не бывало спросила она. — Сегодня утром я слышала колокольчик… Не приехал ли сынок?

— Как же, как же, приехал! — ответила просвирня.

— Скажите, пожалуйста! А я ничего и не знала, — солгала она. — Ходила сейчас в лавку за шпулькой, а лавочница мне и говорит: «К матушке-просвирне гости приехали — дама с кавалером»… Кто же, думаю, такие?

Тут писарша выжидательно замолчала, при чём косые глаза её ещё больше разбежались в разные стороны, и всё лицо выразило необычайное любопытство.

— А это молодушку сын-то привёз из столицы… Женился он там на генеральской дочери… — стараясь быть как можно равнодушнее, ответила просвирня.

— Скажите, пожалуйста! А я ничего и не знала… Говорила ваша Авдотья урядничихе, что приехал ваш сын с дамой, да, думаем, врёт, поди! Надолго приехали?

— А не знаю, как погостится!..

— Наверно ненадолго. Здесь такая необразованность, одно только мужичьё!.. Я давно говорю мужу: надо нам переехать в губернию… Ну, да они, мужчины, разве в состоянии понять тоску нежной женской души?!. А, говорят, молодушка-то нарядов много с собой привезла?

— Не видала я ещё, по правде сказать, а, поди, я чай, не без того: люди молодые! — неохотно ответила Ирина Егоровна, которой уже наскучили эти расспросы.

Но писарша не унималась.

— Скажите, пожалуйста! Авдотья говорила: три сундука большие… Неужели правда?

— Извините меня, Анфиса Гавриловна, недосуг: чай, вернутся скоро с прогулки, — обед собирать надо! — обрезала её вышедшая из терпения просвирня.

— Да и мне пора, прощайте, матушка, шпульку надо купить, бирюзовое платье хочу себе шить!.. — сообщила на прощанье писарша и пошла судачить по селу.

— Фу, ты, как надоела, балалайка бесструнная! — промолвила Ирина Егоровна. — И сама-то ещё хорошенько не разберусь, что случилось, а каждому отчёт подай, как, да что? И зачем ты, Авдотья, болтаешь зря? — недовольно заметила она стряпухе.

— Да как же, матушка? Ведь проходу ни от кого нет!

— Ну, ладно, знаю, знаю! Ты лучше в печку загляни: цыплята не подгорели бы! А я пойду на стол собирать… Того и гляди — гости-то наши вернутся!

Действительно, через полчаса вернулись молодые. Миля немного утомилась от жары, но прогулкой осталась довольна и всё время обеда восхищалась виденными местами, особенно речкой, берега которой были сплошь покрыты благоухавшим шиповником. Вследствие хорошего моциона, гости отдали стряпне матери должную честь, что очень польстило Ирине Егоровне, боявшейся не угодить столичной невестке, и, как будто, ещё более примирило её с нею. Просвирне уже не казался теперь так обидным поступок сына, и она утешала себя, вглядываясь в ласковое, симпатичное личико Мили: «Ну, что же? Теперь у меня, вместо одного сына, будет двое деток: сынок да дочка! Она, кажется, добрая, славная!..»

До самого вечера дети с матерью провели в мирной, оживлённой беседе. Вася интересовался мельчайшими подробностями житья-бытья о. Герасима, дьякона Афродитова и, вообще, всех терёшинских обитателей, среди которых протекли его детство и ранняя юность. Он с удовольствием и искренним, заразительным смехом, заставлявшим хохотать до слёз мать и жену, вспоминал различные комические эпизоды из жизни этих лиц. Всегда тихий, безмолвный домик просвирни словно переродился. Звонкий смех и молодые голоса вырывались из маленьких раскрытых окон и далеко разносились по площади. Все соседние обитатели были страшно заинтересованы тем, что происходило у просвирни, но старались делать вид, что ничего не знают и не хотят знать. О. Герасим, которому очень хотелось поскорее увидаться с Васей и выведать от него, нет ли чего новенького в области гомеопатии, не выходил даже на крыльцо по приказанию матушки, которая, вдруг, сделалась необычайно чопорной, и довольствовался свежим воздухом через окно, у которого он пил чай с дьяконом, пришедшим по заведённому обычаю потолковать о событиях текущего дня. Наливая мужу и гостю по пятому стакану, попадья со свойственной ей энергией упрекала дьякона в отсутствии у него самолюбия.

