ПОТРЕБНОСТЬ В СОХРАНЕНИИ ПРИВЫЧНОГО СТЕРЕОТИПА (продолжение)
Вернемся к потребности в сохранении привычного стереотипа как высшей ценности.
Вызываемая всяким изменением обстоятельств, всем новым, непривычным, требующим качественного изменения переживания и поведения человека неудовлетворенность потребности в сохранении привычного стереотипа осознается как угроза наиболее ценному, как страх потери этого ценного. Когда такой страх не побуждает к поиску, осознанию причин страха (обнаружению явлений, сигнализирующих утрату ценного), не побуждает к практической проверке соответствия осознаваемого сигнального значения объективному значению явления, ставшего сигналом (здесь изменения), когда страх не побуждает к практической проверке соответствия сигнальной связи объективным связям действительности, тогда осознаваемое сигнальное значение, несоответствующее действительности, обусловливает неадекватное понимание причин страха и непродуктивное, мешающее приспособлению поведение.
ПРИМЕР № 125. Я НЕ ВЕРЮ ВАМ, ДОКТОР... Женщина, воспитанная в семье военного вечно правой матерью и дисциплинированным, добросовестнейше и с любовью выполняющим свой служебный долг отцом, сложилась в энергичного, честного, выше всего ставящего свои обязанности человека.
Отец при том был человеком мягким и ранимым. С дочерью они очень дружили. Уволенный по выслуге лет в отставку он запил и... умер.
По словам женщины “не выдержав маминого характера, он сознательно шел к смерти”.
К матери женщина относится “как и положено относиться к матери - с уважением за ее честность и принципиальность”.
Отец запил и умер, когда женщина была уже взрослой, и уважение к матери не мешает ее чувству к отцу. Не мешает ей оставаться добрым, отзывчивым к чужой боли человеком. Ни отца ни мать она, по ее словам, не осуждает: “Я им не судья”.
Сама она замуж вышла по “дружеской любви”. За человека, которому “полностью доверяет” и которого “глубоко уважает”. У них двое детей. Старшему сыну пятнадцать лет, младшему семь. Жила всегда в заботе о том, чтобы близким рядом с ней было хорошо.
С сотрудниками и в быту тоже всегда озабочена другими.
Свои трудности проживала внутри. Для себя оставила только стихи, которые писала втайне, и природу: лес, реку, наедине с которыми чувствовала себя особенно хорошо. “Сумела и детям привить любовь к природе”.
К старшим, учителям, руководителям на работе всегда относилась и относится с абсолютным уважением. Распоряжения и наставления выполняет беспрекословно.
В свои тридцать восемь лет она выглядит старушечьи успокоенной, размеренной, но послушной как ребенок.
Никогда, ни разу в жизни не усомнилась она в авторитете, в правиле. Не спросила себя: откуда взялись эти правила, чему они служат. Ни разу не догадалась, что авторитеты, чьи решения она, избавив себя от труда выбирать, слепо выполняет - обычные, живые люди. Только вынужденные и отважившиеся взять на себя ответственность, которую она и такие, как она, с себя на них переложили. Ответственность думать, решать, выбирать, рисковать, ошибаться и быть виноватыми. Ответственность жить творческую жизнь, осуществляя свою инициативу.
Со старшим пятнадцатилетним сыном она систематически ведет долгие “разговоры по душам”.
- Боремся я и улица. Побеждаем то она, то я. Я хочу, чтобы он сам понял, что правильно, а что нет. И все-таки мне чаще удается его убедить.
По ее словам, у нее везде все “очень хорошо”: семья “очень хорошая”, муж - “очень порядочный”, сотрудники и начальство “очень хорошие люди” и к ней относятся “очень хорошо”. Вот только у сына “трудный возраст”!
Это не истерическая поза. Она сама искренне заботлива и бескорыстно добра. И люди поворачиваются к ней доброй стороной. И другой их стороны она не видит. Тому, что ей бывает с ними трудно либо не придает значения, либо относит это на счет болезни.
Однобокое представление о мире и совершенное игнорирование своих эгоистических нужд, своей прихоти и своей инициативы делает ее незащищенной от множества ненужных неудовлетворяющих воздействий мира. Непритязательность не дает реализовать свою, хронически нарастающую (неосознаваемую) неудовлетворенность, которая не имеет явных трагических и легко понимаемых причин (у нее “все хорошо”, “все благополучно”), и складывается из непрерывных мелких неудовлетворенностей, трат, преобладающих над приобретениями.
