Три дня просидел я за компьютером в отведенной я мне бетонной келье, изучая контору «Извращенное действие». Можно было бы уложиться и в один день, но я намеренно проявил медлительность, считая маску педантичного тугодумия оптимальной для моей нынешней роли. Кроме того, следовало примелькаться в Институте. На меня вроде бы никто не обращал внимания, все, кого я встречал, были заняты своими делами, но я не сомневался — каждый мой шаг, каждая мелочь поведения наверняка внимательно отслеживаются.
Сведения об «Извращенном действии» имелись в большом количестве, но все они были двухлетней давности и содержали в основном чисто административную информацию. Этих данных для моих целей было явно недостаточно, и пришлось обращаться за консультациями, причем Порфирий на любой вопрос отвечал односложно и непонятно, а Крот сразу же начинал вдохновенно врать, так что главными информаторами для меня оказались Мафусаил и Полина, каковую мне вменялось в обязанность именовать Агриппиной.
Как я и предполагал, лаборатория, которую Щепинскому удалось поднять до статуса самостоятельного Института, была первоначально детищем Крота и предназначалась не столько для научных изысканий, сколько для практических целей, а именно для серийных сеансов рекомбинации, то есть, надо думать, Крот ее проектировал как первую клинику, по их терминологии, для «реставрации ушедших поколений». Но до поры до времени они занимались исследованиями, а два года назад неожиданно и решительно заявили о своей независимости, начихав на Крота и на Общее дело, и переключились на коммерческую деятельность. Относительно характера их бизнеса были случайные и ненадежные свидетельства, но, по-видимому, речь шла об омоложении состоятельных пожилых людей с помощью рекомбинации и о контрактных исследовательских работах. Вот тогда-то в системе Общего дела и появилось ведомство Порфирия-Фантомаса, которое попыталось «наставить их на путь разума», или, проще говоря, наехать на них. Однако Порфирий тотчас получил по рукам от Федеральной службы безопасности, откуда следовало, что она была в числе заказчиков «Извращенного действия».
Все это, разумеется, мне было и полезно, и нужно знать, но в первую очередь требовалась информация о криминальных аспектах их деятельности, а также об «узких местах» рекомбинационных технологий. Интерес к узким местам у меня был двойной — ведь они одновременно являлись и уязвимыми точками Кротовой команды, и я маскировал свою повышенную любознательность в этом вопросе агрессивной сосредоточенностью на проблеме «Извращенного действия».
Что же касалось криминальных сторон их науки, то здесь не могли помочь никакие консультанты, это была уже исключительно моя забота, и именно в поисках криминальных запахов мне сейчас предстояло сунуть нос в их творческую кухню. Один из каналов напрашивался сам собой: Кобыла. В каком-то смысле я мог ее считать своим человеком, но начинать с нее не хотелось, вводить ее в игру следовало осторожно, и, вообще, в серьезных партиях — а сейчас по этому поводу сомнений быть не могло — я любил первые ходы делать на периферии. Пожалуй, подходящей наколкой был Игнатий Маркович, врач из психушки: отличный дебютный ход. В моем распоряжении была фотография, где он по-приятельски беседовал с главным предателем Общего дела — начальником «Извращенного действия» Андреем Войцеховичем Щепинским.
Поскольку какое-то время мне предстояло обходиться без помощников, я рассудил, что с Игнатием управлюсь в одиночку. Проведя почти год в больнице, где он надзирал за мной, я поневоле в свою очередь наблюдал за ним. Он был человеком трусливым и рыхлым, и ожидать от него крутого сопротивления не приходилось.
Для начала я позвонил медсестре из психушки, рыжей Вальке, и напросился к ней в гости. Она нисколько не удивилась и охотно продиктовала свой адрес, причем оказалось, не забыла наш разговор в день моей выписки и называла меня «доктором». Насколько я помнил, она была не прочь выпить, и прихватил с собой бутылку водки, а также, как знак признания ее женской сущности, коробку конфет.
