Пока горит огонь (сборник)

Покровская Ольга

Рассказы

 

 

Навсегда

Из больничного коридора пахло хлоркой и перловым супом. Лязгали металлические каталки, доносились обрывки разговоров медсестер. По стене, выкрашенной в тоскливый желтый цвет – и почему в больницах всегда красят стены этой краской? – изредка пробегали светящиеся зигзаги от фар проезжавших под окном машин.

Марина Григорьевна поднялась со стула, припадая на правую ногу, прошла к окну и плотнее задернула шторы. В палате стало почти совсем темно, лишь через застекленный прямоугольник над дверью просачивался голубоватый мертвенный свет.

Она вернулась на место, опустилась на стул и нашарила поверх одеяла тоненькое девичье запястье. Сжала, ощущая под пальцами слабое биение пульса. Подавив стиснувший горло спазм, согнулась, прижалась лицом к холодной, почти прозрачной ладони.

На лицо дочери, утонувшее в подушках, синевато-бледное, с ввалившимися глазами, серыми губами и заострившимся носом, смотреть было слишком страшно. Марина Григорьевна перебирала ее почти еще детские пальчики с облупившимся ярко-желтым лаком на ногтях и тихонько раскачивалась из стороны в сторону.

Врач сказал ей:

– Все, что можно, мы сделали. Промывание желудка, другие процедуры. Теперь все зависит от нее.

– Но ведь у нее молодой, сильный организм, она здоровая девочка, – с надеждой заглянула в лицо врачу Марина Григорьевна.

– Попытка суицида – это такое дело… – дернул плечами доктор. – Непредсказуемое. Важно, чтобы пациент сам захотел жить.

– А мне? Что делать мне? – не отставала Марина Григорьевна.

– Поезжайте домой и попробуйте поспать, – устало посоветовал доктор. – Если она придет в себя, вам позвонят.

«Если… если…» – гулко отозвалось в висках.

– Я никуда отсюда не уеду, – покачав головой, низко, с угрозой в голосе произнесла Марина Григорьевна.

– Ваше дело, – пожал плечами доктор. – Если вам себя не жалко, ради бога… Ну что ж, в таком случае – разговаривайте с ней, рассказывайте что-нибудь, все равно что. Науке неизвестно, слышат ли больные что-нибудь в бессознательном состоянии. Но есть гипотеза, что голоса близких как бы помогают человеку вернуться к реальности, удерживают в этом мире, если хотите. Попробуйте, хуже не будет…

И, ссутулив плечи под мешковатым халатом, он пошел прочь по коридору.

Марина Григорьевна судорожно глотнула – в горле пересохло, и язык не желал ворочаться во рту. «Разговаривайте, разговаривайте… Он сказал – разговаривайте…» Она подняла руку дочери к лицу и заговорила, касаясь запекшимися губами нежных пальцев:

– Сашенька, ты слышишь меня? Сашенька, дочка, соломинка моя… Послушай! Я не буду тебе говорить, что он – этот Макс – к тебе вернется. И не стану утверждать, что у тебя таких, как он, будут еще сотни. Не буду, потому что… это все не важно, понимаешь? Тебе только пятнадцать лет, тебе кажется, что эта боль – самая сильная, что тебе ее не пережить. Но это не так, Шурик! Боли в жизни будет много, очень много, со временем ты научишься не захлебываться в ней, глотать изо дня в день. Но даже когда тебе будет очень больно, помни – пока все живы, все еще можно поправить.

Марине Григорьевне казалось, что она говорит что-то не то, и поэтому лицо на подушке остается все таким же бледным и безучастным. Это ее вина, не может она достучаться до своей отчаявшейся, не желающей переступать через первую любовную драму маленькой девочки.

Марина Григорьевна отпустила руку дочери, провела сухими ладонями по лицу, сказала глухо, почти безнадежно:

– Я расскажу тебе о себе, хорошо? Расскажу то, о чем никогда не рассказывала раньше. Про день, который был в моей жизни самым счастливым, и другой – самый черный день, в который я страстно желала умереть, но отчего-то не умерла.

В коридоре задребезжала, подскакивая на неровном линолеуме, каталка.

– Люся! Восемнадцатая освобождается, иди – мой! – рявкнула на все отделение медсестра.

Марина Григорьевна негромко заговорила, не мигая, уставившись в сплетающиеся прямоугольники на застиранном казенном пододеяльнике:

– Ночь была странная. Шел снег, и белые хлопья окутывали голову Аллауди светлым нимбом. Было совсем не холодно, казалось, зима в этом году наступила необычная – легкая, беззлобная, нежная, как дыхание моего любимого.

В ночном прозрачном воздухе пахло ледяной хвоей и сумасшедшим, морочащим голову счастьем.

Аллауди шел рядом со мной – веселый, молодой, голубоглазый. Смеялся, ловил ладонями острые снежинки. Все белое было вокруг – дома, городские изгороди, скамейки в парке. Сугробы стояли большие, величественные и очень нарядные.

Наш декабрь был тихим и радостным. Мы шли по ледяной, освещенной блеклым светом фонарей улице, взявшись за руки, и молчали. Мы были очень счастливы тогда. Влюбленные и дерзкие, как два хищника, вырвавшиеся на свободу.

Ночной Волоколамск казался самым прекрасным местом на земле. Я и Аллауди были бездомны в этот момент и совершенно свободны от всего. Где-то там, далеко, осталась Москва, проблемы, заботы, другие люди и другая жизнь. Но мы с ним были наконец-то счастливы и шли к своей заветной цели – номеру в гостинице, который нам удалось отвоевать за сущие копейки.

Любовь жила с нами, семенила рядом, обнимала за плечи, склоняла наши головы друг к другу. Мы с любимым остановились, поддавшись внезапному порыву, обнялись крепко, не прикасаясь губами, щека к щеке, сердце к сердцу, и стояли так долго-долго.

– Ты любишь меня? – спросила я лишь для того, чтобы нарушить тишину.

– Ты же знаешь, – спокойно ответил Аллауди и, помолчав, добавил: – И боюсь, что это со мной уже навсегда.

– Я знаю, – согласилась я. – Пошли, холодно стало, я замерзла.

Мы наконец-то добрались до теплой гостиницы, стряхнули снег с курток, скинули шапки. Сердитая консьержка не хотела пускать нас, но Аллауди обаял ее своей улыбкой, вручил шоколадку и намекнул, что его жена, то есть я, беременна.

«Беременная» жена тем временем, добравшись до номера, высвободилась из теплой куртки и с размаху бухнулась на сдвоенную жесткую кровать, в изнеможении закатив глаза и закинув на батарею ноги, при этом так, чтобы Аллауди мог легко стянуть с «жены» узкие сапоги на высокой шпильке. Когда итальянские сапоги-убийцы оказались на полу, я с облегчением вздохнула, взобралась к Аллауди на колени, щекой прижалась к его груди.

– Отвечай, когда мы поженимся?

– Марияшка, ты же знаешь, у меня ничего нет сейчас… а вот осенью мы начнем строить дом, и тогда…

– Начинается, – сморщила нос я и, ухватившись за густую гриву Аллауди, увлекла его за собой на постель.

Потом мы до исступления целовались, раздевшись же наконец, долго рассматривали друг друга. Не было в этом никакой стыдливости, смущенных взглядов, всего того мирского и животного, что убивает любовь и является лишь наслаждением для тела на один миг.

Мы смотрели друг на друга, как будто желая запомнить каждый сантиметр любимого тела, каждый шрамик, каждый изгиб. Я не выдержала первой и со стоном впилась в его губы.

Когда мы проснулись, за окном стоял солнечный, не по-зимнему теплый день. Надо было собираться в Москву. Сутки, выделенные на любовь, подошли к концу.

Затем я долго вела свою маленькую машинку по заснеженной трассе и рыдала в голос. Так жаль мне было себя, тридцатилетнюю, уже довольно старую для балерины, влюбленную и любимую, но до самых краев души несчастную.

Ведь мы с Аллауди были бедны как две церковные мыши, он по идейным соображениям, я же по причине того, что деньги никогда не держались в моих руках. Наше будущее предугадать было невозможно, но и представить, что этого будущего у нас может не быть, было выше моих сил.

Мне никогда не хотелось нести хоть какую-то ответственность за другого человека, вот еще в чем было дело. Только выйдя замуж, через три месяца я уже подумывала о разводе и мысли свои всегда в итоге воплощала в жизнь. По той же простой причине я никогда не хотела иметь детей, мне нравилось быть бродягой, вечным странником, не особо сетовавшим на судьбу и не ждущим от нее особых подарков. Я понимала, что молодость не вечна, хотя отражение в зеркальце все еще доказывало, что я «чудо как хороша». Однако я понимала, что и это уйдет, моя женская привлекательность и карьера моя балетная уже на исходе – ведь балерины, ты же знаешь, уходят на пенсию в 35 лет, и тем не менее крепкого тыла строить не собиралась. Одна только мысль о завтраках, выглаженных собственноручно рубашках и борщах наводила на меня вселенскую тоску.

Вот только в прошлом мае я познакомилась с ним, похожим на Демона Врубеля, и упала в роман, по правде говоря, не сулящий мне ничего хорошего. Ибо Аллауди, то есть Руслан, так звали моего героя все друзья, был беден, не имел собственного угла, больше того, и не желал его иметь. То, что при рождении ему дали двойное имя, я узнала, только когда согласилась стать его женой. Это «да» до сих пор звучит у меня в голове, спустя столько лет. Да, любимый мой, да, мой единственный, да…

В палату заглянула медсестра, молодая, улыбчивая, в белом халате. На ногах у нее были яркие махровые носки и пластиковые шлепанцы. Марина Григорьевна оцепенело смотрела на эти полосатые носки, снующие взад-вперед у постели. Медсестра проверила капельницу, поправила иглу, торчавшую из руки Саши. Потом обернулась к Марине Григорьевне:

– Вы держитесь, пожалуйста. Если вы сляжете, лучше никому не будет.

– Со мной все в порядке, спасибо, – через силу ответила женщина.

– Может быть, вам успокоительное накапать? – предложила медсестра.

– Нет, спасибо, – покачала головой Марина Григорьевна.

Девушка вышла в коридор, тихо притворив за собой дверь. Дождавшись ее ухода, Марина Григорьевна продолжила свой рассказ. Голос ее звучал монотонно, мягко вплетаясь в синеватый больничный полумрак.

– Руслан был веселым, добрым, смешливым, но никак не давал себя прогнуть, уходил от расставленных мною коварных женских ловушек, как глубоководная щука со стажем. Выныривая на поверхность, тут же залегал на дно, исчезал и появлялся через некоторое время, вкусно пахнущий, искрящийся весельем, обжигая меня огнем своего озорного мальчишечьего счастья.

И я неслась за ним, как наивная влюбленная школьница, с лихорадочным блеском в глазах. Я была влюблена в него дико, страстно, это и сравнивать нельзя со всеми прежними моими влюбленностями.

Были и слезы. Много слез. Слезы из-за того, что Руслан опять уехал с друзьями и забыл о нашей встрече, слезы из-за того, что он явился пьяным и нагрубил, слезы счастья, слезы ревности. О последнем стоит сказать отдельно. Этот мерзавец был настолько хорош собой и настолько обожал очаровывать женский пол, что не пропускал ни одной юбки. Или это «юбки» мимо него не проходили… Словом, благодаря Руслану я испытала все, от самого глубокого, дивного и настоящего счастья до самой бездны отчаянья и скорби.

Признаюсь, я даже резала из-за него себе вены. Не всерьез, конечно, но так, острастки ради. Кровь, однако, очень живописно капала с моей бессильно свисавшей с кровати руки, и Руслан немного испугался, и не отходил от меня пару дней, и даже по телефону со своими многочисленными «братьями» говорил тихо, поминутно оглядываясь на меня, «умирающую».

А мне и в самом деле было плохо. Я поняла, что влюбилась по-настоящему и любовь теперь эту не смогу вытравить из себя ничем. И тогда я поговорила со своей матерью, так сказать, имела весьма серьезный с ней разговор, в ходе которого выяснилось, что свою-то квартиру я профукала, а гостей с горных предместий она в своих двухкомнатных хоромах терпеть не собирается ни в коем случае.

Однако бой был дан и частично выигран, и Руслан довольно-таки скоро стал пробираться ко мне под покровом ночи. Мы тесно сплетались телами, укрывшись с головой двумя одеялами. Нам казалось, что таким образом мы, как два великовозрастных ребенка, спрятаны прочно от всех жизненных неурядиц, что нас никто не найдет.

Однажды, уже зимой, мы кантовались у дяди Руслана, в сторожке, больше похожей на домик лесника. Близился Новый год, и бревенчатые стены этого зимнего храма любви Руслан украсил гирляндами. Я поначалу фыркала и не хотела здесь оставаться, и даже отказывалась снять шубу, в которую предусмотрительно укуталась намертво. Руслан погасил свет и произнес:

– Пройдет время, и ты будешь вспоминать эту ночь с улыбкой.

Руслан был прав. Прошло столько лет, многие мои воспоминания давно пережились и стерлись, а эту ночь я помню. Руслан тогда мне впервые сказал:

– Марина, ты даже себе не можешь представить, как я тебя люблю.

Я ответила:

– Я могу себе представить, что я люблю тебя больше жизни, – и почему-то смущенно отвела глаза.

Он в ответ начал исступленно целовать мое лицо, шею, руки, бормотать что-то милое, бессвязное, что он сам не понимает, что с ним случилось, и как он умудрился так влюбиться в сорок лет, и что боялся этого как огня, и что бегал от меня, пока хватало сил. Теперь же его силы иссякли, и он готов начать жить по-другому, обзавестись домом, остепениться, жениться на мне и родить обязательно девочку.

– Почему девочку, Аллауди? – удивилась я.

– Чтобы она была копией тебя и любила бы меня.

– Но разве я тебя не люблю? – обиделась я.

– Ты… ты нет. Ты любишь и всегда любила только себя, свою профессию, себя в профессии и прочее. Тебе хочется только танцевать и собирать аплодисменты. Ты даже чайную ложку за собой ленишься помыть. Из тебя выйдет плохая хозяйка, но я все равно женюсь на тебе, знаю, деваться мне от тебя уже некуда. Ты своего добилась, любимая… Прошу только об одном: не предавай меня. Я боюсь этого не пережить, ведь я-то уже старый, смотри, седой уже весь, – со смешком закончил он.

А дальше была сумасшедшая ночь, его гордое, прекрасное лицо, освещенное мигающими цветными огоньками, склоняющееся надо мной.

– Моя, моя, моя, – охрипшим от страсти голосом повторял он.

Мне казалось, что все в моей жизни теперь решено и эта волшебная ночь станет главной в череде тех ночей, что мы подарим друг другу. И все у нас будет: и работа, и семья, и куча симпатичных родственников, и обязательно, обязательно у нас родится дочь с такими же васильковыми глазами, как у ее отца…

Страшное случилось на следующий вечер, в первый день наступившего нового года. Смотав гирлянды и заперев дачу, мы шли с ним по улицам пустого поселка к станции электрички. Как всегда, очередные сутки нашей любви кончились и повседневная жизнь предъявляла свои права. На проходившей через перелесок тропинке нас остановили трое.

Я не рассмотрела их лиц – было темно, луна еще не взошла, а единственный фонарь у тропинки был неисправен, то подмигивал короткой истеричной вспышкой белого света, то надолго гас. Я видела только три темные тени в куртках и низко надвинутых вязаных шапках. Они спросили что-то – закурить? как пройти к поселку? Руслан остановился. И тут же в синем морозном сумраке блеснуло тонкое лезвие ножа.

Нападающие потребовали, чтобы мы отдали им деньги и ценности. Помертвевшими пальцами я попыталась расстегнуть сумку, соображая, что и денег-то никаких у меня нет, так, пара копеек – доехать до города. Может быть, бриллиантовые серьги их удовлетворят?

– Ребята, ребята, чего вы такие сердитые, Новый год как-никак, – с развязным дружелюбием подвыпившего дачника начал Руслан и, в то же мгновение сбив грабителей с толку, резко вывернулся и отправил ближайшего к нему нападавшего в снег мощным ударом справа.

Конечно, не мог он, горячий и самолюбивый джигит, позволить, чтобы его унизили на глазах любимой женщины. Не мог покорно отдать наши скорбные копейки и уносить ноги. Господи, как я проклинала потом эту его горячую спесь, это высокомерное чувство собственной непобедимости!

Дальнейшее произошло очень быстро. Оставшиеся двое повалили Руслана, я бросилась ему на выручку, но меня успел ухватить за лодыжку поверженный грабитель. Падая, перед тем как рот мне залепило слежавшимся снегом, я успела еще закричать:

– Помогите!

Мне не было страшно. Опьяненный адреналином мозг, наверно, отказывался верить в то, что все это действительно происходит с нами. Я выла, боролась, кусалась, отплевываясь от снега и мокрой шерсти от куртки нападавшего.

Оглушенная собственным прерывистым дыханием и пыхтением молотившего меня ублюдка, я смутно расслышала хриплый вскрик с той стороны, где двое расправлялись с Русланом.

Я не знаю, были ли у нас шансы отбиться от ночных налетчиков. Возможно, в конце концов они отступились бы, а может быть, наше сопротивление только укрепило бы их в мысли, что у нас при себе какие-то немыслимые ценности, за которые мы так отчаянно боремся.

Но вот в конце тропинки зазвучали голоса – мои крики были все-таки услышаны, и какие-то отважные люди заспешили к нам на помощь.

– Мусора! – просипел один из них. – Валим, мы его подрезали!

Тот, что прижимал меня к земле, дернулся и, выхватив заточку, пырнул меня. Я успела каким-то чудовищным усилием вывернуться, и, как выяснилось позже, это спасло меня, удар пришелся не в живот, а в бедро. Времени добивать меня у них уже не было, они бросились прочь, еще несколько секунд между деревьями мелькали их спины, затем они исчезли.

Я почти не чувствовала боли. Холод и шок делали свое дело. Я понимала только, что не могу подняться с земли.

– Руслан! – позвала я, и голос мой звучал еле слышно. – Руслан!

Ответа не было. Приподняв голову, я увидела его – темную, ничком лежащую фигуру. Я попыталась подползти к нему, обдирая костяшки пальцев, ломая ногти, оттолкнулась руками и в нечеловеческом усилии сделала рывок вперед. Затем силы оставили меня, перед глазами почернело, и, теряя сознание, я все же услышала, что голоса людей приближаются, что нас сейчас найдут и окажут помощь.

Я поняла, что не умерла, уже в карете «Скорой помощи». Я думала, меня зарезали, пырнули в живот, но оказалось, кровь хлестала всего лишь из порванной артерии на бедре.

– Где Руслан? – Я попыталась пошевелиться на жесткой клеенчатой лежанке. – Что с ним?

– Чшшш, лежите спокойно, вам нельзя двигаться. – Надо мной склонилась медсестра, кольнула меня чем-то в вену, и я снова отрубилась.

Я узнала о том, что моего любимого больше нет, уже после реанимации. Натурой я себя показала упертой: заполучив приличное ножевой ранение и потеряв при этом около двух литров крови, я все-таки выжила. Я выжила, а он – нет. Нападавшие перерезали ему яремную вену, к тому моменту, как подъехала «Скорая», он был уже мертв. Он ушел легко, без мучений, меня же – полуживую, хромую, искалеченную – оставил здесь мучиться.

Самое страшное случилось уже потом. Даже не в том оно заключалось, что я уже никогда не встречу его взгляда, не почувствую теплоты его широкой и горячей руки, не услышу этого смеха, смеха задорного, никогда не унывающего мальчишки, – самое страшное, как выяснилось, было в том, что мне совсем перестали сниться сны. Ни черно-белые, ни цветные. Много лет я засыпала, будто проваливалась в преисподнюю, и возвращалась на землю, с трудом очнувшись, уже в самую секунду пробуждения понимая, что мой час еще не настал, но все еще не в силах осознать, где я нахожусь в данный момент, между какими измерениями. И Аллауди мне не снился. Совсем. Знаю, он постоянно стоял за мной все эти годы, мой единственный, мой любимый муж и названый отец моих детей. Он стоял рядом неслышно и в печали, и в радости, я всегда знала, что он незримо за мной наблюдает, всегда.

Иногда во сне я чувствовала лишь прикосновения легкого горячего ветра к своим ступням. Руслан раньше любил, дурачась, целовать мои ноги, но его лица, самого желанного лица на свете, я не видела никогда, как ни просила об этом Бога, как ни умоляла.

Малодушно упрашивая уже самого Руслана присниться, я хотела выведать у него, простил ли он меня тогда за мой несносный характер, и не мучается ли он там без меня, и не скучно ли ему. Или, может быть, ему неприятно, что я много лет подряд начинаю свою ночь с ритуала-молитвы, закрыв глаза, прошу его мне присниться, а потом жду. Может быть, ему больно все это наблюдать, может быть, он там считает это все бездарным позерством. И не слышит меня, не видит, я надоела ему своими тайными слезами. Может быть, там, где он есть, ему нет дела до таких, как я, и меня он давно забыл, встретившись с кем-то более любимым, деля рай на двоих, и я там буду лишней…

Так малодушно думала я, выпрашивая встречи с ним хотя бы во сне, и особенно мне тревожно становится в лунные заснеженные ночи перед Новым годом. Этот праздник я ненавижу уже пятнадцать с гаком лет, и даже не то что ненавижу, мы существуем как бы отдельно – я и разлапистый мандариново-конфитюрный, никогда не исполняющий своих обещаний Новый год. Тем не менее на всех наших семейных новогодних праздниках я ни разу не показала, как мне все это тяжко.

Аллауди всегда за моей спиной, и это я, подлая, не даю ему покоя. Первое время, когда меня еще кололи сильными успокоительными, я все равно кричала, как раненая куница, лампочки лопались, люстры взрывались, форточки хлопали. Было такое дело, не раз и не два.

Я кричала ему только одно, пыталась достучаться до холодных безжизненных небес, куда он навсегда от меня ушел, так, как никогда не кричала при его жизни:

– Дрянь, дрянь, ты, мерзавец, тебе там хорошо, а мне сколько, сколько здесь еще торчать? За что ты так со мной поступил, сволочь, за что-о-о?

И потом ничком падала на кровать, немедленно волны уплывающего куда-то от меня паркета раздвигались, и оттуда появлялась заплаканная мать, всегда с укором во взоре и шприцем снотворного на изготовку. За сорок дней я потеряла треть своего веса, почти уже вставать не могла, впрочем, это было и к лучшему: чем быстрее таяли мои силы, тем отчетливее и притягательнее для меня становился мой конец.

Я хотела к нему, к нему, где бы он ни был, в аду или раю, все равно, но только к нему. К своему возлюбленному. Я была уверена, что Аллауди не мог оставить меня просто так. Я верила, что, где бы он ни был, он думает обо мне и о своей матери, о двух единственных женщинах, которых на Земле он любил безмерно.

В том, что он действительно любил меня, любил преданно, бескорыстно, страстно, я убедилась позже, уже читая его письма ко мне, которые он озаглавил «моей будущей жене». Я нашла их спустя три месяца после его гибели, он писал мне их целый год, стесняясь самого себя и не отправляя. Мне повезло, что он так любил меня, эта часть души, желтая от времени, но еще живая, эта часть его души досталась мне.

Саша поморщилась и тихонько застонала. Марина Григорьевна вздрогнула, склонилась над постелью, но лицо девушки уже разгладилось, снова стало спокойным, отрешенным. Марина Григорьевна дотронулась дрожащими пальцами до щеки дочери, погладила, отвела неловко упавшую прядь волос. Девушка все еще не приходила в себя. И Марина Григорьевна продолжила рассказ:

– После того как я вышла из больницы, у меня внезапно появился смысл жизни. Я бешено, до кровавых мальчиков в глазах, хотела отомстить тем выродкам, что отняли у меня любимого. В милиции одуревший от безделья следователь лишь пожал плечами: «Ваше дело типичный висяк, найти троих случайных грабителей, которых вы даже в лицо не запомнили, практически невозможно, чего вы от нас хотите?»

Это было самое начало девяностых, бандитские разборки случались чуть не каждую неделю, и у ментов хватало забот и без моего «висяка». Правда, когда я уже выходила из отделения, меня поманил пальцем один блюститель порядка. Сейчас я не помню его фамилии, помню лишь, что он был похож на жадную крысу. Крыса намекнул мне, что за хорошую плату он найдет для меня тех, кому я так яростно мечтала отомстить. Вернее, выяснит, где я смогу их найти. Большего он не обещал, но больше мне было и не нужно. Я продала все, что у меня было – все драгоценности, машину, еще немного заняла, – и отнесла ему. И через несколько недель он назвал мне адрес – там был какой-то подвал, место тусовки районной неблагополучной молодежи. Через друзей я разжилась оружием – новеньким «макаровым» – и, все еще хромая, отправилась мстить. Да, я оказалась не только живучей, но и очень дерзкой, практически сумасшедшей…

Я нашла их там, в провонявшем мочой и химическим яблочным запахом подвале. Их было двое. Третьего, как они рассказали мне, уже успели поймать с поличным на месте какой-то мелкой кражи. Опустившиеся наркоманы, сидевшие на «винте», – вот кем оказались мистические злодеи, чью смерть я так явственно предвкушала, почти чувствовала губами и пальцами. Совсем молодые, едва за двадцать, несчастные больные животные, проторчавшие мозги и душу, готовые убить родную мать ради очередной дозы.

Я смотрела на них, пресмыкающихся передо мной, и понимала, что не смогу застрелить их. Наказать их сильнее, чем они сами себя наказали, было не в моих силах. Мой любимый погиб как праведник, он и в предсмертной икоте остался человеком. Этим же быстрая смерть принесла бы лишь облегчение, стала бы актом милосердия с моей стороны. Оставить их жить – такими – вот это и было настоящей жестокостью. Я ушла оттуда, лишь пару раз выстрелив обоим по ногам. Я не обернулась, знала, что они останутся живы, и сколько им еще осталось бродить исколотыми тенями по земле, столько они и будут хромать. Так, как хромаю я.

Теперь ты знаешь настоящую причину моего увечья. Вовсе не сложный перелом сделал меня хромой.

Что же дальше? Я осталась жить, искалеченная, постаревшая, лишенная даже мечты о сладостной мести. С балетной карьерой было, конечно, покончено, но со временем мне удалось стать хореографом, вести балетные классы у детей. Впрочем, это ты все знаешь.

Аллауди мне все равно не снился, а в январе и феврале мне нет покоя. Впрочем, тут я лукавлю. Мне раз в год обязательно снится один сон, яркий, очень счастливый, радостный. Каждый год, как ты знаешь, летом я езжу в горы навестить одну пожилую женщину. Я лгала тебе, когда говорила, что это мама моей погибшей в юности подруги. На самом деле это Малика, мать Аллауди.

Приезжая к ней, я прихожу на могилу своего любимого, который только и начал по-настоящему жить в сорок лет, только начал строить планы и осуществлять мечты.

Я рано утром приезжаю на кладбище, захожу в ворота, сажусь на дощатую скамью возле могилы и часами рассказываю моему любимому, как прожила этот год, что мне удалось увидеть, какие люди мне встретились, какое нынче удалось небо над моей головой и как жарко сейчас в предгорье, не то что в Москве, как тепло, спокойно и хорошо мне сейчас.

Рассказываю, как ощущаю его присутствие рядом, что не ропщу на судьбу, что не стремлюсь искусственно приблизить нашу встречу и что точно знаю, когда это все-таки произойдет, увижу его длинноволосым, тридцатитрехлетним, в том голубом пиджаке, что мы приглядели ему в модном тогда магазине на свадьбу. Аллауди как будто бы мне отвечает, – впрочем, мне трудно сказать это точно, возможно, что за годы внутреннего одиночества и отшельничества я втайне от всех давно сошла с ума.

Он отвечает мне, что не надо печалиться, что он будет меня ждать, сколько потребуется. А тебе, любимая, ласково приказывает он мне, надо жить за двоих, я твое дыхание, твои глаза и руки – это все я, и с тобой ничего не случится, ибо я всегда с тобой рядом, любимая моя девочка.

Он даже немного укоряет меня за то, что я не уделяю должного внимания своим двум детям, как если бы это были наши с ним дети, и не дарю своему прекрасному и великодушному мужу столько теплоты, сколько он заслуживает. Мужу, который подобрал меня на развалинах жизни, хромую, полубезумную, совсем старуху в 33 года. В ответ я начинаю плакать и глажу горячий могильный холм. Земля под руками высохшая, прожженная солнцем и горячечным ветром с гор… Голос Аллауди в моей голове становится все тише, тише, пока не замолкает окончательно.

Потом я обычно сажусь в машину и еду к совсем старенькой матери моего Руслана-Аллауди. Я умываюсь теплой водой из ее рук, затем, в беспамятстве, падаю на железную кровать, на старинную перину, на которой мой мальчик спал много лет назад, утопаю в ней и мгновенно засыпаю.

И мне наконец-то снится этот сон, ради которого я проделываю каждый год такой долгий путь и встречи с которым жду так яростно и жадно.

Я вижу Аллауди, своего мужа, таким, как и много лет назад, и так же на его гордом волевом лице играют разноцветные огоньки. Присмотревшись повнимательнее, я понимаю, что мы с Аллауди сидим на террасе, увитой плющом и крупными янтарными кистями винограда, а это просто солнечные зайчики, прорвавшиеся сквозь зеленую ограду, ласкают его лицо. Наконец-то мы с ним выстроили свой дом, который задумали той зимой, когда решили пожениться.

Мы держимся за руки, как тогда, в Волоколамске, но снега нет, стоит лето, из кустов доносится стрекот цикад, дивно поют какие-то неизвестные мне птицы. Солнце стоит в зените. И я вижу, каким прекрасным хозяином своему дому стал Аллауди, как гладко выкрашены стволы деревьев, какие резные ступени на нашем крыльце, как все слаженно и красиво у нас.

Со ступеней кухни сбегает красивая маленькая девочка и виснет на отце, он же подхватывает ее и кружит неистово, весь объятый солнцем, светом, детским смехом.

Я вижу, как наша дочь любит моего мужа, своего отца, как она во всем похожа на него, какие пронзительно-голубые глаза у нее, и как счастлива я сама, что не отказалась тогда от него, когда он был бродягой и не хотел иметь ни семьи, ни детей.

Я вижу, как моя моложавая и любимая свекровь Малика, исполненная игривого коварства, сманивает мою дочь за обеденный стол, показав ей из-под занавески край воздушного, аппетитного ежевичного пирога.

Наконец мы остаемся с мужем одни. И так же, как я делала это уже сто тысяч раз, я кладу ему голову на плечо, обнимаю двумя руками его крепкий стан и спрашиваю:

– Руслан, ты не жалеешь, что женился на мне? Мы ведь очень счастливы с тобой, так ведь? Теперь-то ты никуда от меня не сбежишь? Ведь я ни разу не предала тебя! – и чуть просяще заглядываю в его светлые васильковые глаза снизу вверх.

Руслан в ответ чуть хмурится, сдвигает брови к переносице и тут же, усмехаясь, целует меня крепко, прижимает к сердцу, как будто не собираясь отпускать больше никогда.

– Конечно, Мариям. Конечно, мы счастливы. Все так получилось, как я и говорил, – это у нас навсегда.

Окончив свой рассказ, Марина Григорьевна спрятала лицо в ладонях и несколько секунд сидела молча, ощущая кожей горячее движение век. Она не видела, как зашевелилась на постели бледная пятнадцатилетняя девушка. Как дрогнула ее тоненькая рука, затрепетали веки и глаза, огромные, голубые, вдруг открылись и с недоумением оглядели больничную палату:

– Мама! Мама, ты здесь? Мне ужасно хочется пить!

Марина Григорьевна дернулась, метнулась к кровати и, издав горлом короткий судорожный звук, припала лицом к плечу пришедшей в себя дочери.

 

Стая

– Федя, сволочь, а ну назад, кому говорю!

Я слышу ее любимый голос, но все равно плыву дальше. Прозрачная, прохладная, темная вода приятно холодит тело. Время раннее, солнце только взошло над лесом, до завтрака еще далеко. Слышу, как ветер колышет верхушки высоких сосен. Как в лесу поет утренняя птица. Как гудит подо мной вода и пахнет ночным туманом, только что развеявшимся над лесом. Весь мир открывается мне, я все вижу, чувствую, осязаю. Я стала частью этого мира, а меня прежней как будто вовсе не существует.

Я гребу, конечно, зная, что Любимая переживает за меня там, на берегу. Но мне так сейчас хорошо. Вольготно, радостно, подо мной колышется плотная тугая вода озера, если посмотреть вниз, то можно увидеть мелких блестящих рыбешек, снующих по своим делам. А надо мной бесконечное небо и первые лучи восходящего розового солнца.

Свобода. Предки мои были свободны, когда-то давно, я точно это знаю. И могли плавать себе, сколько душе угодно. И бегать по лесам, и охотиться, и смотреть на восход. Они никогда не носили этой штуки на шее и не бывали привязаны к дереву. Счастливы они были по-своему, я так думаю…

Плыву себе дальше, уже не слышны разгневанные вопли, доносящиеся с берега. Берег этот, песчаный, кажется отсюда золотым, но все дальше он становится, одинокой фигуры моей Любимой теперь не видно.

Я и не думаю сворачивать назад, я так умело и ловко сегодня сбежала из той будки, где мы поселились. Так проворно прошмыгнула мимо моей Возлюбленной, что меня даже за ухо поймать не успели. Обычно меня зажучивают, как только угадывают мои намерения. Мне так кажется, я у своей Любимой вся как на ладони, вроде бы и не следит за мной, занимается своей ерундой – сидит все время за мигающей коробкой, барабанит по ней пальцами. Но стоит мне только о свободе подумать, как нет. Ловит меня сию секунду и захлопывает перед моим носом дверь.

Тут надо сказать, что я с детства хожу привязанная к ней, не пускает меня она одной прогуляться. Ни в Москве, ни здесь. Может быть, ей не нравится, как я разговариваю. Ну что поделать, голос у меня такой – грубый. Я же в этом не виновата. Я-то знаю теперь, мои предки вообще не разговаривали, а только выли. Я не вою никогда, боюсь ее испугать. Возлюбленная у меня хорошая, хоть и строгая. А то, что не разрешает мне одной шататься, тоже понять можно. Не люблю я незнакомых людей, да и собак тоже, надо сказать, с детства недолюбливаю, с тех пор как на меня огромный черный пес набросился… Любимая тогда меня спасла, быстро пса за шиворот оттащила и двинула его кулаком прямо в его наглую оскаленную пасть. Гаденыш ее не укусил, заскулил по-щенячьи и сбежал. И тогда я поняла, что она – вожак. А незнакомые псы и их хозяева стали вызывать у меня разного рода опасения. Кидаюсь я на них, вот в чем дело. Поэтому и привязывает она меня, знает, что часто я не могу себя сдержать и даю волю эмоциям. Защищаю я ее от всех, кто бы нам по пути ни попадался. А то, что она на меня какую-то дурацкую штуку, которая за ушами крепится, напяливает, я ей прощаю. Люблю слишком. Не понимает она того, что все ради ее же блага делается…

Теперь я плыву вдоль берега, ладно, пусть Любимая меня отлупит, зато сейчас я свободна, да и красота вокруг, тишина, каждую травинку чувствую, каждое мелкое движение в чащобе… Слышу, как притаилась возле валуна рыжая лисица. Что она делает на берегу, интересно? Охотится? Уж я бы на нее точно поохотилась, я одной лапой двух котов укладываю. Только что время зря терять, старая она, невкусная, я чую.

Я давно уже живу и многое повидала. Но, конечно, ничего прекраснее на свете не видела морды своей Любимой. Она совсем не похожа на мою: некрасивая, лысая, шерсти нет, усов тоже, а все же люблю я на нее смотреть и целовать люблю. Ничего не могу с собой поделать, когда она уходит, лежу, свернувшись в клубок, и какая-то щемящая тревога крутит изнутри. Или когда меня оставляют с Мамой. Это кличка у нее такая – Мама. Вообще-то я много слов знаю, как и что называется, но ее кличку я запомнила одной из первых, когда меня в хозяйственной сумке, пахнущей молоком и творогом, в нашу будку принесли… Нет, конечно, Маму я тоже люблю и уважаю ее за то, что она прекрасно готовит и кормит меня всегда сытно и вовремя. Моя Любимая же только кусочки лакомые мне из-под стола дает, но иногда они вкуснее того, что ставит мне на обед Мама.

А как я радуюсь, когда моя Единственная возвращается домой. Как же я жду ее появления! Приходит она, и вся моя тоска, то, что меня так больно щемило внутри, мигом проходит, я бросаюсь на нее, подпрыгиваю до потолка, целую ее, как могу. Потом мы обычно заваливаемся на наше с ней место, оно мягкое и возвышается над полом, Диван называется. Мы обнимаемся, я стараюсь исцеловать ее морду, она тоже целует меня, барахтается со мной, щекочет. И тогда я вскакиваю и приношу ей зайца. Он совсем не такой, как настоящий, – мягкий, тряпочный, шерсти у него нет, и пахнет он не лесом, а домом. Я знаю, он – Игрушка. Вот когда я приношу зайца, начинается самое интересное: я тяну его на себя, моя Любимая – в свою сторону, я рычу и смеюсь, Любимая тоже рычит. Хотя у нее это смешно получается, не так, как у меня. Мне хочется ей об этом сказать, но почему-то она меня не понимает…

Ох, ну и достанется же мне сегодня! Моя Любимая всегда долго лает и отхаживает меня чем попало, когда я так смыливаюсь. Не знаю, что с моей Любимой происходит и почему она так расстраивается, и вода капает у нее из глаз, кстати говоря, мне это почему-то особенно тяжко видеть. Я ей всегда хочу сказать, что вернусь обязательно, а этих чудищ, которые снуют туда-сюда по дорогам, я и вовсе не боюсь, зря она переживает за это. Хочу ее в этом заверить, но опять не могу.

Да, немного задумалась я. Кстати, по поводу этих чудищ. Я слышала много раз, какая у них кличка. «Машина» – это слово я прекрасно знаю. Мы часто с Любимой погружаемся внутрь нашей Машины и отправляемся куда-нибудь. Я сижу сзади и внимательно слежу за дорогой, и, если Любимая сворачивает не туда, я всегда ей подсказываю верный путь. Мимо пролетают огни, рогатые чудовища, другие Машины, иногда мы останавливаемся, и впереди толпой проходят люди. Это очень подозрительно, но я стараюсь молчать и не выдавать своих мыслей. Я знаю, Любимая наши поездки называет «поехали в Москву». Я полагаю, что у всего этого – бесконечных дорог, машин, сверкающих огней и людей вокруг – есть тоже кличка: «Москва».

Любимая сидит впереди, одной лапой крепко держит нечто круглое, а другой иногда отвешивает мне подзатыльники, когда я начинаю ругаться на другие машины или на тех незнакомцев, которые к нам приближаются. Кто знает, что у них на уме? Поэтому-то я и возмущаюсь. Любимая моя не понимает, что я несу свою службу, защищаю ее от этого враждебного мира, которого сама совсем не боюсь. А вот она слабая, хоть этот чудовищный зверь по кличке Машина исправно слушается ее лап. Но все равно я сильнее нее, не то что тогда, в детстве, когда она меня от черного пса спасла. Теперь я выросла, а она – нет, и у нее нет таких клыков, как у меня, и она не может прыгнуть так высоко и вцепиться в горло обидчику. А я могу. Главное – служба. Я несу ее исправно, хоть моя Любимая бывает и недовольна, я ее прощаю. Она не понимает, она всего лишь человек.

Однажды я впервые отказалась от еды и лежала ничком на полу возле нашего Дивана, долго, пока было светло, и ночью тоже так лежала, не вставая. Потом вернулась моя Любимая, Мама ей рассказала, что я ничего не пила и не ела. И не отзывалась на свою кличку. Тогда она впервые взяла меня с собой. С тех пор она выводит меня и сажает в Машину каждый раз, даже если мне приходится ждать ее там очень долго. Я не скучаю, дремлю, смотрю по сторонам, знаю ведь, что в Машину она обязательно скоро вернется, вернется ко мне…

А все-таки плыть назад нужно, нашего песчаного берега давно не видно. Моя Любимая странная, может броситься за мной в воду, запросто догнать и вытащить на берег. Особенно это неприятно, когда чужаки на нас смотрят и улыбаются. Любимая меня выуживает из воды, крепко держит за шкирку, я обиженно отряхиваюсь, когда меня уводят к нашей с ней будке. Я тогда из-под ее лапы выкручиваюсь и исподтишка показываю зубы незнакомцам, пусть знают, над кем смеются. Но молчу, терплю позор покорно, плетусь за ней домой.

А однажды она меня еще раз от верной смерти спасла, она у меня смелая, совсем как я. Увязалась я за ней в дальнее путешествие, далеко мы уехали от нашей будки и двора, день сменился ночью, а мы все катились по дороге. Это уже была не Москва, совсем незнакомая дорога, только поля мелькали за окном, чередуясь с темным и страшным лесом. А мы все ехали… Когда же добрались до места, я выскочила из машины и обомлела. Таких звуков, запахов, такого солнца и резкого ветра я не чувствовала никогда.

Потом Любимая сказала: «Федя, посмотри, это Горы».

Затем мы жили рядом с этими Горами, и однажды мне удалось сбежать от Любимой. Очень уж хотелось мне понять, что там впереди, что это такое – Горы. Не знаю, может быть, это тот самый инстинкт предков меня сманил, я чувствовала, что здесь есть они, мои братья и сестры, мое племя, откуда я родом. И я сбежала.

Я летела к Горам как сумасшедшая, не чувствуя погони, потом продиралась сквозь кустарник, уже слыша, как неподалеку шумит вода, чуя ее чистый, пресный и такой сладостный аромат. Все остальные мысли выветрились из моей головы, свобода поразила меня, я чувствовала каждого зверя, притаившегося в кустах, каждого грызуна, притихшего в редкой и сухой траве.

Я бежала, не ощущая земли, дышала полной грудью и смеялась беззвучно, но вдруг… Прямо подо мной была бездна. Я еле успела остановиться на краю, упираясь всеми лапами в осыпающийся щебень.