Реальная ее жизнь все-таки не в стихах, не с природой, а с людьми, и правилами отгородиться от противоречивости этой жизни можно только до поры. Вот и оказывается, что у ее сына “трудный возраст”.
Ведь ей нечего ему ответить, кроме нерожденных ею заново, а значит неубедительных, возмущенных, оберегающих или ободряющих фраз. Нечего ответить, когда он вдруг спрашивает:
- А для чего все?! Для кого правила? Кому верить, если кругом ложь, взяточничество, бюрократизм, равнодушие, халтура?!. Чем твоя и отца “правильная” и честная трудовая жизнь ценнее самоубийства сжигающего себя наркомана?! На таких как вы едут и над вами же потешаются! И все идет прахом. Все мчится в бездну бездушия! Что мне остается, кроме как, украв мотоцикл, выехать против движения и мчаться пока не собьют!? Эту стенку все равно не пробить!
Нет у нее ответов на эти с подростковой бескомпромиссностью и истерической бессердечностью задаваемые вопросы. Подросток гордится их вызывающей смелостью, беспристрастностью и кажущейся ему объективностью. Он ведь еще ни во что не вложился. Пока он только получивший все даром критик. Нет у нее ответов на эти инфантильные, искренне надуманные, трафаретные вопросы, которые в определенном возрасте помогают нам убедить самих себя в своей непредвзятости и самоотверженной, самоотреченной честности. Не ставила она перед собой таких вопросов.
Мир для нее ясен, прост и решен до нее в усвоенных с детства правилах.
- Мал еще об этом думать! Не стыдно тебе так говорить о людях?!... На все ты сквозь черные очки смотришь! Откуда у тебя, в твоем возрасте этот пессимизм?! - вот основное содержание ее всплесков в ответ сыну. “Этого нет потому, что не может быть!” - так ей проще, спокойнее. Не может она защитить сына от ловушки этих, требующих самоубийства вопросов.
И сын будет в одиночестве писать “логичные” самоотвергающие стихи о подвижничестве обрекшего себя на самосожжение наркомана.
Стихи эти она найдет уже выздоровев, тогда же и осознанно встревожится и впервые озадачится вопросом, на который отвечать ей самой, без шпаргалки.
А до этого, на протяжении пяти - шести лет она без видимых причин и, связывая это то ли с гриппом, то ли с частыми болезнями младшего, до этого она болела. Сначала колики, тяжесть, боль “в сердце”. Потом все учащающиеся приступы сердцебиений, нехватки воздуха с жутким страхом смерти от “инфаркта”. Множество диагнозов, больниц и всегда недолго помогающих и перестающих помогать пилюль. Изменения диагнозов, отмена их, разочарование в возможностях излечения. Ощущение бессилия врачей. Но она “очень верит в нашу медицину”. Предположение, что заболевание “связано с нервами”. Придирчивое наблюдение за своими нервами, ощущениями в голове. “Гипертонический криз”. Нарушения сна. Тошнота, головокружение, тоска, равнодушие к работе, детям, мужу, чувство безнадежности. “Все поблекло. Все труднее себя заставлять выполнять свои обязанности”. Страх неизлечимого заболевания, рака, смерти. Мысли о бессмысленности ее существования, которые она сразу прогнала... о самоубийстве... О том, как дети без нее будут... О том, что тогда лучше б им и не мучиться... Отец у нее убил себя! Теперь она безнадежна. Потом дети... Поразил страх, как она могла о таком подумать!..
Страх убить своих детей потряс. Не сходит ли она с ума. Дальше - страх острых предметов, веревок, оставаться одной и особенно наедине с каждым из сыновей...
В это время, как нарочно, узнала, услышала и вспомнила прежние истории о самоубийстве матери, убившей в психозе прежде своих детей. О смерти молодого сотрудника от инфаркта. Муж подруги два года медленно умирал от рака.
По поводу бессонницы, “сердечных приступов”, тоски, множества страхов, вытекавших из основных опасений сойти с ума, убить детей, умереть ("что будет с детьми!") она и обратилась в психдиспансер.
