Не торопясь разомкнуть веки, он лежал в сладкой полудреме, прислушиваясь к забытым за долгую зиму запахам дачного дома. К аромату смолистого, просушенного майским солнцем дерева прибавлялся легкий дурман лампадного масла из комнаты няни, горький дух тысячелистника и пижмы, с прошлой осени разложенных по шкафам от моли, свежесть крахмальных простынь. Андрей слышал, как бабочка билась в стекло. Вспоминал буфет на железнодорожной станции, стук колес, текущий за окном вагона среднерусский пейзаж. А затем – заросшую травой дорожку к дому, поздний ужин в столовой, где еще не сняты с мебели полотняные чехлы. Вспоминал, как отец на руках нес его, полусонного, из-за стола в постель.

По коридорчику торопливо проходит прислуга, из кухни слышится голос матери. Сейчас позовут к завтраку. Будет чай с душистой мятой, оладьи. Надо велеть кухарке нажарить побольше оладий. Он обмакнет румяный бок в сметану… Еще, еще. Откуда этот голод? И боль, уже привычная, словно ставшая частью его самого. И запах ладана, как в церкви на поминках.

Долматова будто осыпало ледяной крошкой – жизнь его давно уже составляли ночные переходы в грязи и снегу, огонь батарей, отчаяние русской катастрофы и разверстая перед ним могила. Детство, крахмальные простыни, залитый солнцем дачный дом с верандой – давнее счастье лишь привиделось в бреду. А может, это и есть смерть?

Он пошевелил пальцами ног, ощупал на себе одеяло, открыл глаза. Он лежал на кровати за ситцевой занавеской, откуда видна была часть комнаты казачьей избы. Печь с лежанкой, слепое окошко, темный образ с горящей лампадкой. Вот откуда этот сон – детство, переезд на дачу.

На нем была чистая рубаха, грудь стягивала холщовая повязка. Как он очутился здесь? Как давно лежит в беспамятстве? Рядом слышался стук и приглушенные женские голоса. Приподнявшись, он окликнул женщин, хлопочущих у стола, первым, таким диковатым вопросом:

– Где я?

Что-то упало, покатилось по полу. Прошумело рядом женское платье, в сумерках над ним склонилось бледное лицо.

– Вера?..

Молодая казачка смотрела на Долматова сияющим от слез и радости взглядом. Темные, гладко причесанные волосы обрамляли ее высокий гладкий лоб. Свежие и пухлые губы дрожали.

– Никак очнулся? Слава Владычице Пресвятой, заступнице благодатной, молитвами на Тя уповаем, – закутанная в пуховый платок старушка внесла и поставила у кровати огарок свечки. – Раз не помер, теперь скоро подымется.

Казачка налила в чашку теплое питье, поднесла Долматову. Руки ее, сильные, красивые, но загрубевшие от работы, напомнили ему руки няни, такие же добрые, натруженные, с переплетением голубоватых жилок.

– Пулей-то вас не сильно ранило, только задело, – поправляя на нем одеяло, сообщила молодка. – Три дни в беспамятстве лежали, огнем горели, бредили, всё звали кого-то. Бабушка было грешит – не жилец. А я одно: «Нельзя ему помирать»… А сама все плачу, плачу.

На его немой вопрос она пояснила:

– Я Маша. Марья Кирилловна. Помните, в Петрограде, вы нас с родителями от лихих людей спасли.

Долматов припомнил купца в мерлушковой шапке, его молодую жену. Когда это было, еще до войны? Да, март семнадцатого, отречение Государя. Петроград… Кто мог тогда знать, как быстро все покатится под гору. Временный комитет, большевики. Холодная глина под босыми ногами, расстрел.

– Как же вы, Мария Кирилловна? Ведь это опасно, вас могут арестовать.

Старуха вышла зачем-то в сени, а Марья Кирилловна села рядом. Стала вытирать его лицо прохладным полотенцем.