— Уж ты, дьякон, не говори, я тебя знаю! — горячилась она. — Ты всякому мальчишке готов первый оказать внимание!

— Ведь по заслугам… — робко возразил тот.

— А какие такие его заслуги? Что студент он? Так нынче всякий разночинец может в студенты пойти! А вот тебе мой сказ: если ты, не дождавшись от них визита, первый пойдёшь к ним, я тебе больше не кума и в случае надобности ищи себе другую!

— Мне что же? Я не пойду, коли не хотите… — как всегда и во всём подчинился Афродитов приказанию матушки.

Из всех заинтригованных приездом столичных гостей терёшинских обитателей не выдержала строгих правил этикета одна только писарша Анфиса Гавриловна. Несмотря на жару, она нарядилась в своё лучшее кашемировое платье цвета бордо и под зонтиком отправилась гулять по площади, в надежде быть замеченной и приглашённой к просвирне. Но маневр её не удался: сколько раз ни проходила она мимо домика и ни косилась на окна, приглашения не последовало. Наконец, заметила писаршу попадья и поманила её к окошку.

— Ну, наш пострел везде поспел! — заявила она с обычной откровенностью и негодованием. — Что вам нет больше места-то для прогулки, как около просвирниной избы? Чего вы тут в глаза-то лезете? Как вам не стыдно, Анфиса Гавриловна! А ещё дама!.. Вон дьякон, — мужчина, — и то приличие соблюдает!.. Ведь я знаю, зачем вы тут кружитесь! Хотите, чтобы вас просвирня пригласила чай пить с московскими гостями!

— Скажите, пожалуйста! Очень мне нужно! — вспыхнула писарша, обидевшись, что её секрет открыт. — Чаю я ихнего, что ли, не пивала? Мне просто фасончики хотелось посмотреть, — платье хочу шить бирюзовое, — а журналов в здешней глуши нет!..

— Да уж я лет пять об этом бирюзовом платье слышу!.. Что уж это такое за платье? — заколыхалась от смеха попадья и добавила, указывая на свою широкую ситцевую блузу, — вот вам фасончик!

— Ну, уж, матушка, вы всегда с надсмешками! Я дама молодая… Почему же мне и не одеться? — с уверенностью в своей красоте ответила писарша и, небрежно кивнув головой, поспешила уйти от дома священника.

— Эка сорока вертихвостая! Ни кожи, ни рожи, а тоже «дама»! — заметила по её уходе попадья.

Между тем изнеможённый от зноя день устало клонился к вечеру. Тени сгущались, и жар сменялся прохладой. На колокольне и на позолоченных последними лучами солнца церковных крестах собиралась сходка галок. Перелетая с места на место, они громко шумели и спорили, сзывая себе на подмогу других товарищей для решения какого-то, видимо, очень важного вопроса. Со дворов раздавалось мычание пригнанных из стада коров, и в воздухе пахло парным молоком. Из-за околицы с дороги доносилась песня возвращавшихся с поля косцов, которая с каждой минутой становилась звончее и слышалась всё ближе и ближе.

 

IV

Утомлённая дорогой Миля вскоре после чаю улеглась спать, отказавшись от ужина. Просвирня с сыном вышли на крылечко подышать свежим воздухом. После весёлых воспоминаний прошлого, невольно примиривших мать с сыном, оставшись одни и сознавая необходимость решительного объяснения по поводу неожиданного брака, оба они чувствовали себя как-то неловко и долгое время сидели молча. Наконец, сын превозмог себя и первый заговорил, стараясь быть ласковым.

— Мама, ты, пожалуйста, не сердись на меня за то, что я не написал тебе о своей женитьбе… Я хотел сделать тебе сюрприз, да в письме и не выскажешь так, как на словах… Но теперь я сожалею, что не предупредил тебя, так как, мне кажется, ты не совсем довольна…

— Нет, голубчик, я очень рада за тебя, но сразу ведь не привыкнешь… Был сын мой, а теперь его как будто отняли у меня!.. — кротко ответила мать и сконфуженно развела руками.

— Полно, мама! Как отняли? — воодушевился сын. — Да разве я тебя когда-нибудь оставлю?

