Пусто и непривычно тихо в землянке. Умылись, почистили оружие, привели в порядок обмундирование, но все как-то вяло, безучастно, сторонясь общения с ближними. Той особой приподнятости, которую обычно ощущает солдат, отойдя от боя, почему-то не было. Напротив, томило растущее чувство неприкаянности. Переговаривались редко и вполголоса, точно боялись громкого слова. Все вокруг напоминало о тех, кто не вернулся.
Прямо напротив, у стенки, сиротливо притулился вещевой мешок Сикирина, аккуратно перетянутый красной тесемкой. Витьки Туманова шинель, как всегда, неряшливо брошена, до полу свисает. Другой мешок, соломой набитый, в головах у Рушечкина. А на том месте, где Петренко спал, в изголовье, прилаженное на гвоздочке, висит домашнее полотенце, петухами расшитое. Припомнилось, как он с этим рушником умываться ходил, а потом на стенку вешал.
Ничего не тронуто. Никто из оставшихся в живых к чужим вещам не притронулся. Будто ушли товарищи в боевое охранение или в наряд на кухню и вот-вот вернутся.
Но не вернутся.
И без того на душе пасмурно, а тут еще почтальон, как назло, заявился, газеты с письмами принес. Сложил их горкой на тумановскую шинель и дальше пошел. Проглядел Павел стопку писем, а сверху треугольник Григорию Дмитриевичу Сикирину. Дня три, как он его дожидался, только о нем и говорил. Рушечкину в настоящем конверте. И Фалину треугольник.
Вчера утром они письмами были, которых с нетерпением ждали, а сегодня никому не нужные листки бумаги. Что с ними делать, куда деть? Выбросить? Рука не поднимается. Отослать обратно? Тоже не выход. Перетасовал машинально, перечитывая знакомые фамилии, и со вздохом отложил. Пусть ротный решает, как с ними дальше быть.
Одно с собой забрал и к соседям направился. Что-то долго не показывается Махтуров, не приболел ли, случаем? Сутки всего минули, а округа разительно преобразилась. Вчера еще передовая была, а теперь – тыл. Пусть ближний, но тыл. Не свистят пули, не рвутся мины. Ходят солдаты без опаски в рост и не кланяются каждому шороху или посвисту. В открытую дымят печи, и никто не озабочен, чтобы дым в землю отводить. Полевые кухни к самым блиндажам подкатили. Неподалеку замаскировалась на огневых позициях тяжелая артиллерия.
Из землянки связистов взрывы хохота раздаются. У обозочных тоже гармошка запиликала. «Катюшу» кто-то неумело подбирает. А около штабного автобуса, откуда писаря, как школьники на перемену, высыпали на солнышко погреться, Карзубый, щедро скупив их внимание трофейным табаком, о своих подвигах во вчерашнем бою рассказывает, пистолетом немецким хвалится.
– Чей, думаете? – вопрошал горделиво и сам же отвечал: – Лейтенанта фашистского. Как мы их прихомутали во второй линии, он отбежал за разбитый бронетранспортер и залег. Дальше не бежит, собака, и по нашим, гад, шмаляет. А сам на солдат своих орет, чтоб не драпали, значит. Молодой, гад, а настырный. Ну, думаю, сейчас я тебе замастрячу перышко в бок, оторешься ты, гад. И ползком к нему, по ложбинке. И чухнуть у меня, собака, не успел, как я ему финяк по самую рукоятку в спину заделал. Во, два патрона у него еще осталось. – Победно оглядывая слушателей, Карзубый демонстрировал почти пустую обойму. – Пистолет и бочата я с него сблочил.
Насчет немецкого лейтенанта Карзубый нисколько не привирал. Махтуров, бывший очевидцем, подтвердил сдержанно, что в бою Халявин действительно уничтожил гитлеровского офицера и вообще после того, как запрятал трофейный ранец где-то во второй траншее, действовал дерзко и умело, с завидным хладнокровием. Карзубый знал отзыв отделенного и потому похвалялся историей с фашистским лейтенантом все утро, благо желающих его слушать за щедро отваливаемый табачок было достаточно.
Некоторые бойцы оказывались в числе слушателей во второй раз, и можно было не сомневаться, что они будут слушать еще, пока не иссякнет у рассказчика дефицитный трофей.
