Забегали по платформе офицеры из военной комендатуры, заметались по щелям вагонов светлячки карманных фонариков. Топоча сапогами, кинулись вдоль состава солдаты комендантского взвода, загремели дверными задвижками.

Штрафники взялись за «сидора» и вещмешки.

– Ну, братцы, прибыли!..

В вязком ночном небе бродили грузные, бомбовозные гулы авиационных моторов, неистовствовали зенитные батареи.

Подгоняемые резкими, требовательными окриками «Быстрей! Живей!», штрафники взвод за взводом торопились перебраться через разбомбленные пути на пристанционную площадь. Держа ориентир на различимый остов водонапорной башни, карабкались по бесформенным грудам опрокинутых, вздыбленных цистерн и площадок, спешили как могли. Но нервозное приказное «Быстрей! Живей!» настигало их всюду, где обозначалась малейшая заминка.

На площади впопыхах строились колоннами поротно и пропадали в лабиринтах мертвых пустых улиц, стремясь скорее выбраться за окраину, подальше от опасности.

– Подтянись! Не отставать!

Кляня непроглядную темь и распутицу, месили густую воронежскую грязь до позднего рассвета. Как ни спешили, но отдалились от станции не более чем на полтора десятка километров. С восходом солнца спустились в залесенную балку: комбат разрешил пятнадцатиминутный привал. Наскоро перекусили, пересчитали людей и снова в путь.

Шли весь день, сделав в пути всего одну непродолжительную остановку – на обед. Ночью дали пятичасовой отдых, и опять многокилометровый изнурительный марш. Несмотря на то что шли налегке, без оружия и прочего солдатского снаряжения, стали выдыхаться. Многие постирали ноги, набили спины вещмешками.

Двигались по следам недавних ожесточенных боев, среди голых, истерзанных гусеницами полей, бесконечных воронок и жутких пепелищ на месте человеческого жилья. Ни сел, ни хуторов – все разрушено, сожжено, обращено в холодные печальные руины, серевшие островками изрытвленного затвердевшего снега, державшегося еще кое-где в теневых впадинах.

За год войны в окопах Колычев попривык и притерпелся ко всему, из чего складываются фронтовые будни, многое из того, что стало обыденным, повседневным, перестал замечать и воспринимать остро. Теперь это казалось странным, но никогда прежде страшные картины разрушений не вызывали в нем столько смятенных чувств. Там, на передовой, в пылу боев, сердце у него, конечно, заходилось от жалости и сострадания при виде жертв и разрушений, но тогда, вначале, трудно, невозможно было вообразить, какие масштабы примет несчастье, помыслы преимущественно направлялись к тому, чтобы выстоять, победить, и этой великой, святой цели подчинялось все. Любая цена казалась необходимой, несомненной. Но какова она в реальных измерениях? Раздумья на этот счет отодвигались вглубь, на неопределенное время.

Но сейчас, пожалуй, впервые с такой обнаженностью представились ему неохватные размеры бедствий и разорения на всей обширной оккупированной территории. Сколько же неимоверных усилий потребуется в действительности от каждого, чтобы возродить к жизни искалеченное и порушенное. И хотя по обочинам дороги громоздилось столько разбитой вражеской техники, сколько ему видеть нигде не приходилось, Павел не мог избавиться от невеселых своих размышлений.

Угнетало и другое. От встречных раненых, добиравшихся в тыл своим ходом, стало известно, что обстановка под Харьковом угрожающе обострилась. Город вновь сдан фашистам, и они, развивая успех, настойчиво рвутся к Белгороду и Волчанску. Бои якобы ведутся уже по берегам Северского Донца. От таких известий на душе становилось муторно.

Но той же дорогой, которой двигалась колонна штрафного батальона, густым, непрерывным потоком шла к фронту мощная боевая техника: танки, артиллерия, накрытые чехлами грозные установки реактивных минометов – «катюши». Обгоняя, с натугой ползли по раскисшей, изрытой воронками дороге автомашины с пехотой и различными грузами в кузовах. Низко над головами, курсом на запад, тянулись эскадрильи штурмовиков. Над ними чертили небо быстрокрылые истребители. И у солдат, ощущавших свою причастность к этой силе, вопреки вестям с передовой крепла уверенность.