— Я знаю, что меня ты не оставишь, а всё же ты теперь какой-то чужой!.. Вслушивалась я в ваши речи: жить собираетесь в Москве, на службу хочешь там поступить, а вспомни-ка, что ты говорил в свой первый приезд? Кончу курс, приеду сюда, на родину, и отдам ей свои силы и своё учение… С тобой, мама, никогда не расстанусь… Да про меня-то что уж говорить!.. Дело молодое!.. А только я думала, будешь жить в своём городе; там, конечно, и для меня у тебя уголок бы нашёлся…

— Мама, да и теперь так же ведь будет! — перебил Вася мать. — Вот кончу, поступлю на место, — оно уже мне обещано — устроюсь, ты и приедешь к нам… А относительно прежних и теперешних моих воззрений на службу могу сказать тебе, мама, что у человека мыслящего, живого, а не застывшего на одной точке, убеждения с годами меняются… Мало ли что я говорил мальчишкой!

— Полно, родимый! Сам-то ты не веришь тому, что говоришь! Ко двору ли я вам буду? Вон вы начнёте говорить: всё генералы да генералы… Стыдиться меня станешь перед новой роднёй-то!.. Нет, видно мне свой век здесь свековать придётся!..

— Ну, что же, мама? Если ты хочешь здесь жить, я буду тебе сюда присылать деньги… Наконец, приезжать стану; ты к нам соберёшься погостить… Служить просвирней ты уж, конечно, не будешь?

— Э-эх, на словах-то вы больно прытки! — вздохнула Ирина Егоровна. — Вот ты говоришь: убеждения с годами меняются… А скажи-ка ты мне по правде: большое ты взял за женой приданое?

— Какое, мама, приданое? — сконфуженно замялся сын. — Так вот… наряды разные… Денег нет. Обещали нам помогать, пока я кончу, а главное, так как тесть мой довольно влиятельный, имеет чиновные связи, то мне сейчас же дадут место…

— Вот я так и знала. Пока ты до чего-нибудь дослужишься, убеждения-то твои сколько ещё раз изменятся!.. Устраиваться нужно; жизнь в столице дорогая, а хуже людей быть не захочется; дети пойдут; жена твоя — не в укор будь ей сказано! — избалованная: няньки да мамки нужны будут… Столько явится своих забот, что и, не?хотя, забудешь про мать!.. Как же мне, родной, не тужить?

— Ну, мама, ты слишком уж мрачно смотришь на всё! — с улыбкой возразил сын, но, чувствуя, что теперь, с женитьбой и выработавшимися у него новыми взглядами на жизнь, мать, действительно, отошла для него на второй план, и желая доказать себе и ей противное, он наклонился к ней и нежно поцеловал её руку.

Ирина Егоровна заплакала.

— Нет, нет, не утешай меня: материнское сердце не обманет! Обидно только, что растила, растила сына, сколько забот положила, сколько слёз пролила и вижу, что не для себя лелеяла, а для других!

Просвирня плакала долго и неутешно. Видя её слёзы, взгрустнул и Вася. Ему до боли жаль было своего прошлого, своего простого, ясного мировоззрения, такого же простого и ясного, как окружавшая его природа, всей этой тихой, несложной жизни с её мелкими на взгляд заботами и интересами. На что меняет он эту прежнюю жизнь? Даст ли та, новая жизнь, что-нибудь лучшее?

Но молодость, здоровье и уверенность в себе взяли верх над нахлынувшими внезапно сомнениями. Новая жизнь казалась такой заманчивой, а вся убогая сельская обстановка такою жалкою и скучною. Чтобы поскорее прекратить дурное настроение, Вася зевнул и сказал:

— Ну, мама, прости, я пойду спать, с дороги усталость чувствую.

— Иди с Богом, я тоже скоро лягу! — ответила Ирина Егоровна.

Она перекрестила сына, и они расстались. Несмотря на усталость от хлопот и треволнений пережитого дня, просвирня долго молилась пред образом, а Вася, как лёг, так и заснул безмятежно.

 

V

На следующий день молодые сделали визиты батюшке и о. дьякону. Добродушный о. Герасим растаял сразу; матушка же попадья крепилась долго, сохраняя чопорность, но под конец не выдержала своей роли: природная доброта, болтливость и чисто-русское гостеприимство взяли верх. Она насильно потчевала гостей всевозможными питьями и яствами, уже называя их не по именам и отчествам, а просто «детками». Миля очень понравилась матушке за то, что была не гордая и весёлая.

