Венгрия…

Как странно, что тут все говорят по-венгерски. И так громко говорят. Почему в Венгрии разговаривают так громко?.. Мерзкий, неприветливый лагерь. Деревянные бараки, как в Сибири, с той лишь разницей, что, они не вкопаны в землю. Вернувшихся домой пленных охраняют венгерские жандармы.

— Что ж, Имре, — сказал Керечен, — теперь начнется то, чего еще не было.

— Знаю. Может, боишься?

— Ничуть. А все-таки лучше было бы с оружием в руках разговаривать с господами унтерами. Тогда они сразу поняли бы наш язык.

В бараках на стенах плакаты. На одном из них изображен Бела Кун. Подпись гласит: «Бела Кун, один из кровожадных вождей международного коммунизма».

С презрительной улыбкой смотрели друзья на глупые плакаты.

— Темнота здесь, Имре, — вздохнул Керечен. — Просветить их нужно… Для того мы и вернулись домой. Одна свечка дает мало света, но много маленьких свечей рассеют эту густую тьму.

— Маленькие свечки легче потушить.

— Правильно. Но зажгутся другие… А клопы уползают от света.

На кухне раздавали говяжий гуляш. К обеду каждому полагалось по стакану вина.

— Это нам благодарная родина отпускает за наши шестилетние страдания, — шепнул Керечен.

— Что же, выпьем с благодарностью.

Во время обеда жандармский унтер с острыми закрученными усами прохаживался между столов.

— Говорят, — шепнул на ухо Керечену сосед слева, — что этот унтер откармливает шесть свиней за счет пленных. И не только помоями, но и хлеб крадет.

— Ничего другого не крадет? — спросил Тамаш, услышавший шепот.

— Больше у нас красть нечего! — Незнакомец выразительно подмигнул.

На другой день состоялась месса. Лагерный епископ Задравец выступил с проповедью.

Если висящие в бараках плакаты свидетельствовали о высшей степени невежества, то можно сказать, что поток слов святого отца, пропитанный смертельным ядом, своей ограниченностью, ненавистью и угрозами оставил далеко позади тупость рисовавших плакаты. Кровожадный епископ, восхваляя Хорти, превратил крест сына плотника из Назарета в дубинку, в кнут, в виселицу. В его речи не было ни слова об идеях христианства. Словно никогда в жизни не читал он в Евангелии о всеобщей любви. Больше было похоже, что он копирует мстительного иудейского бога со всей его кровавой жестокостью. Его уста из-рыгали угрозы.

Вернувшиеся домой офицеры с тупым благоговением слушали слова епископа. Было очевидно, что они полностью согласны с ним и рады выразить ему свое одобрение. А ведь и среди офицеров были люди образованные, здравомыслящие, но среди волков они научились выть по-волчьи. А кто не хотел этому учиться, сжимал зубы.

Было воскресенье, день нерабочий. Сыщики не работали, они славили господа бога. На следующий день начался допрос пленных. Вопросов было много: где служил, где был, что делал, как попал в плен, привез ли домой дневник, что знаешь о красных? Кому удавалось, не возбудив подозрений, ответить, тот получал справку о демобилизации и проездной лист, чтобы ехать домой.

Здесь уже было не до патриотической болтовни. Ярость хищника Хорти проявлялась открыто. Сыщики его знали свое дело.

Дошла очередь до Имре Тамаша.

— Имя?

— Имре Тамаш.

— Имя матери?

— Розалия Надь.

— Религия?

Тамаш на секунду замолк, притворился, что не понимает.

— Говори! Онемел, что ли? Ты еврей?

— Я не еврей.

— Католик? Да? Дошли дальше! Где попал в плен?

— Под Коломыей, что на Буковине, в мае пятнадцатого года.

— В каком полку служил?

— В шестидесятом.

— В Красной Армии служил?

Тамаш ответил не сразу:

— Собственно, я…

— Говори! Опять онемел? Был красным или не был?

Керечен, стоявший сзади, вмешался:

— Простите, но Имре Тамаш туговато соображает.

— Ах так! — язвительно усмехнулся следователь. — В каком лагере ты находился в последний раз?

— В красноярском.

— А! В красноярском! Тогда ты многое должен знать. С кем ты был там знаком, болван?

Лицо Имре Тамаша от грубого оскорбления залилось краской. Руки сжались в кулаки. Он упрямо молчал, и следователь продолжал допрос:

— Ты знал в Красноярске подпоручика Йожефа Ковача? Что можешь о нем сказать?

— Не знал.

— А почему ты не побрился? Чтобы дураком выглядеть? Знаем мы эти трюки! Подозрителен ты мне… Этим типом я хочу еще заняться, — заявил следователь другим членам комиссии. — Отойди! Следующий!