На исходе дня колонна свернула с большака на заброшенный лесной проселок. Затеплилась надежда на близкий конец пути. Даже такие физически крепкие и выносливые штрафники, как Салов и Кусков, шли на пределе сил, а остальные, кто послабее, вроде почерневшего, натужно сипящего Петренко, вымотались вконец в ожидании спасительной команды «Стой!». И когда она действительно раздалась, многие без сил повалились на землю.

– Командирам рот развести людей по землянкам и явиться с докладом в штаб! – вслед за первой передали вторую команду комбата.

Подоспевшие квартирьеры повели подразделения штрафников к жилью. Батальон достиг своеобразного перевалочного пункта. В чахлом мелколесье и кустарниках по обе стороны дороги прятались рубленые служебные бараки и добротные солдатские землянки. До недавнего времени в этом месте стояла войсковая часть, ушедшая с боями вперед. Оставшиеся после нее помещения использовались для размещения на дневки и ночевки подтягивавшихся к фронту подразделений.

Взводу Колычева досталась просторная ухоженная землянка, сухая и теплая. Предшественники в ней останавливались запасливые и хозяйственные. Сена на нары в достатке натаскано. Дрова заготовлены и порядком сложены. Даже березовая кора на растопку возле печки лежала.

– С понятием мужики были, – оглядев все это хозяйство, отметил Костя Баев и опустился на корточки перед топкой.

Едва добравшись до нар, штрафники обессиленно валились навзничь, как были, в мокрых грязных сапогах и шинелях, какое-то время приходили в себя.

Шведов, однако, и тут остался верен своей натуре. Прежде чем лечь, громко объявил с порога:

– Внимание! Передаю последние известия! Отделенный Шведов принимает горизонтальное положение и просит его без особой нужды не беспокоить. Обращаться разрешаю только в случае прибытия пшенно-супового довольствия. Рядовой Кусков! Временно принимаешь команду на себя. Обеспечить полный порядок и тишину. Повторите приказание!

– Есть обеспечить порядок и тревогу по случаю ужина.

А часа через два, отдохнув и подкрепившись горячим ужином по усиленной раскладке, повеселели, задымили махрой. Ударились в воспоминания и разговоры, которые обычно заводятся в солдатской среде в минуты покоя и сытости.

Блаженно потягиваясь, Муратов захватил в горсть пук лежалого, но душистого сена, растер на ладони. Толкнул радостно в бок Дроздова:

– Глянь-ка, колхоз напоминает – духовитое. Бывалычи, пошлет бригадир за кормами, намечешь мажару. Апосля дня три от тебя такой запах идет. С полынкой. Богато у нас ее в степу…

– Ну и че? – недовольно отозвался Дроздов.

– Богато ее, говорю, дома-то… – с тоскливиной повторил Муратов, теряясь от равнодушия друга.

– Ну и че?

Ваня Яковенко, заинтересовавшись, тоже разнотравья набрал, отделил от пожухлой массы полевой цветок, поднес к носу:

– Смотри-ка, прошлогодний, а весной пахнет!

– Вот и я говорю! – обрадованно встрепенулся Муратов.

– Эх-хо-хо-хо-хо-о!.. – заглушая всех, протяжно и сладострастно вздохнул Кусков. – Еще б хотя по одной бабе на отделение комбат расстарался, и я б здесь до победы воевать согласился.

– А кто против?

– Известно, воевать так воевать – пиши в обоз!

– А и зачем на отделение? – послышался задиристый голос цыгана. – Ты засыпай скорей. Глядишь, на полное брюхо какая-никакая и приснится. На всю ночь твоя!

– Точно, братва! – подхватил Туманов. – Тушите свет!

Все заржали, а Костя Баев, переждав, деловито посоветовал:

– Слышь-ка, взводный, пока не поздно, прикажи этим бугаям на ночь брюки-то снять. Или пусть пуговицы расстегнут от греха подальше.

– Это для чего? – подыграл Павел.

– Дак, боюсь, несчастный случай приключиться могет, – невозмутимо продолжал Костя, – коль дойдет у них дело до баб – гляди, пуговицы с ширинок срываться начнут. Хорошо, если в потолок, а не дай бог стрельнет какая Туману в лоб. Что тогда? Это ж форменная контузия произойдет. Не дотянет пацан до передовой! – под взметнувшийся хохот заключил он.