Наступала ночь, людей уже не было слышно. Я испуганно посмотрела вниз. Там, далеко, распласталась река, она билась о черные, вырастающие из нее валуны… Падать было так высоко, что, наверное, я бы даже и не успела почувствовать прикосновение воды. Разбилась бы о камни, которые были повсюду. Пути назад не было… Склон крошился у меня под лапами. Крепко схватив зубами ствол коренастого, растущего прямо над обрывом дерева, я держалась из последних сил. Я знала, что мне долго не выдержать, что скоро я погибну, так и не увидев своего племени, звуки которого я слышала совсем рядом, так и не вкусив настоящей, положенной мне предками свободы…

Вскоре рядом надсадно завыли, и шуршание мягких тяжелых лап по траве придвинулось ко мне ближе. Мое племя, дети моих предков, к которым я так стремилась. Я ощутила дыхание смутной угрозы, и шерсть на мне встала дыбом… Сколько было этих лап, наверное десятки. Это была стая волков, я сразу их почувствовала. Они бесшумно двигались ко мне, тоже учуяв меня, и настрой их был самый решительный. Они были голодны, а я была их добычей. Так страшно мне никогда не было, лучше было бы мне упасть сейчас вниз, разбиться о камни, чем стать ужином для них. Для своего племени, встречи с которым я так искала. Своих далеких братьев и сестер, которые свободны всегда. И, наверно, всегда голодны и свирепы. Страшнее же было то, что я никогда больше не увидела бы своей Любимой, не почувствовала ее мягкой ладони на своей голове и не заснула бы, положив голову на ее лапу на нашем с ней Диване.

И вдруг, вдруг я услышала очень громкие звуки. До меня донесся едкий запах, который тут же забил мои ноздри. Моя Любимая когда-то стреляла из Ружья, я помнила этот запах, и Ружье ее тоже помнила. Оно всегда хранилось в нашей будке, иногда мы с Любимой брали его с собой на прогулку, и она стреляла из него по дребезжащим металлическим банкам. А однажды в нашу будку хотели пробраться плохие люди, и Любимая вышла и выстрелила из Ружья в воздух. Она могла бы этого и не делать, я бы сама разорвала их на куски. Но плохие люди испугались Ружья и ушли.

И вот теперь снова были выстрелы. Они повторились несколько раз. Движение мягких лап прекратилось. Стая замерла, чуть помедлив, развернулась в другую сторону и скрылась в сумерках.

Однако песок подо мной осыпался, я держалась из последних сил, повисла на чахлом деревце над пропастью.

Дальше началась суматоха, я услышала топот человеческих ног, потом меня схватили за шею и стали настойчиво вытаскивать из бездны, куда я падала.

Тут же я увидела глаза моей Любимой над обрывом, она же сама лежала на животе, свесившись вниз, и держала меня одной лапой. Позади нее слышались громкие человеческие голоса. Наконец моей Любимой удалось дотянуться до меня второй лапой и резко дернуть наверх. Я подтянулась что есть мочи и оказалась в ее объятьях. Я неистово целовала ее морду, лапы, пахнущие порохом и землей, мне тоже захотелось, чтобы и у меня появились эти капли на глазах, как и у нее сейчас. Мы сидели, обнявшись, вода из глаз хозяйки капала мне на грудь, и мне так хотелось сказать ей, что она – моя единственная любовь, что я прошу прощения и никогда больше не сбегу в Горы. Тот зов, на который я откликнулась, меня обманул. Мое племя и моя стая сидела сейчас со мной, и больше никого мне не надо. Только она и я. Никто на свете мне больше не нужен.

Наконец люди, столпившиеся за нами, позвали нас за собой. Я и моя хозяйка шли рядом, я впервые ступала с ней лапа в лапу не привязанная и очень ею гордилась.

Я и не заметила, как поплыла обратно. Золотой берег реки приближался, одинокая фигура все так же стояла на песке. Я подплыла ближе. И поняла, что Любимая в руках держит ремень. Я так и знала. Я поджала хвост и вышла на берег, хозяйка приблизилась ко мне, взяла за шкирку, и пару раз небольно огрела ремнем по спине.

– Федя, ну и стервозная ты собачатина. Доиграешься, отдам тебя кому-нибудь другому. Пусть с тобой мучается. Топай быстрее, Мама кормить тебя, скотину, будет, – беззлобно произнесла она, надевая на мою мокрую шею ту самую штуку.

Никому она меня не отдаст. Ведь она моя Любимая Хозяйка. Она без меня жить не сможет, я точно знаю. А я ее единственная собака. Я – немецкая овчарка по кличке Федя.

 

За сбычу мечт!

Звонок раскатисто дребезжит по пустой квартире. Я открываю дверь, и Танька вваливается, обнимает меня левой рукой за шею (в правой у нее сумочка и шуршащий пакет) и мычит:

– Умммм… Я так по тебе соскучилась!

Мы не виделись почти два месяца: у Таньки на работе был какой-то аврал, у меня дети болели скарлатиной. Нам с Танькой не видеться два месяца – это какая-то неправильная жизнь.

Когда-то мы с ней жили в соседних домах, учились в одном классе и, высидев шесть уроков за одной партой, по два часа еще простаивали у подъезда, не в силах распрощаться. Таньке не хотелось домой: дома у нее была мачеха, вторая жена отца, с которой Танька не ладила, и пустые макароны на обед. Мне тоже не хотелось домой – у меня там и вовсе никого не было: родители вкалывали до ночи, чтобы у нас на обед были не только пустые макароны.

Сейчас, когда я вижу Таньку – в дорогом дизайнерском костюме, с блестящей укладкой и идеальным маникюром, мне все труднее становится рассмотреть в ней ту маленькую остроносую девчонку с вечно красными руками, торчащими из рукавов заношенной куртки. Впрочем, думаю я, бросая хмурый взгляд в зеркало, и Таньке, наверно, не верится, что эта располневшая клуша в домашнем трикотажном костюме когда-то легкой поступью взбегала на школьную сцену, чтобы получить из рук директрисы очередную грамоту за победы на городских олимпиадах.

Мы идем на кухню. Я ставлю разогревать ужин, а Танька выгружает из пакета деликатесы: несколько видов сыров, банку икры, французское шампанское, коньяк.

– А где твои мужики? – спрашивает она.

– Муж в Питер уехал на два дня, по работе, – поспешно отвечаю я, – а Лешку и Ваньку я отправила к маме на ночь. Так что мы с тобой, дорогая моя, свободны как птицы.

Таньке, наверно, трудно понять мою эйфорию – Танька не замужем, и для того, чтобы провести вечер со школьной подругой, ей не нужно изобретать сложные комбинации.

Я накладываю Таньке в тарелку жареной картошки с мясом.

– Еще, еще клади, – кивает она. – Я голодная страшно! Пообедать опять не успела, в суд моталась по работе.

Танька жадно ест, а я вожусь с бутылкой шампанского – у меня не слишком-то большой опыт по вскрыванию шампанских бутылок, обычно у нас дома это делает муж.

– Давай сюда, – бормочет Танька с набитым ртом, выдергивает из моих рук бутылку и лихо откупоривает ее, бросив: – Учись, пока я жива.

Шампанское шипит и щекочет в носу. Я разливаю его по бокалам.

– Ну, рассказывай, – говорю я, когда Танька отодвигает от себя тарелку.

Она снова не доела. Она всегда просит положить побольше, но никогда не может доесть до конца.

– А, – она машет рукой. – Начальник мой, Карнаухов, опять в отпуск не пускает. У нас, говорит, аврал, вы – незаменимая. Кроме вас, никто не справится. Давайте, говорит, я вам лучше премию выпишу.

Я понимающе киваю. Мне немного завидно, что у Таньки такая яркая интересная жизнь, что она у себя в банке незаменимая, что ей даже не дают отпуск. Я могу поехать в отпуск в любой момент, – собственно, мне и отпуска-то никакого не нужно, чтобы уехать, потому что я – домохозяйка.

– А мне муж, наоборот, твердит: чего ты летом в Москве с детьми торчишь? – говорю я. – Взяла бы денег с карточки и поехала куда-нибудь на Кипр.

– Ну, хрен с ними со всеми, давай за встречу! – объявляет Танька.

Мы чокаемся. Танька лихо отхлебывает почти полбокала. Я отношу тарелки в раковину, забираюсь с ногами на табуретку и смотрю, как Танька тушит окурок. Она резко тыкает его в пепельницу так, что искры летят во все стороны.

– Да, кстати, тачку новую взяла недавно, – рассказывает Танька. – «Ауди»-шестую, смотри, какая красавица.

Она подводит меня к окну, и я, прищурившись, разглядываю внизу, во дворе, притаившуюся в сумерках новую Танькину машину. Она и правда хороша – гладкая, блестящая, похожа на какое-то неведомое сильное и уверенное в себе дикое животное.

– А у тебя что нового? – спрашивает Танька.

– Ой, да все хорошо! – отвечаю я. – На тех выходных возили с Мишей детей в зоопарк. Так весело было!

Танька, проходя по комнате, разглядывает на стене новые фотографии в рамках – Миша дурачится с мальчишками, мы с ним обнимаемся на даче под деревом.

Мы возвращаемся к столу, снова и снова чокаемся. Шампанское давно закончилось, коньяк приятно обжигает горло. Танька рассказывает о своих карьерных успехах, о том, как ее переманивают в какой-то американский банк, но она пока ломается, набивает себе цену. Мне почему-то становится обидно, и я говорю неожиданно:

– Кстати, на днях видела твоего Андрея. С женой и детьми.

– Да? – Танька доливает нам коньяк. – Ну и как он?

– Да хорошо, похоже. Довольный, выглядит неплохо. Близнецы у них такие симпатичные.

Танька фыркает и тянется за новой сигаретой.

– Ага, симпатичные! – скептически говорит она. – Зуб даю, это не его дети!

– Ну да, а чьи же?

– Да уж не знаю чьи. Это жену его надо спросить, от кого она их нагуляла. А он наверняка вообще детей иметь не может.

Я пожимаю плечами. Мы снова чокаемся и пьем.

– Мы целых два года с ним спали без ничего. Никакого результата! – говорит вдруг Танька. – Он же помешан был на детях. «Хочу ребенка, хочу ребенка! Зачем тебе эта карьера, роди мне троих!» А я такая была дура, в рот ему заглядывала! Чуть в самом деле все не бросила. Хорошо, Бог уберег! Была бы сейчас, как…

– Как кто? – взвиваюсь я. – Как я? Ты это хотела сказать?

– Да при чем тут ты! – сбавляет обороты Танька. – У тебя же семья прекрасная, муж, дети. Ты – вообще другая история.

Снова разливаем, чокаемся и пьем. Кажется, мы уже пьяны. На скатерти желтые круги и столбики пепла. Надо будет завтра постирать с отбеливателем.

– У них все хорошо! – снова начинает Танька. – Только вот он алкаш и бездельник. Интересно, как они решили эту проблему? – Она хихикает.

– Да ладно тебе, – говорю я. – Сто лет прошло. Люди меняются. Может, эта его жена откопала в нем скрытые резервы.

– То есть ты хочешь сказать, что дело было во мне? – взвивается Танька. – Что это я чего-то там в нем не откопала? Поэтому у нас все и развалилось? Это я была виновата, что он пил и не работал?

– Ничего я такого не хочу сказать. Совсем чокнулась!

– Мне с 18 лет вкалывать приходилось как лошади. С тех пор как новая женушка отца меня из дома выперла! – захлебываясь, орет Танька. – Я слово себе дала, что сдохну, а выберусь из этой нищеты проклятой. С работы придешь, башка не варит ни хрена, а надо еще зубрить, потому что сессия на заочке. А этот упырь только и умел, что на диване лежать, пивом насасываться и ныть, что ему не хватает моего внимания. Ублюдок!

– Ну ладно, Тань, чего ты завелась, – утихомириваю ее я. – Да пропади он пропадом, этот Андрей! Кто он, а кто ты! Да у тебя одни туфли стоят больше его зарплаты наверняка!

Танька не отвечает, некоторое время мы молчим. Я наблюдаю, как дым от моей сигареты тонкой струйкой поднимается вверх, завивается спиралью и уплывает в открытую форточку. Танька наконец поднимает свой бокал и говорит:

– Ну ладно, пошел он. Давай за нас!

– Давай, – радуюсь я.

Я так люблю сейчас Таньку, не передать. Столько всего у нас было… Как мы подростками списывали друг у друга контрольные, как собирали друг друга на ответственные свидания…

– Танюх! – тяну я, пересаживаюсь к ней на диван и тыкаюсь лбом ей в плечо. – Танюх! Я так тебя люблю! Ты же самая лучшая!

Мы сидим, обнявшись, и покачиваемся из стороны в сторону. У Таньки на щеках черные дорожки от туши.

– Знаешь, как я тебе завидую? – неожиданно говорит она. – Как бы мне хотелось вот так спокойно жить. Чтоб муж, как каменная стена, чтоб дети. Чтоб не было этой вечной гонки. Дома порядок, ужин на столе, семья…

У меня тяжелеют веки и колет где-то в горле. Я начинаю реветь, некрасиво скривив рот, уткнувшись в Танькину белую крахмальную блузку.

– Ма-аш! Маш, ну ты-то чего? – тянет Танька.

– У Мишки есть кто-то, – как в омут головой бухаю я. – Другая баба, понимаешь? Я точно знаю – есть!

– Да ну, с чего ты взяла? – возражает Танька. – Сидишь дома, сериалы смотришь – вот и лезет в голову всякое дерьмо.

– Ну да, а командировки чуть не каждую неделю – это нормально, что ли? А то, что он с работы чуть не за полночь приходит? – кричу я. – Да фигня это все, я чувствую, понимаешь? Вижу, как он на меня смотрит, как говорит. Мы с ним не спали уже знаешь сколько? А на той неделе я у него в машине чужую заколку нашла – под сиденьем валялась!

– Ну хорошо, а ты с ним-то говорила? – спрашивает Танька. – Чего ты мучаешься зря, возьми да и спроси.

– Ну да, а если он скажет – да, есть любовница, – реву я. – Что мне делать-то после этого? Как жить? Уйти от него? Я же ничего не умею, не работала ни одного дня в жизни. Это ведь он настоял, чтобы я институт бросила. Говорил, пусть лучше у нас дом будет, семья, дети присмотрены, а заработаю я сам. А меня так достали мои родители, капали мне на мозги чуть не с рождения – ты должна быть лучшей, добивайся, учись, строй карьеру. Я с детства ненавидела это – пустая квартира и суп из концентрата, думала, уж у моих-то детей пусть будет нормальная семья. А теперь я ноль без палочки, пустое место. И завишу от него полностью. И дети зависят… Он что угодно творить может, деваться-то нам некуда. И главное, давай, говорит, забирай детей, поезжай на Кипр, – не унимаюсь я. – Так бы и сказал – развяжи мне руки, хочу побыть холостяком.

– Ну-ну, – гладит меня по голове Танька. – Наплюй ты на это все. Ну, заработался мужик, устал – бывает. Что ты сразу самое плохое думаешь? Ну, командировки, так у кого их не бывает? А заколка – вообще смешно. Подвозил бабу какую-нибудь незнакомую, она и потеряла. Я сама знаешь сколько раз так в чужих тачках заколки теряла? И перчатки, и зажигалки…

– Так, может, это твоя? – смеюсь я. – Может, это с тобой мне муж изменяет?

– Ну конечно, – радостно кивает Танька. – Просто я тебе завидую, что у тебя семья полная, я ж сразу сказала. Ну, вот и гажу доступным способом, заколки там распихиваю по машине. Ты погоди, еще мои трусы скоро в бардачке найдешь!

На этом месте я уже не выдерживаю, начинаю хохотать так, что становится больно в животе. Танька еще подливает масла в огонь, изображая какой-то пьяный эротический танец перед висящей на стене фотографией Миши, закатывает глаза и подвывает:

– Мишель, отдайся мне, я вожделею!

В кухне воздух посинел от сигаретного дыма. Распахнув настежь окно, мы идем на балкон. По дороге я прихватываю из буфета бутылку виски – коньяк мы уже прикончили. Выходим. Я перегибаюсь через перила и жадно вдыхаю ночной воздух. Москва лежит внизу, притихшая и сумрачная. Высотные здания окутаны седой дымкой – где-то за городом горят торфяники, в воздухе едко пахнет дымом. Я почему-то вспоминаю вдруг, как много лет назад, зимой, перед Новым годом, мы с Мишей, Танькой и ее Андреем бежали по Арбату, терли покрасневшие от мороза носы и хохотали. И все витрины подмигивали нам цветными гирляндами, и нарядные елки весело блестели мишурой. Мы откусывали по очереди хрусткий свежий белый батон, выдирали его друг у друга из рук, смеялись. И Андрей повалился в сугроб и смешно дрыгал ногами, а Танька тянула его вверх за рукав куртки. И он тогда сгреб ее в охапку и тоже повалил, а мы с Мишкой обстреливали их снежками. А потом подошел милиционер, и нас всех чуть не загребли в отделение.

Мне становится до того горько и тоскливо, что я перевешиваюсь через перила все ниже и ниже. Как будто, если раскинуть руки как следует и ощутить кожей плотность воздуха, можно будет взлететь и, медленно кружась над шпилями, мостами и парками, улетать все выше и выше, дальше и дальше.

Танька дергает меня за воротник и тянет вниз, на пол.

– Свалишься еще, сумасшедшая! – бурчит она.

Я сажусь прямо на шершавый деревянный пол, а бутылку ставлю на детские санки.

– Стаканы забыли, – растерянно говорю я, потом пью прямо из горлышка.

Танька повторяет за мной.

– Хорошо тебе, – пьяно выдыхаю я. – Ты ни от кого не зависишь, сама себе хозяйка! За тебя вон на работе бьются, в отпуск не пускают даже. Ты не-за-ме-ни-мая, – икнув, я с трудом выговариваю длинное слово.

– Незаменимая, как же! – возражает Танька. – Карнаухов этот просто выжить меня пытается. Он давно уже под меня копает, мразь такая, хочет телку свою на мое место посадить. А я вовремя просекла фишку и первая пошла к генеральному. Ну и вот… Карьера, карьера… А денег у меня больше было, когда я на первом курсе в палатке работала! Кредит на квартиру, кредит на машину. На работу, блин, надо пять разных офисных костюмов, обязательно дизайнерских, а то не солидно. Чтоб они сдохли там все!

Летняя ночь пахнет лесом и дымом. И еще немножко солнцем от нагретого за день асфальта. Подумать только, пять офисных костюмов! Я обхожусь одними джинсами. Потому что хожу только в детский сад и магазин!

Пол подо мной плавно покачивается, звезды над головой то слипаются, то обрастают длинными дрожащими лучами. Где-то вдалеке слышатся всхлипывания Таньки:

– У тебя хоть дети есть, ты им всегда нужна. А я… Придешь домой, в пустую хату – и хоть вешайся!

Мы снова обнимаемся, сидя на полу, ревем дуэтом и размазываем слезы по щекам.

– А жена у Андрея – редкая уродина! – объявляю я вдруг.

– Да ладно… – отмахивается Танька.

– Нет, правда! Размалевана, как шлюха! И из туфель подследники торчат!

Край неба над городом начинает розоветь. В парке под домом уже чирикают какие-то бессонные птицы.

– Пора, наверно, пить кофе, – говорит Танька.

Мы снова перебираемся на кухню. Я нетвердыми руками пытаюсь наполнить чайник, кофе рассыпается по столу.

– Знаешь что? – объявляет Танька. – А я все равно пойду в отпуск! И ничего он мне не сделает, хрен старый!

– Вот именно, – радуюсь я. – Да он вообще просто тебе завидует. Он неудачник. Подумаешь, в пятьдесят лет начальник отдела в «Жопа-банке»!

– Вот и я говорю! Да знаешь, кем я буду в его годы!

– Конечно! – подтверждаю я и несколько раз убежденно киваю. – А я не поеду ни на какой Кипр. Или так, скажу Мишке – бери отпуск и поехали вместе! И пусть эта его дура, кто бы она ни была, утрется! У нас все равно все будет хорошо!

– Ну а ты как думала, конечно будет, – грохает чашкой о стол Танька. – Вы же – семья! – Она тянется за бутылкой. На дне еще плескаются остатки виски, Танька разливает их по стаканам. – Давай по последней! За сбычу мечт!

– За сбычу мечт, – эхом повторяю я.

Потом, облачившись в мои старые застиранные футболки, мы забираемся в кровать. Я закутываюсь в одеяло, Таньке достается плед.

В висках у меня гулко стучит. Я пытаюсь уснуть. Мама приведет Лешку и Ваньку завтра в десять. И нужно будет еще умудриться сварить суп им на обед.

* * *

Татьяна лихо лавирует в плотном потоке машина на Профсоюзной. Остановившись на светофоре, машинально пробегает глазами растянутую через все здание торгового центра рекламную фотографию нового магазина мехов. С фотографии плотоядно улыбается блондинка в серебристой шубе. Татьяна морщится – в июльское пекло, когда горло дерет от проникающего в машину свалявшегося тополиного пуха, даже смотреть на роскошные меха жарко.

Свернув в переулок, Татьяна паркуется перед небольшим кафе, уже на ступеньках смотрит на часы – у нее есть полтора часа до деловой встречи. В кофейне полутемно, на стенах – крупные черно-белые постеры с какими-то глубокомысленными фотографиями, окна задернуты тяжелыми шторами. Татьяна оглядывается, прищурившись после яркого уличного света. Из-за дальнего, спрятанного в нише столика ей машет рукой Михаил. Татьяна опускается к нему на круглый кожаный диванчик, и он тут же обхватывает ее рукой за талию, горячие пальцы проникают под пиджак, губы тычутся в ее шею.

– Приехал, командировочный? – смеется она, подставляя ему губы.

– Угу, час назад прилетел, – шепчет он. – Но Машка меня только вечером ждет, у нас целый день почти.

– Э нет, – качает головой Татьяна. – Это у тебя целый день, а у меня еще дел по горло. Давай расплачивайся, и поехали.

– У тебя вечно дел по горло, – обиженно тянет Михаил.

– Ну так дуй к своей жене, она всегда свободна, – пожимает плечами Татьяна и подзывает официанта.

Вместе они спускаются по ступенькам, садятся в машину.

– Куда поедем? – спрашивает Татьяна. – Ко мне – далеко, в гостиницу – тоже.

– Поехали хоть куда-нибудь, – сдавленно шепчет Михаил, сжимая ладонью ее колено. – Только быстрее! Пожалуйста! Я хочу тебя.

Татьяна, хищно улыбнувшись, резко трогается с места, несколько минут кружит по окрестным дворам и наконец останавливает машину в узком закутке, укрытом от взглядов прохожих густыми кустами с одной стороны и рядом металлических гаражей – с другой.

Выключив зажигание, она оборачивается к Михаилу, перелезает на его сиденье и садится верхом. Задыхаясь, он расстегивает ее блузку, жадно хватает губами груди, нетерпеливо дергает вверх юбку. Татьяна погружает пальцы в его густые волосы, кончиком языка обводит контур уха. Его волосы, шея, рубашка пахнут знакомым каким-то теплым, льняным запахом – так пахла постель, на которой она спала вчера ночью, в квартире у Маши. Татьяна глотает этот запах – дома, тепла, уюта, вгрызается в него зубами. Михаил, горячо дыша ей в плечо, двигается толчками, сжимая пальцами ее ягодицы.

Через пятнадцать минут Татьяна перебирается обратно на водительское кресло, поправляет одежду, приглаживает волосы. Глядит на часы – время на посткоитальную сигарету еще есть, но потом придется спешить.

– Ты к ней ездила? – отвернувшись, спрашивает Михаил.

– К Маше? Ездила, – кивает она. – Поздравляю, на Кипр она не поедет. Или поедет, но только с тобой. И она практически уверена, что у тебя любовница. Я распиналась как могла, но она тоже не дура. Ты, Мишель, в самом деле сводил бы ее куда-нибудь, что ли, порадовал, а то она сидит целый день дома, накручивает себя. А мне потом нужно служить психотерапевтом на общественных началах. У меня на это времени нет!

– Мать твою! – Михаил морщится гадливо, машинально трет ладонью о ладонь, скрещивает пальцы. – Так мерзко это все. Думаешь, я не понимаю, что веду себя как законченный идиот? Но что я могу поделать? Маша – она хорошая, родная, мы сто лет вместе, у нас дети. А ты… – Он снова тянется к Татьяне, прикусывает мочку ее уха.

– Ничего ты не можешь поделать, – смеется она, почти касаясь губами его рта. – Тебя именно это и заводит – то, что ты ведешь себя как идиот. Ты, понимаешь, всю жизнь был слишком хорошим, правильным. Вот тебя и накрыло.

– А тебе? – вдруг спрашивает он. – Тебе зачем все это нужно? У тебя же вечно нет времени даже встретиться…

– Так, – пожимает плечами Татьяна. – Проверяю, ничего ли не упустила в жизни. Ладно, Мишель, не терзайся! Знаешь, как моя маникюрша говорит? Все мечты сбываются, надо только четче формулировать. Ладно, поехали, тебя жена ждет. И, кстати, виски твой мы выпили, ты уж не обижайся!

Повернув ключ в замке зажигания, Татьяна бьет по газам, и блестящая «Ауди» резво срывается с места, вливаясь в бурный автомобильный поток московской улицы.

 

Пони бегали по кругу

Встреча, на которую собиралась Елена Владимировна, была ей весьма неприятна. Однако как главе крупного детского развлекательно-спортивного комплекса ей часто приходилось пропускать через себя множество неприятных встреч, тратить время и силы на, казалось бы, совершенно ненужных и не интересных людей. Главным образом для того, чтобы удержаться на плаву в современной экономической обстановке и не выпустить из рук бизнес, который она по кирпичику строила годами.

Однако это запланированное рандеву было неприятнее всего. Личные встречи больше всего утомляли Елену Владимировну, казалось, вытягивали последнюю жизненную энергию, которую она в себе бережно хранила.

Елена лихо припарковала джип у недавно открывшегося модного московского ресторана, вошла в зал. Из-за столика поднялся ей навстречу Дима Павленко, совсем недавно часто гостивший в их с отцом квартире на Остоженке. Дима приветственно потряс пышным букетом, радостно объявил:

– Вот! Хризантемы! Как ты любишь.

– Я герберы люблю, Дим, – возразила она. – Ну, не важно, спасибо!

Села за стол, развернула разрисованную обложку меню. Дима поймал ее руку, сдавил пальцы:

– Соскучился! Ленка, я страшно по тебе соскучился!

Она поморщилась, отняла руку, подозвала официанта, продиктовала заказ. Затем снова обернулась к Павленко:

– Ты сказал, у тебя ко мне дело, нужно срочно увидеться. Что случилось?

– Вот то и случилось! – с нажимом проговорил он. – Что я по тебе соскучился, Ленок, ну это дурь какая-то. Зачем нам ругаться, у нас же все хорошо было!

– Правда? – дернула уголком рта она.

– А что, скажешь, нет? А как мы в Рим летали на выходные, помнишь? Ведь классно было! Да брось ты на меня бычиться! Ведь, главное, из-за фигни…

– Я не считаю это фигней, прости.

Дождавшись, пока Елена утолит первый голод, и, видимо, надеясь, что после еды она подобреет, Дмитрий возобновил натиск:

– Ленусь, ну правда, глупость же – расходиться из-за того, что я в какой-то сраной статейке написал. Ну, тебе-то что с того? Ты же вообще не в теме, у тебя, пардон муа, не журналистское образование. Ты специфики моей работы не понимаешь!

– Чего, прости, я не понимаю? – вскинулась Елена. – Специфики? То есть подлог и клевета – это специфика твоей работы? Я не знала раньше, в чем заключается истинное предназначение журналиста! Ладно, когда ты копался в грязном белье известных людей – это была специфика, с этим я мирилась. Но то, что ты написал про того политика… Про то, что он якобы трахает у себя на даче девочек-школьниц… Заметь, не по ошибке написал, не потому, что повелся на ложную информацию. А потому просто, что тебе другой политик хорошо забашлял за слив конкурента. Это ты называешь спецификой работы? Подводить людей под статью за бабло? Скажи, ты себя сам после этого кем ощущаешь?

Дима налился свекольным соком, водянисто-голубые глаза его сузились.

– Я себя человеком ощущаю! Мужчиной, которому необходимо зарабатывать деньги. Не у всех же родители такие… правильные. Не нравится правда жизни? А прожирать, кстати, мои деньги в ресторанах тебе нравилось. Ничего, не отравилась, сволочь старая! – горячо возразил Дима.

«Вот кретин! – ахнула про себя Елена. – Как ловко вывернул все!» Ведь это он, паршивый писака, два года назад приехавший покорять Москву из своего Усть-Илимска, так и зыркал глазами на ее квартиру в центре. А услышав про папашу – бывшего торгпреда и про собственный бизнес, немедленно пал на колени с предложением руки и сердца. Это ей первое время приходилось ненавязчиво оплачивать их общие счета в ресторанах, максимально деликатно, чтобы ненароком не задеть тонкую душевную организацию ушлепка. А теперь, значит, он решил выставить ее меркантильной сволочью?

– Хватит, а? – неприязненно скривилась она. – Меньше всего меня интересовали твои гонорары. Не такие уж и внушительные, если разобраться. У меня собственных денег всегда было достаточно, как ты только что выразился. И, кстати, меня зовут Елена. Если угодно, Елена Владимировна, а не «Ленок, Ленусь», ну и прочие твои уменьшительно-ласкательные суффиксы. Что же касается моего возраста, отчего-то ты заметил его исключительно в данный момент, раньше он тебе не мешал!

– Ты что, намекаешь, что я – альфонс? Что я ради твоего бабла с тобой связался? – взвился Павленко. – Только деньги-то у тебя все от папочки. А я бы с этим политиканом поганым срать в одном поле не сел. Интересно, это он вырастил в тебе такие железобетонные принципы? Ну как же, для посольской карьеры это требуется. Тому жопу лизни, этому подмигни… И как, тебе его честно и порядочно заработанные баблосы карман не жгут?

– При чем тут мой отец? – устало откинулась на спинку кресла Елена. – Давай закончим на этом, ладно? По-моему, мы друг друга поняли. Мне пора, кстати. Вот! – порывшись в портмоне, она положила на стол несколько купюр. – Чтобы у тебя больше не было поводов обвинять меня, будто это я своей алчностью вынуждала тебя кропать грязные статейки.

Она поднялась из-за стола, Дима тоже вскочил. По лицу его пошли красные пятна, светлые, чуть вьющиеся, замысловато выстриженные волосы взметнулись и криво перечеркнули лоб, дорогие очки в тонкой металлической оправе повисли на кончике носа.

– Дрянь двуличная! – визгливо выкрикнул он ей вслед. – Унизить меня хочешь? Правду любишь, да? Ладно, получай, я связался с тобой из-за бабла. А ты думала, кто-то станет трахаться с тобой просто так, для удовольствия? Ты же фригидная дура, рыба мороженая. Еще и не первой свежести! Потому и мужики от тебя бегут, сверкая пятками! Ну как, нравится? Хочешь еще правды?

Елена перевела дыхание, выговорила ровно, изо всех сил стараясь держаться, не сорваться до базарного скандала:

– Будь здоров, Дима! От души желаю тебе встретить более темпераментную и молодую женщину!

Елена Владимировна вышла из ресторана с ощущением наконец-то выполненной задачи. Объяснение с бывшим любовником было необходимо ей, как необходимо бывает смыть с себя грязь после долгой и изматывающей тренировки в спортивном зале.

Прямые жаркие лучи юного весеннего солнца ложились на ее лицо, когда она шла по узкому тротуару от ресторана к своей машине. И Елене сделалось отчего-то тоскливо, и странным казалось, что у нее имелась какая-то причина хоть ненадолго впустить в свою жизнь такого неприятного и, по сути, ничтожного человека, как Павленко. Неужели ей было настолько скучно и одиноко, что она допустила развитие отношений с первым встречным? Что ж, именно из-за своей безрассудности она сейчас испытывала отвратительное чувство внутреннего дискомфорта.

На улице остро пахло весной, и Елене непреодолимо захотелось ощутить вкус жизни, захотелось юности, любви, счастья, захотелось отбросить все обыденное, как надоевшую и вышедшую из моды одежду. Наконец, она отыскала свой джип среди колонны припаркованных машин, пискнула сигнализацией и тут же выудила из бардачка пачку влажных стерильных салфеток. Она с наслаждением вытерла руки, скомкала салфетку и дернула на себя ручник. Мощный двигатель взревел, и она на полном газу выехала с ресторанной парковки.

Елена оставила машину в автосервисе в соседнем поселке, в двух километрах от Сосновки. Давно уже нужно было провести диагностику, а она никак не могла выбрать время, так сроднилась с любимым джипом, что не могла расстаться с ним хоть на полдня. И вот сегодня собралась с силами и оставила «Гранд Чероки» до завтрашнего утра.

Двадцать лет назад их дача располагалась на отшибе, по другую сторону шоссе, в окно был виден густой лес на горизонте и высокий, обрывистый берег реки. Да и дом тогда был другой – не нынешний добротный каменный, а прежний, старый, выстроенный еще ее дедом, известным ученым-востоковедом, увы, не дожившим до появления внучки на свет. Можно сказать, вся юность Елены прошла в этом старом дедовом доме – приходилось торчать там все выходные и каникулы, пока папочка мотался на благо Родины по всяким закоулкам мира. Она, впрочем, не особенно скучала – была первейшей заводилой и хулиганкой на всю дачную округу.

Елена вышла к площади, в центре которой высилось ободранное здание поселкового совета с покосившейся, давно пустовавшей доской почета у входа. Из центра запущенной круглой клумбы щурил узкие глазки белый гипсовый Ленин, простирая облупленную длань в сторону поселкового отделения милиции. Она собиралась взять левее, в сторону магазина, и вдруг остановилась.

Перед Лениным пыхтел голубой милицейский «газик». Рядом стояли проржавевшие белые «Жигули», задними колесами машина въехала на клумбу. Наверное, водитель просто не заметил давно не подновлявшийся, ушедший в землю бордюрный камень. Веснушчатый Жорка Моргунов, бывший бессменный товарищ по всем ее детским проказам, теперь отрастивший пузо и облачившийся в гаишную форму, важно надувал щеки, выговаривая нарушителю:

– Нехорошо, Владимир Николаевич, нарушаем…

Нарушителем же был – Елена разглядела его как-то всего и сразу, все детали одежды, все особые приметы внешности, и шрам на левом виске, и волевой, со вчерашнего дня небритый подбородок – высокий богатырь, каких она давно уже не встречала в этих местах.

Несмотря на сумрак, она хорошо разглядела его статную, сильную мужскую фигуру, хищный разлет бровей, темные волосы и глаза, в которых словно плескался растопленный металл. Стоя чуть поодаль, она видела, что мужчина досадливо хмурится, Жорка же преисполнен гражданского долга и уже готовится выписать штраф за неправильную парковку.

Елена подошла ближе. Незнакомец заметил ее и, кажется, еще больше нахмурился. Жорка же расплылся в приветственной улыбке:

– Леночка! Сколько лет, сколько зим…

– Володя, что же вы, я же вам объяснила, что к нам в Сосновку сворачивать сразу после заправки. А вы на два километра раньше повернули, – сразу начала она. – Привет, Жорка! Ты чего к моему гостю прикопался?

– Откуда ж я знал, что это твой гость, – протянул Жорка, с сомнением покосившись на неказистый «жигуль». Раньше он что-то не видел, чтобы друзья торгпредской дочки на таких задрипанных тачках приезжали. – Нарушают вот, понимаешь. На газонах паркуются… Портят, так сказать, благоустроенность поселка.

– Ну брось, – отмахнулась Елена. – На этой клумбе уж лет восемь ни одного цветка нет. Тоже мне, достопримечательность. Давай-давай, отпускай нас с миром, получишь свой гешефт от кого-нибудь другого.

– Да я что, я как положено… – мялся Жорка, потом махнул рукой: – А, хрен с вами, замнем на первый раз. До свидания, – он покосился на права незнакомца, – гражданин Золотницкий. Не нарушайте больше. Счастливого пути!

Гаишник сунул Володе документы и, помахивая жезлом, полез в «газик». Володя убрал документы в карман рубашки и поднял глаза на Елену. Внутри ощутимо дрогнуло, когда он вот так посмотрел на нее, прямо, без улыбки, остановив взгляд где-то в районе переносицы.

– Здравствуйте, Володя, – сказал Елена негромко, чтобы не услышал Жорка, не успевший еще откатить свой «газик». – Извините, что нарушила вашу беседу, меня Елена зовут, я, так сказать, местный старожил.

– Ясно, – коротко согласился он.

– Вы с Жоркой осторожнее, – усмехнулась она. – Гаишники тут злые, голодные. Не самое хлебное для них место.

– Учту, – кивнул он.

Елене странным казался этот их разговор. Она чувствовала, что нравится этому незнакомому Володе, видела, как он смотрит на нее – жадно, по-мужски. А разговаривает неохотно, как будто тяготится ее обществом, хочет поскорее уйти. Еще более странным казался ей этот разговор, потому что она сама первая его завязала. Весна, что ли, на нее так действует, усмехнулась Елена про себя.

– Может, подвезете меня до Сосновки? – спросила она. – Я сегодня без машины, джип в сервисе до утра.

– Почему же не подвезти? – сказал незнакомец с усмешкой.

«Нет, не злится, – поняла она. – Тут что-то другое. Может, жена ревнивая? Плешь потом проест: что за мадам ты, благоверный, подвозил на машине?»

– Садитесь, – он распахнул перед ней дверцу.

Она опустилась на продавленное дерматиновое сиденье, поставила сумку на раздолбанную приборную панель. Он сел за руль, поморщился, – кажется, ему неловко было перед ней за захламленный грязный салон, – но ничего не сказал. Вставил ключ в зажигание.

– Спасибо, что выручили, – сказал он, не отрывая глаз от дороги.

– Да ну, ерунда, – отмахнулась она. – Почему бы мне не помочь человеку, если я вижу, что у него неприятности.

– Никогда бы не подумал, что такие женщины, как вы, вообще обращают внимание на окружающих, тем более помогают незнакомым избежать неприятностей, – с интересом покосившись на нее, произнес он.

– Такие женщины, как я? – переспросила она. – Это какие же?

– Ну… – замялся он, подбирая формулировку. – Молодые, красивые, обеспеченные, уверенные в себе. Одним словом, хозяйки жизни.

У Елены приятно потеплели скулы. Польщенная, она грациозно качнула головой:

– Ну, это все стереотипы. Им не стоит верить.

– Это верно, – подтвердил он. – Но, с другой стороны, чем сильнее веришь в стереотипы, тем ярче бывает впечатление, когда они не срабатывают.

Он ожег Елену быстрым горячим взглядом стальных глаз, и в груди у нее что-то ёкнуло. Этот мужчина определенно ей нравился.

– Вы где-то поблизости от Сосновки живете? – Он кивнул. – Снимаете, наверно? Просто я всех в округе знаю, выросла здесь. А вас раньше никогда не видела.

– Да, живу на даче, – коротко пояснил он. – Временно.

– Значит, у Огаревых, – догадалась она. – Они уже не первый год за границей, а дачу сдают иногда. Выходит, мы соседи.

– Выходит, так, – подтвердил он и добавил, не слишком охотно, просто из вежливости: – Что ж, заходите в гости как-нибудь. Правда, я почти все время работаю…

«Кем это, интересно, он работает, поселившись в пустынном в это время дачном поселке? – задумалась Елена. – Может, один из этих, гастарбайтеров, приезжающих в Москву за длинным рублем и экономящих на всем, в том числе и на жилье? Потому и поселился на даче?» Как бы там ни было, этот неизвестный Володя ее очень заинтересовал и даже… взволновал, что ли.

Они помолчали. Спрашивать о его занятиях в лоб Елена не решилась и зашла издалека.

– В марте на дачах еще мало людей, – сказала она. – Не страшно вот так, одному, в полупустом поселке?

Сказала и поняла, что брякнула глупость – этому-то страшно? К тому же с чего она взяла, что он живет один? Он быстро посмотрел на нее и отвел взгляд, выкрутил руль, сворачивая с шоссе в сторону Сосновки.

– Нет, не страшно, мне хорошо одному. От людей слишком много шума и суеты, это мешает.

Она пожала плечами – что это он вздумал говорить с ней загадками. Интригует? Вот это зря – все встречавшиеся ей загадочные незнакомцы на поверку оказывались редкостными предателями.

– Значит, вы волк-одиночка?

– Можно сказать и так, – он медленно качнул головой.

За окном потянулись первые дома коттеджного поселка. Она попросила:

– Остановите здесь, пожалуйста.

Не хотелось, чтобы отец, увидев, что кто-то ее подвозил, начал задавать вопросы. Володя резко затормозил у обочины. Елена приоткрыла дверь, он же вдруг быстро обернулся и придержал ее за плечо, коротко и властно. Кажется, она вздрогнула от его прикосновения, и он заметил это – чуть расширились на мгновение зрачки. Теперь, когда он наклонился к ней совсем близко, она ощутила исходившее от него тепло, силу. Власть дерзкого и опасного хищника.

Мимо машины, с ее стороны, пронесся на велосипеде какой-то пацан. Елена его не заметила, не останови ее Володя, сейчас бы выскочила прямо под колеса велосипеда.

Велосипедист, звякнув, пролетел мимо, и в то же мгновение Володя отпустил ее. И Елена испытала легкое разочарование – невольно ей показалось, что сейчас он вот так же властно и сильно стиснет ее плечи, сожмет, сомнет, и у нее не останется сил сопротивляться. Но он отпустил ее, отпустил слишком быстро.

– Спасибо, что подвезли, – попрощалась она, переведя дух. – Извините, что навязала вам свое общество.

– Мне ваше общество было приятно, – коротко сказал он.

А все-таки странный тип. Глазами так и ест, а на сближение идти не хочет. Елена вышла из машины и быстро пошла к дому, не оглядываясь.

Вечером, собираясь ложиться спать, она на минуту задержалась у окна. И едва не вскрикнула. Там, по ту сторону забора, за бледнеющими в темноте стволами берез, стоял Володя. Он лишь на мгновение показался на их фоне, мелькнул черной тенью и тут же скрылся за деревьями. Но Елена была уверена – он. Узнала по статной, широкоплечей фигуре, по гордому повороту головы.

