На восьмой день после смерти отца прислали телеграмму из усадьбы. Дом разграблен, сгорели конюшни и флигель, управляющий Василий Никанорович и его жена убиты. Мама́ проплакала всю ночь, Ирина как могла утешала ее, хотя и сама чувствовала огромную душевную боль. Вспоминала дом, свою светлую комнатку, сирень под окнами – словно чужую, давно забытую жизнь.

На другой день отслужили панихиду на Смоленском кладбище. Были какие-то отставные старички, помнившие отца безусым юнкером. Проводили Веру в госпиталь, приехали домой тихие, усталые. Крестная графиня Зубцова осталась пить чай, заехал Михаил Иванович, следом за ним явился барон фон Ливен.

Обсуждали новости, одну страшнее другой.

– Не хотела вам говорить, дорогая моя, да все равно узнаете из газет, – вздыхала крестная. – Корнилов в Царском Cеле арестовал императрицу с детьми.

Мама́ крестилась:

– Боже мой, боже мой… Еще один удар! Храни их Господь…

Жаловалась фон Ливену.

– Вы знаете, Иван Карлович, ведь нашу усадьбу разграбили! Убили управляющего. Сожгли библиотеку… Что делать, как теперь жить?

Ирина с тоской смотрела в окно. Снова шел снег, мостовая была покрыта жидкой грязью. Мелькали за снежной завесой не то люди, не то восставшие из могил мертвецы – в истлевших лохмотьях, с бескровными лицами.

Благоухающий кельнской водой, с фиалками в петлице, Михаил Иванович постукивал папиросой по золотому портсигару, усмехался.

– Библиотеку, разумеется, жаль. Но вы должны понимать, сударыня, что взрастить новое дерево, не истребив прежних корней, невозможно. Мы, новая власть, приветствуем этот очистительный огонь, из него поднимется другая Россия…

Барон, играя желваками, заговорил вдруг зло, отрывисто, словно настегивая упрямую лошадь.

– Это не новая власть, это безвластие! Вы отняли дворцы, распустили полицию, открыли тюрьмы! Чем вы удержите народ от дальнейших грабежей и безверия?

– У вас разве был дворец, господин фон Ливен? – невозмутимо усмехался Михаил Иванович. – Или вам обидно, что вы, аристократия, со всей вашей фанаберией, отправляетесь в небытие? – он указал на портрет прадеда княгини, генерала Отечественной войны, висящий в простенке у камина.

«Как это глупо, зачем они взялись спорить», – думала Ирина, водя пальцем по стеклу. В душе ее происходила тягостная, вязкая борьба с собой, уже заранее предрешенная.

Вчера она получила от Михаила Ивановича письмо, набранное на печатной машинке. Он сообщал ей, что женат – за границей, еще до войны, женился от скуки, чуть ли не на спор, на какой-то испанской танцовщице. Та родила ему сына, они разъехались. Он выплачивал содержание.

Посему не могу предложить Вам своей руки, но предлагаю сердце и полное обеспечение Вам и Вашей семье. Мое положение в министерстве нового правительства оградит Вас от любого беспокойства и кривотолков.

Знаю, что Вы не любите меня, но я не сентиментален. Предлагаю Вам выгодную сделку, при которой мои обязательства многократно превосходят те, которых я буду ожидать от Вас. Я неглуп, остроумен, имею спокойный сангвинический характер. Не имею выдающихся добродетелей, но и пороки мои не выходят за рамки общепринятых. О наружности не мне судить, но думаю, что я не так еще стар и безобразен, чтобы вызывать отвращение. Думается, я имею такое же право на счастье, как и все прочие двуногие, а сделать меня счастливым можете только Вы.

Обещаю, что Вы будете окружены почтением и заботой, как святыня. Любой Ваш каприз будет исполняться как закон.

Теперь Ирина глядела на Терещенко и думала, сам ли он напечатал это письмо или как деловой человек продиктовал машинистке?

– Пусть мы идем в небытие, – отвечал барон, сверкая взглядом исподлобья. – Но кто придет нам на смену? Вы?

– Да, мы, предприимчивые люди! Пока вы обучались танцам в пажеском корпусе, мы стояли за прилавком в отцовской лавочке… Получали зуботычины, обсчитывали и обвешивали, прятали за иконкой первые медяки. – Терещенко поднял и сжал свой тяжелый, поросший рыжеватым волосом кулак. – Мы – те, кто поднялся из грязи, выгрыз свой кусок зубами, мы – плоть от плоти этого народа!.. С нами Россия, как Феникс, возродится из пепла… Историю, господин Ливен, пишут победители. А проигравшим остается или сгинуть… или поступить на службу к нам.