— Иштван Керечен, пехотинец, шестидесятый пехотный полк, имя матери Эстер Гуйаш. В плен попал вместе с Имре Тамашем.

— А не с товарищем ли Тамашем? — спросил следователь.

Керечен ничего не ответил.

— Религия?

— В католической церкви крестили.

— А теперь?

— Я не менял религии.

— Скажи, а тебя всегда звали Керечен? Не был ли ты раньше Коном?

— Всегда был Кереченом.

— Гм… Ты тоже был в Красноярске?

— Да.

— Слышал ли ты о некоем подпоручике Йожефе Коваче?

«Что отвечать? Очевидно, Пажит все-таки опередил нас…» Он на мгновение задумался. И тут ему пришла в голову удачная мысль. Почему бы не устроить цирк? Все можно свалить на господина подпоручика Йожефа Ковача, ставшего большевиком. Он сразу вспомнил старый служебный жаргон королевской армии.

— Докладываю, что о нем я знаю много.

— Наконец хоть один разумный человек появился. Почему ты не побрился?

— Докладываю, что у меня было воспаление кожи на лице, заразное.

Может быть, удастся избежать пощечин? Ведь он «заразный»…

— Рассказывай о Йожефе Коваче!

— Докладываю, что господин Йожеф Ковач был коммунист!

— Был?

— Так точно, был!

— А теперь нет?

— Так точно, нет.

— Почему это?

— Потому что он, позвольте доложить, умер.

Сыщик взглянул на него с видимым замешательством:

— Врешь! Йожеф Ковач и сейчас еще в Москве. Правая рука Бела Куна. Раньше его фамилия была Клейн. Типичный еврей, кудрявый.

— Докладываю, что у Йожефа Ковача, которого я знал, были гладкие волосы. От тифа умер. Такой большой коммунист был, упокой, господи, его душу!

Сыщик что-то написал на бумажке.

— Словом, ты утверждаешь, что он умер? Расскажи это своей бабушке!

Керечен пожал плечами:

— Что я могу поделать, если вы не изволите мне верить? Я сам на похоронах был!

— Ты тоже был в Красной Армии?

Керечен и бровью не повел, ответил спокойно:

— Я, прошу покорно, не разбираюсь в политике, мирное житье люблю.

— Я не то у тебя спросил… Ты был красноармейцем? Отвечай!

Трудно сдержаться, когда с тобой говорят таким наглым тоном. У Керечена чесались руки. Эх, если бы можно было дать по морде этому скоту в мундире, этому подлому лакею! Но что может сделать человек, если он один, если борьба неравна? Теперь ему может помочь лишь трезвый расчет. Надо сдержать поднимающуюся к горлу ярость, даже если это и невозможно!

— Йожеф Ковач был красноармейцем и умер.

— А я о тебе спрашиваю, болван!

— Так я же вам ответил, прошу покорно.

Сыщик потерял терпение.

— Этот человек или симулянт, или идиот! Я еще с ним поговорю. Унтер-офицер, уведите обоих! — закричал он.

— Слушаюсь! — рявкнул жандарм. — Вперед шагом марш!

Они прошли вдоль деревянных бараков. Позади шел жандарм. На территории лагеря находилась церковь с высокой башней, а вблизи нее — тюрьма. Жандармский унтер передал арестованных другому, с такими же, стрелками, усами. Тот записал имена и втолкнул арестованных в большое помещение, где уже находилось человек тридцать. Они сразу окружили прибывших, забросали их вопросами.

— Только сейчас приехали?

— Позавчера.

— Вас Оливер сюда послал?

— Мы его не знаем в лицо, — ответил Керечен.

— Такой дылда, проклятый фараон! — возмущенно воскликнул человек в сером костюме, в берете, по виду — рабочий. — Он среди них самый большой мерзавец.

— Может быть, это он и допрашивал нас? — предположил Тамаш. — Обращался с нами страшно грубо.

Рабочий подошел к ним, угостил сигаретами.

— Мы не спрашиваем у вас, кто вы, красные или коммунисты, потому что к нам сюда подсаживают доносчиков. Но если мы узнаем, что кто-то нас предал, тому несдобровать. Отделаем его — лучше не надо. А сыщики здесь дело свое знают. Они и вас сегодня «приоденут».

