Обосновались в Париже, где Терещенко заблаговременно, еще перед войной, выстроил комфортабельный дом, оснащенный лифтами, электрической вентиляцией, телефонной связью. Квартиры, выходящие окнами на бульвар, сдавались жильцам. Богато обставленные апартаменты, занимавшие три этажа и смотревшие во внутренний дворик, стали для княжны Ирины золотой клеткой. Здесь она бродила из комнаты в комнату, безучастная ко всему, будто омертвевшая. Только привычка заставляла ее каждое утро подниматься с постели, причесываться, одеваться. По привычке она пила кофе, обедала, отвечала на вопросы Михаила Ивановича, всегда одинаковые. Механически выполняла обязанности хозяйки – заказывала блюда к обеду и ужину, принимала нечастых гостей. Она почти не видела Парижа, лишь изредка соглашалась прокатиться в экипаже по Булонскому лесу. И всякий раз ей хотелось скорее возвратиться домой, закрыться в своей комнате и обхватить руками голову, спрашивая себя: «Неужели это и есть моя жизнь?»

Михаил Иванович, по-своему неглупый человек, смотрел на ее затворничество с пониманием. Своим французским компаньонам он потихоньку объяснял, что жена его перенесла тяжелые утраты, и уповал на время, которое залечит раны. Впрочем, он и сам сделался скрытен, беспокоен и подвержен мрачным состояниям, хотя старался не показывать этого на людях. Он теперь много ездил по коммерческим делам, не оставляя занятий политикой. В Лондоне на паях с Милюковым издавал журнал на английском языке «The New Russia». В Берлин отсылал статьи и деньги для эмигрантской газеты «Руль». Ходил на встречи эмигрантских кружков – всех этих освободительных комитетов, союзов, обществ, где бесконечно обсуждались способы спасения России, один фантастичнее другого.

Ирина раз или два посещала с ним эти встречи. Слушая желчные речи бывших членов Государственной думы, участников Выборгского воззвания, кадетов, эсэров, учредителей Партии народной свободы, она все отчетливей понимала, что должна похоронить свои надежды на возвращение домой. Она видела то, чего не могли постичь эти ораторы, исполненные внешней значительности. То, чем они продолжали жить в эмиграции, давно уже кануло в невозвратное прошлое.

В ноябре 1920 года Врангель дал приказ своим частям погрузиться на корабли и покинуть Крым. Русские газеты перепечатали речь, которую командующий произнес на Графской пристани в Севастополе. «Оставленная всем миром обескровленная армия, боровшаяся не только за наше русское дело, но и за дело всего мира, оставляет родную землю. Мы идем на чужбину, идем не как нищие с протянутой рукой, а с высоко поднятой головой, в сознании выполненного до конца долга. Мы вправе требовать помощи от тех, за общее дело которых мы принесли столько жертв, от тех, кто своей свободой и самой жизнью обязан этим жертвам…»

Терещенко заявил, что предвидел это, и начал втайне налаживать связи с новым советским правительством. «В конце концов, там тоже есть здравомыслящие люди». Он перестал бывать в эмигрантских кругах, завел коммерческие предприятия с американцами, нанял французскую секретаршу, изящную и веселую. Ездил с ней на зимний спорт.

Ирина не ревновала. Она понимала, что по-прежнему слишком много значит для Михаила Ивановича, он продолжал желать ее даже с большей страстью, чем прежде. Ему требовалось заполучить ее всю, навечно, в полное владение. Поверенные вели бракоразводный процесс с его законной супругой – он хотел забрать у нее детей и, кажется, добился толку. При гостях, французских и английских коммерсантах, он не забывал упомянуть, что Ирина принадлежит к древнему боярскому роду, ведущему свое начало от государева стольника и родной сестры Ивана Даниловича Калиты.

– И как вы меня ни убеждайте, господа, я буду стоять на своем: русская женщина есть самое великолепное существо на свете, – говорил он, поднося к губам и целуя ладонь Ирины. – Да, парижанки умеют подать себя. Итальянки – сладостны, испанки – пронзительны. Англичанки – остроумны, немки – знатные хозяйки. Но все это, и еще намного больше, соединяет в себе русская женщина. И никто не сравнится с ней в любви и терпении.

