Владимир Покровский
ПЛАНЕТА ОТЛОЖЕННОЙ СМЕРТИ
ДОЖДИ НА ЯМАЙКЕ
1
Если бы не новый ЖОП, Ямайку в тот раз никто бы и не заметил. Блуждающий патрульный вегикл «Аурда Мета — 100» благополучно добрался бы до отметки 16,5, там наконец вышел бы на связь, сообщил бы, что все чисто, и со спокойной совестью вернулся домой. Но новый ЖОП оказался занудой и поставил полицейских перед неразрешимой проблемой.
ЖОП — это прибор, в официальных бумагах называемый дурацким словом «жизнеопределитель». Он что-то вроде радара — за несколько парсеков может определить, есть ли в данной звездной системе признаки разумной жизни. Жизнеопределителем, само собой, его называют только отпетые и предельно глупые карьеристы. Нужная аббревиатура, такая близкая сердцу космопола, напрашивается сама собой. ЖОП — вещь, вне всякого сомнения, полезная, но, как показала практика, очень хлопотная. С ней надо разговаривать. Чего иногда делать совсем не хочется.
Ситуация усложнялась тем, что ЖОП на этом вегикле был совсем новый. Старый имел репутацию самовлюбленного идиота и обожал влезать не в свои дела. К тому же полицейские не без основания подозревали, что он «стучал», поэтому от него избавились при первой хорошо организованной возможности.
По всей видимости, какими-то одним компьютерам известными путями весть о свержении прежнего ЖОП дошла до нового, потому что он оказался очень почтителен, до безумия старателен и еще более противен, чем первый. Сначала он сработал вполне нормально.
— Докладывает бортовой жизнеопределитель! Обнаружены признаки жизни! — по первой громкой связи заявил он.
— Эбпрх! — сказал капитан Лемой.
Все, знакомые с капитаном Лемоем, знали, что подобные восклицания означают у него команду «замолкни и отвяжись» в ее наиболее нежной форме. Однако новый ЖОП ничего этого о капитане Лемое не знал. Немного покрутив имеющиеся у него базы данных и не найдя в них команды «эбпрх», ЖОП пришел к выводу, что имеет дело с одной или несколькими аббревиатурами, а точнее — с двумя: ЭБП (Электронные боевые программы) и РХ (Разрешено ходатайствовать). На всякий случай ЖОП инициализировал ЭБП, вслед за чем проходатайствовал:
— Ходатайствую, — сказал он, теперь уже только по громкой связи для капитана, хотя мог бы и по первой громкой, потому что офицеры все равно сидели в капитанской каюте, увлеченные новомодной игрой в твенти уан. — В шести нольра, девяти ноль шести одинра на юго-юго-юго-восток обнаружены признаки плохо скрываемой разумной деятельности, не зарегистрированной в Вита-кадастре. По моему нижайшему мнению, которое высокие командиры могут в расчет и не принимать, следует немедленно отправиться туда для выяснения сопутствующих обстоятельств.
Если бы ЖОП не сказал слово «сопутствующих», которое заставило капитана Лемоя непонятно почему и этого ЖОП заподозрить в стукачестве, все бы закончилось тем, что ЖОП было бы в категорической форме рекомендовано не мешать высоким командирам заниматься их сложными полицейскими обязанностями, а, наоборот, прекратить свои глупости насчет шести парсеков. Самое тяжелое расстояние для такого типа вегикла — и мало, и в то же время безумно много, потому что не прыгнешь. Но из-за этого слова, которое ЖОП, к стукачеству пока не причастный, произнес только для того, чтобы подчеркнуть свою деловитость и официальность, капитан в сердцах плюнул, отложил карты и приказал:
— Данные на экран!
Офицеры вздохнули, потому что до отметки 16,5 оставалось ну совсем уже всего ничего, и без всякого интереса стали разглядывать данные.
ЖОП не врал. Данные утверждали, что в отмеченной им точке что-то такое творится, причем совершенно непонятное. Для нормального, пусть даже незаконного, поселения, какие нужно было отслеживать, однако не хотелось, сигнал был слишком слабым. Для контрабандной или какой другой базы пиратов он был слишком сиреневым. Сигнал, если уж на то пошло, был очень похож на проборный, но опять-таки недостаточно отчетливый, словно бы эта деятельность на планете скрывалась, но не слишком. Словом, похоже было на нелегальный, но совсем не криминальный, то есть не опасный при захвате, пробор.
— Мама родная! — сказал общий чин обер-капрал Андрей Рогожиус. — У меня ж сейчас жена рожает!
Насчет жены обер-капрала экипаж вегикла, равно как и весь состав оперативной службы космопола на отметке 16,5 был более чем осведомлен. Вообще-то по внеуставным, то есть самым главным нормам, обер-капрала Рогожиуса следовало обязательно от несения службы освободить и препроводить к месту рождения ребенка, однако именно этот рейс контролировался мерзко-неподкупным генерал-сержантом Бананди, такой гнусной сволочью, что даже жена Рогожиуса, в прошлом всем хорошо известная своей стервозностью общий чин капрал Эмма, сказала мужу, чтобы он не высовывался и что все, конечно же, пройдет хорошо.
В этом никто, даже обер-капрал Рогожиус, не сомневался, но все равно ему было немножко волнительно и за свое отсутствие на родах стыдно. Он просто ужас как мечтал побыстрее и без приключений добраться в этот раз до отметки 16,5.
Парадокс ситуации заключался в том, что на сигнал следовало обязательно отреагировать, но при этом предварительно снестись с главпунктом 16,5, при необходимости запросив подкрепление. Необходимости такой вроде бы не было, а главное, не было связи и, значит, надо было идти как ни в чем не бывало до отметки 16,5, сообщать об обнаружении, потом, дождавшись прикрытия, возвращаться обратно — словом, морока, морока и еще раз морока. А главное, куча потерянного времени для людей, которые и так порядком устали.
Капитан Лемой глубоко вздохнул, специально для ЖОП нелитературно выругался и своим приказом направил вегикл к указанной точке, одновременно приказав всему экипажу провести взбадривающие и противоалкогольные процедуры.
2
Сообщение о приближающемся полицейском катере застало всех врасплох. Федер выскочил из интеллекторной, где в последние дни привык уединяться с Антоном, и как дурак уставился на небо, будто что-то мог разглядеть сквозь беспросветную серую мглу.
— Тьфу, черт! — выругался он. И добавил: — Черт! Черт! Черт!
От досады от был готов грызть землю и крушить голыми кулаками колючие громады ацидодубов. Он не хотел отдавать космополовцам эту планету. Он совсем никому не хотел ее отдавать. В том числе и космополовцам.
Еще тогда, в самом начале, когда к нему пришли две обворожительные адвокатессы с предложением от Аугусто, он заподозрил неладное. И готов был отказаться, и отказался бы, если бы сделал это до встречи с их боссом. Аугусто Благородный был чем-то похож на самого Федера — те же возраст и рост, та же манера держаться и то же стремление во что бы то ни стало добиться своего. И еще — здесь Аугусто обходил Федера на два корпуса — у него был необыкновенный дар располагать людей в свою пользу.
Они понравились друг другу, и Федер не то чтобы совсем уж поверил объяснениям Аугусто насчет того, кому нужен новый, теперь уже запрещенный, пробор, но хотя бы сделал вид, что поверил. В принципе, конечно, могло быть так, как об этом говорил Аугусто, то есть, что две самостоятельные неназванные планеты объединились для совершения абсолютно противозаконной, «антиэкологической» обработки третьей. Словом, Федер подписал контракт, который был очень грозен и пестрел не только астрономическими суммами, но и захватывающими дух санкциями, однако благодаря хитрости Федера и изворотливости адвокатесс Аугусто никого и ни к чему не обязывал. Федер не собирался всерьез заниматься незаконным пробором, просто ему понравился Аугусто и просто он засиделся — захотелось снова всласть побродить по глухим уголкам Вселенной.
И когда спустя полгода он нашел эту планету («Мы назовем ее Ямайка!» — провозгласил Аугусто), когда он увидел, что можно с ней сделать, он понял, что во что бы то ни стало должен ее причесать — так, как если бы он причесывал ее для себя самого.
Говоря короче, Федер, чуть ли не в первый раз за всю жизнь, влюбился в планету.
Она была похожа на Землю, какой ее показывают в исторических стеклах про Золотой век. Вполне кислородная атмосфера, ласковые океаны, зеленые острова, материки, переполненные безобидными чудовищами и хищными, невероятно прожорливыми зверушками, дожди, землетрясения и битвы ветров.
Хотя Федеру никогда особенно не везло с матшефами (насчет матшефов его преследовал буквально какой-то рок!), здесь он расстарался и приобрел специалиста, замечательного во всех отношениях — звезду проборной группы 11 Антона Вудруфф-Каламо. Антон, еще даже не видя планеты, восхитился амбициозностью предполагаемого пробора и, даже не спрашивая о финансах, даже не задумываясь о возможных юридических последствиях, тут же дал согласие — он, как и Федер, жутко стосковался по проборной работе.
И уже вместе они набрали команду — сборную элиту всех групп, в прежние времена с такой жестокостью конкурировавших между собой.
Как и предполагал Федер, с самого начала, конечно, все не заладилось. Аугусто, несмотря на свое обаяние, оказался жестким, властным, невероятно придирчивым и подозрительным боссом. Он буквально вылизал список куаферской команды и вообще всей проборной группы. Потрясая контрактом, он вынудил Федера ополовинить штат. Федер, Ямайкой к тому времени совсем околдованный, контракт рвать не стал, а только сжал зубы и пересмотрел с Антоном план пробора. Антон оказался чудом и сумел не только упростить пробор, но даже, наоборот, улучшить его. «Когда проборы разрешат снова, этот будет разбираться во всех учебниках!» — чуть не пел от восторга Федер, не забывая, однако, посылать проклятия на голову скряги Аугусто.
Мало этого, Аугусто пожелал лично наблюдать за всеми стадиями пробора. Присутствие на Ямайке наблюдателей в планы Федера не входило, и здесь он сражался до самозабвения. Он угрожал, он уговаривал, он гипнотизировал, он пускал в ход все интриги — Аугусто только посмеивался и стоял на своем. Федер опять засел с Антоном в интеллекторной, и Антон снова показал класс — тактика пробора изменилась, не изменив его сути, и теперь многие его стадии стали «темными», то есть взгляду непрофессионала (а даже и профессионала, не слишком посвященного в тонкости конкретной программы) совершенно незаметными. Плохо было то, что теперь от куаферов требовалось абсолютное подчинение при абсолютном непонимании собственных действий. От этого пробор ожидался в высшей степени нервным и ненадежным. Каким на самом деле и стал. От того, что Аугусто во все совал нос и во всем требовал обстоятельного отчета, легче тоже не становилось.
И вот теперь, когда вся муторная подготовительная работа подошла к концу, когда пришла пора ставить над лагерем биоэкран, когда первая «адская» стадия уже зрела в клетчатке растений, в клетках животных, когда первые, самые агрессивные фаги уже били копытом и рвались в бой — их обнаружили.
Первое что понял Федер и отчего так бешено разозлился — будет дальше пробор с Аугусто или не будет, но на Ямайку их уже никто не допустит.
— Черт! Черт! Черт!
К Федеру вразвалку подошел второй техник Дональд Последний Шанс. Федеру он нравился за невозмутимость и богатую фантазию при сочинении историй о происхождении своей то ли клички, то ли фамилии.
— Что там?
— Половцы, — ответил Федер и еще раз выругался. — Нет, это надо же!
— Так чего? — сказал Дональд. — Мусорники мне сейчас чинить или как? С программой я вроде разобрался, да там возня.
Федер отвел взгляд от неба и посмотрел на Дональда.
— Я иногда тебя, Шанс, просто не понимаю. Видишь ли, милый, вон оттуда, — он показал рукой на небо, — сейчас к нам придут хорошие, но строгие дяди. Они все вот это нам развалят, да вдобавок и нас арестуют еще. И черт знает сколько проволынят.
— И посадят?
Немного подумав, Федер с уважением произнес:
— Вон ты про что. Насчет посадить, Дональд, это у них сложности появятся. Сеньор Аугусто не самый последний человек в этом мире и так просто он своих людей не отдаст. Но неприятностей, конечно, не оберешься. А главное, Дональд, я не уверен, что нас сюда еще когда-нибудь пустят. И от этой мысли мне грустно, Дональд.
— Понятно. Так мне мусорники чинить или как?
Федер пожал плечами. Хорошо, подумал он, будем действовать так, будто мы сюда когда-нибудь еще вернемся и продолжим прическу.
— Значит, так, — решил он. — Надо будет кое-что здесь прикопать, так что ты, Дональд, мусорники пока брось и займись «стрекозами». Я тебе чуть погодя список дам, тоже займешься, ладно? Или нет. Как припрячешь «стрекоз», сразу иди к Антону… ну, матшефу, понятно? И у него список проси. Он знает. А то мне сейчас совсем некогда будет.
— Ладно, — с сомнением сказал Дональд. — Ты босс, тебе виднее. Так я пошел?
На лице Федера появилось странное выражение.
— Тебе что-то не нравится, Дональд? — спросил он уже вдогонку.
Тот остановился и по примеру Федера посмотрел на небо.
— Что ж тут может нравиться, босс, когда все оканчивается кутузкой? Только я не про это. Я вроде как на такой риск подписывался, за то и деньги большие. Уж больно пробор странный какой-то. Понимаешь, босс, все не так.
— Ну и что же, что не так? — рассудительно заметил Федер. Ему ужас как не хотелось начинать всю ту возню, которая, по его расчетам, должна была предварять возможное полицейское обнаружение пробора. — Так и должно быть. Заказ-то нелегальный.
— Ну да, — ответил Дональд. — Я очень хорошо понимаю, что частный. Только все равно все не так. Вот взять хотя бы этих «стрекоз». На кой черт их прятать? Прятать — так уж оружие или там всякую машинерию незаконную. Или кошек.
— Ты вот что, Дональд, ты иди займись делом, а то время поджимает, а мне с Аугусто еще разговаривать. Вон он спешит сюда со своими «роде пленницами».
Запыхавшийся Аугусто мчался к нему в своем невозможном белом костюме. «Родственницы» дефилировали далеко позади. Аугусто не любил общество типовых телохранителей — плечистых бычков с хамскими манерами и подозрительно прищуренными глазами — и поэтому нанял амазонок.
Амазонки высоко ценились в определенных кругах. Они были надежны, профессиональны, практически неподкупны и приятны на вид. К тому же в их обязанности входила не только охрана тела, но и предоставление ему любовных услуг — удовольствие, мало кому доступное на проборах. И, похоже, Аугусто этими услугами пользовался с энергией подростка, впервые допущенного к дамским прелестям.
Отсутствие настоящего дела быстро растренировало женщин, и они, несмотря на свой воинственный вид, больше походили на шлюх, чем на профессиональных воительниц. Куаферы посматривали на них со сложной смесью презрения, снисхождения и жажды.
— Ты уже слышал? — спросил, подбежав. Аугусто. — Федер, что делать? Они сейчас будут здесь. Они сейчас все это порушат, Федер!
— Ну, не сейчас, — возразил Федер, — а минут через сорок — пятьдесят. Есть время припрятать оружие и самое ценное оборудование.
— Но смысл, смысл, Федер?! — К удивлению Федера, Аугусто откровенно паниковал. — Что бы там ни случилось дальше, они уже заметили Ямайку и не позволят нам здесь никаких проборов.
— Это, — сказал Федер самым своим рассудительным тоном, — ваша проблема, уважаемый Аугусто. Вам надо будет их подкупить, уговорить или не знаю что еще. Во всяком случае, вам надо будет попытаться что-нибудь сделать.
Аугусто ошарашенно уставился на Федера. Потом улыбнулся и вздохнул:
— И здесь вы правы, мой дорогой Федер. У каждого свои проблемы, и каждый должен решать их сам.
Очень приятно умел улыбаться этот Аугусто. Только Федеру его улыбка в тот раз почему-то совсем не понравилась.
3
Федер ошибся. Половцы появились в лагере не через пятьдесят минут, как он ожидал, а через час двадцать. Сканировщик определил это почти сразу же после того, как Федер в панике выбежал из интеллекторной. Однако и восемьдесят минут вместо пятидесяти не показались подарком Федеру — они стали для него самыми сумасшедшими за всю его проборную практику.
Команда Федера — все сто четырнадцать человек, — взмыленная и обалдевшая, носилась по лагерю, как стадо вспугнутых порнобаранов. Кто-то что-то зарывал, кто-то что-то спешно сжигал, кто-то куда-то волок тяжеленные ящики, исправные роботы-мусорники, лавируя между людьми, бестолково катались взад-вперед с заданиями, которые еле укладывались в их программы; то и дело взмывали вверх бесколески, уволакивая в заранее подготовленные тайники партии особо запрещенной для распространения «генетической» живности; рассерженным ульем гудел микробный блок — там, нарушая все мыслимые правила (кроме, разумеется, правил личной безопасности, которые у микробщиков закреплены на уровне безусловных рефлексов), срочно маскировали только что выведенных фагов. К прибытию полиции не готовились в те минуты разве только зубные щетки. Даже Аугусто, покряхтев под напором Федера, с большой неохотой отдал ему под начало своих многочисленных мамутов — время действительно поджимало.
Отдал, правда, не без сопротивления. Стычка между ними по этому поводу вышла нешуточная — Аугусто вообще никогда никому ничего ни при каких обстоятельствах предпочитал не отдавать. «Может, еще и девочек моих хочешь?! — надсаживался он. — Может, мне самому твои ящики таскать прикажешь? Кто кому платит, в конце-то концов?!» — «Ты вроде сам говорил, что мне, как и тебе, платит ассоциация «Кони Трезубца», так или не так?! — тем же фортиссимо, перейдя почему-то на густой оперный бас, орал в ответ Федер. — А что касается тебя, так надо будет — и потащишь! Ты про свой гонор забудь, Аугусто Благородный, сейчас спасать надо все, что можно спасти! Три месяца такой работы — да ты хоть на секунду представляешь себе, что это значит, ты хоть понимаешь, что даже если и Ямайку сохраним, второй раз такой пробор может не получиться?». Аугусто сатанински взвывал, исходил бешеными ругательствами, молотил обоими кулаками по столу Федора, но в конце концов устал, сник, дал согласие и злобно ушагал к себе в блок, сопровождаемый хищно бдящими «родственницами».
На самом деле никто, в том числе и Аугусто, даже близко не представлял себе, что происходит, почему столько всего надо маскировать и прятать, если все равно следов пробора не скрыть, если все равно с почти стопроцентной вероятностью на ямайской кампании можно поставить крест, потому что ведь следить за Ямайкой будут с этих пор, во все глаза следить, специально сюда будут сворачивать и эти, как их… жизнеопределители свои на Ямайку целыми батареями нацеливать будут.
В большинстве случаев люди просто не успевали даже пожать плечами в недоумении: получив очередной непонятный приказ и немыслимо короткий срок исполнения, они только односложно выругивались и спешили исполнять. Не то чтобы Федер был таким уж грозным проборным боссом, которого следовало бояться до колик и с которым ни в коем случае не следовало связываться — как правило, на проборах собирались люди битые и непугливые, к палочной дисциплине совершенно неприспособленные, — но вот как-то так получалось, что два-три слова, сдобренные особой федеровской интонацией, замешенной на беспрекословном приказе, и близкой, почти интимной доверительности (мол, мужик, ну ты же все понимаешь, ну надо, мужик, пожалуйста!) — и человек со всех ног бежал делать порученное, словно бы и в самом деле понимая, зачем он все это делает и до какой степени все это важно.
Конечно, ни о каком серьезном сокрытии следов пробора не могло быть и речи. Нельзя было скрыть радиальные вырубки вокруг лагеря, нельзя было скрыть стандартные для любого пробора папоротниковые лианы и зонтичные ацидоберезы, бурно разросшиеся по периметру первой, зародышевой зоны; не было времени избавиться от облаков инъекторного пуха, обеспечивающего переходные стадии фаговых атак — тем не менее все пряталось, и в случайно выдавшуюся свободную секунду куаферы тупо констатировали: «Федер сошел с ума».
На сумасшедшего, однако, Федер походил разве что патологической активностью. Что-то подобное иногда в нем замечали и раньше — в стрессовые моменты, — но в тот раз он делал просто невероятное. Потом, не без удовольствия и тайной гордости вспоминая эти восемьдесят минут, он и сам себе удивлялся, с несвойственным ему восхищением перед собственной особой; он сравнивал свое поведение с легендами об Александре Македонском: все держать в голове, раздавать одновременно по нескольку различных приказов, да плюс к тому — никому ничего не раскрывать, не адресовать вниз через кого-то, а раздавать приказы сразу всем ста четырнадцати членам команды, каждому непосредственно.
Может, оно и не нужно было — каждому непосредственно, — может, можно было обойтись стандартными указаниями особо приближенным (каковых у Федера почти не было на этом проборе)… Может, и так.
Во всяком случае, через восемьдесят минут бесколески вернулись, оставив у тайников суетящихся куаферов, но в лагере подготовка к прибытию половцев шла полным ходом, когда сканировщик сообщил по громкой связи о появлении над лагерем кораблей. Все автоматически задрали головы вверх, к небесной ямайской мути — конечно, ничего не увидев. По той же громкой связи голос Федера дал отбой суматохе.
Полицейский поезд из двух вегиклов «Трабандо Универсум XTN 4000» прибыл, как прибывал и в прошлые, проборные времена, с жуткой помпой. Когда оба крылатых монстра, эффектно выскочив из облачности, зависли над лагерем и стали исполнять пижонский посадочный маневр «танец падающего листа», зажглись все огни, которые только могут зажечь патрульные катера космопола, заревели устрашающие «концертные» сирены, и всем тут же захотелось со всех ног бежать из лагеря в какое-нибудь укрытие, не то убьют.
Правда, когда посадка была завершена, когда откинулся люк головного вегикла, выяснилось, что убийства откладываются как минимум на потом. Из вегикла неторопливо вышел белокурый гигант (уже известный читателю общий чин Андрей Рогожиус) в драных штанах и свитере с надписью «Make Love amp; War». Ни на кого не обращая внимания, он задрал добродушное и очень довольное лицо к небу и с наслаждением потянулся.
— Сладко тут у вас дышится! — сообщил он наконец сгрудившимся перед ним куаферам и крикнул через плечо: — Степан! Дай-ка дубинку!
Кто-то суетливо выскочил, подал Рогожиусу дубинку и тут же исчез в недрах вегикла. Андрей одобрительно хмыкнул и широким свободным шагом направился прямиком на толпу куаферов.
— Здорово, парни! Что это вы тут делаете, а?
Никто ему не ответил — нетрудно было догадаться, что не он правит бал. Он был просто полицейским — как у них называлось, общим чином, — ни за что не отвечал и, судя по физиономии, ни с кем не хотел ссориться. «Недолго ему в космополе служить, — подумал Федер. — Нарочитая беззаботность, да еще там, где так редко случаются серьезные стычки, — очень тяжелая маска. В нужный момент ее никакими силами не отодрать».
Как только он это подумал, Андрей резко, но тоже как бы случайно повернулся к Федеру, нацелил на него свой белесый, в высшей степени добродушный взгляд, всмотрелся в Федера, узнал, еще шире улыбнулся и, ни к кому не обращаясь, сказал:
— Командир, здесь Федер. И еще три-четыре знакомые личности. — И дружески Федеру подмигнул.
Спустя полминуты из головного вегикла, теперь уже в сопровождении должным образом снаряженных полицейских, да и сам одетый по всей форме, вышел капитан Лемой.