Тамаш с наивным удивлением смотрел на говорящего. Рабочий понял, что перед ним люди порядочные. Даже сам не заметил, как перешел на «ты»:

— Ты не знаешь, конечно, что мы называем «приодеть». Я каждый день получаю новую «одежду». — Он поднял рубаху и показал покрытое синяками и кровоподтеками тело. — Красиво? А что вы скажете о покрое? Иногда они «подметки» нам подбивают, как сапожники. Бьют по голым ступням, но не молотком, а резиновой дубинкой. Это уже тонкость их ремесла, ведет прямо к цели. Во-первых, потому, что преступник после этих ударов с ума сходит от боли, а если ни в чем не признается, то это означает, что он или ничего не знает или очень порядочный человек. Второе преимущество заключается в том, что на теле не остается видимых следов, только врач может установить, но для этого надо сначала снять ботинки. Таких испытаний я никому не пожелаю. Имена свои вы можете назвать, их скрывать незачем.

Друзья представились.

— А меня зовут Михай Ваш. Красноармейцем был в Астрахани. Оливер это знает, так что никакой тайны я вам не открыл… Ну ты, шпион! — продолжал Михай, повысив голос. — Если ты здесь, слушай внимательно, а потом беги доносить Оливеру! Можешь даже ему сказать, что мне известно, какая судьба меня ждет! В Залаэгерсег пошлют меня.. Сегодня меня еще раз подкуют, а завтра я исчезну отсюда и сквозняка после себя не оставлю. Но и среди жандармов попадаются хорошие парни. Я как-то разговорился с одним, две черты у нас с ним оказались общими: оба мы, оказывается, любим красивых женщин и голубцы… Что же, черты вполне человечные, разве не так?

— Ты здесь давно, в этом вонючем лагере? — спросил Тамаш.

— Два месяца. В Залаэгерсеге пробуду полгода, потом домой, в Будапешт, на улицу Гернади. Год будут меня держать под домашним надзором.

— А это что такое? — поинтересовался Керечен.

— Так вы еще совсем зеленые юнцы! Даже не знаете, что такое домашний надзор! Вам еще учиться надо… Ну а потом весь мир будет мой. Зять имеет механическую мастерскую. Он хороший товарищ, даст работу.

— Как здесь кормят? — спросил Тамаш.

— Сносные помои. Меня и хуже кормили. Деньги у вас есть?

— Откуда же? — вздохнул Керечен.

— Это плохо. Без денег трудно. Иногда приходится и тюремщикам платить.

— Сколько тут держат?

— По-разному, в зависимости от того, как им твоя личность понравится. Некоторые до двух месяцев томятся, но обычно через месяц отсылают.

— Куда?

— Есть четыре варианта: или домой отпускают, только это большая редкость; или отправляют в тюрьму на проспекте Маргит, там можно и пять лет просидеть; или в Залаэгерсег, в лагерь; ну а еще…

— Что еще?

— Сук.

— А это что такое? — спросил Тамаш. Все столпившиеся вокруг заулыбались, а Михай Ваш потрепал Имре по плечу.

— Это самое верное место, и государству дешевле всего обходится. Ничего другого не надо, кроме намыленной веревки и крепкого сука. А еще проще — прикончить пулей в затылок. Так поступают с теми, кто, по их мнению, приехал домой с определенным заданием. Вы знали товарища Мехеша?

Имре Тамаш уже хотел ответить, что знали, но Керечен незаметно толкнул его локтем. Ваш заметил это и одобрительно улыбнулся, потом продолжал:

— Его убили. Если кого-то отсюда увозят, то уж обязательно навсегда.

Несколько минут все молчали. Может, и им суждена такая смерть? Наконец Михай Ваш заговорил:

— Вам еще повезло с именами. Тамашей и Кереченов обычно не убивают, хотя товарищ Мехеш тоже отвечал расовым требованиям. А вот если бы вас случайно звали Шварцем или Коном, так я и ломаного гроша не дал бы за вашу жизнь. Здесь, дружище, охотятся за евреями. Офицеров-евреев до крови избивают, даже если они никакого отношения к революции не имели, даже если контрреволюционерами были. Еврей не может быть витязем, пусть совершит хоть тысячу героических поступков!

Друзья услышали вполне достаточно и теперь ясно могли представить себе, какое их ждет будущее. Они уселись на нары, разложили вещи, осмотрелись. Теперь, когда они перестали быть центром внимания для остальных, можно внимательнее приглядеться к людям, с которыми их свела судьба. Им бросился в глаза бледный человек интеллигентной внешности, который грустно и апатично сидел на нарах в самом дальнем конце помещения и смотрел в одну точку, ни с кем не разговаривая. Керечен спросил у Михая Ваша, кто он.