В эти минуты Ирина чувствовала ненависть к Терещенко, которому вечно нужно было врать, бахвалиться, хватать от жизни все, что только можно схватить и присвоить. Она с улыбкой отнимала руку и поднималась из-за стола.

– Распоряжусь подать кофе, – говорила она спокойно, а в спальне подходила к зеркалу и била целованной рукой по своим щекам, проклиная свою слабость, свою ошибку, постыдные уступки совести.

Жизнь в эти минуты казалась ей так мучительна, что хотелось громко закричать или выпрыгнуть из окна и одним ударом о мостовую прекратить страдания. Но вместо этого приходилось снова идти к гостям, разливать чай из самовара и слушать любезности. И не было в мире ни одной души, которой княжна Ирина могла бы рассказать о своей такой обыкновенной среди эмигрантов житейской драме.

На Страстной неделе Михаил Иванович уехал в Швейцарию. Бульвары словно покрылись розовым дымом – цвели каштаны, начиналась весна. Ирина держала пост, ходила к Николаю Угоднику. На отпевании какой-то старушки встретила Василия Григорьевича, соседа по имению, который ухаживал за ней тем последним мирным летом 1914 года. Оказалось, и он тут, в Париже, жил на соседней улице. Читалась в этом горькая насмешка судьбы. Белокурый юноша сделался почти стариком – обрюзгшим, лысым. Он теперь носил очки, сломанная дужка которых перевязана была загрязнившейся резинкой. Только вспыхнувшее на минуту прежнее, сентиментально-восторженное выражение его близоруких глаз заставило Ирину согласиться пойти с ним в русский ресторан.

Это было дешевое, нечистое место. Крикливые интерьеры, пестро расписанные стены, лиловые диваны с желтыми подушками. Половые в кумачовых рубахах мелькали перед глазами, цыган пиликал на скрипке. Говорить было почти невозможно, но Василий Григорьевич здесь чувствовал себя как дома. Он заказал водки, перестал прятать под рукава обтрепанные манжеты сорочки.

От спертого прокуренного воздуха разболелась голова. Ирина все хотела распрощаться, но ее удерживала мысль о том, что этот ставший по-лакейски развязным человечек помнит дорожки парка, освещенные полдневным солнцем, и берег озера, и дом с колоннами. И если она сейчас уйдет, эта нитка общей памяти оборвется навсегда.

Спутник ее рассказывал про важного генерала, у которого он служил секретарем, записывая воспоминания. Генералу этому обещали место при военной академии, он должен был преподавать баллистику, но место все не выходило, и деньги кончались, и Василий Григорьевич служил уже совсем бесплатно, за еду и комнату, которую ему предоставляла супруга генерала, державшая пансион.

Затем он начал говорить пьяные комплименты, попытался обнять Ирину. Она поднялась. Он пошел провожать. На улице протрезвел, извинился.

– Я ведь окончил с отличием Санкт-Петербургский университет, имею золотую медаль. Занимался научной работой, хотел преподавать. Социология, общественные формации. Спенсер, Зомбарт, Маркс. Кто бы подумал, что красные решатся осуществить на практике этот жуткий эксперимент? Знаете, я был в Петрограде до конца восемнадцатого года. Жил вблизи Петропавловской крепости. Было невозможно спать, каждую ночь слышалась стрельба. Мы знали, что это расстрелы, что завтра могут прийти по нашу душу.

По бульварам неспешно двигалась нарядная гуляющая публика. Вечерний весенний Париж по-прежнему пленял очарованием. Столица мира, законодатель мод сверкал огнями, улыбками и щиколотками юных девушек, надевших смелые юбки, обрезавших косы. Здесь никто не хотел вспоминать агонию недавней сокрушительной войны, не помнил Марны и Вердена, газовых атак, разрушенных соборов. Им не было дела до своих покойников, что уж говорить про чужих?