Оглушив внезапным звоном, лопнуло оконное стекло. Осколки посыпались, разлетелись по навощенному паркету. Терещенко, пригнув голову, отскочил. Посреди гостиной на полу очутился булыжник. По мостовой в сторону Невского бежали фабричные в суконных тужурках. Один обернулся со смехом, Ирина увидала полудетское задорное лицо.

– Ирина Александровна, отойдите от окон! – крикнул барон, выхватывая револьвер. – Укройтесь в дверях!

Мать снова плакала.

– Господи милосердный! Чем мы Тебя прогневили, за что Ты наказываешь нас?!

Обняв, Ирина увела ее к двери. Графиня смотрела на осколки, укоризненно качала головой. Снежная пурга уже летела в комнату, словно пеплом посыпая бархатные шторы.

Барон ожесточенно дергал шпингалет окна. Задвижка наконец поддалась, створки распахнулись. Фон Ливен свесился вниз.

– Убежали. Мерзавцы, чернь! – он обернулся к Михаилу Ивановичу, который отряхивал со своего рукава мелкие частицы оконного стекла. – Вы хотели свободы? Теперь извольте усмирять этот сброд!

Терещенко быстро взглянул на Ирину, проверяя, заметила ли она его испуг. «Отлично заметила», – взглядом ответила она. Тот медленно, с достоинством подошел к раскрытому окну и тоже выглянул на улицу.

Ирина снова вспомнила отпечатанное на машинке письмо с предложением, настолько оскорбительным, что она не могла рассказать о нем даже матери. Страшную досаду в ней вызвал и несчастный барон, который все эти дни приходил к ним в дом, пил чай, глядел на нее тоскливыми собачьими глазами и говорил пустые, ничего не значащие фразы.

За спинами мужчин она сделала шаг и сильно наступила каблуком на осколок оконного стекла. Терещенко вздрогнул, обернулся. Барон вскинул свой револьвер. Ирина рассмеялась им обоим в лицо, в ней вдруг вскипела такая дьявольская гордость, что все расчеты и раздумья полетели в тартарары.

– Нет, Михаил Иванович, историю писать придется не вам… Лучше возвращайтесь в свою лавочку. Там, наверное, тоже окна бьют!..

Одергивая визитку, Терещенко посмотрел на Ирину с холодным бешенством, молча поклонился и вышел. Во взгляде барона читалось обожание и тоска.

Мать что-то говорила, но Ирина не слышала. Теребя часики, висящие на цепочке, едва сдерживая слезы, она вышла на лестницу. Как тяжело! Кому доверить свою боль, кому открыть сердце? Мать не поймет, да и можно ли добавлять ей мучений? Отец! Он защитил бы и утешил, как утешал любое детское горе: «У кошки боли, у дочки заживи». Но горе нынче не детское – смерть самого близкого человека, страх неизвестности.

Кто-то вышел на лестницу, она услышала вежливое покашливание барона.

– Прошу прощения, Ирина Александровна…

Она быстро отерла слезы, вскинула голову.

– Я хотел сказать, – пробормотал барон, робея. – Я чувствую ужасную беспомощность. Одним словом, все, что могу…

– Что вы можете? – произнесла Ирина с горечью. – Кроме как тоже погибнуть на этой треклятой нескончаемой войне!

Лицо его дрожало. Ирина чувствовала боль в груди и жалость – к нему, к себе за все несбывшиеся девичьи мечтания, за невозможность счастья. Протянув руку, она коснулась его аксельбанта и, сама не зная, как решилась, подалась вперед и поцеловала барона в губы. Как у отца, усы его пахли табаком и одеколоном, он зажмурился от неожиданности, но в другую же секунду сильно обхватил ее руками, прижимая к себе, как ребенок стискивает куклу, которую хотят отнять. Обжигая дыханием, он начал целовать ее запрокинутое лицо, шею, руки. Ирина отстранилась. Она впервые целовалась с мужчиной, но почему-то чувствовала в эту минуту, что сделалась взрослее его, сильнее, хладнокровней.

– Уходите, – приказала она. – Уходите навсегда.

Барон смотрел на нее в растерянности, подбирая слова.

– Но я… в вашем распоряжении… Пока еще не погиб…

– Поздно, все решено. Забудьте меня. Прощайте!

Она шла через комнату, слезы текли по лицу. В гостиной старый Савелий укладывал подушку между рамами разбитого окна, горничная выметала стекла.

«Поздно! – кусая губы, повторяла про себя Ирина. – Все решено».