Капитан Лемой не стал терять время на потягивания и комплименты сладкому воздуху. Он слишком долго прослужил в космической полиции, чтобы не догадываться о последствиях такой сладости — ему уже попадались планеты с похожей атмосферой. Дышалось в ней легко и приятно, воздух немного даже пьянил, но уже через полчаса приходилось расплачиваться мучительной головной болью, которую с трудом снимали даже бортовые лекари. Правда, к сладости организм довольно быстро приспосабливался. И все равно Федер собирался на одной из последних стадий пробора что-нибудь с ней сделать, у него по этому поводу шли серьезные бои с атмосферщиками Нилом Эдвардсом и Ганьером Чаковски. Лемой направился прямиком к Федеру. Выглядел он сугубо официально, хотя не грозно.
— Если не ошибаюсь, Антанас Федер?
Федер слегка кивнул.
— Не ошибаетесь, капитан Лемой. С чего бы это вам ошибаться?
Сквозь официальное выражение лица у Лемоя на мгновение просочилась наружу довольная улыбка. Конечно, они знали друг друга. Они встречались на одном из первых проборов, множество лет назад. Тогда капитан Лемой уже, был капитаном, а Федер — простым куафером. Федер испытал мимолетное удовлетворение от мысли, что и на этот раз он оказался прав — еще тогда он сказал, что Лемою, очень независимому и не умеющему ладить с начальством, повышение не светит.
— Мне очень жаль, Федер, встречаться с тобой при таких обстоятельствах, — снова помрачнев, сказал Лемой.
— А что так? — с невинным видом спросил Федер. — У тебя что-то неприятное случилось?
Они были похожи на двух актеров, играющих давно надоевшую пьесу.
— Неприятное случилось у вас, парни, — ответил Лемой. — Мы застали вас за незаконным пробором. У меня просто нет выбора…
— Нет выбора? — все еще с невинным видом удивился Федер. — Но, боже мой, капитан, неужели вы не видите, что это простой пикник, ну и… небольшая разминка. Мы просто собрались вместе, капитан, и решили вспомнить старые навыки. Ну какой же это пробор, оглянитесь! Разве такие бывают настоящие-то проборы?
Лемой скорчил гримасу.
— Не надо, Федер, я слишком вас уважаю, чтобы всерьез принять такую версию.
— Но…
Это был пробор, самый настоящий пробор, и никаким пикником, никакой разминкой куаферов, решивших тряхнуть стариной, здесь и не пахло. Лемой был в этом уверен на сто процентов, он внимательно проинспектировал окрестности лагеря — сверху признаки пробора были видны совершенно отчетливо. Только что-то ему во всем этом не нравилось. Что-то было не так.
Что-то странное было в этом проборе, вот о чем не переставал думать Лемой — все странное настораживало его.
Лемой, правда, никогда не сталкивался с незаконными проборами, но в свое время ему пришлось изрядно повозиться с легальными. Здесь же он никак не мог понять, что конкретно ему не нравится.
Народу было не столько, сколько положено, но это и понятно при незаконном проборе. И народ был не такой, хотя кого-то Лемой вспомнил по имени, кого-то узнал в лицо. Глядели они не так, как, по его мнению, должны были бы глядеть застигнутые на горячем куаферы — хотя, собственно, как они должны глядеть, будучи застигнуты на горячем, задай ему кто-нибудь такой вопрос, Лемой ответить бы затруднился. Одни казались мрачными и независимыми, но не такими уж мрачными и не такими уж независимыми, другие — большинство — были вроде бы смущены, но опять-таки не так, как может быть смущен куафер, приди ему в голову эта идиотская идея смутиться. Как именно не так — вот здесь у Лемоя пробуксовывало.
Но все равно, не нравился ему этот пробор, хотя по-настоящему незаконное его производство каким-то не таким представлялось Лемою.
И этого ему было достаточно, чтобы насторожиться.
Перед ним теперь стояла дилемма — то ли без дальнейших слов и расследований арестовать Федера со всей его командой (габариты вегиклов позволяли разместить там куаферов), то ли для начала пройтись по лагерю и ткнуть Федера носом в его собственное дерьмо.
Последнее было вроде бы и не нужно, Лемой в общем-то больше сочувствовал Федеру, чем радовался возможности поймать его на нарушении «Конфедерального закона о территориях», но Федер глядел на него так невинно, так был готов выплескивать свое возмущение неспровоцированным полицейским насилием, что урок, по всем законам космопола, ему просто следовало преподать. А проблема состояла в том, что Лемой совсем не хотел преподавать Федеру какие-либо уроки.
Поэтому он, подумав, сказал Федеру:
— Ну а вообще-то как?
Из всех риторических вопросов единственным, который требует обязательного ответа, является вопрос «Как жизнь?» и все его вариации.
— Нормально, — ответил Федер, подняв кверху большой палец. — А у тебя как?
— Как видишь, — ответил Лемой, несколько расслабляясь. — Все в том же капитанском чине, что и тогда.
— Это правильно, — рассудительным тоном ответил Федер. — Для тебя это единственный способ существования. Ты слишком самостоятельный полицейский. Наверху тебя не любят и соответственно не продвигают. Здесь твое счастье. Ты закис бы, если б тебя повысили.
— Ага. В самую точку.
Лемой усмехнулся и посмотрел назад, на гурьбу своих подчиненных, с нескрываемым любопытством следящих за их беседой. Они тоже чувствовали что-то не то и по лагерю не разбредались. Тем более что и приказа не было — разбредаться.
— Ты мудр, Федер, — со странной смесью симпатии и обиды сказал Лемой. — Но почему ты нарушил закон и попался, а я вроде как судьбу твою решаю, хотя ты и мудр?
На это Федер ответил одним словом: «Превратности!», а больше ничего ответить не смог, осекся и, с настороженным вниманием глядя на подошедшую женщину, продолжил:
— Знакомься. Капитан космопола Людвиг Лемой. Вера. Прекрасная женщина, она же моя возлюбленная. Вера Додекс. Дурацкая, но древняя фамилия, корнями уходящая к питекантропам. Смешная такая фамилия. Но я привык.
Ничего смешного в фамилии Додекс Лемой не увидел и потому понял, что эта женщина значит для Федора много больше, чем «возлюбленная на проборе». Правда, и «возлюбленная на проборе» довольно часто значила очень много. Половцы были лишены того, что в свое время отстояли для себя куаферы — право иметь на проборе женщин. Женщина на проборе не просто «стравливала напряжение», женщина на проборе давала куаферу чувство семьи, что было важнее чувства чисто мужской компании. И пусть это чувство на девяносто процентов было обманчивым, пусть женщина порой очень скоро перебиралась к другому, а куаферский кодекс запрещал на проборе ревность и поэтому, вместо того чтобы «стравливать», наличие женщин часто еще больше нагнетало напряжение — все равно женщина на проборе действительно давала куаферу чувство семьи. Чувство, без которого любой космический бродяга имеет шанс перестать быть человеком. Даже жены куаферов (а жены у них задерживались еще меньше, чем проборные возлюбленные), скрипя, ворча, возмущаясь, признавали необходимость женщины на проборе.
При одном только взгляде на Веру Додекс и на то, как бережно обращался с ней Федер, Лемой понял, что легендарный капитан наконец попался. Федору уже должно было исполниться сорок, и он никогда не был женат. Обо всем этом Лемой знал точно так же, как и все жители Ареала. Биографическим подробностям жизни одного из самых удачливых и талантливых проборных командиров журналисты уделяли в свое время очень много внимания. Герой, не имеющий семьи, отдавший всю свою жизнь вытаскиванию человечества из мук разбушевавшейся демографии, Федер, подобно политическим деятелям и стеклозвездам, потерял право на интимность частной жизни. «Вся его-жизнь — подвиг» — самое страшное проклятие, в случае куаферства существенно смягчаемое, правда, тем, что сам герой такую жизнь проклятой не считает. Хотя и постоянно клянет.
Вера Додекс, дамочка лет тридцати, но выглядевшая на двадцать, очень высокая, очень стройная, с маленькими каменными грудями, кивнула Лемою, как старому знакомому, и Лемой тут же влюбился. К своему великому удивлению, потому что ничего особенного в ней вроде не было. Лемой, человек, женившийся по любви черт знает когда, всегда гордившийся тем, что они с Анной слыли редким образцом счастливой семейной пары, всегда жутко стыдившийся своих немногочисленных и случайных измен, испытал вдруг жгучее желание изменить по-настоящему, навсегда.
Не то чтобы он чувствовал головокружение или слабость в членах, или там некое такое чувство, как перед пропастью; не то чтобы у него встало на Веру Додеке, ничего подобного, даже мысль об этом показалась бы тогда Лемою кощунством — просто вот появилась у Лемоя богиня, которой он захотел служить.
Никто, кроме Веры, разумеется, ничего не заметил. Лемой просто кивнул ей в ответ и сказал: «Здравствуйте». Но он посчитал момент уместным для комплиментов. Он единственно не подумал о том, что комплименты у полицейских временами специфичны. И сказал, улыбаясь официальной улыбкой:
— Мне будет жаль, госпожа Вера, арестовывать такую роскошную женщину. Мне жаль будет также арестовывать вашего возлюбленного, Антанаса Федора, которого я хорошо знаю и который мне симпатичен, перед которым я привык чуть ли не преклоняться. Вам очень повезло, госпожа Вера, что вы стали его возлюбленной, я желаю вам счастья.
— Я знаю, — сказала Вера из-за Федоровой спины.
— Я просто обязан арестовать всех вас, но думаю, что это совсем ненадолго. Я хотел бы, чтобы вы это поняли.
— Мы это поняли, — холодно ответил за нее Федер, а Вера Додекс промолчала. — Но неужели без ареста никак нельзя? Что мы, в конце концов, такого страшного сделали? Вы можете убедиться, что никакого ущерба планете наш пикник не нанес. Пикник, заметьте, а не пробор! Зачем же…
— Не успел нанести, — уточнил Лемой. — Не успел. Но это никакого отношения… Я ничего не могу тут поделать, вы поймите.
— Послушайте, парни, — вклинился в разговор Андрей Рогожиус с еще не иссякшей доброжелательностью. Он улыбался и поигрывал многофункциональной дубинкой, своей, как видно, любимой игрушкой. — Сейчас к проборам, сами знаете, как относятся. Нам сейчас подставляться никак нельзя, а для вас это будет просто маленькая неприятность. Мы с вами и так всяких правил понарушали — будь здоров. Нам еще шею будут мылить, вы поймите, пожалуйста, за то, что мы спустились к вам, не связавшись с базой. Вас-то мы знаем, а там будут возникать — точно будут — такие люди!
Лемой и Федер одновременно испугались и сверкнули глазами на Андрея Рогожиуса, потому что лишнее он сказал, и хором проворчали:
— Помолчал бы ты, парень…
Потом они поглядели друг на друга и озабоченно поморщились. В их действиях прослеживалась такая слаженность и синхронность, что казалось, будто кто-то дергает их за веревочки.
Федер оглянулся. Аугусто, сменивший наконец свой идиотский белый костюм и переодевшийся в рабочий куаферский комбинезон «корректор» с огромными наплечниками последней конструкции, встретил взгляд Федера с показным безразличием.
— Что-нибудь не так? — спросил Лемой, насторожившийся больше инстинктивно, чем из-за какой-то конкретной причины.
Федер пожал плечами.
— Да нет, все нормально.
А потом неожиданно, с жаром, с мольбой в голосе, даже униженной какой-то мольбой (Вера Додекс недоверчиво встрепенулась), стал просить Лемоя:
— Так, может, все-таки не надо ареста? Может, как-то договоримся? Может, оставишь нас в покое, а? А мы уберемся, честное слово, сразу же уберемся! И следа после нас на этой планете не останется — ведь ты же нас знаешь, мы не глупые туристы какие-нибудь. И никто не узнает. А, капитан?
Лемой, очень удивленный, покачал головой:
— Нет.
Он очень неловко себя чувствовал, никак не ожидая, что Федер, сам Антанас Федер, станет так унижаться из-за какого-то там ареста, который, конечно же, окажется простой формальностью, фикцией, соблюдением необходимого в существующих условиях политеса перед теми, кто в течение последних двух лет формирует общественное антикуаферское мнение, что, конечно же, закончится гигантским шумом в центральных стеклах и тихим, вежливым освобождением, потому что мало найдется в космополе, прокуратуре и Центральной пенитенциарии, что все является одной шайкой-лейкой, людей, не испытывающих к куаферам сочувствия и симпатии. И все это Федер, человек заведомо мудрый, не понимать просто не мог.
На самом-то деле, если так уж разбираться по-настоящему, его арест был не чем иным, как все той же безудержно восхваляющей рекламой — радоваться надо было этому, а не унижаться и горевать. Эта реклама, ежу понятно, очень даже скоро пригодится ему — ведь не могут же антикуисты торжествовать вечно! Он же просто на пьедестал взлетает с этим арестом, он спасибо говорить должен!
— Нет, — повторил Лемой. — Мне правда очень жаль, Федер.
Лемой подумал в этот момент — почему никто и никогда не называет его по имени — Антанасом? Почему обязательно по фамилии?
Но Федер, мудрый Федер почему-то не внял. В своем унижении он пошел еще дальше, куда дальше того, что он мог позволить себе как Федер.
Да он совсем потерял лицо!
Он, покрасневший и жутко себя стыдящийся, сказал Лемою, сказал прилюдно, что уж совсем ни в какие ворота, это выглядело как жест отчаявшегося человека, просящего в долг и точно знающего, что в долг ему не дадут.
— Мы могли бы договориться, Лемой! — И с кривой усмешкой: — Мы могли бы как-нибудь все это дело устроить. Мы могли бы вам и всем вашим людям заплатить за то, чтобы вы молчали, а? Нам очень не нужен сейчас арест. Ну Лемой!
При этом Федер с вопросительным видом обернулся через плечо к стоящему рядом куаферу, обыкновенному такому парню с тупым выражением лица и очень высоким горбом — какие-то чудные, сверхмодные у того куафера были наплечники. Сильно Лемою этот взгляд не понравился.
— Кто это, Федер? — опросил он.
— А? Этот? — Федор занервничал. — Советник мой, еще пока не очень известный, но очень талантливый. Рекомендую, проборный работник по имени Аугусто. Это… Аугусто Иваноус.
— Рад встрече. — Лемой поклонился с озабоченным видом.
Парень меньше всего был похож на куафера, даром что такие наплечники. Скорее он походил на маменькиного сынка, очень ухоженного и обожающего вешать или перепиливать кошек.
Лемою окончательно все надоело, и захотелось домой.
— Словом, ребята, — резюмировал он при полном с обеих сторон молчании. — Соберитесь тут быстро, и поехали. Все вы у меня арестованы. Мне-очень-жаль-но.
В отчаянии Федер развел руками. И вновь посмотрел на своего советника Аугусто Иваноуса. Тот утратил наконец безразличный вид и состроил мину типа «за кого ты меня принимаешь?».
Вера Додекс смотрела вбок. С презрением и гневом смотрела вбок.
4
Куаферы шли в вегиклы гуськом и молча — словно на поклон к какому-то святому. Наблюдая за ними, рядом с Лемоем стоял Федер.
— Ты не наденешь на нас наручники? — с надеждой в голосе спросил он.
— Зачем? — улыбнулся Лемой. — Было бы глупо.
— О Боже! — сказал Федер. — Ты с ума не сошел? Ты же нас арестовываешь! Сейчас же на всех нас надень наручники! Мало ли что!
— Глупости! — резко сказал Лемой и продолжил после паузы доверительным тоном: — Прошу тебя, Федер, не надо терять лицо.
Вот тут-то, возмутившись, Федер совершил ошибку, прекрасно зная, что совершает ошибку, — он в возмущении отвернулся и наглухо замолчал. Он просто не мог ничего с собой в тот момент поделать. Он был горд и очень высоко о себе думал.
Пройдет много лет, прежде чем он сумеет себя за это простить — странным и в то же время очень стандартным способом, каким многие себе все что хочешь прощают. Он покается. Самым искренним образом, между прочим. Он покается и скажет себе, искренне каясь: «Я был идиотом и гордецом, я непростительно упустил шанс. Снять этот груз с моей души невозможно, да и при чем тут моя душа — это всегда будет на моей совести».
И совесть тут же угомонилась.
Очень интересная штука — покаяние. Когда вы навзрыд начинаете говорить о своей вине — не важно, перед всем миром или только перед собой (в глубоко философском смысле вы и есть весь мир, но только в очень глубоко философском), — она, эта ваша вина, как-то скукоживается и перестает быть виной, превращаясь в один из не очень веселых фактов вашей недолгой жизни. И потом — счастье-то какое! — вы, вспоминая тот факт, говорите себе, что вот, мол, я был вон в том-то непростительно виноват, но при этом вы уже не воете по-звериному, с крепко сжатыми от стыда губами — вина ваша чудным образом переплавилась всего лишь в один из фактов вашей, как уже было сказано, недолгой жизни. А факт — он и есть факт. Ему не надо ни оправданий, ни восхвалений. Он в прошлом. Он умер. И вы иной. И давным-давно все иначе.
Капитан Лемой опаздывал к точке контакта и потому, как о личном одолжении, попросил Федера максимально ускорить сборы. Федер расстарался, зыркнул как следует на парней, и очень скоро вегиклы снялись с Ямайки. Федер оставался по-прежнему мрачным и против обыкновения нелюдимым.
Половцев у Лемоя было около сорока человек (это еще очень много — бывали случаи, когда вылетали по пять человек в вегикле, но такое, правда, случалось редко), арестованных — около полутора сотен. Что-то в этих арестованных, в общем тихих, безгласных людях, по-прежнему продолжало не нравиться Лемою, и он велел полицейским усилить бдительность. «Это как?» — спросили его. «Не знаю, — честно сказал Лемой. — Просто усильте бдительность».
Никто ничего не понял, и бдительность была усилена разве что путем излишнего вытаращивания глаз.
Была перед взлетом длинная вереница пассажиров — куаферов и тех, кто куаферами притворялся. Были вытаращенные глаза половцев, и руки на скварках, и видимость настороженности, и прощальные взгляды куаферов на пейзаж (куафер на проборе всегда прикипает к планете), и необычная встревоженность Федера, и отчужденность его возлюбленной Веры Додекс, и тени над головой.
Арестованных распределили по длинным каютам, рассадили по неудобным креслам, сказали, чтоб сидели тихо. Потом все надолго замолчало (куаферы неловко переглядывались), а потом, как и следовало от половцев ждать, взорвалось ревом и свистом и несколькими хорошими ускорениями. Федер никогда не мог понять две вещи — почему полицейские вегиклы так некомфортны и почему там всегда пахнет мочой.
Их прижало, затем отпустило, потом они пережили два прыжка — и только тогда Федер пришел в себя. На самом деле никуда Федер не приходил, да и неоткуда было ему в себя приходить, вполне в себе он находился все это время, но все-таки как бы вроде пришел откуда-то. Он поднялся с кресла, отхлебнул «Old space» из круглого казарменного бокала прозрачной стали, сказал: «Я сейчас» — и вышел в закрытую на замок дверь.
Это просто. Особенно если у тебя хорошо отрегулированный правый наплечник. Эти беспечные идиоты не только наручники куаферам не надели, но даже и наплечники им оставили, что сделало замечательную меру предосторожности в виде запирания всех дверей совершенно излишней. Почему-то никто, кроме куаферов, даже полицейские, никак не может понять, что наплечники — это нечто большее, чем украшение куаферского мундира.
По счастью, Федер хорошо знал расположение кают в полицейских вегиклах. Авиационная и космическая промышленность в своих моделях почему-то жутко консервативна. Он сразу нашел комнату командира. Для этого надо было осторожно подняться на вторую палубу (шаги скрадывал ковер, устилавший жуткие корабельные лестницы — половцы любили ковры), незаметно пробраться мимо пары усталых общих чинов, лениво обсуждавших результаты последних гонок в Эльдорадо. Здесь опять помог правый наплечник, они не учуяли Федера даже тогда, когда он по неосторожности задел одного из них плечом, после чего легко просочился через дверь.
Лемой распекал Андрея за излишнюю болтливость, а тот все никак не мог понять, чего от него хотят, хотя со всей старательностью изображал полное осознание вины. Андрей не любил, когда его распекали, тем более он этого не любил, когда распекание происходило при посторонних. Он просто взвился, увидев Федера.
— Старичок, это уже чересчур! — заорал он. — Что ты себе позволяешь, черт подери?! Ты, может, не слышал, но ты арестован и находишься на полицейском вегикле, который доставит тебя к месту отбывания наказания. Ты как, не знал это, что ли?
— Убери своего идиота, — сказал Федер Лемою. — Срочный разговор у меня.
Лемой спокойным изучающим взглядом смотрел на Федера.
— Это мне не нравится, — наконец сказал космополовец. — Неужели все так серьезно?
— Я не уверен окончательно, но очень похоже на то.
Лемой с досадой выругался.
— Если хоть что-нибудь случится, — вызверился он на Андрея, — я тебя уволю, с позором и клеймом. Убирайся, собери всех в центральной!
Андрей мрачно козырнул и исчез.
— Рассказывай!
— Только если совсем коротко, сейчас нам важно выиграть время, — ответил Федер. — Мы действительно делали пробор. Для парочки анонимных планет.
— Так я и…
— Подожди. Конечно, никакие они не анонимные. У них там просто с демографией полный провал, им действительно надо, и бумаги мы подписывали, в смысле контракты, вполне официальные. Но только посредником был у них Аугусто. Тот, кого я тебе представил, — Аугусто Джонс.
— Уж не Благородный ли Аугусто?
— Он, я теперь уверен. Я кое-что с самого начала подозревал и кое-какие меры принял на тот случай, если бы действительно напоролся на банду, но никак не мог ожидать, что вы нас прищучите. Я поэтому не готов. Проверить можно будет потом, а сейчас, пока не поздно…
— Поздно, — раздался со стороны двери женский голос. И тут же, не успели они обернуться, заработали скварки.
Федер увидел, как голова у Лемоя с ни на что не похожим специфическим звуком превратилась в солнце, услышал чей-то приказ: «Федера не трогать!» — и тут же почувствовал жуткую боль в пояснице и невыносимую тяжесть, моментально разлившуюся по всему телу, и проблеск отчаяния перед наступлением тьмы.
Тяжесть ушла из тела минут через десять — так же мгновенно, как и пришла, словно кто-то отсоединил доставлявший ее шланг. Вегикл грозным тоном объявлял пожарную тревогу, резко пахло паленым. Федер легко вскочил на ноги, бросил мимолетный взгляд на безголовое, почерневшее от огня тело Лемоя, бросился к распахнутой двери, в коридоре на сожженном ковре увидел еще один труп — наверное, труп Андрея, которого, судя по всему, сожгли сразу же после того, как он вышел из командирской комнаты. Федер побежал к лестнице.
Кто-то, видимо, догадался выключить пожарную тревогу, и наступила жуткая тишина. У лестницы, полусогнувшись, стоял Эрик Монкер Четвертый, флорист из настильной команды. Держась за живот обеими руками, он мучительно старался вздохнуть. Лицо его было разбито в кровь.
Увидев Федера, он попытался выпрямиться и полупростонал, полупрохрипел:
— Нас всех… всех положили… суки. Мы даже дернуться не успели, как все… как все было кончено.
Лицо у Монкера было разбито в кровь, скорее всего ногами. Кровь текла изо рта, из носа, из-под волос, но не это запомнилось Федеру, а выражение ужаса в глазах. И почему-то он запинался только на слове «все».
— Я сейчас, погоди! — не очень понимая смысл собственных слов, ошарашенно пробормотал Федер и, чудом не споткнувшись, гигантскими скачками сбежал по лестнице. Здесь запах паленого был сильнее.