— Это самое несчастное в мире существо, — ответил Ваш. — Честный служащий. Скромный, беззащитный, покорный. За всю свою жизнь и мухи не обидел. Сыщики его вот уже месяц избивают, и он, бедняга, помешался. Нервы отказали. Ночью он кричит во сне или трясется от страха. Никак не придет в себя после пыток. А ведь он не был ни красноармейцем, ни коммунистом. Стихи у него нашли. Сглупил, с собой привез, хотя и знает наизусть… Отто, — обратился Михай Ваш к человеку в углу, — что тебя так огорчает?

— Оставь меня в покое! Не видишь разве, что я думаю?

— О чем ты думаешь, Отто?

— О том, что верх котелка представляет собой закругленную линию. Сколько я ни провожу по нему пальцем, конца нет. Такая линия называется бесконечной. Такая же бесконечная, как избиения и страдания или как зарождение нового человека, которого снова будут бить, истязать, чтобы он страдал. Я ломаю себе голову, чтобы понять, окончательно ли я поглупел или только временно стал кретином.

— Над этим стоит подумать! — кивнул Михай Ваш. — Но что касается твоей глупости, об этом и речи быть не может. Ты поправишься. Будет у тебя красивая жена, ребенок…

— У меня?.. Не надо мне! Я не хочу производить на свет других оливеров, других отто… Не был я никогда коммунистом, я и теперь не коммунист, но они делают со мной такое, что и сельского священника могут превратить в большевика… Как тут не сделаться идиотом? Почки мне отбили, все тело у меня похоже на географическую карту. И все из-за этих стихов…

— Хорошие стихи. Прочитай их нам, Отто!

— Ладно! Теперь мне уже все равно.

Люди собрались вокруг него. Отто встал на нарах и начал декламировать. Выразительным баритоном он рассказывал о том, как коммунисты страдают в тюрьме, в той самой тюрьме, которую построили их отцы — рабочие-каменщики. Построили для своих сыновей и братьев… Старая толстая стена во дворе тюрьмы покраснела от крови. Возле нее расстреливают тюремных узников. Мрачное здание, словно огромное чудовище, питается человеческими жизнями, пьет людскую кровь. Каждый день оно требует своей порции, но никогда не насыщается. Мужчины, женщины, старые или молодые — ему все равно, лишь бы была кровь. Сколько еще других ужасов! И все это — кровавые побеги этой тюрьмы. Гремят выстрелы, угасают жизни. Их никто не возвратит назад, безымянные могилы поглотят их. Может быть, и дети забудут, что выросли без отца, без матери, кровь которых окрасила тюремную стену, которые отдали жизнь, чтобы построить лучшее будущее своим внукам.

Из глаз заключенных текли слезы. Стихи тронули их до глубины души. Это о них писал неизвестный поэт, это их судьбы переплетены рифмованными строками.

Отто в изнеможении опустился на нары. По его бледному лбу стекали капли пота. Из глаз хлынули слезы, и он громко, судорожно зарыдал…

Постепенно стемнело. Играющие в шахматы и шашки закончили свои партии. Боль в ступнях терзала их с удвоенной силой, на разбитых губах запеклась кровь, но, когда арестованные усаживались у самодельных шахматных досок, игра и бесконечные маты отвлекали их.

Сосед Керечена, Байер, тоже коммунист, был юристом. Оливер вытащил его из офицерского транспорта. Кто-то выдал Байера. Он протянул Керечену руку.

— Вы здесь новички. Никакого опыта, никаких практических знаний. Скоро узнаете многое. Сегодня у сыщиков было, очевидно, много работы, потому и позабыли о вас. Завтра вспомнят.

— Я тоже так думаю.

— Да… Странная тут жизнь. Словно это место полностью изолировано, словно мы и не в Европе вовсе, а, скажем, в Тасмании или в другом никому не известном месте земного шара. Здесь попраны все права, здесь наплевать на судебную процедуру, на уголовный кодекс. Здесь плюют на культуру, на то, что веками создавалось человечеством. Здесь без всякого правосудия человека лишают самого ценного — свободы, а часто и жизни. Этот лагерь для демобилизованных не что иное, как увеличенная копия отрядов Хейяша или Пронаи, хотя тут и стараются сохранить видимость законности, — например, решения об интернировании пишутся на специальных бланках с печатью и подписью… Но существует в этом лагере одна особенность…

— Какая?

— Которая отчасти нам на руку, — улыбнулся Байер. — Здешние жандармы невероятно невежественны… Не смейтесь, я это говорю серьезно. О политике у них представление еще меньшее, чем имеет инфузория. Кроме тупых высказываний Хорти, они ничего не знают. Поверьте мне, отсюда выходят только те, у кого нервы покрепче, кто сможет выдержать постоянные зверские побои. Я советую: что бы с вами ни делали, не признавайтесь ни в чем. У них нет данных относительно возвращающихся домой военнопленных. Доносы офицеров и шпионов основаны на догадках и ничего не доказывают. От побоев в большинстве случаев можно оправиться, но годы тюремного заключения оставляют глубокий след в организме человека, если ему вообще удается выжить. В тюрьмах тоже бьют.