Никаких связей своего состояния со значимыми событиями жизни она не видела. Естественно, что и зависимости состояния от ее характера, ее стиля жить (игнорируя собственные интимные потребности) она тоже не понимала. Болезнь для нее была беспричинной. То ли наследственной, то ли от гриппа, то ли от “склероза”, а может быть?... Неизвестность побуждала ко множеству ложных интерпретаций и рождала страхи.
Как и всегда в таких случаях, осознавались только сигнализируемые реакции: соматические вегетативные изменения функций ("сердце", "давление", "тошнота", нарушение сна, головокружение), эмоциональные проявления (страх, тоска, апатия), они уже ложно всячески объяснились. Ложные объяснения обусловливали неадекватное реагирование, способствующее развитию и фиксации симптоматики невроза.
Явления, вызывавшие эти реакции (сигналы) и сигнализируемые значения (сигнализируемые явления), которым соответствовали эти реакции, не осознавались. Потом выдумывались или создавались ложные сигнальные связи сигнализируемых состояний с объективно не относящимися к ним явлениями.
Это вторичное установление неадекватных действительности сигнальных связей означало расширение круга факторов, условно-рефлекторно провоцирующих симптоматику.
Действительные причины заболевания, теоретически легко выводимые из особенностей жизненного стиля женщины, практически выявлялись в процессе лечения.
Действительными причинами симптоматики невроза всегда является хроническая неудовлетворенность потребностей в сигналах возможности удовлетворения. Оставаясь нереализованными, они поддерживают нарастающую, все чаще возникающую, все дольше сохраняющуюся напряженность. Эта напряженность в конце концов осознается как непонятное состояние или как возникающее по случайному поводу ("грипп”) следствие этого повода ("гриппа”).
Действительной причиной невроза является неосознанная неудовлетворенность, вызывающая нереализуемую полезным поведенческим эффектом мотивационную активность, то есть создающая скрытую доминанту накапливающую энергию, прежде чем реализовать себя вегетативными проявлениями.
Действительной причиной невроза у этой женщины является и тот склад сознания, который не служит самореализации, а, подчиненный потребности в сохранении привычного стереотипа (высшая ценность), делает невозможным осознание новых тенденций и, значит, препятствует их осуществлению поведением.
Действительной причиной тогда оказывается и движущаяся, изменяющаяся, не укладывающаяся в схемы реальная жизнь, постоянно меняющая человека. Жизнь, требующая реализации себя нового, а для этого непрерывного специального познания своего изменения, включающего его в систему осознанных, реализуемых ценностей.
Лечиться этой женщине помогла ее же бескомпромиссная самоотверженная честность, действительная добрая озабоченность детьми, мужем, другими людьми. Помогло ее всегдашнее умение полностью подчинить себя задаче и безоговорочно выполнять принятые распоряжения.
Я вообще полагаю, что любое свойство человека может быть использовано, как достоинство.
Собственная честность проецируется и на других людей и оборачивается тогда доверчивостью.
Чрезвычайная доверчивость моей пациентки очень помогла нашему сотрудничеству.
В первый же день, после первого приема она записала в отчете, который я предложил ей вести:“Я не верю Вам, доктор!.. Ошибки бывают и в нашей работе, но расплата груды испорченного металла. Все-таки металла. А я же человек. За мной судьбы моих детей, мужа, многих близких. .
Всем им будет тяжело, если со мной что-нибудь случится... Но я сама пришла к Вам и буду делать все, что Вы скажете!"
Это “Я не верю Вам, доктор!” мог в таком контексте написать только по-детски честный человек. Я мог доверять ей и ставить перед ней самые серьезные задачи.
И она ни разу не отступила от своего слова. А ее “не верю” меня вполне устраивало, так как выражало страх, а не прятало его в типичную для всех пациентов, естественную, но при сокрытии мешающую настороженность. Ее “не верю” - создавало лучшие условия для деловой проверки и моих рекомендаций и ее возможностей.
Я и теперь глубоко благодарен этой женщине за то, как честно, последовательно и мужественно она лечилась.