– Зато комбат ему справку под печатями спроворит, как он на защите родины пострадал!

– Ага, жди! Сказано – кровью оправдаться можно. А у него не контузия даже будет, а конфузия!..

– Прикажи, взводный, прикажи! – катаясь в приступе смеха по нарам, просил Бачунский. – Салову и Кускову!

И пошло и поехало.

Среди ночи Павел проснулся от толкнувшегося под сердце холодка, прянул глазами на то место, где Василевич с Порядниковым на ночлег устраивались. Никуда не делись, здесь они, голубчики, и Халявин, конечно, рядышком. Разделись до нательных рубах и сапоги с ботинками сушиться выставили. После гауптвахты, отбытой Тихарем и Яффой, прыти у блатняков поубавилось, даже материться и огрызаться стали меньше. Тем не менее Павла не покидала подозрительность: не в овечью ли шкуру рядятся волки? Или приближение фронта с неизбежной развязкой так примиряюще на них действует?

Сразу после утренней проверки Колычева срочно потребовали в штаб. Вызов к начальству всегда сопряжен для подчиненных больше с тревожными, нежели с приятными ожиданиями, а если к тому же знаешь за собой грех – вовсе неуютно на душе становится. Подозвал Махтурова:

– Составь строевку и выдели наряд на кухню. Меня в штаб вызывают. В общем, смотри тут…

– Ладно, сделаю… – хмуро пообещал тот.

Оба избегали смотреть в лицо друг другу, потому что связывали вызов в штаб с выпивкой в вагоне. И как Павел ни старался придать мыслям иное направление, они упорно возвращались к тому, что болело.

Около штабного барака привычно пробежался пальцами по пуговицам, одернул шинель и, приготовившись к худшему, толкнул входную дверь.

Дежурный офицер рапорта слушать не стал. Не отрываясь от каких-то бумаг, красноречиво ткнул пальцем через плечо в одну из раскрытых дверей, показывая, чтобы поторапливался. Еще из коридора увидел Павел за столом фигуру начальника особого отдела, в задумчивости перекатывавшего в пальцах карандаш. При дневном свете лицо его казалось землистым, нездоровым, но глаза смотрели из-под широкой дуги бровей приветливо, как доброму знакомому.

Жестом попросил закрыть за собой дверь и указал на стул. Неторопливо достал пачку папирос, подвинул на край стола ближе к Павлу. Характерным движением сбросил карандаш в приоткрытый ящик стола.

– Ну как, освоились с новой должностью? Какие трудности?

Спросил с теплотой и участием. От сердца отлегло. Павел почувствовал себя раскованно, свободно. Неожиданно для себя самого стал подробно рассказывать, что произошло в дороге, что продолжало смущать и настораживать. Выложил все без утайки, как на духу.

Собеседник, подымливая папиросой, слушал не перебивая и вроде бы безучастно. Но каждый раз, когда в рассказе Павла проскакивала примечательная, видимо, неизвестная ему деталь, приподнимал брови.

– Н-да! – задумчиво произнес он после некоторого молчания. – Так как по-вашему, способны Василевич или Порядников на дезертирство?

Вопрос требовал категоричного, однозначного ответа. У Павла его не было. С одной стороны, считал, что хоть и мерзкие типы Карзубый с Тихарем и Яффой, но все же не настолько, чтобы стать предателями. Хотя, с другой стороны, гарантировать этого не мог.

– Вряд ли, – поколебавшись, предположил он. – Если б думали сбежать, то лучшего случая, чем при выгрузке на станции, не найти. Не пытались ведь.

Начальник особого отдела рассеял его заблуждение. Сказал, скорее отвечая собственным мыслям, чем возражая Павлу:

– Ни один из них не пойдет в отрыв тогда, когда от них этого больше всего ждут. В этом отношении они психологи тонкие. – Помолчал, что-то выверяя, подвел черту: – Но если и попытаются, далеко отсюда не уйдут. Есть кому за ними присмотреть. Сегодня мне интересней, что вы о других сказать сможете.