– Вы помните легенду о Вавилонской башне? – спросил вдруг Василий Григорьевич, протирая очки. – Бог наказал людей, разделив языки, отняв у них умение понимать друг друга. Я думаю, эта притча о нас. О России. Мы считались одним народом, но говорили и думали на разных языках.

– Я согласна с вами, мы мало знали свой народ, – проговорила Ирина.

– Да, да! Нам говорили, что простые люди терпеливы, послушны, богомольны. Что они любят царя. А теперь они скинули и царя, и кресты с церквей. Теперь там повсюду новый, собачий язык. «Ревком», «ВэЧэКа», «Моссельпром». И новые поэты, ученые и журналисты, научившиеся изъясняться на этом лающем наречии… Когда я думаю об этом… Мне кажется иногда, что я схожу с ума.

Они уже подошли к дому. Василий Григорьевич спохватился, что ничего не спросил о жизни Ирины.

– Вы, наверное, замужем? Как поживают ваша матушка, сестрица? Они тоже здесь?

– Все они умерли.

Он вздохнул.

– Ну, может, так-то и лучше. Иногда завидуешь мертвым. В Крыму я столько насмотрелся смертей, что начал относиться ко всему философски.

– Вы тоже были в Крыму?

Ирина живо вспомнила бронепоезд с литерным вагоном, красные отряды, обстрел. Прибытие в Одессу. Тогда Михаил Иванович проявил новые чудеса предприимчивости. Принял участие в совещании Конституционно-демократической партии в Гаспре, был даже выбран министром Крымского краевого правительства. Но повернуть вспять время невозможно. Скоро ветер истории погнал их дальше по Европе. Сицилия, Неаполь, Марсель. Париж.

– Как же-с, оттуда и спасался вместе с врангелевцами, – сообщил Василий Григорьевич. – Успел даже, представьте, послужить писарем в бывшем доблестном конной гвардии полку.

– В Конном полку служил наш кузен, Алеша Репнин. Он умер от раны в госпитале. А еще Андрей Петрович Долматов, штабс-ротмистр. Он был обручен с моей сестрой.

– Да, я помню Долматова, прекрасно помню – он ведь бывал у вас в доме тогда, в четырнадцатом году. Герой. Погиб на Кубани. Мне говорил о нем полковник фон Ливен. Тоже сгинул. Царствие небесное.

Ирина сжала руку, впилась в свою ладонь ногтями, чтобы не выдать волнения. Сама не зная отчего, в последние дни она все думала про Ивана Карловича, молилась за него. Как страшно она сожалела порой, что ее первая чистая страсть отдана была человеку чужому, который хотел владеть ею из одного тщеславия, которого она так и не смогла полюбить. Как повернулась бы жизнь, если бы тогда, в семнадцатом году, ей не пришлось бы спасать мать и сестру, которым теперь уж не нужны были ее жертвы?

Ни одному человеку княжна Ирина не рассказывала, что здесь, в Париже, она каждый день ждала вестей от барона. Верила, что жив. Воображала, как однажды он появится на пороге дома и позовет ее с собой. И она пойдет без колебаний, в чем была, бросив наряды и драгоценности. Эта мечта была такой живой и убедительной, что ее крушение казалось катастрофой.

– Барон погиб? Вы точно знаете?

– Да, на моих глазах. Вместе отплывали из Керчи. Я на грузовом судне, а он распоряжался погрузкой на эсминец «Живой». Попали в семибалльный шторм, «Живой» затонул. Триста человек. Нас тоже болтало страшно. Не чаяли, как добрались в Константинополь.

Все закружилось перед глазами, Ирина задыхалась. Она взялась за решетку ворот, у которых они стояли. Ей стоило огромного труда справиться с подступающими слезами.

– Вам нехорошо? – встревожился ее спутник.

– Нет, ничего, это пройдет.

Его плохо выбритое, зеленовато-бледное, рано постаревшее лицо вдруг показалось Ирине символом того безнадежного тупика, в котором оказались они все вместе: безработные генералы, профессора, нищие князья, уличные женщины – бывшие институтки и гимназистки. И даже Михаил Иванович, который когда-то надеялся держать в руках судьбу империи. Вся их нынешняя жизнь показалась ей таким падением, такой жестокой расплатой, что Ирина готова была завыть от ужаса и тоски. За что История так жестоко расправилась с ними? Кого теперь винить?