Как и во всех дальних вегиклах фирмы «Трабандо», система коридоров первой палубы больше походила на лабиринт, и с лестницы Федер мог видеть не так уж много — еще один сожженный до бесформенности труп на тлеющем ковре, все двери распахнуты, и перед каждой из них в беззаботных позах, но с оружием в руках, стояли люди Аугусто. Все они сразу повернулись лицом к Федеру и направили на него черные оккамы. Двое, из них одна — «родственница» Аугусто, заступили ему дорогу.
— Спокойно, капитан, спокойно, — сказала она, и Федер сразу понял, что через этих двоих ему не пройти — даже с помощью обоих наплечников, тем более что такими же были экипированы здесь все.
— Что здесь случилось?!
— Спокойно, капитан, спокойно, ведь ясно же тебе говорят.
— Что вы здесь натворили, ублюдки?! — во весь голос заорал Федер. Его крупно трясло.
— Они всех полицейских пожгли, — раздалось из ближайшей комнаты. Напряжение и ужас изменили голос до неузнаваемости, Федер так и не понял, кому он принадлежит. — Ребята очень профессиональные, ты с ними поосторожней.
— О Боже! — Федер прислонился к перилам. — Зачем?
— Спокойно, капитан, спокойно, стой тихо, и мы тебе ничего не сделаем.
— Они убили Кертиса, капитан! — послышалось из другой двери, подальше.
— Бруту сломали шею, но он дышит еще пока! Без «врача» не выберется.
Первый раз в жизни Федер ударился в панику, и это чувство ему совсем не понравилось.
— Кто еще? — спросил он тихо, словно тот, кому он задал вопрос, стоял совсем рядом.
В комнатах промолчали, ответил Аугусто, незаметно подошедший к Федеру слева.
— Да практически никто из ваших больше и не пострадал. Два-три человека, может, четыре. Очень аккуратно мы с вами сработали, дорогой Федер.
5
— Там ваша Вера ходит, — благожелательно сказал Аугусто, удивительно домашний и спокойный, несмотря на оранжевое кресло и белый костюм. Это Аугусто умел, он лучше любого кота впадал в это состояние, хотя Федер точно знал, успел удостовериться, что такое состояние было маской.
— Ей хочется с вами поговорить. Она думает, что слишком жестко обошлась с вами перед арестом. Я знаю, так часто случается на проборах, в стеклах нам про это все уши изжевали в свое время. На самом деле это удивительно трогательно и интересно.
И Аугусто полусочувственно, полузавистливо хохотнул.
— Да, — глухо сказал Федер, по-прежнему глядя в пол. Он не хотел говорить ничего, у него просто вырвалось машинально.
— Я вас сюда позвал, дорогой Федер, — начал после паузы Аугусто, — чтобы как-то все поставить на свои места. Я позвал вас сюда, дорогой Федер, главным образом потому, что вы мне симпатичны необыкновенно. И мне очень бы хотелось сохранить вам жизнь.
Федер глупо хихикнул.
«Состояние грогги. Жутко идиотское состояние. Он думает, что я боюсь умереть. Но грогги еще не нокаут. Он еще не знает, как я опасен».
Аугусто тем временем встал, со щелканьем в суставах потянулся и начал вышагивать по комнате. Тронув дверцу бара, он спросил:
— Виски, сэмган, что-нибудь полегче?
— Мммм… спасс… — пробормотал Федер, не меняя позы.
Дождь нудно долбил окна. За ними громоздилась груда стволов, выкорчеванных на месте стоянки. Как всегда, деревья были ядовитыми для куаферов, а куаферы ядовиты для деревьев. Если бы их оставили расти, ветер разнес бы их пыльцу на многие километры, и это очень усложнило бы расчеты пробора.
«Этому Аугусто достались удивительно мусорные пейзажи, несмотря на то что с самого начала пробора он здесь — настоящий хозяин. Впрочем, какой хозяин, такой и… — подумал Федер. — Но он ни хрена не понимает в этой планете. Плохо спрятали белочек, как бы не передохли».
— Вы поймите, — продолжал Аугусто, уже посерьезневший. — Вы теперь многое понимаете, о многом догадываетесь. Мне по идее нет никакого смысла оставлять свидетелей своих дел. Я мог бы легко уничтожить и вас, и всю вашу команду, я и сейчас такого шанса не потерял. В моих делах это бы создало мне определенные трудности, потому что куаферов сейчас разметало по всему Ареалу, да и начинать все с нуля… Время у меня, знаете ли, очень ограниченное. Но, в общем, ситуация не смертельная.
— Как для кого, — сказал Федер.
— О! Мы уже начинаем реагировать на окружающую действительность! Ситуация, согласен, для вас чреватая. В любую минуту я могу изменить свое мнение и устроить сто девять маленьких пожарчиков.
— Это будет трудно — насчет сразу ста девяти. — Федер наконец поднял голову, глаза его были спокойны. Поэт бы даже сказал, что мертвы, но тут он ошибся бы, потому что взгляд Федера скорее напоминал взгляд игрока в покер — спокойствие, расчет, мысль. Аугусто даже осекся под этим взглядом.
— Почему вы так считаете?
«Черт! Еще не хватало себя выдать!»
— Очень просто. Вы потеряли преимущество внезапности. Вооружены мы примерно одинаково, выучка у нас, правда, разная, но не слишком. Проборам свойственны агрессивность и массовое насилие, нас за это уже два года как последних убийц клянут. Так что мы не очень сильно от вас отстаем. И нас вдвое больше.
Сказал и снова опустил голову.
«Что-то со мной не то творится, — думал он. — Еще минута, и я этого подонка на мелкие клочки раздеру, голыми руками. Может, так и надо, только тогда…»
— …уничтожать вас. Я хочу попробовать вас убедить работать вместе, — говорил между тем Аугусто. — Во-первых, потому, что мне это выгоднее, чем устраивать сейчас бойню, а потом разыскивать новых куаферов, причем худшей квалификации. Но, уверяю вас, именно так я и поступил бы, если бы не моя симпатия к вам. Признайтесь ведь, Федер, вы не раз чувствовали ко мне такую же симпатию, какую и я к вам. И это несмотря на то, что вы с самого начала меня подозревали. Вот вы не знаете, а ведь я эти ваши взгляды подозрительные понимал! Ну так что, признаетесь?
— Я не голубой, — ответил Федер. — Послушайте, это начинает надоедать. У вас ко мне какое-то предложение? Только, пожалуйста, не теряйте времени насчет моего вхождения в вашу шайку. Не надо!
Аугусто хихикнул.
— Извините за этот смех, но вы так смешно возражаете. Нет, я вас потом, в процессе уговаривать буду. Предложение у меня пока простое — вы и ваши люди заканчиваете пробор.
«Так. Теперь не переиграть!»
— Мы и наши… Что?! — Федер поднял на Аугусто донельзя удивленный взгляд. — Вы хоть понимаете, что говорите? Теперь, когда…
— Именно теперь и когда! — ответил тот. — Цена за пробор, разумеется, повышается. Мы выплатим вам все, что положено по контракту, плюс сохраним жизни.
— Но вам никто не поверит! Куаферы не сделают пробора для врага, да еще из-под палки!
— И что же они сделают? — полюбопытствовал Аугусто.
— Самое меньшее, что они смогут сделать, — это никуда не годный пробор. Поставьте вы хоть десять тысяч проверяющих, каждый из которых… («Я разговорился. Я должен выдавливать из себя слова. Я в шоке».) Короче, планета развалится — вот что они вам сделают.
Аугусто довольно рассмеялся.
— У меня против халтуры есть очень хорошее противоядие! Вы сами будете жить на этой планете!
«Что и требовалось доказать. Ему не надо было сильно напрягать мозги, чтобы родить эту идею. Теперь надо будет проговориться!»
— Все это… полная чепуха. — Федер, казалось, усыхал на глазах. — Ничего не выйдет. Вы не пойдете на это, чтобы не иметь под боком постоянную войну, наши на это не пойдут, потому что для них это верная смерть. Никто вам не поверит. Вы не оставляете нам никакой надежды.
— Вы правы, — все так же улыбаясь, согласился Аугусто. — Нам они не поверят. Они и не должны нам верить, это было бы с их стороны глупо. Они поверят вам! Своему командиру они поверят! Легендарному Антанасу Федеру!
«Надо же, умница! И подсказывать не пришлось!»
— В чем они мне поверят? — горько рассмеялся Федер. — В том, что вы оставите нас в живых?
С видом доброго учителя Аугусто поднял кверху указательный палец.
— Вы могли бы и догадаться, уважаемый Федер. Ни им, ни вам в это верить необязательно! Вы согласитесь для виду, но будете готовить бунт. Вы будете готовить нам настоящую партизанскую войну!
— Под вашим чутким присмотром?
— Это как вам угодно, но можете особенно не стараться. С меня будет достаточно того, что я буду знать о подготовке к бунту. Вы будете готовиться в глубоком подполье. То есть пока вреда мне приносить не будете, а я тем временем…
— …а тем временем вы будете под угрозой вместе со всеми своими четырьмя — или сколько их там у вас? — десятками душ против сотни остервенелых и хитрых мстителей. Во главе с легендарным Антанасом Федором. И еще вам будет обеспечен халтурный пробор.
На что Аугусто улыбнулся еще хитрее. Увидев эту улыбку, Федер еле сдержал вздох облегчения.
— Мне, дорогой Федер, будет обеспечен самый лучший пробор, на который только способна команда во главе с легендарным Федером. По той простой причине, что пробор вы будете делать для, себя! Это вам в голову стукнет такая замечательная идея, и вы этой идеей всех ваших куаферов заразите! Что до моих четырех десятков, то пока мы вас подержим в карантине, а недельки этак через две-три выпустим, и к тому времени наша маленькая колония сильно вырастет. И ваша сотня хитрых и остервенелых при подготовке бунта будет вести себя тише воды, ниже травы, чтобы у них, не дай Бог, не сорвалось. Ну как?
В который раз за то жуткое время, которое прошло между уничтожением патруля и возвращением на Ямайку, Федер задумался именно над этим моментом. Все, что напридумывал Аугусто, было правильным, и каждый ход с его стороны был единственно верным. Даже уничтожение куаферов, такое легкое там, на вегиклах половцев, не было для бандитов наилучшим выходом. Будь Аугусто хоть чуточку поглупее, такого разговора между ними не было бы. Федер грустно усмехнулся — человека губил именно ум. Глупый, он обязательно бы стал победителем в этой схватке. Вот уж действительно лучшее — враг хорошего!
— Что это вы усмехаетесь? — подозрительно и злобно спросил Аугусто. Куда только девалось его добродушие!
— То есть вы не оставляете моим парням ни одного шанса, но об этом буду знать только я, так?
— Вы не правы. Я оставляю вашим парням шанс. Согласен, этот шанс невелик, и я буду делать все, чтобы он не был реализован. Тем не менее такой шанс у вас есть.
Федер раздумывал недолго.
— Хорошо, — сказал он, хлопнув себя по колену. — Допустим, я соглашусь, и допустим, я постараюсь убедить своих людей. Для меня, как я понимаю, шансы точно такие же, как и для них?
Аугусто улыбнулся во весь рот.
— Дорогой мой Федер, я, наверное, зря распинался перед вами в своей симпатии к вам!
— Зря, — подтвердил Федер.
— Здесь вы ошибаетесь. Я понимаю ход ваших мыслей, но вы многого не знаете и потому делаете ошибку. Скажу больше — шанс у вас и ваших людей победить меня очень невелик, это правда. Однако вы неверно думаете, что, победив, я обязательно всех вас уничтожу.
— Ой, вот уж не надо! — проскрипел Федер. — Мы с вами оба не очень глупые люди и двойку с двойкой сложить вполне можем.
— Но, Федер, здесь совсем не двойка с двойкой! — воскликнул Аугусто, вдруг начав отчаянно жестикулировать. — Здесь высшая математика, если хотите знать! Вы что думаете, если вот тут у вас Ямайка и кровавый убийца в качестве хозяина, то он всех вас обязательно пустит в расход, когда вы станете ему не нужны?
— Ну, что-то в этом роде…
— Так вы не правы! Тут вы совершенно не правы, дорогой Федер! И не потому, что вы чего-то недопонимаете, а просто по той причине, что вы не знаете всего. Вот посмотрите, Федер, как вы думаете, кто перед вами?
С этими словами Аугусто принял картинную позу. Но как только Федер открыл рот, Аугусто тут же торопливо заговорил:
— Вы видите перед, собой… ах да, ну конечно же, страшного и зловещего преступника, который по ночам жуткой казнью убивает непослушных детишек. Вот он только что перебил целый полицейский патруль и при этом даже не поморщился! Но, дорогой мой Федер, вы правы здесь только отчасти! Вот послушайте, послушайте и будьте добры не перебивать!
Федер перебивать не собирался, но все же несколько забеспокоился. Снаружи, по словам Аугусто, его ждала Вера, дамочка норовистая и к ожиданиям не привыкшая. Что она подумает о затянувшейся аудиенции командира куаферов с бандитским главарем, оставалось только гадать. Как она на эту затяжку отреагирует, даже для гадания места не оставалось — Вера могла поступить любым, самым неожиданным способом. Федер в который уже раз проклял себя за решение взять ее на пробор в качестве возлюбленной — с самого начала он обязан был учесть полную непредсказуемость ее характера, а значит, и огромную потенциальную опасность. К тому же он ее просто жалел.
Аугусто между тем пытался себя оправдывать. Конечно, здесь присутствовали во множестве стандартные заверения, что он-де не бандит, а просто деловой человек, действующий жестко, как того требует конъюнктура рынка.
Из его рассказа и впрямь получалось, что он не заурядный космический пират, свирепствующий на периферийных торговых трассах и живущий в основном за счет торговли вегикловым ломом — собственно, так он не мог, даже в принципе, набрать денег на полноценный пробор, не говоря уже о фантастических расходах, связанных с дальнейшим обживанием причесанной планеты. Так что здесь не было смысла не доверять словам Аугусто — под его началом была целая криминальная империя.
Основным промыслом империи Аугусто были строительные махинации и застройка малообжитых планет. Аугусто подозревал, что антикуаферское движение было инспирировано кем-то из его догадливых конкурентов, ибо цены на земли и на их застройку после запрета на проборы возросли в несколько раз и постоянно продолжали расти. Но вообще он занимался всем, что могло скорейшим образом принести деньги и власть. Он не брезговал примитивным пиратством, он контролировал четырнадцать процентов Юго-Восточного фрахта, под его контролем, — по крайней мере так он сказал Федеру — находились правительства четырех периферийных планет; имел он также немалое влияние на одной из метропольных. Он, как и многие криминальные боссы его ранга, кропотливо строил собственную империю. И Ямайка должна была стать не только складом, но впоследствии и столицей этой империи.
— Теперь вы понимаете? Хотя бы теперь вы сообразили, что мне вас уничтожать невыгодно? Ведь Ямайка — только первая из тех планет, на которых вы будете делать проборы. Вы будете делать их для меня, вы будете делать их для тех, кто согласится заплатить мне деньги. Вы не только в безопасности у меня, вы и деньги хорошие заработаете! Зачем, объясните мне, зачем мне от вас и ваших людей избавляться, если вы мне по-настоящему нужны?
Ей-богу, Федер бы попался на эту удочку, при всем своем подозрительном отношении к Аугусто, и соответственно стал бы сильно возражать, что закончилось бы печально как для него, так и для большинства его подчиненных. Но он уловил маленькую деталь — Аугусто не хотел, чтобы об их договоре знали остальные куаферы. По своей природе Аугусто просто не мог предположить, что на такое шикарное предложение большинство куаферов не согласятся — при них было совершено преступление, причем одно из самых страшных и, главное, самых наказуемых. При таких условиях Аугусто просто не имел права на риск — он обязан был уничтожить команду. Даже если бы договорился с Федером.
— Я понимаю, — ответил Федер. — Я согласен.
6
Так, именно с этой беседы начался поединок между Федером и Аугусто, многими понимаемый как поединок между командой Федера и империей Аугусто.
Поединок этот был, если так можно выразиться, многослойным. На самой поверхности он выглядел настороженным сотрудничеством; чуть поглубже — именно поединком, прелюдией партизанской войны, напряженной подготовкой обеих сторон к непременному бунту куаферов в нужный момент, поединком, которому куаферская команда стала со временем отдавать все силы, но о каждом эпизоде которого был обстоятельнейшим образом осведомлен Благородный Аугусто. Не от Федера — Федер, не отрицая перед Аугусто факта подготовки, ни о чем, как они и договаривались, в известность его не ставил.
На чуть более глубоком уровне опять возникала видимость зыбкого взаимосогласия — теперь уже не между империей и командой, но между ее главами, Федером и Аугусто — Федер соглашался с тем, что вероятность победного для куаферов исхода мизерна, однако выторговывал себе некоторую гарантию того, что в случае неудачного бунта или вообще безбунтового исхода если и не вся его команда, то по крайней мере он сам и лучшие из куаферов сохранят после пробора свои жизни, хотя, разумеется, на свободу претендовать они не могли. Жизнь им оставлялась для производства следующих проборов во славу Благородного Аугусто.
Был, однако, еще и четвертый, тайный уровень, известный только Федору и его матшефу Антону Вудруфф-Каламо, — уровень бескомпромиссной схватки, нацеленной только на уничтожение, о которой Благородный Аугусто не знал, о методах которой даже не подозревал. В схватке этой не было места ножу и скварку, здесь использовались методы не профессиональных бойцов, но профессиональных, досконально знающих свое дело куаферов.
Федер, с самого начала подозревавший в проборе на Ямайке что-то неладное, еще не увидев контракта, решил подстраховаться и пригласить в союзники природу Ямайки — на осваиваемой территории он заложил громадное количество биологических капканов для Аугусто и его людей. Он очень надеялся, что нужды в этих капканах не будет и это просто необходимая подстраховка. Однако после расстрела половцев он узнал, с кем имеет дело, и посчитал количество своих капканов недостаточным. И тогда он взялся за биокапканы по-настоящему.
Антон, его матшеф, был человеком на вид чуть ли не пожилым, но скрывал в себе натуру, по-юношески восторженную и увлекающуюся. Он безоговорочно принял сторону Федера и, держа все по-прежнему в абсолютной тайне, взялся за моделирование.
Федер опасался шпионов. Куафер, как правило, не относится к разряду примитивных людей. Несмотря на кровавость его работы, куафер не туп, не бесчувствен и даже разносторонен. У куаферов есть свой сложно расписанный кодекс поведения, где нет места бесчестью. Про куаферов можно много сказать хорошего, но, несмотря ни на какие кодексы, далеко не каждый куафер отличается абсолютной неподкупностью. Федер был почти уверен, что у Аугусто есть свои стукачи в проборной команде.
Почти половину своих куаферов Федер в деле не знал. Конечно, он старался набрать для ямайского пробора весь куаферский цвет. Имя каждого из тех, кого он набрал, в куаферской тусовке было хорошо известно, имело вес, но со многими ему еще не приходилось работать — он знал их только по именам и по рассказам. И Федер подозревал, что стукач именно среди них, малознакомых ему людей. Он вынужден был скрывать от всех куаферов смысл и детали многих моментов пробора.
Именно поэтому ямайский пробор принял такой неестественный, авторитарный характер, когда никто ничего не понимает, никому ничего не объясняется и каждый приказ странен. Именно поэтому на Федера с самого начала поглядывали с удивлением, сомнением и откровенным страхом — даже те немногие, кто работал с ним с самого начала его куаферской карьеры.
Плюс к этой странности возникали и дополнительные проблемы. Одна из них — переполнение лагеря людьми Аугусто.
Пробор вообще не должен проводиться при посторонних, это опасно и для куаферов, и для посторонних, и для самого пробора. Аугусто об этом, конечно, знал, но он не мог допустить силового перевеса куаферов. Он продержал их в карантине, сделав исключение только для Федера и его Веры, пока число его мамутов не сравнялось с числом куаферов.
Когда куаферов выпустили из второго вивария, опустошенного перед визитом половцев — длинного герметизированного сарая, где всегда было душно и дурно пахло, где сантехника, мягко говоря, не соответствовала специфике человеческой физиологии, они были поражены количеством тупых, самодовольных и постоянно подозрительных рыл, заполнивших расчищенное пространство лагеря. Это были мамуты — мускулистые отбросы общества, бойцы низшего уровня. На них Благородный Аугусто собирался опираться, строя свою империю. Для них, кстати, надо было возводить новые помещения, для них надо было решать проблему еды, их следовало каким-то образом терпеть.
Федер, знавший все наперед, очень натурально возмущался и устраивал перед Аугусто истерики по этому поводу. Аугусто бормотал что-то успокаивающее, хлопал его по плечу и обаятельно улыбался, но транспортные вегиклы с той же ошеломительной частотой продолжали доставлять на Ямайку все новые и новые партии его бойцов. Аугусто не собирался пренебрегать своей безопасностью.
Вместе с мамутами на Ямайку прибыло несколько партий амазонок, безобразных с точки зрения Федера, прекрасных с точки зрения мамутов и с обеих точек зрения очень доступных. Все они были навязчивы, грубы и уверены в своем физическом превосходстве. Вечера наполнились драками и пронзительными воплями, куда более противными, чем те, что сопровождают куаферов в первые недели проборов.
Единственное, на чем не без труда сумел настоять Федер перед выходом куаферов из карантина и соответственно продолжением пробора, — непременная проверка крови у всех присутствующих на Ямайке.
Требование выглядело очень логичным, но осторожный Аугусто боялся, что кровеанализаторы Федора отравят его людей и, главное, его самого, поэтому лично закупил где-то громадную партию кровеанализаторов, достаточную для тотальной проверки землеподобной планеты и согласился только на то, чтобы передавать Федеру кристаллы с информацией о результатах проверки.
Информация Федера устраивала, но и здесь он разыграл перед Аугусто дикую сцену. «Вы со своей манией преследования, — кричал он, вызверяя глаза на Аугусто, — ставите под угрозу весь пробор! Кому я его делаю — себе? Вы его не просто под угрозу ставите, вы безвариантно уничтожаете его результаты! Хватит уже и того, что вы понатаскали сюда кучу постороннего… сброда! Везде суют нос, везде ходят, черт знает каких микробов разносят! Нет, вы хотите окончательно испортить свою собственную планету, вот чего я не понимаю! А вам известно, сколько крови… ладно, не будем про кровь, будем про то, что вам интереснее… сколько впустую затраченных денег оставляет после себя запоротый пробор? Вы понимаете, что всем этим вы сами себе и своим людям подписываете смертный приговор? Куча недоумков на территории, с каждого квадратного метра глядят эти ваши убивалки чертовы, вы принуждаете нас работать буквально на минном поле — нет, вы еще хотите лишить нас возможности защищаться и, кстати, защищать вас, хотя на вас-то с гориллами и шлюхами вашими мне как раз глубоко наплевать!»
Немножко в тот раз переиграл Федер и чуть с жизнью не распрощался вместе со всей своей командой — очень эта его истерика разозлила Аугусто, и уж готов был Благородный совсем собственными руками растерзать хама, но в последний момент сдержался и принудил себя к улыбке и стандартному похлопыванию по плечу.
— Чего ты так рассердился, дорогой Федер? — спросил он добродушно. — Ведь я тебе уже сдал все анализы. Что тебе еще от меня надо?
— Мне нужна полная информация, такая, какую ни вы, ни ваши анализаторы выявить не могут. Мне нужна сама кровь. — Тут Федер криво усмехнулся. — Чтобы кровь на проборе не пролилась. Мне нужно наверняка знать, что ожидает планету. И если я скажу, что вот этот и вот этот ваш человек должны Ямайку на время пробора покинуть, они ее покинут. Живьем, трупами — это мне все равно. Вы поймите, здесь не игры уже, не заговоры, здесь просто рутина, совершенно для дела необходимая.
