С той ночи, как Ефим Щепкин пристал к бродяжным людям, жизнь его покатилась сама собой, будто румяный колобок по лесам да оврагам. От сытой жизни он набрал тела. Ступня срослась крючком, но он приловчился ходить на ней без костылей, быстро и ловко, чуть переваливаясь с боку на бок. Он уже сбился со счета, сколько усадеб они сожгли и пограбили, скольких управляющих подняли на вилы. Не считал и девок, которых они с разбойничками помяли по амбарам. Ефим, не шибко охочий до срамных утех, тут бывал последний в очереди, после всей лихой бригады. Женское тело теперь ему виделось как одни только белые ноги, похабно разверстые – верхняя часть бывала закрыта поднятыми на голову юбками. Ноги эти бесовским наваждением мерещились ему во сне, все сдвигаясь и раздвигаясь, как челюсти неведомой машины.

Не обвыкся он и к душегубству, хотя заткнул топор за пояс и при обстоятельствах пускал его в дело. К тому же он имел сомнения, что сойдет им с рук разбойный промысел, опасался втайне каторги и петли. Поэтому, когда опился до смерти кашевар, Ефим по инвалидному положению определился варить похлебку и заведовать хозяйством бродяжных, которое помалу прирастало в целый обоз с жеребятами, телегами, самоварами, перинами да глупыми бабами. Пока разбойнички шалили по усадьбам, он сторожил обоз в секретном месте, в лесу или на дальнем хуторе.

За бандой рыскали казаки и жандармы, устраивали облавы, накрывали винтовочным огнем. Но атаману Кузьме Ильичу была удача, всякий раз удавалось им уйти. Шли к югу. После одной такой облавы почитай два месяца с обозом и бабами укрывались в чаще, на болотах. Было это на Яблочный Спас, а к ноябрю, когда жить в лесу уж стало невмочь, вышли на другой стороне, к незнакомой деревне. Там узнали, что настала в России новая рабоче-крестьянская власть. Кузьма Ильич тут же назначил себя в комиссары, и жизнь Ефима снова повернулась самым счастливым образом.

С начала восемнадцатого года он состоял бойцом отряда революционной армии под командованием товарищей Думенко и Буденного, который двигался на Дон, свести давние счеты с вольными казаками. Кузьма Ильич при отряде командовал караульным отделением имени Эразма Роттердамского. Эразмус этот с хвостатым фамилием был вроде чернокнижника из прежних времен и прозывался князем не то гуманитов, не то гуманистов – верно, иноземных народностей. Владел он даром предсказаний и в книжках своих, будто в Святом Писании, назначил чудесное будущее на всей земле для рабочего человека.

Кузьма Ильич, тоже человек ученый, искавший правды, до разбоя одно время служил при книжной лавке. После ходил по монастырям. Он-то и разъяснял бойцам пролетарскую науку. «Главное дело революции, – рассуждал он степенно, – всей кровью ненавидеть офицерьё да буржуев, которыми теперь зовутся и бывшие баре, и купцы, и трактирщики, и прочий зажиточный люд, веками притеснявший бедноту».

– Очистим землю от классового врага и заживем как в светлый праздник, – обещал Кузьма Ильич. – Не будет боле ни голода, ни бедности, ни войны. Трудиться станет каждый на одного себя, сколь наработал, столько и получил. И земли возьмете вдосталь, хоть паши, хоть скотину корми. Тут, на Кубани, земля жирная, что твое сало. Перебьем казачков – вся нам достанется.

Буденновцы слушали, раскрыв глаза и рты, как в ночлежках слушают сказки про удачливые разбойные дела. Правда, верили в новые сказки не все, и пролетарской сознательности среди бывших крестьян пока ощущалось мало. Потому и требовалось караульное отделение – наводить дисциплину в отряде, карать шпионов и саботажников, охранять пленных и пускать под расход врагов революции.

К февралю от бывших бродяжных в их отделении осталось всего три человека – кривой на левый глаз бывший портной Лейба Кунц по прозванию Куница, сам Кузьма Ильич да Ефим. Новобранцев командир инструктировал по всей строгости.

– Мы не бандиты, не лихоимцы. Мы – защитники народной власти. И работа наша нужная, весьма полезная. Потому как расстрел буржуев – не старорежимное зверство, а справедливая рабоче-крестьянская казнь.

Ефим мысленно соглашался с такими словами. Но все же к расстрелам, как и к прошлому разбойному душегубству, не чувствовал склонности в противоречие некоторым бойцам. Оно, конечно, куда лучше, когда стреляешь ты, а не в тебя. Плевки и проклятья были Ефиму без обиды; понимал, что перед смертью человек собой не владеет. Хуже, когда плакали да молили. Но главное, вместо женских ног стали Ефиму являться упокойники, молчаливые и от этого жуткие. Потому и здесь, в отряде, старался он больше вызваться в караул или на работу по хозяйственной части. Угождал командиру Кузьме Ильичу, чистил одежу и сапоги, прислуживал за обедом. Дробно смеялся сытым шуточкам начальника.