Дворник открыл калитку, Ирина попрощалась с Василием Григорьевичем, дождавшись, пока он на клочке от сигаретной пачки запишет свой адрес. Она тут же выронила бумажку. Прошла через двор, поднялась по лестнице, что-то ответила горничной. Делала все это механически, как заводная кукла. За привычным видом комнат ей представлялся длинный темный коридор, по которому душа ее летит в черное небытие.

В спальне она села к туалетному столику. Ей так хотелось бы оплакать свою погибшую жизнь, но слезы высохли, так и не показавшись. Из ящика стола она достала карточку, где был запечатлен тот солнечный день, когда отец привез автомобиль и управляющий Василий Никанорович снял их на фотографический аппарат. Закрыв глаза, Ирина возвращалась в единственное место на свете, другого у нее не было – усадьба, парк, беззаботное счастье.

Вера заболела в Крыму скоротечной чахоткой. Дорогой все чахла, молчала, ни на что не жалуясь. По приезде в Париж открылось горловое кровотечение, сестра умерла спустя два месяца. Мать окончательно потеряла рассудок. Слегла, в бреду все звала князя, своего «Сашеньку». Врачи определили инфекцию мозга. История вполне прозаическая, общая для всех эмигрантов.

Вокруг разворачивались такие драмы, что Ирина могла с полным правом считаться счастливицей. Ей повезло не оказаться на панели, она не знала ни в чем нужды. Все благодаря тому, что она, княжна Чернышева, сделалась открытой любовницей бывшего лавочника и бывшего же политического деятеля, чудом спасшегося от расправы пьяных матросов. А то, что случилось с ней – одиночество, тоска по родине, нелюбимый муж, – случалось с большинством женщин на свете, даже без всякой революции. Отчего же теперь, узнав о смерти барона, она чувствовала, что рушится последняя ее надежда? Не потому ли, что из всех, кто оставался жить на этой земле, она любила одного его?

* * *

На другой день, когда Терещенко вернулся из поездки, он застал Ирину в дорожном костюме, у туалетного столика. Княжна печально рассматривала фотографическую карточку четырнадцатого года, на которой она сидела в автомобиле «руссо-балт» с отцом, матерью и сестрой.

Михаил Иванович поцеловал Ирину в голову.

– Отличные новости, Ирэн. Я только что говорил с поверенным, мы наконец добились развода!

Она молчала. Терещенко сейчас только заметил стоящий у ее ног саквояж.

– Что это?

– Я ухожу, – еле слышно проговорила княжна.

– Как? Куда?

– Все равно. Буду работать в госпитале, как Вера. Или пойду в гувернантки.

– Ты с ума сошла! Что за блажь…

Он опустился на стул. Ирина повернула к нему лицо, горящее болезненным румянцем.

– Простите меня, Михаил Иванович. Вы много сделали для меня… Но я… больше не могу.

Терещенко внезапно осознал, что это серьезно. Он рассмеялся, чувствуя, как сердце падает в пропасть.

– Но я тебя не отпущу! Чего ты хочешь? Я все куплю… Поедем в Ниццу, в Нью-Йорк. Что мне сделать? Скажи.

– Вы не можете этого сделать, – проговорила Ирина, и голос наконец дрогнул, прорвался долго сдерживаемой мукой. – Вы не можете вернуть мне мать, отца, сестру, мой дом… Мою Россию!

Терещенко молча смотрел на нее, уже понимая, что не сможет удержать, что прямо сейчас, в эту минуту, теряет ее навсегда. По лицу ее текли слезы.

– Простите меня! Я так измучилась… Я смотрю на вас и все время думаю – это он, он во всем виноват!

Михаил Иванович взял обе ее руки, прижал к губам.