— Слышал…

— Я уж не говорю о юридических последствиях. Судимость при режиме Хорти означает гражданскую смерть, нечто вроде существовавшего когда-то отлучения от церкви. Если кто-нибудь попадает под суд по обвинению в коммунизме, неправосудие…

— Правосудие…

— Я так сказал нарочно… Скажите, вы получили копию приказа о содержании в тюрьме?

— Ничего мы не получали.

— Вот видите! А ведь это самое элементарное требование закона. Вручение копии к чему-то обязывает следственные органы, а тут даже видимости не соблюдают. Но есть здесь один человек, советник полиции, вот его остерегайтесь. К нему поступают все донесения о расследованиях и протоколы допросов. В конечном счете он решает судьбу заключенных. Он не бьет. Предоставляет это известным своими зверствами жандармам. А если в своем рвении эти садисты переходят границы и подозреваемый посредством убедительных аргументов — кнута, веревки или револьвера — расстается с жизнью, господин советник подбирает юридическую формулу, чтобы покрыть преступление. Чаще всего люди умирают от «старческой слабости». Оливера он никогда не позволит и пальцем тронуть. И к врачу бесполезно обращаться, чтобы он дал заключение о причине смерти. Он вам такое заключение напишет, что придется головой о стену биться… Вам не жестко лежать на досках? У меня есть лишнее одеяло, я вам его охотно одолжу.

— Спасибо.

— Словом, господина советника опасайтесь. Внешне он очень вежлив. Полицейскую науку знает в совершенстве, превосходный юрист и отменный негодяй. Он вас ничем не оскорбит, но вы должны следить за каждым своим словом, чтобы не поплатиться.

Керечен ответил, что уже имел дело с одним из сыщиков и сделал для себя вывод о его умственном уровне.

— Подождите, — продолжал Байер, — сейчас, должно быть, около полуночи, все вокруг затихло. К этому времени с допросами обычно кончают, и господа сыщики идут развлекаться… Напиваются. А на другой день встают в плохом настроении, с тяжелой головой, дурным привкусом во рту. А потом вымещают злость на заключенных. Прислушайтесь! Слышите цыганскую музыку?

— Слышу, — шепотом ответил Керечен.

Издали донесся высокий визгливый тенор пьяного человека, выводивший слова песни:

Сегодня жизнь еще розовая, завтра белый сон. Не жалей же поцелуев, цветик мой прекрасный!

— Это Оливер, — сказал Байер. — Знаю я его голос. Не хотелось бы мне завтра попасть к нему в лапы.

Расстояние несколько смягчило звуки музыки и высокий, невероятно фальшивый, прерывистый тенор, которому вторили басовитые грубые голоса пьяных собутыльников.

— Скажите, — спросил Байер, — вы можете себе представить, что такая вот скотина может прочитать сонет Шекспира или остановиться перед скульптурой Родена «Мыслитель», воображая, что и она человек, только потому, что может прямо держаться на задних конечностях? И вообще, что общего может иметь Оливер с человеческим обществом?

— Вы правы, — продолжил Керечен рассуждения Байера. — В наших глазах дикое животное, носящее имя Оливер, олицетворяет все то, что мы больше всего ненавидим: плетку господина. Такие вот оливеры убивали на плахе крестьянского вождя Дожу и его сторонников. Но их общество не находит в этом ничего особенного. Как раз наоборот. Они даже нашли для таких шутливые прозвища: «Молодчина», «Парень что надо»… Я еще не знаком с общественными отношениями режима Хорти. Возможно, я обнаружу здесь много общего с проявлениями кровавого строя Колчака… Вы не думаете?

— Вы, конечно, правы. Лишь национальные черты отличают их друг от друга. Одни бьют нагайкой, другие кнутом…

— И господь бог над тем и другим простирает благословляющую длань… А теперь попытаемся заснуть. Может, хоть во сне увидим нечто лучшее, чем этот грязный мир. Спокойной ночи!

Утром следующего дня в тюрьму привели Дани Риго и Мишку Хорвата. Теперь однополчан стало четверо.

— Если и дальше так пойдет, — проворчал Тамаш, — скоро весь взвод здесь окажется.