Аугусто сразу ответ не дал, отослал Федера, а сам подумал, поприкидывал так и сяк, и вроде получилось, что прав Федер и что ничего страшного не произойдет, если он вместе с информацией отдаст Федеру то, что тот просит.
— Чтобы кровь не пролилась, надо же! — хихикнул Аугусто. — Чего захотел!
И еще была проблема у Федера — с собственными людьми. Когда он пришел к ним во второй виварий и с ходу предложил продолжить пробор, они не поверили своим ушам. «Это ты так шутишь? — сказали они ему. — Это у тебя юмор такой, потому что ты с нами в этом говне не сидишь, а пользуешься всеми удобствами со своей возлюбленной? Какой там еще пробор? Сказал бы лучше, когда нас вслед за половцами отправят».
Федер всегда считал, что он как никто может уговаривать людей. Он считал, что может уговорить кого угодно и на что угодно, но здесь он столкнулся с невероятным, хотя и молчаливым упорством.
Как только куаферы разобрались что к чему, на кого им пришлось работать и на каких условиях их просят продолжать пробор, они как бы завяли. Продолжить пробор? — ну что ж… Потихоньку готовить бунт? Под присмотром, разумеется, Федера? Нужно ли? И так будем работать, куда тут денешься. Зачем там еще бунт какой-то?
Они вяло отворачивались, неохотно отвечали, а когда приходилось встречаться с Федером взглядами, смотрели на него, как на тарелку с протухшей кислятиной. И предпочитали молчать.
— Вы что?! — ужаснулся наконец Федер. — Вы думаете, что я вас продал? Да с какого бряку мне было вас продавать? Посмотрите на меня! По-смо-три-тена-ме-ня!!!
Тяжелые, уклончивые взгляды. Молчаливое повиновение. Недоверие, а у многих — презрение.
Федер бессильно развел руками.
— Все равно, я не понимаю. Если здесь и есть предательство, в котором вы можете меня обвинять…
— Ни в чем мы тебя…
— Если здесь и есть предательство, в котором вы меня обвиняете, то это предательство — среди вас! Я ничего не хочу сказать о тех, кто работает со мной в первый раз, но вы, парни, вы, те, с которыми я… Это вы меня предаете, а не я вас!
Он ходил между кургузыми шаткими столиками с дезинфицированным питьем, то и дело откидывая рукой плоский вороной чуб, он обвинял, он убеждал, отчаянно жестикулируя, он взывал к их чувству товарищества, к их куаферскому кодексу чести, к соблюдению элементарных норм в человеческих взаимоотношениях, согласно которым человеку следует изначально верить, он взывал к их чувству самосохранения — и не получал в ответ ничего, даже возражений.
Ему не верили.
Послушайте! Ему, Антанасу Федеру, не верили его собственные люди! Его это злило, его это нервировало, его это делало неуверенным в собственных планах. Федер как, может быть, никто другой терпеть не мог оставаться со своими проблемами в одиночестве.
И тогда он в очередной раз умудрился совершить чудо — не мытьем, так катаньем он уговорил куаферов продолжить полноценный пробор, причем пробор на его условиях, когда никто ничего не понимает, но истово исполняет.
Из вивария куаферов выпустили, просто отперев обе торцовые двери и одновременно сняв охрану. Замки на дверях второго вивария были самые примитивные, механические и потому отнюдь не бесшумные — такие на проборах надежнее всего. И в один прекрасный момент, когда половина куаферов валялась на койках, уперши в потолок отсутствующие взгляды, а вторая половина вяло переговаривалась, что-то жевала, что-то чинила, словом, изобретательно убивала быстро уходящее время, замки с обеих сторон вивария громко лязгнули, после чего ненадолго установилась полная, настороженная тишина.
Первым опомнился Андрон Кун Чу, коррект-куафер из отделения фауны. Чу слыл в команде самым задиристым и самым безоглядным бойцом. Еще он считался феноменально везучим, потому что только феноменально везучему природа может простить на проборе излишнюю задиристость и хотя бы минимальную безоглядность. Про Андрона Чу давно уже рассказывали легенды. По одной из них на Кривой Миранде он сумел стравить между собой двух напавших на него зю-ящеров и тем самым избежать неминуемой гибели. Непонятно, как ему удалось воздействовать на этих чудовищных исполинов, но, похоже, это сделал именно он. Чу, когда его спрашивали, отмалчивался, не подтверждая и не опровергая легенду, однако многие настоящие и мнимые свидетели в один голос уверяли остальных, что в этой истории все абсолютно соответствует истине, по крайней мере состав ее участников: Чу и два зю-ящера (шкуры последних позже были проданы провинциальным музеям), а сам инцидент, по их словам, был даже зафиксирован сразу четырьмя случайно оказавшимися там «стрекозами». Поэтому никого не удивило, что первым на неожиданное замковое лязгание откликнулся именно Андрон Кун Чу.
Он поднялся с койки и с напором сказал:
— Ну-ка!
С других коек ему ответили:
— Не пори горячку, Андрон. Сами придут. Может быть, это провокация.
— А, ну-у-у! — отмахнулся Андрон, для большей ловкости движений скинул свой балахон и, оставшись голым, для выпендрежа препоясался двумя длинными сверкающими мечами — фамильными реликвиями Бог знает какого тысячелетия, выхватил из тайника хорошо припрятанный скварк и, натужно взвыв, помчался что было мочи к ближайшей торцовой двери.
Дверь под ударом его тела легко растворилась, он стремительно вывалился в серое, как всегда, моросящее сияние среднеямайского пейзажа, в сладковатый воздух, от которого сразу же рефлекторно заныли виски, намекая на будущую головную боль, и очутился в метре перед двумя амазонками, несколько более одетыми, чем он, во что-то черно-блестящее. Легонько взвизгнув, напружинившись и тут же расслабившись, они с нескрываемым интересом уставились на куафера.
Когда Андрон углядел на физиономиях амазонок намерение во весь голос тут же над ним расхохотаться (вдобавок к комизму самой ситуации он и сам был на первый взгляд смешон — квадратный, низкий и кривоногий), он попытался юмор ситуации превратить в его противоположность. Для чего сунул свой скварк за пояс, единственное его одеяние, выхватил оба меча, закричал, на этот раз уже не только натужно, но и по-настоящему жутко, легендарным куаферским криком, и с невероятной скоростью завращал своими мечами, являя собой уже полное воплощение бездумной машины для множественных убийств.
Единственное, что мешало Андрону Кун Чу, — ему еще никогда не приходилось убивать женщин, а то, что он начал крутить мечи, было несомненной прелюдией к убийству. Животных он, как корректор, переубивал массу, вдобавок убил двух мужчин — оба раза, правда, в порядке самозащиты. На женщин же Андрон Кун Чу с детства смотрел как на что-то неприкасаемое и даже где-то прекрасное. Единственное насилие, да и то с согласия жертвы, которое он мог применить в отношении женщины, носило в его понимании чисто сексуальный характер. Но мужчина, даже голый, крайне редко готовится заняться любовью, вращая со страшной скоростью старинные мечи. Таким образом, начав это физическое упражнение, он не мог не убить и не попасть при этом в положение совсем уже идиотское, но и убить также не мог, потому что, несмотря на весь свой киллерский опыт, Андрон Кун Чу не был убийцей. Может быть, к своему собственному изумлению, не был.
Амазонки опять взвизгнули, на этот раз не столько испуганно, сколько кокетливо, после чего одна из них, зазывно почесав грудь, произнесла следующее:
— Очень-очень лихо! Здесь будем или пойдем куда поуютнее?
Вращение мечей тут же прекратилось, Андрон пристально и мрачно вгляделся в пупки амазонок, плюнул с чувством, развернулся и побежал обратно в виварий. Те наконец расхохотались — впрочем, не слишком обидным хохотом. Представление им явно понравилось.
Целый день после этого Андрон мрачно отругивался на насмешки коллег, был смущен, задумчив и громко в задумчивости сопел, а потом вернул себе репутацию, сорвавшись с места на поиски тех амазонок и пропав в результате на десять часов.
Однако остальные события, происшедшие в день выхода куаферов из вивария, были далеко не такими комическими.
Выбравшись на свободу, они, не разбредаясь поодиночке, немного походили по лагерю, вглядываясь в лица вновь прибывших (те мучились от вынужденного безделья и очень надеялись на конфликт) и, просто чудом ни во что не ввязавшись, тихо, под нос, почертыхались по поводу произведенных в лагере разрушений и так же кучно отправились в свой жилой блок. И вот здесь-то их ожидал сюрприз — правда, сюрприз вполне ожидаемый. Их блок — шикарный четырехмодульный гексхузе, зародыш которого можно было приобрести только на очень немногих и очень черных рынках Центрального Ареала, за который Федер, по его словам, пошел «на три убийства и одно скотоложство», — был занят вновь прибывшими бандитами.
Как так вышло, что Федер упустил из виду этот просто неупускаемый из виду факт, навсегда останется для мировой истории неразрешимой загадкой — мировая история ими, впрочем, пестрит. Извинения ему здесь нет, есть только намек на возможное объяснение. Оно до неправдоподобия элементарно: капитан куаферов просто замотался. Просто увяз в попытках склонить команду на свою сторону, наладить отношения с Верой, продумать с матшефом все новые детали будущего пробора и, главное, как можно более грамотно построить свои отношения с Аугусто. В промежутках он либо впадал в тупую прострацию — в положении лежа, с полузакрытыми глазами и полуоткрытым ртом, — либо с крайним напряжением думал, не имея возможности записать для памяти ничего из того, что им было надумано.
Другой виной Федера в тот злосчастный день было его отсутствие в момент открывания дверей второго вивария — виной, которая на самом деле была не более чем ошибкой, но ошибкой того рода, которая хуже всякой вины. Здесь его подловил Аугусто.
Аугусто, которого Федер ежедневно донимал истерическими требованиями (он изображал истерика уже больше по инерции, чем из необходимости, чтобы поддержать случайно сложившуюся маску) то об одном, то о другом, причем далеко не всегда безуспешно, так вот, Аугусто просто из вредности сделал так, чтобы заселение гексхузе произошло по возможности незаметно для капитана куаферов. Собственно, Аугусто давно уже раскусил, что Федер лишь притворяется истериком, и теперь хотел не только подпортить в своих интересах отношения куаферов с Федером, но и посмотреть, как тот поведет себя в ситуации, действительно требующей удара кулаком по столу.
Но получилось так, что стучать кулаком по столу пришлось самому Аугусто.
Обнаружив еще на подходах (все-таки профессиональные следопыты), что гексхузе занят чужими, куаферы остервенели до чрезвычайности. Они переглянулись, замолчали и пошли дальше.
У дверей гексхузе с подчеркнуто безразличным видом сшивались два молодчика бультерьерской наружности, очень распространенной среди мамутов Центрального Ареала. Глянув на них, а заодно и на окна фасада, куаферы как бы немножечко возмутились — мол, кто это такой из моей чашки хлебал? Дальше все произошло удивительно слаженно, словно репетировалось многие дни.
С удивленными и заранее огорченными (как бы признавая силу противника) лицами они приблизились к мамутам. Те, высоко и невинно подняв над подслеповатыми глазками аккуратные круглые брови, в это время длиннющими ножами чистили себе ногти. Актеры из них были более чем посредственные, однако на нормального человека такие сцены действовали убедительно. Вдобавок и арсенал, которым они были увешаны наподобие рождественских елок, явно рассчитывался не столько на немедленное употребление, сколько на устрашение. Аугусто много времени потратил, убеждая своих мамутов без нужды куаферов не уничтожать, потому что нужны были ему куаферы. Не учтено здесь было только то, что куафера, привычного ко всяким жутким физиономиям, да еще знающего по опыту, что, чем жутче физиономия, тем травоядное ее обладатель, таким спектаклем запугать чрезвычайно трудно.
Так что на этот раз искусство и реальность вошли между собой в конфликт. Мамуты, уверенные в собственной страхолюдности, подпустили куаферов слишком близко — почти на три метра. Они явно не страдали повышенным интересом к приключенческим стеклам, иначе знали бы, что куафера в наплечниках подпускать к себе ближе чем на пять метров ни в коем случае не рекомендуется, будучи с ним в конфликте. Вдобавок ко всему, мамуты не поняли, что подпускают к себе не кого-нибудь, а коррект-куаферов.
Собственно, по сравнению с куаферами в рукопашном бою эти мамуты были не бультерьерами, а злобными, необученными щенками, умеющими разве что только стрелять и попутно строить страшные рожи. Это были бойцы, особенно эффективные в истреблении слабых; а именно слабых — неуверенных в себе, недоумевающих, горько обиженных и каждой черточкой лица, каждой позой выражающих мольбу бессильного перед сильным о восстановлении справедливости — они сейчас перед собой видели. Мамутов переполняла радость от предвкушения хорошей и абсолютно для здоровья безопасной трепки с любым, каким угодно исходом, что бы там ни говорил им их босс, этот самый Благородный Аугусто.
Подпустив коррект-куаферов на три метра, один из мамутов как бы проснулся, прекратил чистку ногтей и, не опуская бровей, но попытавшись создать с их помощью выражение веселого удивления, обратился к напарнику:
— Смотри-ка, Умберт, какие-то люди сюда подходят!
Умберт не успел ответить. Он даже не успел вслед за своим товарищем изменить выражение лица так же с помощью высоко поднятых белесых бровей. Потому что в следующий момент и он, и его товарищ уже быстро и страшно умирали от множественных проникающих ударов пальцев.
Далее так же слаженно куаферы с шумом падающего в вакууме пера ворвались в дверь главного модуля гексхузе и начали экзекуцию.
Больше они никого не убили, да и убийство двух мамутов-близнецов, как они потом поняли, было излишним и произошло из-за жуткой злобы, в тот момент переполнявшей куаферов. Спустя буквально минуты остальные незваные гости были выброшены из окон и с травмами различной степени тяжести, охая, убрались.
Аугусто очень ошибся, оставив куаферам наплечники. Его ошибка понятна — наплечники всегда, во всех стеклах, изображались чем-то таким же полезным на проборе, как и погоны. На самом же деле наплечники представляли собой весьма сложную и специфическую аппаратуру, во много раз увеличивающую физическую силу человека, особенно в критических ситуациях, и в сущности подпадали под разряд оружия, запрещенного каким-то древним межпланетным пактом к производству и использованию. Со всех куаферов, еще в учебных классах, бралась поэтому подписка о неразглашении — наплечники, такие удобные и часто незаменимые на проборах, легко могли стать в руках антикуистов мощным аргументом против куаферства вообще. И поэтому куаферы перед журналистами обычно отвечали на вопросы о наплечниках: «Ну-у-у… в общем, они иногда помогают. С ними как-то спокойнее».
Аугусто не нужно было кровопролитие. Единственное, чего ему хотелось, — малость унизить, обозлить и развратить ощущением бессилия всю куаферскую братию. Как бойцов он куаферов ни в грош не ставил и поэтому ждал от них, а особенно от Федера, лишь возмущенных, но все-таки просительных заявлений.
Захват гексхузе вызвал ответную реакцию уже минут через пять. На страшных боевых машинах к месту события прибыло множество мамутов, и неизвестно, чем бы все кончилось, если бы по счастливой случайности Федер не появился немного раньше них.
— Только тихо! — до невозможности обеспокоенный, орал он куаферам, победно глядящим на него из окон. — Только не отвечать! Я все улажу! Сидите тихо, прошу!
Повезло им еще и потому, что Аугусто в тот момент был только-только сексуально удовлетворен сразу тремя амазонками. Когда ему всполошенно сообщили о происшествии, он просто хмыкнул — вот идиоты! У Аугусто просто не осталось к тому моменту сил для немедленного решения. Поразмыслив, он понял, что отмщение в данном случае излишне и куаферов следует, пожурив, простить, обратив тем самым акт прощения себе на пользу. Он составил грозный меморандум, основной смысл которого сводился к тому, что куаферы уже по своей природе суть неуправляемые бандиты, а потому к ним на весь период пробора необходимо приставить надежную охрану.
На самом деле никакой особой охраны Аугусто, конечно, приставлять к куаферам не собирался, тем более к самым из них опасным коррект-куаферам, основная работа которых находится на неосвоенной территории. Это было бессмысленно и нереально. Аугусто считал, что простого присутствия в лагере стольких вооруженных мамутов более чем достаточно. Единственное, чего он хотел добиться своим меморандумом, — поставить Федера и всю его команду в положение, при котором куаферы становились стороной заведомо ненадежной, а самого себя показать человеком, принужденным внешними обстоятельствами к жестоким мерам воздействия, но сердцем их не желающим. Причем этого ему хотелось достичь даже не столько ради своих тайных планов на будущее, сколько для того, чтобы куаферы думали о нем с большей симпатией, чем сейчас. Он совершенно всерьез хотел им понравиться.
И когда разъяренный Федер ворвался к нему за объяснениями — и по поводу конфликта с гексхузе, и по поводу последующего меморандума, — Аугусто ему сказал:
— Вы знаете, Федер, я просто-таки начинаю бояться ваших людей. Мне говорили раньше, что куаферы — неуравновешенные личности, склонные к неспровоцированному насилию, но я почему-то не верил. Видимо, я не верил потому, что лицом к лицу встречался лишь с цветом куаферства, с людьми вроде вас. Нет, дорогой Федер, — здесь Аугусто картинно встал и, заложив руки за спину, начал неспешно прохаживаться по комнате, — я не могу этого допустить.
— Чего?! — заорал Федер, давно уже заработавший, по собственному мнению, право на истерику перед Аугусто. — Чего это вы не…
Аугусто скорбно нахмурился и предостерегающе поднял ладонь.
— Простите, но я не договорил. Я не могу поставить все будущее этой, а может быть, и других моих планет в зависимость от настроения неуравновешенных насильников. Я вынужден как-то защититься. Я не хочу… посмотрите мне в глаза! — Аугусто с видом отчаяния приложил руку к сердцу. — Я не хочу менять вашу команду. Вы можете мне не верить, но я действительно этого не хочу. Причем в куда большей мере, в какой не хотел уничтожать этих Несчастных неудачников — служителей космопола, случайно обнаруживших нашу с вами Ямайку. Потому что мы провели вместе на небольшом кусочке с таким трудом расчищенной земли не один месяц, потому что я сжился с куаферами, как и с вами, потому что люди эти в моих глазах очень часто бывали достойны восхищения. Собственно, если отбросить моральную сторону вопроса, если на секунду забыть, что в этом печальном инциденте ваши куаферы выступили против моих людей и двоих убили, то и здесь они также достойны восхищения. И… послушайте… мне очень трудно принять единственно правильное решение — уже не говоря о том, что это затруднит мою собственную работу.
Федер отвечал убедительно, напористо и требовал своим куаферам нормальных условий для работы. Однако Аугусто был хотя и мягок, но неуступчив. В конце концов договорились они так: никакой охраны и даже видимости ее Аугусто к куаферам приставлять не будет и никаких мер наказания за убийство двух мамутов тоже не применит. Федер же обеспечит дополнительные гарантии добросовестного пробора со стороны куаферов, «потому что, как я слышал, дорогой Федер, они не очень-то с вами готовы пока соглашаться, и даже наоборот. С этим надо покончить, дорогой Федер». Плюс к тому Федер, оставляя за собой право по своему усмотрению и на сколь угодно серьезном уровне готовить партизанскую войну против Аугусто, тем не менее берет на себя обязательство сообщать не менее чем за день о любых диверсионных актах, подготавливаемых его людьми против людей Аугусто «в рамках коллективной куаферской кампании против ваших, извините, бандитов». Ни Федер, ни Аугусто не взяли на себя, естественно, ответственность «за спонтанные проявления неприязни с той и другой стороны».
После четырехчасовых переговоров Федер со странным чувством удовлетворения и одновременно опасения на эти условия согласился. Теперь ему оставалось сделать самое сложное — не вводя куаферов в курс всех обстоятельств, убедить их делать пробор добросовестно. Единственное, о чем он попросил Аугусто дополнительно, было чтобы гексхузе находился в оцеплении мамутов вплоть до его, Федера, специального условного сигнала по связи мемо.
Он пришел домой, в специально выращенный для него и Веры коттедж. Ей там очень понравились узоры на стенах, а ему — три выхода с вишневыми дверьми и один потайной. Не говоря Вере ни слова, он побрился, принял душ, надел парадную форму с белыми наплечниками. Вот тут уж никто не знал, что они не фальшивые — белые наплечники в куаферской службе имели только парадное значение, даже запрещено было специальным указом эти наплечники заменять настоящими, но Федер указом пренебрег. Затем он выпил с таинственным видом чашку коровамилкджюс, кивнул Вере, не ответив ни на один ее вопрос, и отправился с визитом в гексхузе.
Там его поджидало настороженное молчание. Куаферы уже не равнодушно, а злобно смотрели на своего командира, чему Федер втайне обрадовался, потому что равнодушие — куда больший враг для убеждающего, чем злоба.
Для начала он приказал собраться всем. Тут его ждала еще одна радость — куаферы подчинились. Не здороваясь, не улыбаясь, он осмотрел собравшихся — не как начальник, пытающийся разобраться в психологическом состоянии подчиненных, но как эпидемиолог, ищущий хоть у кого-нибудь симптомы опасной болезни.
— Сегодня вы были на волосок от гибели, — начал Федер. — И я вас спас. Вы на меня злы, вы про меня думаете черт-те что — Плевать! Но вам хорошо известно, что спас вас именно я. Вот они стоят вокруг дома — со скварками, со всякой прочей человекоубийственной гадостью. И ваши наплечники вам здесь не помогут. Что, неправда?
Молчание.
— Хорошо, — сказал Федер. — Теперь о вашем предательстве. Черт с вами. Я не прощаю, но принимаю объяснение, которое даю сам, потому что вы, идиоты, предпочитаете помалкивать.
Если бы его перебивали, ему было бы плохо. Но его не перебивали, и ему было еще хуже.
— Идиоты, — сказал он тихо. — Дебилы, кретины, дауны и коммунизеры. Я говорю о тех, кто со мной уже раньше работал, к остальным не относится.
— Поле-эгче, капитан, здесь нет людей Аугусто, — заметил кто-то.
И тогда Федер, ни на кого не глядя, повысил голос:
— Барклай де фон Бергберге Берген! Заявляю тебе без людей Аугусто — ты идиот, дебил, кретин, даун, коммунизер, сволочь последняя и предатель!
Из толпы вышел горделивый блондин с длинной и красной мордой в крапинках.
— Что ты сказа-ал?
Федер почти прорычал:
— Я сказал, сядь на место, куафер, и не прерывай своего командира! Потом, если ты захочешь, мы устроим дуэль по всем канонам нашего кодекса, а сейчас слушай, что я скажу. Слушайте, это очень важно для всех.
Дальше Федер произнес длинную речь, смысл которой сводился к тому, что, мол, парни, что бы вы обо мне ни думали, реальность такова, что мы в руках бандитов, превосходящих нас уже хотя бы по численности. Реальность такова, что нам надо искать выход из ситуации. И одновременно думать о том, что будет, когда мы из этой ситуации выйдем. Мы подрядились для бандитов, пусть мы не знали тогда, что это бандиты, делать пробор. Мы подрядились делать пробор на планете, которая всем нам очень нравится и на которой всем нам, я знаю, просто приятно работать. Я вам, парни, скажу больше — нам эта планета просто нравится, безотносительно того, что бандиты заказали нам пробор или приличные люди. Я имею в виду то, что мы можем, если хорошенько постараемся, оставить эту планету себе, а не Аугусто.
При этих словах куаферы несколько зашевелились и согласились-таки с Федором хотя бы в этом пункте — согласились практически молча, нестройно что-то пробурчав и вспомнив, что прежде они Федеру безоговорочно верили.
Однако Федер изменение чутко уловил и продолжил наступление полным ходом. Антон, его матшеф, человек, безусловно Федеру преданный и не нуждающийся в уговорах, получал истинное удовольствие, наблюдая, как Федер превосходит сам себя в искусстве уговоров.