* * *

Весенняя ночь дышала прохладой. За приземистыми дачными домиками висела луна – желтая, маслянистая, как кусок голландского сыра. Из-под ног метнулась тощая кошка.

Елена пискнула сигналкой, залезла в джип, припаркованный метров за двадцать от домика Огаревых. Завела машину, включила печку и несколько минут сидела, отогреваясь. Потом чуть приоткрыла окно, закурила. Белая струйка дыма тоненько потянулась в оконную щель.

Этот мужчина влез в ее мысли, в сердце, мешал ей работать, являлся в снах, заставляя вскакивать в постели с ощущением сладкого удушья в груди. Такое положение дел Елену Владимировну не устраивало, тем более что загадочного Володю она теперь видела каждое утро, выезжая на работу. Специально давала крюк, проезжая мимо домика Огаревых, и замечала в окне его гордую голову, склоненную над чем-то. Что он там делает один целыми днями? Ведь говорил, что все время работает… Может, строгает что-то? Ремонтирует вещи на заказ? Но кому? Тут и людей-то почти нет… А может… может, он скрывается от милиции? Все эти тайны вокруг сероглазого незнакомца делали его образ еще более привлекательным, волнующим. Елене казалось, что она переживает опасное приключение.

Все в его облике интриговало Елену, пленило ее истосковавшееся по любви воображение. А любви хотелось, хотелось настоящих чувств, страсти, хотелось любить и быть любимой, чтобы все было как в юности, когда она была самая красивая девочка в классе, а потом самая красивая девочка в институте, а потом самая красивая невеста, о чем свидетельствовали пожелтевшие фотографии. Впрочем, о последнем аспекте своей биографии вспоминать совсем не хотелось, хотелось жить здесь и сейчас, не откладывая ничего на завтра и полностью отрешившись от прошлого.

Она понимала, что не успокоится, что, вероятнее всего, влюбилась, и решила – черт с ним, лучший способ победить искушение – это ему поддаться. Сказала себе: пойду к нему – и будь что будет. В конце концов, она столько денег в себя вложила, не может же этот красавец сразу понять, сколько ей лет на самом деле… вот если придется раздеться, тогда да… но это если придется! И от этой перспективы у Елены тяжело и сладко ухало сердце и ныло в груди.

* * *

Женщина, стоявшая на пороге, вздрогнула от неожиданности и отпрянула, когда Володя рывком открыл ей дверь, как будто дожидался кого-то. Под легким платьем видны были очертания груди, плоского живота, красивой линии бедра.

Она стояла на пороге, взволнованная, трепещущая. Подрастеряла, выходит, свое обычное самообладание, смелость и напор? Явилась, сама пришла…

Видит бог, он не хотел этого, старательно не замечал при той их первой встрече ее заинтересованность. Он ведь специально уехал, сбежал, чтобы никого не видеть, чтобы не отвлекаться от самого главного, сосредоточить все силы… Правда, все равно ничего у него не выходило. В последние дни стало окончательно ясно, что все было зря – его отъезд, это добровольное затворничество, ежедневный труд, бессмысленный, не приносящий удовлетворения. Что-то ушло, какая-то искра ушла безвозвратно. Так почему бы и не скоротать вечер в компании приятной женщины?

– Как вы меня нашли? – хрипло выговорил он.

– Может, разрешите войти? – дерзко спросила она и, справившись с волнением, добавила: – Я же говорила, вы снимаете у Огаревых. В поселке только они сдают…

Он посторонился, пропуская ее в дом. Входя, она задела его плечом, он отступил назад, она отшатнулась.

Помолчали. Елена присела в плетеное кресло, скрестила длинные тонкие пальцы. Отчего-то избегала смотреть ему в глаза. Он чувствовал, всем телом ощущал волны исходившего от нее желания – плотского, почти животного. И его тело отзывалось в ответ. Он понимал, что выдержка его на исходе, не было сил и дальше тянуть эту фальшивую, бьющую по нервам ситуацию.

– У вас такое лицо… напряженное, что ли, – заметила она. – Я тоже принесла с собой шум и суету?

– Я вижу, вас задели мои слова, – усмехнувшись, заметил он, смерив ее взглядом. И спросил резко: – Зачем вы пришли?

– Вы же пригласили меня! – она подняла голову.

«Я? Вас? Это не входило в мои планы», – хотел сказать он. Но Елена продолжала:

– Володя, мы с вами взрослые люди. Для чего нам все эти детские игры? Вот, я пришла к вам. Сама. Мне уйти?

– И не страшно? – хрипло спросил он, наклонившись к самым ее губам. – Пришли посреди ночи к незнакомому мужику… Вы – сумасшедшая? Или такая отважная, ничего не боитесь?

Она моргнула, облизала губы кончиком языка.

– Не знаю, я отчего-то доверяю вам.

Они стояли друг против друга, почти соприкасаясь.

Кровь гулко стучала в висках. Желание мутило голову, мощное, горячее, противостоять ему он не мог. «Черт с ним, все равно, – решил он. – Раз она сама пришла, то ладно…»

– Вы не ответили. Мне уйти? – спросила Елена еле слышно.

– Нет… – сказал он. – Нет!

Он шагнул к ней и медленно, очень медленно начал расстегивать пуговицы. Не торопясь, смакуя каждое мгновение, легко касаясь подушечками пальцев нежной кожи ее груди. Расстегнул – тонкая шелковая ткань скользнула на пол. Стоявшая перед ним женщина вздрогнула, судорожно глотнула, произнесла охрипшим голосом:

– Выключи свет!

Он послушно щелкнул выключателем, несколько секунд моргал глазами, привыкая к темноте. Затем увидел на фоне серого четырехугольника окна ее обнаженную фигуру – тонкую, стройную, подтянутую. Лунный луч блеснул на изгибе ее плеча, мягко осветил контур подбородка. В этом неверном серебряном полусвете она казалась юной и загадочной, пугливой и смелой одновременно.

Он настиг ее в темноте, властно привлек к себе, провел горячей ладонью по внутренней стороне бедра, и женщина тихо застонала, затрепетала в его руках, словно отдаваясь на милость победителя. Не в силах больше сдерживать проснувшееся внутри темное, кровью пульсирующее в его напряженной плоти желание, он опрокинул ее на пол. Тело его скрутило судорогой высшего блаженства, он обрушился на нее всей своей яростной страстью, всей затаенной в глубине существа нежностью. В эту минуту он, кажется, и в самом деле любил ее – за чуткость, за желание отдавать, а не только брать, за то, что подарила ему эти минуты наслаждения, за то, что разбудила внутри что-то, заставила заворочаться отяжелевшие чувства в тот период жизни, когда казалось, что все уже кончено, отболело, сгорело дотла.

* * *

– Там, наверху, диван есть, – сказал он через несколько минут. – Пойдем?

– М-м? – Она как будто приходила в себя после тяжелого обморока. – Да, пойдем.

Он помог ей подняться. Ощупью они пробирались в темноте на второй этаж. Он вел ее в этом незнакомом для нее помещении, осторожно удерживал там, где она могла бы оступиться или удариться об угол.

Добравшись до спальни, с наслаждением растянулись на диване. Елена приникла к его груди, обняла. Он чувствовал, как щекочут его кожу ее гладкие, шелковистые волосы, лениво поглаживал ее плечо. Страсть уже улеглась, отпустила его. Но вместо нее осталось что-то внутри. Он знал это смутное, зудящее чувство – какое-то волнение, зарождение еще неопределенного, размытого замысла, который будет разрастаться, пока не подчинит себе всю его волю, все устремления. Как давно оно не посещало его, как пусто и бессмысленно он провел последние месяцы. И вдруг, когда он меньше всего его ждал, оно настигло его снова.

Он с нежностью посмотрел на приникшую к нему женщину. Это она, она растормошила его, пробудила от муторного одуряющего сна, сама того не сознавая. Склонившись к ней, он тихо поцеловал ее в висок.

* * *

Елена вышла из дачного домика и села в машину. Закурила, пытаясь собраться с мыслями, осознать, что же с ней произошло. Сейчас ей казалось, что никогда в жизни она не испытывала ничего подобного. Будто все прошлое было лишь эпиграфом, ничего не значащим вступлением к этому поразившему ее большому и сильному чувству. Как будто бы, еще не зная его, она предчувствовала его появление, знала, что нечто подобное произойдет, перевернет устоявшуюся спокойную жизнь.

Вдруг в одночасье превратилась из холодной, уравновешенной, иногда расчетливой женщины с не слишком удавшейся личной судьбой в горячую восторженную девчонку, только начавшую познавать этот мир со всеми его горестями и печалями.

А впрочем, возможно, все это излишняя впечатлительность, нервы, скука. Смяв окурок в пепельнице, она ударила по газам.

* * *

Отец сидел в гостиной, просматривал какие-то газеты, напечатанные плотным шрифтом заметки, вооружившись толстенной лупой (самолюбив, старый черт, ни за что не признает, что ему пора носить очки). Елена замешкалась у двери, отец обернулся и посмотрел на нее. Она не ожидала встречи с ним, думала, старик давно спит. Однако сумела все же взять себя в руки и нацепить на лицо беспечное выражение.

– Я думал, ты уже не приедешь сегодня, – сказал он. – Чего так поздно?

– А-а, – махнула рукой она. – Встречалась с одним человеком. Пришлось задержаться.

– С мужчиной? – Отец посмотрел на нее с интересом.

– Это по работе, пап, ничего интересного, – улыбнулась она.

– Да, Аленка, деньги правят миром, ничего не поделаешь, – как-то делано произнес отец и зевнул: – Пойду-ка я спать, засиделся тут, тебя дожидаясь.

Елена не любила лгать отцу, старалась по возможности обходиться без всех этих унизительных изворотов. Но не скажешь же, в самом деле, что была у случайного любовника-соседа, совсем незнакомого, к которому в постель сама и навязалась.

Тем не менее при необходимости она могла говорить неправду легко и уверенно. Вот и сейчас отец, ни на минуту не засомневавшись, поверил ей. Или ей так показалось.

– Эх, Аленка, голова ты моя бедовая, – проворчал он. – Усынови хотя бы ребеночка, что ли, все старику радость.

«Постарел, – подумала Елена. – Раньше вроде не наблюдалось за ним подобных разговоров». Она опустилась рядом с отцом на диван, уютно, как в детстве, прижалась к его крепкому, такому надежному плечу, сказала шутливо:

– Папочка, клянусь тебе, у меня очень бурная личная жизнь. А детей у меня целый конезавод. Сто голов, между прочим!

Отец дернул носом, испытующе посмотрел на нее:

– Ты что, в подвале со своим коллегой встречалась? От тебя какой-то дрянью пахнет.

– В подвале, да, – засмеялась она. – Я его пытала, чтобы согласился вложить деньги в мой бизнес.

Отец опять делано зевнул, чмокнул дочь в щеку и отправился наверх, в свою комнату. Елена с грустью посмотрела старику вслед.

* * *

На следующую ночь Елена опять пришла к Володе. В этот раз ей показалось, как будто все было по-другому, так же наполненно, страстно, обжигающе, а все же как-то иначе. И любви в этой новой ночи было гораздо больше, чем страсти. Елена чувствовала это каждой клеточкой своего истомленного тела. Она и не заметила, как уснула.

Вскоре она проснулась, пошевелилась, села на скомканной постели.

– Боже мой, я спала? Сколько времени?

Он посмотрел на часы.

– Два часа ночи.

– Поздно уже!

– Побудь еще со мной. – Он поймал ее гладкое горячее тело в темноте и снова привлек к себе.

– Нет-нет, отец будет беспокоиться. Мне пора.

– Останься еще ненадолго, расскажи мне о себе. Мне кажется, я в тебя влюбился, я хочу знать о тебе хотя бы что-нибудь, кроме того, что ты миллионерша.

– Это я – миллионерша? – Елена расхохоталась. – О чем ты, Володенька? Помещения мои взяты в субаренду, ели успеваю с кредиторами расплачиваться! А дача эта – наша с отцом реликвия, сама по себе ничего не стоит, ценится только земля. Квартира в центре давно заложена. Пытаюсь держаться на плаву, как умею… Подожди-подожди, а ты что, может, себе богатенькую невесту присматриваешь?

Володя улыбнулся:

– Не богатенькую, а просто невесту. Что, не пойдешь за меня? Рылом не вышел? Или не по статусу тебе, а?

– А может, и пойду, с чего вдруг такие настроения? – Елена хитро прищурилась: – Ты позови для начала.

– Ну, тогда вот и расскажи еще что-нибудь о себе. Что ты не миллионерша, это мы уже выяснили. Я вообще не знаю, что там было у тебя в жизни, – произнес он, запуская руку в ее волосы, пальцы его скользили по голове, ласкали, гладили. – Ты ничего мне не рассказывала о личном. Ты никогда не была замужем? Почему?

– Была, – возразила она. – Почти четыре года.

– Ты любила его? Почему вы расстались? – с каким-то странным интересом спросил он.

Ревнует, решила Елена. Она задумалась на секунду и поймала себя на мысли, что совсем не хочет отвечать на этот, казалось бы простой, вопрос. Конечно, его ведь наверняка никогда не предавали, не унижали постоянным враньем и недомолвками, а где-то там, на далекой родине, его поджидал стройный ряд возможных невест.

Так что же Елена могла рассказать своему мужественному красавцу? О многих своих ночах без сна, тех бесконечно длинных и холодных часах, когда мысли притуплялись и ход времени как будто бы останавливался. И она впадала в какое-то вязкое полузабытье, ей казалось, что она застыла, как некое изваяние, а время протекает сквозь пальцы. И она стареет, стареет безвозвратно. Стареет одна, стареет рядом со своими высокосветскими любовниками, стареет рядом с официальным мужем, лица которого теперь она почти не помнила.

Сейчас ей вдруг подумалось, что много лет она провела, борясь с тяжким обморочным сном, не жила, не чувствовала, а просто следовала определенному своду предписанных правил. Елена знала, что при своих внешних данных и со всесильным папенькой за спиной она могла сделать головокружительную карьеру светской львицы. Но почему-то каждый раз, выходя со своими гламурными подругами на светский раут, почти сразу же начинала мучиться удушающей скукой и почитала за счастье ретироваться незаметно из богемного зала. Но это было давно, в юности.

Елена задумывалось порою, что же ее, в принципе, держит на этом свете, что заставляет тащиться изо дня в день, борясь с отвращением к окружающему миру, особенно к мужчинам, которые его населяли. По характеру слишком спокойная, уверенная в себе и незлобивая, она до последнего момента не допускала мысли, что человек, находящийся рядом, способен на самое низкое и коварное предательство. И когда все же это оказывалось правдой, обижалась не на предавшего ее человека, а на себя саму. Елена была идеалисткой с ранних лет и осталась ею до встречи с этим мужчиной, c Володей. Повстречав его, она почти сразу почувствовала, что, возможно, именно этого человека ждала всю свою жизнь.

Когда-то, много лет назад, избавляясь от ребенка только что любимого, а теперь навсегда чужого мужа, Елена приказала себе не просить, не бояться и никому никогда не верить. И вот теперь… Володя спросил, любила ли она его? Конечно, сейчас она могла бы точно ответить, что не любила, что не помнит ни его запаха, ни лица, ни когда-то таких милых ее сердцу привычек бывшего возлюбленного.

Этот самый муж был младше Елены, как ей тогда казалось, на целую вечность. Почти на шесть лет. Он был похож на молодого греческого бога, с копной черных, чуть вьющихся волос, молодым тонким гибким телом, обжигающим взглядом карих глаз. Что и говорить, красив был ее муж, многие на него заглядывались. Елена к моменту их знакомства окончила институт и начала свой путь в большой бизнес, парень же, приезжий покоритель женских сердец, только окончил первый курс того института, где Елена проходила аспирантуру.

И вот однажды, лениво греясь на будоражащем кровь майском солнышке в институтском дворе, этот паренек засек молодую аспирантку, спешащую по своим делам на кафедру. Будущий муж оказался парнем весьма нахальным и не пропустил мимо симпатичную женщину. Кроме того, когда выяснилось, что понравившаяся ему аспирантка еще и торгпредская дочка, разъезжавшая на собственной «Волге» с водителем, вообще пришел в неописуемый восторг и приложил все усилия для покорения истосковавшегося по любви сердца Елены Владимировны.

Елена, к своему стыду, потом признавала, что очень легко позволила поселиться в своей душе постороннему человеку, явившемуся покорять столицу из далекого Пятигорска. Не устояла перед наглым молодым напором хамоватого полумужчины-полуподростка и скоропостижно вышла за него замуж, как ей казалось, навсегда и по очень большой и светлой любви.

Новоиспеченный муж быстро освоился в Москве, обжился в квартире на Остоженке, и его нестираные рубашки и прочие предметы личного обихода можно было теперь найти в любом темном углу просторных торгпредских хором. Когда же парень окончательно сжился с доселе незнакомой ему роскошью московского дома, то начал потихоньку сдавать в близлежащую скупку предметы антикварного интерьера, приобретенные Елениным отцом за годы разъездов по Европе. Елене же муж хвалился, что устроился подрабатывать в одну из частных юридических фирм.

Дальше все случилось, как в дешевом водевиле: Елена любила, задыхалась от счастья, глядя на этого юного Бога Любви. Он же, оставаясь один дома, сначала стесняясь, а потом и открыто стал приводить туда всякие компании. В какой-то момент, в разгар самой разухабистой пьянки, когда одна из приглашенных девиц восседала на коленях молодого мужа с задранной юбкой, на квартиру пожаловал разъяренный тесть.

Разумеется, после такого пердюмонокля муж Елены был выдворен обратно в общежитие со строгим наказом более никогда не переступать порог роскошной квартиры. Елена, оправившись от первого шока, поверила многосложным оправданиям любимого и отправилась вслед за ним в казенные стены институтского общежития в качестве законной супруги, вдрызг разругавшись с отцом.

Закончилась история замужества Елены Владимировны неожиданно быстро. Оставшись без мощного материального вливания тестя в семейный бюджет, муж заскучал, занервничал, начал называть Елену старухой и бабкой и однажды просто не открыл ей дверь комнаты в общаге. Вскоре к нему пожаловала в гости первая и, оказывается, до сих пор любимая и чрезвычайно носатая жена из далекого Пятигорска с уже довольно подросшим капризным бутузом на руках. Как впоследствии выяснилось, у влюбленных был договор, что смазливый парнишка, который обладал единственным талантом – нравиться женщинам, найдет себе в Москве богатую невесту, вытащит из нее все возможные блага, и тогда влюбленные снова воссоединятся, уже на благоустроенной почве.

Елена не стала далее вдаваться в подробности любовного счастья вероломного супруга. Ее нещадно тошнило от всей этой мерзости. Впрочем, вскоре выяснилось, что тошнота имела и физиологическую природу – Елена была беременна. Вернувшись под отцово крыло, она повыла недельку, вгрызаясь зубами в подушку и глядя на лепных амурчиков на потолке. Затем кое-как встала, собралась и, не говоря отцу ни слова, поехала в частную клинику делать аборт, несмотря на приличный срок беременности. С мужем их развели молниеносно, и больше Елена никогда не видела своего прекрасного предателя – тем более что и из института он тоже исчез, не окончив пятый курс. Владимир Петрович, по всей видимости, приложил к его исчезновению свою заботливую отеческую длань.

Гораздо позже, когда события уже улеглись и нанесенная бывшим возлюбленным обида уже не так кровоточила, Елена узнала от общих знакомых, что ее муженек снова женился на своей первой жене с экзотическим именем Лиана и, окончив экстерном институт, отправился на свою историческую родину, где продолжал изменять уже самой Лиане и бить ее смертным боем за каждую недоглаженную рубашку, несмотря на троих один за одним появившихся новых капризных бутузов.

– Знаешь, – закончив рассказывать, устало заметила Елена, – я тогда решила – хватит с меня, больше ни одна сволочь не пролезет ко мне в душу, не затронет чувства. И все было прекрасно, много лет, пока не появился ты. Господи, и откуда только ты взялся на мою голову?

Володя отрешенно смотрел в окно, с улицы доносился запах распустившейся сирени. Он долго молчал, затем обернулся к Елене и спросил безразлично:

– Лена, сколько тебе лет? Скажи правду.

– Мне пятьдесят один, – испуганно пробормотала она. В этот момент ей показалось, что на ее плечи опустилось что-то тяжелое, скользкое, давящее, какое-то мерзкое чудище, сбросить которое нет возможности, как ни старайся. – А тебе? – онемевшими губами выговорила она.

– А мне тридцать один, Леночка, – произнес Володя смущенно, но ласково, как будто объясняя простой алгоритм нерадивому школьнику. И, помолчав, добавил жестко: – Действительно, поздно уже. Завтра увидимся, ладно? – И он игриво потрепал ее по щеке.

Его слова хлесткой пощечиной прошлись по холеному, умело накрашенному лицу Елены Владимировны. Ошарашенная, оглушенная, Елена не понимала ничего, кроме одного: ей немедленно надо покинуть это место. Ей ясно дали понять, что никакие ухищрения пластических хирургов и косметологов не помогли, она старуха, она на двадцать лет старше своего пылкого любовника, и ей этого не простили, жестоко указали на дверь. И что надо уходить, убегать отсюда незамедлительно, сохранить последние остатки гордости.

* * *

Володя бесшумно спустился следом за ней по деревянной лестнице. Вот она нагнулась, подобрала платье, натянула через голову. Нехорошо все вышло, жестоко, унизительно. И ведь не объяснишь теперь. Он понимал, что обидел ее, ударил по больному, надломил что-то в душе. Ему было остро, до боли жаль ее – ссутулившуюся, утратившую апломб, разом постаревшую. Он не хотел делать ей больно, не думал, что так получится. Ухватился за нее, как за последнюю надежду выбраться из затяжного кризиса. И надежда эта оправдалась, теперь он получил все, что ему было нужно, и продолжать эту историю – значило лишь умножать ложь. Проклятое ремесло, жестокое, бездушное. Если бы он только мог бросить его, вырвать с корнем из собственной натуры. Но нет, это было как врожденный порок души, как наркотик, давно отравивший кровь и заставляющий воспринимать все окружающее – и людей в том числе – только с точки зрения возможной пользы для своего дела.

– Ничего не видно, – пожаловалась Елена. – Туфли не могу найти.

Он нашарил на столе спичечный коробок, зажег спичку.

– Ага, вот они. – Она отыскала на полу туфли, обулась.

Спичка догорела, обожгла подушечки пальцев.

– Дай-ка! – Елена протянула руку, взяла у него спичку.

Она быстро начертила сгоревшей спичкой что-то на краю деревянного стола, повернулась:

– Это мой номер. Позвони, если… если захочешь.

Прошла мимо него в темноте, задержалась на минуту, прильнула к нему, потерлась лбом о подбородок. Он не стал удерживать ее – пусть уходит. Так лучше. Сказал в спину:

– Прощай!

Быстро тронув губами его висок, она сбежала по ступенькам и направилась к машине. Дождавшись, пока смолкнет шум мотора, он, не зажигая света, стер ладонью начерченные на столе цифры. Знал, что звонить не будет и сегодня же ночью уедет отсюда, вернется домой. Больше ему здесь делать было нечего.

Всю ночь Елена провела без сна. Не помогал ни фенозепам в качестве снотворного, ни изрядная доля корвалола с валокордином.

Вконец обессилевшая от пережитых мыслей, тем не менее она услышала, как будто кто-то крадется по саду к дому. Володя? Вернулся? Может быть, не старуха она, может быть, это всего лишь был мимолетный шок, ведь он наверняка не понял сначала, что она годится ему в матери. Елена опрометью бросилась вниз, босая выскочила в коридор. Под входной дверью, ведущей на террасу, виднелся белый лист бумаги.

Елена нагнулась, дрожащими руками подняла письмо, развернула.

«Спасибо тебе. Прости», – прочитала она.

Больше Володю она не видела. Дом Огаревых стоял пустой, окна были заколочены. Лишь спустя два месяца, жарким летом, в него заселилась семья с двумя вечно орущими, перемазанными зеленкой детьми.

* * *

Давно уже опустилась на землю тяжелая непроглядная зима. Небо над городом набрякло седыми тучами. Заснежило улицы, дома, скверы. На новогодние праздники Елена с отцом, желая скрыться от натужного московского предновогоднего веселья, уехала на дачу.

Здесь было тихо и спокойно. Отец каждое утро растапливал печь, Елена прижималась к ее теплому, пахнущему теплым хлебом, уютом, домом боку и дремала, забыв обо всем на свете. Вечерами они смотрели старый, барахлящий телевизор. Отец ругался на помехи в эфире, Елена прихлебывала чай из любимой кружки. Казалось, что ничего в жизни ей больше и не нужно. Просто вот так сидеть в тепле, смотреть, как за окном сыплет бесконечный снег, греть пальцы о теплый фаянс.

В один из вечеров, щелкая каналами, она наткнулась на передачу о театральном фестивале. Показывали короткие спектакли по пьесам молодых драматургов. Елена никогда особенно не любила театр, не интересовалась громкими премьерами. Это искусство казалось ей выморочным, неестественным, слишком условным. Однако теперь короткие театральные зарисовки неожиданно попали ей под настроение. Было в этом что-то настоящее, вечное, что-то из девятнадцатого века – именно то, что нужно долгим зимним вечером в засыпанном снегом хорошо натопленном доме.

Окончилась очередная одноактная пьеса, и объявили новое творение молодого, но уже успевшего нахватать фестивальных наград драматурга. Занавес на экране разъехался, зал затих, и Елена вздрогнула, увидев такую знакомую ей небрежно обставленную комнату дачного домика соседей по поселку: придвинутый к окну стол, накрытый затертой клеенкой, старую швейную машину в углу, круто уходящую на второй этаж лестницу. А когда на сцене появились молодой черноволосый красавец и стареющая женщина, очень ухоженная, в дорогом платье и туфлях, она едва не закричала, понимая, что какой-то злой гений показывает ей, словно в насмешку, ее жизнь.

– В марте на дачах еще почти никого нет. Вам не страшно тут одному? – спросила женщина.

И молодой зверь, хищно улыбаясь, произнес:

– Нет, мне хорошо одному. Люди приносят с собой только шум и суету.

– Папа, – не своим голосом попросила Елена. – Папа, ты не мог бы мне принести… Там, на кухне… Я где-то оставила книжку… если тебе не сложно, пожалуйста…

Отец, стараясь не кряхтеть по-стариковски, вылез из кресла и отправился разыскивать никогда не существовавшую в природе забытую книжку. Елене необходимо было удалить его, избавить от этой грязи и ужаса. На экране перед ней разворачивалась история безумно боящейся старости и одиночества, отчаянно пытающейся уцепиться хоть за какую-то иллюзию любви Елены Владимировны. Конечно, ее прекрасный зверь оказался ловким гастарбайтером, нацелившимся на богатое приданое пожилой невесты. Конечно, вскоре на сцене объявился возмущенный отец, прищучивший неумелого брачного афериста. И носатая первая жена Лиана, и рыдающая, разом постаревшая, утратившая весь косметологический лоск Елена.

Как будто смилостивившись над Еленой Владимировной, экран телевизора пошел рябью, изображение задрожало, задергалось и исчезло, уступив место серым зигзагам. Елена Владимировна сидела, не дыша, прижав ладони к вискам. Что же это такое? Какой беспощадный насмешник слепил этот фарс, этот коллаж из ее жизни?

Вернулся отец, поцокал языком над телевизором:

– Ах ты, мать твою так! Я давно тебе говорил, Аленка, надо новый телевизор на дачу купить. А ты – да зачем он нужен, да кто его смотрит… Вот видишь, останемся теперь без «Голубого огонька»!

Раздобыв отвертку, он принялся что-то выкручивать в недрах проклятого ящика. И вдруг изображение появилось снова. Спектакль уже закончился, и с экрана на Елену смотрели теперь такие знакомые, родные до боли глаза цвета расплавленного металла. Она узнала Володю, лицо которого так тщательно старалась забыть все эти месяцы, мужчину, разрушившего ее спокойствие и выдержку, стоившего ей нескольких новых морщин, с которыми она безжалостно расправилась во время очередного визита в клинику пластической хирургии.

Рядом с Володей маячила дотошная журналистка.

– Господин Золотницкий, – тараторила она. – После года молчания вы снова поразили театральную жизнь Москвы новой острой пьесой, уже завоевавшей первый приз на нашем театральном фестивале…

– Да, действительно, почти год я находился в тяжелом творческом кризисе, – радостно подтвердил Володя. – Появлялись даже мысли о том, что я слишком быстро, слишком ярко стартовал и полностью выложился в первых своих пьесах. Что ничего нового мне уже не создать. Тем ценнее для меня сейчас эта награда.

– Скажите, а где вы берете сюжеты своих произведений? – не отставала девица. – Как они приходят вам в голову?

– Не нужно ничего выдумывать, – покачал царственной головой Володя. – Нужно лишь только хорошо смотреть по сторонам. Вокруг нас полно таких типажей и сюжетов, которые не создаст самое богатое воображение.

– Вы хотите сказать, что коллизии ваших пьес подсмотрены вами в окружающей жизни? – Журналистка явно хотела выудить из драматурга какие-нибудь жареные подробности, придать интервью скандальный оттенок. – Но разве это не аморально – выставлять напоказ драмы реальных людей?

– Аморально, – легко согласился Володя. – Но что поделаешь? Творчество само по себе – вещь беспринципная, безнравственная. Помните, как говорила Ахматова: «Это достаточно бесстыдно, чтобы быть поэзией».

В заключение интервью драматург Золотницкий сказал, что всеми своими творческими открытиями, успехами и достижениями обязан жене, которая всегда поддерживала его во всех начинаниях и не роптала на тяжелый неуживчивый характер неизлечимо больного театром мужа. Упомянутая жена не преминула появиться из-за плеча награжденного драматурга и просиять в камеру широкой улыбкой на неподдельно юном, еще не знавшем подтяжек и ботокса лице.

* * *

Отец давно уже спал в своей комнате, раздирая застывшую тишину дома громовыми руладами надсадного храпа. А Елена все металась по дому, сжимая руки и закусывая костяшки пальцев. Тело ее тряслось, билось в ледяной беззвучной истерике. Как же он мог? Она открылась, доверилась ему. А он, выходит, просто препарировал ее, изучал, чтобы выставить потом ее кровоточащие внутренности на потеху толпе. Садист! Вивисектор!

Теперь ей понятен был его острый интерес к ее прошлому, то, как внимательно он слушал ее, как расспрашивал. Она-то, идиотка, принимала это за ревность, желание глубже узнать ее. Он же всего лишь выискивал интересный сюжет.

Бледная безжалостная луна холодно усмехалась Елене через окно, похваляясь своим вечно юным, свежим, упругим ликом. Елена распахнула окно – в лицо ударил ветер, мороз тысячами иголок вонзился в лицо – и швырнула в луну хрустальной пепельницей. Пепельница, сверкнув тонкой гранью в неверном свете, упала в хрусткий глубокий снег. А Елена Владимировна, судорожно обхватив продрогшие плечи, горестно заплакала.

«Ну и пусть! – думала она, всхлипывая. – Пусть он высмеял меня, пусть я была для него всего лишь горячей темой для очередной скороспелой пьески. Зато у меня было это – чувства, страсть, сладость самообольщения. Зато я жила, пусть мучилась, страдала, плакала, но жила. А не потрошила жизнь с холодным любопытством».

Творчество – циничная вещь, сказал он. Что же, неужели она – такой уж интересный персонаж? Всего лишь одинокая стареющая женщина, ищущая любви. Разве их, таких, мало? Разве это такой уж интересный типаж?

На кого бы модному драматургу действительно следовало обратить внимание – это на себя! Мужчина, наделенный от природы подчеркнуто мужественной внешностью, наделенный даром вызывать любовь, пленять и располагать к себе, – на самом же деле абсолютно пустой и бесчувственный препаратор жизни. Ничто не способно согреть его, пробудить к жизни, вызвать чувства. С холодным интересом смотрит он на женщину, полюбившую его, возможно сильнее, чем кто бы то ни было, и проходит мимо, не способный оценить это чувство. Вот о ком следовало бы написать, если уж браться за перо. О драматурге Владимире Золотницком!

Елена Владимировна решительно захлопнула окно – на подоконник намело уже горстку снега, она сгребла его ладонями и приложила к пылающему лбу. Снег начал таять, по лицу потекли теплые капли. Елена отвернулась от окна, села на кровати, достала из сумки ноутбук, вызвала текстовый редактор и быстро отбарабанила по клавишам первую строчку: «Встреча, на которую собиралась Елена Владимировна, была ей весьма неприятна».

 

Концептуально!

– Как бы это выразить поточнее? Ну, чтобы вы меня поняли? Я хочу, чтобы картинка ожила, вы понимаете? – Глаза нашего нового знакомого, представившегося Артуром, вспыхнули жадным огнем. Он решительно отодвинул кофейную чашку – кофе выплеснулся на скатерть, по белому полотну расползлось коричневое пятно. – Это новый метод совершенно, я его сам придумал… Зрителю ничего не надо объяснять, он в итоге должен сам все понять. Это концептуально.

Официант, проходивший мимо нашего столика, услышав звучное слово, покосился на нашу компанию с интересом.

– Мне нужны неизвестные авторы, нераскрученные, не избалованные славой и деньгами… – продолжал Артур. – Тогда мы сможем сработаться и воплотить, так сказать, в жизнь мою идею. А она того стоит, можете мне поверить. Я все рассчитал до мелочей, я по образованию физик. Так что все споры относительно моей концепции отклоняются заранее, вы меня поняли?

На этих словах мы с Вероникой, весь монолог нашего работодателя прослушавшие с угрюмой покорностью, совершенно поникли. Небольшой, но весьма красноречивый намек на «авторов, не избалованных славой и деньгами», говорил нам, профессиональным доработчикам и литературным рабам, лишь о том, что гонорар будет выплачен не скоро, и составлять он будет, по всей видимости, небольшой процент от того, что мы себе намечтали, спеша на встречу с этим «новопроходцем от кинодраматургии».

Я, как всегда, не выдержала первой и спросила, глядя прямо в его глубоко посаженные немигающие глаза:

– Артур, мы с соавтором все поняли. Сколько вы планируете нам заплатить?

Артур, наш заказчик, весь как-то скукожился, стал еще уже в плечах, и лицо его совершенно утонуло в объемистой кепке, которую он, следуя киношной моде, натянул на свою плешивую голову:

– Эмм… это смотря что заслужите, как будете работать…

– Значит, так, – отрезала начинающая терять терпение Вероника. – Вы обратились к профессиональным людям, и, какими бы они ни были «неизвестными и непризнанными», они тем не менее хотят получать достойную и адекватную проделанной работе оплату. Это не обсуждается. Мы тоже мыслим концептуально и споры относительно нашей концепции отклоняем заранее.

– Да, Артур, – приосанилась я, буквально кожей ощутив, как «головняковый» заказчик уплывает от нас, как стерлядь в бурлящей реке, срывается с крючка, и есть большая вероятность, что уйдем мы отсюда несолоно хлебавши. А это значит, что плакали мои планы относительно оплаты кредита, что само по себе было просто ужасно.

– Артур, дорогой вы наш, – продолжила я гораздо более мягким и вкрадчивым голосом, – мы работаем в кино довольно-таки давно. Работаем в паре. Поэтому гонорары делим пополам. Вы понимаете? Не можем же мы голодать, ваяя ваш, несомненно гениальный, сценарий. Нам же еще семьи кормить надо, – трагическим голосом закончила я.

– Поэтому я из тысячи претендентов и выбрал вас, талантливые вы мои, – торжественно произнес Артур, – за то, что вы такие непосредственные. С этими литературными мастодонтами никогда не договоришься. – Артур презрительно скривился, как будто за каждым столиком этой дешевой кафешки сидело по литературному мастадонту, не желавшему иметь с Артуром никаких дел.

– Ваш проект, – продолжала заискивать я, одним глазом косясь на покрасневшую от негодования Веронику, – ваш проект, безусловно, нас очень заинтересовал, вы абсолютно правы, это новое слово на нашем сериальном поприще! Этого еще никто не снимал, подумать только, двенадцать серий с главным героем – слепым… это что-то!!! Но и вы поймите нас, Артур, мы работаем прекрасно, материал выдаем без задержек, к сожалению, мы не можем похвастаться теми работами, которые были сняты по нашим сценариям…

– Да, и чьи фамилии там стояли вместо наших, – вставила свое слово Вероника.

– Но поверьте, это хорошие работы, тем более что развернутый синопсис к экранизации этой пьесы, вашего детища, мы уже вам выслали, и он, как вы говорите, вам понравился, – продолжала умасливать я.

– И заметьте, абсолютно бесплатно, – не сдержалась Вероника, так как финансовая часть вопроса волновала ее не меньше, чем меня.

Этот диалог трех арабов на арабском базаре, самая натуральная торговля, продолжался примерно еще час. Надо сказать, мы с Вероникой порядком утомились. Она, как натура более жизнестойкая, еще боролась за свое право на гонорар, я же не хотела уже ничего.

С деньгами у меня отношения всю жизнь не складывались. Я никогда не могла удержать их и сейчас, махнув рукой и на предполагаемые три месяца работы, и на предполагаемый заработок, хотела только одного: домой. К маме.

Превратности судьбы, которые вынудили нас, профессиональную актрису, то бишь меня, и профессионального литератора Веронику, между прочим, окончившую Литинститут с красным дипломом, торговаться с мутным начинающим режиссером Артуром, который сам не знал, чего хотел, стоит описать отдельно.

Как я, к примеру, решила изложить свои умозаключения на бумаге, и каким непостижимым образом одно из крупнейших издательств купило мой роман, и как потом я познакомились с Вероникой. И как эта достославная встреча нам обеим существенно улучшила жизнь. Я уже знала, что в театр не вернусь больше ни за что и никогда, поэтому, по сути, была безработной. Но глаза мои горели волчьим огнем, ибо море кредитов бушевало за моей спиной, а в кино снимали не так часто, как хотелось. Поэтому-то я и решила стать сценарным рабом, отправляя свои рецензии, аннотации, синопсисы повсюду, куда только можно. Купленный издательством роман служил мне рекомендацией. Однако задирать нос я ни в коем случае не могла, ибо роман был куплен, но не издан. Забегая вперед, скажу, что в первозданном виде он так и не увидел свет. Но не о том речь.

С Вероникой мы познакомились на одном из сайтов, где заседают и вечно грызутся гении пера, режиссеры и прочие непризнанные сценаристы. Мы с ней встретились, съели две коробки пиццы и, в общем, вполне остались довольны друг другом. Договорились, что в сценарной поденщине мы теперь подельники, и поклялись поддерживать друг друга вечно.

Вероника мне понравилась – умная, резкая, глубоко образованная девушка, это меня особо пленило, ибо я была и остаюсь самоучкой, имея всего лишь официальное актерское образование, где, как можно понять, ремеслу сценариста можно выучиться лишь исподволь, потихоньку наблюдая за людьми и почитывая опусы первокурсников со сценарных и режиссерских факультетов.

Кроме того, Вероника была настроена решительно и на сотрудничество, и на благородный и честный отъем бабла у жаждущих написать шедевр, но не знающих, как это сделать, графоманов.

Соответственно, наша встреча с Артуром была предрешена. Он, как и многие ему подобные, заседал ночами на тематических «сценарных сайтах», где и был пойман в наши сети. И этим вечером мы обе явились на встречу, чтобы заполучить аванс и в прекрасном настроении отправиться домой, так как время было позднее, все магазины, где можно было бы спустить деньжата, на наше счастье, уже были закрыты. Однако мы жестоко ошиблись.

Артур оказался еще тем пескарем. Вовсе не жирной, вкусной стерлядью, чье мясо так ценится гурманами, а именно пескарем, пронырливым, ушлым и необыкновенно прижимистым.

Однако, вымотанные бессмысленной беседой донельзя, мы с Вероникой все же следовали нашему правилу – не упускать ни одного будущего гения режиссуры без аванса. Практически взяв пескаря за жабры, мы таки выудили из него жалких тридцать тысяч, про себя одновременно подумав, что ни строчки не напишем более и что выуженные деньжата являются гонораром за развернутый на двадцати страницах синопсис. Синопсис сценария, состоящего, на наш взгляд, из полного маниакального бреда, который мы вынуждены были расписать, разделав на части прекрасную пьесу американского драматурга.

Об этом творении стоит сказать отдельно: долго мы давились гомерическим хохотом, вспоминая, как писали эту муть, буквально скрючиваясь от смеха на каждой фразе.

Дело в том, что молодой гений Артур, не имеющий ни режиссерского, ни, что естественно, сценарного образования, решил присвоить себе авторство давно нашумевшей и ставшей классикой пьесы Леонардо Герша «Эти свободные бабочки», на полном серьезе утверждая, что эту в целом драматическую историю придумал он. Мы с Вероникой тогда, в нашу самую первую встречу, чуть не упали со стульев, узнав, что конкретно нам придется переделывать, но проклятые деньги и наша общая с ней бедность заставили нас промолчать, скромно потупив взоры, стараясь не глядеть друг на друга.

Итак, любезный друг Артур вознамерился распатронить замечательную пьесу аж на двенадцать серий телевизионного мыла. Я и в страшном сне не могла себе представить главного героя, который постоянно мелькает в кадре и с которым по замыслу Артура ничего, ровным счетом ничего не происходит. Мало того, хеппи-энд также не был заложен в будущий сценарий нашим работодателем. То есть главный герой, промаявшись вместе со зрителем двенадцать серий, так и остается ни с чем, он все так же слеп.

Именно в тот момент мы с Вероникой поняли, что деньги пахнут… Тем не менее остановить упрямо прущего к своей цели Артура было нельзя. Кроме того, Артур пламенно уверял, что нашу с ним концепцию приняли нужные люди с Первого канала, соответственно, сериал будет запущен, как только выделят финансирование.

Вот тут-то у нас начались ночные кошмары. К Веронике являлся сам Леонардо Герш и скорбно молчал, стоя у изголовья ее кровати. Я же видела во сне одну и ту же картинку, прокручивая ее на все лады (этот эпизод был настоятельно заложен самим Артуром в сценарий, песенка же была вытащена мной из глубин подсознания). Главный герой, похожий на кота Базилио, идет нетвердой походкой по узкому проходу дребезжащего вагона электрички и томно наигрывает на скрипочке мелодию из старого мультфильма:

– Наш Бобби с рожденья пай мальчиком был Имел Бобби хобби – он деньги копил…

Я просыпалась, шла на кухню успокаивать нервы, курить и смотреть в окно.