Пить водку она отказалась, потому что как раз успела забеременеть от врача-практиканта и, не видя перспектив выйти замуж, решила рожать в одиночку. Пока я прикидывал, как организовать задушевную беседу без алкоголя, она, истолковав мой озабоченный вид по-своему, поставила передо мной рюмку и закуски, а себе налила пива и пояснила, что если я пришел за ней поухаживать, так она не против, поскольку никому ничего не должна. Насчет поухаживать, оно само собой, сказал я, но сперва надо поговорить.
— Я так и подумала, — она удовлетворенно кивнула и беззвучно засмеялась, — никакой ты не Доктор, а как был, так и есть Сыщик.
— Истинная правда, — подтвердил я, — но ты уж сделай одолжение, называй меня по-прежнему Доктором.
— А мне что… мне не жалко, я сговорчивая. — Заложив руки за голову, она бесцеремонно потянулась, так что ее полные веснушчатые груди почти целиком вылезли из блузки.
Расстались мы с ней на том, что она взялась незаметно провести меня в психушку через двое суток, когда должны были совпасть ночные дежурства ее самой и Игнатия Марковича.
В назначенный вечер, изображая прогуливающуюся парочку, мы с ней прошествовали по набережной Пряжки к задним воротам лечебницы, отведенным, вообще говоря, только для больничных автомобилей, но Рыжая пользовалась этим входом наравне с машинами, что избавляло ее от крюка к проходной на Мойке и экономило по пути на работу несколько минут.
Постучавшись в крохотное окошко в кирпичной стене, она промурлыкала:
— Это я, Петруша, — и железные створки ворот стали медленно разъезжаться в стороны.
Я прошмыгнул в образовавшуюся щель к середине двора и под тополями, где уже сгущалась темнота, стал поджидать Рыжую, которая задержалась на минуту полюбезничать с Петрушей, ибо ничто в этом мире не дается даром. От нечего делать я разглядывал статую Доктора — в полумраке он выглядел еще более надутым и важным, чем при свете, и, соответственно, более нелепым. А медведя перед ним я только сейчас разглядел как следует: он ведь на самом-то деле не на свой чердак жалуется, а, наоборот, Доктору показывает — у тебя, мол, дружок, крыша протекает. Зато Крокодил, то есть как бы я, смотрелся отлично. Даром что сооружен из бревна, зато со страхом и почтением. Зубы нарисованы огромные, какие настоящим рептилиям и не снились, а концы загнуты внутрь, чтобы уж если схватил добычу, то намертво. Но главное, и глаза, и зубы в темноте слабо светились, — видно, какой-то шутник дал психам для их художеств фосфорную радиоактивную краску, все равно им терять уже нечего.
Рыжая провела меня сначала в какую-то тесную кладовую, а затем, приняв дежурство, — в свою каморку, где, в нарушение должностных предписаний, по ночам спала. Потом она пошла на разведку и, вернувшись, доложила, что все спокойно, медсестры по отделениям спят, не спит только Игнатий, книжку читает.
— Ты ведь мужик серьезный, — добавила она, — так что, думаю, не наделаешь шума.
— Шума не будет, — успокоил я ее, — и вообще, что бы ни случилось, я тебя не подставлю.
— Я знаю, — кивнула она рассудительно, — если бы сомневалась, не стала бы связываться.
На всякий случай я прихватил с собой пушку, но начинать с силовых приемов не собирался. К кабинету, где находился Игнатий, я направился обычной походкой, не стараясь приглушать шаги, чтобы он не насторожился, и вошел к нему по-хозяйски, без стука. Его реакция в первый момент показалась мне странной: ни испуга, ни возмущения, а только раздражение. Увидев меня, он скорчил такую мину, будто у него понос и он не знает, где уборная. Видимо, раздражение было вообще его основной эмоцией.
Я выдержал внушительную паузу, давая ему время опознать или не опознать своего бывшего пациента, — как я и надеялся, ему не пришло в голову мысленно примерять на непрошеного гостя больничную пижаму, что избавило меня от необходимости быть грубым, а его — от шоковой терапии. Я позволил себе по этому поводу слегка усмехнуться, что раздражило его еще больше.
— Меня когда-нибудь оставят в покое? — Его голос звучал плаксиво, хотя и со скандальными нотками. — Мне же, в конце концов, обещали!
Последняя реплика вдохновила меня изменить запланированный сценарий.