…На допрос друзей повели первыми. За письменным столом на стене висел тупо чванливый портрет Миклоша Хорти. Под ним распятие. На стенах выписанные большими буквами пропагандистские лозунги. Все в комнате было таким же, как и в других служебных помещениях. Арестованных ждали два следователя и дюжий полицейский. Один из них — Оливер. С высокомерным спокойствием прозвучал первый вопрос:

— Как зовут?

Имре Тамаш молчал.

— Ты что, оглох, пес вонючий? Тебя спрашивают!

Имре молчал.

— Не хочешь отвечать, негодяй? Ну, постой! Держите его! — крикнул он другим. — Снять сапоги!

Толстая трость взлетела со свистом.

— В лохмотья превращу твои ступни! — орал Оливер.

Имре Тамаша схватили трое. Его связали, стащили с него сапоги, перекинули ноги через палку, лежавшую концами на спинках двух стульев. Оливер тростью бил его по ступням и скверно ругался. Было невыносимо больно. Глаза Имре наполнились слезами. Хотел прижать кулак ко рту, чтобы не закричать, но руки были связаны… Он молча переносил жестокую пытку, не хотел, чтобы его стоны порадовали палача… Имре не помнил, сколько времени продолжались мучения, он лишился чувств.

Придя в себя, понял, что лежит на полу, руки и ноги развязаны. Услышал голос Оливера:

— Унтер-офицер, отведите в камеру! Я еще с ним побеседую! Приведите следующего негодяя, Керечена!

Полицейский помог Тамашу добраться до камеры.

— Ну ты, брат, силен как бык, — сказал ему по пути унтер. — Только с господином следователем шутки плохи.

Заключенные, столпившись вокруг, засыпали Тамаша вопросами.

— Иштван Керечен! — выкрикнул унтер. — Тебя вызывают.

— Ждут, гиены! — крикнул кто-то.

— Кто это сказал?! — заорал унтер.

— Далай-лама! — ответил тот же голос.

— Кто из вас далай-лама? Встать!

В ответ раздался лишь насмешливый хохот.

— Ведите его, унтер! И радуйтесь, что не вас ведут!

— Молчать!

Керечен потряс руку Имре:

— Молодец ты!

Унтер решил, что не стоит обострять положение, и поскорее ушел с Кереченом.

…В руках у Оливера свистела трость. На столе лежал кнут. Керечен остановился перед столом сыщика.

— Имя? — хмуро спросил Оливер.

— Иштван Керечен.

— Ты тоже большевистская падаль?

Керечен не ответил, и Оливер побагровел от ярости:

— Молчишь, негодяй? Хочешь, чтобы, я научил тебя почтительности?

Перед глазами Керечена стояло истерзанное лицо Имре. Жестоко его пытали. Теперь настал черед его, Керечена… Надо с ними как-то иначе, с этими скотами-хортистами, с этими палачами. Постарался успокоиться.

— Прошу покорно, господин старший инспектор, я ехал домой и был уверен, что со мной будут обращаться по-человечески. Нелегкое это дело — шесть лет на фронте, в плену! Столько страданий перенести! Вы здесь передо мной представляете родину, и это не может быть для меня безразличным…

— Ишь, каким образованным стал! Холоп!

Лицо Керечена не дрогнуло.

— Не для хвастовства говорю, — продолжал он, — но и я кое-чему учился. И нечего удивляться, что за столько лет пристало ко мне хоть немного культуры. Я настолько уважаю свою родину, что и от ее представителя жду, чтобы он говорил со мной культурно. Если желаете, могу продиктовать свои слова для записи в протокол, более того, у меня есть связи и я согласен обнародовать свое мнение в печати.

Оливер был поражен. Таким тоном с ним еще никто не говорил. Упоминание о печати ему не понравилось. «Правда, при курсе, взятом Хорти, печать помогала нам тянуть воз, но есть еще и подрывные газеты, например «Уйшаг», «Вилаг»… «Эшт» тоже не заслуживает доверия. «Непсава» продалась иудеям. Конечно, все это грязные жидовские листки, но печатаются в них иногда очень неприятные вещи», — подумал он.

— А у вас какая профессия? — спросил он чуть мягче, но подозрительно. Очень уж ему хотелось избить этого стоявшего перед ним умника.

— Электромонтер.

— Чиня электричество, научились так ловко языком трепать?

— Нет, прошу покорно, в школе.

— Что это за фамилия у вас? Вы не еврей?

— Это венгерская фамилия. Есть такая порода соколов-кереченов. В Венгрии есть село Кереченд. Может, мои предки были там крепостными. А может, я и ошибаюсь. По происхождению я крестьянин и горжусь этим.

— Гм… — скривился Оливер. — Никогда не слышал, чтоб кто-то крестьянским происхождением гордился! Вы не коммунист?