Итак, вдохновленные туманными посулами Артура и заверениями, что Первый канал вот-вот выделит ему деньги за первые четыре серии, мы приступили к работе. Каждое утро я приезжала к Веронике, она к тому времени успевала уже отвести сына в детский сад, и вся ее однокомнатная квартира была в нашем распоряжении. Начинали мы с просмотра почты. За ночь Артур успевал разродиться ворохом гениальных идей.

– Ну, что он там еще выдумал? – удрученно вопрошала я.

– Сейчас. – Вероника лихо барабанила по клавиатуре. – Ага. Вот. «Пусть Настя работает стриптизершей, но выделяется из череды коллег».

– Настя – это у нас кто? – томно прикрывала глаза я. – Это любовница отца?

– Нет, любовница – Надя. А Настя – это будущая любовь нашего главного героя. Смотри, что он дальше о ней пишет: «Она выделяется из череды коллег. Она умная и не глупая». – Вероника наставительно подняла палец. – Умная и не глупая, понимаешь? Может, намекнем ему, что это синонимы?

– Бесполезно, – вздыхала я. – Он не знает, что такое синонимы. Еще обидится!

Через пару часов дело пошло живее.

– Итак, ваяем сцену объяснения с отцом! – объявляла Вероника. – Значит, я пишу: «Входит отец Влада, он несет в руках картину с обнаженной женщиной».

– Погоди, откуда взялась картина? – восклицала я.

– Это Артур вписал в наш последний вариант, – поясняла Вероника. – Отец, говорит, должен подарить сыну картину, которую написал сам. А на картине пусть будет голая баба. Он это особенно подчеркнул, понимаешь? Ну, что еще может подарить отец сыну, которого не видел двадцать лет? Только картину с голой бабой!

– Ну ты и язва! И мы по-прежнему не забываем, что сын – слепой, – подхватывала я. – Да, это тонкий момент. Папаша-то шутник, похоже!

– Ладно, давай работать, – отсмеявшись, изрекала Вероника. – Значит, так, далее: «Здравствуй, сынок! Прости, что не писал тебе».

– А то бы ты непременно прочел, – весело замечала я.

Некоторое время работа двигалась легко и непринужденно, затем мы снова наталкивались на очередное замечание Артура.

– «Входит Надя», – диктовала самой себе Вероника. – Тут вот Артур нам пишет, что Надя не любит своего любовника – отца Влада, а просто использует.

– Использует? – возмущаюсь я. – Как она может его использовать, он ведь у нас продавец в овощной палатке?

– Ну, не знаю, может, она капусту бесплатно жрет у него в подсобке, – бодро изрекала Вероника. – Кушать ей очень хочется. Мне, кстати, тоже, так что давай не отвлекаться, будем надеяться, что наш плагиатор при следующей встрече нам заплатит.

В конце концов мы добирались-таки до финальной сцены первой серии.

«Герои забегают в самолет», – печатала Вероника.

– Откуда взялся самолет? – стонала я. – Случайно стоял в кустах?

– Артур пишет, что в этом нет ничего удивительного, – пожимала плечами Вероника. – Что «яки» списывали тысячами и только ленивый, мол, не обзавелся собственным самолетом. Кстати, вот тут он пишет, что у него и самого есть собственный самолет.

– Что-о? – возмущенно вскрикивала я. – У него есть самолет? Собственный? Чего же тогда он нам мозги парит и денег не платит? Да и встречи назначает в каких-то тошниловках? У меня от десерта, которым он нас кормил в последний раз, до сих пор изжога.

– Экономный, наверное, – предполагала Вероника. – Итак, «Влад садится за штурвал и поднимает самолет в воздух». Постой-постой! Но как, как он управляет самолетом? У него же, я извиняюсь, проблемы со зрением! Небольшие такие проблемы – он абсолютно слепой!

– Может, мы чего не поняли? Может, он не совсем слепой, а…

– Наполовину? – едко замечала Вероника.

– Угу. Одноглазый!

– Одноухий, блин! – подводила итог Вероника. – Боже, какой маразм!

В это время обычно начинал названивать Артур, клялся, что говорит с «Мосфильма», что уже беседовал сегодня с предполагаемым продюсером картины, что деньги будут вот-вот.

– Артур, – устало бросала я, – вы не могли бы немного повнимательнее вносить свои правки в уже написанные нами сцены? В вашем вчерашнем варианте герой говорит девушке: «Я своими глазами видел, как ты целовалась с другим». Понимаете, он ведь у вас… м-м… незрячий. Зритель решит, что вы над ним издеваетесь.

– Ну, я подумал, что это прозвучит просто как фигура речи… – мямлил Артур.

– Артур! – выхватывала трубку Вероника. – Вы мне объясните, у нас там героиня крутит роман одновременно с двумя мужчинами, притом обоих зовут Костями. Это зачем? Какой-то новый стилистический прием?

– Именно так, – важно заявлял Артур. – Это должно символизировать, что героиня все время тянется к одинаковому типажу мужчин. Все, в кого она влюбляется, либо полные идиоты, либо Кости.

– А-а-а, – тянула Вероника. – Прямо моя жизнь!

Так или иначе, хохоча, ругаясь, плюясь, матерясь и проклиная судьбу, мы с грехом пополам накропали первые две серии, кое-как обыграв все неувязки в предлагаемом Артуром сюжете. Наступил день «Х» – день, когда мы должны были сдать Артуру нашу работу и получить, наконец, деньги за труд.

На этот раз Артур назначил нам встречу почему-то на Чистопрудном бульваре. В воздухе ощутимо пахло осенью, между деревьями серело влажное небо, начинал накрапывать дождь. Сквозь мокрую пелену голубые и желтые здания проглядывали размыто, как на полотнах импрессионистов. Зеркальная поверхность пруда подернулась рябью.

– Чего это нашему мальчику захотелось свежего воздуха? – настороженно спросила Вероника, пока мы шли к назначенному месту встречи.

– Может, забегаловки надоели? Объелся за последние полтора месяца пережаренной картошкой фри? – предположила я. – Или на романтику потянуло. Золотая осень в Москве, холст, масло.

– Лично я предпочитаю хлеб и масло, – отрезала Вероника. – Ох, не нравится мне это все…

Артур поднялся нам навстречу со скамейки. Вид он имел встрепанный и измученный. Лицо осунулось, покрасневшие глаза пылали голодным огнем, кепка вымокла под дождем, и козырек ее печально обвис.

– Добрый день, – начал мямлить он, поравнявшись с нами. – Прежде всего я хотел бы вас поблагодарить за сотрудничество. Мне было очень приятно работать с вами, сразу чувствуются люди, не чуждые искусству, имеющие свой собственный взгляд на современный кинематограф…

– Начинается, – тихо хмыкнула Вероника.

– Артур, нам тоже понравилось работать с вами, – любезно улыбнулась я. – И будет еще приятней, если мы снимем наш финансовый вопрос.

– В этом как раз и загвоздка, – не глядя мне в глаза, забормотал Артур. – Дело в том, что эти люди… Митрофанов, он же читал мою заявку, он сказал, что это гениально. Обещал, что сведет меня с нужными людьми на «Мосфильме»…

– Погодите, – прервала его Вероника. – Так у вас нет на руках никакого подписанного договора? Вы же говорили, что проект принят к разработке, что бюджет практически выделен…

– Я говорил, но… Мне не хотелось, чтобы вы нервничали, отвлекались на организационные вопросы… Хотел, чтобы вы занимались только творчеством…

– Не продолжайте! – остановила его Вероника. – Все ясно!

Едва сдерживая ярость, она отвернулась и нервно закурила.

– Так, значит, вам так и не удалось найти желающих купить ваш проект? – уточнила я. – А как же те деньги, что вы заплатили нам в самом начале?

– Это были мои деньги, мои личные, – взрыднул Артур. – Я накопил, еще дома, в Оренбурге. Собрал приличную сумму. Думал, приеду в Москву, вложу часть своих денег, а потом все окупится стократно. Кто же знал, что здесь все так дорого. У нас люди за восемь тысяч месяц на заводе пашут, а вы только аванс тридцать тысяч запросили. А еще жить где-то надо, есть. Я этот «доширак» видеть уже не могу.

– Постойте, так вы совсем без денег остались? – сочувственно спросила я.

Неожиданно для себя мне стало жаль его. Конечно, нас он, говоря по-современному, кинул, но ведь и сам попал в переплет.

– У меня пятьдесят рублей еще осталось, – гордо заявил Артур.

– А самолет? – обернулась к нему Вероника. – «Як-18», которые списывали тысячами и вы один себе приобрели?

– Честно говоря, – замялся Артур, – нет у меня никакого самолета. Это один мой знакомый в Оренбурге, бизнесмен, самолет купил. А я рассказал про него, как про свой… ну, просто, чтоб было понятней, чтоб не приплетать лишних персонажей. Мне показалось, это будет…

– …концептуально! – мрачно закончила Вероника. – Ты где ночевал-то сегодня, драматург ты наш недоделанный?

– На вокзале, – признался Артур. – У меня больше нет денег, чтобы платить за комнату…

– Ехали бы вы домой, честное слово, – предложила я. – Попробуйте продать свою идею Оренбургскому телевидению. Может быть, там найдется инвестор. А потом уже приедете с готовым шедевром покорять Москву.

– Дело в том… – совсем смешался Артур, – что у меня и на билет денег нет. Не ехать же мне зайцем.

Мы переглянулись с Вероникой и вымученно вздохнули.

Через два дня мы провожали Артура на вокзале. Билет до родного города мы купили ему сами, на собственные деньги. Да еще и собрали в дорогу пакет сухарей и палку колбасы. В конце концов бабья жалость все же взяла верх над справедливым негодованием. Да и не бросать же было этого вдохновенного мечтателя одного в Москве, беспомощного и нищего.

Поезд уже фырчал на перроне, в вагоны грузились озабоченные пассажиры. Равнодушная проводница в синем кителе торопливо просматривала билеты.

– Я даже не могу передать, как благодарен вам, – прижал руку к клетчатому пиджачишке Артур.

Отмывшись в Вероникиной ванне и поев досыта, он стал чуть меньше похож на чокнутого бродягу.

– Обещаю, как только будет возможность, вышлю вам все, что должен, почтовым переводом.

– Угу. За колбасу посчитать не забудьте, – скептически заметила Вероника.

– Не сомневайтесь. Я свои долги всегда возвращаю, – дернул тощей шеей Артур. – И я уверен, нас еще ждет плодотворное сотрудничество. У меня много идей.

– Знаете, Артур, вы попробуйте написать о ваших приключениях в Москве, – посоветовала я. – По-моему, может получиться довольно…

– Концептуально! – снова вставила Вероника.

Объявили отправление поезда. Артур вскочил в вагон и долго еще махал нам из тамбура кепкой. Наконец паровоз взревел, поезд содрогнулся и пополз прочь, – и вот уже он грохотал где-то вдали.

– «Я вам все вышлю почтовым переводом», – протянула Вероника. – А адрес твой он взял?

– Нет, – покачала я головой. – Ну что, подельница, похоже, опять мы с тобой пролетели? Эх, чувствую, посадят меня в долговую яму с моими кредитами.

– Не переживай, я буду носить тебе передачи, – поддержала меня Вероника. – Ну что, поехали, мы же сегодня еще с одним гениальным сценаристом встречаемся. Что там у него за идея?

– Там что-то из старинной жизни, – наморщив лоб, вспомнила я. – Какой-то родовой замок, долг, честь… Это у него в заявке была фраза: «Он стоял на скале, отягощенный достоинством, тянувшим его в могилу!»

– Точно, – кивнула Вероника. – Ну, достоинством, положим, нас не удивишь. Надеюсь, он отягощен еще и кошельком.

Смеясь, мы двинулись к метро, пытаясь укрыться от дождя под одним на двоих зонтом.

 

Самый лучший день

Апрельское небо было до того синим, что, если долго смотреть вверх, начинало резать глаза. Обрывки белых облаков резво неслись по нему, торопясь покинуть Москву. Он же не торопился – всему свое время, самолет у него только завтра утром.

Он неторопливо прошелся по Пятницкой, задержался на Большом Москворецком мосту, посмотрел на лепящиеся друг к другу разноцветные особнячки Замоскворечья, церкви, похоже на глазированные бисквитные пирожные. Над золотыми маковками в яростном весеннем небе кружили галки. Рваные облака и опрокинутые крыши дрожали в серой воде Москвы-реки. Цепляя их острым белым носом, лихо бежал по реке белый речной трамвайчик.

Он поднялся вверх по запруженной блестящими машинами Тверской, свернул в Камергерский переулок и сел за столик летнего кафе. Заказал чашку кофе и рюмку коньяку, отхлебнул горячую густую маслянистую жидкость и машинально облизнул обожженную губу.

Прихлебывая коньяк, он смотрел на торопившийся мимо него город, внимательно, пристально, словно хотел навсегда запечатлеть его в памяти. Так или иначе, его жизнь была тесно связана с Москвой последние 25 лет. Почти дотянул до серебряной свадьбы. Трудно поверить, что больше он, вероятно, никогда не увидит этого города.

Сейчас, когда он досконально знал все запутанные московские переулки, изучил каждую подворотню, ориентировался даже среди неотличимых друг от друга многоэтажек спальных районов, смешно было вспоминать, что впервые увидел он этот город из окна военного госпиталя. Оттуда и видно-то было только широкую подъездную аллею, притулившуюся среди высоких елок доску почета с выгоревшими фотографиями и возвышавшиеся над деревьями серые многоэтажки. И он, едва начавший вставать с больничной койки, подолгу простаивал у окна, гадая, каким окажется этот незнакомый пока город – какими звуками его встретит, какими запахами. Кроме родного Волгограда, он, двадцатилетний, успел пока побывать только в одном мегаполисе – Кабуле.

Там, в Афганистане, рассветная сумрачная дымка окутывала высокие островерхие горы. На востоке край неба начинал светлеть, зарозовели снежные шапки на вершинах. А когда появлялось солнце, снег вспыхивал в первых утренних лучах всеми цветами радуги.

После учебки Сергей попал в десантный батальон. Сдружился там с одним парнем, Автарханом, призванным в армию из Чечни. Автархан был вечной головной болью особиста – лейтенант едва сумел отмазать парня, вздумавшего ходить в местную мечеть и водить дружбу с имамом, да и регулярное выполнение Автарханом намаза также не облегчало жизнь капитану. Сергею же молчаливый сдержанный парень рассказал, что ходит в город не просто так. Оказалось, Автархана угораздило влюбиться в дочь имама Фатиму.

Ну влюбился и влюбился, с кем не бывает. Так нет же, решил жениться, прям сразу, не отходя от кассы. Автархан написал родителям письмо и ходил просить лейтенанта Копылова, тоже выходца из Чечни, хоть и русского, но знающего горские обычаи, чтобы он от его имени поговорил с отцом невесты. Сергей посмеивался над другом:

– Ты хоть лицо ее без чадры видел, а? Может, там крокодил какой!

Но Автархан на подколки реагировал нервно – раздувал ноздри и так и шпарил своими горячими черными глазами. И в конце концов Сергей оставил друга в покое – да пусть женится, кому какое дело. Черт их разберет, что у этих детей гор в голове! Автархан парень хороший, честный, смелый, не ссориться же с ним из-за бабы!

В то утро они с Автарханом и другими пацанами играли в «лопатку» на бетоне, ожидая погрузки в вертолет. Проинструктировали их еще вчера вечером – нужно было отбить у «духов» караван, предположительно везущий 50 кг героина. Работать они должны были вместе с группой особого назначения под руководством незнакомого Сергею капитана Сухорукова.

Через несколько минут лейтенант Копылов дал команду, и вот уже первый вертолет шел вдоль ущелья. Чуть выше и впереди – уступом – двигался второй. Через двадцать минут сумасшедшего слалома в скальном лабиринте по рации из кабины донеслось:

– Товарищ лейтенант, вижу признаки каравана! Лошади, две. Вьюки… Видите?

Копылов посмотрел вперед и чуть влево, подтвердил:

– Вижу, – и дал команду: – Высадка!

– Я здесь не сяду! – Пилот постарался перекричать шум двигателей. – Зависну – а вы прыгайте!

Для Сергея, спецназовца, прыгнуть с высоты от трех до шести метров было как со стула. Он выпрыгнул, Автархан – за ним, потом остальные. Замыкающий выбросил снаряжение.

Каньон оказался действительно большой, караван внутри мог спрятаться легко. Группа осмотрелась. «Вертушки» натужно развернулись, свечкой ушли в зенит. Теперь можно было двинуться вперед. Копылов шел замыкающим, а вел колонну Сергей.

Зашел на боевой разворот вертолет. Отработав по домам на краю кишлака, отряд ворвался на главную улицу. Вдоль русла ручья на дне каньона двигалась первая группа, за ней, прикрывая, вторая. Десантники побежали вверх, туда, где дымились груды щебенки и осколки кирпичей, – все, что осталось после массированной бомбардировки с вертолета.

С противоположного берега каньона заполыхало шквальным огнем: там, видимо, засели главные силы противника. Копылов отдавал приказы. Главное сейчас было – не дать каравану уйти. Грохнуло совсем рядом. Прошелестели осколки. Теперь можно было двинуться вперед.

Пока здесь стреляли; далеко внизу, на другом берегу, наконец появился караван. Вдоль русла почти неслышно крались к выходу из ущелья караванщики, ведя за собой с дюжину вьючных верблюдов и с десяток лошадей. Значит, замысел был загнать русских в кишлак, прижать огнем, а самим, с главным караваном, – на выход…

Но у караванщиков выдался неудачный день. Впереди перед ними зависла туша вертолета. Сергей ждал, что сейчас начнется стрельба по каравану. Но… вместо этого вертолет начал работать по ним, по своим же ребятам.

– Связь! – заорал рядом с Сергеем в рацию Копылов. – Череп, связь! – И прохрипел в микрофон рации: – Что вы делаете, суки!!! Работайте по левому берегу!!!

Неожиданно ему в ответ раздался голос капитана Сухорукова:

– Лейтенант, ты что, тупой? Сказано же было тебе еще вчера – не нарывайся. Тихо лежи!

И, как во сне, Сергей увидел разворачивающийся вертолет, вмазавший теперь уже по левому берегу. Дым. Грязный, серый – и маслянистый, черный… Рыжее, веселое пламя. Обрушилась каменная стенка, поползла, сбила карниз на головы тем, кто сидел на противоположном берегу. А караван все так же тихо, почти не оставляя за собой следов на растрескавшейся от жары земле, упрямо крался вперед.

Со своей позиции, за обрушенной стенкой, Сергей хорошо разглядел и без бинокля, как на выходе из ущелья караван остановился. Что там? Было видно, как из зависшей «вертушки» выпрыгнула группа в комбезах и горных ботинках. Еще десять минут – и все. Упали караванщики, рядом растерянно топтались верблюды.

На выходе из ущелья их ждал капитан Сухоруков. Сидел на камне, с автоматом на коленях, небрежно перекатывая во рту сухую длинную травинку. Спросил даже как будто весело:

– Ну что, лейтенант? Сделали мы «духов» на этот раз?

Копылов оглянулся растерянно. Вроде бы сделали. Вот они – десяток лошадей, дюжина верблюдов. Плотные пластиковые вьюки – непривычные, не характерные для местных. Капитан поймал его недоуменный взгляд, усмехнулся жестко – снова, одними губами.

– Как в аптеке. И все по-честному: «духи», оружие, снаряжение – твои. Почет, боевая операция – тоже твои. А вот караван, извини, мой. Ты нас не видел, и мы тебя тоже. Ты меня услышал?

Сухоруковские ребята – резкие, хмурые – уже отвязывали тюки, кидали в «вертушку». Один медленно и аккуратно ступал между скорченных фигур погонщиков. Нагибался, приставлял дуло пистолета к затылку лежащего, стрелял и переходил к следующему.

– Кстати, лейтенант. Вот этот парень… – и Сухоруков показал на Сергея. – Позови-ка его.

Копылов подчинился, сделал Сергею знак подойти ближе.

Сухоруков поднялся с камня и сделал пару шагов навстречу:

– Ну что, парень. Ты, я знаю, хорошо себя зарекомендовал, а у меня в команде некомплект. И надежный человек позарез нужен. Пойдешь?

Сергей сомневался несколько мгновений – жаль было оставлять батальон, знакомых ребят, расставаться с первым своим армейским другом Автарханом. Но за месяцы, проведенные здесь, он уже хорошо усвоил, что в армии спорить не полагается, и четко отрапортовал:

– Так точно, товарищ капитан.

Так Сергей и оказался в отряде капитана Сухорукова, который выполнял специальные задания командования армии. И до поры до времени не пересекался больше ни с кем из старых знакомых, ни с Копыловым, ни с Автарханом.

Он допил рюмку, обернулся к барной стойке. Молодой дерганый парень за стойкой, протирая бокалы, слегка притоптывал под доносившийся из динамиков мерный «тынц-тынц-тынц», не обращая на клиентов никакого внимания. Собственно говоря, посетителей в этот ранний час и в самом деле было мало. Он поднялся из-за стола и прошагал к бару, стукнув рюмкой о полированную поверхность, привлек внимание нерасторопного бармена и попросил:

– Повтори, пожалуйста!

– Купите мне выпить, а? – вдруг донесся откуда-то слева сонный женский голос.

Он обернулся и увидел рядом с собой какую-то девчонку, по виду почти подростка. Он не заметил ее, потому что девушка наряжена была в какие-то темные, неопределенного цвета разношерстные тряпки – длинную асимметричную юбку, трикотажную просторную кофту, куртку с заклепками, тяжелые черные ботинки. Сидя на высоком стуле, она, кажется, дремала, уронив голову на барную стойку.

Он не ответил, и девчонка зашевелилась, приподняла выстриженную какими-то нелепыми прядями разной длины голову и устремила на него пристальный взгляд пронзительно-синих, удивительно чистых и глубоких для этакой бродяжки глаз. Впрочем, может, в них просто отразилось апрельское небо.

– Ну купите, что вам, жалко, что ли? – повторила она. – Не видите, трубы горят после вчерашнего!

«Сколько ей лет, интересно? Шестнадцать?» – подумал он, неприязненно разглядывая девчонку. Не то чтобы он был моралистом, просто не хотелось, чтобы появился какой-нибудь дотошный мент и принялся выяснять, почему гражданин спаивает несовершеннолетнюю. Сегодня был явно не самый лучший день для объяснений с милицией.

– Маму попроси, пусть тебе купит, – бросил он девушке и отвернулся, принимая из рук бармена коньячную рюмку.

– Ты чё думаешь, я малолетка? – фыркнула девица. – Могу паспорт показать. – Она принялась рыться в многочисленных карманах своего нелепого одеяния.

– Не надо, – остановил он ее, сделав протестующий жест ладонью. – Верю тебе на слово.

Он заказал девчонке порцию виски. Бармен поставил перед ней низкий граненый стакан. Девушка пригубила напиток и блаженно улыбнулась. Затем посмотрела на него уже куда дружелюбнее. Лицо ее, к его удивлению, оказалось приятным – каким-то удивительно нежным, полудетским: распахнутые синие глаза, аккуратный, чуть вздернутый нос, нежные неяркие губы, изящный очерк скул.

– Вы, может, решили, что я какая-нибудь торчушка? – с вызовом спросила она. – Ничего подобного, я студентка, в МАрхИ учусь. Просто вчера мы с ребятами в клубе оторвались как следует, а сегодня у меня по нулям…

Он пожал плечами:

– Чего ради, интересно, ты оправдываешься? Мне совершенно наплевать, кто ты – хоть папа римский.

– Ну… так… – пожала плечами она. – Вдруг вас потом будет мучить совесть за то, что подтолкнули катящееся по наклонной пропащее существо.

– Это вряд ли, – хмыкнул он.

– М-да… – разочарованно протянула она. – А я сначала подумала, что вы спаситель всех несчастных и угнетенных. У вас вид такой – суперменистый.

Он засмеялся. Слова девицы невольно ему польстили.

– Не надейся, тебя я спасать не буду. Можешь спиваться сколько угодно.

– Пф, меня и не нужно. О себе я сама позабочусь, – фыркнула она. – А между прочим, вы-то сами тоже пьете с утра. Или у вас сегодня праздник? День рождения?

– Скорее поминки, – усмехнулся он.

– Ну да, – вскинула брови она. – Для поминок вы пока что-то слишком живой. Хотя, конечно, этот недостаток легко исправить.

Он снова засмеялся – девица определенно была остра на язык.

– Кстати, меня Дина зовут. – Она протянула ему маленькую ладонь с коротко остриженными выкрашенными в темно-синий цвет ногтями. Рукав куртки задрался кверху, и он заметил, что тонкая рука ее чуть не до локтя покрыта замысловатой татуировкой. – А вас?

– Иван, – ответил он почти машинально, без малейшей заминки. Так привык за прошедшие годы к своему новому имени, что первое, которым когда-то звала его мать, он уже почти забыл.

В то утро капитан Сухоруков поднял свою группу до рассвета. Сергей знал, что накануне капитан получил короткую шифровку. Отдел разведки афганского МВД, носившего название Царандой, сообщал, что завтра с утра в районе Газни будет свадьба, на которой, как утверждал источник, имелся шанс захватить одного из известных полевых командиров, Абу-аль-Маджида. До сих пор ему удавалось не попадаться в расставленные ловушки. Однако завтра он непременно должен быть там – его сестра выходила замуж, и собирались все родственники.

Предполагалось, что Никах будет проводиться в Восточной мечети, а последующий праздник – в небольшом кишлаке, примерно в пяти километрах по направлению к Гардез, где жил один из наиболее уважаемых Учителей – Исмаил Газнави. Именно туда Сухоруков и собирался направить своих людей.

Капитан дал команду, и темные фигуры в бронежилетах, стараясь не звякнуть лишний раз оружием, одна за другой исчезали в брюхе вертолета. Засвистели винты. Сергей вместе с другими бойцами уселся, пристегнулся. Вертолет взлетел.

Прибыв на место, засели в засаде. Процессия появилась через два часа. Сергей, следивший за дорогой в бинокль, посчитал заехавшие во двор большого дома, огороженного высоким забором, машины. Одна, две, три, пять… Он доложил об увиденном капитану Сухорукову, и тот кивнул:

– Итак – свадьба началась. Пора подавать сигнал.

Зеленая ракета взмыла из сухого арыка – и тут же, из-за недалекой гряды, из ближайшего ущелья, медленно, словно аэростат на привязи, всплыла страшная черно-зеленая туша вертолета. За ним появилась вторая. «Вертушки» величаво развернулись над самой дорогой и зависли прямо над маленькой площадью кишлака. Залп! От подкрылков отделились и стремительно рванули вниз белесые полосы с тусклыми огоньками впереди – ракеты. Звук доносился с некоторым опозданием, но теперь было слышно крупнокалиберный пулемет, стрекотавший, как гигантская швейная машинка. А на подходе уже двигались БМП, чтобы перекрыть западный выход из кишлака.

Кишлак был охвачен огнем, глинобитные стены домов разворочены, крыши провалились. Из разбитых ворот одного из домов с утробным визгом выскочила искалеченная собака с окровавленной мордой. Должно быть, это было единственное уцелевшее существо в кишлаке. Все вокруг дымно чадило, и казалось, не выжили даже мыши в амбаре.

Сухоруков дал красную ракету, и автоматические пушки с БМП замолкли, а два его подразделения отработанно и слаженно влетели в разбитые ворота дома.

Сергей отчетливо помнил, как вбежал за поваленную ограду, ворвался в дом и… ничего не обнаружил. Ни живых, ни трупов не было за забором – только в щепки разбитый помост, горевший удушливым, тяжелым, черным с красными прожилками пламенем старый дом, чадившие обугленные скелеты яблонь. А люди исчезли.

– Товарищ капитан, где все? – Сергей подбежал к Сухорукову. – Куда все гости делись? Под землю провалились? Неужели упустили?

– Точно! Под землю! – подтвердил Сухоруков. – Там они, в каризах спрятались. Им далеко не уйти, с ними бабы с выводком и старики – куда им сквозь подземелье брести…

Система каризов – каналов для стока воды и орошения сада – здесь была куда запутаннее и разветвленнее, чем канализационная система в ином европейском городе.

Два БМП тяжело вкатились во двор, вымощенный цветной керамической плиткой, захрустевшей под тяжестью машин, и лихо затормозили.

Все, что было потом, Сергей и хотел бы забыть, да не мог. Много лет спустя эти воспоминания преследовали его и в Москве, и в Париже, и в Нью-Йорке, и в других уголках Земли, куда забрасывала его служба. Он вспоминал, как с тяжелой грацией носорогов разворачивались БМП во дворе, по дороге сокрушая в щепки тонкие глинобитные стены, подъезжали вплотную, почти упирались обрезами выхлопных труб в темнеющие провалы – входы в кариз. Как газовали на холостом ходу, посылая в подземелье, где укрылись пировавшие на свадьбе, ядовитый выхлоп. Как томительно тянулись секунды…

И этот крик ему тоже не забыть никогда. Переходящий в вой стон – с той стороны жизни, из глубины подземного хода.

Странная фигура выскочила, согнулась от короткой очереди в упор из ПКТ, почти порванная пополам. И еще один человек выполз, двигаясь вслепую, на четвереньках, чтобы немедленно получить свою автоматную очередь и затихнуть, свернувшись в тугой клубок на битых плитках. А больше не выходил никто. И стон становился все тише, пока не замер совсем.

Сергей подошел, словно во сне, в голубоватой грязной дымке полусгоревшего дизельного выхлопа, и носком ботинка перевернул этот человеческий обмылок на спину. Лицо его показалось Сергею знакомым. Он едва подавил готовый сорваться с губ крик – Автархан! Как он здесь оказался?! Сергей быстро нагнулся над тем, кого уложила первая автоматная очередь, и остолбенел – это был лейтенант Копылов, командир десантного батальона, в котором они с Автарханом служили в первые месяцы в Афганистане.

Значит, Автархан уговорил-таки лейтенанта быть его посаженным отцом на свадьбе – или как там это у них называется? Значит, добился-таки своего – женился на Фатиме. Выходит, это ее брат был полевым командиром, на которого они охотились? Как же так? Как все это могло произойти?

Потом мгновения бежали, словно взбесившись, и мало что отпечаталось отчетливо. Кто-то вытаскивал трупы из кариза, складывал их вдоль побеленной стены, считал. Из присутствовавших на свадьбе не выжил никто. Полевые командиры были уничтожены, а вместе с ними и гости, и родители невесты, и сама невеста, и жених, оказавшийся служащим Советской армии.

Капитан Сухоруков угрюмо курил, меряя шагами разнесенный в щепки двор. Должно быть, соображал, какая разборка ему теперь предстоит. Как объяснить начальству гибель двух советских военнослужащих, которые никак присутствовать на операции не могли? А Сергей, не в силах подняться с земли, все смотрел на скорчившегося на ступеньках мертвого Автархана. Остановившиеся глаза его, казалось, смотрели на брошенное у стены тоненькое тело молодой девушки. Будто бы и после смерти Автархан не мог отвести взгляд от лица жены, на которое только несколько часов назад получил право смотреть открыто.

В тот же вечер капитан Сухоруков объявил ему свое решение – ему пришло в голову поменять их с погибшим Копыловым местами: сделать так, чтобы погибшим числился Сергей Казанцев, служащий его спецгруппы, гибель которого была легко объяснима. Лейтенант Копылов же, которого в этом месте быть никак не должно, по документам якобы перейдет под подчинение Сухорукова и отправится в спецшколу ГРУ, в Союз.

И после некоторых нехитрых комбинаций старший сержант Сергей Казанцев был признан попавшим в число «безвозвратных потерь на операции» и отправился на Родину в виде груза-200, в запаянном цинковом гробу. Собственно, дома, в Волгограде, его и не ждал никто – мать умерла три года назад, а папаша пил по-черному и, вероятно, не заметил бы подмены, даже если бы труп его якобы сына привезли в открытом гробу.

А вот лейтенант Иван Копылов, который на операции никак погибнуть не мог, неожиданно для всех сослуживцев в тот день не вернулся на базу, а получил перевод в спецгруппу Сухорукова. Разумеется, поменяв фотографию на военном билете. С этого момента его никто из прежних знакомых не видел. Никогда.

На Тверской было многолюдно, со стороны Красной площади доносились хриплые крики в мегафон:

– Дорогие москвичи и гости столицы, приглашаем вас на увлекательную экскурсию…

Иван пошел вниз по улице к подземному переходу. В высоких стеклах витрин магазинов плавились осколки апрельского солнца. Дина зачем-то семенила за ним.

– Ты чего ушел из бара? – пристала она.

– «Тынц-тынц-тынц» это достало, в ушах звенит, – объяснил он.

– Ты что, вообще не любишь музыку? – хмыкнула она, спускаясь за ним по ступенькам в переход.

Он обратил внимание, что на ногах у нее смешные полосатые гольфы. Черт возьми, вот прицепилась!

– Люблю. Только не такую. Джаз, например.

– Пфе-е, старперские песенки, – скривилась она. Потом засмеялась: – Вообще-то это я тебя нарочно троллю. Я тоже люблю джаз. Даже одно время пела в джазовом ансамбле. Не веришь? Смотри!

Она метнулась к стене подземного перехода, встала, как обычно стоят уличные попрошайки, и вдруг запела сильным, резким, мгновенно разнесшимся по всему подземному коридору голосом:

– Summertime and the living is easy…

Прохожие оборачивались на них, кто-то хмурился, кто-то недоуменно покачивал головой. Он грубо дернул ее за рукав:

– Перестань! Что ты паясничаешь?

– А что? Не понравилось, как я пою? – невинно спросила она.

– Хорошо поешь, – подтвердил он. – Голос сильный.

– Вот! – торжествующе заключила она. – У меня много разных талантов. Только мозгов нет, поэтому я ими, талантами, не умею пользоваться.

Они вышли из перехода на другой стороне Тверской. Иван свернул на Моховую. Дина скорчила рожу стоявшему у дверей «Националя» швейцару в ливрее с золотыми пуговицами.

– А куда мы идем? – Она догнала Ивана и уцепилась за его рукав.

– Я иду по своим делам. А куда ты идешь – я не знаю. – Он аккуратно отцепил ее пальцы от своей куртки. – Если хочешь, возвращайся в бар, может, найдешь там какую-нибудь компанию.

– Ну не-ет, – обиженно прогудела она. – Мне там одной скучно, а с тобой – интересно, ты мне понравился. К тому же ты забыл, у меня с баблосом напряги.

– Ты, может, рассчитываешь до такой степени меня достать, чтобы я заплатил тебе, лишь бы ты отвязалась? – раздраженно бросил он.

– Ну, можно и так, – нимало не смущаясь, ответила она. – И много ты заплатишь?

Он порылся в кошельке, протянул ей две стодолларовые купюры:

– Этого тебе хватит?

– Ого-о… – протянула она, засовывая деньги куда-то в недра своих бесформенных одеяний. – А ты, оказывается, богатый! Откуда у тебя столько бабла?

– Украл, – буркнул Иван.

– Я так и думала, – с готовностью кивнула она. – Ну ладно, раз я так тебя бешу, тогда пока. Будь здоров!

Она развернулась и пошла по Моховой в сторону Тверской.

На противоположной стороне улицы шелестел, подернутый зеленоватой дымкой еще не распустившихся листьев, Александровский сад. Позади темнели кремлевские стены. Фонтаны на Манежной площади взрывались тысячами радужных брызг. Город – нарядный, веселый, только что пробудившийся из-под тяжелого насморочного влажного сна московской зимы, – казалось, купался в солнечных лучах. Ему же после ухода Дины шумные улицы показались вдруг до странности тихими и пустынными.

«Чего я озлился на девчонку? – подумал он. – У меня ведь нет никаких дел на сегодня».

Дину он догнал почти сразу. Она и не думала уходить – сидела на каменной тумбе у ограды старого здания МГУ и облизывала мороженое. Наверно, начала уже тратить полученные от него деньги.

Иван подошел к ней, остановился, глядя на девчонку сверху вниз. Она вскинула на него веселые пронзительно-синие, искрящиеся солнечными брызгами глаза.

– Извини, если я повел себя грубо, – скупо сказал он. – Твоя компания меня не раздражает.

– Что, денег пожалел, что ли? – хихикнула она.

– Нет, деньги можешь оставить себе.

– И оставлю, что ты думаешь? Я не щепетильная. Ну что, мир-дружба-жвачка?

Она протянула ему тоненькую, покрытую замысловатым узором лапку, поднялась с тумбы и весело зашагала рядом. Они свернули на Воздвиженку, прошли мимо особняка Морозова – в замысловатых арках и витых колоннах, башенках, украшенных каменными кружевами и ракушками. Дина что-то увлеченно рассказывала, вскакивала на ступеньки особняков, разыгрывала свои истории в лицах, принимала смешные позы. Он думал, что давно уже не было у него такого ощущения легкости и свободы – просто гулять по весенним улицам со случайной знакомой, есть мороженое, смеяться, ни о чем не думать. Он убеждал себя, что это ошибочная легкость, что как раз сейчас ему следует быть настороже, максимально собранным и готовым ко всему. Что расслабиться можно будет завтра, после того как сойдет с самолета и затеряется в каменных джунглях Нью-Йорка, а сегодня он еще на крючке. Но то ли оттого, что решение было принято и обратной силы не имело, то ли от предвкушения этого завтрашнего освобождения после стольких лет кабалы его охватила странная эйфория, ощущение, что он может все и никто не в силах ему помешать.

Дина спрыгнула со ступенек морозовского особняка прямо ему под ноги, чуть толкнула в грудь. Он заметил, что рот ее выпачкан мороженым, сказал:

– Подожди-ка! – Протянул руку и стер пальцем сладко-молочный след у губ.

И девушка вдруг, резко дернувшись, прикусила белыми острыми зубами его палец и посмотрела прямо в зрачки – дразнила с этаким озорным бесстыдством. И он, оглушенный свалившейся на голову весной, солнцем, круговертью московских улиц, не удержался, взял ее за подбородок и поцеловал нежно-припухлые, не тронутые помадой губы. У них оказался вкус лесных ягод – терпкий, манящий. Дина прикрыла глаза, и он видел, как подрагивают в солнечной пыли ее ресницы, как бьется внизу у глаза короткая голубая жилка. Ее тонкие пальцы сжали его запястье, всем телом он ощутил ее юную, свежую, дразнящую близость.

Но уже через минуту он взял себя в руки и отпустил девушку.

– Ох! – Она открыла глаза, дотронулась кончиками пальцев до своих губ. – Впечатляет! Что же мы теперь будем делать? Поедем к тебе?

– Нет, – покачал головой Иван. – Ко мне мы не поедем. Доедим мороженое и разойдемся каждый в свою сторону. Вечером у меня самолет.

– Жа-аль, – протянула она. – Могло бы получиться интересно.

Они двинулись дальше, в сторону Арбата. Некоторое время неловко молчали.

– Все-таки кто же ты такой? – обернулась к нему Дина. – Вор-рецидивист? Подпольный олигарх?

– Фантазии у тебя все какие-то криминальные, – засмеялся он. – Я… ну, скажем… писатель.

– Ну да, как же, – захохотала она. – Ты хоть одного писателя видел близко? Они все мерзкие, старые, жирные и с перхотью на плечах!

– А ты, я смотрю, имеешь большой опыт общения с писателями?

– Еще бы! Я в 15 лет занималась в литературной студии, нас там приходили натаскивать всякие мэтры. Буээээ…

– Если ты сама занималась в литературной студии, чего же до сих пор не стала старой, жирной и с перхотью? – подколол он.

– Ну, я-то другое дело, – возразила она. – Я была не писатель, а поэт. Стихи писала. Хочешь, прочту?

Она остановилась посреди улицы, закинула голову вверх – белое высокое горло дрогнуло, будто она сделала глоток воды, и продекламировала:

А я хочу в Париж, где пахнет по бульварам Абсентовой тоской чахоточной зари!

Иван расхохотался.

– Чё, скажешь, плохие стихи? – взвилась Дина.

– Ты была когда-нибудь в Париже? – спросил он.

– Нет, а ты? Что, там чем-нибудь другим пахнет?

– Бензином, потом, толпой, – пожал плечами он. – Как и везде.

Он вспомнил, как душно было в аэропорту Шарля де Голля в Париже много лет назад, когда он, старший лейтенант ГРУ, прилетел в Париж, чтобы выполнить свое первое самостоятельное задание после окончания обучения. В теории он был уже опытным специалистом, в спецшколе ГРУ и тренировочном лагере Подолье его учили всему – устанавливать слежку, вербовать агентов, уходить от погони, стрелять, драться.

Он, носивший теперь имя Иван Копылов, попал в лагерь в 1992 году. Обучением тогда руководил полковник Николай Владимирович Белов. В лагере в его жизнь вошли и изнуряющие тренировки, и марш-броски, и занятия по тактике боя. Нужно было научиться освобождать заложников, отбивать нападение. Иван старался стать одним из лучших учеников. Ему понравилась бесконечная игра со смертью – по правилам, которые он сам мог определять. Возможно, потому, что где-то там, глубоко в его сознании, все еще жил его армейский друг Автархан, так глупо влюбившийся, мечтавший жениться на прекрасной восточной красавице и погибший по случайности прямо в день своей свадьбы. Для себя он решил, что с ним такой случайности произойти не должно никогда. Лучше он будет в числе тех, кто задает правила игры, чем в бесконечном списке «безвозвратных потерь на операции».

Теперь обучение окончилось, за плечами остались многочасовые тренировки – и ему было поручено первое самостоятельное задание. Можно сказать – выпускной экзамен.

То лето выдалось необычно жарким для Парижа. Впрочем, старший лейтенант Иван Копылов не знал, каким оно обычно бывает во Франции. Он оказался за границей впервые. Не считать же заграничной поездкой его службу в Афганистане?

Незнание местных нравов несколько осложняло выполнение его задания: человек, которого ему предстояло найти, объехал всю Европу и блестяще говорил по-французски. Он хорошо помнил этого человека, капитана Сухорукова – бывшего его командира в Афганистане. Теперь, удрав из России, Сухоруков сменил имя и растворился в переплетении кривых и узких улочек старого Парижа.