Вот Федер хитро, заговорщицки подмигнул куаферам, говоря о необходимости выжить и победить, а стало быть, организовать мощное сопротивление, подготовить бунт, да так, чтобы он оказался полностью неожиданным для Аугусто; он просто подмигнул и никакого такого особенного юмора в его словах не было — но куаферы неожиданно для себя расхохотались. Вот он стал продумывать вслух варианты ловушек для мамутов — и ребята включились, стали поправлять его, предлагать свои варианты. Получаса не прошло, а, казалось, все уже забыто и все Федеру прощено, хотя о прощении никто и слова не сказал. Да и со стороны Федера ни оправданий, ни хоть сколько-нибудь внятных объяснений его отношений с Аугусто, его нахождения на свободе, в то время как остальные сидели в виварии, — ничего этого и в помине не было. Федер с незапамятных времен поставил себе за правило — перед женщинами и подчиненными не оправдываться. Часто бывает, что человек, поставивший себе что-нибудь правилом, допускает послабления. И Федер, конечно же, то и дело оправдывался, особенно перед женщинами. Даже перед куаферами его нередко тянуло оправдаться. В каждом таком случае он говорил себе, что не оправдывается, а играет в оправдывание, зарабатывая себе тем самым какие-то не очень понятные очки, и потому вроде как бы держал сам перед собой слово. И чувствовал себя комфортно.
Поэтому радость его в тот момент имела двойную причину — он уговорил куаферов и сумел не оправдываться перед ними в том, в чем не чувствовал себя виноватым.
7
Сразу после того, как куаферы, одновременно втайне готовя бунт, согласились делать нормальный, а не халтурный пробор, вроде как бы для себя самих, начались совершенно сумасшедшие дни. Сорокадневная задержка с пробором не могла пройти бесследно — у команды Федера возникло множество проблем. К счастью, все они оказались разрешимыми, но требовали нервов, сил, времени и максимальной сосредоточенности. Все это были проблемы для куаферов обычные, и заниматься своим прямым делом было им в радость. Только если б не приходилось каждый момент натыкаться на мамутов, озлобленных, молчащих и ждущих момента, когда можно будет наброситься.
Приходилось потеть по-настоящему, без дураков. Половина контейнеров с фагами, микробами и зародышами, в спешке припрятанными перед арестом, была безнадежно загублена — иные необратимо мутировали, иные «закисли» из-за неаккуратного хранения. Пробор, прерванный в самом начале, вошел в стадию почти полной неуправляемости. Такое бывало и прежде, но куда в меньших масштабах.
Мутант-ускорители, от которых следовало избавиться еще неделю назад, погнали флору вразнос — травы разрослись, почва стала быстро и почти необратимо превращаться в гнилое, отравленное болото, а то, что творилось с фауной, стало походить на откровенный геноцид. Фауны в окрестностях почти не осталось: по болотам ползали умирающие чудовища, облепленные «мгновенными» мухами грязно-желтого цвета (срок жизни этих мух исчислялся десятками минут, они только жрали, кусали и откладывали бесчисленные яйца); на ветвях мертвых деревьев сидели, нахохлившись, птицы с огромными крыльями без единого здорового пера. Парни из коррект-команды возвращались в лагерь с мрачными физиономиями и начинали ворчать о вконец загубленном проборе. На что Федер обычно говорил им, что они сосунки и в жизни своей ни одного по-настоящему загубленного пробора не видели.
— То, что получилось, — возражали ему, — расползается, оно просто-напросто съедает планету! Эти все наши «мгновенные» мухи, эти все наши скороспелки, мутанты, ускорители все эти прокисшие, они, как зараза, страшная зараза, они все губят!
— А мы зачем? — излучая деловой оптимизм, говорил им Федер и уносился куда-нибудь по очередному неотложному делу, чаще всего в интеллекторную, к матшефу.
Одна страстишка всегда была слабой стороной Антанаса Федера — он очень тщательно отбирал себе матшефов (что, в общем, совершенно правильно), а потом очень ими гордился и долго не желал признавать свою неправоту, если оказывалось, что матшеф так себе. А зачастую оказывалось именно так. Но старание себя иногда оправдывает, и на этот раз с матшефом Антанас Федер, похоже, не ошибся.
Антон действительно был одним из лучших проборных матшефов, и пять проборов, им обсчитанных, отличались одним незамысловатым качеством — все, что зависело в них от него, было сделано так, что не придерешься, не привело ни к одному сбою, даже мельчайшему. Не было, правда, в этих проборах особенного блеска, отличавшего матшефов-»художников», не было вспышек гениальности — как, собственно, и в самом Антоне, крепком неярком мужичке лет тридцати пяти — сорока. Однако проборы Антона были сработаны крепко и стопроцентно надежны.
Сам же Антон свою мастеровитость высоко не ставил. В нем жил восторженный ребенок, готовый к эскападам и подвигам, мечтающий удивить мир плодами своего причудливого и красочного воображения.
Он не считал свою жизнь особенно счастливой. С самого детства все давалось ему легко, все получалось — но при одном только условии: если не делать ничего экстраординарного. По натуре генератор идей, он вынужден был пробавляться ролью безупречного исполнителя. За неимением лучшего он этой ролью даже втайне гордился, потому что известно — нет исполнителя хуже, чем генератор идей. Но чуть только он начинал реализовывать какую-нибудь свою собственную мыслишку, красивую с виду, все шло наперекосяк. Мыслишка оказывалась бредовой, приличные люди, когда он с ними по ее поводу советовался, иногда пытались ее похвалить, одновременно намекнув на ее откровенную глупость, а по возможности и просто уйти от ответа, как бы даже Антона и не услышав. «Вот тебе и мыслишка!» — восклицал про себя донельзя огорченный Антон и с усердием принимался оттачивать свое умение хорошо делать всем известные вещи.
Поэтому когда к нему как к одному из лучших профессионалов в деле конструирования и расчета проборов пришел Федер и пригласил принять участие в операции на Ямайке, прибавив при этом, что скорее всего пробор там не будет похож ни на один из предыдущих и, возможно, конструировать его придется с большими отклонениями от общепринятых правил, Антон сомневался секунд десять, не больше.
Скрытность Федера по отношению ко всем членам команды и одновременно полная откровенность с этим, пусть опытным, пусть известным, но все же никогда прежде не работавшим с ним в одной связке, изумила Антона. Он пытался найти подвох, но каждый раз, поначалу даже с раздражением, наталкивался на предельно правдивые ответы. Федер не мог рисковать и вести двойную игру с матшефом: слишком многое зависело от них двоих, чтобы хоть что-то утаить от Антона.
— Но почему не сказать парням? Хотя бы некоторым. Хотя бы самым проверенным.
— Древняя пословица, — ответил Федер. — Что знают трое, знает свинья.
— Двое, — автоматически поправил Антон.
— Трое.
— Да нет же, — заупрямился Антон, большой любитель точности во всем. — Я точно знаю, что двое.
— Трое, — повторил Федер. — По крайней мере применительно к данному случаю. Это не игра. Это борьба за жизнь с небольшим шансом на выигрыш.
Но все-таки до расстрела космополовцев это была для них игра. Для Антона уж точно. Причем это была игра с участием женщины. По рангу Антон имел право, подобно Федеру, взять с собой возлюбленную, но года два назад сделав это всего один раз, зарекся. Он, как выяснилось, совершенно не умел обращаться с женщинами, они ему страшно мешали, они его раздражали безумно, и он пришел к выводу, что на проборе женщина нужна лишь для отправления физиологических потребностей организма куафера.
— Я слишком уважаю для этого женщину, чтобы вот так, — страстно внушал он Федору во время бесчисленных споров на эту тему, — да и обуза это страшная на проборе, я не понимаю вас вообще, как вы можете при вашей загруженности!
Федер каждый раз терпеливо объяснял:
— Возлюбленная потому возлюбленной и называется, что не для физиологических только нужд. Потому что ты ее, грубо говоря, любишь. Потому что без нее тебе плохо. Потому что без нее на проборе ты попросту не можешь обойтись…
— Что-то незаметно, — подковырнул как-то его Антон, — чтобы вы без вашей Веры не могли обойтись.
— А это обязательно должно быть заметно? Если можешь обойтись, делай как все — в свободное время принимай наркомузыку. Только чтоб я не видел. А то поставишь меня в неудобное положение.
Но все-таки чего-то в этом деле Антон не понимал. Да он и не хотел понимать. Он это «физиологическое отправление» с успехом заменял наркомузыкой. А на Веру Додекс жутко злился, потому что был уверен, что никакой такой любви Вера Додекс к Федеру не испытывает, а только обманывает себя и Антанаса. И всех вокруг нервирует своей красотой — причем красавицей ее вроде бы и не назовешь. Эти откровенно восточные черты лица, эта раздражающая поволока во взоре, худа и плечи массивные… И все равно нервировала эта Вера всех вокруг, включая Антона. Он считал, что пробору она мешает больше, чем кто-либо из людей Аугусто.
В новых условиях для подобных разговоров у Антона и Федора просто не осталось времени. Хотя еще во время карантина Федер добился у Аугусто отдельного помещения для Антона, где часто уединялся с матшефом, обсуждая планы на будущее. Тогда, в период недоверия и даже больше — ненависти куаферов к своему боссу, подобное благоволение могло породить такие же недоверие и ненависть к матшефу, но этого не произошло. Очень непосредственный, открытый, добрый и безоглядно преданный своим интеллекторам, Антон был симпатичен всей команде. Вообще этот парень чудесным образом совмещал в себе несовместимое. Далеко не самый молодой на ямайском проборе, он вызывал к себе покровительственное, снисходительное отношение, какое вызывает совсем маленький щенок. Одновременно его ценили как матшефа и беспрекословно все его приказы исполняли — так, как если бы это были приказы самого Федера.
Большинство куаферов понимали, что, какие бы ни были причины у Федера с самого начала засекречивать от них все планы пробора, он не мог их скрывать от матшефа. От секретности этой — прежде, до расстрела космополовцев — все даже ждали какого-то чуда.
Никто поэтому не удивлялся, не ворчал даже, когда Федер с первого дня карантина стал уединяться с Антоном. Даже если бы Федер что-то против куаферов замыслил и попробовал взять в сообщники матшефа, тот, при всей своей привязанности к нему, непременно вознегодовал бы, тут же из сторонника превратился бы в противника Федера, причем в противника самого яростного (потому что тот, кто сильнее любит, при утере иллюзий сильнее и ненавидит), и обязательно рассказал бы обо всем своим друзьям — куаферам.
Антон же негодования никакого не выказывал, наоборот, был после этих встреч чем-то даже доволен. Видно было, как все всегда было видно по Антонову лицу, что хранить загадочное молчание для него становится все труднее. Но уж к тому, что все в Антоне наперекосяк, все — соединение несоединимого, в команде давно привыкли и только с доброжелательной усмешкой наблюдали со стороны бушевавшую в нем войну: при всем своем дружелюбии, при всей открытости, при всей доходящей до идиотизма откровенности, страсти рассказать все первому попавшемуся, Антон отнюдь не был болтуном и как никто умел хранить тайны, хотя давалось ему такое хранение нелегко. Он продолжал молчать и скорей сам отстриг бы себе язык, чем проронил хотя бы слово о том, что они обсуждали с Федором.
— Это такой пробор, — отвечал он обычно на вопросы интересующихся или подначивающих. — Просто такой пробор. Необычный. И очень сложный.
При слове «сложный» он довольно облизывался. И хитро поблескивал глазками.
А обсуждения шли неслабые. Дело в том, что Федер решил втайне ото всех сделать двойной пробор.
По мнению авторитетных теоретиков и практиков куаферства, двойной пробор есть вещь, практически неисполнимая — по крайней мере в настоящее время, Именно потому Федер еще задолго до Ямайки и даже первых побед антикуизма, стал мечтать о двойном проборе: Федер вообще был человеком того типа, который всегда стремится совершить невозможное.
Двойной пробор по сути своей похож на старинную древнеэтрусскую игрушку «матриочка» — одно находится внутри другого. Первый, «топовый», то есть верхний, пробор должен был сделать планету пригодной и приятной для жизни колонистов. Он должен был обеспечивать все гарантии, которые обеспечивает стандартный пробор, включая, разумеется, и самонастройку. Второй пробор в трудах первых исследователей вопроса получил название «индепт», что в переводе с так любимого гениями прошлых столетий древнеанглийского означает «глубинный» или что-то вроде того. Этот самый индепт создает латентную, никак не проявляющую себя природу — до поры, конечно, до времени. А как только назначенное время настает — запрограммированно или спровоцированно, — природа начинает меняться. В ней начинают развиваться процессы, которые можно сравнить с еще одним пробором, выполняемым на этот раз автоматически, без участия куаферов. Что-то на что-то влияет, возникают мутанты, фаги, а животные и растения, не успев умереть, вдруг начинают стремительно видоизменяться, потом что-то опять на что-то влияет и всех изменителей изводит под корень. И в итоге возникает совсем другая природа. Как правило, недолговечная, ибо тут же включаются защитные механизмы, встроенные в топовый пробор, — они компенсируют влияние индепта и возвращают по мере возможности все на круги своя.
Господи, сколько же копий по этому поводу в свое время переломано было, сколько насмешек вызвало у большинства ученых, занимающихся теорией проборов! И сколько же прекрасных, удивительных научных кунштючков понапридумали все эти «адепты индепта», занимающиеся, по общему мнению, бесперспективным и совершенно ненужным делом, потому что ну на кой, извините за выражение, черт хоть кому-нибудь может понадобиться двойной, тройной и так далее пробор?
Подавляющая часть кунштючков не могла иметь применения абсолютно нигде и потому никому, кроме двух-трех десятков узких специалистов, не была известна. Но на некоторые среди куаферов возник неожиданный спрос, и в конце концов эти в общем-то невинные, бесполезные, заумные задумки очень сильно упростили проведение проборов.
И Федер, с детства копавшийся в проборных стеклах, все до одного эти кунштючки — и полезные, и ненужные — досконально, представьте, знал. Он также знал до тонкостей, почему теоретики были убеждены в невозможности двойного пробора и почему практики этот самый двойной пробор за невозможное почитали. И знал плюс к тому, точно знал, почему все они ошибаются и возможное принимают за неисполнимое. Единственное, чего Федер до Ямайки не знал, — с какой целью может быть этот самый невозможный двойной пробор применен.
А теперь ему и это было известно. И когда Антон, по обыкновению дотошный и одновременно опрометчивый, понял и принял мысль Федера, он захлопал в ладоши, завизжал непременное «куа фу!» и безумно влюбился в своего босса, хотя и был по природе абсолютно не голубым.
Потому что Федер тогда сказал:
— Мы с тобой, Антон, замахиваемся на такое, на что никто еще не замахивался.
А это было именно то, чего Антон всю жизнь страстно желал. Причем неизвестно из каких разумных соображений.
Так или иначе, теперь двойной пробор следовало полностью перепланировать. В сущности, перед Антоном была поставлена задача уже и вовсе невыполнимая. Когда стало ясно, что они под контролем у бандитов, Федер решил все переиграть, старый двойной пробор похерить, а вместо него делать не какой-нибудь, а тройной.
Но что самое важное — менялась главная цель. Если раньше индепт делался из предосторожности — то есть где-то там в ямайской природе что-то такое секретное запрограммировывалось и должно было сидеть, себя никак не проявляя, до некоего экстренного случая, — то теперь цель была другая — месть. И месть как можно более страшная.
Настолько все это выглядело ужасно, что Антон, человек сугубо миролюбивый, поначалу удивился и заупрямился.
— Зачем так уж сразу и месть? — сказал он Федеру, услышав впервые о его планах. — В конце концов, тот индепт, который мы с вами разрабатывали, чтоб, значит, в смысле предосторожности, он ведь тоже для этих целей хорош. Он ведь тоже обязательно как надо сработает. И тоже станет в каком-то смысле вот этой вот вашей местью. Он и так всех их уничтожит, после того как…
— После чего, Антон, милый? Ты пойми, что старый план уничтожит всех, кто к тому времени на Ямайке останется, то есть и нас в том числе, если мы вовремя не уберемся отсюда. К тому времени как начнется старый индепт, мы должны или сбежать с Ямайки, или погибнуть вместе с Аугусто, если Аугусто к тому времени не догадается убежать заранее. А он мужик догадливый и, как ты понимаешь, убежит обязательно. Все эти чудища, все эти катаклизмы, что мы с тобой программировали, — всего этого уже недостаточно, все это уже не годится. Они были хороши для того, чтобы в случае чего не позволить этим ребятам завладеть Ямайкой. А теперь все поменялось. Теперь мы у них под прицелом, и надо сделать так, чтобы индепт на нас с полной гарантией не действовал, даже если нам не удастся уйти до его начала, а вот на них… Вот их, Антон, мой хороший, наш с тобой новый индепт не должен никуда с Ямайки отпускать до той самой поры, пока с ними со всеми не будет покончено.
Долго, очень долго переваривал Антон план Федера. Антон был по натуре слишком миролюбив, даже к своим врагам, чтобы сразу принять идею командира — но уж слишком с технической точки зрения она была хороша. Поэтому в конце концов он согласился — согласился с восторгом и облегчением и после этого стал главным исполнителем задуманного.
И тогда Федер тоже облегченно вздохнул. И тогда он начал самый главный в своей жизни пробор. И начал он его не с уничтожения болот и прочей мерзости, происшедшей из-за задержки. Он начал свой новый пробор с того, что сказал матшефу:
— Давай-ка, Антон, запустим к Аугусто как можно больше «стрекоз».
Антон, конечно, ничего не имел против, потому что должны же у них быть соглядатаи в лагере противника. Проблема его волновала только техническая — как сделать так, чтобы люди Аугусто этих «стрекоз» не заметили.
Антон взялся за дело с энтузиазмом.
— Сделаем так, — сказал он Федеру. — Этих «стрекоз» запущу я. Только вы мне помогите, потому что я не все как следует помню.
— Выходит, ты знаешь, как запускать «стрекоз»? — сказал Федер.
— Я вообще много чего знаю. Что бы я был за матшеф, если бы с парнями по всем закоулкам не полазил как следует.
— Это да, — усмехнувшись, согласился с ним Федер. — Ты бы тогда был самый обыкновенный матшеф.
И Антон довольно ухмыльнулся.
Постепенно из хаоса начало что-то вырисовываться. Сначала исчезла отвратительная болотная вонь, и на куаферов вновь снизошло болезненное благоухание ямайской атмосферы. Затем болота превратились в шикарную плодородную почву. Еще через неделю вся обрабатываемая территория покрылась мелкими зарослями «взрывной» (то есть очень быстро растущей) флоры. Она задушила остатки еще не высохших деревьев-уродов, стали появляться первые представители плановой промежуточной фауны.
Как и всегда, у Антона и на этот раз все шло точно по плану. Единственная загвоздка была в изменениях атмосферы. Обычно атмосферу меняют в последнюю очередь. Но Аугусто, никакой боли, в том числе и головной, органически не переносивший, самым скандальным, самым на него не похожим образом настоял на переносе атмосферных коррекций в самое начало пробора. Антон сперва по этому поводу нервничал, но потом успокоился.
Атмосферщики запустили на орбиты своих «крокодилов» и «бурдунов», прогремели первые взрывы, биосфера, к счастью, не отреагировала, но зато климат пошел вразнос. По всей планете пронеслись ураганы, начались такие кошмарные ливни, что куаферам на несколько дней пришлось отказаться от всех проборных работ. Как всегда, к этому времени их уже захватил проборный азарт, и они жуткими словами кляли задержку. Антон между тем не огорчался, а, наоборот, радостно потирал ладони: ливни шли в точном соответствии с его прогнозами и больше того — помогли благополучно разрешить целую серию проблем, связанных с микробиологией территории.
А потом ливень кончился и сменился невероятной жарой, способной убить человека за полминуты. Однако и жара продержалась только одни сутки, и Антон опять радостно скалился, с энтузиазмом объясняя всем желающим, что высокая температура двигает пробор быстрее, чем небезопасные экспедиции наружу.
Но экспедиции возобновились, как только кончился ливень. Потом заморосило, и дивный запах исчез. «Он потом восстановится, — уверял Антон. — Процентов на пятнадцать. Зато уже без всяких мигреней».
У всех с исчезновением аромата возникло чувство пустоты внутри — одновременно приятной и неуютной. Чего-то недоставало. Только много спустя, дней через пять — десять, выяснилось, чего именно — головной боли.
Какая-то это была не совсем обычная боль. Это была боль, не похожая на мигрень, — к ней быстро вырабатывалась привычка, ее быстро переставали замечать. Поэтому ее отсутствие в первые дни воспринималось многими как эйфория, что в работе поначалу очень мешало.
Антон никому, в том числе и Федеру, не говорил о своих сомнениях насчет этой боли. Привыкаемость к ней заставляла держаться настороже и подозревать невесть что. Он с самого начала пробора доставал медиков и микробщиков, и все анализы показывали, что боль самая объяснимая и обычная, но Привыкаемость, привыкаемость… Она не укладывалась ни в какие рамки. Потом, лет через семьдесят, в самых современных лабораториях, после многочисленных и предельно точных экспериментов, некто бородатый найдет причину этой привыкаемости, и целую теорию построит, и мир на пару столетий перевернет, но через семьдесят лет уже не будет Антона, и разрешение загадки, так его мучившей, не принесет ему удовольствия, не даст ему радости сказать хотя бы себе самому, что, мол, парень, ты молодец, ты просто гений, ты почуял большое открытие, хотя и не смог разгрызть этот орешек. У тебя, парень, просто потрясающая научная интуиция.
Но времени на проблему привыкаемости у Антона не было. Не оставалось также времени и на участие в экспедициях, отчего Антон очень огорчался — он считал, что если не отследит ход пробора своими глазами, если удовольствуется записями полевых наблюдений команд и данными «стрекоз», то не сможет уловить незапрограммированное изменение.
— Что ты там хочешь такое уловить? — недоуменно спрашивал его Гумбик, которого называли «самый общительный куафер во всей Вселенной». — Что ты там такое можешь уловить в этой каше? Там ничего, абсолютно ничего уловить нельзя. Сейчас там черт знает какая мешанина. Он еще огорчается. Еще ни одного пробора такого дикого не было. Да я бы счастлив был, если б хоть на денек в этот ад не спускаться!
— Что правда, то правда, — отвечал ему Антон и загадочно усмехался. — Действительно, несколько сумбурный пробор.
Внутренний пробор, или индепт, доставлял количество хлопот просто невообразимое. Первые заботы Федера насчет того, как запустить к Аугусто «стрекоз»-шпионов, казались теперь детскими шалостями. Невозможность объяснить куаферам смысл какого-нибудь приказа (скажем, о запуске «испорченных» фагов, которые на следующем этапе пробора будут не уничтожены, а мутируют в микрокультуры, а из микрокультур впоследствии вырастут латентные зародыши, ожидающие сигнала) заставляла дробить приказы на мелкие части. Куаферы никак не могли к такому образу действий приспособиться — они вроде бы уже и плюнули на то, что ни черта в этом проборе не понимают, но каждый раз не удерживались и в удивлении выпучивали глаза. Все делалось не то что не так, а зачастую просто наперекор всем существующим правилам. Еще больше запутывала ситуацию необходимость позаботиться о безопасности людей в условиях давно нарушенных правил этой самой безопасности.
По этому поводу Федеру пришлось очень много времени потратить на споры с Антоном. Тот никак не принимал такого подхода — ради чего бы то ни было пренебрегать самым главным, безопасностью.