— А разве это очень важно? Мне известно, что вам поручили узнать, не занимаемся ли мы антипатриотической деятельностью. Наши убеждения не должны вас волновать. А если я скажу, что буддист? Или заявлю, что верю в переселение душ? По закону нельзя преследовать людей, если они ничего противозаконного не совершают.

Оливер начал терять терпение.

— Вы слишком много болтаете! Отвечайте на вопросы короче.

— Если вы таким тоном будете со мной разговаривать, я вообще перестану отвечать.

— В Красной Армии были?

— Я был, прошу покорно, обыкновенным военнопленным. Теперь мне очень хочется демобилизоваться и уехать домой. И оставьте вы меня, пожалуйста, в покое!

— Сначала мы должны кое-что выяснить. Вы были в Красноярске. Не встречали вы там офицера по имени Отто Брюнер?

— Я жил в солдатском бараке, из офицеров мало кого знал.

— А откуда знали Йожефа Ковача?

— На фронте был при нем денщиком.

— Много в Красноярске коммунистов?

— Очень много. Чешские легионеры перестреляли их. Я на похоронах присутствовал.

— Я вижу, от вас ничего не добьешься. Даю вам время на размышление. Если вы и впредь откажетесь откровенно отвечать на вопросы, я поговорю с вами на другом языке.

— С удовольствием. Кроме родного венгерского языка я говорю по-немецки, по-русски и понимаю почти все славянские языки.

Оливер нахально расхохотался:

— Ну, наш язык понять легче.

— Видите ли, — проговорил он медленно, чеканя каждое слово, — мои предки тысячу лет возделывают эту землю. Они венгры. Воевали, смешивались с печенегами, татарами, гуннами, турками. Может, кто из них и воровал, если голод толкал на это… Но чтобы кто-нибудь из них был доносчиком? Нет! Я уж, во всяком случае, не унаследовал от них такой склонности.

— Вон отсюда! — заорал Оливер. — Унтер-офицер, проводите этого человека в камеру.

Когда Керечен вернулся, Тамаш уже успел смыть с себя кровь и привести в порядок одежду.

— Сильно били? — спросил он.

Керечен улыбнулся:

— Пока удалось этого избежать…

Дани Риго пробыл на допросе целый час. Пришел окровавленный, но с улыбкой рассказывал о «потехе», как он назвал допрос.

— Этот идиот меня спрашивает, был ли я красноармейцем, и трах по правой щеке! Отвечаю: не был. Тут он меня по левой. «Почему не был, невежа?» — кричит он. «Неграмотный я, прошу покорно, даже не знаю, что оно такое, этот «комонизм». Так и сказал: «комонизм». «А почему не знаешь?» — спрашивает он и опять отвешивает мне пощечину. «Ума у меня для этого мало, уж поверьте мне. Зачем вы меня обижаете?» — спрашиваю его. А он давай мою мать поносить, такое сыпал, что даже самая последняя шлюха и та покраснела бы. Говорю я вам, здесь людей воспитывают, коммунистов из них делают. Уж если кто побывал в Чоте, до конца дней своих будет сознательным.

Отто, бледный, ломая руки, слушал рассказ Дани Риго.

Байер сказал, что согласен с Дани: характеры борцов выковываются в борьбе. И коммунистов закалять надо.

Михай Ваш заявил, что чувствует себя уже достаточно закаленным и теперь предпочитает покататься с красивой девушкой по озеру в городском парке.

Приволокли обратно и Мишку Хорвата. Его так избили, что он еле шевелил губами. У него нашли записную книжку, а в ней обнаружили номер его партийного билета. Оливер был страшно разъярен, что все отпущенные им до сих пор пощечины не принесли результата, и очень обрадовался обнаруженной улике. Вещественное доказательство: «Номер партийного билета 655677. Побывать у товарища Х.»… Оливер чуть не пустился в пляс от радости. Конечно, допрос был проведен со всем пристрастием.

Ночью из тюрьмы увели двоих. Одним из них был Мишка Хорват. Этих людей никто больше не увидел. Утром Отто сказал, что где-то далеко прогремели два выстрела, но, может быть, ему показалось. Может, стреляли в подвале. Цыганская музыка и пьяные песни снова доносились к заключенным. Оливер тянул модную тогда антисемитскую песню «Эргер-бергер».

Через неделю на допрос снова вызвали друзей из Красноярска. Избили всех троих, но никто из них ничего не сказал.

Отто увезли в тюрьму на проспекте Маргит.