Через несколько дней после начала лечения (отмены всех лекарств, поведения вопреки самочувствию, сосредоточения на пугающей проблематике и тоске) она начала просыпаться в четыре, потом три, потом два часа ночи, и с шестнадцатого дня лечения, уже не испытывая ни страхов, ни приступов, перестала спать совсем.
При этом она продолжала работать.
И вот тут-то ночами и утром начала настойчиво заявлять о себе тревога, смятение, прежде годами скрывающиеся за обсессивно- фобической и вегетативной симптоматикой.
В седьмую бессонную ночь она в три часа ночи вдруг в пятнадцать минут написала ей самой непонятные, тревожные стихи... Там были и принцы и Ассоль, и каждую весну нагоняющая грусть о чем-то несбывшемся черемуха... Написала и сразу уснула, как убитая, впервые без кошмаров и тревог.
Не спала она еще три ночи.
Все явственнее становилась тревога. Все понятнее страх перед “хаосом” жизни.
“Я чувствую себя, как на сквозняке... Словно вскочила на полном ходу в поезд, а он мчит. Все быстрее... И я не знаю куда лечу. Я какая-то новая, раздраженная, злая что-ли стала. Опять не известно почему плакала. Я знаю себя уравновешенным, спокойным человеком. А теперь будто действительно сошла с ума. Нет это - не прежний страх. Я просто не узнаю себя. В прежнем мире было куда проще.”
Наконец она пришла вдруг помолодевшая до своих тридцати восьми лет. Какая-то весенняя и трогательно женственная, теплая. Особенно по контрасту с ее обычной сдержанностью.
Март уже бежал к апрелю. Это было после последней, десятой бессонной ночи.
В эту ночь с ней “что-то произошло”: "Приключилась
безобразная истерика. Я рыдала, что-то кричала, билась... Муж отослал сына в дальнюю комнату. Только, когда все прошло, сказал: "Я впервые видел тебя настоящую!" Очень неловко и стыдно за свое поведение. Но после этого уснула и впервые за эти годы стало легко на душе. Весь день хочется петь. Опять сегодня стихи писались. "
Осознанный страх “хаоса жизни” постепенно становился не страхом, а проблемой. Проблемой необходимости неведомой сложности мира. Осознанным опасением необходимости неведомых изменений. Последовательно осознавались уже не навязчивые и одно за другим разрешающиеся и отбрасываемые опасения: чем грозит проснувшаяся сексуальность, любит ли она мужа, не ввергнут ли ее новые чувства в нравственно неприемлемые для нее поступки.
Прежде порядок, бывший для нее высшей ценностью, сигнализировал ей сохранение других ценностей, и возможность благополучной реализации осознаваемых потребностей.
Движущая жизнь годами накопила неудовлетворенность неосознаваемых бывших, созревающих и вновь формирующихся потребностей.
Неудовлетворенность требовала реализации.
Неудовлетворенность проявляла себя вначале неосознаваемой тоской, обнаруживающей себя только вегетативно-соматическими дисфункциями. Потом - страхами. Потом -снижением энергетического потенциала осознанного поведения. Потом - бессонницей. Потом - осознанной тоской и страхом утраты ценнейшего: жизни, разума (сознания), детей и так далее.
Теперь, когда, после устранения вуалирующей внутренний конфликт обсессивно-фобической симптоматики, перестройка системы осознанных ценностей началась, когда стала осознана необходимость изменения (не известно,
что менять себя или обстоятельства), то есть, когда было осознанно явление, сигнализирующее неудовлетворенность потребности в сохранении стереотипа, или, иначе, грозящее утратой ценнейшего, теперь начали осознаваться и сигнальные значения изменения.
В самой беззастенчивой формулировке они звучали бы так: “Люблю ли я мужа и любовь ли то, что нас сблизило? Не повлечет ли меня проснувшаяся чувственность к другим мужчинам? Не грозит ли она изменами мужу? Не потеряю ли я совесть, позволив себе сомневаться во всем?”
По-началу само принятие необходимости переоценки ценностей осмыслялось как ощущение, что “я действительно сошла с ума ”. “Я себя не узнаю. ”
И это уже не деперсонализация, а новое личностное отношение к себе!
Прежде точкой отсчета были осознанные правила, нормы и “старшие”. Теперь предстояло доверяться сердцу, чувству, интуиции, туманным, малознакомым импульсам. Это было очень ново и непривычно, казалось сумасшествием.
