К началу марта Ефим Щепкин начал уставать от революции, которая все пуще делалась похожей на германскую войну – с тяжелыми боями, артиллерийской стрельбой, с вороньим пиршеством над оскаленными тушами убитых лошадей. Лежали по обочинам, висели на столбах и человечьи трупы. Даже вода в колодцах смердела падалью, и ветер разносил дух мертвечины по всей степи.
На Кубани задержалась зима, и от долгих переходов по ледяной окровавленной каше крутило, ломило больную ногу. И на душе у Ефима было муторно, неспокойно. Куница помер от гнилой болезни. Кузьма Ильич, снова заросший сивым волосом, хоть и живой, а сделался мертвей лежащих вдоль дороги упокойников – таким сквозящим холодом тянуло из его беловатых, с черными зрачками, будто проеденных червями глаз. Подмечал Ефим, что нутро командира боле не принимает людской пищи. Редко когда похлебает супу, попьет молока с размоченным хлебцем. Кормился нетопырь белым порошком, взятым из захваченного под станцией Е-ской санитарного обоза.
От прочих людей Ефиму тоже делалось тошно. Поутру или в сумерках товарищи красноармейцы, ряженные в обноски и обмотки, бог весть куда бредущие по окаянной голой степи, по буграм да оврагам, казались ему бледной нежитью, вставшей из могил. Чтоб заговорить тоску, вспоминал он дубовые леса вокруг родной своей тульской деревни Косая Гора. Рассказывал товарищам про знатные грибные места, про тетеревиные токовища, про затоны на реке Воронке, где налимов брали голыми руками. Подробно описывал приметные тропки, заповедные пути, где еще мальчонкой бегал по ягоды. Казалось, если припомнит поворот у мшистого камня с прилипшим желтым листом, мостки через Вдовий ручей, болотистую тропу мимо березы с обломанной веткой, то суждено ему и тут, в степи, найти дорогу к обратной жизни.
– Вот места так места, – вздыхал он, не замечая, что раз за разом повторяет одно и то же. – Сколь ни ходил по свету, нету боле таких местов.
Тоска Ефима постепенно оформилась в решение бежать из караульного отряда имени Эразма Роттердамского. «Эх, кабы на свои места податься, – думал он, выполняя повседневную работу, ощипывая курицу или подбрасывая уголь в топку трофейной походной кухни, на которой варилась каша для питания бойцов. – Как бы оно придумать, чтоб незаметно утечь».
Окончательно понял он, что надо спасаться от Кузьмы Ильича и прочих товарищей, после ночевки в святой обители. Монахи сами по неразумию пустили красноармейцев на двор, выдали мешок картошки и сушеной рыбы на похлебку. Откуда-то взялся самогон. Бойцы наелись, отоспались в теплой трапезной, а на другой день, в отплату за гостеприимство Кузьма Ильич велел чернорясых переловить, связать и посадить в погреб, а настоятеля пытать, чтобы дознаться, где монахи прячут золото. Пока одноглазый Еремей готовился жечь толстопузого иерея раскаленной кочергой, командир, поевши порошка, читал перед бойцами идейные речи.
– Попы и монаси веками грабили народ, накопляя богатства в счет наших горестей и бедствий! Пришла им пора платить! Пусть не мешают нам строить новую жизнь. Красный террор действует против класса, обреченного на смерть самой историей! Будем жечь тебя, поп, пока не скажешь, где спрятал золото, политое народным потом!
Дрожащего настоятеля уже раздели догола и разложили на дровяных козлах. Ефим пошел со двора и не видал, что было дальше – только слышал, как священник взвыл изнутри пузатой утробы. Чтоб убраться подальше от казни, Ефим Щепкин забрел в надвратную часовню, пустую и темную. Там было жутко, неприютно. Иконы глядели из алтаря черными глазницами.
Ефим попробовал молиться, но в голову полезли срамные ругательства, будто черти нашептывали в уши. Он сплюнул на пол, махнул рукой и вышел из часовни. У лестницы на деревянную галдарейку ждал его незнакомый бородатый мужик в кудлатой шапке, с крепкими белыми зубами.
– Бежать надумал? – мужичок схватил Ефима за рукав. – Возьми меня, паря, в товарищи. Ты – Тула, я – Орел, считай, земляки. Абросим я, Решето по прозванию.
– Не выронишь помыслы-то наши, Решето? – засомневался Ефим.
– Жутко мне, Ефимка, средь здешних людей. Точит меня тоска. Инда новый грех на душу – попа в святых стенах убили. А ну, как есть тот свет? Разве же простится такое сквернавство? А как ты давеча зачал свои места расписывать, так и помнилось – будто окрест моей слободы.
Ефим заглянул в глаза Абросима и увидал там человечье, жалобное, страхом полное трепетанье. Сошлись на том, что побегут вместе. Осталось дождаться большого боя, когда раздадут к винтовкам патроны, а меж убитых и раненых не станут особливо разыскивать калеку да новобранца.