– Ничего. Хутор наш дальний, красных нет. А придут, мы вас в погребе спрячем. Бабушка рану вашу травкой лечила, заговор читала. Вот вы и ожили…

Сладкий покой – от травяного ли чая, от прикосновений ли нежных девичьих рук – давил на веки, туманил сознание. Но левый висок уже пульсировал, набухал тревогой. Раз не помер – живи, страдай, сражайся.

– А вы почему здесь, Маша? Где ваши родные?

– Тятеньку матросы в Петрограде в прорубь сбросили. Мы с маменькой в Ростов пошли, к бабушке. Обоз наш красные обстреляли… Только я и спаслась. Люди добрые помогли, – она улыбнулась сквозь слезы. – А как я вас нашла, так и обрадовалась…

Долматов с печалью смотрел в девичье лицо, освещенное дрожащим светом лампадки.

– Значит, вы теперь совсем одна?

– Только бабушка… да вот вы у меня на всем белом свете! – Маша положила голову ему на грудь, словно ища помощи и защиты. – Поправитесь, станем в Крым пробираться. Там, говорят, красных нет. Я для вас и одежу крестьянскую приготовила. Уж как хотите, а я вас не оставлю, Андрей Петрович…

Долматов поднял руку, провел ладонью по ее волосам. Она затихла. Слышно было, как тикают ходики на стене – снова дача, детство, мама только что пришла и перекрестила их на ночь. Они лежат в кроватках, малые дети. Завтра ждет их купанье в речке, рыбалка.

– Милый мой, хороший, – шептала Маша. – Одно мне теперь на свете счастье!

Лампа погасла, комната погрузилась во мрак. Слышно было, как вернулась старуха, тяжело опустилась перед иконами на молитву.

– Боже святый и во святых почиваяй, трисвятым гласом на небеси от Ангел воспеваемый, на земли от человек во святых Своих хвалимый…

Снова начинался жар. Дрожали солнечные блики на воде; неслись, катились обрывки бреда. Вот он идет вдоль берега, собирая в ладонь землянику. А вот уже по Вознесенскому проспекту в кадетской длинной шинели. И тут же молодой поручик скачет через парк, и девушка в летней шляпке падает на тропинке, рассыпая цветы. Смешались детские дачные дни и прогулки в усадьбе, катание на лодке по озеру и переправа через Дунай. А вот перекресток около моста, идет снег, тишина. Маленькая рука в черной перчатке доверчиво лежит на рукаве его шинели. Он смотрит в милое, печальное лицо, как умирающий смотрит в небо, ища ответа и спасения.

И вот он в госпитале, в комнатке под крышей. Перед ним стоит Вера Александровна, доверчиво запрокинув голову. Он склоняется к ней, слышит ее легкий вздох. Но он уже знает, что сейчас в дверь постучат и оборвут эту минуту счастья, украденную у войны.

– Не уходи! Не покидай меня, – взмолился он во сне.

И нежный, отдаленный шепот отвечал:

– Я здесь, родной мой. Я с тобой.

Вера была с ним, он чувствовал ее горячее дыхание на своих губах. Легкие волосы текли сквозь его пальцы. Страсть и биение их сердец соединялись в музыку, величественную и прекрасную. Под эту музыку разворачивалось в бесконечности огромное небо, полное звезд и планет. Он не мог дышать от счастья, от красоты этой картины, увиденной в глазах возлюбленной.

Слепящий луч осветил дорогу, удивительно гладкую и прямую. По ней неслись стеклянные блестящие капсулы автомобилей, и в одной из этих капсул Долматов увидел себя – в странной одежде, с обнаженными до предплечий руками. Он держал возле уха черную коробку не больше портсигара и что-то говорил в нее. Дорога проходила над мостом, и сверху виден был огромный каменный город.

В эту секунду ротмистр Долматов услышал собственный свой голос. «Смерти нет. Познав любовь, ты познаешь великий дух живой материи. И часть твоей души, принадлежащая другому человеку, останется навечно жить в движении облаков и звезд и в тайной памяти людей, которые придут на эту землю».