Визит к дьякону был менее удачен. Не имея наготове приличных случаю угощений, какие были у батюшки, дьякон взял у лавочника коробку сардин, которые оказались весьма недоброкачественными, так что до них никто не дотронулся. К столу ежеминутно лезли бесчисленные дьяконские ребятишки, и дьяконица всё время из-за них сердилась и волновалась. В довершение всех бед сам дьякон не устоял перед соблазном и, махнув рукой на непьющих гостей, напился один и завёл несоответствующие разговоры, так что гости поторопились раскланяться.

— Вот поди ты, — проговорил Вася, когда они с женой сошли с дьяконского крыльца, — оба милые, добрые люди, а как несуразно сложилась жизнь!

— Да, у них как-то грязно, у меня даже голова разболелась… — заметила Миля.

— Как же тут быть чистоте? Ты подумай: дьякон страшный лентяй, и всё хозяйство на одной дьяконице, а тут ещё каждый год дети!.. Но вот как-нибудь вскоре я покажу тебе другой тип. Это — мой приятель, мельник, верстах в трёх отсюда; там чудная местность, огромный рыбный пруд, пчельник, дом — полная чаша, а сам хозяин человек кроткий, богобоязненный, живёт исключительно по заповедям Божиим, понимая их в их буквальном смысле. Сказано: «в поте лица добывай хлеб свой»… Он и верит, что Бог благословляет один только труд землепашца… Все остальные занятия и профессии мельник порицает. По субботам и перед праздниками, как только вечерня он бросает работу, одевает чистое платье и идёт в церковь. Что бы ни случилось, как бы ни было нужно, уж в праздник он не ударит палец о палец, памятуя заповедь: «помни день субботний»…

— А он семейный? — спросила Миля.

— Нет, совсем одинокий, вдовец… — ответил Вася. — Вот как-нибудь на днях мы и совершим к нему на мельницу прогулку.

Каждое утро, тотчас после чаю, вплоть до обеда, который всегда бывал по-деревенски, не позднее двух часов, молодые люди отправлялись бродить по окрестностям. После обеда, в самую жаркую пору дня, они удалялись на огород под развесистые берёзки и читали что-нибудь вслух из захваченных с собою книг, пока не являлась с приглашением пить чай Авдотья, всецело отдавшая себя по случаю приезда гостей в распоряжение просвирни. Позднее, когда жара совсем спадала, Вася с Милей опять шли гулять или же, подчиняясь терёшинскому обычаю собираться вечерком побеседовать на крылечке батюшкиного дома, отправлялись туда и просиживали там в разговорах до ночи.

Кроме о. Герасима и дьякона, молодые люди никому из сельской интеллигенции не сделали чести своим посещением.

Вследствие этого писарша долго находилась в ярости, срывая свой гнев на ни в чём неповинном, робком, смирном муже.

— Какой ты есть мужчина? — пилила она его день и ночь. — Кто тебя и начальством-то поставил и тот дурак! Ему плюют в глаза, а он хоть бы тебе что!.. Что мы хуже пьяницы-дьякона, что ли? Или принять не умеем? Окажите пожалуйста!

— Что же мне, матушка, за шиворот их что ли тащить, когда они к нам нейдут? — оправдывался писарь.

— Да, если честью нейдут, так и за шиворот можно, чтобы не зазнавались! Разве мы не начальство? Скажите пожалуйста!

Видя, что муж не предпринимает никаких мер к исполнению её желания, писарша после долгих раздумий порешила с этим вопросом очень просто.

— Я, положим, догадываюсь, почему они к нам нейдут… — многозначительно заявила она однажды.

Писарь с любопытством приподнял голову от донесения, которое он составлял на имя земского начальника.

— Очень просто! — открыла, наконец, свою тайну Анфиса Гавриловна. — Молодуха-то наверно ревнивая, а тут, видит, молодая дама, ну, и, конечно, побаивается!..

— А-а, ч-чёрт! — отплюнулся писарь. — Я думал и в самом деле что-нибудь путное скажет!