Новая ориентация в выборе сознательного поведения делала его открытым для нового. Для реализации прежде неизвестных потребностей. Значительно усиливала его (поведения) мотивацию. Потому женщина и стала моложе, мягче, эмоциональнее, девичьи-трогательной. Но новое грозило неизвестностью и угроза, во-первых, переносилась на оберегаемое.
Мы редко понимаем, что, следуя чувству, почти невозможно сделать что-либо вопреки своим главным ценностям и уж гораздо труднее, чем, подчинив себя логике (весьма сильно мотивируемой высшей ценности). Ведь чувство отражает наши потребности, то есть нужду в высших ценностях в первую очередь.
Осознание изменения в качестве сигнала, а опасений утраты основных ценностей в качестве сигнального значения этого сигнала, приводило к пониманию тревоги в качестве сигнализируемой реакции и обесценивало (лишало сигнального значения) все невротические опасения. Кроме того такое осознание, и это самое главное, делало возможным осуществление осознанного выбора. Следовать ли по прежнему правилу, реализуя потребность в сохранении привычного стереотипа, как высшей ценности и мучиться неудовлетворенностью? Или познавать и реализовать прежде неизвестные потребности, поставив привычное в ряд с другими ценностями? То есть подчинить поведение другим ценностям, лишив привычный стереотип его значения высшей ценности? Допустить, а потом может быть и обнаружить, что сигнальное значение привычного стереотипа как залога возможности полной самореализации не соответствует действительности?
Неосознаваемая прежде неудовлетворенность требовала изменения!
Осознание сигнальной связи изменения с сигнализируемым значением (например, “угрозой” совесть потерять”) и сигнализируемой реакцией (тревогой - отражением неудовлетворенности потребности в сохранении привычного стереотипа) дало возможность, сознательно рискуя, проверять адекватность сигнальной связи действительным отношениям явлений и практически выявлять наличие или отсутствие такой связи.
Так, последовательно рискуя (субъективно), женщина получала возможность выявить действительное значение для нее изменения. В ее случае оказалось, что необходимое ей изменение объективно не требовало от нее никаких недопустимых для нее отказов от ценнейшего. Отказаться пришлось только от прежнего детского фетишизирования авторитетов и правил. Ими теперь предстояло пользоваться творчески, ответственно.
Я рассказал только о начале этой деятельности. О ее первом ответственном выборе, который протекал и с тоской, и с бессонницей, и со стихами среди ночи, завершился двигательной, похожей на истерику разрядкой.
Этот выбор начал осуществление подчинения сознания новой мотивации, растормаживание инициативы. Начал на физиологическом уровне переделку сигнального значения привычного, лишив потребность в нем (привычном) доминирующего влияния на сознание, переживание и поведение. Привычное перестало быть сигналом возможности реализации всех сознаваемых нужд и залогом сохранения ценнейшего. Потребность в нем стала в ряд с другими. На корковом уровне мотивационная активность, вызванная ее неудовлетворенностью оказалась подчиненной мотивациям, реализующим живую, подвижную инициативу.
Состоялся растормаживающий инициативу выбор (смотри главу XIII).
“Истерика” оказалась кульминацией этого столкновения мотиваций.
Через несколько дней женщина впервые в жизни выступила на собрании, вступив (о ужас!) в спор с начальником ("сама себя не узнала"). Речь шла об ошибочной претензии к сотруднице.
Каково же было ее удивление, когда ее поддержали. А начальник с уважением согласился с нею и светопреставления не произошло.
Осуществление выбора получилось само, нарастая как снежный ком, и шло у нее стремительно.
Всякий раз ей казалось, что своим мнением, “эгоистическим поступком” она стеснит, обидит, вызовет ожесточенную защиту окружающих: мужа, сотрудников, друзей, знакомых. Но ничего этого не случалось. Все только удивлялись, что с ней произошло. Кто-то сказал, что она, как Илья-Муромец, что “до тридцати трех лет силу копил и сиднем сидел, да вдруг богатырем обернулся”, “откуда что взялось”?! Оказывается, люди ее не только уважали, но и любили. А ее изменение им нравилось. Воспринималось естественным, хоть и неожиданным.