День был предоставлен штрафникам для отдыха, и только солдаты резервной первой роты всем составом копали большую братскую могилу.
Перед вечером куцые ротные шеренги были выстроены перед свежеотрытой ямой. К этому времени похоронная команда свезла к ней тела убитых штрафников, уложив их двумя длинными рядами. Состоялась церемония погребения.
Несколько штрафников, спустившись в яму, принимали и укладывали окровавленные, истерзанные тела убитых, застывшие подчас в скрюченных, неудобных позах, накрывали их шинелями. Уложив один ряд, клали поверх другой. Как ни вглядывался Павел, узнать никого из своих бойцов не смог.
К строю вышел майор Балтус. Тяжело снял с головы фуражку с зеленым верхом, в скорбной задумчивости обвел медленным взглядом ротные шеренги, всматриваясь в солдат.
Вмиг послетали солдатские ушанки, все замерли по стойке «смирно». Лишь легкий парок поднимался над стрижеными макушками.
Комбат говорил глухо, с продолжительными паузами. В траурной нависшей тишине слышно было даже, как он глубоко выдыхал в промежутках между раздельно произнесенными фразами. Но слова его не всегда доходили до сознания Павла. На душе было так сумрачнотоскливо и пусто, как бывает только на похоронах бесконечно близкого и дорогого человека, с потерей которого утрачивалась частица очень личного, невозвратимого в себе самом. И слушал он поэтому рассеянно, притупленно, вроде сказанное совсем не касалось его.
В памяти удержались отрывочные фразы о том, что погибшие честно исполнили свой воинский долг перед Родиной, что народ навсегда забудет совершенные ими в прошлом ошибки, а правительство снимает судимости. Остальное, что говорится в подобных случаях, быстро улетучилось.
Потом, проходя строем по краю могилы, бросали вниз горстки мороженой земли. Солдаты похоронной команды докончили начатое, подровняли холм и установили на нем дощатую пирамиду с красной звездой.
Вернувшись, спустились в блиндаж к Махтурову. Николай, ни слова не говоря, взялся за вещмешок, достал бутылку водки.
– Помянем по русскому обычаю тех, кого с нами не стало, – хмурясь, сурово проговорил он, словно предупреждая тоном возможное возражение. – Любой из нас сейчас в той могиле мог бы лежать. Знать, счастливее мы. – Откупорив бутылку, жестом показал, чтобы подставляли кружки. – Ну, а вы что сидите, особого приглашения дожидаетесь? – подстегнул окриком Карзубого и Борю Рыжего, оставшихся в нерешительности на своих местах. – Чай, не обсевки в поле. Давай, Сидорчук, жми к соседям, зови всех сюда. Один мы взвод, одна семья.
Халявин радости, что к общему кругу пригласили, скрывать не стал. Суетливо с нар соскочил, к Махтурову дернулся. Вспомнив о чем-то, назад вернулся. Перетряхнул тряпье в изголовье, выхватил бутылку с цветной наклейкой и, торопясь, кинулся с ней, намереваясь приобщить к выставленной поллитровке отделенного.
Махтуров, сдвинув непреклонно кустистые брови, осадил его уничтожающим взглядом.
– Убери! Этой гадостью товарищей не поминают… – Осекшись, Карзубый попятился, недоуменно смаргивая и растерянно оправдываясь:
– Дык я ж как лучше хотел!.. У меня и водяра в заначке имеется. Ты б сказал, Коль… Я счас!.. – Вновь заспешив, он метнулся на нары, к изголовью, быстро поменял злополучную трофейную бутылку на отечественную. – Вот!..
«Коля!» – про себя отметил Павел. Впервые слышал он от Карзубого, чтобы тот кого-нибудь человеческим именем назвал. Прежде для него все «фреями» да «дешевками» были.
Пришли приглашенные Шведов с Кусковым, Баев с Илюшиным и Салов. Вся десятка собралась.
Махтуров, прицелясь глазом, разлил водку примерно равными долями по кружкам и приспособленным под них сорокапятимиллиметровым гильзам. Попросил всех встать и почтить память товарищей минутой молчания. Едва закусить успели – в дверях посыльный от Суркевича появился.
– Командира взвода – к ротному.
Павел поперхнулся. Уже на бегу, натягивая шинель, распорядился:
– Смотри, ребята, чтоб тихо без меня! Старший Махтуров!
– Не боись, взводный! Порядок будет!