В лагерь пришел новый транспорт. Из старых обитателей тюрьмы почти никого не осталось. Байера вызволили влиятельные родственники. Некоторых выпустили. Ваша с пятнадцатью товарищами увезли в Залаэгерсег, в лагерь. Ночами заключенных уводили по одному.

Прошла еще неделя. Их снова били. Потом миновала еще одна. Три недели они сидели здесь, похудевшие, измученные, избитые до полусмерти, с ноющими ступнями, горящей спиной, но не сломленные.

В конце четвертой недели военнопленных из красноярского лагеря вызвали к господину советнику. Он перебирал бумаги, лежащие на столе, с выражением официальной скуки на выбритом желтоватом лице. — Зачитываю имена: Имре Тамаш, Иштван Керечен, Даниэль Риго, Михай Балаж. Все здесь?

— По вашему приказанию все здесь! — ответили они в один голос.

Господин советник насадил на нос пенсне в золотой оправе и, словно читая скучные статистические данные, сухим голосом произнес «патриотическую» речь:

— Относительно вас возникло серьезное подозрение, что вы служили в русской Красной Армии. Я лично придерживаюсь мнения, что вас надо интернировать, однако во имя справедливости воздерживаюсь от применения этого строгого административного воздействия. Сегодня вам будут вручены справки о демобилизации, и в виде исключения вы будете отпущены. Не забывайте, где вы находитесь. Здесь вы должны отвечать за каждый свой шаг. Мы от всех подданных нашей родины требуем уважения к законам и патриотического поведения. Родина поступает с вами великодушно: дает возможность искупить совершенные грехи. Здесь мы обращались с вами гуманно, не так, как это в обычае красных. Но не забывайте, что и впредь мы не будем сводить с вас глаз. Понятно? Документы получите в конторе. Можете идти.

Четверо демобилизованных со счастливыми улыбками вышли из кабинета господина советника.

— Эх, хорошо бы сейчас выпить стакан холодного вина с содовой! — воскликнул Дани Риго, когда они оказались во дворе. — Я им наврал, что неграмотный. Как бы не так! Посмотрите! — Он показал им толстую брошюру — одно из произведений Ленина на венгерском языке. Дани быстро спрятал ее в карман. — Здесь взял, в передней господина советника. Должно быть, нашли у кого-то из военнопленных. Не завидую я тому человеку. А я решил, что хорошо будет почитать ее дома. Оливер ведь все равно не станет читать, слишком глуп для этого.

Друзья посмеялись над проделкой Дани Риго, но главной их заботой было поскорее очутиться за воротами лагеря. Получили справки о демобилизации, проездные листы, вскинули на плечо котомки. Все их имущество в этих котомках: кусок черного хлеба, рваные рубашки, портянки. На прощание следователь еще раз похлестал их кнутом по спине, палкой по ступням ног. Каждый шаг причинял боль. Легкая котомка давила на спину, как тяжелый груз. Молодыми, неопытными парнями вступили они в этот безумный мир. Многое испытали они за эти тяжелые годы, но земля родины всегда была для них святыней. Они не становились в позу, не падали на колени, не целовали землю своей родины, не произносили избитых фраз. Им было достаточно, придя домой, сказать на родном языке: «Отец, мать…»

По перрону разгуливал жандарм со штыком. Он строго проверил у них документы, махнул рукой: мол, можете идти. Поезд стоял на первом пути. Они вошли в вагон третьего класса, уселись на жестких деревянных скамейках. В купе кроме них находилась лишь одна старая крестьянка.

— Издалека едете, сынки? — спросила женщина.

— Издалека, мать, из Сибири, — ответил Мишка Балаж.

— О боже мой! И там тоже люди живут?

— Живут! — ответил Керечен, утирая слезу, набежавшую на глаза. Ему вспомнилась Шура. — Всякие люди живут: и хорошие, и плохие.

— Сказали мне, что и мой сын родной погиб там. В восемнадцатом году я от него последний раз письмо получила, из города Омска. Есть там такой город?

— Есть такой город, мать, — ответил Тамаш.

— Как хорошо ты это сказал мне, сынок. И мой сын так всегда говорил. Сказали мне, что убили его белые. Только я женщина темная, не знаю я, кто они такие, эти белые… И зачем они моего сына убили?

Дрогнул состав, лязгнули буфера. Керечен высунулся из окна. Трое демобилизованных солдат бежали к вагону. Жандарм крикнул:

— Черт бы вас побрал! В последний момент приходите! — И отпустил крепкое ругательство.

Солдаты на ходу вскочили в поезд. Ругань жандарма неслась им вслед.

Старушка перекрестилась.

Керечен глубоко вздохнул и сказал тихо:

— Ну что ж, милая родина, вот мы и дома…