После боя при узловой станции Е-ской он сильно хотел отвязаться от расстрела, чувствовал душой неладное, но никак не вышло. В плен взяли пятерых раненых офицеров. После допроса всех пятерых повели за ремонтные мастерские копать себе могилу.

Ефим с Куницей караулил непривычных к земляной работе дворянчиков, покуривал, раздумывал о том, как будут эти покуда живые люди стоять под прицелом солдатских винтовочек. За время службы в отряде под командованием Кузьмы Ильича он сложил свои наблюдения в систему. Толстые, краснорожие, в высоких чинах офицеры обыкновенно перед кончиной ярились, брызгали слюной, заворачивали по народной матушке пятиэтажные ругательства. Тощие принимали гибель молча, со спокойствием, только глазами ели расстрельную команду, особенно Ефима – мол, запомни меня, сукин ты сын, приду к тебе заполночь, высверлю взглядом дыру в твоей глупой башке. Молоденькие юнкера и студенты то гордились, вскидывая подбородки, то, бывало, жалились, просились еще пожить. Одного такого товарищ Думенко простил и принял в отряд. Но юнкер той же ночью убег в степь, и с тех пор милости к ним не было.

На этот раз среди пленных не попалось толстых, одни худые. Капитан с седыми усами, студент в тужурке, двое юнкеров да статный, красивый гвардии кавалерист. На всех было три лопаты, офицеры копали по очереди. Все они были биты на допросе, контужены взрывами, но кавалериста, раненного в плечо, берегли – он не копал, а сидел на земле, бледный, погруженный в свои мысли. Ефим все вглядывался в его лицо с темной бородкой, будто знакомое. Смутно, как ил со дна, мерещилось что-то в памяти, да так и осело, не найдя толку.

Для пропаганды к месту казни согнали станичников, одних баб да стариков. Кузьма Ильич в комиссарской кожанке, в фуражке с красной звездой, завел агитацию.

– Царские прихвостни, гноившие вас в окопах, гнавшие под пули, – все они враги пролетариата!

Бабы слушали испуганно, крестились. Видно было, что жалеют молодых офицеров и не чувствуют революционной необходимости их убивать. Расстрельная команда в пять человек построилась напротив пяти офицеров, стоящих на грядке свежей земли. Патронов выдали по одному, чтоб целиться прямо в сердце. Недобитых уже в могиле прикалывали штыком.

– Мы не ищем обвинительных улик! – рукой резал воздух Кузьма Ильич. – Мы лишь орудие возмездия против обреченного на гибель класса!

Седоусый капитан слушал брезгливо, подергивал ноздрями, словно нюхал гнилую луковицу. Юнкера смотрели в небо, будто прощались с кем-то дальним, высоким. Кавалерист держался за раненое плечо. По знаку Кузьмы Ильича Ефим, Куница и прочие бойцы взяли оружие наизготовку.

В эту секунду кавалерист глянул на Ефима, и тот сообразил, что не ошибся. Припомнился ему целковый, так и зашитый в опояске вместе с тремя золотыми червонцами, добытыми при дележе богатого барыша.

– Владычице моя Богородице, молю Тя смиренно: воззри на мя милостивым Твоим оком, и не возгнушайся мене, всего помраченнаго, всего оскверненнаго, всего в тине сластей и страстей погруженнаго, люте падшаго и возстати не могущаго, – бормотала точно в ухо Ефиму старуха в темном платке, стоящая среди жителей в обнимку с бледной, насмерть перепуганной молодкой. Молитва свербила в голове Ефима, выкручивала спазмом душу, как сырыми ночами крутило больную ногу. Не помогал от этой боли ни растертый с беленой барсучий жир, ни самый крепкий самогон.

Ефим поглядел на босые ноги офицеров и подумал не ко времени: «Зябко им, поди, земля-то стылая».

На команду «пли!» он выстрелил, но не в «своего» кавалериста, а мимо него, вроде как случайно. Усатый капитан, падая, задел и этого, повалились все. Куница побежал, сапогами и прикладом скидывая мертвых и раненых в могилу. Бойцы стали докалывать раненых штыками, но Ефим украдкой воткнул штык не в грудь «своему» офицеру, а в землю поблизости. Рубаха его и так была вся залита кровью, и никто не приметил нарушения боевой дисциплины. На прощанье Кузьма Ильич из своего маузера пристрелил капитана, хрипящего кровавыми пузырями, и сел на готовую подводу. Был приказ выступать со станции. Закапывать расстрелянных оставили бабам и старикам.

Проезжая, Ефим Щепкин видел, как молодка в полушубке и в купеческих сапожках кинулась к яме, повалилась на грядку грудью. «Дай Бог, останется живой, – подумал Ефим про молодого кавалериста. – Не то как станет по ночам ходить да просить свой рубль обратно».

По своему увечью и по старой дружбе Ефим тоже приладился на телеге рядом с командиром, прочие бойцы шагали рядом.

– И так мы расправимся с каждым врагом советской власти! – продолжал свою агитацию Кузьма Ильич. Он замолчал только когда в степи начали тяжело и гулко бухать шестидюймовые.