— Ты пойми, — втолковывал ему Федер. — Правила, такие, какие они есть, предназначены для людей, не понимающих конечной цели своей работы. Куаферы, сколько бы они себя ни били в грудь, часто не понимают, что они делают. А сейчас в особенности. В этом ни для кого ничего позорного нет — жизнь сложна. И поэтому, хочешь не хочешь, а правила соблюдать надо. Но правила эти несовершенны. Они избыточны и недостаточны одновременно. Они избыточны, потому что те, кто их составлял, хотели придать этим правилам запас прочности — чем опаснее занятие, тем строже должны быть правила безопасности. И они недостаточны — потому что тем, кто их составлял, трудно заранее предположить, что опасно, а что не опасно в конкретной ситуации. Поэтому профессионалы при необходимости могут эти самые правила безопасности либо ужесточать, либо отбрасывать. Если мы хорошо знаем правила, мы знаем, где они избыточны. Или знаем, что делать, когда мы их нарушили. Или знаем, когда их действительно можно нарушить.
Антон бесился от этих размышлений. «Я знаю, что кое-где вы правы, — кричал он в голос, — но такая правота гибельна! Я не могу согласиться с вами».
Но в конце концов — слабая душа — соглашался.
И куаферы чуть с ума не свихивались, выслушивая очередные, заведомо нелепые и убийственные приказы. И удивлялись, когда на самом деле ничего страшного с ними не происходило. «Или это самый гениальный пробор, или самый идиотский из всех, которые когда-либо были!» — говорили они. И в глубине души понимали, что скорее всего здесь первое. И в еще большей глубине гордились своим участием.
Куаферы стонали. Им никогда не приходилось работать с таким напряжением. Мало того, что им предстояло совершить чудо и исправлять последствия упущенных сроков; мало того, что они абсолютно не понимали, что делают, и потому постоянно находились под прессом страха смерти, — так еще и мамуты Аугусто Благородного нещадно на них давили.
Аугусто Благородный! Вот уж воистину все перевернулось в этом и без того перевернутом мире, где минус на минус дает не плюс, а двойной минус.
В согласии со стандартом тех времен официальные названия отличались ясностью и краткостью. Поэтому в силу противоречия неофициальный жаргон, наоборот, страдал малопонятными длиннотами и парадоксами. Например, мало кто называл основное лучевое оружие скварком, в обиходе он вдруг разрастался до труднопроизносимого «скваркохигг».
Аугусто числился именно так коротко в файлах криминальных ведомств, но от всех, с кем общался, требовал, чтобы его называли Аугусто Благородный.
Он, собака, постоянно вмешивался в пробор — вот что мешало. Он не говорил: «Ах, вот я сейчас вас всех тут же и убью, если вы не сделаете того-то и того-то!». Он говорил: «Я плачу» — и возразить было трудно.
В этом заключалась вся изощренность его пытки — он действительно платил. Он делал это еще до вмешательства космопола и продолжал делать после. Можно сказать, что его кредо было: «Все-таки я вас убью. Предварительно заплатив».
Куаферы жутко уставали. Но каждую ночь, какой бы сильной ни была усталость, они по нескольку часов готовились к общему бунту. Тихо, чтоб никто не услышал, они обсуждали планы, составляли списки людей Аугусто, собирали на них информацию. Планы все как один получались страшно рискованными, но это заговорщиков не пугало — они были уверены, что найдут способ справиться с бандитами без особенно серьезных потерь для себя.
Однажды кто-то, уже к середине ночи, вдруг предложил:
— А что, если нам попробовать свои методы?
Федер изо всех сил постарался, чтобы никто не заметил его озабоченность.
— Глупости, — сказал он как можно более небрежным и даже пренебрежительным тоном. — Вот на это самое сил у нас просто не хватит. Я уже просчитывал. Спроси Антона.
— Да, — подтвердил Антон, — мы просчитывали, и ничего не получилось.
И замолчал, потому что убедительно врать не умел.
Но пауза не успела затянуться до опасного состояния. Федер поспешил прервать ее разъяснениями.
— Тут, наверное, виноват я, — сказал он разведя руками. — Мы с матшефом по моему настоянию начали делать качественно новый пробор, детали которого — извините, парни, не могу сейчас объяснить почему, — нужно было всячески от вас же и скрывать, иначе вы бы сильно напортачили. Мы не рассчитывали — вот в этом самом и есть моя главная вина, — мы никак не рассчитывали, что вляпаемся в такую уголовщину. Нам нужно сделать не просто классный пробор, нам, парни, захотелось сделать его таким, чтобы все в конце концов ахнули. Просто невозможно сейчас вписать в него хоть что-нибудь, что может помочь нам в борьбе с мамутами Аугусто — не остается для этого ни времени, ни сил, ни просто даже возможности для такой коррекции. Так, Антон?
— Ну-у, в общем, — проблеял тот, — возможностей никаких действительно не остается. Придется все менять, а это и нам не под силу, и сразу будет замечено… противной стороной.
Куаферы разочарованно вздохнули — «наши методы», о которых почему-то никто сразу не вспомнил, могли существенно изменить расстановку сил. А так они вынуждены были действовать пусть на своем поле, но по правилам противника и соответственно изыскивать способы победить его его же оружием. Больше ничего в этом противостоянии им не светило.
8
Общими усилиями, постепенно план бунта стал вырисовываться, причем такой эффективный, что Федер начал было подумывать, уж не плюнуть ли на все эти свои интеллекторно-куаферские изыски и не взяться ли за дело способом дедовским, но надежным.
Мысль эта пришла ему в голову от настоящего отчаяния, с которым воспринимал он свое участие в разработке плана. Им с Антоном единственным было хорошо известно, что планируемый бунт есть не более чем прикрытие, необходимое для подготовки той настоящей бойни, той страшной мести, которую определили они для Аугусто Благородного и его мамутов.
Но они продолжали работать над мнимой для себя задачей со всеми вместе — нельзя было допустить, чтобы куаферы, профессионально чуткие к любой фальши, вдруг перестали им доверять.
Федер лишь на секунду поверил в реальность задуманного восстания, да и то потому, что сильно того хотел, а секунда выдалась на удивление безысходная. Он знал, что Аугусто имеет среди куаферов своих людей либо свои «стрекозы» в их помещениях, а скорее всего и то и другое; ему известно обо всех деталях, которыми быстро обрастал план. Собственные «стрекозы» Федера уже начали передавать информацию. Она была обрывочной, но даже из нее становилось ясно, что Аугусто обо всем превосходно осведомлен.
«Стрекозы» не были средством, доступным только куаферам, — их можно было купить задешево на любой, самой периферийной, планете, в любой лавочке. Они были очень удобны во всех ситуациях, когда необходим контроль на расстоянии. Однако куаферские «стрекозы» сильно отличались от стандартных — вот почему всегда возникали проблемы с их доставкой в нужном количестве. Отличались они многим — размерами, способностью к мимикрии, увеличенным набором рецепторов и многофункциональностью. Во времена первых проборов их изготовляли две фабрики на Импатрио и Белом Небе. После запрета обработки планет владельцы фабрик попробовали выйти со своей продукцией на оборонный, экологический и общекоммерческий рынки, но потерпели неудачу — проборные «стрекозы» оказались слишком дорогими и специализированными, чтобы заинтересовать некуафера. Поэтому вскоре производство их было свернуто, почти все производственные линии перепрофилированы. Теперь они изготовлялись там же, но только по особому, как правило, тайному заказу.
Заказ, который Федер сделал через Аугусто, был невелик и дополнен большим заказом на абсолютно ненужных для пробора обычных «стрекоз». Федер считал тогда, что ему удалось отвлечь внимание Аугусто, — он хорошо понимал, насколько важными могут оказаться «стрекозы» при неблагоприятном развитии событий.
Он и не рассчитывал никогда, что заказанных специальных «стрекоз» ему хватит, — знал наверняка, что не хватит. Как и всякий опытный командир, за свою жизнь Федер сумел скопить и хорошо припрятать большую коллекцию куаферского расходного оборудования, которое всегда приходится на проборах просить дополнительно, через отчаянное сопротивление официальных поставщиков. В коллекцию эту входил и огромный запас «стрекоз» — самых редких, самых мелких, самых разумных. Именно из этого запаса и послал Федер «стрекоз» наблюдать за территорией Аугусто.
Потом он будет клясть себя за то, что пожалел время на тщательный и детальный просмотр поступающей от них информации. Он будет клясть себя, не принимая в расчет даже то, что в принципе не смог бы все просмотреть — не было у него на то ни времени, ни сил. Все делалось урывками, включая анализ шпионских сведений. «Стрекозы», например, помогли обнаружить немногочисленных и неуклюжих соглядатаев Аугусто, которых Федер из присущего куаферам снобизма «стрекозами» называть отказывался, а называл «воронами». Также помогли они ему подтвердить его подозрения, что кроме «ворон» Аугусто располагает и стукачами. Одного из них удалось почти сразу вычислить — им оказался новичок из обслуги вивария Мери-Мо Красни. Он был дважды засечен входящим в плохо выращенный особнячок Аугусто.
И еще дали понять «стрекозы» — Мери-Мо был у главного бандита отнюдь не единственным стукачом. Других, однако, вычислить с такой очевидностью не удалось.
И еще очень много важной информации не попало к Федеру. Например, то, что истории с гексхузе мамуты куаферам прощать вовсе не собирались. Узнал он об этом тогда, когда уже поздно было что-нибудь узнавать.
Мамуты отомстили в тот самый момент, когда Федору с грехом пополам удалось уговорить куаферов подождать с диверсиями до конечной стадии пробора — его приемки.
Они собрались взорвать дом Аугусто и, надо сказать, операцию эту продумали досконально. Чтобы отговорить их, Федеру пришлось выдержать целую бурю.
— Это очень подозрительно, Ант, что ты заставляешь нас тратить время на болтовню и делаешь все, чтобы мы не переходили к акциям, — заявил ему Бамбалак Джентрей, узкоглазый гигант с Сорбонны, который умудрился сохранить с Федором приятельские отношения.
— Бамба, ты меня обижаешь, — ответил на это Федер, укоризненно качнув головой.
Но Бамбалака поддержали другие:
— Ты что-то крутишь, Федер, это каждому видно…
— Может, и вообще нам не стоило с тобой связываться…
— Ты не можешь не понимать, что сейчас очень выгодный момент для вылазки. Ну что они будут без Аугусто! Это и правда подозрительно, что ты…
Даже Мери-Мо, выявленный стукач, очень ядовито на Федора напал и обвинил, собака, в двойной игре.
В маленькой прачечной, где они обычно собирались для обсуждений, обстановка накалилась до уровня «вот-вот сейчас кого-нибудь убью!».
Со странным, горьким чувством самоуничижения пополам с гордостью долго будет потом вспоминать Федер, как он переиграл куаферов, как использовал свое необыкновенное умение уговаривать. Их напряженные позы. Их попытки что-то противопоставить доводам командира. Их взгляды — мол, ну ладно, но как-то все это…
Кондиционер почему-то вырубился, и все они жутко потели — все одиннадцать, которым остальные куаферы доверили детальную разработку плана.
Сбоку сидел Антон и тоже вроде как подавал голос — нет, ну правда, ну на самом деле… Они с самого начала договорились с Федером, что напрямую Антон его поддерживать не будет, потому что слишком важно было скрыть от Мери-Мо и прочих стукачей их тайный сговор.
Федер превзошел самого себя. Убедительный голос, решительные жесты, идеально подобранная поза — все это просто не позволяло присутствующим хотя бы на секунду усомниться в вескости его доводов. Он говорил им, что немедленная месть — просто безумие, что они все погубят, что удар должен быть абсолютно неожиданным и абсолютно подготовленным, что партизанщина в данной ситуации неизбежно приведет к противостоянию в момент, когда еще ничего к бою с мамутами толком не подготовлено…
Ответом ему было тяжелое молчание. Им хотелось одного — немедленного действия. Они хорошо понимали резоны Федора о том, что время еще не настало, что удар должен быть беспроигрышным, но очень хотелось действовать прямо сейчас.
И еще — сами не сознавая того, они чувствовали фальшь в словах Федера. Каким бы убедительным он ни был, что-то все-таки в нем было не так.
9
Нападение было неожиданным и жестоким. Был неплохо выбран момент — после тяжелого дня, проведенного в бесчисленных коррекциях территории, девять куаферов толпой возвращались к себе в гексхузе. Почуять засаду им помешала усталость. Никто из них не успел ни схватиться за оружие, ни даже вскрикнуть, когда мамуты обстреляли их парализаторами из-за штабеля желтых пронумерованных ящиков.
Едва они рухнули, обездвиженные, едва успели сообразить, что с ними происходит, на них налетела целая толпа разъяренных мамутов и принялась избивать.
Когда человек обездвижен парализующим выстрелом, чувство боли у него сильно притуплено. Даже странно: он хорошо слышит, его зрение сохраняет почти обычную остроту, даже обоняние какое-то остается, а у некоторых, более того, обостряется… Вот только с осязанием у замороженного проблемы. Любую боль человек в таком состоянии ощущает словно бы сквозь толстую шубу.
Последнее сравнение, впрочем, грешит неточностью — на самом деле фиксированный человек ощущает себя чем-то вроде микроскопической точки, затерянной в глубинах его собственного тела, ставшего невообразимо огромным. Но вся эта боль даром не проходит — она копится, она дожидается того момента, когда начинается разморозка, когда человек-точка стремительно разбухает, стремительно заполняет громаду своего тела. Как сказал один из пострадавших в той бойне, корректор Соломон Бетбай, любитель сочинять похабные песни: «Я бежал навстречу собственной боли, я пожирал ее километрами».
Их, превратившихся в точки, били без пощады. Остервенело, с хаканьем, мамуты молотили их ногами в утяжеленных ботинках, разбивали суставы, вышибали зубы, ломали ребра и позвоночники — и чувствовалось, что эти уроды еле сдерживаются, чтобы не забить куаферов насмерть.
Когда Соленому Уго, толстому, на вид неповоротливому флор-мастеру, вышибли второй глаз, один из нападавших — как видно, главный мамут — резко крикнул с гортанным пьяным акцентом уальских воинов:
— Не убивать!
При этой команде мамут, вышибший Уго глаза и занесший ногу для нового, сокрушающего удара, досадливо зарычал и с тем же рыком добавил:
— Повезло тебе, хармат, на этот раз!
Потом, через тысячу лет, прибежали «родственницы» в черных негнущихся балахонах, с телами, разрисованными хищно и непристойно. При их появлении мамуты с визгливыми смешками, с похабными, жутковатыми шуточками по приказу того же уальца «уступили место дамам и заняли места в зрительном зале».
— Раздвинь ножки, золотко! — обнажая в садистских улыбках зубы, заворковали дамы. — Вот сейчас тебе штанишки снять помогу. Ну-ка, что там у тебя за сокровище?
Эти били только в пах. Били так, что боль пробивалась даже сквозь толстую шубу заморозки, что люди-точки корчились и съеживались еще больше. Куаферы, к боли привычные профессионально, забыли про свой профессионализм и с ужасом ждали того момента, когда заморозка начнет проходить, с ужасом прикидывали, навстречу какой же боли придется тогда им бежать и хватит ли у них сил выдержать эту боль.
Потом, еще через сто тысяч лет, по команде мучительницы исчезли, оставив избитых истекать кровью в желтой пыли.
Никто из куаферов ничего не слышал, хотя побоище происходило совсем недалеко от гексхузе, каждый спокойно занимался своими делами, многие спали, используя короткую передышку по графику; один только Федер, уединившийся, как всегда, с Антоном для текущих поправок проборного плана на завтра, вдруг почувствовал беспокойство.
— Что-то не то! Что-то случилось!
Он выбежал, лязгнув дверью — Антон за ним. Что было сил помчались они по тропинке, откуда-то зная наверняка, где находится источник острого беспокойства. И вскоре застыли на миг в ошеломлении, наткнувшись на разбросанные, медленно обмякающие тела — к тому времени действие фиксатора заканчивалось, избитые уже мчались навстречу боли.
Федер бросил Антону:
— Зови людей!
Антон повернулся было, но тут же понял, что уже не надо никого звать: кто-то заметил бегущего Федера, и все остальные куаферы уже мчались к месту побоища.
— Бож-же мой!
— Ах с-сволочи!
Скрипнув зубами, Федер приказал им не кипятиться, запретил даже думать о немедленной мести и распорядился со всеми предосторожностями перетащить избитых в медицинскую комнату к аппарату, именуемому «вторым врачом».
После первого, шокового, приступа четкой деятельности Федером овладело то, с чем он был уже хорошо знаком и называл болтоманией. Он вдруг стал очень много ненужного говорить, хотя и стремился к тому, чтобы его приказы были, как всегда, лаконичными, почти односложными, но сейчас и сам понимал, что у него ничего не получается. Словесный понос был сильнее его. Сейчас его несло, и он никак не мог заставить себя заткнуться.
И пока избитых переносили в гексхузе — всего-то шестьдесят — семьдесят метров, — заморозка кончилась, бегство к собственной боли благополучно завершилось, и раздались дикие крики избитых.
— Сволочи, ах сволочи! — бессильно ругались куаферы.
10
— Ничего не предпринимайте! — сказал Федер. — Ни в коем случае ничего без меня.
И со всех ног помчался к Аугусто.
В спину ему уставились злые глаза куаферов.
Сначала он быстро шел, сохраняя деловой вид и в такт своим мыслям решительно кивая головой. Но потом побежал, сам того не заметив. И тут же остановился, запыхавшись, когда увидел на своем пути Веру.
— Что случилось? — спросила Вера.
— Нападение. Мне некогда, извини.
— Вас поодиночке всех перебьют, а ты это позволяешь. Я не понимаю, в чем дело, Федер. Я уже давно не могу ничего понять вообще. Может, поговорим?
— Извини, милая. Сейчас совсем не до объяснений.
Он почти оттолкнул ее с дороги — так спешил.
Мамуты его уже ждали и моментально препроводили к Аугусто. Тот со встревоженным лицом мерил шагами свой всеми цветами радуги расцвеченный кабинет.
— Мне только что сообщили…
Молча, в упор глядя на Аугусто, выслушал Федер все его заверения в случайности происшедшего, в том, что виновные «несомненно будут наказаны — правда, не сейчас, сейчас по политическим соображениям вредно», в том, что такое ни при каких обстоятельствах уж точно не повторится…
Федер прервал его посреди слишком затянувшейся фразы — почти к облегчению Аугусто:
— Зачем вы так? Ведь вы умный человек!
Тот переменил лицо и зло улыбнулся.
— Я всегда считал, что это самый вежливый способ назвать человека идиотом, а? Что вы хотите этим сказать, дорогой Федер?
— Есть два варианта, — жестко чеканя слова, заявил Федер. — Или это сделано без твоего ведома…
— Именно без…
— …или был твой приказ.
Аугусто помолчал с покерно непроницаемой миной, затем удивленно приподнял бровь:
— Вот даже как!
Федер в ответ деловито кивнул, словно делая заметку в записной книжке, и продолжил:
— Первому я не верю, потому что они у тебя тут все по струнке ходят, не чихнут, разрешения не спросив. Здесь ты ошибся, Аугусто. Ты одинок. Ты хотел иметь вокруг себя идиотов, потому что умных боишься, но у идиотов есть не только преимущества — у них есть серьезные недостатки. Дурак всегда подставит куда хуже, чем умный. Правда, насчет дисциплины с дураками — полный порядок… Словом, остается второй вариант — что ты сам все это и затеял.
— Зачем бы мне затевать такое? — тихо спросил Аугусто. В его тихом голосе неприкрыто звучала угроза.
— Да я не знаю, зачем. И знать не хочу. Но то, ради чего ты всех нас в живых оставил, вот этот вот самый пробор ямайский — все это теперь под большим вопросом.
— Вот этого не надо! — быстро сказал Аугусто. — С пробором все остается, как договаривались.
Федер отрицательно покачал головой.
— Еще чего! На неделю, не меньше, твои ублюдки вывели из строя почти пятую часть команды — команды, заметь, малочисленной, в которой каждый — специалист и уже потому незаменим. Ты начал войну и теперь уж империю-то свою ты потеряешь точно. Ты, дорогой, кажется, не понимаешь, что вся затея с Ямайкой вот-вот рухнет. Вместе с тобой.
— Рухнет, значит, — задумчиво пожевав губами, заключил Аугусто. — И прямо-таки вместе со мной?
— У тебя есть какой-нибудь другой прогноз? — ядовито и агрессивно поинтересовался Федер. Инстинктом, чутьем, Бог знает чем еще он жестко держался за ту грань агрессивности, которую в разговоре с человеком типа Аугусто ни в коем случае переходить нельзя.
Аугусто словно не услышал вопроса.
— Надеюсь, — продолжил он угрожающе-вежливым тоном, — что ваши люди, дорогой Федер, не станут делать чего-нибудь такого, о чем впоследствии пожалеют. Надеюсь, они не станут строить планы кровавой мести. Было бы грустно превращать обыкновенный конфликт, которыми переполнен наш разнесчастный мир, в повод для войны на уничтожение. Тем более что виновные, повторяю, будут не-пре-мен-но наказаны. Они просто не оставят мне другого выбора.
— Я тоже надеюсь, — несколько неудачно копируя тон Аугусто, процедил Федер, — но вы сами сделали эту надежду мизерной.
Как многие властные люди, Аугусто не то что не любил, когда его перебивали, но даже и не замечал этого. Не один раз обещал он себе избавиться от этой привычки, не один раз наказан был судьбою за то, что не дослушал, когда надо было дослушать, но от дурных привычек так просто не избавишься — он продолжал в вежливых тонах долдонить свое, чувствуя себя донельзя оскорбленным за то, что его, самого Аугусто Благородного, беспардонно перебивают. Вот и сейчас он Федера тоже не услышал.
— И еще на одно питаю я большие надежды, дорогой Федер, — продолжал он, — еще одно всей душой своей хочу отмести как немыслимое. Заклинаю вас, дорогой Федер, а через вас соответственно и ваших куаферов заклинаю — полностью соблюдать договор о темпах и качестве нашего с вами, Федер, пробора.
— Вы ставите меня в чертовски сложное положение, — сказал Федер. — Я даже и не знаю теперь, как вывернуться из всего этого. И, главное, совершенно не понимаю, зачем это вам понадобилось.
Аугусто велеречиво понес прежнюю ахинею, но, в общем, все было ясно — зачем-то Аугусто решил показать зубы. Рискуя очень многим, он решил показать Федору и всей его команде абсолютную полноту своей власти. И заодно продемонстрировал, что о плане Федера — настоящем плане тайного пробора, еще даже не до конца продуманном, — он ничего не знает, и, кажется, даже подозрения такие у него пока не возникли. Единственный объяснимый повод избиения куаферов, который мог предположить Федер, сводился к тому, что Аугусто, детально осведомленный своими «стрекозами» и стукачами о продвижении куаферского плана бунта, стал потихоньку этого заговора опасаться и предпочел спровоцировать куаферов — тогда стихийно поднявшееся восстание можно задушить в зародыше.
Но так или иначе, то ли намеренно, то ли по незнанию всех проборных сложностей, он сделал успех пробора очень проблематичным. Все повисло на волоске, и, похоже, этот волосок устраивал Благородного Аугусто.
Хочешь не хочешь, а Федеру оставалось только одно — каким-то чудом уговорить куаферов отказаться от немедленных выступлений и продолжать пробор прежними темпами, как будто ничего не случилось.
11
«Второй врач» вылечил избитых на удивление быстро. Это была далеко не новая, но очень удачная модель — коньком аппарата были неизвестные яды, неизвестные инфекции, внешние повреждения и пересадки органов.
Особенно хорошо ему удавались последние: «второй врач» был отличным специалистом даже по общей пересадке скелета, а для подобных операций бортовые и полевые «врачи», как известно, не приспособлены.