– В чем я виноват? Ты – смысл моей жизни! Единственное, что у меня осталось. Я люблю тебя…

– А я вас ненавижу! – крикнула она, поднимаясь. – Вы говорили о свободе, вы требовали власти… И все ради этих проклятых денег! Вы их отправили на смерть! Тысячи людей, самых лучших, самых благородных! Они погибли, а вы… Вы спокойно живете!

Терещенко вскочил, захлопнул двери.

– Замолчи! Ты знаешь, я этого не хотел.

Ирина молча смотрела ему в лицо, и он не выдержал этого взгляда. Прошептал:

– Разве я не тоскую? Разве я не любил Россию?!..

– Отпустите меня. Пожалуйста, – взмолилась княжна.

Секунду он молчал, затем отошел от дверей, пропуская ее. Ирина подняла свой небольшой саквояж и направилась к лестнице.

Через круглый дворик, мощеный желтым кирпичом, мимо клумбы с цветами прошел человек в потертом пиджаке и кепи. Он поднялся на крыльцо и нажал кнопку электрического звонка.

Посетитель выглядел как заводской шофер или мастер, явившийся в богатый дом чинить водопровод. Но армейская выправка и холодный умный взгляд выдавали в нем чистую породу, благородную кровь. Маленькая горничная, открывшая двери, сразу поняла, что с ним нужно обращаться почтительно, как с важным гостем.

Незнакомец спросил Веру Александровну Чернышеву. Сказал, что имеет для нее письмо. Жаклин растерялась. Ее наняли два месяца назад, хозяйка ничего не рассказывала о своей семье. Но от кухарки горничная знала, что молодую даму недавно постигли сразу два несчастья – умерли ее мать и юная сестра. Горничной запомнилось красивое русское имя – Вера. Девушка присела в реверансе и ответила простодушно:

– Pardonnez-moi, Mademoiselle n’est plus avec nous. Elle est décédée. Je peux appeler Madame.

Посетитель мотнул головой, нахмурился. Именно так Жаклин представляла себе переодетого графа из недавно прочитанного бульварного романчика. Статный, голубоглазый, решительный и мрачный от пережитых несчастий, незнакомец был намерен принять очередной удар судьбы равнодушно, как и подобает знатной особе.

По лестнице спускалась хозяйка в твидовом костюме, с ковровым саквояжем. Лицо ее, обычно такое бесстрастное, теперь было залито слезами. Увидев посетителя, мадам застыла на секунду и вдруг воскликнула по-русски:

– Боже мой!!!

Она бросилась вниз по лестнице. Незнакомец подхватил ее в объятья, крепко прижал к себе.

Жаклин все поняла. Переодетый граф искал возлюбленную по всему свету. Обманутой княгине сказали, что жених ее умер, убит на войне, но она до последней минуты верила, что благородный граф вернется. И вот она целовала его лицо, глаза, стискивала руки.

Опомнившись, мадам заговорила по-русски. Незнакомец отвечал коротко, с поклоном головы. Они все не могли насмотреться друг на друга, хозяйка улыбалась сквозь слезы. Незнакомец взял саквояж. Вместе они пошли к дверям. Хозяйка только сейчас заметила Жаклин. Она вынула из ушей александритовые серьги и отдала горничной.

– Возьми, это тебе. Прощай.

На верху лестницы стоял хозяин. Он видел, как его жена целует другого. Испуганная Жаклин бросилась под лестницу, к своей покровительнице-кухарке, чтобы рассказать об удивительном происшествии и показать подаренные сережки. Поэтому когда в дом явились полицейские, она не смогла сообщить ничего толкового. Бормотала только про выстрел, который раздался как гром, и про то, как прислуга сбежалась наверх.

Хозяин лежал у окна, запрокинув лицо, на груди его по белоснежной сорочке расплывалось пятно алой крови. В газетах напечатали, что бывший русский подданный, коммерсант Михаил Иванович Терещенко застрелился по причине личной драмы. Жаклин до конца своих дней хранила пожелтевшие газетные вырезки с изображением несчастного хозяина и прекрасной хозяйки, жалея лишь о том, что ей так и не довелось узнать, принадлежал ли переодетый граф к членам русской императорской семьи.