— Меня прислали сюда именно для того, чтобы вас оставили в покое, — заверил я начальственно-поучительным тоном и без приглашения плюхнулся в кресло около его стола, — Щепинский последнее время ведет себя, скажем так, некорректно.
Он вздрогнул и настороженно заморгал, поглядывая то на меня, то на дверь кабинета, — должно быть, упоминание фамилии было вопиющим нарушением принятого у них этикета.
— Да, да, — продолжал я развязно, — в конце концов, он работает на нас, а не мы на него. И нам не нужны всякие сомнительные ситуации, да и вам тоже. Теперь времена не те, пусть привыкает работать аккуратно. Сколько раз за последний год вы ему… гм… оказывали содействие?
Вопрос привел его в панику, он заерзал в кресле и опять начал моргать, а затем обрел неподвижность, видимо пытаясь сосредоточиться и найти правильную линию поведения:
— Для чего вы это у меня спрашиваете? Вам же и так все известно.
— А вам, в свою очередь, известно, от кого нам «все известно». Не валяйте дурака, — оскалился я в улыбке и добавил служебным тоном: — Всякая информация подлежит проверке и перепроверке.
— Знаете что, — его снова одолело раздражение, — вы ведь с ними, а не со мной работаете? Вот у них обо всем и спрашивайте, а меня оставьте в покое.
Надо же, как осмелел, паразит… значит, пришла пора показать когти.
— Надеюсь, вы пошутили? Или у вас с головой плохо?
Словно специально для моего удобства, послышался далекий шум двигателя и приглушенный треск. Это был всего лишь выхлоп какого-нибудь грузовика на набережной Пряжки, но сейчас в качестве повода для наезда годилась любая мелочь.
— Что за шум? — спросил я строго и ленивым жестом вытащил из кармана пистолет.
— Н-не знаю. — Он скорчил виноватую рожу и округлившимися глазами уставился на мою пушку.
Вот дурак, подумал я, пистолета не видал, что ли… Тишина восстановилась, но пушку я не спрятал назад, а небрежно положил перед собой на стол и произнес допросным скучающим голосом:
— Продолжайте.
Он говорил медленно, уныло и очень скучно. О делах Щепинского он толком не знал ничего — тот его использовал исключительно как пешку. Они вместе учились в Первом медицинском, и чуть меньше двух лет назад Щепинский попросил его, по старой дружбе, принять в больницу пациента. Он согласился, и с тех пор Щепинский обращался к нему с аналогичными просьбами еще трижды. Вот и все, что ему известно.
— Он просил вас о каких-либо нарушениях или послаблениях в обычной процедуре приема?
— Нет, все было оформлено соответственно законам и существующей практике.
— В чем же тогда состояла ваша любезность по отношению к Щепинскому? Зачем ему понадобилось к вам обращаться?
— Ну, видите ли… ведь нужен был диагноз… и, вообще, больные кому-нибудь другому могли показаться странными… ему не хотелось, чтобы на них концентрировалось внимание.
— Кто-нибудь из этих пациентов еще в больнице?
Его глаза удивленно забегали из стороны в сторону.
— Нет. Они были… нежизнеспособны.
— Сколько времени они у вас существовали?
Его удивление и испуг усилились, и он стал похож на загнанную в угол раскормленную крысу.
— Я здесь ни при чем… от нескольких дней до нескольких недель.
— Щепинский расплачивался с вами деньгами или как-нибудь иначе?
Он поглядел на меня обиженно, как бы упрекая в бессмысленной жестокости:
— Деньгами. И поверьте, весьма скромными.
— Охотно верю. Теперь о внезапных сердечных приступах. Сколько их было?
— Два, — промямлил он плачущим голосом, — зачем вы спрашиваете? Ведь вы и так все знаете.
— Кто их организовывал?
— Он, то есть его люди. Я ни при чем.
— Вы везде ни при чем, — усмехнулся я, — но в больницу-то впускали их вы?
— Я.
— А что за эпизод с исчезновением трупа?
— Это совсем непонятная история. Неизвестно, кому он понадобился, но знаю, что не ему. Он, когда узнал, был очень рассержен.