Он не знал, почему Сухоруков решил «соскочить», известно было только, что с собой он унес бесценные досье на свои арабские контакты. Ясно, что от такого финта гэрэушники просто озверели. Иван вспомнил, как его инструктировали перед поездкой. Два человека, один в мешковатом коричневом костюме-тройке, незнакомый, а второй – руководитель лагеря Подолье Николай Владимирович Белов, беседовали скорее друг с другом, а он молча стоял рядом.

– Итак, что там с этим твоим капитаном? Нервы не выдержали? – спросил мужик в мешковатом костюме.

– Случается такое. Бывает и с более крепкими людьми. – Белов пытался создать видимость объективной оценки событий.

– Н-да, Николай Владимирович, обосрались мы с ним по полной. Одна подробность в этом деле и вовсе неприятная. Пропали материалы на тех, кого он вербовал, – агентурные дела, досье и прочее. Ты понимаешь, к чему это ведет?

– Но ведь за последнее время никто из фигурантов его списка не провалился? То есть никого он не сдал пока?

– Вот именно, пока… Надоел, значит, ему наш бардак, и решил он, что не обязан служить стране, которой и присягу-то не давал. Оно, может, и понятно. Только вот нам еще работать с людьми – в Европе. И эта история может стать для них очень дурным примером. Давай решать, Белов, друг ты мой ситный, давай решать.

Незнакомец в костюме и Белов показательно нахмурились, пожевали губами, похмыкали. И по излишнему драматизму их лиц, по слишком уж наигранным скорбным вздохам Иван понял вдруг, что весь этот разговор – просто спектакль для единственного зрителя – для него, старшего лейтенанта Копылова. Все они решили уже. По крайней мере, вон тот, в костюме, точно решил. А Белова никто и спрашивать не станет. Он и Копылов будут лишь исполнять это решение. Теперь это его работа.

Вот так он и оказался в аэропорту Шарля де Голля, где не работали сейчас кондиционеры, и было очень душно, и очередь двигалась невыносимо медленно. А у него в кармане лежал эстонский паспорт на имя Райво Рюхта. На исполнение задания ему дали неделю. Это была его первая самостоятельная работа, согласно вводной он не мог контактировать с сотрудниками посольства и резидентурой ГРУ в Париже. По существу, это был его выпускной экзамен – после двух лет обучения в этом самом широко известном в узких кругах учебном заведении. Найти и обезвредить предателя, беглеца, его бывшего командира Константина Сухорукова.

Вычислить Сухорукова удалось на четвертый день: в Париже он жил под именем Доминик Дюваль. И банк, в котором он хранил свои деньги, назывался BNP Paribas. А кафе, где месье Дюваль завтракал своим непременным рогаликом с кофе, просматривая утренние газеты, было прямо напротив отделения банка – на набережной Сены.

Входя в тихое, освещенное утренним солнцем кафе, Иван был доволен собой. Молоток! За четыре дня, не зная города, нашел беглеца. А все оттого, что у Ивана были превосходные учителя, и первым из них был как раз капитан Главного разведывательного управления Константин Сухоруков. Спасибо за науку, товарищ капитан. Не взыщите – ничего личного, просто служба!

Вдыхая кисловатый аромат свежевыпеченных булочек, Иван улыбался. Сухоруков его так и учил когда-то – всегда улыбайся, даже тому, кого ты хочешь убрать, ему как раз особенно искренне. Иван увидел мсье Дюваля за дальним столиком, у окна. Подошел, присел рядом, продолжая улыбаться – широко и открыто. И месье Дюваль улыбнулся в ответ – своей волчьей, острой улыбкой.

О чем они говорили, Иван не докладывал никому. Вот только после этого мирного утреннего разговора в кафе на набережной Сены мсье Дюваль свалился под поезд на ближайшей станции метро. Не повезло. Это бывает.

Дело перебежчика Сухорукова Константина Александровича, бывшего капитана Советской армии, было закрыто и сдано в архив на вечное хранение. А старший лейтенант Иван Копылов успешно выполнил задание, получил повышение по службе и личную благодарность своего начальника, Николая Владимировича Белова, теперь уже генерала.

– Гроза будет, – Дина задрала голову и указала пальцем на наползавшую с юга темную тяжелую тучу. – Первая весенняя гроза. Я слышала, если промокнуть под первой грозой в году – весь год будет счастливым.

– Если промокнуть под грозой – первой или последней – схватишь насморк, только и всего, – возразил Иван.

– Ты не суеверный? – спросила она.

– Очень суеверный. Но у меня свои суеверия, а не народные приметы.

На Арбате была толкотня. Группа японских туристов, все как один с фотоаппаратами, висевшими на груди, перебегали от дома к дому, поминутно щелкая вспышками. Компания подростков, расположившись прямо на брусчатке, завывала что-то под гитару. Рядом ходила девчонка с длинными спутанными волосами, со шляпой в руках и клянчила у прохожих деньги.

– Ты тоже так развлекалась в детстве? – он кивнул на надрывавшихся подростков.

– Я? Нет, – засмеялась Дина. – В пятнадцать у меня как раз с деньгами проблем не было. Мой первый парень был карманник. Нет, правда, знаешь какие у него были руки – такие чуткие, тонкие, он у любого лоха мог вытащить лопатник, так что тот даже и не почувствовал бы. Особенно если в толчее, где-нибудь в метро. С тех пор я всегда обращаю внимание на руки мужчины – такой пунктик. У тебя, кстати, красивые руки!

– Что-то у тебя одно с другим не стыкуется – то литературная студия, то джазовый ансамбль, то парень-карманник, – заметил Иван. – Ты уж придумай себе какую-нибудь одну биографию.

– Зачем это? Так интересней, – заявила она. – Ну, считай, что про студию я наврала. Или про карманника, как тебе больше нравится. А ты, между прочим, вообще ничего о себе до сих пор не рассказал.

– Не имею такой привычки, – пожал плечами он.

– Да ладно нагонять загадочности, – фыркнула она. – У всех у вас одна страшная тайна – жена и дети. А строите из себя Джеймсов Бондов.

– Я не женат, – возразил он. – И никогда не был.

– Да ладно! – не поверила она. – А почему тогда мы не пошли к тебе?

– Ты думаешь, жена – единственная причина, чтобы не приглашать незнакомую девушку домой? – хмыкнул он.

– Ну а что еще? – дернула плечами Дина. – Не, ну, может, конечно, ты педик, но что-то не похож!

В этот момент над их головами глухо грохнуло. Гром заворочался тяжело и хрипло. Фиолетовая туча выползла из-за театра Вахтангова, зацепилась за край крыши. Дождь хлынул сразу стеной, словно от разрыва грома у тучи лопнуло брюхо. Прохожие кинулись врассыпную, защелкали, раскрываясь, разноцветные парашюты зонтов. Пробежал подросток, держа над головой на вытянутых руках скейтборд. Японские туристы, гомоня, забились под уже просевший под весом набравшейся воды тент летнего кафе.

Дина взвизгнула, ухватила Ивана за локоть и потащила куда-то в сторону. Забежав за угол, они оказались в каком-то внутреннем дворе, взбежали по ступенькам под небольшой козырек подъезда. Слева и справа висели почти сплошные стены воды. Динкина трикотажная хламида вымокла и облепила тело, с прядей волос стекали прозрачные струйки. Пользуясь теснотой их убежища, она обхватила Ивана за плечи, повисла на нем, смеясь и играя синими глазами, влепилась мокрыми губами в шею. И он, забыв о благоразумии, сбив дыхание, жадно шарил руками под ее промокшими тряпками, мял ладонями ее скользкое и холодное, как у русалки, тело, кусал пахнувшие лесными ягодами губы.

«К черту все! – пронеслось в голове. – Завтра меня здесь не будет, никто никогда не узнает, что я засветил хату перед посторонней. Чего я боюсь? Что эта девчонка, похмельная бродяжка, которую я подцепил в уличном баре, окажется стукачкой? Агентом парагвайской разведки? Смешно!»

– Ладно, идем! – решился он. – У меня здесь квартира недалеко.

– Идем? – переспросила Дина, оторвавшись от него. – Не идем – бежим!

Натянув на головы куртки, они бросились под нещадно лупившие струи дождя.

Гулко хлопнула дверь старинного дома, отделяя их от взбесившейся стихии. Пахнуло холодным камнем. В старом лифте с решетчатой дверью он уже сдирал с нее куртку, трогал, мял, щупал юное упругое тело. Такую девку подарила ему Москва на прощание – кружащая голову взрывоопасная смесь нахальства и беспомощности, напускной грубости и пронизывающей нежности.

Они вломились в квартиру, спотыкаясь, не в силах разлепиться. Торопливо высвобождаясь из одежды, она успевала еще крутить головой по сторонам.

– Ты и правда здесь живешь? – спросила, и зубы их столкнулись.

– Правда…

– Ну, ты настоящий шпион – такая пустая хата…

– Да, я настоящий шпион… Иди сюда…

Потом она утащилась в душ, на ходу подбирая брошенные на полу вещи. А он лежал на кровати, курил, поставив пепельницу на живот, и думал – какое захватывающее получилось прощание с Родиной. Собирался всего лишь в последний раз прогуляться по Москве – вряд ли когда-нибудь ему удастся побывать здесь снова.

Решение порвать со всем, выскочить из системы, которой ты нужен лишь до тех пор, пока стоишь ровно на своем месте и безукоризненно выполняешь свои функции, зрело в нем давно. Он прекрасно понимал, что незаменимых у нас, как известно, нет. Разболтаешься, сотрешься от времени – и система, не задумываясь, выбросит старый винтик и заменит на новый. Так было с его старым командиром капитаном Сухоруковым. Так было сотни раз, когда он получал задание выследить кого-то – безымянную деталь одного большого механизма, вздумавшую претендовать на собственную, отдельную от системы жизнь, – найти, обезвредить. Он объездил полмира, охотясь за этими винтиками, он несколько лет обучал новые винтики в том же лагере Подолье, который прошел когда-то сам. Он чудовищно устал от всего. Ему сорок пять лет, у него никогда не было дома, семьи, друзей.

Он знал, что бывших разведчиков не бывает, что просто так прийти к начальству и сказать: «Я устал, подпишите заявление на увольнение» – немыслимо. Как это говорят в шпионских фильмах – он слишком много знал?

Но и бежать лишь бы куда, понадеявшись на авось, как в свое время Сухоруков, было глупо. Найдут. Он сам не раз находил таких «беглецов». Тогда он понял, что главное, от чего зависит исход всего мероприятия, – это деньги, как и всегда. Затеряться где-то на огромном земном шаре, имея в кармане пару миллионов американских долларов, куда проще, чем не имея ни шиша. Шанс, что тебя не вычислят, а если и вычислят, не захотят докладывать наверх, – гораздо выше.

Он подошел к делу с толком, спланировал все как следует. Повезло, что именно ему когда-то доверили открывать счета в иностранных банках – Евробанке и Банко Насьональ Де Ливорно, – предназначенных для оплаты резидентуры в Западной Европе. Все деньги на этих счетах принадлежали ГРУ, огромные деньги – около шести миллионов новых франков в Евробанке и двести семьдесят миллионов лир в Банко Насьональ Де Ливорно. С каждого счета он снял ровно по 5 % – так сказать, отчислил свои проценты за услуги – и перевел на свой собственный засекреченный счет. Получилось около полутора миллионов американских долларов. Этого должно было хватить. Вечером у него самолет – вылет на задание. Никто, конечно, и не предполагает, что в месте стыковочного рейса он сядет не на тот рейс, куда забронировало ему билеты начальство, а на другой – билеты на который раздобыл сам.

И никто никогда не найдет его с этими огромными деньгами. Придется снова генералу Белову рвать остатки седых волос с проплешины и сетовать на предателей-сволочей, всегда готовых обставить бравое руководство.

Он еще немного поездит по свету, чтобы замести следы, а потом осядет где-нибудь в глубинке, в каком-нибудь южном штате США, будет разводить персики, заведет себе смешливую молоденькую подружку – вроде этой девчонки, что плещется сейчас в душе, и мирно проживет остаток дней, насасываясь виски и любуясь оранжевым закатом над красной землей.

Докурив, он поставил пепельницу на пол, перевернулся на живот. Накатывала легкая дрема, но спать было нельзя – нужно было еще выпроводить девчонку, подчистить «хвосты» и собраться:, до самолета оставалось несколько часов. Он услышал, как в душе перестала бежать вода, как прошелестели по полу легкие шаги босых ступней, сладко потянулся, предвкушая, как коснутся сейчас спины ее тонкие ловкие пальцы.

Дина подошла, опустилась рядом с ним на край кровати, обняла одной рукой. Что-то остро кольнуло его в шею, он дернулся, хотел перевернуться, отбросить девчонку, но уже не мог – мышцы мгновенно парализовало, грудную клетку сдавила тяжесть. Он попытался жадно глотнуть воздух, перед глазами замелькали штрихи, как помехи в видеосвязи, в ушах загудело. «Глупо… Как глупо…» – успел еще подумать он, обмяк и затих.

Дина выдернула из шеи Ивана шприц, поднялась на ноги, неторопливо оделась. Затем оглядела пустую, безликую, ничего не говорившую о хозяине комнату, пошарила по полкам шкафа, посмотрела под кроватью и, наконец, извлекла ноутбук из брошенного в углу рюкзака.

Включила компьютер, быстро пробежалась по клавиатуре, пощелкала мышкой, нашла нужную информацию, удовлетворенно кивнула. Затем, отложив ноутбук, вернулась к кровати, взяла тяжелую крупную руку Ивана, пощупала запястье – пульса не было.

Пошарив рукой в складках своей хламидоподобной бесформенной юбки, она извлекла мобильник, набрала единственный сохраненный в памяти номер, быстро сказала:

– Старший лейтенант Соловьева на связи, соедините с генералом. – И, дождавшись ответа генерала Белова, отрапортовала: – Здравия желаю, товарищ генерал, Соловьева докладывает. Объект обезврежен.

– Давай без церемоний, по существу, – отозвался в трубке голос Николая Владимировича.

– Все прошло по плану, товарищ генерал. Ноутбук у меня, там вся информация. Нужно будет покопаться пару дней, и мы сможем добыть номера всех лицевых счетов и вернуть деньги.

– Молодец, Соловьева, объявляю тебе благодарность, – проговорил генерал. – Считай, капитанские погоны заработала. Высылаю группу зачистки.

Дина отключила телефон, прошла по комнате, машинально набросив плед на растянувшееся на кровати обнаженное мужское тело, посмотрела в окно.

Гроза уже закончилась, снова било яркое апрельское солнце. За стеклом топорщились, сверкая дождевыми каплями, зигзаги арбатских крыш. Внизу, во дворе, гоняли мальчишки, отчаянно паля друг в друга из пластмассовых автоматов.

 

Двадцать четыре часа

По старинному зданию Московского драматического театра заливисто прокатился звонок.

Он звенел над зрительным залом, дребезжал над толкавшейся в буфете толпой, донесся до куривших в антракте у входа, пробежал по белым мраморным лестницам.

Посетители начали стекаться в зал. Молоденькая учительница в очках, с выбившимися из пучка на затылке легкими пушистыми прядями порхала вокруг своих восьмиклассников. Голубые рукава ее нарядной блузки взлетали, как крылья стрекозы. Тяжело протопал краснолицый толстяк и, кряхтя, удобно устроился на заднем ряду. Он привел на спектакль жену-театралку, сам же намеревался честно проспать все второе действие, как только что продремал первое. Протиснулась между рядов кресел молодая пара, чинно прошествовали на свои места отглаженные, накрахмаленные по случаю культурного мероприятия старик и старушка. В центре зала расселась по своим местам группа бывших советских граждан, а ныне – обладателей светлo-голубых «израильских паспортов, приехавших с «исторической родины на доисторическую» как туристы, чтобы полечиться от ностальгии. Прямо за школьниками села на свое место молодая женщина в черном костюме с коротко остриженными светло-пепельными волосами.

В зале стало темно, грянул оркестр, занавес медленно разошелся в стороны, и на сцене осветилась разноцветными огнями ветхая повозка, которую тянули две одетые в пестрые лоскутные платья женщины и священник в сутане. Началось второе действие модной в этом сезоне постановки брехтовской «Мамаши Кураж».

– Лаврухина, Лаврухина, – зашипел подросток в зеленой толстовке, толкая одноклассницу в плечо. – Дай «Сникерс» откусить.

– Да отстань ты! – огрызнулась девчонка. – Дай спектакль посмотреть.

Блондинка, сидевшая позади школьников, поморщилась и в который раз за этот вечер посетовала про себя, что ей продали билет именно на это место. В первый раз за несколько лет она выбралась в театр, и – на тебе, вместо представления приходится наблюдать эти брачные игры на площадке молодняка.

Оркестр заиграл развеселую удалую мелодию, и мамаша Кураж пустилась в пляс. Выбеленное клоунское лицо, глаза, подведенные розовым и лиловым, цветной костюм с нашитыми гигантскими грудями. Лихо заливалась скрипка, бухал барабан.

– Лаврухина, гля, как у нее сиськи трясутся! – не унимался школьник.

– Ой, Гриша, тебе лишь бы сиськи, – скривилась девочка.

Блондинка, ее звали Лаймой, наклонилась к мальчику и с дружелюбной улыбкой прошептала ему на ухо:

– Гриша, веди себя тише, пожалуйста! А то я с тобой такое сделаю, что тебя никогда уже больше сиськи интересовать не будут.

Учительница принялась возмущенно отчитывать своих подопечных:

– Тихо! Логинов, угомонись! Настя, не разговаривай! Как вы себя ведете? Вы думаете, это комедия, фарс? Это серьезная пьеса, она рассказывает об ужасах войны, вы должны прочувствовать атмосферу.

– Да я уж прочувствовал. Ща обделаюсь от страха, – фыркнул Логинов.

Восьмиклассники радостно заржали. Крахмальная старуха поджала губы. Толстяк в заднем ряду захрапел. Оркестр заливался в ухарской балаганной пляске. Актер, игравший мамашу Кураж, запел козлиным тенорком:

Кому в войне не хватит воли, Тому победы не видать. Коль торговать, не все равно ли, Свинцом иль сыром торговать?

Вокруг Кураж закружились в бешеном адском хороводе солдаты, разодетые в буффонные костюмы; мелькали камуфляжные штаны, расшитые красными и синими помпонами; тельняшки, старомодные сюртуки; современные бескозырки и пилотки, блестящие пожарные каски. Все завертелось в бесконечной карусели, и зрители, невольно заразившись сумасшедшим гибельным азартом, заревели, затопали в такт. И когда священник, неловко притоптывая, бухнулся на шпагат, хохот пронесся по рядам, и веселье в зале достигло апогея.

Внезапно боковые двери и дверь центрального прохода одновременно с шумом распахнулись, и зал прорезали лучи света от мощных фонарей. Поначалу зрители недовольно зашикали. Но человек, вошедший через боковой вход, нисколько не смущаясь, решительно пошел к сцене и принялся подниматься по ступеням. Голоса стихли, люди решили, что его появление – это часть спектакля, интересная находка режиссера.

Мужчина, поднявшийся сейчас на сцену, был одет в мешковатый, странно смотрящийся среди яркого тряпья персонажей пьесы серый комбинезон с крупной надписью «МОСГАЗ». На ногах у него были тяжелые прыжковые ботинки, а лицо закрывала черная лыжная маска с прорезями для глаз и рта. На правом плече небрежно висел небольшой автомат – и ушлый Логинов немедленно подумал, что здесь явная неувязка: ствол был козырный, «Хекклер-Кох». Остальные зрители невольно замерли, ожидая нового поворота пьесы.

Мамаша Кураж неожиданно оборвала пение, сбилась, замолчала. Глухонемая Катрин, секунду назад выкидывавшая коленца бешеного танца, остановилась. Замерли солдаты. Только музыка продолжала шуметь, завывать и веселиться.

В зале нерешительно замигал, разгораясь, свет. По залу пронесся ропот, детский голос звонко выкрикнул:

– Мам, а это кто?

– Пошли отсюда! – рявкнул неизвестный на актеров. Голос звучал хрипло, слышался сильный кавказский акцент. – Валите в зал, суки!

Человек прибавил несколько ругательств на незнакомом языке. Но его слова перекрыл оркестр, и многие в зале все еще полагали, что спектакль идет своим чередом. Ошеломленные актеры медлили в нерешительности. Тогда мужчина прикрикнул:

– Валите в зал, на хрен, я сказал! – и пустил очередь из автомата в потолок.

Оркестр нестройно взревел и замолчал, лишь хрипло завыла одинокая скрипка, но через несколько секунд звук оборвался. Актер, игравший мамашу Кураж, неловко пятясь, запутался в карнавальных юбках и кубарем полетел по ступенькам вниз. Восьмиклассник Гриша Логинов захихикал. Следом за Кураж, озираясь на автоматчика, толкаясь и давя друг друга, рванули вниз по леcтнице и другие актеры.

Крахмальная старушка поднялась со своего места, захлопала сухонькими ладошками и звонко выкрикнула:

– Браво!

Наверное, решила показать, что понимает современное искусство. Сжав в руках тощий букет гвоздичек, старушка засеменила к сцене.

– Пошла на фиг, старая ведьма! – прорычал автоматчик.

Старушка продолжала двигаться к нему, и человек на сцене снова поднял автомат и всадил в древнюю театралку короткую очередь. Три пули вошли в украшенную пронафталиненным кружевом плоскую грудь. Коротко всхлипнув и нелепо всплеснув руками, она боком стекла на дерматиновые кресла первого ряда. Сидевшие там зашлись криком, вжались в кресла, втянули головы в плечи – поняли, что с ними не шутят.

– Зина! Зина! – посиневшими губами запричитал старик с аккуратной седой бородкой и, вскочив, кинулся к своей упавшей жене.

И тут окончательно стало ясно, что происходящее в этом зале просто не может укладываться в рамки спектакля. Зрители завизжали, закричали, кто-то бросился к дверям, оказавшимся запертыми, кто-то в страхе повалился на пол между креслами.

– Сидеть! По местам! – громко рявкнул неизвестный в маске. – Не двигаться, свиньи! – И пустил еще несколько очередей поверх голов.

– Мама, мне страшно, – заревел детский голос. – Пойдем отсюда, я в туалет хочу…

Восьмиклассники испуганно загалдели, повскакали со своих мест. Лайма, побледневшая, собранная, дотянулась до воротника Логинова, силой заставила его сесть на место.

– Оставайтесь на местах, – коротко скомандовала она. – Не провоцируйте их.

Настя Лаврухина испуганно оглянулась на нее и, повинуясь повелительной интонации, села на свое место. За ней опустились в кресла остальные школьники.

Вот теперь все двери, ведущие в фойе, распахнулись одновременно. В дверных проемах встали мрачные фигуры с автоматами, в лыжных черных вязаных шапочках и мешковатых комбинезонах. А мимо них уверенно проходили в зал женщины в черных хиджабах, поверх которых были надеты широкие брезентовые пояса с раздутыми длинными карманами. Женщины совершенно одинаковыми жестами держали руки на маленьких пультах, от которых отходили провода, скрывающиеся в поясах. За ними в зал вошел еще один человек в таком же комбинезоне и молча поднялся на сцену.

Женщины – словно страшные черные тени, явившиеся из ночного кошмара, – двигаясь плавно, как в замедленном кино, заняли свободные кресла, при этом все они по-прежнему не выпускали из рук крохотных пультиков с отходящими от них проводками. Зрители, оказавшиеся поблизости, стремились отсесть подальше, отгородиться от этих зловещих черных фигур. Но женщины их останавливали:

– На место! Хотите умереть раньше всех?

Из-за кулис показалось еще несколько человек с автоматами и в таких же мешковатых комбинезонах и лыжных шапочках. По-видимому, они поднялись по внутренней винтовой лестнице из помещения буфета. Вот эти люди выглядели несколько иначе: они и двигались как-то более ловко, автоматы в их руках определенно смотрелись более уместно. Эти фигуры выстроились у края сцены, а еще двое таких же заняли позицию на мостике над сценой, нацелив стволы автоматов на зрительный зал. Самое страшное в этих фигурах, безмолвно глядящих на зрителей, было даже не отверстия автоматных стволов, откуда сквозило близкой смертью, страшнее всего были их глаза. И глаза женщин, в которых стояла обреченная, последняя решимость. Они не боялись смерти, эти люди. Они для того и пришли сюда: умирать.

Седеющий мужчина в старомодном полосатом свитере неуклюже побежал к выходу и попытался выскочить в фойе, но немедленно получил удар прикладом в челюсть и со стоном рухнул на пол.

Шум в зрительном зале постепенно стих. Слышны были только отдельные выкрики и редкие судорожные всхлипывания.

Вот теперь на середину сцены вышел высокий и стройный человек, из-под маски которого виднелась аккуратно подстриженная каштановая, с легкой проседью, бородка. Его автомат свободно висел на длинном брезентовом ремне, словно обыкновенная сумка. Под его тяжелым и каким-то отчаянно-веселым взглядом шум в зале постепенно утих. Он поднял ладонь и, выдержав короткую паузу, начал говорить отчетливо и громко, делая ударение почти на каждом слове:

– Всем оставаться на своих местах. Никому не двигаться, из зала без нашего разрешения не выходить – если понадобится в туалет, поднять руку: мы проводим. Здание театра захвачено, зал заминирован. Вы будете немедленно уничтожены, если ваше правительство предпримет штурм здания. Мы начнем вас расстреливать, по одному каждые пятнадцать минут, если через сорок восемь часов наши требования не будут приняты.

Говорящий повернулся и ушел за сцену. В зале повисла тяжелая и вязкая тишина. Толстяк в заднем ряду начал хватать ртом воздух, хлопая себя ладонями по щекам. Две девчонки-школьницы, не в силах подняться, замерли за спинками кресел, куда рухнули после первых же выстрелов.

– Наталья Петровна, нас убьют? Убьют, да? – повторял побелевшими губами Гриша Логинов.

Учительница с белыми нелепыми кудряшками нервно ответила:

– Глупости, Логинов! Успокойся и не вертись! – И вдруг тоненько, на одной ноте, завыла.

– Гриша, – шепотом выговорила Настя. – Гриша, что же будет?

И Логинов, стараясь держаться мужественно и небрежно, обхватил ее плечи:

– Ну-ну, что ты раскисла? Все нормально будет, нас выпустят, мы же эти… как его… несовершеннолетние.

– Это вряд ли, – негромко произнесла за их спиной Лайма. – У них, – она коротко махнула рукой в сторону сцены, – взрослыми считаются все, кто старше двенадцати лет.

– А вы откуда знаете? – повернувшись к ней, истерично зашипела учительница. – Может, вы одна из них?

– Нет, я не одна из них. Но мне приходилось сталкиваться с боевиками… по работе, – коротко ответила Лайма. – Поэтому я хорошо представляю себе их логику. Пожалуйста, возьмите себя в руки, думайте сейчас прежде всего о детях, которые вам доверяют. Постарайтесь, чтобы никто не шумел, не дергался, не привлекал к себе внимания. И наберитесь сил, возможно, нам придется просидеть здесь долго.

Учительница мелко закивала. Кажется, спокойный тон и уверенный голос Лаймы немного ободрили ее. А может быть, ей стало легче оттого, что рядом оказался человек опытный, который знает, что делать в подобных ситуациях.

Молодой парень в темном костюме и ярком дорогом галстуке через несколько рядов от них рывком поднялся с кресла, сделал несколько шагов и повалился в проход, забился в конвульсиях, изо рта пошла пена. Девушка, пришедшая вместе с ним, бросилась к нему.

– Сидеть! – выкрикнул со сцены один из террористов.

– Он эпилептик! – отчаянно заголосила девушка. – Ему плохо, я должна помочь…

– На место! – громче рявкнул боевик и выпустил поверх головы девушки автоматную очередь.

С потолка посыпались куски штукатурки. В зале снова истерически закричали; девушка, зажимая ладонями рот, села обратно в свое кресло. К упавшему на пол парню, содрогавшемуся в конвульсиях, направился спрыгнувший со сцены плотный коренастый парень в комбинезоне с надписью «МОСГАЗ» и такой же, как у всех, сплошной черной вязаной лыжной шапочке. На ходу он очень ловко вытащил из гнезда на своем автомате короткий и толстый шомпол и, опустившись рядом с эпилептиком на колено, быстро и аккуратно вставил ему между сжимающихся в судороге челюстей палочку шомпола. Выпрямился и махнул спутнице припадочного – подойди.

Девушка опустилась рядом со своим другом на пол, положила его голову себе на колени и благодарно посмотрела на плотного террориста. А он уже отвернулся от нее и шагал на сцену, очень уверенно и неторопливо.

На протяжении всего этого эпизода в зале царила полнейшая тишина. Слышно было только, как судорожно икал краснолицый толстяк в заднем ряду.

* * *

Прошли почти сутки. В зале было тихо. Вытяжка не работала. Восьмиклассник Логинов, корчась, прижимал к губам пакет, его непрестанно рвало. Настя Лаврухина протянула ему бутылку, в которой плескалось на дне еще немного минералки. Парень помотал головой. Лайма наклонилась к детям, проговорила вполголоса:

– Поберегите воду! Не расходуйте зря.

Над трупом убитой старухи кружились неизвестно откуда появившиеся мухи, садясь прямо в приоткрытый рот.

Израильские туристы держались хорошо, должно быть, привыкли жить на военном положении и были обучены, как вести себя в подобных ситуациях. Толстяк дышал тяжело и поминутно оглядывался по сторонам, ловя воздух ртом, словно рыба, выброшенная из воды. Его жена, прикрыв глаза, беззвучно шептала молитвы. На всех в зале нашло какое-то отупение, первая паника прошла, оставалась теперь только чудовищная усталость и безнадежность.

Командир боевиков в натянутой на лицо черной маске объявлял в микрофон:

– Всем иностранцам отойти к центральному проходу, сесть, начиная с крайних правых мест! Держать паспорта, у кого есть, над головой! И тихо! Не орать!

Один из террористов, ходивший между рядов кресел и просматривавший документы заложников, подошел к командиру, тронул его за плечо.

– Да, что такое? – обернулся командир.

– Вот эти, – он махнул рукой в сторону сидевшей в десятом ряду группы темноволосых подростков в сопровождении кудрявой женщины и мужчины в очках, – из Израиля. Туристы. Организация у них какая-то – «Дети мира за Мир»… Что с ними делать?

– То же, что и с остальными иностранцами, – пожал плечами командир.

– Но это же жиды! – горячо возразил фанатик.

– И что? – равнодушно бросил командир. – Они ничем не отличаются от всех остальных нерусских. В зале должны остаться только русские, ясно?

Лайма невольно хмыкнула, увидев, как перекосилась длинная физиономия боевика. Маску парень давно снял, готовился принять смерть с открытым забралом, фанатичный идиот.

Она много их повидала, таких, когда впервые оказалась в Чечне во время первой кампании. Тогда никто почти не принимал ее всерьез – хрупкую юную девушку, в недавнем прошлом чемпионку Латвии по биатлону.

Никто не знал, какой стальной характер и амбиции скрываются за несерьезной ее внешностью.

Лайма с самого детства, еще когда смотрела шпионские кинокартины на первых появившихся в стране видеокассетах, решила стать спецагентом. Секретным сотрудником спецслужб вроде Джеймса Бонда. Действительность, конечно, внесла свои коррективы. Теперь, в возрасте тридцати семи лет, за ее плечами были учеба в Академии ФСБ, специальные тренировочные лагеря, участие в операциях в самых горячих точках мира. Сегодня, правда, она собиралась на время забыть о работе, просто пойти в театр, как делают в свой выходной день обыкновенные женщины. Но, видимо, такая уж у нее была планида – попадать в самое пекло даже в нерабочее время.

Теперь, сидя в захваченном зале, она старалась не терять времени зря, исподволь осматривала зал, запоминала все выходы, разрабатывала любую возможность отхода. Пока что никакого способа выйти из-под внимания захватчиков она не видела. Вот если начнется штурм… Конечно, в первую очередь она постарается вывести из зала как можно больше людей. Начнет с вот этих самых школьников, что так досаждали ей во время спектакля. А дальше уж как получится. Оставалось только надеяться, что и собственную жизнь ей удастся сохранить. Ведь у Лаймы были такие планы, и нелепая смерть в заминированной душегубке в них не входила.

Она пыталсь представить себе, как может действовать спецназ. Окно в женском туалете – это она заметила по профессиональной привычке, когда заходила помыть руки в антракте, – было замуровано кирпичом. Оставалось надеяться, что в мужском найдется какая-то лазейка для сотрудников спецслужб.

* * *

До определенного времени Лайма не могла знать, что надежда ее оправдалась. В мужском туалете второго этажа окно действительно было заслонено всего лишь асбестовым листом, и то до половины. Майор, руководивший операцией по освобождению заложников, рассчитал по плану здания, что от мужского туалета до входа в зрительный зал всего семь метров. Это окно было единственным шансом спецназовцев, и шансом этим стоило воспользоваться.

План штурма был разработан и утвержден. Через несколько минут из-за островерхого старинного здания театра всплыл вертолет с десантом, тут же по переулку рванулась, понеслась на прорыв пожарная машина. Через секунду выдвинутой вперед лестницей было выбито окно в мужском туалете театра. Спецназ едва слышимыми кошачьими прыжками запрыгнул внутрь и понесся быстро, ловко, неумолимо.

* * *

В зрительном зале все звуки, крики, стоны, плач слились в бестолковый шум. Время, те короткие секунды, что оставались у спецназовцев, пошло. Раздалась стройная, на слух чем-то похожая на перелив терции в музыке, череда острых выстрелов. Каждому шахиду досталось по тупорылой мягкой пуле.

Лайма первая поняла, что происходит.

– На пол! На пол! – крикнула она сидевшим впереди детям.

И, не дожидаясь, пока оцепеневшие от страха и усталости подростки среагируют, сама повалила на землю сидевшую ближе всех к ней Настю Лаврухину. За ней шлепнулся Логинов. Попадали под кресла девчонки и мальчишки. Последней повалилась учительница, ее очки, жалобно тренькнув, раскололись вдребезги.

На сцене геройствовал один из боевиков, тот самый фанатик с длинным лицом, поливая из автомата все вокруг себя и не понимая, как подобрались к нему зловещие тени в пятнистых камуфляжах и сдернули со сцены.

– Двигаемся ползком, – воспользовавшись начавшейся в зале суматохой, объявила Лайма. – Вон к тому выходу. Вы, – она ткнула пальцем в учительницу, – ползете последней, следите, чтобы никто из детей не отстал. Вперед!

И, низко прижимаясь к полу, чтобы не поймать пулю, Лайма поползла на животе в сторону выхода, который еще во время сидения в зале показался ей наиболее перспективным.

Тени задвигались еще быстрее. Вытаскивали упавших, открывали двери, тащили на себе тех, кто не мог уже идти, но еще способен был дышать.

Зрители отчаянно заметались, суматошными насекомыми стали разбегаться из главного выхода, спотыкаясь, падая и давя друг друга на лестнице. Прыгали из окон фойе, карабкались наружу по лестнице пожарной машины из окнa мужского туалета. На освобождение здания десантуре спецназа дано было всего семь минут.

За семь минут можно зачать ребенка. Купить пачку сигарет. Или спасти без малого полтысячи человеческих жизней – это уж как повезет. Вот только из них, из спецназовцев, ворвавшихся в разбитое окно туалета, из здания сумело выйти только трое из двадцати…

* * *

После того как всем детям удалось выбраться из зала, после бешеной бесшумной гонки по коридорам запутанного здания театра, Лайма отыскала, наконец, лестницу, ведущую в подвал. Когда-то ей доводилось работать с картами подземных коммуникаций этого района, и в памяти осталось смутное воспоминание, что вроде бы из подвальных помещений должен был быть выход в метро.

Обнаружив, наконец, лестницу, Лайма скомандовала детям:

– Спускаемся вниз! По одному! Не толкаемся.

Первым, неуклюже ковыляя, скатился по ступенькам толстый мальчишка, за ним побежали две девочки – у одной шла носом кровь от жары и перенапряжения.

– Быстрее, быстрее! – отрывисто командовала Лайма.

Гриша Логинов по-джентльменски помог спуститься Насте Лаврухиной. «А у этих, похоже, назревает любовь на почве пережитого шока», – отметила про себя Лайма. Последней ковыляла учительница. Блузка ее была выпачкана, кружева жалобно обвисли, на носу косо сидели очки – одно стекло было выбито.

– А вы… знаете, куда нас ведете? – заикаясь, спросила она Лайму. – Может быть, там тоже они.

– Нет, там их нет, не бойтесь! Идите быстрее! – ободрила ее Лайма.

Она понимала, что вывести всех из зала она бы не смогла. И не той была натурой, чтобы рефлексировать по этому поводу. Она прекрасно отдавала себе отчет, что лучше спасти десяток школьников, чем вернуться сейчас в зал за остальными зрителями и не спасти никого.

Спустившись в подвал, Лайма скомандовала перепуганным подросткам следовать за ней и нырнула в распахнутый лаз. Прижавшись к стене, она пропустила детей вперед, убедилась, что все успели проскочить, и только тогда повернулась, готовая бежать последней. И тут тяжелая, горячая волна с маху ударила ее в спину, прервав ее размышления, сбила с ног, проволокла метров двадцать по подземелью, обожгла своим дыханием. Кажется, Лайма даже потеряла сознание.

Очнулась она через несколько секунд. В темноте над ней маячили перепуганные полудетские лица. Толстый мальчишка икал от страха. Девчонка тоненько всхлипывала. Лайма убедилась, что никто не пострадал, основную волну удара она взяла на себя. Она поднялась сначала на четвереньки, двигаясь медленно, осторожно, пытаясь понять, не сломан ли позвоночник. Голова кружилась, во рту стоял металлический привкус. Но, кажется, тело все еще работало, только слушалось плохо.

Справившись со звоном в ушах, Лайма медленно, по стенке, поднялась на ноги. Обернулась назад. Вход в тоннель завалило надежно, пути назад не было.

– Господи, нас завалило! – заорала учительница. – Мы задохнемся в этом подземелье, нас никогда не найдут!

Кто-то из детей всхлипнул, Логинов выругался сквозь зубы.

– Возьмите себя в руки, не пугайте детей, – сурово бросила Лайма. – Все будет хорошо!

Они еще немного постояли, слушая треск и рев пламени позади. Хотя, казалось бы, чему там было гореть? Школьники гадали, что произошло в театре. Взрыв? Удалось ли кому-нибудь выжить? Лайма не участвовала в обсуждении, по силе удара она поняла, что театр должен был просто сложиться, как карточный домик. И выжить могли только те, кому к моменту взрыва здание удалось уже покинуть. Из оставшихся в зале никто уцелеть просто не мог.

– Ладно! Пути назад нет! Вперед! – скомандовала она. – Эй, кто смелый? Настя, Гриша, за мной, остальные подтягивайтесь.

Осторожно ступая в полутьме, они двинулись вперед по тоннелю. Несколько десятков метров прошли в тишине, только слышно было, как икал и охал толстяк. Становилось все темнее, они двигались ощупью. Изредка Логинов щелкал зажигалкой, освещая путь. Свернули в какой-то подземный коридор, пошли быстрее, ожидая, что спасение близко. Лайма, шедшая впереди, первая наткнулась на железную дверь. Навалилась на нее, подергала за ручку – дверь была заперта намертво.

– Тупик? Это тупик? – заквохтала учительница.

Логинов бросился к двери и принялся молотить в нее ногами:

– Откройте! Эй, там! Помогите!

– Подожди, – остановила его Настя. – Ты же не знаешь, что там, за дверью. А вдруг – террористы?

– Она права, – подтвердила Лайма. – Рисковать не будем, лучше поищем другой путь.

– Вы что, издеваетесь? – заорала учительница. – Дети сутки не ели, они измучены. Сколько мы можем бродить по подземелью? Зачем только мы пошли за вами, зачем, зачем?

Она подавилась рыданиями, принялась истошно всхлипывать, икая и взвизгивая. Лайма подошла к женщине и, не сильно размахиваясь, отвесила ей две пощечины. Учительница оторопело замолчала.

– Извините, – скупо бросила Лайма. – Это чтобы вы пришли в себя. У вас была истерика. Ребята, пойдемте, кажется, слева я видела еще один проход, – скомандовала она.

Процессия снова двинулась по темным туннелям. Вдруг в темноте раздался тонкий писк, из-под ног Лаймы бросились врассыпную какие-то мелкие тени.

– Крысы! – завизжала Настя. – Мамочки, крысы, крысы!

– А ну пошли, пошли отсюда, – выступил вперед Гриша, наугад пиная ногами темноту. – Валите на хрен, трупоеды! Пошли, пошли!

Крысиное полчище, не пожелав воевать с бесстрашным подростком, уползло куда-то в темноту. Дети двинулись дальше. Прошли еще несколько метров, и вдруг тишину прорезал какой-то звук.

Потом загудело и загрохотало, и в первый момент Лайма не поняла, что это. А спустя мгновение осознала: поезд. Обыкновенный поезд метро.

Выводить детей на платформу Лайма все же не рискнула. Кто его знает, вдруг там засели оставшиеся в живых террористы. Она повернула свой отряд к вентиляционному выходу.

– Осторожно, не спеша, – руководила она. – Гриша, подай руку Насте. Ребята, помогите вашему товарищу.

Дети полезли наверх, по скользким от плесени и ржавчины металлическим скобам; туда, где светилась неровным, серым рассветным блеклым пятном решетка люка.

* * *

Гриша Логинов уперся затылком в решетчатый люк. Он дернул на себя решетку. Та оказалась незапертой. Секунда – и он выбрался на грязный тротуар, подал руку Насте. Один за одним из зловонной ямы вылезали одноклассники, его приятели и недруги, девчонки – красивые и не очень. Гриша, казалось, ничего не замечал вокруг, лишь жадно глотал загазованный московский воздух и все сильнее, до боли, сжимал пальцы Насти.

Впереди громыхала широченная магистраль, неслись машины, надрывались сирены реанимобилей. В стороне, там, где еще недавно было здание театра, высился высоченный столб грязно-бурого пламени.

Клубился черный дым, хлопьями повисая во влажном сентябрьском воздухе. Над головой сплетали ветви еще не пожелтевшие липы.