– Ну, Махтуров, Шведов, Бачунский, Кусков, Баев, Сикирин – мужики крепкие, вне всяких сомнений. За них могу поручиться, как за самого себя. Туманов, Илюшин, Яковенко – ребята молодые, но тоже надежные. Что касается остальных… Рушечкин – негодяй, но до какой степени, судить пока затрудняюсь. Кабакин – слизняк, мразь. Покровский – алкоголик, за сто грамм все, что угодно, заложит…

Лицо собеседника вдруг стало чужим и холодным.

– Жестко ты, Колычев, людей судишь – жестко и примитивно. Мудрые утверждают, что друзей и недругов надо оценивать равной мерой. И чтобы быть объективным, следует соблюдать две вещи: во-первых, не спешить судить других, а во-вторых, не поддаваться эмоциям и предвзятости. Пьяница Покровский, конечно, симпатий и сочувствий не вызывает. С точки зрения чисто нравственной – личность аморальная, падшая. Но чем лучше Кусков, пользующийся у вас неограниченным доверием? Ведь Покровский хоть и алкоголик, но в прошлом неплохой солдат, был награжден медалью «За отвагу». Будучи раненным, вытащил с поля боя командира роты. А Кусков – дезертир! Кстати, уверен, что не один Покровский белье с себя продал, найдутся еще ему подобные. Так где же логика?

– Кускова в дезертиры привели не убеждения, а неразумность, безрассудство. А это, как я понимаю, не столько вина, сколько беда человека! – запальчиво возразил Павел.

– Мне бы вашу уверенность! – хмыкнул начальник особого отдела. – Но увы! Не встречал еще такого негодяя, который бы не сознавал своей подлой сути и не пытался скрыть ее. Почему вы, собственно, так уверены, что Кусков не из тех, кто ловко прикидывается и водит нас за нос? На чем основывается ваше убеждение, что, добравшись до передовой, он не побежит на ту сторону с поднятыми руками?

Считать Кускова потенциальным предателем Павлу было обидно и неприятно, но возразить он не решился, потому что все его доводы и впрямь основывались лишь на интуиции.

– Я намеренно утрирую ситуацию, – пришел ему на помощь начальник особого отдела, видимо, развивая вслух давно занимавшие его мысли, – но исключить такую возможность не имею права. В основе жестокости, утверждал Маркс, лежит трусость. Поэтому мне проще понимать и предугадывать истоки и мотивы побуждений уголовников – они, так сказать, явны. Но Кусков… Не отрицаю, может быть, вина его от собственной глупости. А если это мишура, прикрытие?

– Этого невозможно не почувствовать, когда спишь бок о бок и делишь одну закрутку, – хмуро вставил Павел.

– К сожалению, возможно. Иначе наша встреча с вами не имела бы смысла. Кстати, каково общее настроение людей, что говорят в связи с неблагоприятной переменой на нашем фронте? Болтун из маловеров и паникеров сейчас для нас страшнее врага.

– Хоть и разные у нас люди во взводе, но правильно понимают – не сорок первый сейчас, – убежденно сказал Павел.

Было заметно, что начальник особого отдела принял его заверение сдержанно. Вероятно, собственные его представления на этот счет не были столь определенны.

– Вы, я убеждаюсь, человек достаточно твердых воззрений – это неплохо для любого дела. Но все-таки советую не слишком доверяться интуиции и быть осмотрительней. Ну а в случае чего, не бойтесь… не бойтесь быть откровенным. Лучше перестраховаться, чем наоборот. А мы сумеем разобраться во всем объективно…

«Не зря человек кабинет занимает, сразу школа чувствуется», – подумалось Павлу, когда он возвращался назад.

Землянка встретила его потревоженным шумом. Оказывается, за время его отсутствия во взводе побывал почтальон – пришли долгожданные весточки из дому. Счастливо улыбавшийся, раскрасневшийся Бачунский показывал Махтурову и Шведову вложенную в письмо фотографию. Протянул и Павлу. На карточке была снята девушка лет двадцати пяти с неулыбчивым, но не строгим, а скорее грустящим лицом, в летной форме. На обратной стороне надпись, сделанная химическим карандашом: «Береги себя и для меня».

– Летчица?