— Ладно… а от всех этих людей, я имею в виду пациентов от Щепинского плюс… гм… инфарктников… какие-нибудь вещи остались?
— Не знаю, может быть, и остались. Если остались, то в камере хранения в приемном отделении, можно хоть сейчас посмотреть. Ключи у меня. — Сообразив, что это последний вопрос, он хлопотливо демонстрировал готовность услужить. А я гадал, связано ли его оживление просто с окончанием допроса — эффект обычный, или с тем, что ему удалось утаить что-то важное.
— Я хотел бы взглянуть на их вещи, — я поднялся и, задумчиво повертев пистолет, вроде как по рассеянности не сунул его в карман, а оставил в руке, — при условии, что это не будет сопряжено с риском ни для кого из ваших людей.
— Что вы, что вы! Какой риск, никакого риска, я, в конце концов, лично ручаюсь. — Его угодливость, казалось, сейчас не имела границ.
Значит, что-то затихарил все-таки, гнида…
Понятно, я его одного отпускать никуда не собирался, да он на это и не рассчитывал. В отличие от камеры хранения вещей существующих в больнице пациентов, защищенной солидным замком, невостребованные пожитки выбывших содержались в кладовке, запиравшейся чисто символически. Поэтому я удивился, что в полиэтиленовом мешке с биркой, обозначающей фамилию Философа, в полной неприкосновенности обнаружился новенький «Кодак», принесенный в прошлом году Кротом, — надо думать, загадочная смерть и исчезновение трупа Философа окружили его имущество неким зловещим защитным ореолом. Убедившись на всякий случай в отсутствии в фотоаппарате пленки, я оставил его на месте как символ моральной устойчивости больничного персонала. Кроме «Кодака» в мешке имелись: потрепанный кошелек с мелочью, расческа, зажигалка, помятая пачка сигарет, автобусные талоны, два французских ключа на проволочном кольце (от разных замков) и толстая, страниц в двести, тетрадь, сброшюрованная из машинописных листов. Вещи прочих интересовавших меня пациентов ничего примечательного не содержали.
Ключи и тетрадь Философа я прихватил с собой, небрежно буркнув:
— Это я забираю, — в ответ на что Игнатий суетливо закивал.
Я сопроводил его в обратном пути к кабинету, куда он с удовольствием юркнул, и на прощание посоветовал:
— Безопаснее всего для вас будет счесть мой визит приснившимся.
В знак согласия он церемонно поклонился, но при этом скроил самодовольную и даже надменную мину. Вот сволочь… что-то важное скрыл и теперь радуется, что обвел меня вокруг пальца… Точно такая же рожа у него была на консилиуме у главного врача, когда меня выписывали, — этакий вершитель судеб, от которого зависит, быть мне человеком или оставаться пациентом… сука, ведь даже лица не запомнил… Стоп… консилиум… консилиум… ага, это из досье «Извращенного действия»: у Щепинского есть что-то вроде экспериментальной клиники, и он любит устраивать консилиумы. И в науку поиграть, и ответственность меньше. Понятное дело, ему там нужны свои люди. То-то на снимке, со Щепинским, у Игнатия физиономия важная, как у хомяка, которого вдруг почему-то назначили академиком. Гм… вроде все концы сходятся… А я-то действительно уже собрался уходить, и теперь предстояло свою ошибку представить в виде иезуитского приема в допросе.
— Вы уверены, что не упустили ничего существенного из области ваших отношений со Щепинским? — спросил я задумчиво.
— Абсолютно уверен. — Он снисходительно улыбнулся.
— Может, покопаетесь все-таки в памяти? — настаивал я как бы просительно.
— Ну что вы, — его улыбка стала откровенно нахальной, — вы получили исчерпывающую информацию.
— Тогда почему же ты, падла, — прошипел я, быстро подойдя к нему и ткнув ему в нос пистолет, — молчишь о консилиумах? Или решил с нами поиграть в кошки-мышки?
Он сразу сгорбился, будто я ему взвалил на плечи рюкзак с кирпичами, но отвечал спокойно, с заранее обдуманной решимостью:
— Это служебная тайна. Об этом не могу ни слова.