Гриша жадно хватал губами отдающий гарью и копотью воздух. Настя, припав к его плечу, наконец-то заплакала – впервые за эти ужасные сутки. И он, прижимая ее к себе, шептал сбивчиво:

– Ну-ну, ну что ты! Ты же такая молодец! Так держалась! Теперь все кончилось, кончилось…

– Ребята, мы на свободе! – закричала учительница. – Господи, спасены, спасены!

Последней из люка выбралась Лайма. Все ее подопечные были целы – ну, побиты слегка, поцарапаны, но без каких бы то ни было серьезных повреждений.

Тыльной стороной ладони она попыталась стереть пыль и копоть с лица, но лишь сильнее развезла грязь и плюнула, подставила лицо влажному воздуху. Затем обернулась к обнимавшимся Грише и Насте:

– Ну что, любитель сисек, выбрались мы, а? Выбрались? После такого вам уже и жениться не страшно.

– А я готов, – неожиданно серьезно отозвался Логинов. – Как только школу закончим, а, Насть?

– Только вымойтесь для начала, а то вас – таких – в загс не пустят, – засмеялась Лайма.

И смех ее подхватили толпившиеся вокруг измученные, грязные, но счастливые от обретенной свободы дети.

Начинало темнеть, на город опускались влажные сентябрьские сумерки. Задрав голову, Лайма увидела выглянувшую сквозь прореху в тучах еще бледную, неяркую звезду и подумала вдруг, что вот теперь-то она точно пошлет все неотложные дела к чертям и отвалит в давно запланированный отпуск. Далеко-далеко, в другое полушарие. В Аргентину! Надо увидеть Южный Крест. Главное созвездие Южного полушария планеты Земля. И обязательно передать привет попугаям! И научить их ругаться по-латышски.

 

Неоконченная жизнь

Олег проснулся от приступа неудержимого, выворачивающего нутро кашля. Пытался справиться со спазмом, дышать поверхностно, ровно, но кашель душил его, и, когда приступ миновал, на одеяле, которое он прижимал ко рту, остались бурые, пенистые пятна крови.

Он с трудом встал с кровати, сделал несколько шагов. За узким зарешеченным окном под потолком было еще темно. Из коридора в палату изолятора просачивалась тусклая полоска света.

Этот ритуал он повторял каждый день, проверяя, не оставили ли его последние силы, убеждаясь, что еще может шевелиться, двигаться, дышать. Он и сам не знал, что испытывал каждое утро, спуская ноги с кровати, – радость оттого, что еще жив, или разочарование оттого, что пытка не закончилась.

Про себя он хорошо знал, что жизнь его оборвалась в тот августовский день. Все, что было дальше, сливалось в один муторный беспросветный кошмар.

Первые дни в СИЗО, вонь общей камеры, грязно-серые облупленные стены, отвратительная тюремная баланда. Он валялся на нарах, сходя с ума от ощущения собственного бессилия, выл, кусал зубами запястья, кажется, перегрыз бы себе вены, если бы смог. Камерная публика его пока не трогала – многие прошли через то же самое.

Понемногу он успокоился, и навалилась странная апатия. Только теперь он понял, что терзавшее его бессильное бешенство было благом, последним сильным человеческим чувством, которое ему суждено было испытать. Теперь же осталась лишь пустота – ветер, казалось, свистел в опустевшей голове от уха до уха.

Все чувства, эмоции остались в прошлом, до него теперь доходили лишь их отголоски, посещали ночами вместе с воспоминаниями. Когда лежал без сна, среди смрада и вони угомонившейся на ночь камеры, смотрел в покрытый черными разводами грибковой сырости потолок…

«Вера, девочка моя, маленькая, чистая, нежная… Руки твои гибкие, глаза честные и упрямые, изумрудные, прозрачные, пульсирующая ямка у основания шеи… Где теперь это все?»

Олег вспоминал тот день, когда впервые увидел ее. Они встретились с Верой в центре Москвы, на Якиманке. Напротив, по другую сторону Большого Каменного моста, возвышалась серая зловещая громада знаменитого Дома на Набережной. Плавились на солнце сусальные купола храма Христа Спасителя.

Олегу нравился раскинувшийся по обе стороны моста город, с его высотками и древними особнячками с деревянными кружевами под крышами, с извилистыми лентами рек и выгнутыми спинами мостов, с встававшими по правую руку башнями Кремля и бесчисленными машинами, гудевшими за спиной. А под мостом проплывал катер, и на нем шумела свадьба, и веселых молодоженов увлеченно снимал свадебный фотограф – все щелкал и щелкал огромной своей камерой, и ликовало солнце на стеклах длинного объектива…

Он редко бывал в Москве, в основном наездами, и теперь, решившись переехать в этот суматошный, бессонный, жестокий и красивый город, испытывал легкое беспокойство, царапающее где-то внутри ожидание больших событий и перемен. Даже удивительно было, что он, боевой офицер, прошедший три войны – Афганскую и обе чеченские кампании, разменявший пятый десяток, недавно переживший тяжелый развод с женой, не утратил еще способности ощущать это детское предновогоднее ожидание.

Вышел в отставку он совсем недавно – дало о себе знать старое ранение, и его комиссовали по состоянию здоровья. С женой Ириной получилось и вовсе по-дурацки – выяснилось, что после стольких лет разлук, его военных командировок, слез, долгих ожиданий встречи, к совместному ежедневному быту они оказались неспособны. Ирина привыкла к долгим отлучкам мужа, привыкла отвечать за все сама, чувствовать себя верной хранительницей и хозяйкой домашнего очага. Муж, постоянно находящийся дома, за которого не нужно было тревожиться, которого не было необходимости верно ждать, раздражал и беспокоил ее. Для него же семейная спокойная жизнь дома все эти годы была редким праздником, минутами затишья посреди привычной грязи и крови. В общем, после нескольких месяцев тягостного сосуществования, наполненного постоянной мелкой грызней, они с женой поняли, что лучше им разойтись.

Сын, видевший отца неким романтичным героем, редко появлявшимся дома, разумеется, остался с матерью. Сам же Олег, распрощавшись с сослуживцами, подался в Москву, не то чтобы рассчитывая начать жизнь заново – верить в такую возможность было слишком наивно, – просто в поисках выхода из затянувшейся полосы тоски и бессмыслицы. От кого-то из сослуживцев он слышал, что полковник Голубев, бывший его командиром, «батей» – как они его называли в Афганистане, – выйдя в отставку, открыл в Москве частное охранное агентство. Собственно, вырезка из газеты с телефоном этого самого агентства «Витязь» была единственным его достоянием, на которое он возлагал надежды в Москве, этакие пять экю д’Артаньяна.

Конечно, лучше было бы поговорить с полковником Голубевым лично. Олег был почему-то уверен, что тот вспомнит его, узнает в нынешнем немолодом, начавшем уже седеть мужике отчаянного девятнадцатилетнего десантника. Но личного номера хозяина агентства у него не было, а по телефону, указанному в объявлении, ответила девушка и, выслушав Сергея, назначила ему встречу именно здесь, на Большом Каменном мосту.

Ему хорошо запомнился этот ветреный весенний день, ошалевшее солнце, лившееся на головы прохожих с крыш. Сорвавшаяся с головы невесты фата, потанцевав на ветру, обмякла на серой рябой воде. Город, казалось, и сам готов был взлететь, закружить в воздухе и помчаться куда-то, хлопая крыльями.

Он увидел, как у въезда на мост притормозил массивный черный «Гелентваген» и из него вышла высокая девушка в джинсах и темной куртке. Он увидел ее, и внутри что-то дрогнуло. Он привык полагаться на интуицию, никогда не подводившую его, заставлявшую при кажущемся полном спокойствии обстановки падать на землю за секунду до внезапного выстрела, подсказывавшую, кому можно доверять, а кто в опасный момент струсит, предаст, воткнет нож в спину.

И сейчас то самое внутреннее чутье подсказало ему, что эта встреча на мосту станет для него чем-то важным, знаковым, круто переменит всю его жизнь, хотя в тот момент он и пытался списать все на обычный мандраж в чужом городе при неопределенных перспективах на будущее.

Девушка остановилась напротив него, ловя непослушные, взметавшиеся на ветру каштановые волосы. Прикрыв глаза ладонью от слепящего солнца, он рассмотрел ее лучше. На вид ей было около тридцати, лицо сильное, волевое, упрямое, высокие скулы и – неожиданный на таком твердом открытом лице – капризный нежный рот.

– Здравствуйте, вы – Олег Ильин? – спросила она.

Он утвердительно кивнул, и девушка протянула ему маленькую сильную ладонь:

– Меня зовут Вера, я – менеджер по персоналу агентства «Витязь». Извините, что назначила встречу здесь, но у нас в офисе сейчас ремонт.

Он начал объяснять ей, кто он такой, откуда взялся. Сказал, что хотел бы поступить на работу в агентство, возможно, хозяин «Витязя», полковник Голубев, помнит его по Афганистану. И Вера вдруг улыбнулась – тепло, открыто. Он удивился, как сильно улыбка меняла ее лицо: в глазах заплескался золотистой густой смолой расплавленный янтарь, разгладилась строгая морщинка между бровями.

– Может быть, поедем тогда к нам? – предложила она. – Отец сейчас дома, он будет очень рад встретить старого боевого товарища. – И, заметив его недоумение, пояснила: – Моя фамилия Голубева, я – дочь полковника.

И он вспомнил вдруг маленькую черно-белую фотографию с оторванным уголком, которую его бывший командир носил когда-то в нагрудном кармане. Однажды ему довелось рассмотреть ее – на фотографии была молодая женщина с тяжелой копной темных волос и девчонка с надутыми губами и поразительно живыми любопытными глазами. Значит, это и была Вера…

В первые дни в тюрьме, пока еще действовал заряд адреналина и в нем бушевала сумасшедшая кровная ненависть к тем, кто разом разбил, разрушил его мир, он еще очень хотел жить – чтобы довести до конца начатое, уничтожить, стереть с лица земли их всех.

Сидельцы потихоньку начали недобро коситься на него, в разговоры не особенно вступали. Но он и не искал ни с кем дружбы, жил только ожиданием.

– Эй, урод?! – как-то окликнул его худой зэк Батон с разрисованной кривыми куполами впалой чахоточной грудью. – Ты чё, говорят, маньяк чокнутый? Укокошил четверых ни за что? Отвечай, паскуда!

Батон, пригнувшись и поигрывая заточкой, направился к Олегу, сидевшему в углу камеры на корточках.

– Чё молчишь, вша нарная? Или тебе с человеком разговаривать западло?

– Да пошел ты, – буркнул Олег.

– Ах ты сука! – Батон попытался пырнуть его в живот, но Олег ловко вывернулся, вскочил на ноги и легко перебросил тощего Батона через бедро. Уголовник шваркнулся рожей об каменный пол, взревел, поднялся, утирая кровавую слюну, принялся с истерическим подвывом выкрикивать ругательства.

Сокамерники обступили Олега, прижали к стене. Один ткнул его кулаком под ребра, другой двинул ногой. Он отбивался яростно, отчаянно. Понимал, что, если накинутся все вместе, ему не выжить. Главное – не упасть, тогда зарежут. А он должен жить. Хотя бы для того, чтобы доказать свою правоту, выбраться отсюда…

Загрохотала железная дверь, в камеру влетел отряд конвойных, отогнал нападавших. Олег перевел дыхание, вытер о футболку сбитые в кровь кулаки. Ничего, он еще поживет, поборется. Нельзя допустить, чтобы он глупо погиб в тюремной драке.

Он знал за собой эту жадную, неутолимую жажду жизни. Впервые ощутил ее под обстрелом в Афганистане. Наверное, только тот, кто знает, как близка смерть, может по-настоящему любить жизнь. Тот, кто понимает, как все непрочно, преходяще, тот, кто чувствует всем нутром, всей кожей, что мир бесконечен, а жизнь – конечна. Только тот способен жадно, торопливо глотать каждое мгновение жизни, рвать зубами каждый кусок, зная, что потом ничего этого может больше не быть – ни звенящей пустоты в затишье после атаки, ни пахучего, крошащегося в пальцах куска хлеба, ни дрожащей на стене белой мазанки лиственной тени, ни нежного запаха твоего сына, сопящего в своей постели, ни теплых рук жены.

И тогда, с Верой, его не отпускало это ощущение – надвигающегося мрака, конца, дышащей за каждым углом скорой смерти. Он не понимал – почему, ведь его военное прошлое окончено, впереди долгая мирная жизнь, все спокойно, все хорошо. И все-таки не мог отделаться от этого терзавшего его удушливого ужаса и торопился, рвался скорее объять настоящее, испить до конца, ощутить всей кожей – руками, губами, нёбом.

Теперь ему все ярче припоминались отдельные мгновения той весны – синее, перечеркнутое облаками небо, запах крепкого терпкого чая, который пил у себя в кабинете отставной полковник Голубев, оранжевые искорки в глазах Веры.

Вера привезла его тогда в квартиру, где жила с отцом (мать ее умерла несколько лет назад), – в высокий сталинский дом на Тверской, напротив Центрального телеграфа. Полковник принял его хорошо, приветливо – узнал. Посидели, повспоминали старое, и Алексей Васильевич предложил:

– Возьму я тебя, Олежек, к себе в агентство. Только для охраны ты, пожалуй, староват уже – не взыщи. У меня все больше орлы двадцатилетние, сразу после армии. Тебе и самому с ними сработаться трудно будет. Пойдешь инструктором ко мне, пацанов моих натаскивать, а?

И Олег с удовольствием согласился и на следующий день уже приступил к своим обязанностям. Побеседовал со всеми ребятами Голубева, выяснил, кто на что способен, от кого чего можно ожидать. По утрам встречался с ними на стадионе, проводил пробежку, тренировку, ставил пацанов на спарринг. Он и сейчас, казалось, мог восстановить в памяти запах ясного апрельского утра, арбузный аромат недавно стаявшего снега, набухших почек, холодного, чуть горчащего на губах ветра. Бежать, подпрыгивать, подтягиваться, бороться, чувствуя каждый мускул, каждую жилу сильного опытного тела, ощущать пробуждение крови, почти забытый юношеский восторг от собственной силы и ловкости. И знать, что впереди – долгий день, в котором непременно будет Вера.

Его тянуло к ней, упрямо, непреодолимо. В ее присутствии сбивалось дыхание и кровь ударяла в голову. Ему нравилось в ней все: спокойная, независимая манера держаться, ее голос, глубокий и властный, то, как она водила машину – решительно, бесстрашно, по-мужски. Нравилось, как ловко она управлялась с ворохом бумажной чепухи, всегда сопровождающей ведение даже небольшого предприятия. Нравилось, как она общалась с людьми, которых нанимала для работы, – ровно, легко, не принижая собеседника, но всегда выдерживая некоторую дистанцию. Не было в ней ни глупого женского кокетства, ни нарочитой мужеподобности.

Теперь уже он знал и от ее отца, и по каким-то обрывкам разговоров, что ей 31 год, что она успела поучиться и пожить за границей, побывать, кажется, замужем, – впрочем, личную жизнь Вера предпочитала не обсуждать. Сейчас на ней держалось все – и агентство (полковник Голубев, человек жесткий, резкий, прямой, был скорее номинальным руководителем, отвечал, так сказать, за боевую часть, за принятие ключевых решений, на Верины плечи же ложился весь кропотливый ежедневный труд), и дом.

Олег понимал, что серьезно увлечен Верой, но не решался сделать первый шаг, тем более что она была дочерью руководителя агентства. И до поры их отношения оставались чисто рабочими, ровнодоброжелательными. Все произошло как бы само собой, в тот день, когда полковник Голубев попросил их вместе съездить к важному клиенту Баркову.

На Верином уже знакомом «Гелентвагене» – собственной машиной он разжиться еще не успел – они поехали в Подмосковье, в загородный дом Баркова. Важный клиент оказался низкорослым сутулым старичком с желто-седыми волосами и изжеванным лицом. Неказистая внешность его странно контрастировала с дорогим костюмом, барскими повадками и цепким въедливым взглядом маленьких водянистых глаз. Олегу этот заказчик напоминал хорька – безобидного с виду, но жестокого и коварного зверька. По некоторым повадкам и манере речи Олег сразу определил, что Барков, вероятно, бывший уголовник, вор в законе, сказочно разбогатевший в последние лихие десятилетия российской жизни.

Оказалось, что хорьку требовалась охрана для его сына, восемнадцатилетнего лоботряса и гуляки, просаживавшего отцовские накопления в московских клубах. Вера внимательно слушала пожелания заказчика, кивала и делала пометки в Молескине. Олег мысленно отбирал ребят, наиболее годящихся для поставленной задачи.

Когда все вопросы были решены, они двинулись в обратный путь. Вера открыла в машине все окна, и в салоне остро запахло весенним лесом – влажной землей, пробившейся сквозь почву молодой травой, нежно-яблочным запахом первых березовых листьев, мокрой от недавнего дождя хвоей.

– Вам не понравился Барков? – покосившись на Олега, спросила Вера. – У вас всю встречу было такое мрачное выражение лица…

– Честно говоря, не питаю особой любви к криминалитету, – хмыкнул Олег. – Не понимаю, зачем полковник связывается с подобными людьми.

– Ну а кому в наши дни может понадобиться охрана? – пожала плечами Вера. – Звездам эстрады и крупным бизнесменам. А те и другие так или иначе связаны с уголовным миром. По крайней мере, в нашей стране. В охранном бизнесе не до чистоплюйства. Если ваши моральные принципы не позволяют вам… – Она, кажется, рассердилась, резко мотнула головой, отбросив назад непослушные волосы.

– Дело не в моральных принципах, – возразил он. – От этого бессмысленного багажа я отделался еще в 18 лет, в Афгане. Если постоянно думать, прав ли ты и действительно ли виновны эти люди, которых тебя послали убивать, ты никогда не сможешь спустить курок, погибнешь в первые же минуты. Нужно просто решить для себя раз и навсегда, что есть мы, а есть наши враги. И точка! Но здесь, в мирной жизни, все не так просто. Эти люди… У них другие законы, они играют не по нашим правилам. Они просто опасны. Я не могу потребовать от своих ребят молча принять их сторону, защищать их, если я не уверен в них.

– А мой отец, по-вашему выходит, подставляет ребят, когда отправляет их на защиту бывших уголовников? – стрельнула на него глазами Вера. – Я не знаю, какие у него с ними связи, какие договоренности. Но я твердо уверена в том, что он – честный, порядочный человек. Принципиальный, жесткий, иногда, может быть, даже сверх меры. Но он такой, и я ему верю, а вы…

Увлеченная разговором, она почти не следила за дорогой, и сейчас джип, резко рванувшись в сторону, нырнул правым передним колесом в кювет. Перед лобовым стеклом мелькнули едва начавшие зеленеть ветви. Олег успел увидеть краем глаза надвигавшуюся на них влажную болотистую пропасть оврага. Он рванулся вперед, перехватил руль. Но Вера, мгновенно сориентировавшись, отбросила его руки, выкрутила руль, машина, взревев, выровнялась, взобралась обратно на асфальт всеми колесами.

Вера, сбросив скорость, остановила машину у обочины, откинулась на спинку сиденья, тяжело дыша. На висках блеснули мелкие бусинки пота, из полураскрытых губ вырывалось прерывистое дыхание. И он, не в силах больше противиться властному зову плоти, обостренному только что пережитой опасностью, рванул ее к себе, сгреб крупными сильными руками, ощутил между пальцев гладкие струящиеся волосы, сбив дыхание, приник к ее лицу, ища губы. И вот она сама уже сжимала ладонями его виски, целовала – сначала осторожно, недоверчиво, будто еще боялась, не решалась на более тесную близость.

Он пытался воскресить в памяти это легкое, почти неощутимое касание ее губ, от которого в груди тяжело бухало сердце, трепет тонких пальцев на его шее, упругость ее груди под блузкой. Мир за окном машины потемнел, как на пересвеченной фотографии. Он дернул на себя дверцу, они с Верой вышли из машины не сговариваясь, кажется, забыв ее запереть, слишком быстро.

Почти бегом устремились в чащу леса. Он шел вперед, не разбирая дороги, подгоняемый стихийным первобытным желанием, не выпуская ее руку. Наконец нашел скрытую густым кустарником проплешину, стащил с себя куртку, расстелил на земле и жадно, нетерпеливо обнял следовавшую за ним женщину. Вся его врожденная неутолимая жажда жизни выплеснулась в этом порыве – успеть, вырвать у мироздания, полнее, острее вкусить, ощутить, взять ее всю – от нежного дрожания ресниц, от яблочно-травянистого вкуса губ до каждой самой скрытой ее, самой горячей клеточки. Чтобы она вся стала – его, вся – лебединые руки, вздрагивавшая ямка на шее, нежная, не тронутая загаром грудь, золотистый, в россыпи родинок живот, бедра, гладкие стройные ноги, молочно-розовые пятки. Его женщина, единственная, навсегда желанная.

Потом, когда безумие миновало, Вера, улыбаясь и водя травинкой по его сомкнутым губам, сказала:

– А я все думала, когда ты решишься…

– Ты знала? – почти не удивился он.

– Конечно. Мне же не шестнадцать лет, я кое-что понимаю в мужчинах…

– Кто же тебя так хорошо научил разбираться? – ревниво спросил он. – Муж? Любовник? Много их у тебя было?

– Не знаю… Не помню… – Она качнула головой, и волосы ее рассыпались гладкой тяжелой волной. – Никого не было – только ты. Я сразу это почувствовала, еще тогда, на мосту.

Солнце просочилось через сплетенные ветви кустарника, и заверещала где-то в чаще ошалевшая от весеннего восторга птица.

* * *

Однажды его навестила в тюрьме бывшая жена Ирина. Он вышел к ней, сумрачный, ссутулившийся, держа сцепленные руки за спиной. Ирина, охнув, принялась плакать, причитать:

– Господи, что с тобой стало! Зачем, зачем ты уехал, зачем связался с этой стервой? Посмотри, до чего ты дошел!

Он дернулся, но смолчал. Понимал, что Ирина и не могла иначе судить о происшедшем, для нее все это были звенья одной цепи: их развод – его связь с Верой – тюрьма. Ему нечего было ей сказать, нечем утешить, незачем объяснять, как все произошло на самом деле. Теперь он яснее, чем раньше, понимал, что та, старая, жизнь закончилась безвозвратно, а новая… Вероятно, и новая закончилась тоже. Просто он не хочет себе в этом признаваться, цепляется за нее с отчаянием зависшего над пропастью, выдумывает какие-то бессмысленные зацепки, за которые можно было бы удержаться – отчаяние, ярость, месть. Пока еще ему слишком страшно осознать, что все действительно кончилось, осталась лишь черная пустота, и ничего больше не имеет значения.

Он сказал лишь:

– Не навещай меня больше, не надо. Что тебе сюда мотаться?

– Ты хоть сыну что-нибудь передай! – всхлипнула Ирина.

– Сыну?

Он потер ладонями лицо. Что он мог сказать сыну? Держись за жизнь, не оглядывайся, торопись, живи моментом, ведь ты не знаешь своего срока, не можешь предугадать, когда все закончится? Именно так он и поступал всегда, и вот к чему это его привело. Нет, он не жалел о содеянном, но сыну своему желал другой судьбы. И в то же время искренне пожелать ему быть осторожным, осмотрительным, не отдаваться ничему до конца, всегда иметь в загашнике запасной вариант – не мог, понимая, что сам не верит в эти пресные добродетели.

– Я напишу ему, – наконец выговорил он. – Напишу, когда смогу. Передай только, что я люблю его и помню о нем.

Ирина горестно покачала головой. Он смотрел в ее исплаканное, разом постаревшее лицо, видел запавшие, в красных прожилках, глаза, слезинку, как будто приклеившуюся к щеке, и понимал, что не помнит ничего, что их связывало. Их первое свидание, свадьба, рождение Егора, долгие разлуки и радостные встречи – все это было как будто не с ним, в другой жизни. Сейчас он лишь жалел эту несчастную заплаканную женщину, жалел – и не знал, чем ее утешить.

Больше к нему никто не приходил.

* * *

Он снова и снова вспоминал то лето, их единственное с Верой лето, каждый день, каждую минуту. Вот они на берегу лесного озера. Воздух пахнет жаром и хвоей. Вера, обнаженная, выходит из воды, и солнце окутывает ее дрожащим золотом, сверкая в каждой капле, оставшейся на ее гладкой теплой коже. Она нагибается и, смеясь, брызжет на него, разгоряченного солнцем, водой.

Вот они, все втроем, пьют чай в кабинете отставного полковника Голубева. Темно-янтарный, крепкий и терпкий, разлитый в хрустальные стаканы в серебряных подстаканниках. Вера ставит на стол потемневшую от времени витую сахарницу с белоснежным колотым сахаром.

Старый полковник посматривает на них из-под косматых бровей. Они с Верой очень стараются держаться друг с другом холодно, равнодушно, шифруются, как могут, очень вдумчиво обсуждают какие-то дела фирмы. И вдруг хитрый черт изрекает своим сорванным солдафонским голосом:

– Ну и что, стервецы, когда свадьбу сыграем?

Олег отставляет стакан, смотрит на него обалдело. А Вера смеется и обнимает отца:

– И давно ты нас вычислил?

Полковник ворчит с деланой суровостью:

– Как вас не вычислишь, конспираторы хреновы? Между вами и стоять страшно – искры летают.

Он хмуро, торопливо, как будто боясь, что кто-то заподозрит его в старческой сентиментальности, притягивает к себе голову дочери, целует ее в висок. Олегу же бросает:

– Смотри мне, обидишь девку, я с тебя шкуру спущу.

Вот они, смеясь и подначивая друг друга, заходят в старую, еще с советских времен оставшуюся в парке будочку тира. Здесь темно после яркого летнего дня и пахнет почему-то столовским гороховым супом. Сонный мужик за деревянной стойкой отсыпает им крошечных свинцовых пулек в пластмассовую крышку от банки. Вера, прищурив левый глаз, целится, плавно нажимает спуск, выстрел – и немедленно там, за стойкой, звякает колокольчик и начинает крутиться картонная мельница.

– Молодец! – хвалит он. – Ты прямо Вильгельм Телль.

– Ха, а ты думал? Кого в детстве родители в цирк водили, кого в кино, а меня папаша каждые выходные в тир таскал. Я в этом деле мастер.

Она отворачивается от него, снова прищуривается и стреляет – на этот раз в двух деревянных зайцев, раскачивающихся на качелях.

Вот душная летняя ночь ползет по комнате, в его съемной квартире на Солянке. Он просыпается со стоном, весь в поту, долго не может отдышаться. Недоверчиво вглядывается в белеющие в душной черноте за распахнутым окном старые московские здания – с высокими стрельчатыми окнами, квадратными балконами, огороженными приземистыми пузатыми колонками, изломанными водосточными трубами, псевдоантичными барельефами. И поверить не может, что только что увиденное было лишь сном.

Ему снилась Чечня: круто взбиравшаяся вверх узкая горная дорога, едва подернутые зеленью отвесные склоны. Высокое бесконечно-синее небо. И грубо раскорячившаяся на асфальте чадящая туша опрокинутого автобуса. Бородатые люди в камуфляже копошились под ней, пытаясь выбраться из клубов пламени. Он видел, как одному удалось вылезти, как он, подволакивая перебитую ногу, медленно полз вперед, оставляя на пыльной каменистой дороге бурый, вязкий кровавый след. Лица ползущего, скрытого тенью, измазанного сажей, он различить не мог. Вскинул руку, прицелился, спустил курок – и за долю секунды до того, как голова человека превратилась в кровавое месиво, он вдруг приподнялся и посмотрел на него. От взгляда этих черных глаз – ненавидящего, почти мертвого, страшного – он и проснулся. Тут же ощутил блаженное прикосновение прохладных губ ко лбу.

– Тише! – шепнула Вера. – Все хорошо! Тебе просто приснилось…

– Сон, – хрипло подтвердил он, еще не окончательно совладав с голосом. – Снится всякая дрянь.

– Расскажи мне? – попросила Вера, легко целуя его пылающие веки.

Он почти не видел ее в темноте, только ощущал легкие прикосновения ее рук, пальцев, губ.

– Так, про Чечню. Тебе не стоит этого знать, – помотал головой он.

Но она настаивала, и он для чего-то принялся рассказывать ей то, что мучило его многие годы. Про ужас и бессмыслицу человеческой бойни, про горящие жилые дома и рыдающих в грязи женщин, про необходимость исполнять приказ бездумно, механически. Про то, как становишься постепенно уже не человеком, а неким придатком к автомату, начинаешь мыслить взводами и подразделениями, забывая, что каждый из них состоит из человеческих жизней, из мальчиков, которых ждут дома матери, сестры, жены. И на другой стороне – те, другие мальчики. И их так же ждут и любят.

Вера слушала его чутко, не перебивая, лишь гладила ладонями его пылавшее лицо. Наконец, он, выговорившись, замолчал, и она произнесла:

– Так не должно быть. Война не должна уносить жизни мирных людей, это неправильно, несправедливо. – И тут же поправила сама себя: – Нет, не так. Ничью смерть нельзя оправдать – война неправильна и несправедлива вся целиком. И знаешь, я сейчас поняла, что нет там правых и виноватых, точнее, все виноваты одинаково, обе стороны. И каждый, кто сражается на любой из сторон, виноват тоже.

И он крепче прижал ее к себе, целуя мокрые от слез веки.

Она перевернула его душу то ли своим упрямым, непримиримым характером, то ли неподдельной честностью, благородством натуры. А может, его зацепила ее способность к искреннему сопереживанию, сочувствию. Она появлялась в его квартире свежая, душистая, то пронизывающе нежная, то страстная, горячая. Иногда казалась похожей на маленькую девочку, и тогда его сердце заходилось от пронизывающей жалости к ней, иногда, как матерая львица, набрасывалась на него, заставляя его чувствовать себя чуть ли не дичью, захваченной хищницей.

Он был так безоговорочно, через край счастлив тем душным летом, что не заметил, не ощутил приближения беды. Почти равнодушно выслушал разгневанного полковника Голубева, сообщившего, что сын Баркова, нанюхавшись кокаина, пострелял кого-то в клубе, и взволнованный папаша теперь требует, чтобы телохранители пацана – сотрудники агентства «Витязь» – взяли вину на себя, показали в милиции, что на отпрыска большого человека напали и охрана вынуждена была открыть стрельбу по нападавшим.

Отставной полковник мерил тяжелыми шагами кабинет в квартире на Тверской, угрожающе двигал массивной квадратной челюстью, грозился кому-то:

– Я его, суку, в порошок сотру. Упустил пацана, вырастил черт-те что, а кругом теперь все виноваты. Да разве дам я своих ребят под статью подводить из-за какого-то раззолоченного куска говна?

Олег слушал не слишком внимательно. Случившееся казалось ему рядовой проблемой для охранного бизнеса, проблемой, которая лично его не касалась. Он ведь отвечал только за подготовку ребят, за их навыки, а ведение переговоров с клиентами в его обязанности не входило. Более того, он ведь говорил тогда, после разговора с Верой, старику, что считает опасным связываться с уркаганами. Голубев только плечами пожал:

– Чистоплюйничаешь, капитан Ильин? А мне не до того. Мне надо ребятам зарплату платить.

Тем разговор тогда и закончился. Теперь же Олег не мог понять, чего хочет от него Голубев. Как он может помочь в сложившейся ситуации – связей и знакомств, позволяющих продавить Баркова, у него в Москве не было.

– Хотите, я съезжу к нему, объясню популярно, что мы на его предложение согласиться никак не можем? – предложил он. – Могу пару ребят с собой взять для убедительности.

Полковник лишь насупил седые брови:

– Ты, Олежек, вроде умный мужик, а иногда как ляпнешь… Это тебе не хулиганье на улице пугать, это человек серьезный. У него там знаешь какие волкодавы под каждым кустом? Они и тебя, и ребят наших скрутят – и не чихнут.

– Ну, это, допустим, еще вопрос, кто кого скрутит, – попытался возразить Олег.

Но отставной полковник грохнул по столу кулаком так, что задребезжал стакан с недопитым чаем:

– Не лезь в это, я сам разберусь! Ты наших московских реалий не знаешь. Да, главное, смотри, чтоб Верка не узнала. Она девка горячая, боевая – вся в меня, грешного. Полезет справедливость восстанавливать, костей не соберет.

В тот же вечер Олег, еще не веря в реальность угрозы, считая, что перестраховывается на всякий случай, спросил Веру:

– У тебя есть разрешение на оружие?

– Конечно, – пожала плечами она. – Папа позаботился, еще в девяностые. Ты же помнишь, какое время было…

Она подошла к книжному шкафу, отодвинула маленькую незаметную створку на одной из полок и показала ему металлическую дверцу сейфа. За дверцей лежал аккуратный черный браунинг.

– А что такое? У нас какие-то проблемы? – спросила она, цепко вглядываясь в его лицо.

– Все хорошо, малыш. – Он, дурачась, взъерошил ей волосы, поцеловал в макушку. – Просто мне не очень нравятся люди, с которыми твой отец ведет дела. Я тебе уже говорил… Короче, мне было бы спокойнее, если бы ты держала пистолет при себе.

– Есть, мой генерал! – она шутливо вскинула ладонь к виску.

* * *

Несколько раз его вызывали к следователю – сонному молодому парню со смешными оттопыренными ушами. Тот задавал бесконечные вопросы и строчил что-то в тетрадке.

– Что с Барковым? Он арестован? – допытывался Олег.

Следователь лишь хмуро покачал головой.

Олег лежал ночами на нарах, без сна, чутко вслушиваясь в звуки спящей камеры, каждую минуту ожидая, что Батон или еще кто-то может накинуться на него, и думал о Вере. Пытался представить себе, где она может быть сейчас. И виделось ему отчего-то то лесное озеро – стального цвета непрозрачная вода, похожая на фольгу конфетной обертки, склонившие ветки ивы, лиловые брызги медуницы в траве. И Вера на берегу – улыбающаяся, тянущая к нему обнаженные, тронутые загаром руки. Его девочка, родная, единственная, верная, преданная, любящая.

Адвокат – сутулый неопрятный человечек с длинными желтыми зубами и в засаленном пиджаке, усыпанном перхотью, – сообщил ему, к какому заключению пришло следствие:

– Гражданин Голубев под прикрытием охранного агентства «Витязь» организовал преступную группировку, которая занималась шантажом и вымогательством. В банду входила и дочь Голубева Вера Алексеевна. В числе пострадавших от противоправных действий – Барков Валерий Львович. Вас обвиняют в том, что и вы были членом банды и по приказу Голубева убили трех человек.

Олег, с трудом глотнув воздух, выговорил:

– А как же… А Барков не обвиняется в организации заказного убийства?

– В действиях Баркова Валерия Львовича состава преступления не найдено, – пожал сутулыми плечами адвокат.

Услышав это, Олег взревел, бросился на сморчка, схватил его за горло и несколько раз шарахнул плешивой головой о стену. Он не понимал, что делает, не преследовал никакой цели. Словно обезумевший от боли хищник, он готов был броситься на каждого, кто попадется под руку, будто именно этот человек был виновником его страданий и, разделавшись с ним, он мог бы испытать облегчение. Адвокатишка заорал, в кабинет влетели охранники. Олега скрутили, повалили на пол, заломили руки назад, разбили лицо о каменный пол. Он не чувствовал боли, ревел низко, надсадно, как раненое животное.

Потом был карцер – промозглый каменный мешок, в котором невозможно было ни сесть, ни лечь. Два шага от одной стены до другой. Он тыкался лбом, кулаками, коленями в сырую каменную стену, только теперь понимая, что все кончено, кончено безвозвратно. Если и было что-то, что держало его – какая-то отвлеченная надежда на справедливость, месть, то, что всем в конце концов воздастся, теперь это ушло, и весь ужас случившегося обрушился на него беспощадно. И боль, которая все это время жила внутри, которую ему удавалось заглушить мыслями о том, что виновник ее будет наказан, теперь настигла его во всей своей полноте и обреченности. Он отдал бы все, чтобы пустить пулю себе в висок. За нож, за бритву, за веревку – что угодно, что позволило бы ему прекратить эту муку.

Все было кончено, кончено. Он ощущал это так ясно, будто кто-то написал слово «Конец» красными буквами на сетчатке его глаз, и теперь оно проглядывало сквозь все, на что он смотрел. Только теперь он понял, что постоянное ожидание каких-то вестей от следователя, от адвоката, надежда на то, что все в конце концов разъяснится, еще не было агонией, это еще была жизнь, полная чувств и желаний. Пустота же наступила только теперь.

* * *

Все дальнейшие события слились для него в какой-то бешеный неостановимый кошмар. Несколько августовских дней, когда в горячем вязком воздухе чувствовалось уже дыхание осени, перевернувшие его жизнь навсегда.

Алексей Васильевич Голубев должен был в очередной раз встретиться с неунимавшимся Барковым. Он не хотел, чтобы Вера при встрече находилась в офисе, и придумал какой-то предлог, попросил Веру съездить на их старую дачу, привезти какие-то вещи. Олег должен был сопровождать ее. Старик ничего не сказал, но Олег видел по его принявшему совсем уж свекольный апоплексический цвет лицу, что отставной полковник на взводе, что ситуация, видимо, вышла из-под его контроля, что он всерьез опасается за благополучие дочери. Он снова пытался предложить боссу помочь разобраться в этом отвратительном деле, но старик был тверд, не слышал возражений. И Олег понял, что главное для него сейчас – убедиться, что дочь в безопасности, именно это и должен был обеспечить он, бывший спецназовец, недавний инструктор частного охранного агентства «Витязь».

На Верином джипе они промчались по опустевшей в последний летний месяц трассе и въехали в дачный поселок, располагавшийся в этой местности еще с послевоенных времен. Основную часть участков в последние годы выкупили новые хозяева России, нагромоздив на клочках земли замысловатые замки, забавно тыкавшиеся друг в друга своими псевдоготическими башенками.

Дача полковника Голубева была еще из старых времен. Небольшой двухэтажный деревянный домик с застекленной террасой, большой стол во дворе, под липами, покрытый затертой клеенкой, плетеное кресло-качалка на веранде.

Вера пошарила под крыльцом, достала длинный ржавый ключ, отперла дверь. В доме пахло старым деревом, сухими травами, прошлогодним солнцем. Они ступили на террасу, и под ногами тоскливо взвизгнули половицы.

– Представляешь, здесь я выросла, – обернулась к Олегу Вера. – Мама рассказывала, что я ходить начала как раз в этой комнате: уцепилась за этажерку, подтянулась на руках, встала – и пошла.

– А это что? – Олег кивнул на развешанные под потолком вязанки сухих трав.

– А, это папа… Собирает травы какие-то, потом сушит и чай с ними пьет. На вкус ничего, пить можно. – Она рассмеялась. – Ладно, ты тут располагайся, я в сад схожу, посмотрю, может, можно яблок нарвать. Честно говоря, тут все пришло в запустение, после смерти мамы некому было садоводством заниматься.

Она легко сбежала по ступенькам, обернулась на пороге. Он отчетливо запомнил ее тонкий силуэт на фоне яркого, слепяще-солнечного дверного проема, взлетевшие и плавно опустившиеся на плечи темно-глянцевитые волосы.

– Посмотри там насчет самовара, – сказала она. – Так чаю хочется. – И убежала в сад.

Он еще немного побродил по дому – осторожно наступал на ветхие полосатые половики, рассматривал фотографии на стенах – Алексей Васильевич Голубев, еще курсант Военной академии, обнимает молодую большеглазую жену, первоклассница Вера серьезно, без улыбки, смотрит в объектив, сжимая в руках длинный букет гладиолусов. Принес из комнаты большой металлический самовар, водрузил его на стол, прикидывая, как пользоваться этим доисторическим монстром.

Его насторожил какой-то смутный шум во дворе – и тут же сработал древний инстинкт, обострившееся за годы военной службы чутье, всегда предупреждавшее об опасности. Сбросив ветровку, он остался в футболке, перепоясанной кобурой, выхватил «токарев» и бесшумно, прижимаясь спиной к стене, двинулся к выходу. Только бы не скрипнули рассохшиеся ступени под ногами, только бы не…

Глаза его расширились, словно он увидел призрак. Перед ним во дворе была Вера – ничего не замечая вокруг, она пыталась допрыгнуть до висящего на нижней сучковатой ветке яблока. А сзади, за ее спиной, маячил неизвестно откуда взявшийся парень в джинсовом костюме. В руке парень держал «вальтер» с наверченным глушителем.

Замерев на ступенях, он понял, что парень его увидел. Олег пытался просчитать, успеет ли одним прыжком очутиться между ним и Верой. По всему выходило, что не успеет. Окликнуть ее, предупредить о приближающейся сзади опасности он не мог.

Ухитрившись, наконец, сорвать яблоко, Вера обтерла его о край футболки и с хрустом откусила. Потом подняла голову и встретилась глазами с Олегом.

– Антоновка, – с улыбкой похвасталась она раздобытым трофеем. – А ты что, на охоту собрался?

В ту же секунду неизвестный перетек к Вере и, обхватив ее шею свободной рукой, приставил ей к виску пистолет. Вера вздрогнула от неожиданности, но сориентировалась быстро – не вскрикнула, не начала отбиваться.

Она лишь шире распахнула глаза и часто задышала. «Молодец!» – похвалил ее про себя Олег. Так и нужно было действовать, не стоило зря нервировать нападавшего. Тем более пока неизвестно было, какие у него дальнейшие планы.

Он не успел даже испугаться за нее – сработала многолетняя выдержка, привычка мгновенно брать себя в руки, действовать по ситуации. Он знал, что запоздалая реакция нервной системы начнется потом, когда все разрешится. Сейчас же тело и мозг действовали слаженно, как безотказно работавший механизм, не оставляя места эмоциям.

– Что тебе нужно? – не повышая голоса, чтобы не выдать напряжения и не выводить из себя нападавшего, спросил он. – Мы выполним все условия, только не стреляй.

– Условия? – ощерился парень. – Для начала, будь добр, аккуратненько отбрось в сторону свою пушку. Медленно-медленно и очень осторожно. Помни, что у меня хватит времени разнести башку твоей бабе… Итак, начали: ме-е-едленно-ме-е-едленно, и о-очень аккуратно, хорошо?