– Ага! – с гордостью подтвердил Бачунский. – Аэроклуб окончила, сейчас в женском авиаполку на «У-2» летает. С характером дивчина. Я ведь после суда перестал ей писать, подумал, тюремщик, не стою. Сама, гляди, через ребят материн адрес достала, пишет, что все равно ждать будет.

Бачунский переживал нескрываемую, неподдельную радость. Видимо, хоть и перестал писать любимой, но не верил, что распадется их связь, надеялся. И теперь весь лучился от гордости за свою избранницу, за то, что не обманула она его вымученных ожиданий, оказалась верной ему.

Порадовавшись за товарища, Павел сослался на занятость и поспешил выскользнуть из землянки, чтобы избежать нежелательных расспросов или очередного приглашения Махтурова почитать письмо от жены. Как назло, тот, кого меньше всего в такую минуту видеть бы хотел, под руку подвернулся – Рушечкин. Расплылся навстречу в приторной, противной улыбке:

– Вы, командир взвода, кажется, в штабе были? Случайно не узнали, когда нас на передовую погонят?

Как резануло слух это слово «погонят». Но Павел подавил вспышку неприязни, ответил хоть и грубовато, но сдержанно:

– Гоняют, Рушечкин, скот, а мы люди. Я, например, сам на передовую бегом готов бежать. И другие того же хотят, кто человеком себя считает.

Рушечкин последнее его замечание пропустил мимо ушей. Выждав ради приличия, не скажет ли взводный что еще, вздохнул с притворной озабоченностью:

– По-разному судимость-то снимается, Павел Константинович. Может статься, что в первом же бою пуля между глаз застрянет – тоже судимости как не бывало. Ну-с, так вот. А у меня больная жена и двое детей дома остались. Им не снятая судимость нужна, а я – Рушечкин, живой и невредимый.

– Даже трус? – поддел Павел, думая отпугнуть Рушечкина и оградить себя от последующих его излияний. Но Рушечкин вроде не заметил его язвительной колкости.

– Это все лирика, Павел Константинович! А проза жизни в другом. Ну на что, посуди сам, я или, к примеру, ты мертвый, хоть и герой, своей семье нужен? Может, кусок хлеба лишний им с того света послать сможешь? Не пошлешь! А кусок им нужней, чем мое геройство…

– Как эта твоя философия называется, знаешь? – недобро поинтересовался Павел, крайне удивленный фамильярностью обращения Рушечкина, особо разительной при тех натянутых отношениях, которые между ними существовали. Он ожидал смутить, остеречь собеседника, но Рушечкин и на этот раз выказал заметную стойкость и глухоту к его предостережению.

– К чему это, Колычев? Мы же живые люди! Как ни тасуй понятия, а болит-то у всех одинаково.

– Болит-то у всех одинаково! – приходя в тихое бешенство от того, что Рушечкин хотел уличить его в двуличии, подхватил Павел. – Только совесть свою потеряли не все.

– А за что подыхать? За центнер муки и сотню банок тушенки? Жить я хочу! И не скрываю этого!.. Может быть, не столько для себя, сколько ради детей. Кому они без меня нужны?

– Может, для их спасения руки поднимешь да на ту сторону в бою перебежишь?

– Демагогия, Колычев, не провоцируй! К фрицам не побегу, не беспокойся. Советский я человек. Но подыхать за здорово живешь – не хочу!

– Советский?! – задохнулся от возмущения Павел. – Прилипала ты советская! Советская власть тебе нужна только до тех пор, пока в ней можно устраивать свое хапужное благополучие. И рисковать за нее своей шкурой ты, конечно, не хочешь.

Теперь, когда забрала были подняты, Павлу не хватало выдержки его противника. Горячась и досадуя, что неспособен собой управлять, он весь дрожал от возбуждения. Рушечкин же, напротив, оставался внешне неколебим.

– А кому охота?

Это уж было слишком, но, как ни странно, подействовало на Павла отрезвляюще.

– Однажды я предупреждал тебя, Рушечкин: держись от меня подальше. Предупреждаю в последний раз, иначе будешь отстаивать свою философию в другом месте, – не желая дальше продолжать спор, Павел круто повернулся и зашагал опять в землянку.

А вслед слышалось недоуменное:

– И чего не понравилось? Только и сказал вслух, что другие про себя думают. Сам такой же. Не правда, что ли? А в бой все равно всех погонят. Все там будем.