Естественное же вообще легко принимается и недемонстративной агрессии не вызывает, не дает на нее эмоциональных сил.
Были и сложности, но гораздо менее страшные, чем ей ожидалось и вполне для нее приемлемые.
Она оставалась помолодевшей, словно влюбленная. "Словно вновь родилась!".
Через два месяца после ее записи - “Я не верю Вам, доктор” от ее симптоматики давно ничего не осталось (даже вегетативных неполадок (!), которые обычно очень инертны и тянутся длинным хвостом). Она была вся в житейских, семейных и производственных проблемах, которые ее радовали, она знакомилась с открывающимся.
Через два месяца, уже более месяца чувствуя себя здоровой, она и обнаружила на письменном столе открытые, словно специально положенные стихи сына о героизме и честности в “наше безумное время” самоубийства. Эти стихи поставили перед ней первую действительно сложную проблему из тех, от которых ее берегла, заслоняла болезнь и готовые на все случаи правила. Написанное в стихах было непонятным, она в своем опыте таких проблем не имела и таких вопросов не решала, но теперь отмахнуться “мал еще” - уже не могла.
Сын вырастал. Матери надо было понять его и, поняв, помочь. Помочь подчинить свою жизнь и разум сердцу. Всему тому, что он любит. Целям, которые ему необходимы. А не абстрактной “логике”, доказывающей, что “все суета сует и бессмыслица” и требующей отказа от жизни, вопреки желанию жить.
Правила, которые, как и для мамы были опорой для подростка, столкновения с его вопросами не выдерживали. Он оставался без опоры, которую в любых сложностях могут дать не гарантии и смыслы, а одна только жажда жить, утверждать, реализовать себя, свое любимое во что бы то ни стало.
Ведь твое любимое - плод и выражение осознанных и неосознанных нужд очень многих, любивших тебя и вкладывавшихся в тебя людей. Твое любимое - осуществление в тебе чаяний всего человечества, всей истории, радости и страданий людей.
Утверждая себя, ты, чаще не ведая того, утверждаешь общечеловеческое.
Отказываясь от реализации своей любви, от самореализации, мы отвергаем не только человека в себе, но и зачеркиваем жизнь всех, кого мы любили, кто нас любил, зачеркиваем Наше Человечество.
Проблема, которую поставили стихи сына, самой матерью так долго и методично в разговорах “по душам” подчиняемого порядку, что он, наконец, забыл, что не он -для порядка, а этот порядок - для него, забыл, что он просто хочет жить, что наркоман ему жалок, что красть мотоцикл, как и вообще красть он вовсе не умеет и не хочет уметь, что даже палец он старается не обжечь, тем более не хочет сжечь себя, наконец, что он хочет жить как человек, быть человеком и оставить себя будущему, подготовив для него лучшие, чем теперь, условия для осуществления людьми себя самих... Проблема сына для матери требовала понимания причин возникновения у него такой проблемы. Требовала нелегкой переоценки последствий своей жизни, подчиненной потребности в сохранении привычного стереотипа как высшей ценности.
Эта переоценка одно из самых морально трудных переживаний, которым выздоровление грозит педанту.
Спрятавшись от осознанной ответственности в привычные нам правила, мы последовательно подчиняем им детей, лишая их основной опоры в трудностях. Опоры в доверии к самим себе, опоры в эгоистической любви к самим себе, к жизни, к людям.
Обесценив правилом их инициативу, вкус, мы побуждаем детей искать опору в абстрактных ценностях в логике, которая, не служа любви, очень нередко оказывается убийственной.
На этом мы, пожалуй, и прервем разговор о привычном стереотипе, порядке, как высшей ценности. Скажу только, что эта мама от переоценки ценностей спрятаться не захотела, и в этом ей помогла другая высшая ценность - ее честность. Думаю, что с сыном у нее все сложится счастливо, ведь он растет тоже честным человеком.
И свои вопросы он ставил честно. Глупо, ужасающе бессердечно, как мы все их в свою пору ставим, но честно.
Не ставить таких вопросов, от которых долго потом стыдно, мне было бы стыднее. Да и не смог бы я без них быть полезным ни этой маме, ни ее сыну.
Проклятые необходимые вопросы! Беда тем, кто никогда не решился их перед собой поставить.