Ни Ирина Егоровна, проводившая всё время в хлопотах со стряпнёй для дорогих гостей, ни сами гости не заметили, как пролетела неделя со дня их приезда. Погода испортилась: пошли непрерывные дожди с холодными ветрами, и стало очень похоже на осень. Волей-неволей молодым людям пришлось сидеть дома, в одной тесной горенке, куда постоянно проникал чад из кухни. Это обстоятельство не могло не отразиться на настроении гостей, особенно Мили. Она заскучала и всё чаще и чаще начала поговаривать об отъезде, рисуя в самых радужных красках жизнь на подмосковной родительской даче, где всегда ей было так весело, благодаря обширному кругу знакомых. Наконец, дождавшись, когда погода немного прояснилась, в конце второй недели по приезде, решено было ехать в Москву. Ирина Егоровна, утомлённая стряпнёй и всевозможными заботами об удобстве гостей, а также, примирившись постепенно с фактом, что сын совсем ей больше не принадлежал, отнеслась к этому решению довольно равнодушно и особенно не старалась уговаривать детей пожить подольше. Назначен был день отъезда. Просвирня напекла в дорогу отъезжавшим пирожков и булок. Часов в семь вечера к её домику были поданы лошади. Надо было поспеть к одиннадцатичасовому почтовому поезду на ближайшую железнодорожную станцию в сорока верстах от Терёшкина. Проводить отъезжавших собрались о. Герасим с матушкой и всё семейство дьякона. Каждый старался быть чем-нибудь полезным путникам, советуя, куда что уложить и как удобнее усесться. Пока укладывались в экипаж вещи, Вася отозвал мать в дом и дал ей двадцатипятирублёвую бумажку.

— Так ты, пожалуйста, мама, — сказал он на прощанье, — все свои чёрные мысли оставь и верь, что относительно тебя я никогда не изменюсь: каков был, таков и буду! Благослови же меня, мама, на новую мою жизнь!

— Господь тебя благослови! — стала крестить его мать и зарыдала, прильнув к нему на плечо.

Вася не выдержал сцены прощания и заплакал сам, Он горячо целовал мать в руки, в голову и щёки, пока не услышал серебристого голоска вбежавшей в сени жены. До боли стиснув в объятиях мать, он в последний раз поцеловал её и вытер платком катившиеся из глаз слёзы.

Все провожавшие вошли в дом и по русскому обычаю чинно расселись по местам. Авдотья, не нашедшая себе места в горнице, уселась на край сундука у дверей кухни. На всех лицах было что-то торжественно-важное. Только один ребёнок на руках дьяконицы не признавал ничего и без стеснения колотил об стену сухой, как камень, баранкой. После нескольких минут молчания о. Герасим встал первый, а за ним все остальные. Прочитав краткую напутственную молитву, он благословил отъезжавших, после чего началось прощание. Когда все вышли на крыльцо, и путники уселись в экипаж, Вася сказал матери:

— А ты что же, мама, не садишься с нами? Проводи хоть до околицы!

— Не стесню вас? — спросила просвирня, спеша с крыльца.

— Что вы, мама, помилуйте?! — возразила Миля, подвигаясь и помогая свекрови взобраться на приступку экипажа.

Когда он тронулся и покатился под звяканье бубенцов с колокольчиком, попадья сочла со своей стороны нужным сделать напоследок внушение молодым людям и крикнула:

— Не забывайте мать, почаще её навещайте!

— Непременно, непременно! — отвечала, обернувшись, Миля. — К нам в Москву приезжайте, будем очень вам рады!

— Что значит воспитание-то: какая она приветливая, ласковая! — воскликнула в восхищении Милей попадья.

— Да, хорошая жена, говорить нечего! — согласился о. Герасим и добавил. — С такой женой Вася карьеру скоро сделает!

— Хорошая-то, хорошая, — вставила дьяконица, — а я всё-таки такую невестку иметь не желала бы… Попроще-то оно — породней!..

— И я то же говорю! Уж очень зазнайка! Скажите, пожалуйста!.. — ввернула своё слово появившаяся откуда-то вдруг писарша.

Попадья окинула её презрительным взглядом, и, безмолвно махнувши рукой, как шар покатилась к дому. Разошлись и остальные.

Когда экипаж проехал с полверсты от околицы, Ирина Егоровна велела ямщику остановить лошадей и, ещё раз поцеловав и перекрестив детей, вышла из экипажа. Долго стояла она на пригорке и смотрела им в след. Экипаж делался всё меньше и меньше и, наконец, когда превратился в едва заметную точку, скрылся в лесу. Заходившее солнце, поцеловав на прощанье верхушки деревьев, последовало примеру путников и также стало медленно закатываться за лес.

1903

Содержание