Двигаясь словно во сне, Олег послушно кивнул и далеко отшвырнул свой «токарев» в сторону.

– Вот и хорошо, – продолжал незнакомец. – А теперь садись на травку. Ноги расставь пошире. Нет никаких условий, мне нужна только эта баба. Дай мне увезти ее – тачка за забором, – и я ничего тебе не сделаю.

– А ей? – Олег тянул время, пытался вовлечь незнакомца в разговор, усыпить бдительность и напасть на него. Правда, пока непонятно было, как это сделать, не подставив под удар Веру. Нападавший перевел ствол на Олега, и он понял, что теперь у Веры появился шанс.

– Ей? А на фига мне ей что-то делать? Живая она больше стоит, чем мертвая. Не ссы, все с ней будет в порядке. Как думаешь, старый придурок Голубев любит свою дочь?

– Любит, – кивнул Олег.

– Ну вот и Барков Валерий Львович любит своего сына, очень любит. А Голубев чё-то не хочет этого понимать. Вот мы ему и поможем, покажем, так сказать, наглядный пример, каково это, когда твой ребенок в опасности.

Олег старался не отводить взгляда от глаз незнакомого парня, держать его, словно гипнотизируя. Боковым зрением он успел ухватить, как Вера, стараясь не менять положения тела, опустила ладонь в карман плаща. Он вспомнил о маленьком браунинге, который просил ее всегда держать при себе. Только бы она не оставила его в сейфе сегодня, только бы у нее хватило решимости…

Выстрел сквозь ткань куртки оказался ничуть не громче выстрела, произведенного из пистолета с глушителем. Пуля попала человеку в бок и отбросила его от нее в сторону. Не теряя времени, Олег вскочил на ноги, схватил брошенный пистолет и всадил вторую пулю нападавшему в лицо, не дав безмерно удивленному парню даже шанса поднять пистолет. Слегка повернувшись, незнакомец рухнул под яблоню.

Вера подошла к нему, уткнулась головой в плечо:

– Господи, мы убили его, убили…

– Все хорошо, хорошо, родная моя, – глухо повторял он, гладя ее по волосам. – Ты все правильно сделала. Это была самозащита.

Только теперь на него разом навалился весь ужас произошедшего, страх за нее – свою любимую, единственную, которую он чуть было не потерял. Он ощутил тяжесть в ногах и, прижимая Веру к себе, осторожно опустился вместе с ней на прогретые солнцем деревянные ступеньки крыльца.

– Кто это был? Что ему от нас было нужно? – осевшим голосом спросила Вера.

И ему пришлось рассказать ей все – о случае с сыном Баркова, о том, как он угрожал ее отцу…

– Почему вы сразу мне не сказали? Почему? – повторяла она.

Первый шок отступил, к Олегу постепенно возвращалась способность соображать, и он понял, что нужно действовать – быстрее, пока еще не поздно. Сжав хрупкие плечи женщины, он легонько встряхнул ее.

– Вера, это все сейчас не важно. У нас нет времени на выяснение отношений. Барков начал войну, он не отступится, тем более теперь, когда мы застрелили его человека. Воевать с ним мы не сможем, нужно бежать. Быстрее, пока он еще ничего не знает. Уехать куда-нибудь, скрыться за границу, где он нас не достанет.

Она потрясенно качала головой:

– Уехать? Но как – вот так сразу, все бросить?

– Сразу, – кивнул он. – Каждая минута на счету. Нужно гнать в аэропорт и брать билеты на первый же самолет. Потом разберемся, что делать дальше. Главное сейчас – унести ноги.

– А папа? – резко вскинулась она. – Думаешь, я оставлю его здесь одного?

– Пойми, он сам бы сказал тебе сейчас то же самое, – настаивал Олег. – Позвони ему, расскажи, что произошло, и беги. Помочь ему ты не сможешь, ему и самому легче будет скрыться без тебя, в другом направлении. Потом мы встретимся, выждем время, пока ситуация уляжется, и решим, что делать дальше.

– Нет, – покачала головой Вера. – Нет, я не могу так его оставить. И потом… Мне все равно нужно заехать домой – взять деньги, документы хотя бы.

– Да пойми же ты, время уходит, – в отчаянии сжал ее руки Олег.

– Нет, – еще раз твердо повторила Вера. – Мы сделаем так. Сейчас вместе доедем до Москвы, я высажу тебя и поеду домой. Там соберу все необходимое, поговорю с отцом, и мы встретимся с тобой через два часа в аэропорту Домодедово. Там вместе возьмем билеты на ближайший рейс и улетим. Хорошо?

Он не знал, что глаза Веры – такие теплые, манящие, солнечные – могут за мгновение сделаться твердыми, жесткими, как застывшая смола. Взглянув в эти глаза, Олег понял, что спорить, что-то доказывать – бесполезно. Она все уже решила. Ему оставалось лишь бессильно кивнуть.

Через несколько минут, оттащив труп нападавшего на задний двор и забросав ветками и травой, они уже мчались в верном «Гелентвагене» обратно в Москву.

После бешеной гонки по шоссе, лихих разворотов на запруженных машинами московских улицах Вера остановила джип во дворе дома, где Олег снимал квартиру. Они вышли из автомобиля. Жаркий летний день клонился к вечеру, собиралась гроза. Из-за жавшихся друг к другу старинных каменных домов наползала брюхатая дымно-черная туча. Запахло сыростью, прибитой пылью, остывающим асфальтом. Коротко полоснула молния, глухо заворочался гром. Переполненный влагой тяжелый воздух уронил первые дождевые капли на покрытый серым налетом корпус машины.

Олег крепко сжал Верины руки.

– Мы делаем глупость, – в последний раз почти безнадежно попытался он убедить ее. – Наше единственное преимущество перед ними – время, а мы его теряем! Я не хочу, не могу отпустить тебя. Поехали вместе, сейчас, на твоей машине…

– Нет, – покачала головой Вера. – Нет. Я не могу уехать так, мне нужно увидеться с отцом. Обещаю тебе, со мной ничего не случится. Через два часа мы встретимся в Домодедово.

Глухо застонав, он привлек ее к себе, обхватил руками, сжал до боли.

– Тогда уезжай одна, – выговорил он. – А уж я постараюсь, чтобы они побегали за мной подольше, у тебя же будет время скрыться.

– А ты? – хрипло спросила она.

– Я выкручусь как-нибудь. – Он старался говорить как можно убедительнее. – Одному мне будет даже проще, я ведь мужчина, военный к тому же.

– Ты совсем их не боишься? – недоверчиво спросила она.

– Эту бандитскую сволоту как-то противно бояться, – постарался улыбнуться он.

– А я боюсь, – горячо заговорила Вера. – Боюсь, что они найдут тебя и убьют. Боюсь, что проживу еще лет пятьдесят и больше никогда тебя не увижу. Буду просыпаться каждое утро – без тебя. Боюсь, что я даже с ума не смогу сойти, сохраню ясное сознание до самой смерти – и каждый день буду думать о тебе, корить себя за то, что я тебя послушалась и уехала одна.

Она судорожно всхлипывала, вцепившись в него, сжимая зубами ворот его футболки.

– Все будет хорошо, не бойся, мы уедем вместе, – шепотом повторял он, сжимая ее конвульсивно вздрагивающие плечи.

– Я не оставлю тебя, милый мой, родной, – повторяла она, гладя его лицо. – Я верю, я знаю, ничего еще не кончено. Мы выберемся из этого ужаса, обязательно выберемся.

– Конечно, выберемся, – убежденно кивнул он. – Не бойся! Мы теперь всегда будем вместе. Мы уедем далеко-далеко, забудем обо всем, будем жить очень долго. Ты родишь мне детей. Двоих, а лучше троих!

– Да! Да! – повторяла Вера мокрыми от слез губами. – Только не заставляй меня уходить. Я ничего не боюсь рядом с тобой.

– Тебе нужно ехать, – прошептал он, с силой отрывая от себя ее руки. – Нужно спешить. Не плачь так, прошу тебя!

Он вглядывался в ее лицо, как будто стараясь навсегда вобрать в себя его черты, легонько провел горячей ладонью по скуле. Ладонь оказалась мокрая, между пальцев стекала вода.

– Я не плачу, – сказала Вера. – Это просто дождь. Дождь пошел.

Быстро развернувшись, словно боясь передумать, она пошла назад к джипу. Хлопнула черная дверь, взревел мотор, и автомобиль, взметнув водяную пыль, помчался прочь и вскоре исчез, будто смытый дождем.

Через час Олег был в аэропорту Домодедово. Послонялся среди спешащих куда-то людей, выпил кофе в маленьком баре, изучил ближайшие рейсы. Куда они с Верой могут улететь? Где не требуется виза? Может, в Израиль? Там у него есть знакомые, помогут перекантоваться, раздобыть новые документы, если придется прятаться всерьез. Он был уверен, что Вера согласится с его планом.

Прошел час, потом еще полчаса. Он бродил возле стеклянных разъезжающихся дверей, высматривал пассажиров, подъезжавших к зданию на такси, поминутно крутил головой, оглядывая зал ожидания – может быть, Вера как-то ухитрилась проскочить мимо него. Один раз даже погнался за высокой девушкой с глянцево-каштановыми, струившимися по плечам волосами. Но девушка обернулась и оказалась не Верой.

Он снова и снова набирал на мобильном ее номер и номер Голубева. Аппараты не отвечали. Сердце словно превратилось в кусок набрякшего подтаявшего льда – холодило грудную клетку и будто бы капало внутри. Он не мог простить себе, что послушал ее, отпустил, не поехал вместе с ней. Господи, что с ним произошло, ведь уверен был, что это губительная ошибка, и все равно отпустил.

Мучая себя, громоздя в голове самые страшные варианты случившегося, он все же отчаянно надеялся, что все это – лишь обыкновенный мандраж, что вот сейчас стеклянные двери разъедутся в стороны, и войдет Вера.

Прошел еще час. Олег не мог больше ждать, бездействовать. Взяв первое попавшееся такси, без разговоров согласившись на заломленную водителем чудовищную сумму, поехал обратно в Москву, в квартиру на Тверской, к Вере.

Гроза закончилась. Умытое дождем солнце клонилось к закату. По краю пересеченного перистыми облаками неба полз маленький белый самолет.

Такси летело по трассе. Впереди виднелся мост, пересекающий небольшую речушку. Во влажном после дождя воздухе мерцали красные и синие мигалки сгрудившихся у проломленного парапета машин ГАИ и «Скорой помощи».

– Ого! – возбужденно проговорил водитель. – Похоже, кто-то кувырнулся с моста. Не повезло парню.

– Останови, – помертвевшим голосом попросил Олег.

Выскочив из машины, он побежал вниз, не чувствуя ног, перемахнул через низкое ограждение. Ботинки увязали в раскисшей глине пологого берега. Он увидел, как подъехавший автокран выудил из воды покореженный «Гелентваген». Собранные молчаливые парни в неброских мешковатых серых комбинезонах открыли переднюю дверь, и из салона свесилось изуродованное тело молодой женщины. Блеснули в последних лучах заходящего солнца каштановые, слипшиеся от крови волосы, мелькнула тонкая рука. Врач «Скорой помощи» пощупал пульс и кивнул остальным. Тело опустили на землю, гаишники принялись натягивать на него черный полиэтилен.

Олег закричал, но голоса своего не услышал. Упав на колени в чавкающую грязь, он, не слушая подступивших гаишников, пытался содрать полиэтилен с любимого лица. Увидел навсегда закрывшиеся такие живые, теплые, янтарные глаза, голубоватые тени на висках, упрямый подбородок и нежные капризные губы.

В голове стучало: «Сначала Вера еще была. Когда я трясся в маршрутке по дороге к аэропорту, она еще была. И потом, когда я пил кофе в баре, – еще была. Улыбалась, дотрагивалась пальцем до морщинки между бровей, говорила. А потом ее уже не было. Когда я выбирал направление нашего пути, ее уже не было. Когда договаривался с таксистом, ее уже не было. Не было, нигде не было…»

Олег знал, что ему никуда не деться от этой пытки: знать, что любимая умерла по его вине.

Позже в милиции ему сообщили, что отставной полковник Голубев в тот же вечер был найден застреленным в своем кабинете. Застреленным из браунинга, найденного в кармане куртки его погибшей дочери. По версии следователя выходило, что Голубевы повздорили, дочь дважды выстрелила в отца. Ранение оказалось смертельным. Голубева пыталась скрыться с места преступления, но в состоянии аффекта не справилась с управлением, машина упала с моста в реку, Голубева погибла… Рулевой рейкой ей пробило грудь насквозь так, что сердце вышло из грудной клетки.

Корчась от неотступной боли, он пытался представить себе, как все происходило на самом деле. Наверное, Вера не смогла уговорить отца уехать вместе, а может быть, он обещал, что нагонит их позже. Отчаявшись, она попрощалась с Алексеем Васильевичем, оставила в кабинете пистолет – ясно было, что с оружием на борт самолета ее не пустят, спустилась во двор и села в машину, не заметив, как сразу после ее ухода в квартиру проник вооруженный человек. Этот человек вошел в кабинет и дважды выстрелил в отставного полковника.

Вера тем временем ехала к аэропорту, не замечая в плотном потоке машин пристроившийся сзади за ней автомобиль. Перед мостом, пересекавшим неглубокую речушку, машина резко прибавила газу. Вера въехала на мост, автомобиль приблизился к ней слева и принялся теснить ее к ветхим перилам. Она, наверное, успела еще подумать, что водитель пьян, а может, поняла, что это люди Баркова вышли на ее след.

Вера выкрутила руль, попыталась вырваться вперед, потом затормозить. Преследователь же не отставал от нее, давил. Заскрипели подшипники, руль вырвался из рук, тяжелый корпус «Гелентвагена» ударился о парапет, затрещали тонкие деревянные перекладины. Вера ахнула, попыталась поймать управление. Но было поздно. Машина тяжело свесилась с моста и с грохотом полетела вниз.

Веру ударило в грудь, она услышала хруст, даже не понимая, что это звук пробивающих кожу, ломающихся ребер. Сердце ее остановилось за секунду до того, как корпус искoреженной машины погрузился в вечернюю мутную воду.

Он чувствовал, что сходит с ума, трогается рассудком, когда пытается восстановить в голове эту картину. Удержаться за уплывающую грань реальности ему помог один момент, не укладывающийся в схему. Ведь в куртке у Веры нашли браунинг, из которого был застрелен Голубев. Как это могло быть? Объяснение находилось только одно – кто-то из ментов, обыскивавших машину, был человеком Баркова, он и подложил так необходимое следствию орудие убийства.

Остро вспыхнувшая ненависть – звериная, утробная ненависть к негодяям, погубившим жизнь его маленькой дорогой девочки, оказалась очень сильным и могучим чувством, заставившим его подняться с постели, прийти в себя, начать действовать четко и быстро. Его учили этому, с самого юного возраста учили – выслеживать, находить и убивать врагов. Беспощадно.

Он знал теперь, что жизнь – это всегда война. Спокойствие, мирная прелесть летнего вечера, любовь, сострадание – лишь иллюзии, красивые картинки, которыми сознание старается заслонить кровавый ужас реальности. Ему теперь заслоняться было нечем и незачем.

Он нашел их всех, всех, кто был повинен в случившемся. Теперь он знал своих врагов в лицо. И ждал, терпеливо ждал, когда сможет умыться их еще теплой кровью.

Первым он убрал лейтенанта милиции, того, кто подложил Вере в куртку браунинг. Выследил подвыпившего после работы лейтенанта на пути из пивной и застрелил в темной подворотне. Он хорошо запомнил мгновенный ужас, промелькнувший в круглых серых глазах милиционера, его рыхлое обмякшее тело, судорожно ухватившуюся за горло короткопалую руку.

Против ожидания, смерть первого врага не принесла Олегу облегчения, но он решил – это оттого, что остальные еще живы.

Потом пришел черед двоих подручных Баркова, тех, что были в грузовике, отправившем Верин автомобиль в реку. В квартиру к одному из них он пробрался ночью, бесшумно, как тень. Парень спал, растянувшись на диване. Кажется, ему снилось что-то хорошее, потому что он радостно скалился во сне. Олег приставил дуло пистолета к его горлу, и тот мигом проснулся, забился, попытался что-то прохрипеть.

– Помнишь Веру Голубеву? – спросил Олег. – Ага, я вижу, помнишь. Это хорошо.

Он нажал на спуск. В ночной тишине раздался глухой хлопок – пистолет был с глушителем. На месте головы парня образовалось кровавое месиво. Куски мозга разбросало по окровавленной подушке.

Третьего он дождался в подъезде. Тот начал было сопротивляться, попытался заорать, и Олег набросился на него, придавил к полу, сжал на горле трепыхающейся гнилой массы твердые пальцы. В этот раз пистолет не понадобился, он задушил врага, в руках остался отдающий селедкой клок волос бандита.

Баркова – главного виновника смерти Голубевых – он приберег напоследок. Испытывал тяжелую кровавую радость, представляя, как дергается его враг, ожидая неминуемой смерти. Он надеялся, что Барков догадался, кто и почему отправил на тот свет его людей, и знает, каждую секунду своей прогоркшей жизни знает, что возмездие неминуемо.

Олег не сомневался, что сможет проникнуть в дом к бандиту – сам же разрабатывал для него систему охраны, знал, где есть «дыры». Он долго готовился к этому дню – дню, когда придет решающий, заключительный этап этой войны. Он и ждал его наступления, и боялся. Боялся, что вместо удовлетворения от сделанного ощутит пустоту, кромешную пустоту, образовавшуюся внутри после потери любимой, пустоту, которую сейчас ему удавалось заполнить жаждой мести. И, чтобы не бояться этого, не столкнуться со смертельным ужасом снова, решил, что последний патрон прибережет для себя. Выполнит свой долг – и оборвет ставшую ненужной, бессмысленной жизнь.

С тем настроем и шел к Баркову темной влажной сентябрьской ночью, перебирался через забор в том месте, что попадало в слепую зону камер наблюдения. Он не успел ничего понять, спрыгнул на землю – и тут же был свален с ног мощным ударом. Люди в форме навалились на него, обезоружили, выкрутили руки. Удары сыпались на него – тяжелые ботинки вонзались под ребра, дубинки молотили по спине, по голове. Тело вспухало болью, во рту металлически плескалась кровь. Во вспыхнувшем внезапно белом свете прожекторов он разглядел среди склонившихся над ним потных милицейских рож пакостную, ухмыляющуюся физиономию хорька. Потом его подняли с земли, запихнули в автозак – и все было кончено.

* * *

В камере его больше не трогали. На нем словно лежала печать прокаженного. Люди вокруг даже здесь оставались озабоченными своей дальнейшей судьбой. Кто надеялся выйти на свободу, кто заранее пытался завести полезные контакты для лагеря, кто повышал свой авторитет, он же был безразличен ко всему, двигающийся мертвец, зомби. Уголовники чувствовали это в нем и не пытались задирать – неинтересно было. Блатной народ подсознательно боялся того смертельного холода, который от него исходил.

Потом был суд. Его в наручниках вывели в зал, лязгнули решетки клетки, в которой ему предстояло просидеть все слушания. В центре зала, на подиуме, расселись трое судей. Слева помещались адвокаты – тот, плешивый, от него отказался, назначили нового, толстяка с обвисшими дряблыми брылями. Скамьи были заняты представителями прессы. У него в глазах слепило от вспышек фотоаппаратов. Какая-то шустрая журналистка в кепке изловчилась в перерыве протиснуться к его клетке и сунуть ему микрофон:

– Что вы чувствуете сейчас? Раскаиваетесь ли в том, что совершили убийство трех человек?

Он не стал отвечать, отвернулся.

На все вопросы, которые ему задавали в ходе заседаний, он молчал. Не назвал ни одного имени, отрицал любые связи с преступной группировкой. На вопрос, раскаивается ли он в содеянном, он ответил:

– Я раскаиваюсь только в том, что не сумел довести до конца задуманное и покарать своего главного врага. Пусть он сдохнет!

В конце концов, разъярившись от его упертости, судья вынес приговор – 25 лет особо строгого режима.

Из Бутырки, где он ждал этапа, Олега как особо опасного преступника переправили в Соликамск самолетом.

В «Белом лебеде» – легендарной колонии особого и строго режима под Соликамском – он оказался уже весной. Невозможно было поверить, что Веры нет уже полгода, а он до сих пор жив. Ведь в первый момент казалось, не сможет без нее, каждый вздох приносил невыносимую боль, бередил грудную клетку. Неужели человек привыкает ко всему – даже к бессмыслице собственной жизни?

Колония размещалась в комплексе старинных каменных белых зданий. Во дворе стоял памятник белым лебедям – может, от этой глупой сентиментальной каменюки тюрьма и получила свое название? Территория обнесена была глухим забором, стены в трехместной камере, куда его поместили, были выкрашены в грязно-зеленый цвет. Раз в день на час заключенных по желанию выводили на прогулку в крытую камеру на верхнем этаже. Олег быстро привык к полосатым серо-черным робам, к коротким безличным окрикам: «Стоять! Лицом к стене! Руки!» Передвигаться вне камеры разрешено было лишь согнувшись, наклонившись вперед и закинув скованные наручниками руки за спину. Эта поза среди каторжников «Белого лебедя» с давних пор носила название «Ласточка».

Двое его сокамерников – худой старик, убежденец, вор с пятой ходкой, плечи которого были исколоты звездами, и второй, помоложе, с наглым юрким взглядом выцветших голубых глаз, отбывавший пожизненный срок за ряд заказных убийств. Убежденцу с воли постоянно делали подгоны в виде денег, на которые охранники, откусив себе нехилый кусок, снабжали его отличнейшим героином.

В один из первых дней, увидев, как старик всаживает иглу в вену, Олег неожиданно ощутил невыносимое, выворачивающее наизнанку желание уколоться. Даже удивился самому себе – после ухода Веры единственное, чего он хотел страстно, была смерть. И вдруг оказалось, что он еще способен чего-то желать.

Поймав его острый, блестящий взгляд, звездный старик поманил его, заговорив неожиданно молодым голосом:

– Давай с нами, братуха!

И Олег по голосу вдруг догадался, что тот вовсе и не старик, а его ровесник, скорее всего просто очень больной. Голубоглазый, ожидавший своей очереди, возразил:

– Ты чё? Это ж псих, он кучу народа перемолотил непонятно за что. Не буду я с ним вмазываться.

Но убежденец спокойно возразил:

– Ну и что? Тоже ведь человек. Не жидись, Муха. Жизнь – она длинная, никогда не знаешь, где окажешься. И ты, кстати, тоже.

Олег присел рядом с ними. Может быть, ему удастся забыться, вернуться в то время, когда Вера еще была, пусть не рядом, просто ходила по земле.

– Братуха, только я могу быть нечистый, – предупредил молодой старик. – А другого баяна нет. Сам смотри.

И Олег решительно протянул руку за шприцем. Подумал, что, если заразится чем-то смертельным, это приблизит долгожданный конец.

* * *

За полтора года, проведенных в стенах «Белого лебедя», он страшно ослаб. Думал, что виной всему плохие условия, скудная пища, малая подвижность и героин. Вскоре начал кашлять, плеваться кровью.

Однажды ночью начался жар у убежденца. Его перевезли в лазарет, и спустя сутки он умер. Через несколько недель Олег, потеряв сознание, упал посреди камеры на цементный пол. Очнулся здесь, в тюремной больнице. Ему было почти хорошо – тепло, спокойно, тихо. И он поразился – неужели еще способен на эмоции, отделять приятное от неприятного, хорошее от плохого? Значит, не все на свете сделалось для него одинаково омерзительно? Так, может, он жив еще?

На следующий день врачиха, притворно вздыхая, объявила ему результаты анализов – открытая форма туберкулеза на фоне общего истощения организма, вызванного СПИДом.

Значит, удалось ему все-таки разжалобить судьбу, вымолить себе избавление, дезертировать до окончания назначенного ему срока земных мучений. Он принял сообщение о третьей стадии ВИЧ с благодарностью, почти с радостью. Значит, скоро все закончится, и они с Верой снова будут вместе. Он почему-то уверен был, что они встретятся. Бог, если он все-таки есть, не допустит того, чтобы они навсегда потеряли друг друга.

Врач объявила ему, что какое-то время придется провести в лазарете. Точных сроков никто ему не назвал, но по отдельным недомолвкам тюремных эскулапов, по выражению их лиц он понял, что, вероятнее всего, отсюда уже не выйдет. Собственно, мог догадаться и по своему состоянию – доходяга, с трудом сползающий с кровати, вряд ли имел шансы на улучшение самочувствия. Тем более что и лечить его особенно никто не собирался. Так, кололи что-то для галочки. Подохнет – туда ему и дорога, меньше возни.

Его бил постоянный озноб, особенно ночью, когда бросало то в жар, то в холод. Он поминутно просыпался от болезненных спазмов кишечника, мокрый от пота, трясущийся, полз до ведра, служившего здесь туалетом. Не узнавал своего тела – исхудавшего, изможденного. Живот ввалился, ребра распирали бледную, испещренную лизиями – синеватыми пятнами – кожу, при движениях страшно вздувались казавшиеся теперь неестественно большими суставы.

Сил больше не было ни на что, непрекращающаяся лихорадка валила его на постель, заставляя стучать зубами и обливаться потом от любого, самого небольшого усилия. В конце концов он перестал даже пытаться что-то делать. Просто терпеливо ожидал смерти. Оказалось, что умирать не так-то просто, он ожидал легкого избавления от мучений, но судьба, никогда не бывшая к нему благосклонной, отпускать его быстро и без страданий не хотела.

Времени теперь у него было хоть отбавляй, и он все время думал. Не пытался понять, что с ним произошло, не искал виноватых. Просто размышлял обо всем, что успел повидать за свою недолгую жизнь.

Каким глупым и суетным все теперь казалось. Боль, ненависть, желание отомстить. Все было пусто, бессмысленно.

Только теперь он вдруг понял – что нет плохих и хороших людей, нет абсолютного добра и зла. Просто люди – они как дети, осознал Олег, неразумные, часто не способные совладать со своими желаниями, иногда жадные и жестокие, иногда великодушные и щедрые. Бог, если он есть, не может наделять одних из своих детей правами судить и карать других. Он скорее сродни воспитателю в детском саду. Смотрит, что творят его подопечные, и радуется или печалится. Выдумать суровую справедливость, законы мщения и долг могли только люди.

Теперь он понимал, что единственное предназначение человека на земле, единственное, чего может хотеть Отец от своих детей, – попытаться быть счастливым. Мы забыли об этом, гоняясь за химерами. А ведь это так просто – засыпать, просыпаться, любить свою женщину, заботиться о детях. Только подальше от смертельных игр. Он не смог. Значит, так тому и быть.

Его снова скрутил приступ кашля, и Олег, обессиленный, повалился на жесткую койку. Хотел позвать сестру, но голос не слушался. Он снова и снова выплевывал легкие, корчась на постели.

Он помнил, что тяжелее всего в последний час перед рассветом. Если пережить его, начнется новый день, день, в который ты не умер. Неужели сегодня ему не дождаться первого солнечного луча?

Если бы можно было начать жизнь сначала, что бы он сделал? Не пошел в армию? Ведь нет такого закона, который позволял бы одним людям убивать других. Больше времени проводил бы с сыном, не позволил ему так отдалиться? Не потерял бы Веру? Не стал мстить ее убийцам? Бессмыслица. Человек не может каждый день жить так, как будто это последний день его жизни. Быть одинаково терпимым ко всем, быть всегда внимательным к близким, ничего не желать для себя. Наверняка он совершил бы те же ошибки, так же заблуждался бы и мучился. Единственное, о чем он жалел, – что Вера погибла по его вине, что он не смог убедить ее тогда в своей правоте.

Небо за окном посветлело. Он дождался-таки первого луча, просочившегося через решетку. Свет коснулся его лица, замер теплым пятнышком на переносице, и он зажмурился. Как он и ожидал, стало легче дышать, и по телу разлилась тяжесть, какая-то приятная тяжесть, как в детстве, когда растягиваешься на кровати после долгого, наполненного впечатлениями дня.

Утро. Шаги и голоса в коридоре. Скрип дверных петель. Солнечный свет.

Он широко раскрыл глаза и увидел лесное озеро. Склонившиеся к воде ветки плакучих ив. Запутавшееся в листве щедрое летнее солнце.

Вера вынырнула из воды и пошла к нему, протянув руки. Каждая капелька на ее коже светилась теплым янтарным светом. Она шла, вся будто окутанная плещущимся солнечным маревом, откидывала на спину непослушные влажные волосы, улыбалась. Он поднялся на ноги и пошел ей навстречу, раскинув руки.

 

Все перемелется

В среду шеф неожиданно вызвал Вадима в кабинет и объявил, что тому предстоит командировка в Москву. Нужно было пройти программу обучения работе с новой компьютерной системой безопасности, которую собирались внедрить в их конторе. Ехать Вадиму было неохота – чего он в той Москве не видал? Мать его в детстве возила на каникулах посмотреть столицу нашей необъятной Родины, и в студенческие годы мотался как-то раз с дружбанами потусоваться в московских клубешниках. В общем, ничего нового от поездки он не ждал. А насчет обучения – так, можно подумать, он сам, двадцатипятилетний программист, не разобрался бы с программой, – подумаешь, бином Ньютона. Но раз начальство эту фишку с командировкой замутило, значит, надо ехать, ничего не поделаешь.

Мать, когда Вадим сообщил ей о предстоящей поездке, впечатлилась по полной:

– Ой, Вадюша, как хорошо, я тебе список напишу, чего купить…

– Мать, – покровительственно прервал Вадим. – Ну ты чё, в самом деле? Давно ж уже не совковые времена, и у нас все купить можно.

Мать, однако, переубедить было нельзя, она все еще помнила те времена, когда за любым дефицитом надо было переться в Москву и «доставать» там через знакомых.

– Вот, бывало, Анна Федоровна всегда мне помогала, – мечтательно вспоминала мать. – Она тогда директором в продуктовом была, так мне в дорогу и колбаски финской соберет, и икорки пару баночек отложит.

– Это чё за Анна Федоровна? – сморщил лоб Вадим. – А-а-а, это та баба, дальняя родственница, у которой мы с тобой тогда на раскладушке спали?

– Ты помнишь, да? – обрадовалась мать. – Конечно, мне ведь так хотелось тебе Москву показать. А в гостиницу тогда было не попасть. Вот мы у Анны Федоровны и останавливались, спасибо ей огромное. Значит, помнишь про раскладушку? А лошадок, лошадок деревянных помнишь? Она тебе играть давала, тебе нравились очень…

– Чё-то припоминаю, – лениво протянул Вадим.

Ему действительно вспомнилась вдруг миниатюрная резная деревянная лошадка, удобно помещавшаяся в ладони, которую он таскал по вытертому багровому ковру туда-сюда. Встал перед глазами летний день – солнечные квадраты, лежавшие на этом самом ковре, – в одном из них сидел он, пятилетний Вадик, – трепыхавшаяся над окном кружевная занавеска, запыленные листья липы, лезущие через подоконник, звон трамваев с улицы. Увидел он и мать, еще почти девчонку, вырядившуюся ради приезда в Москву в свое единственное выходное платье с люрексом, и немолодую, но крепкую, коренастую женщину с пучком седых волос, которая помогала матери заворачивать в газету великолепные яства.

– Бери, бери, Шура, ничего, дотащишь – ты вон какая молодая да сильная, – понукала мать женщина. – А мальчугану твоему витамины нужны, питание хорошее. Ну что там в вашей Караганде достать можно?

– Да-а, хорошая женщина Анна Федоровна была, сердечная, – пригорюнилась мать.

– Была? Она откинулась уже, что ли? – поинтересовался Вадим.

– Жива она, что ты, – отмахнулась мать. – Только так жива, что уж лучше б… Умом она тронулась на старости лет, а девки ее бесстыжие – Галка и Ирка – в богадельню ее сдали, чтоб жить не мешала. Вот ведь как она, жизнь-то, складывается. Всю дорогу она всех на себе тащила, а как сдала, так и вышвырнули ее как собаку. И вся жизнь-то у нее была трудная, тяжелая, так хоть бы под старость покой – и того не дали!

– Да ладно уж, прям тяжелая, – скептически ухмыльнулся Вадим. – Жила себе, считай, в Москве, в отдельной квартире. И работа непыльная – завмагом продуктового, спину особо ломать не надо, опять же, жрачки дома всегда навалом.

– Да что ты знаешь-то, – обиделась мать. – Это уж потом, в последние годы она в Москву попала. А до этого так помотало ее по всему бывшему Союзу, что не дай бог. Когда я еще ребенком была, тетя Аня много со мной возилась, но про жизнь свою, конечно, не рассказывала. А вот в тот приезд как раз, когда на раскладушке мы с тобой спали у нее, засиделись мы с ней как-то за полночь, она мне и порассказала про все. Ну, а потом уж в письмах писала. До самого последнего времени мы с ней переписывались, пока она еще в рассудке была. Я над ее письмами, бывало, чуть не плакала.

– Ну, мам, ты извини, тебе это не сложно, – засмеялся Вадим. – Я от тебя диск с «Титаником» два года в кладовке прятал.

– А вот ты послушай, прежде чем над матерью потешаться, – заявила мать и начала рассказывать.

* * *

Анне, возможно, за всю ее жизнь не было еще так страшно и одиноко, как сегодня. Казалось бы, пора привыкнуть к потерям. Война унесла жизни самых дорогих людей, тех, кто ее по-настоящему любил – отца и старшего брата Михаила. Сестра Валечка уехала из села, где еще недавно жила большая семья Шкановых, на заработки в далекий Казахстан, младший брат Митя подался туда же. На стройку, зарабатывать деньги. Вот теперь и мать, Полина, собралась за своими любимыми младшими детьми.

Анна знала, что мать ее не любила. Не то что она как-то не удалась или что-то с ней было не так, наоборот, Анна была здорова, отзывчива и всегда покорна воле родителей. А вот не любила ее Полина, и все тут. С детства поручала самую тяжелую, почти непосильную для детских рук работу, с которой маленькая Анюта кое-как все же справлялась. Ни слова ласкового у матери не было припасено для старшей дочки, ни ободряющего взгляда. С детских лет Аня только и знала, что есть семья, есть младшие дети, о них надо заботиться, матери не перечить, с отцом быть всегда вежливой и покладистой.

А вот отец привечал маленькую Анюту. Анне очень не хватало сейчас этого молчаливого и крепкого бородача, ее отца, Федора Шканова. Он, в отличие от матери, был всегда рад ее присутствию, почти не одергивал маленькую Аню, вырезал для нее замечательные игрушки из бересты. Игрушки у отца, знаменитого на весь Ишимский район, откуда вся их семья была родом, краснодеревщика, получались как живые. Резные лошадки того и гляди готовы были сорваться на галоп, а миниатюрные балерины закружиться в танце.

Вспомнилось, как отец, высокий, широкоплечий, от которого всегда вкусно пахло свежеструганым деревом, а в бороде запутывались золотистые стружки, сажал ее на колени и весело подбрасывал вверх, топая ногами. В эти минуты зашуганная тихая Анюта хохотала отчаянно. Затем отец просовывал руку в карман рубахи.

– Гляди-ка, птичка-невеличка, что я тебе принес!

Он раскрывал большую мозолистую ладонь, и Аня, затаив дыхание, рассматривала тонко сработанную резную деревянную лошадку.

Эти маленькие подарки из детства она хранила всю жизнь, как воспоминание об отце.

Когда брат с отцом погибли, Анне было очень горько и одиноко. И она, хоть и крещенная в детстве по настоянию Федора, все же не совсем понимала, где же они сейчас, отец и брат, и как надо молиться, чтобы душам двух самых любимых людей было мирно и покойно. Аня украдкой плакала ночами – тихо, беззвучно, чтобы не услышала Полина ее всхлипов, доносящихся из чулана. Ей не хотелось показывать матери свою слабость.

Теперь вот и мать уезжала, оставляла ее одну, якобы на хозяйстве, на самом деле весьма бедном, совсем не таком, какое было у них раньше, в их родном селе. Что и говорить, хорошо жила тогда семья Шкановых, зажиточно. В семье не пили, не ругались, безграмотная, но работящая Полина, на десять лет моложе Федора, была безоговорочно влюблена в своего талантливого мужа. А руки у того и правда были золотые.

Федор сколотил бригаду, строил дома, вырезал окна и карнизы. Красота была в его работах, талант художника так и рвался наружу. Дома строились, семья Шкановых богатела, Федор не был ленив и объезжал всю округу, предлагая свои услуги.

Домов действительно требовалось все больше. В их богатом селе руководили партийные, они активно создавали вместо индивидуального хозяйства общее, строили огромный совхоз. И вскоре у семьи Шкановых не стало ни гусей, ни индюков, все было отдано на нужды нового строящегося общества. Однако народ ринулся из голодающих городов в совхозы, и их село за какие-то полгода наполнилось чужаками. Им-то и требовались новые дома. Тут уж было не до красоты, строили быстро, вновь прибывшим негде было жить.

Однажды Федора вызвали в хату, где располагался сельсовет. Низенький усатый человек с прокуренным голосом и револьвером в кобуре сказал Федору:

– Ну что, товарищ Шканов, нужно послужить советской власти. Она тебе большое доверие оказывает – предлагает стать председателем совхоза. Мужик ты не промах – грамотный, деловой, опять же, односельчане тебя уважают. Что скажешь?

Федора лестное предложение возглавить совхоз не порадовало. Новая власть Федору очень не нравилась, и усатый человечек, так и буравивший душу своими подслеповатыми глазенками, доверия у него не вызвал. Помявшись, Федор ответил степенно:

– Обмозговать надо. Честь великая, как бы не подвести товарищей.

– Вот-вот. – Человечек, едва доходивший Федору до плеча, покровительственно похлопал его по спине: – Иди, обмозгуй, с женой посоветуйся. А завтра с утра чтоб здесь был как штык.

В тот же вечер Федор с Полиной наскоро собрали все оставшиеся в семье пожитки, спрятанные в погребе царские золотые, кое-какие драгоценности, несколько шуб и немного бытовой утвари и поздно ночью аккуратно погрузили все это в запряженную мерином Булатом тележку.

Затем снял со стен иконы, обмотал их газетами и положил под шубы. Дети были разбужены, накормлены холодной кашей, наглухо замотаны каждый во все имеющиеся одежонки и также погружены в тележку.

Семья Шкановых навсегда покидала родные места. Федор знал, что ему не миновать расстрела рано или поздно, и решил стать изгнанником, лишь бы уберечь свою семью от неминуемой гибели.

Анна помнила ту ночь, помнила холодный, пронизывающий октябрьский ветер, высокие холодные звезды над головой, плач испуганных младших – Валечки и Митеньки, мрачное молчание старшего брата Михаила и родителей, сидящих впереди, еле различимых в темноте. Много лет прошло с тех пор, но тот ужас Анна помнила хорошо. Ужас надвигающейся беды, холода, одиночества.

Долго колесила семья Шкановых по Сибири, боясь останавливаться где-то надолго.

Наконец одна сердобольная женщина в небольшой деревушке приютила их у себя в доме. Тут бы, кажется, и зажить спокойно, да началась война, отец и старший брат ушли на фронт, да там и сгинули.

Брата Михаила забрали еще летом, вместе с другими молодыми и здоровыми парнями со всего села. Все бабы и девки высыпали провожать телегу, на которой увозили в город уже обритых наголо призывников. Мишка сидел в телеге, свесив вниз босые ноги (обмундирование парни должны были получить только в городе), и корчил Ане смешные рожи. Над загорелым лбом его белела полоска светлой кожи, на которую раньше падала густая пшеничная челка.

– Не горюй, Нюська, – весело крикнул брат. – Я тебе башку самого главного фрица привезу!

Больше Анна его не видела. Похоронка пришла всего через три месяца – брат пал смертью храбрых в ожесточенных боях под Москвой.

Отец уходил в прозрачный осенний день. В воздухе, отливая на солнце перламутром, дрожали тонкие нити паутины. Полина низко, надсадно выла, валясь мужу в ноги.

– Ну-ну, – скупо сказал отец, поднимая жену. – Крепись! Детей береги. Бог даст – вернусь живой-здоровый.

Он торопливо перецеловал детей – Анна навсегда запомнила быстрое горячее прикосновение отцовских губ к виску, мягкий укол бороды. А потом калитка хлопнула – и отца не стало. Так и не вернулся он с фронта, пропал без вести.

Но все же были у Анны еще мать и брат с сестрой. А теперь Анна оставалась совсем одна. Мать, собираясь, почти не обращала внимания на притихшую старшую дочь, хлопотала, суетилась, раздумывая о том, что же ей взять в дальний путь. После утраты горячо любимого мужа и старшего сына ясности ума Полина не потеряла, крестьянская хватка у нее была крепкая, и теперь она отправлялась строить новую жизнь вместе с дочерью Валей, обожаемым младшим ребенком, модницей, красавицей и хохотушкой. Каково же оставаться было одной Анне, Полина не задумывалась.

Мать хлопотала в избе, увязывала узлы в дорогу. Анюта угрюмо жалась в углу.

– Ну, чего забилась, бирючка? – прикрикнула на нее Полина. – Сказано тебе, как мы с Валюшей быт наладим, так сразу тебя телеграммой вызовем. А пока ты за хозяйством присмотришь, нельзя же все так бросать, без догляда.

– Хорошо, мама, я пригляжу, – кротко ответила Анна.

Наконец, Полина уехала, напоследок перекрестив дочь. Аня посидела немного у окна, поплакала и легла спать в пустом теперь доме. Завтра чуть свет надо было вставать на работу: отучившись на кассира, умная девушка теперь сама вставала за кассу в местном сельпо.

И вот потянулись тоскливые дни в опустевшем доме. Изредка приходили письма от матери, Валечки и Мити, в которых неизменно говорилось о том, что приехать к ним пока нельзя, быт еще не налажен. А затем ей и вовсе расхотелось напрашиваться к родным. Анне казалось, что так и пройдет теперь ее жизнь – пустая, одинокая, ненужная. Но так продолжилось лишь до тех пор, пока не появился Кирилл.

Аня помнила их встречу очень ясно. Внезапно отворилась калитка, и Аня, в выходной день занимавшаяся огородом, выпрямилась и посмотрела на вошедшего.