Он пробудился, услышав отдаленный шум дождя по крыше, и, приподнявшись на постели, окликнул:

– Вера?..

Вокруг был сумеречный свет и темные бревна сруба. Он лежал за занавеской в крестьянской избе, и купеческая дочка Маша, стиравшая в корыте белье, обернулась к нему с досадой.

– Нет здесь вашей Веры, Андрей Петрович. Бредили вы!

Накинув на голову платок, Маша подняла тяжелое корыто и вышла в сени.

Через день Долматов начал вставать. Старуха растопила баню, чтобы «смыть болезнь». Парить его, бить дубовым веником пришел глухой старик Егорыч.

После очистительного пара Долматов почувствовал себя почти здоровым. Марья Кирилловна каждый день меняла перевязку на его плече, и неглубокая рана стала затягиваться новой кожей. Он даже взялся выполнять кое-какую работу по дому, видя, что и старуха, и Маша рады этой помощи.

Долматов понимал – женщины надеются, что он останется с ними, защитником и кормильцем. Марья Кирилловна прислуживала ему истово и самоотверженно, и ротмистр иногда представлял, что эта несчастная девушка и в самом деле может стать ему близка. Но мысли эти держались недолго. После чудесного сна, в котором он увидел Веру, Долматов ощутил неожиданный в его положении покой. Он знал уже, что не станет прятаться в погребе или бежать за границу. Он положился на судьбу, которая вела его по своему неотвратимому пути. Он ждал, когда ему будет явлен очередной ее знак, и ждать случилось недолго.

Старуха за какой-то надобностью пошла на соседний хутор и вернулась встревоженная, молчаливая. Ночью, лежа без сна в постели, Долматов слышал ее торопливый шепот.

– В Стрешневку шла, гляжу – красные, те же, что в Усть-Лабинской. Вожака-то сразу признала. Страшный, толстомордый, зубы торчат, а глазки слепые, словно как землеройка. Будто и не человек крещеный. А при нем тот, коротконогий, рябой. Едут, скалятся. Мало, говорят, награбили в Стрешневке-то. Мол, понапрасну с печи поднялись. Мужики-то сказывали, они по всем окрестностям рыщут. А белые, слышно, неподалеку. И в Лебедином стоят казаки.

Андрей Петрович понял, что должен уходить завтра же утром. Он не хотел становиться причиной бедствий спасших его женщин и самому погибать позорно и бессмысленно. La Garde meurt mais ne se rend pas – он вспомнил песенку, которую они кадетами разучивали в корпусе. «Нет, так просто я им не дамся. Надо идти к своим».

На другой же день, когда старуха с оказией уехала за сеном, а Марья Кирилловна ушла в хлев, Долматов поднялся, надел заботливо приготовленную для него зимнюю одежду, валенки. Маша вошла с дровами, когда он, стоя посреди избы, застегивал тулуп.

– Не знаю, как и благодарить вас, Мария Кирилловна. Спасибо вам за все. Храни вас Бог.

Маша все поняла. Бросив дрова возле печки, отвернулась, пряча глаза, полные слез. Прошептала почти беззвучно:

– Остались бы, Андрей Петрович… Слабые вы еще воевать.

Он не ответил. Застегнулся, перепоясался, надел шапку.

– Прощайте, Маша. Не поминайте лихом.

Долматов вышел из избы. День был ветреный, сырой. По обочинам и в овраге лежал еще грязный, ноздреватый снег, но дорога обнажилась черной избитой спиной, и в мартовском воздухе снова слышалось обещание весны, радости, новой жизни.

Маша выскочила, сунула ему узелок с какой-то провизией. Обняла, прижимаясь мокрым от слез лицом. Андрей поцеловал ее глаза.

Вороны прокричали, поднимаясь с крыши колокольни, и Долматов, закинув узелок за спину, пошел по дороге в направлении станицы Лебединая.