Видно, его прилично там запугали, и без шоковой терапии не обойтись.
— От моей конторы служебные тайны бывают только у покойников. Не тяни время, мудак, не то заработаешь сердечный приступ.
— Он уже начался. Можно мне взять валидол?
— Обойдешься. Выкладывай все о консилиумах, а потом жри таблетки сколько влезет.
Он промолчал, скорбно поджав губы, но тяжело навалился на стол, и лицо его постепенно серело. Должно быть, ему и впрямь было плохо.
— Ладно, я передумал, бери свои колеса. Сегодня я добрый.
Открыв ящик стола, он нашел пробирку с валидолом, положил под язык таблетку и застыл, наблюдая за реакциями своего организма.
— Валидолом мне не отделаться. Нужна инъекция;
— Это твои проблемы. Не тяни время.
Валидол помог: он явно приходил в себя.
— А если я закричу? — спросил он тоскливо, глядя глазами бездомной собаки.
— Это будет последний крик в твоей жизни. И к тому же самый короткий, — объяснил я деловито, навинчивая глушитель на ствол пистолета.
Глушитель его убедил. На этот раз, похоже, он выложил все. Несколько раз Щепинский приглашал его в свою клинику на консилиумы, совершенно официальные, с протоколами, причем платил всем участникам по-царски. Обычно речь шла о диагнозах, иногда о методах лечения, и, в частности, больных переправляли в психушку именно по заключениям этих консилиумов) Особая подлость здесь была в том, что решения консилиумов, как и решения ученых советов, не могут оспариваться в судебном порядке. Были и другие консилиумы, где освидетельствованию подлежали какие-то важные, как он мерзко выразился, «высокозначительные» люди, причем фамилий пациентов он не знал — они всегда вписывались после подписания протоколов. Это надо было понимать так, что некие высокопоставленные пациенты, соглашаясь проходить у Щепинского процедуру рекомбинации или нечто подобное, не доверяли ему полностью и оговаривали, как им казалось, объективный контроль его действий.
— Когда был последний консилиум?
— Две недели назад.
— И о чем шла речь?
— Молодая женщина, очень красивая, наркоманка. Полная амнезия. Последствия передозировки наркотиков низкого качества.
Ах ты сволочь… это ведь о Полине…
— С чего вы взяли, что она наркоманка?
— Анализы крови, — пожал он плечами.
Значит, они ее еще и наркотиками накачали…
— Анализы крови, это несложно. Что с ней было на самом деле?
— Не знаю.
— А если подумать?
— Возможно, ее лечили, но безуспешно. — Он, как прилежный ученик за партой, положил руки перед собой на стол. — Он мне потом сказал, она ухитрилась сбежать, о чем мы составили специальный протокол и заявили в милицию.
Лечили… у них это называется «лечили»… Сама Полина ничего об этом не помнила, а Крот считал, что это была попытка адресного уничтожения информации в мозгу, но недоумевал, зачем им понадобилась именно Полина. Я знал, что ее подставила Кобыла — то ли из мести за пренебрежение ее ухаживаниями, то ли Полина действительно проникла в какие-то их секреты, ведь не зря же, в конце концов, она якшалась с этой идиоткой. И понятно, они не рискнули ее отправить в психушку — уже одна внешность привлекла бы слишком много внимания.
— Ты, сука позорная, — проворчал я, преодолевая искушение врезать рукоятью пистолета по его трясущимся жирным пальцам, — ты сечешь, что, если Щепинский завалится со своими делишками, он тебя отмазывать не станет? Пойдешь соучастником.
Он сидел неподвижно, глядя в пространство, и его морда опять начала сереть.
— Ладно, можешь теперь ширяться. Мало ли, вдруг еще раз понадобишься. Неглавное, гнида, — посоветовал я на прощание, — ты хоть изредка вспоминай клятву Гиппократа.
Рыжую я обнаружил спящей на больничной кушетке. Поскольку даже ей в такое время будить Петрушу вряд ли дозволялось, я не стал ее беспокоить и, примирившись с необходимостью провести здесь время до выезда через ворота первой служебной машины, то есть до семи утра, расположился за столиком Рыжей и погрузился в изучение тетради Философа.