Поначалу мелькнула у Анны безумная мысль, что это отец нашелся, вернулся с фронта живой и здоровый, как сулил. Очень уж похож был незнакомец на Федора – высокой гордой статью, богатырским разлетом плеч, русыми волнистыми волосами. Аня так и встала, в ситцевом потертом халатике, в резиновых сапогах, на голове белая косынка, руки, испачканные землей. И только когда незнакомец подошел ближе, поняла, что не отец это, но разочарования не почувствовала, наоборот, взволновалась еще больше. Незнакомец чинно поздоровался, снял с головы кепку, и его густыми, уже тронутыми сединой вихрами тут же завладел легкий июньский ветерок.

Хорош был незнакомец, с какой стороны ни посмотри, хорош. Высокий, широкоплечий, ладный, глаза ярко-голубые, волевой подбородок, правильные черты лица. Как былинный богатырь с картинки.

– Здравствуйте, вы, наверное, Аня. – И красавец подошел к ней, протянув руку для приветствия.

– Я… я – да. – Анна совсем смутилась и, отдернув грязную руку, спрятала ее за спиной.

– А я – Кирилл, – улыбнулся красавец. – Дмитрий должен был дать телеграмму, что я сегодня приезжаю. Он писал обо мне, если помните…

И действительно, Митя, младший брат, осевший в Караганде и уже успевший завести семью и родить первенца, неоднократно писал сестре о своем новом друге, которого он встретил на вокзале в Свердловске.

Кирилл был бывшим военным летчиком, комиссованным по ранению. Своих родных во время войны он потерял, податься ему было некуда. Митя и Кирилл разговорились и очень понравились друг другу. Как писал Митя, его друг «хороший и преданный товарищ, руки у него мастеровые, все тебе, Анюта, подмога по хозяйству будет. А то, что он контуженный, ты на это не смотри. Хороший он человек, одинокий, ни семьи, ни жены, подумай, Анюта, приглядись к нему, может, через меня тебе его Бог послал. Ты уж не серчай, а только показал я Кириллу твою фотокарточку, и уж очень она ему понравилась, сразу в дорогу собрался тебе в помощники».

Письмо то Анна помнила, а вот телеграммы никакой не получала. Выходит, этот красавец и есть тот самый Кирилл, о котором писал брат.

Кирилл ходил за Аней как привязанный уже четыре месяца, провожал на работу, ровно в семь встречал и всегда улыбался, шутил, дарил нехитрые подарки – то ленту шелковую для волос, то большое красное яблоко, то кулек карамели, купленной в ее же сельпо. За эти четыре месяца он и по хозяйству помог, залатал крышу, заново поставил изгородь, старался быть полезен чем мог.

Однако Аня до сих пор стеснялась своего красавца кавалера и на ночь уходила в другую комнату, предварительно заперев дверь на щеколду с той стороны. Кирилл оставался спать возле печки, на видавшем виды топчане, и казалось бы, был всем доволен.

Анна же, с детства считавшая себя дурнушкой, не понимала, зачем она понадобилась этому мужчине, боялась его. Ей казалось, стоит пойти с ним на сближение, поддаться его мужскому обаянию, как он тут же ее бросит. Тем более на Кирилла с интересом поглядывали и сельские девицы, и вдовые соседки-молодухи. Война скосила мужское население, и каждый неженатый мужик был на вес золота. Тем более такой – рукастый, ладный и вдобавок получающий военную пенсию. За такого можно и побороться.

Анна все эти взгляды товарок понимала, все те улыбки, посылаемые ее квартиранту, ловила сразу и еще больше путалась в собственных чувствах. Всем был хорош ее постоялец. Но Аня, глядя на себя в зеркало, видела низенькую, коренастую дурнушку. Вспоминала также и слова матери о том, что она некрасива и замуж ей выйти будет очень сложно. Ей казалось, она Кириллу не пара. Старалась держаться скромно с ним, делово, на личные темы не заговаривать, в будущее не заглядывать. Пусть идет как идет, думала Аня. Все равно куда-нибудь да вывезет.

Но однажды воскресным утром Кирилл, чисто выбритый, наодеколоненный, в выглаженной рубахе, постучался в дверь Ани.

– Анна Федоровна! Я давно хотел тебе сказать… – Кирилл запнулся, помолчал несколько секунд и вдруг прямо, искренне заглянул девушке в глаза и улыбнулся: – Ну что мы с тобой как два бирюка ходим, давай поженимся, а? Я ведь люблю тебя, Анечка, родная моя, и ни на кого никогда не променяю…

И они, конечно, поженились, коренастая круглолицая Анечка и высокий красивый белорус Кирилл. И тут же, не успев опомниться, продали хозяйство и уехали в Караганду к брату Мите и его семье. Там было тепло, цвели лиственницы, дымились тандыры, расцветали магнолии. Караганда, небольшой городок, затерянный в сопках Казахстана, понравился Анечке сразу своей открытостью, гостеприимностью местных жителей.

Первое время жили в доме у Мити. Жена его, Таня, приняла их радушно:

– Живите, Анечка, сколько хотите. Ведь не чужие же люди.

Да только Анне неловко было обременять добрых людей.

– А что, Танюш, магазины у вас тут есть? – осторожно начала она. – Я ведь пять лет в сельпо кассиром проработала, опыт имею. Как бы мне на работу устроиться?

– И-и, – махнула рукой Татьяна. – И не думай! У нас тут полтора магазина, и на каждый пяток продавцов. И все за свои места держатся – страшное дело.

Анна пригорюнилась:

– Как же быть, Тань? Деньги ведь нужны, как никогда. Негоже нам с Кириллом у вас на шее сидеть. Да и свой угол иметь хочется.

– Так вы же дом в родном селе продали, – удивилась Таня. – Или вам мало заплатили?

– Заплатить-то заплатили, – смущенно пояснила Анюта. – Да только мама мне написала из Ашхабада – трудно им там живется с Валенькой, каждая копейка на счету. Вот я деньги ей и выслала. Мы-то с Кириллом что, молодые, здоровые – заработаем.

– Охо-хо, ну и наивная ты душа, – невесело засмеялась Таня. – Денег им не хватает, как же! Уж всяко побольше зашибают, чем ты в своем сельпо имела. Ладно, бог им судья. А ты давай-ка вот что – иди-ка смотрителем на железнодорожную станцию. Будешь следить, как вагоны разгружают и собирают. Баба ты честная, внимательная, тебя уж не обжулят.

Так Анна и поступила.

Кирилл тоже не бездействовал и на шее у приобретенных родственников сидеть не собирался. Вспомнил, что получил когда-то, еще до войны, водительские права, – и стал возить фуры с бензином. Работа была ответственная, тяжелая, но он не жаловался, главное – в семье появились деньги. Кирилл и Анна сняли домик неподалеку от семьи Дмитрия. И, в общем-то, все были счастливы и довольны друг другом.

Времена были тяжелые, но Кирилл, на удивление, любил свою жену, уважал и, как ни странно, ревновал коренастую Анечку к любому проходящему мимо мужику. Аня не обращала внимания на эти проявления мужской властности со стороны мужа, она слишком была занята работой. Иногда, когда грузчиков не хватало, а товар надо было разгрузить немедленно, сама выгружала двадцатикилограммовые мешки со щебенкой, таскала на спине стройматериалы… Караганда строилась, разгрузки было много, вдобавок ей за это хорошо доплачивали, и Анна работала наравне с мужчинами.

Анна была молода, сильна от природы и здорова и совсем не чувствовала усталости. Кроме того, у Мити родились близняшки, они постоянно болели, первенец Мити ни за что не хотел ходить в детский сад, и Аня была полностью поглощена проблемами семьи младшего брата. Кирилл не спорил, считал, что семья – это святое, тем более что своих родственников он давно отчаялся найти.

Митины дети с нетерпением ждали, когда к ним придет любимая тетка. Стоило Анне переступить порог, как к ней бросались младшие, Наденька и Алешка.

– Тетя Нюта, тетечка Нюта, глядите, это я сам нарисовал, – Алешка тыкал ей в лицо лист, испещренный каракулями.

– А мне папка куклу купил, – хвасталась Надюшка. – Только вот платье Алешка изорвал, я ее в тряпицу завернула.

– Погодите, погодите, пострелята, сейчас. – Анна садилась к детям, прямо на деревянный чисто выскобленный пол, рассматривала их сокровища.

– Это что же, танк? – спрашивала у Алешки. – Вот на таких в войну твой дедушка Федор ездил. У куклы платья нет? Ну, это мы поправим. Сейчас у мамы лоскуток возьмем, да я пошью.

Тут выбирался из-за стола и старший Митин сын, Данила, принимался задирать младших, и начиналась веселая возня. Дети валили Анну на пол, мутузились, щекотались. Хохоча и отбиваясь, Анюта лишь на мгновение позволяла себе задуматься о том, что было бы, если бы это были ее дети, но тут же гнала эти мысли. Бог даст, будет и у нее ребенок, а пока нужно приглядеть за Митиными ребятами.

* * *

– Так это ты, что ли, была одной из близняшек? – перебил мать Вадим. – Ты и дядя Леша?

– Ну конечно, – кивнула мать. – Так что Анна Федоровна нас практически вынянчила. До сих пор помню, как сидела с нами вечерами, пока мать с отцом в клуб кино смотреть бегали. Сказки рассказывала – чудные, сибирские, песни пела. Ну да это еще не все, ты дальше слушай.

* * *

Однажды Анну скрутили жестокие боли в спине. Это случилось как раз после того, как пришел состав с кирпичными блоками, грузчиков опять не хватило, и Аня на себе таскала тяжеленный груз.

Анна, охнув, ухватилась за поясницу. Перед глазами завертелось и поплыло серое длинное здание станции, убегающие к горизонту рельсы, темно-зеленые грузовые вагоны, цистерны, семафоры. Загудел паровоз, но Анне его крик показался тоненьким, как комариный писк.

– Анна Федоровна, что с тобой? – подскочила к ней казашка, работавшая на станции уборщицей.

– Ох, Малика, мне что-то…

Анна не успела договорить, резкий спазм скрутил ей нутро, и ногам отчего-то стало горячо и влажно. Она успела еще увидеть, как по загорелой лодыжке ползет темная струйка крови, а затем рухнула Малике на руки.

Очнулась она только в больнице, в руку ее была воткнута капельница, а живот раздирало от невыносимой боли. У Ани случился тяжелый выкидыш, она потеряла много крови, лежала теперь полумертвая, иногда приходя в сознание и терзаясь от боли, чаще же видела странные видения: отца, молодого и смеющегося, старшего брата верхом на мерине Булате. Они останавливались возле одиноко стоящей девочки, которой она себя ощущала, но не манили за собой, просто грезились, и видения эти были приятными и счастливыми….

Когда же Анна потихоньку начала приходить в себя, в палату к ней пришел пожилой врач, представившийся доктором Кацманом. Маленький, сгорбленный, с венчиком всклокоченных седых волос вокруг лысины и крупными хрящеватыми ушами, он присел к пациентке на койку и взял Аннину руку в свои.

– Вы что же это, деточка, себя не щадите? Мешки таскаете, как мужик, надрываетесь? Сами должны понимать, условий здесь никаких. В московском роддоме я бы, может, и сумел остановить вам выкидыш, а здесь у меня из медикаментов только йод и бинты.

– А вы раньше в Москве работали? – слабо спросила Анна.

– Все кем-то были – раньше. Я жил в Москве, на Бронной, работал в роддоме имени Грауэрмана на Арбате. Но кому-то, видно, помешал доктор Кацман. И вот я здесь. А вообще, я считаю, мне повезло. Тут прекрасные люди, климат здоровый. Это лучше, чем десять лет без права переписки на Колыме, а, я не прав? – он сухо рассмеялся.

– Я не знаю, – устало проговорила Анна.

– Ну, к черту мерихлюндию, – решительно сказал доктор. – Я вам настоятельно рекомендую – прекратите губить свое здоровье. Иначе детей у вас может и не быть.

Подвигав кустистыми седыми бровями, он вышел из палаты. Анна, устав от разговора, закрыла глаза и снова провалилась в счастливые грезы, где ее ждали отец и любимый старший брат.

После этого случая Анна стала осмотрительнее, старалась теперь не перенапрягаться. Очень хотелось ей иметь детей, лучше всего – мальчика, похожего на Кирилла, такого же голубоглазого и ладного. Через полгода, смущаясь и не смея заглянуть мужу в глаза, Анна сообщила ему, что беременна.

– Анюта, это правда? – Кирилл, шалый от радости, подхватил жену на руки, закружил по комнате.

На этот раз Анна берегла себя, к тяжелым грузам не прикасалась, старалась побольше отдыхать, дышать воздухом. Кирилл практически носил беременную жену на руках, ожидая рождения первенца.

В положенное время Анна родила мальчика – четырехкилограммового розового богатыря, обещавшего стать копией отца. Он безмятежно хлопал голубыми глазками из пеленок и улыбался Анне беззубой улыбкой. Медсестра впервые принесла ей ребенка на кормление, Анна прижала теплое тельце к груди – это был ее сын, кровиночка, самый любимый малыш на свете.

А на следующий день Анне стало плохо. Резко поднялась температура, на теле высыпала странная сыпь. Похожие симптомы были и у других соседок по палате. Оказалось, в роддоме началась тяжелая инфекция. Медсестры вздыхали:

– Был бы Кацман Матвей Исаакович жив, разве ж он допустил бы такое безобразие? При нем порядок был. А при новом этом – что…

Почти неделю провалялась Анна в беспамятстве, наконец, едва оправившись от жара, открыв глаза, она принялась звать медсестру.

– Где мой сын? Где мой маленький Кирилл? – теребила она прятавшую глаза девушку за рукав белого халата.

И та, глядя в только что намытый пол, объявила Анне:

– Ребенок не выжил. Сепсис…

– Когда? – бесцветным голосом спросила Анна.

– На третьи сутки, – объяснила медсестра. – Вы в бреду были. Простите.

И Анна зарычала, бешено, надсадно, как смертельно раненная волчица. Повалившись ничком, она рвала, грызла зубами подушку. Боль выворачивала ее наизнанку, и страшно было увидеть лицо Кирилла, сказать ему, что она не уберегла их мальчика.

Потеряв ребенка, Анна едва не сошла с ума. Из больницы выписалась бледная, осунувшаяся, напрочь утратившая интерес к жизни. Целыми днями лежала она, не шевелясь, на кровати, отказывалась от еды, ничего не просила, ничего не хотела, даже не плакала. Кирилл, еще не оправившийся от потери сына, боялся теперь, что уйдет и жена. Вспомнив какие-то рецепты, которым когда-то учила его бабка-знахарка, он собирал степные травы, сушил их, варил пахучие отвары и по ложечке выпаивал Анну.

– Анюта, ну выпей, пожалуйста, – упрашивал он ее как маленькую.

Анна слизывала с ложки вонючий отвар, морщилась.

– Горько, я знаю, – вздыхал Кирилл. – А что делать? Самое горькое – оно и есть жизнь.

– Зачем, зачем ты со мной так мучаешься? – ухватив его за руку, истерично вскрикивала вдруг Анна, заглядывая в голубые глаза мужа. – Нашел бы себе здоровую, сильную, красивую. Нарожали бы детей! Видишь, я – дурное семя. Меня и мать-то не любила, не удалась я, ни богу свечка, ни черту кочерга…

– Глупая ты, – качал головой Кирилл. Он садился рядом, прижимал сотрясавшееся от рыданий худенькое тело жены к себе и бормотал, перебирая ее поредевшие после больницы волосы: – Люблю я тебя, Анюта. Больше жизни люблю. А ты мне говоришь такие вещи. Совестно тебе должно быть!

Так, терпением и лаской, а может, и затейливыми отварами Кирилл постепенно возвращал Анну к жизни. И молодая жена начала подниматься с постели, через три месяца впервые вышла на улицу, добрела до местного магазина. А еще через некоторое время даже попробовала улыбнуться мужу – кривой, невеселой улыбкой.

Жизнь пошла своим чередом, и через три года у Анны и Кирилла родился, наконец, долгожданный ребенок. На этот раз девочка – Галя.

Кирилл с гордостью внес розовый сверток в дом, развернул и влюбленными глазами смотрел на копошащегося в пеленках красного младенца. Девочка посучила ножками, разинула рот и заорала басом. А Кирилл засмеялся:

– Ты гляди, какие глазки у нее, кругленькие, темные, как у галчонка. Может, так и назовем ее – Галочкой?

– Давай, – улыбнулась Анна.

Девочка была здоровая, крепкая, жадная до жизни, по ночам истошно орала, требуя молока, развивалась в срок, как по книжке. И Анна, глядя на топотавшую по дому маленькую коренастую лохматую девчонку, нет-нет да и вспоминала своего умершего мальчика, такого красивого, с глазами голубыми, как у отца.

Когда Гале исполнилось семь, Кириллу удалось, наконец, разыскать свою семью, связь с которой потерялась еще в войну.

Он вбежал в дом радостный, счастливый, размахивая надорванным почтовым конвертом.

– Анюта, иди сюда скорее! Сестра моя нашлась, Олеся!

– Да что ты? – всплеснула руками Анюта. – А ты ведь говорил, мать с сестрами в войну пропали.

– Так я и думал, – объяснил муж. – Я знал только, что их еще в первые дни с оккупированных территорий в эвакуацию вывезли. А поезд, в котором они ехали, немцы разбомбили. Сколько я запросов ни посылал, все никакого ответа. Я уж и надеяться перестал, думал, тогда же все и погибли. А оказалось – мать и младшая сестренка и в самом деле погибли, а Олеся жива осталась. Семья ее какая-то приютила, и фамилию свою дали – документов-то не было, сгорели все. Потому я и найти ее не мог. А теперь вот она как-то меня разыскала.

Кирилл был очень воодушевлен тем, что нашлась хоть какая-то ниточка, соединявшая его с некогда большой дружной семьей. Он немедленно приказал Анне собираться в дорогу – ехать к сестре Олесе в Подмосковье.

– Может, не стоит вот так сразу, с вещами? – опасливо говорила Анна. – Кто знает, как она там живет, будет ли нам рада. А тут все же свой дом, работа. Да и привыкла я…

– Да что ты! – возражал Кирилл. – Это же сестренка моя, Олеська. Да она рада будет последнюю крошку хлеба нам отдать. Даже и не думай, собирай вещи!

И пришлось Анне снова собираться в дорогу – очень уж хотел ее супруг перебраться поближе к родной сестре. Снова собрали нехитрые пожитки, снова были слезы и прощание, и вскоре поезд унес Анну, Кирилла и маленькую Галю в Москву.

Неприветливой показалась Анне средняя полоса России после Казахстана. Из окна поезда видно было низкое бессолнечное небо, готовые пролиться дождем тучи. Зато зелени было много, так много, что у Анны, привыкшей за одиннадцать лет к голым ветреным степям, даже глаза резало.

Олеся встретила их на вокзале – высокая, как и Кирилл, но, не в пример брату, хмурая, неулыбчивая. Оказалось, ютилась Олеся в Подмосковье в фанерном бараке с общим туалетом и кухней, где гудело одновременно двадцать примусов, а через стену слышно было все, что происходит в соседней комнате.

Анну Олеся сразу невзлюбила.

– Чего приехали-то? – угрюмо спросила она невестку в первый же день, когда Кирилл вышел прогуляться с маленькой Галей. – Думаешь, сладко вам тут будет? Ты, между прочим, имей в виду – я вас тут не пропишу, хоть убейте!

Олеся унаследовала от бабки страсть к знахарству. Собирала по лесам травы, грибы, сушила их, готовила странные смеси. В бараке, где ютилась семья и где выделили угол и для Анны с Кириллом и Галей, под потолком вечно были привязаны какие-то пахучие вязанки трав и кореньев. А когда Олеся варила свои отвары – распустив длинные, полуседые волосы и нашептывая что-то над поднимавшимися от кастрюльки клубами рыхлого пара, казалась она Анне похожей на ведьму.

Каких она только гадостей ни делала Аннушке, боже сохрани! И под дверь разные пакости подкладывала, и куклы исколотые подсовывала, – словом, ведьмачила, как могла. Анна делала вид, что внимания не обращает на проделки снохи. На счастье Анюты, потянуло как-то Олесю обратно на родину, в Белоруссию, травы какие-то поискать, которые под Москвой не растут. Собралась она однажды утром, уехала – да и не вернулась. То ли прижилась там, то ли черти ее забрали, с которыми она дружбу водила. А только Аня после ее отъезда заполучила сильнейшие мигрени, иногда по несколько дней мучилась. Но ни разу от нее слова жалобы никто не услышал. Такой был характер.

Анна с годами стала суровой женщиной, прямой, властной, на ней большая ответственность лежала – назначили ее директором магазина. Непреклонно честная, Анна жестоко гоняла подчиненных ей продавщиц за малейший обсчет. Бывший военный летчик Кирилл устроился поближе к своим самолетам: в Шереметьево возил бензобаки с горючим. И работал, надо сказать, до самой старости, никогда сложа руки не сидел. Жизнь была трудная, невеселая. Галочка много болела в холодном бараке. Анна Федоровна, надрываясь, таскала в дом воду из общего колодца.

А когда начали бараки сносить, сумела-таки Анна, со своим железным характером и жизнестойкостью, выбить семье квартиру. Закончилась их кочевая жизнь. И уж до чего радовалась Анна Федоровна, как она новое свое жилище обставляла, намывала, – свой угол заработала на старости лет.

* * *

– Так что квартира эта, сынок, где мы с тобой на раскладушке спали, только под пенсию Анне Федоровне досталась, – подытожила мать. – Да и тут покоя ей не было – Полина объявилась. Всю жизнь старшую дочь знать не хотела, с любимой Валечкой жила, внучку родную – Галочку – ни разу не видела. А помирать приехала к Анне Федоровне, разругавшись под старость лет с Валечкиным мужем. Так и доживала у старшей дочери, под конец уж ходить не могла, из ума выжила. Анна Федоровна, бедная, и горшки за ней выносила, и белье меняла, и на бред ее полусумасшедший не обижалась. Такая вот была праведница.

– А Кирилл? – поинтересовался Вадим. – Он как, тоже до сих пор живой?

– Отмучился уж, – вздохнула мать. – Долго он умирал, после инсульта год, считай, лежал. Потом гангрена у него началась, ногу ему пришлось отрезать. Аня днями и ночами при нем и сидела.

* * *

Кирилл уходил при полной памяти. Анна Федоровна, глядя на его истончившееся, бледное, страшное лицо на больничной подушке, таила скорбную мысль, что, может, и лучше было бы, повредись муж перед смертью в уме. Все не так тяжко было бы ему, всегда деловому, работящему, осознавать свою немощь. Едва ворочая непослушным после инсульта языком, Кирилл говорил ей:

– Ты бы поехала домой, поспала, Анечка. На тебе уж лица нет. Трудно тебе со мной.

– Ничего, перемелется, – сдержанно вздыхала Анна Федоровна.

– А что же Галочка никак ко мне не заедет? – сетовал Кирилл. – Уж так я по ней соскучился, так истомился…

Анна Федоровна отводила глаза. Что ей было сказать мужу?

Уж как растили они дочь Галину, как баловали, – вот и вырастили себе сюрприз на старости лет. Красавица Галка вышла той еще вертихвосткой. Сколько она поклонников сменила – не сосчитаешь. И тот ей был не хорош, и этот. Потом вроде замуж выскочила, дочку родила – Ирочку, а все не сжились. Так девочку Анна с Кириллом и растили, пока мамаша личную жизнь устраивала.

А несколько лет назад спохватилась дочка, что годы-то уходят, пора уже остепениться, завести семью и собственный дом. Тридцатишестилетняя, все еще красивая Галя выбрала из множества претендентов самого, как ей казалось, достойного и скоропалительно выскочила замуж.

Новоявленный муж в семье ко двору не пришелся. Анне Федоровне с Кириллом в Саше мерещилось что-то жестокое, расчетливое. Оскорбительной казалась бесцеремонность, с которой он расположился в их жилье, не гнушаясь полушутливо покрикивать на тещу. Маленькая Иринка невзлюбила нового папу сразу. Дождавшись, пока Саша разляжется на диване, она выскакивала из-за шкафа, делая страшные физиономии и кривляясь, словно злой клоун в цирке.

Однако препятствовать счастью дочери Анна Федоровна не хотела, и вскоре молодые отбыли в кооперативную квартиру, купленную, разумеется, на деньги тещи. Анна отдала все свои накопления, внутренне радуясь, что дочь наконец счастлива, хотя и недолюбливала зятя по-прежнему.

Теперь же, когда слег отец, Саша будто бы мстил тестю за недобрый прием и возить Галину в расположенную далеко больницу отказывался. Галка приехала пару раз на перекладных, измаялась по дороге, да и плюнула, совсем навещать отца перестала. Но не могла же Анна Федоровна рассказать такое умирающему мужу.

– Занята она очень, – пряча глаза, поведала она Кириллу. – На ответственную работу вышла. А ты не горюй, смотри, кого я тебе привезла.

Она поднялась, выглянула в коридор и позвала вполголоса:

– Иринка!

В палату вбежала десятилетняя девчонка с непослушными, вечно рассыпающимися косичками. Увидев деда, всегда такого большого, сильного и веселого, беспомощно лежащим на койке, Ира не смогла сдержать слез. Села у края кровати и тихо заплакала.

– Ну-ну, что ты? – Кирилл, с трудом подняв руку, вытер пальцами слезы, бежавшие по щекам девочки. – Не надо. Мне уж сегодня полегче стало. Скоро поправлюсь, пойдем гулять с тобой. Будем самолеты бумажные запускать. Помнишь, я тебя учил, как наш военный истребитель назывался?

– «Миг-1», – всхлипнув, пробормотала Ира.

Анна, воспользовавшись свободной минуткой, присела на стул в углу палаты и прикрыла глаза. Голова кружилась от множества бессонных ночей. Но позволить себе до конца расслабиться, отдохнуть она не могла – когда Кирилл будет уходить, она должна быть рядом.

Когда Кирилла не стало, Галина не разрешила Анне Федоровне взять Иришку на похороны. Сказала:

– Нечего ребенка травмировать, пусть дома сидит.

Когда запирали квартиру, в которой билась и криком кричала Ирочка, у Анны Федоровны сердце кровью обливалось. Как же можно не дать любимого человека в последний путь проводить? Но Галка своего решения так и не изменила, упертая была.

Совсем осиротела Анна Федоровна после смерти мужа. Осталась у нее в жизни одна забота – на ноги поднять Ирочку, за которой Галка со своим новым мужем следить не спешили. Девочка росла и все больше становилась похожа на прямую, несгибаемую бабку, чем нещадно раздражала отчима. Идти на компромиссы она не желала и воспитательным методам Александра не поддавалась. Росла сама по себе, не боясь суровых высказываний отчима и не обращая внимания на стоны матери. Галина иногда пыталась вступиться за дочь, но особенного упорства не проявляла. Все же Саша был ее мужем, кормильцем, и серьезный конфликт был опасен. И Галя, с детства привыкшая, что ее оберегают и лелеют, привыкшая получать от жизни самое лучшее, закрывала глаза на жестокость Александра по отношению к своей единственной дочери.

Дверь Галкиной квартиры оказалась не заперта. Анна Федоровна, приехавшая навестить дочь и внучку, едва толкнула ее – и дверь сразу же поддалась. В квартире гремел скандал. Зять Саша опять бушевал, воспитывая строптивую падчерицу.

– Гулять? – орал он на весь дом. – Я тебе дам – гулять! Ты дневник свой видела, дурко, а? Двойка на двойке! А вчера, когда явилась, опять от тебя табаком разило, паршивка!

– Сам дурко, сам паршивец! – надрывалась девчонка. – Явился, осчастливил. Сто лет мы без тебя жили прекрасно…

– Ира, прекрати, нельзя так говорить, – благообразно гудела Галина из дальней комнаты.

– Ну погоди, сволочь!

Анна Федоровна успела как раз вовремя. Саша вытянул уже из брюк ремень и гонялся теперь с ним за дерзкой девчонкой. Та, вывернувшись из-под руки матери, проорала ему в самые глаза:

– На, бей! Ненавижу тебя, козел старый!

Саша широко замахнулся, тут-то и вцепилась ему в руку Анна Федоровна:

– Ты что же это творишь, гад ползучий! На ребенка руку поднимать?

Заходясь от гнева, она влепила натруженной, все еще сильной рукой зятю звонкую оплеуху. Тот сначала ошарашенно заморгал, но быстро пришел в себя. Однако сдачи дать побоялся.

– А-а, теща явилась. Защитница сирых и убогих! Давно не виделись…

Но Анна Федоровна уже подступалась к Галине:

– А ты почему молчишь, не защитишь девчонку?

– Ну, мама, – начала оправдываться Галя, – она и в самом деле краев не знает, совсем от рук отбилась. Надо же ее как-то воспитывать.

– Мы тебя с отцом все больше словами воспитывали, без ремня обходились, – бросила Анна Федоровна.

Ирочка уже подбежала к ней, уцепилась за старухино плечо и дрожала, сухо, бесслезно всхлипывая.

– Тише, тише, все ничего, перемелется, – шепнула ей бабка. – Ты вот что. Чем слезы лить, давай-ка собирайся. У меня будешь жить.

Так и переехала Ирочка к Анне Федоровне.

Шли годы. Иринка выросла, окончила театральный институт, начала много работать. Ей, занятой съемками, премьерами, поклонниками и сменявшими один другого мужьями, стало не до дряхлеющей бабки. Анне Федоровне пришлось переехать к дочери и ненавистному зятю, квартиру же отписала внучке – надо же ей где-то свою молодую жизнь строить.

И Анна, вырванная из привычной среды, потихоньку начала сходить с ума. Занятая своей молодой жизнью Ирочка, а тем более дочь Галина этого не заметили. Вскоре Анна начала бредить, звать отца и Михаила. В первый раз, когда это случилось, радостный зять, довольный, что представился, наконец, случай отомстить теще, вызвал бригаду психиатрической «Скорой помощи». Воинственная старуха была скручена и доставлена в больницу. Галина ему не препятствовала, и счастливый от наступившей свободы зять Саша напился в дым. Ему казалось, что он избавился от Анны Федоровны навсегда.

* * *

Стены в комнате были окрашены отвратительной желтой краской. Кровать Анны стояла у самого окна, так, что, стоило двери приоткрыться, ее ноги нещадно продувались сквозняком. Форточка, сколько ворчливые медсестры ее ни заклеивали, все равно прорывалась и била по раме нещадно.

Больница была старая, отделение всего на несколько палат, они располагались так, чтобы дежурные медсестры и санитары могли разом смотреть за всеми больными. Отделение было не буйное. Многие вновь прибывшие старушки сначала шумели, но, успокоенные уколом галоперидола, скатывались на железные кровати и лежали тихо, издали напоминая усохшие мумии. Главврач геронтологического отделения был человеком честным, преданным профессии, его здесь все любили. Михаил Рудольфович Шульц не брезговал выжившими из ума старушками, помогал, кому еще можно помочь, и искренне радовался, когда какая-нибудь из его подопечных приходила в себя и начинала осознавать реальность.

Анна лежала смирно, голова ее была обвязана теплым платком. Дочь Галя, когда наведывалась навестить больную мать, совала санитарке измятые купюры. Таким образом, Анна была дослежена. А вот с шерстяными носками все же пришлось расстаться. Один она потеряла, когда самостоятельно шаркала до туалета, забыв, что на ней надет памперс, второй же украла соседка по палате, еще более сумасшедшая, чем сама Анна, и складывавшая все наворованное у однопалатниц под матрас.

Анна лежала молча, легонько поглаживая сморщившейся рукой со вздутыми венами край одеяла, бормотала что-то бессвязное, – в том мире, где она сейчас пребывала, ей было хорошо и спокойно.

Анне исполнилось девяносто. Старая дочь ее, еле дотащившись на больных ногах до больницы, пришла поздравить мать. Сегодня, на удивление, Анна узнала Галину. Спокойно сжевала принесенные ею булочку с маком и банан, дала натянуть на себя новые мохеровые носки. Затем, уставив полуслепые глаза на дочь, четко выговорила:

– А где Ира?

Дочь на секунду замешкалась, затем начала пространно объяснять, что Ирочка работает, что у нее много дел, и сегодня, к сожалению, она прийти не смогла, может, заглянет завтра. Дочь удивилась, что мать вдруг вспомнила о внучке. Обычно она звала отца, но чаще всего старшего брата Михаила. Анна и Галину-то признавала редко, а тут вдруг вспомнила о внучке.

Анна помолчала и откинулась на подушки, – казалось, снова впала в полузабытье-полусон. Дочь еще посидела возле матери и вышла из палаты, аккуратно прикрыв за собой дверь.

Дочь любила мать, когда та была молода, – и уважала ее несгибаемый характер и волю. Любила и боялась. Теперь же, когда Анна стала как овощ, престарелая дочь не чувствовала к этому иссохшему тельцу более ничего. Ее вообще удивляло – как эта лопочущая горячечный бред старуха, ходящая под себя, дурно пахнущая, вечно пачкающая одеяло, могла быть ее матерью? И визиты в больницу для Галины были трудным испытанием.

За четыре года Анна поменяла несколько больниц – безумная, сморщившаяся, бродила из одного госпиталя в другой и все никак не желала умирать….

Галина, может, и забрала бы мать обратно к себе, если бы не муж Саша, требовавший, чтобы и духу сумасшедшей тещи не было в его квартире.

Что же касается Ирочки… Внучке до Анны и вовсе не было, казалось, никакого дела. Ее закружил водоворот съемок, успеха, поклонников, деньги текли рекой, долго не задерживаясь в Ирочкином кармане. К тому же внучка строила дом в ближайшем Подмосковье. Ира, в свою очередь, любила Галину, но предпочитала это делать на расстоянии. Об Анне, мучающейся в больницах, внучка не то что забыла, нет, она о ней помнила, но как-то неотчетливо… Она понимала, что хорошо бы забрать бабку к себе, нанять ей сиделку… Но все никак не могла собраться с мыслями на этот счет: то не хватало денег, то дом был еще не достроен… И Ира стеснялась перед самой собой приезжать в очередной дурдом к тихой, как будто усопшей Анне, но все еще живой на самом деле… Ира боялась этих визитов. Они служили прямым укором ее молодости, успеху, деньгам. Каждый раз, вспоминая о бабке, Ирина давала себе обещание, что непременно заберет ее к себе – вот только съемки закончатся, вот только выплатят гонорар за картину, вот только съездит отдохнуть…

* * *

Напоследок, заканчивая рассказывать, мать напутствовала Вадима:

– А ты все же родственникам позвони. Вот у меня тут Ирочкин телефон записан. Какие бы они ни были, а все-таки родная кровь.

В первые два дня в Москве Вадиму было не до родни. Огромный шумный город навалился на него всем своим блеском, суетой, грохотом вагонов метро. Он едва нашел шикарную гостиницу, в которой ему забронировали номер от фирмы, где-то в Измайлове. Отель оказался – просто отвал башки, пятизвездочный, многоэтажный, с бьющим прямо в холле фонтаном, в котором под музыку загорались разноцветные огни. Вадим сразу подметил, что в этом заведении даже у обслуги шмотье покруче, чем у него. Он долго не мог понять, что делать с карточкой, которую ему дали на ресепшене, и как с помощью этого крохотного кусочка пластика открыть дверь номера. А в номере поразился виду, открывавшемуся с балкона – Москва лежала далеко внизу, огромная, деловая, целеустремленная. До Вадима этому городу не было никакого дела.

Вечером, освободившись, он все-таки вспомнил о просьбе матери и набрал номер телефона. Ирина не сразу поняла, кто ей звонит.

– Вадим? Какой Вадим? Из Караганды? Вы точно не ошиблись номером?

«Нет, я не ошибся, фифа столичная. Это вы тут последнюю память профигачили, родню забываете. А мы – нет!» – едва не брякнул Вадим. Но Ирина уже сообразила:

– А-а-а, родственник. Брат троюродный, так? Слушай, я сейчас никак не могу, у меня тут съемки. Давай завтра пересечемся. Я за тобой заеду, идет? Ты в какой гостинице?

На следующий день троюродная сестра подкатила к зданию отеля на здоровенном джипе. Вышла навстречу Вадиму – высокая, красивая, на каблуках. «Это она в деда, значит, пошла, – сообразил Вадим, вспоминая коренастую, низкорослую Анну Федоровну. – Ниче так телка, клевая!»

Он горделиво огляделся по сторонам. Хотелось, чтобы весь персонал гостиницы, свысока взиравший на неловкого провинциала, заметил, какая охрененная чика за ним заехала и на какой крутой тачиле.

– Привет, братишка! – поздоровалась Ирина. – Ну, как тебе Москва?

– А чё, нормально. Город-герой, – неловко пошутил он.

– Поехали ко мне, что ли? – предложила Ирина. – Приглашаю на семейный обед. Я готовить, правда, не умею, но это ничего. Закажем чего-нибудь в ближайшем ресторане.

Мчась в джипе по оживленным московским улицам, Вадим жадно смотрел в окно – на мелькающие площади, памятники, скверы, каменные мосты и заново отреставрированные церкви, на красочные рекламы и блестящие иномарки.

Ирина весело рассказывала что-то о своей жизни – о съемках, новых картинах, киноэкспедициях, и Вадим невольно кривился. Не то чтобы он был моралистом, просто этот пышный и равнодушный ко всему город разозлил его. «Сидите тут, все в шоколаде, и не помните, что счастье ваше на чужих костях выстроено, – раздраженно думал он. – Выпендриваетесь – вон, мол, мы какие успешные, богатые, знаменитые, а то, что старуху, которая всю жизнь на вас ишачила, в дурдом сдали, об этом умолчим, ага?»

Над крышей машины промелькнул автомобильный мост, Москва закончилась, и джип вырулил в Подмосковье. За окном потянулись еще не снесенные под нужды богатых дачников деревеньки, просевшие от времени деревянные срубы, тощие березы, зеленеющие равнины.

Ирина выехала на дорогу, ведущую к элитному поселку, затормозила перед воротами одного из участков.

– Вот тут я и обретаюсь. Милости просим, как говорится.

Вадим вылез из машины и пошел к аккуратному каменному дому. Дом был небольшой, но просторный, с террасой и широким балконом на втором этаже. На перилах балкона сушился ярко-красный купальник. Вокруг дома зеленел сад, в глубине, у забора, чуть покачивались под ветром качели – на сиденье забыта была книжка.

– Осматривайся пока, – широким жестом пригласила Ирина. – Я сейчас пойду позвоню в доставку, закажу нам чего-нибудь пообедать. Ты что предпочитаешь в это время суток?

Когда она упорхнула в дом, Вадим пошел осматривать территорию. Да, богато жила Ирина, этого он не мог не отметить. За домом располагался декоративный бассейн, по каменной кладке бежали струйки прозрачной воды. В сонном солнечном мареве дремали кремовые розы. Вадим шел по дорожке, огибающей дом, и вдруг остановился. Прямо перед ним, в тени полосатого тента, в кресле-качалке сидела древняя старуха – сморщенная, почти облысевшая, в чистом ситцевом платье, на сухеньких ногах – теплые махровые носки. Вадим не сразу понял, что перед ним та самая Анна Федоровна, которая, по словам матери, должна была томиться в дурдоме. Значит, забрали все-таки бабку домой?

Приблизившись, Вадим увидел, что в голубоватых тонких пальцах старуха вертит деревянную игрушку – резную лошадку. Неужели ту самую, которую он ребенком возил по ковру?

Старуха сидела очень тихо, и Вадиму стало не по себе. Кто ее знает, жива она вообще? Может, окочурилась тут, под ясным солнцем.

– Здравствуйте! – преувеличенно весело поздоровался он.

Анна Федоровна обернулась, посмотрела на него бессмысленными водянистыми глазами и вдруг отозвалась:

– Здравствуй, Мишенька! Чего ж давно не приходил? Давай играть. Смотри, папа мне лошадку сделал! – Она хвастливо повертела перед Вадимом деревянной игрушкой.

– А-а… Анечка, мне некогда сейчас, – торопливо ответил Вадим. – Давай потом?

– Ну давай, давай потом, – легко согласилась старуха. – Ты же придешь еще, я знаю. Эта Манька соседская сказала мне, что тебя убили. Только брешет она все. Как же убили, когда вон он ты? И папка ко мне приходит, не забывает. Игрушки вот мне мастерит. Хорошо мне живется, Мишенька, грех жаловаться. Слава богу, слава богу!

– А вы давно тут? – осторожно спросил Вадим. – Давно вас Ирина забрала?

– Ирина? Это ж кака-така Ирина? – забеспокоилась старуха. – Никакую я Ирину не знаю. Ты, Мишка, умом, что ли, тронулся? Это ж бати нашего дом, Федора Иваныча, и живем мы тут все – папаша с мамашей, ты да я, да Митюшка с Валюшкой.

За спиной раздались легкие шаги, подошла Ирина.

– Ну конечно, бабуленька, конечно, – закивала она. – Это Мишаня перепутал. Конечно, это твой дом.

– Вот видишь! А ты плетешь, сам не знаешь что, – улыбнулась беззубым ртом она, глядя на Вадима.

– Давай, бабуль, я Лену позову, тебе обедать пора и спать укладываться, – предложила Ирина.

Обернувшись на окна дома, она звонко позвала:

– Лена!

Через несколько минут появилась сиделка, толкавшая перед собой инвалидное кресло. Она ловко пересадила в него невесомую старушку и повезла ее в дом.

– Вот видишь, так и живем, неизвестно, в каком мире, – усмехнулась Ирина, разводя руками. – Я иногда ее наслушаюсь и сама уже начинаю думать, что нахожусь в Ишимской районе Омской губернии. И что скоро нам придется бежать из родного села, чтобы отца не расстреляли. А потом, когда покажется, что мы нашли, наконец, убежище, начнется война. – Она вздохнула.

– Слушай, а тебе не страшно с ней? – поинтересовался Вадим. – Все-таки она ну… не в себе.

– Не-а, не страшно. Она безобидная, – объяснила Ирина. – И потом, понимаешь, бояться своего прошлого – ну пусть не своего, а своей семьи, своей страны, как-то глупо, правда? Так что мы тут уживаемся, уж как получается. Ну ладно, братишка, это все лирика. Пойдем обедать, там такой шашлык привезли, язык проглотишь.

Поманив Вадима за собой, Ирина легко пошла к дому.