— Ручная работа! — хвастался Федер своим друзьям. — Подарок самого Мондела Пробста, разработчика всех моделей марки «Пробст вивер». Три пробора с собой его таскаю, и ни разу не подводил.
После такой рекомендации даже те, кто ничего не слышал о великом врач-мастере Пробсте, уважительно головами качали и языками прицокивали.
Но в случае с лечением избитых куаферов «второй врач» удивил даже тех, кто хорошо знал ему цену. Под тихую, усыпляющую музыку нарко (медикаментозного, газового, равно как и бактериального наркоза аппарат принципиально не признавал) он опутал пострадавших великим множеством щупалец — что-то впрыскивающих, что-то отсасывающих, нагревающих, охлаждающих, сваривающих и так далее; залепил обнаженные тела множеством пластырей, каждый со своим набором функций, каждый со своим уровнем интеллекта; стал через хрипящие, часто порванные человеческие легкие пропускать газовые смеси самых невероятных составов, преимущественно собственного изобретения, за что их постоянно подвергала нападкам Всемедицинская ассоциация.
Куаферы во сне вскрикивали, постанывали, покряхтывали; «второй врач» похмыкивал, погугукивал и даже напевал при очередной удаче какие-то простенькие мелодии, а порой издавал удивленные или задумчивые восклицания. Но ничего членораздельного при этом не говорил — этот аппарат был известен как величайший молчун из всех ему подобных, как правило, весьма болтливых даже в отсутствие аудитории.
Покончив с ушибами, кровоизлияниями, ссадинами и прочей мелочью, «второй врач» сосредоточился на серьезных повреждениях. Он восстановил целостность одного прорванного ребром сердца, зашил четыре артерии, стал колдовать над очень сложным переломом основания черепа с множественными раздроблениями; начал подготавливать к пересадке раздавленные мошонки, почки, печени и селезенки, добрался было до выбитых глаз Соленого Уго, но тот неожиданно резко запротестовал. Тогдашнее законодательство запрещало пересадку любых органов без согласия пациента или его родственников — закон нарушался, естественно, только в тех случаях, когда такое согласие получить практически невозможно.
— Ставь пока искусственные, — заявил Уго. — Там посмотрим.
Получая искусственные глаза, Соленый Уго ничего не терял, а, наоборот, даже приобретал. В течение гарантийного срока такие глаза по зоркости намного превосходят натуральные и позволяют, в частности, видеть в полной темноте; обладают они также целым рядом сервисных функций, обыкновенному глазу принципиально не свойственных, как-то: прием видеоинформации на расстоянии до двухсот километров, запоминание и последовательно-параллельное внешнее считывание больших объемов видеоинформации, запоминание «для себя» с возможностью многократного вызова изображения в памяти и еще чертова уйма всяческих прибамбасов, которые обычный человек и не догадается как использовать. Появились даже в последнее время разумные глаза, но их инсталляцию не практиковали из-за всяких юридических сложностей — все-таки права человеческого разума!
Соленый Уго в своем упрямстве относительно искусственных глаз был отнюдь не одинок. Сообщалось, и довольно часто, о том или ином бездельнике, заменившем свои здоровые глаза на искусственные. Бездельники вообще отличались стремлением умножать функции организма. Но никогда профессионалы, для которых качества искусственного глаза могли бы очень помочь в работе, к таким вещам, кроме разве что самых крайних случаев, не прибегали. Да и то об этих крайних случаях информация выглядела сомнительной — считалось, что это просто реклама.
Потому куаферы, так же как и остальные профессионалы, при внезапной потере глаза, как правило, предпочитали натуральную замену, а от искусственной отказывались.
Непонятно, почему так. Непонятно также, почему Соленый Уго, считавший куаферство не профессией, а диагнозом, пошел наперекор этой странной традиции.
На третий день лечения все девять куаферов, подштопанные, подчиненные, подчищенные, обновленные и все как один заклиненные на идее кровавой мести, проснулись в комнате «второго врача» под бодрящие звуки нарко, торопливо выскочили наружу и тут же, встреченные Федором, были отправлены по неотложным проборным делам («Вылечились, и нечего прохлаждаться!»).
За время, которое ушло на их лечение, Федеру удалось поправить многое или не удалось совсем ничего — как посмотреть.
Для начала ему удалось отговорить куаферов от немедленной мести. Это оказалось совсем нетрудно, потому что они прекрасно понимали, чем грозит им теперь любая насильственная, пусть даже и случайная смерть одного-единственного мамута.
Удалось ему также уговорить куаферов не отменять решения относительно скорости и качества пробора. Они кричали, ругались, спорили и обвиняли его во всех смертных грехах, но в конце концов согласились — потому что в принципе Федер был абсолютно прав. То есть ему удалось все, чего от него ждал Аугусто Благородный. А больше всего удалось Федеру заставить куаферов пойти с ним на откровенный разговор, ругаться с ним и спорить, и обвинять его во всех смертных грехах — и это тоже был бы очень большой плюс, будь Федер убежден, что ему продолжают доверять.
— Мне до смерти надоело врать, — сказал он Антону наедине в интеллекторной. — Я никогда в жизни не врал так много. Чувствуешь себя последней сволочью. И тошнит.
— Но капитан! — искренне удивился Антон. — Разве вы им в чем-нибудь наврали сейчас? Вы были очень убедительны, вы не сказали им ни слова лжи, кроме…
— Вот именно, кроме. Таиться от собственных людей, когда они должны мне верить, верить каждому моему слову. Я за них отвечаю, я надеюсь на них, это мои люди, мои друзья…
Внезапно он взорвался — почти в истерике:
— Что там эти твои чертовы «стрекозы», Антон? Почему они молчат? Почему не предупредили об избиении — ведь наверняка все готовилось в доме Аугусто?! Почему ни одного стукача больше не высветили?!
— Аугусто знает или подозревает, что мы за ним следим, — ответил Антон. — Пока ни одной «стрекозы» он не обнаружил, но, может быть, просто на всякий случай он принимает меры предосторожности. Я мог бы заслать больше «стрекоз», но, мы уже говорили об этом, тогда повысится риск их обнаружения. А вот если он обнаружит…
— Да-да, я знаю. Но что-то надо делать. Что-то надо поскорее делать. Иначе все рухнет. Куаферы уже глядят на меня волками.
— И на меня тоже, — сказал Антон.
Несмотря на недостаток времени, несмотря на очередную задержку с пробором, не такую, правда, страшную, как первую, но все равно потребовавшую от всех куаферов полного напряжения сил и новых интеллекторных коррекций всего плана работ, Антон все же занялся тщательным анализом информации, поступившей от «стрекоз». Спустя неделю появился первый результат.
— Смотрите-ка! — сказал он Федеру, кивая на экран.
— Что там?
В главе «Анализ частных разговоров между подчиненными Аугусто» среди множества пустых выводов, сделанных интеллектором, таких, скажем, как: «Второй помощник Аугусто Остин Саппа окончил в детстве Йельскую автошколу» или: «В позапрошлом году Аугусто сильно подвернул себе ногу и с тех пор боится вывихов», красным шрифтом было выделено:
«Нападение на куаферов (04.07.00.17.11) готовилось с ведома Аугусто».
— А то я не знал, — кисло прокомментировал такую удачу Федер.
— Вы не понимаете, капитан, — заторопился Антон. — Этот вывод сделан на основании разговоров, записанных до нападения!
— Ну и что?
— Ну как же! Это значит, что «стрекозки» наши работают, что можно было, действительно можно было предугадать нападение. Просто мы не делали тотального анализа, вот и…
— Ну а стукачи? Что насчет стукачей?
— Я уверен, капитан, все они там, только надо немножко подождать. Сами понимаете, тотальный анализ…
— Я понимаю, что ждать нам нельзя. Нет у нас с тобой времени. Стукачей мне давай!
Но со стукачами возникли проблемы. Главный интеллектор никак не мог определить, кто из куаферов, кроме попавшегося по чистой случайности Мери-Мо, работает на Аугусто. Единственное, что он смог установить за неделю работы, да и то в самых туманных выражениях, так это то, что информаторы у мамутов есть, но сколько их, кто они, как передают информацию — оставалось неизвестным. И по прогнозам интеллектора, из имеющихся данных вычислить это не представлялось возможным.
Между тем Федер был совершенно прав — времени на ожидание больше не оставалось. Пробор стопорился, и это грозило его полным провалом. Провал же означал конец всем планам мести. Куаферы выматывались на своих коррекциях, на контролях и макровпрыскиваниях, жутко недосыпали, работали уже чисто автоматически, даже не думали, казалось, ни о чем, кроме работы. Леса, болота, уже утратившие свою ядовитость, проплешины, потом опять леса, потом опять болота, опять проплешины, немного беспокойного сна, немного еды в молчании, и опять все сначала — леса, и проплешины, и болота. Работа над планом бунта почти не велась — заговорщики часто засыпали во время ночных обсуждений, но и в бодрствующем состоянии были тупы, молчаливы и только кивали головами, если Федер к ним обращался с вопросом или приказом. Приказы по пробору имели возрастающую тенденцию выполняться со все большей, угрожающей небрежностью. Участились случаи тайного злоупотребления наркомузыкой. Малыш Чаттога был застигнут Федором в тот момент, когда вспрыскивал музыку себе в задницу — при внутреннем, особенно анальном, употреблении нарко ее действие доходило до двух суток и потому строжайшим образом запрещалось.
Федер нервничал, он предчувствовал сокрушительный провал и, как следствие, неизбежную ликвидацию всей своей команды. Разговоры с Аугусто практически прекратились — тот ежедневно отправлял посыльных с приказами, поскольку прочих средств связи на Ямайке он из непонятного снобизма не признавал. Приказы его отличались все возрастающей безапелляционностью, тупостью и очевидной невыполнимостью. То он требовал засадить проплешины новокитайскими треугольными пальмами, то вдруг почему-то ему взбрело в голову включить в биосферу кобр, тао-ханьских шестиногих акул и саблезубых оленей; он также приказал уничтожить ветер и что-то сделать с дождями; заставлял чуть ли не ежедневно отчитываться в сделанном с приложением произведенных расходов, которые назавтра приказывал незамедлительно сократить, — Федер хохотал и неистовствовал, потом решительно направлялся к резиденции Благородного. Но в последнее время его допускали туда редко. Мамуты были с ним подчеркнуто и ненавидяще вежливы, «родственницы» при встречах непристойно хохотали («Эй, командир, а правда, что у тебя теперь только наплечники и встают?»). Что-то в стане Аугусто заваривалось очень недоброе.
Как-то пришел к нему Дональд, усталый, смурной, больше по привычке, чем из действительной симпатии сверкнул старомодным изумрудом зубов.
Дональд пришел с разговором. Когда-то, в самом начале своей командирской карьеры, Федер обожал, когда к нему с этим приходили. Он знал назубок, что ему скажут, он уже и реплики собственные наизусть выучил, до автоматизма, и мимику соответствующую включал бессознательно, подобно тому, как пилот спортивного вегикла переключает программы трассы, но все равно — слушал многажды слышанное, говорил многажды сказанное без всякого раздражения и даже наоборот — с непонятным самому себе удовольствием. Потом понял — стремился к успеху и любое его проявление приветствовал. А приход с разговорами — знак несомненного уважения.
Давно уже к Федеру никто просто поговорить не приходил. За исключением матшефа. Но с тем у Федера были особые отношения.
А здесь — пришел, приперся, измочаленный, отупевший Дональд и сказал что-то вроде: «Я, в общем, так, дай, думаю, загляну. Вроде как все-таки командир».
Подобные разговоры обо всем и ни о чем всегда начинаются с чего-то конкретного и относительно неотложного — неотложного, по крайней мере, настолько, чтобы прийти к человеку в неурочное время.
Дональд пришел во время, которое правильнее всего было бы назвать несусветным — после очередной ночной сходки, на которой куаферы притворялись, что они хотят устраивать заговор.
Придя в несусветное время, всполошив уже уснувшего было Федера, Дональд и сам немножечко растерялся. Он неуверенно остановился в дверях, неловко почесал лысеющую макушку, виновато поглядел на Федера и только потом простуженно проскрежетал:
— Тут я… это, командир… В общем, пришел вот… Словом, извини, разговор есть, а то опять забуду. Ничего, а?
— Ничего-ничего, проходи, садись, — сонно ответил Федер. Странное он тогда испытал чувство — дикая какая-то смесь злобной обреченности смертельного желания спать и радости от того, что вот, приходят все-таки, мерзавцы, с разговорами.
Федер радушно махнул рукой в направлении своей командирской комнаты. Вера к тому моменту то ли спала, то ли притворялась уснувшей — Федер не слышал, только ощущал ее невозможно мирное посапывание у себя в спальне.
— Давай-давай, чего стал? Полчаса устроит? А то сильно к подушке тянет что-то.
— Устроит-устроит, я на пять минут буквально! — соврал Дональд.
Федер сделал вид, что поверил, и еще раз предложил Дональду сесть. Тот поколебался, не занять ли любимое и единственное федерово кресло, но все же предпочел обыкновенный, жесткий и ребристый, как булка, диван.
— Чай, жербу? — спросил Федер.
— Ее, пожалуй.
Жерба, любимое питье куаферов, в последнее время популярностью среди них как-то не пользовалась — кухонник готовил чай мгновенно, а жербу требовалось не только кипятить, но и остужать до определенной температуры. И если раньше затяжка с ее приготовлением более чем компенсировалась умиротворяющим бормотанием, похлюпыванием и посапыванием кухонщика (знатоки уверяли, что употребление жербы суеты не терпит и начинается с того момента, как она заказана, то есть включает в себя наслаждение от этих похлюпываний и посапываний), то теперь, когда питье из процесса, приносящего наслаждение, превратилось в процесс, приносящий только необходимые для работы калории и протекающий максимально быстро, куаферы предпочитали не раздражаться лишний раз из-за глупой потери времени и употребляли чай, приготавливаемый мгновенно. К тому же кухонных автоматов на команду приходилось всего три, что приводило к неизменным портящим нервы очередям, а у Федера, как ему и полагалось по рангу, кухонщик был персональный — только на него и его возлюбленную. Поэтому вопрос Федера был вообще-то даже лишним, он просто обязан был поставить перед Дональдом серебряный кувшинчик жербы.
— В общем, так, командир, — сказал Дональд, сделав первый глоток. — Надо что-то с мошкарой делать.
— С кем?
— С мошкарой. Ее нечаянно Ламора позавчера выпустил.
— А, ну да, — поморщившись, сказал Федер. — С мошкарой, как же.
— Она, конечно, не ядовитая и все такое, но донимает, понимаешь? Ужас как донимает. Ты никогда мошкару не выпускал?
Федер о таких случаях на проборах слышал. Но самого как-то Бог миловал.
— Не выпускал, Дональд, не приходилось. А что, сурово?
— Посмотришь, что через три дня будет, если мер не принять. Она уже и сейчас тучами вьется. А через три дня во все дырки полезет.
Федер никакой мошкары в последние дни не видел. Конечно, вполне могло быть так, что он просто не замечал ее, потому что в помещения она в принципе попасть не могла, а снаружи Федер обычно мчался очень целеустремленно с какой-нибудь очень насущной проблемой — действительно, мог мошкару просто и не заметить.
Дональд между тем плавно перешел к обычному трепу, перемежаемому, правда, конкретной информацией, Федер в основном только кивал и хмыкал. Поначалу речь пошла, естественно, об усталости, потом, разумеется, о моральной подавленности, нежелании служить бандитам и недоверии лично к нему, к Федеру («Я-то сам, в общем, понимаю, но ребята иногда такое про тебя завернут…»), и, наконец, после долгих блужданий вокруг да около началось то самое, из-за чего Дональд к Федеру и приперся.
Федеру жутко хотелось спать. Завтра с раннего утра он должен был раздать очередные указания, те, которые не успел раздать вечером; завтра ему предстояла очередная попытка проникнуть на прием к Аугусто; Антон, у которого что-то откровенно не ладилось с главным интеллектором, тоже требовал немедленной часовой консультации — это сверх тех часов, которые были оговорены с ним раньше; а главное, завтра, и опять-таки тоже с раннего утра, надо было наконец решить вместе с Антоном, как без потерь времени вычислить стукачей. Антон имел примерно пять вариантов решения этой проблемы, Федер при желании мог число этих вариантов довести до десятка, но все они были ненадежные и опасные… А Дональд все говорил и говорил.
Иногда Федеру начинало казаться, что искусству подобного трепа куаферы учатся на каких-то специальных курсах, причем у одного учителя — не слишком изобретательного. Всегда они начинают с какой-то как бы деловой и как бы неотложной проблемы, а дальше в том духе, что эту проблему можно было бы и вытерпеть, ребята все битые, подумаешь, проблема, но если взять все это в соединении с другими проблемами… далее следовало их перечисление, частью реальных, частью притянутых за уши, частью выдуманных — и все это чем дальше, тем раздрызганнее, с абсурдными перескоками, но чем несвязнее становилась речь, тем (и Федер это хорошо понимал) внимательнее надо было в нее вслушиваться, потому что здесь-то и крылась главная причина разговора. Собственно, причина всегда была одна — «хреново мне что-то!»
Под похлюпывание и посапывание кухонщика немножко размякший Дональд вел сложную нить разговора, а Федер, благожелательно и бездумно уставившись на него, изображал предельное внимание.
— Мошкара-то что. С мошкарой бы мы… Подумаешь, мошкара! Да и хрен бы с ней. Но тут, понимаешь, командир, если мошкара ко всем этим гадостям прибавится, я лично не уверен…
Федер засыпал на корню. Он понимал, что физически он уставал куда меньше за день, чем куаферы. Ему практически не приходилось выходить за пределы лагеря, он больше говорил, размахивал руками, приказывал, иногда ругался, но все равно — выматывался чертовски. Если бы не «второй врач», трудно было бы выдержать. В принципе Федер без всякого для себя и для пробора урона мог бы просто выставить Дональда за дверь, но он знал — сделай такое хотя бы один раз, и как проборный командир он постепенно и необратимо закиснет. Никто на него не обидится, каждый войдет в положение, но в отношениях его с ребятами произойдет кое-что почти непоправимое. Так в глубине души считал Федер и совсем не собирался этого допускать. Он — вот ерунда-то — просто обязан был выслушивать всю эту болтовню Дональда.
Поэтому он перебарывал сон, прихлебывал жербу и пытался следить за ходом мысли собеседника. Что с каждой минутой становилось делать все сложней и сложней.
— Тут ведь, понимаешь, — продолжал между тем Дональд, — тут ведь и всякие личные штуки сопряжены. Ну вот, например, я сам. Я — по происхождению чисто русский. Больше ведь и национальностей никаких не осталось, если уж совсем чистых, да чтоб еще из семьи с родословными. Евреи, армяне, китайцы, коты девуары, немножко японцев, и вот мы, русские.
— Ну, это ты… почему? Полно осталось национальностей. Вегианцы, например. Негры.
Дональд моментально рассвирепел.
— Какие там еще вегианцы?! Они все сволочи, да и вообще не люди, если уж так посмотреть. Вегианцы! Черт знает чего намешано, но главное, что сволочи — все до одного. Я тебе так скажу: я уверен на сто процентов, что все мамуты у Аугусто — вегианцы. Ну если даже и не все — то остальные с их примесью. Ты на этого Аугусто посмотри — какая у него национальность? На скулы его глянь. А? Ну то-то! Какая там у них национальность, да это просто смешно. Вон про них ребята рассказывают…
Федер поймал себя на желании немедленно закрыть глаза и отрубиться. Нет, сказал он себе, ты что, с ума сошел? Не спи, не возражай. Слушай, и все.
Тем более что там, в этой несвязной речи Дональда, без всяких сомнений, принявшего малость наркомузыки, что-то почудилось очень важное, и оно, кажется, просилось наружу. Федер даже взбодрился. Что-то такое, связанное со стукачами? Но что? Он попробовал:
— Ну а другие парни? Они что?
— А что парни? Они как я — у каждого собственные проблемы. Андрон вот — никак в себя прийти не может после того унижения, когда он с мечами облажался. Или, скажем, тот же самый Уго Соленый — он вообще все время о чем-то думает, не докричишься, если вдруг приходится. Он за эти глаза свои здорово очень переживает. Китайцы, сам знаешь, они такие. Я, главное, их понимаю, я не осуждаю, просто у них это по-другому, чем у нас, у русских.
— Ну… почему сразу так уж и у нас? Я-то, положим, не русский.
— Русский-русский! — уверенно возразил Дональд. — Мне виднее. Наверняка в роду затесался кто-нибудь из наших, я давно к тебе приглядываюсь.
Дональд уходил в сторону. В любое другое время, не такое опасное, Федер и не подумал бы останавливать его или как-то поправлять. Он по опыту знал — его обязанность любителя-психоаналитика чрезвычайно важна для душевного спокойствия куаферов. Он хорошо знал, что им надо обязательно дать выговориться, и подозревал, что, в отличие от настоящего психоаналитика, ему лучше было просто выслушивать молча, вмешиваясь только в самых ясных случаях. И он обычно слушал.
Но теперь, Федер это чувствовал очень сильно, теперь душевное здоровье Дональда стояло на втором месте, а главным было что-то промелькнувшее в его словах и тут же исчезнувшее, что-то такое, что было чрезвычайно важно восстановить. Проблема же национальностей, глупая и атавистическая, к делу отношения не имела.
— Проблемы, — сказал он понимающе и задумчиво. — А в чем они, твои собственные проблемы? Разве…
— В чем? — вскинулся Дональд. — Да в том же, что и у всех!
— Нет, я про те, которые только твои.
Конечно, ничего нестандартного в бедах Дональда не оказалось — сердечные дела, где-то на окраине Ареала волнующаяся за него мать, боязнь привыкнуть к нарко, общая подавленность… И, конечно, главная проблема — мамуты. Федер уже не в первый раз обратил внимание, что Аугусто особенно острой неприязни у куаферов не вызывал, но мамуты! Здесь была гамма чувств совершенно безумная. Ненависть — разумеется, на первом месте, но не только она. Здесь было и чувство стыда, чувство беспомощности, даже чувство страха — не за жизнь, нет, — какого-то странного самоуничижительного страха за то, что вдруг, черт возьми, спасую, вдруг не так что-то сделаю в самый главный момент, панического страха от того, что профессионал почему-то вынужден пасовать перед дебилом. И уж что совсем странным показалось Федеру — в речах Дональда он услышал некий слабоуловимый намек, уже и раньше попадавшийся ему, на приязнь, симпатию, почти любовь к этим выродкам, сволочам, ублюдкам, дегенератам!
Но не психоанализом, пусть самым неправильным и элементарным, занимался в тот момент Федер. Что же такое очень важное промелькнуло в словах Дональда?
— Подожди, — резко прервал он Дональда. — Ты мне вот что скажи. Почему ты уверен, что за тобой следят?
Дональд, уже третью порцию жербы допивший, высказавший почти все, но уверенный, что только начал, перебивание воспринял с раздражением, с разочарованием даже.
— Чего это ты мне не веришь? — взвился он. — Сам, что ли, не замечал слежку? Они следят! Я тебе говорю, они за всеми поголовно следят!
Вот оно, сказал себе Федер, вот чего я не понимал.
Дональд, возбужденно что-то доказывая, стал неожиданно агрессивен, но Федер его просто не замечал. Он совсем проснулся, он забыл об усталости, будто впрыснули ему десятиоктавную наркомузыку — Федер чувствовал, что вот точно, совсем точно он нашел решение проблемы стукачей.
— Знаешь что? — сказал он Дональду, опять прервав его на полуслове. — Ты сейчас, пожалуйста, помолчи. Ты… как, черт тебя побери, как тебя зовут?
— А? — возмущенно спросил Дональд. — Ты что, даже…
— Помолчи. А лучше всего уходи. Очень важно, прошу, пожалуйста! Убирайся вон, и немедленно!
Ворча под нос угрозы, Дональд оскорбленно убрался.
Решение было простым, как убийство. Просто посадить на каждого куафера по «стрекозе». И соответственно проследить.
Права человека. Эта древняя формула ни разу не приходила на ум Федеру. Подобно строкам еще более древних заповедей, написанных на мертвом языке и туманно переведенным, подобно этим вот заповедям, тезис о правах человека для слуха современного человека и тем более куафера воспринимался как что-то первобытно-наивное. О каких еще, черт побери, правах можно говорить, если людей вокруг без малейших сомнений крошат в капусту? О каких таких правах речь, когда людям нет места, где они могли бы хоть приблизительно по-человечески жить?
И все-таки.
И все-таки именно эта идея, вбитая в каждого человека чуть ли не с молоком матери, именно идея о нерушимости прав человека, от рождения ему данных, не позволяла Федеру долгое время даже под страхом смерти задумывать слежку за своими людьми. Без всякого душевного неудобства он готовил своим врагам ужасную смерть, мысль о недопустимости убийства, насилия, слежки, нарушения прав человека в отношении врагов показалась бы ему смешной и вредной, однако идея о слежке за своими блокировалась его сознанием рефлекторно.
Такая простая мысль!
Но вот блок оказался порушен, и выяснилось, что планировать слежку за своими очень легко…
— Я правильно понял? — перепуганно спросил наутро Антон. — Всех?
— Правильно, правильно! — ответил Федер. — Как это мне раньше-то…
Антон недовольно покачал головой:
— Ну и ну!
— У тебя есть другие предложения?
12
Вспоминая, Федер удивится потом, что ему не составило никакого труда уговорить Антона замахнуться на священные права человека. Собственно, он его даже и не уговаривал: просто распорядился немедленно подготовить весь остаток «стрекоз» к слежке за собственными куаферами.
— Вы хоть понимаете, на что можете напороться с такой слежкой? Вы хоть догадываетесь, чем они могут заниматься?
— Это их личное дело. Ни я, ни ты, надеюсь, о чем-то очень личном знать не будем. Пусть твои интеллекторы ищут только информаторов Аугусто. Остальное меня не интересует.
Они помолчали, неотрывно глядя друг другу в глаза, и секунд через тридцать Антон сказал:
— Тогда чего сидим? Или дел мало?
Провернуть такую операцию оказалось одно удовольствие. Уже к полудню того же дня взлетели «стрекозы», неотличимые с первого взгляда от мошкары. А ее действительно день ото дня становилось все больше, и уже надо было что-то предпринимать.
Темное облачко вылетело из окошка интеллекторной. Федер с Антоном провожали его удовлетворенными и немного смущенными взглядами.
— Да-а, — протянул Антон.
— Да-а, — отозвался Федер. — Я думаю, это не может не сработать.
Облачко взлетело и растаяло — «стрекозы» разлетелись по своим целям.
Вот одна закружилась над непокрытой головой Андрона, спикировала, запуталась в жесткой, почти проволочной шевелюре, прочно присосалась к двум соседним волоскам — шанс, что ее вычешут расческой, был минимален, да и не пользовался расческой Андрон уже две недели. Еще несколько штук сели на его одежду, изменили цвет, замерли.
На Соленого Уго, хотя уж его-то никто не подозревал, село четырнадцать «стрекоз». Такой прокол в другое, время стоил бы матшефу очень дорого — Федер перерасхода этих микроаппаратов не переносил. К тому же в этом случае риск их обнаружения увеличивается вдвое-втрое. Это не говоря уже о том, что на проборе «стрекозы» чрезвычайно ценились.
Дональду достались всего две «стрекозы» — сказалась беседа с начальством, ни за что бы не пошел стукач к Федеру с такими разговорами, полагал сам Федер. Одна тут же вышла из строя — редкое событие, — отчего интеллектор поднял настоящую панику. Для интеллектора Дональд был так же подозрителен, как и все остальные.
Интеллектор, как ему и ведено было, анализировал только ту поступающую с новых «стрекоз» информацию, которая могла так или иначе свидетельствовать об установлении носителем микроаппарата контактов с людьми Аугусто, об их работе на врага. Но, будучи любопытными и наделенными эмоциями, «стрекозы», конечно, любовались ненужными для анализа картинками, жалели, что о них нельзя сообщать, и, несмотря на дефицит времени, откладывали их в дальние уголки своей необъятной памяти. Хотя и нельзя перегружать память (это снижает скорость обработки полезной информации), но никто не знает, что может понадобиться людям в дальнейшем, поэтому надобно иметь свое собственное мнение о событиях и соответственно по собственному разумению складировать информацию, даже если об этом никто не просит.
Например, все четырнадцать «стрекоз», хорошо запрятавшихся в волосах и складках одежды Соленого Уго, много могли бы порассказать об инциденте с внезапным исчезновением двух мамутов.
Первый из них — имени его история Ямайки не сохранила, только кличку Мрачный — пропал где-то около полудня и более никогда не был найден. Мрачный был мамутом подсобной части, в нападениях на куаферов участия не принимал, особенной злонамеренностью не отличался, от природы был смешлив, весел и даже как будто добр. Никто из куаферов не мог иметь на него зуба — хотя бы уже потому, что Мрачный прибыл на Ямайку в одном из последних транспортов и о происходящих здесь событиях знал главным образом из чужих разговоров.
Мрачный вышел из одного блока и не пришел в другой — вот все, что было известно о его исчезновении. Его хватились примерно через час, тут же по приказу Аугусто был организован его тотальный розыск и куаферам было объявлено, чтобы те сообщили о происшествии все, что им известно.
Никому ничего известно, разумеется, не было; Федер был вызван в главную резиденцию, имел тяжелый разговор, но с полной искренностью демонстрировал Благородному свое неведение, что было зафиксировано и приборами, и самим Аугусто. Аугусто все же посоветовал ему внимательнее смотреть за своей командой, что Федер, опять-таки с чистым сердцем, ему немедленно обещал. Уходя, Федер мрачно про себя усмехался: он хорошо понимал, что требование к куаферам сообщить все, что им известно об исчезновении Мрачного, в первую очередь касается аугустовых информаторов. Следовало ждать немедленной с их стороны активности, благодаря чему стрекозы получали необыкновенный шанс выявить сразу всех стукачей.
Между тем с выявлением у интеллектора возникли некоторые проблемы. Больше половины куаферов при сообщении о пропаже Мрачного повели себя странно, не так, как всегда. В каждом случае это могло иметь вполне естественное объяснение, но каждый случай требовал внимательного анализа и дальнейшей слежки. Кроме Мери-Мо, который откровенно занервничал и стал подозрительно оглядываться, как только сказали, что пропал мамут и каждый куафер обязан сообщить все, что знает. Один только Тонио Аспелло, подсобный куафер, не имеющий права выхода на необработанную территорию и вообще мало что знающий, дал основания подозревать себя в стукачестве: он тоже подозрительно огляделся, при первой же возможности уединился и начал что-то бормотать себе под нос. Остальные… но ведь каждый имеет право вести себя странно — совсем не обязательно, что именно он информатор, если сообщение о пропаже мамута его взволновало.
В итоге трех человек, трех подозреваемых в шпионаже, назвал интеллектор на основе наблюдений за куаферами после пропажи Мрачного — Мери-Мо, Аспелло и Соленого Уго. Хотя еще несколько человек повели себя так, что дали повод к тому, чтобы за ними внимательно следить. Часть запущенных «стрекоз», подчиняясь интеллекторному приказу, отклеилась от своих объектов и перелетела к другим. Как оказалось, только чудом некоторые «стрекозы» уберегли себя от немедленного разоблачения.
Через четыре с половиной часа случилось еще одно событие: пропал второй мамут — Игорь П., на этот раз не новенький и совсем не такой безобидный, как Мрачный. Игорь П. был младшим командиром и одним из тех, кто участвовал в избиении куаферов. Многие из них ждали, что с ним что-нибудь подобное приключится — он был тем самым мамутом, который лишил глаз Соленого Уго.
Четырнадцать «стрекоз», приклеившихся к Соленому Уго, наблюдали в подробностях все, что случилось с Игорем. Соленый Уго хорошо запомнил своего мучителя. Он не раз встречал его по пути из гексхузе к границе и однажды даже с нарочитой вежливостью раскланялся с ним. Игорь П. осклабился и завел разговор.
— Это ты, что ли, новые глаза от вашего «врача» получил?
— Да, — кивнул Соленый Уго, глядя искусственными глазами в сторону.
— Так что тебя, сучонок, поздравить можно? — одновременно злясь и злорадствуя, спросил Игорь П.
— С чем же тут поздравлять, — пожал плечами Уго. — Глаза как глаза. Ничего такого особенного. Своих-то у меня нет.
— Это точно! — обрадовался Игорь П. — Это ты в самую, можно сказать, точку попал. Своих тебе не вернуть никогда.
Соленый Уго смог изобразить только вежливую улыбку согласия. Он молчал, но его память исходила криком, словно снова к его лицу подлетал тяжелый ботинок, чтобы выбить последний живой глаз.
— Ха-ха, — с удовлетворением сказал Игорь П., проходя мимо. И, оставив застывшего с вежливой улыбочкой Уго, повторил тоном стекольного диктора: — Ха-ха.
— Хе-хе-с! — не очень хорошо улыбаясь, прошептал Соленый Уго. — Вот уж действительно…
Мрачного он убил просто и без всяких затей. Он даже и мысли не держал о том, чтобы помучить Мрачного. Он просто подождал у двери блока, где, как он подозревал, ночует Игорь П, и первого же вышедшего из двери оглушил и оттащил в сторону. Куаферы — бойцы, может, и не самые лучшие, но охотники опытные. Мрачный даже и не понял, что с ним произошло, когда очнулся в кустарнике пси-один-жимолости и увидел нависающую над собой жуткую злодейскую рожу, Рожу, каких в жизни своей не видел и видеть не предполагал никогда.
Он быстро и четко, хотя и с некоторым заиканием, ответил на все интересующие рожу вопросы и так же быстро умер, не успев даже осознать, что с жизнью пришел момент попрощаться — просто поднялась рука, и глаза у рожи стали еще страшнее. А Соленый Уго, бросив труп фагам второго уровня, ушел, обогащенный новыми, нужными ему на тот момент знаниями. О несчастной судьбе Мрачного он не задумался ни на миг. Он ушел к себе все с той же застывшей вежливой улыбкой. Через четыре с половиной часа ему предстояло серьезное развлечение, к которому следовало приготовиться, подумав и поспав вместо исполнения дурацких приказов этого подонка Федера.
Через три с половиной часа, свеженький, как несорванная с дерева дива, Соленый Уго уже вежливо улыбался в заранее построенной засаде. Очень, кстати, хорошо построенной — со знанием дела. Такой, знаете, окопчик маленький на отшибе, со звукоизоляцией, тепловизором и всеми такими делами, сидел он себе там и посасывал холодную жербу, мечтая, естественно, о горячей. Ожидание — не слишком-то приятный процесс, даже для куафера, у которого ожидание есть одна из главных составляющих его мастерства. Но в данном случае ожидание было для Соленого Уго дополнительным наслаждением. Он сидел, не замечаемый никем, и предвкушал месть. Он улыбался — широко и уже хищно. Он мечтательно заводил к небу глаза. Он то и дело доставал из специального продолговатого кармашка свой длинный нож и любовался безумным светом широкого крепкого лезвия.
— Хороший ножик, хороший, — ласково шептал он.
Час ожидания пролетел незаметно. Так пролетает время у только-только дорвавшихся друг до друга влюбленных. «Даже жалко, — сказал себе Уго, увидев наконец деловито выходящего из дверей Игоря П., - что я не сообразил здесь еще пораньше устроиться. Не так часто выпадают мне такие радостные минуты».
Игорь П., только что получивший приказ эскадрон-шефа, проверить кормушки в блоке крупных млекопитающих и сильно сожалеющий о невозможности продолжить тет-а-тет с крутой телкой из подразделения «родственниц» (у нее на груди росли жесткие волосы и во время акта она применяла всякие силовые приемы — так рассказывали познавшие ее друзья Игоря), прошел от дверей блока в деловом своем состоянии метра три-четыре, не больше. Далее что-то произошло, что-то его схватило и куда-то со страшной силой перенесло — как во сне, ей-богу!
Упав, он поднял глаза и сначала ничего не увидел. Зато услышал. Что-то вроде «Гы-гы!»
— Что т-т… — со злобою начал Игорь П. — Это какого черта?!
Далее он разглядел в полутьме окопчика вежливую улыбку Соленого Уго и красно мерцающие искусственные глаза.
— Ой! — испуганно сказал Игорь П. И это было последнее, что он сказал членораздельно перед своей мучительной смертью. У бедняги Игоря П. от испуга отнялась речь.
— У тебя не будет искусственных глазок! — радостно возвестил Соленый Уго. — Посмотри-ка, что у меня припасено для тебя. Милый!
Игорь П. увидел с невыразимой, неестественной яркостью сверкающий нож, все понял и, поняв, потерял сознание от испуга.
«Ха-ха», — хотел сказать Уго в ответ на его реакцию, но опять получилось ублюдочное «гы-гы». Тогда Уго подышал по системе йогов, чтобы снять восторженную переполненность чувств.
— Лишнего мне не надо, — неискренне произнес он. — Оно мне ни к чему, лишнее. И что я, садист какой-нибудь или мститель? Нет, дорогой мой Игорь, я совсем не садист. Я этот ножик всаживать в яйца тебе не буду и член твой на четыре дольки, как огурчик, не разделю. Потому что я не садист. — И добавил, на этот раз совершенно искренне: — Хотя жалко.
Для начала несадист Уго подложил под Игоря П. коленку и одним ударом сломал ему позвоночник. Отчего Игорь П. очнулся, тут же услышав:
— Пяткой пошевели, дорогой!
Боль была не так чтобы очень сильная, но страшная своей перспективой. Игорь П. послушно попробовал пошевелить пяткой и понял, что ниже пупа у него ничего нет.
— Это называется перелом позвоночника, — нежно прокомментировал Соленый Уго. — Твои парни с нами такие штуки проделывали. Вылечивается очень просто. Если лечить, конечно.
Игорь П. в ужасе заорал. У Игоря П. был один существенный недостаток — патологическая боязнь боли и серьезных увечий. Ему показалось, что это ему что-то детское снится, но детский сон хорош тем, что он обязательно кончается пробуждением, а тут он знал, что пробуждения ждать не стоит. Именно от этого он в ужасе заорал.
Подняв к небу искусственные глаза, Соленый Уго вежливо переждал крик.
— Теперь я тебе буду ребра ломать, — сказал он с нежностью в голосе и улыбаясь с булыжным обаянием. — Пытаться со сломанными ребрами вздохнуть не очень больно, и я бы не подвергал тебя этой пытке, пустое это занятие, но ведь ты мне ребра ломал?
И ладонью, как топором, он быстро — ты-ты-ты-ты — переломал ему штук пять ребер, пытаясь ничего жизненно важного не задеть. Это было больно, но действительно не слишком — Игорь и хруста никакого не услышал, хотя тут же понял, что дышать с этой поры надо ему осторожнее.
— Что интересно, — прокомментировал Уго, отчего Игорь снова чуть не лишился чувств, — эти твои ребра уже никогда не срастутся.
Игорь П. понял, что его мучитель имеет в виду, но даже не смог тяжело вздохнуть. Сломанные ребра уже болели и сильно мешали двигаться.
— А вот теперь самое главное!
Лезвие ножа, в середине широкое, в конце жаляще-узкое, сверкало, как солнце в зените. И медленно приближалось к его глазам.
— А? — радостно спросил Уго.
Тут же заныли ребра, тут же заболел сломанный позвоночник, и даже зуб, который немножко беспокоил во время вчерашнего завтрака, вдруг стрельнул в челюсть. Все болело и говорило будто — пусть уж мы поболим, но только чтоб не лезвие это.
От лезвия разило безумием. Кто-то — Игорь уже не осознавал, что Уго, — в громадном далеке за лезвием вежливо улыбался и садистски прихахатывал, но это был фон, дальний фон, до которого Игорю П. не было никакого дела. Игорь твердо верил — лезвие, которое медленно подносится сейчас к глазу, до самого глаза никогда не дойдет. Он не знал, откуда взялась эта вера, но кроме этой веры у него ничего не осталось. Правда, тут Игорь допускал необычные исключения, касающиеся сумасшедших лезвий, сверкающих издевательски и безумно. В принципе такое могло медленно приблизиться к глазу и пойти дальше. Он не знал, до какого безумия способно дойти безумие сверкания лезвия.
Лезвие медленно приблизилось к глазу и пошло дальше.
Пропажа еще одного мамута взъярила Благородного Аугусто и всю его армию. Теперь никто не стал ждать, надеясь, что пропавший найдется сам, — мамуты были подняты по тревоге уже через десять минут после исчезновения Игоря П., то есть в то время как он, уже безглазый, но еще живой, визжал от боли и ужаса, хотя боль, к его огромному удивлению, была не такая уж нестерпимая, просто жгло сильно, и все.
Соленый Уго вздохнул, прикончил Игоря и, улучив момент, когда тропинка между блоками опустела, выскользнул из своего замечательного окопчика. Нерешительно почесав бороду, он направился к западному кордону — в тот район обрабатываемой территории, где было больше всего разных опасных для жизни всякостей, но для знающего человека безвредных; больше того, там, на западе, и это хорошо знал Соленый Уго, для знающего человека были вполне доступны и питьевая вода, и даже некоторые плоды измененных местных кустарников. Вот только живности там пока никакой не было — ни хищников, ни баранов.
Соленый Уго, надо сказать, очень подозрительно относился к расплодившейся в последние дни мошкаре: он подозревал, к счастью, не на сто процентов, что мошкара есть не что иное, как запущенные мамутами «суперстрекозы» для слежки за куаферами. Он хорошо понимал, что даже если и не так, то больше в лагере ему оставаться нельзя — это опасно и для него, и для его друзей, потому что начнется цепная реакция мести. Побег давал куаферам шанс отболтаться от Аугусто, убедить его в непричастности команды. Единственное, чего не предусмотрел Уго, — скорость, с которой были начаты поиски Игоря П. Это создавало проблемы.
Но недаром куаферы слывут лучшими в мире знатоками природы, способными кого угодно выследить и от кого угодно укрыться. Уго, как это ему и положено, назубок знал все древние и современные хитрости маскировки — вы могли пройти мимо него, стоящего столбом, а то и вообще медленно идущего вам навстречу, даже напевающего какой-нибудь фривольный мотивчик; вы могли бы даже заразиться от него этим мотивчиком и даже начать подпевать, но ни за что, если того ему не хотелось, не увидели бы его, ваш взгляд не задержался бы на нем, вы бы просто не обратили на него внимания, пусть даже в этот момент вам до зарезу нужен был бы именно он. Просто есть такая практика, довольно старая, говорят, что-то вроде гипноза.
Даже при всем своем искусстве Соленому Уго не без труда удалось дойти до кордона — той невидимой, но вполне реальной черте, за которую ни один мамут не переступит даже под страхом смерти. Несколько раз Уго чуть не попался; почти час добирался он до кордона, но добрался-таки наконец и сгинул в мощных папоротниках второй промежуточной флоры.
— Денечки мне предстоят! — вздохнул он, устраиваясь на привал и доставая из необъятных карманов загодя припасенную снедь. — Когда еще ребята дотумкают, где меня искать.
Все четырнадцать «стрекоз», оседлавших Соленого Уго, передавали в это время массу интересной информации о нем и окружающем его жутковатом мире. Садилось солнце, моросил дождь, ветер пробирал до костей, хотя был бесшумен и слаб. Совсем другими, чем на защищенной территории лагеря, были и солнце, и ветер, и дождь. Чужими. И не то чтобы пугающими, а так — просто чужими. Ощущений этих «стрекозы», конечно, не улавливали. Да и то, что сообщалось «стрекозами» дежурному интеллектору, на девяносто шесть процентов блокировалось в его памяти, никуда дальше не проходя.
Тело мамута нашли сразу же, ибо у Соленого Уго не осталось времени зарыть свой окопчик. Подавив естественный в таких случаях позыв тут же бежать и убивать кого ни попадя из куаферской братии, сжав до скрежета зубы, мамуты собрались вокруг обезглавленного тела Игоря П. и послали сказать Аугусто. К тому времени как Аугусто в сопровождении «родственниц» примчался на место, вокруг окопчика собрались чуть ли не все мамуты, не занятые поисками убийцы.
Большая часть мамутов, толпившихся вокруг тела Игоря П, молчала. От других доносились глухие ругательства. Потом кто-то забубнил что-то траурное. Аугусто расслышал только отдельные слова: «поднявший руку… твой светлый взгляд… сучий потрох… с изощренным изощрением изувера… где теперь твои глаза, друг?!!!.. мы никогда… ты был для нас… им не удастся… проклятых убийц… вырвем тысячу их предательских глаз, подлых, мерзавских, вонючих глаз…»
— Кого это там на речи потянуло? — спросил Аугусто. — Не время сейчас для речей…
Убийство Игоря П. чуть было не стоило жизни всей куаферской команде. Очень уж разозлился Аугусто — даже приближенные к нему мамуты не помнили такого сумасшедшего гнева. Лицо его побагровело, глаза выпучились и как бы чуток потрескались. Гнев его был особенно силен от того, что, в общем, бессилен был его гнев; ничего серьезного не мог предпринять Аугусто против куаферов, ибо на их работе строились сегодня все его планы о будущем процветании Ямайки и всей империи.
Но не тот был человек Аугусто, который легко соглашается с самым строгим «нельзя».
— Гексхузе оцепить! — давясь собственным голосом, приказал он. — Федера немедленно приволочь ко мне! Приволочь! Вы поняли? Приволочь!!!
Федер почти сразу узнал о происшествии. К нему примчался Опанаис, мальчишка монтажник и, задыхаясь от возбуждения, сообщил ему о том, что какого-то мамута нашли убитым.
— Этого, как его, Мрачного? — уточнил Федер.
— Нет, еще кого-то нашли! Другое какое-то имя называли.
Федер очень встревожился и отправился к Антону, бросив на середине отчаянный спор с микробщиками, которые из-за своей кропотливой работы были дальше других от проблем с мамутами. Обернувшись, Федер приказал:
— Всем нашим немедленно собраться в гексхузе. Чрезвычайная тревога!
В интеллекторной царила тишина.
— Еще одного мамута прикончили! — крикнул Федер с порога.
— Это… приятно, — рассеянным тоном прокомментировал Антон, с головой ушедший в увлекательные диалоги с двумя интеллекторами первого цикла. — Что?!
— Еще одного. Так. Немедленно проверь, кто из наших сейчас где, пусть твои «стрекозы» поработают. Только быстро! Сейчас здесь черт-те что начнется.
Антон, не задавая больше вопросов, приник к интеллектору.
Тревога между тем нарастала. Мимо гексхузе (интеллекторная была пристройкой к нему) промчались десяток встрепанных мамутов с оружием наизготовку. Один из них на секунду остановился и неразборчиво заорал, грозя в сторону гексхузе громадным кулаком. Злобно покосившись на окна куаферов, два мамута подхватили своего товарища под локти и утащили прочь.
Спустя несколько минут мамуты вернулись. Их было уже десятка три. Все они теперь были в шлемах, со скварками наизготовку, в наплечниках, которыми, правда, как было известно Федеру, никто из них толком пользоваться не умел.
— Ни в коем случае не ввязываться в драку! — приказал Федер куаферам, сосредоточенно застывшим в своих комнатах. — Пока есть возможность, ни в коем случае. Я улажу. Слышите, я улажу!
— Уладит он, как же! — сказал кто-то, но Федер предпочел не услышать.
— Федер, Федер! — позвал по мемо Антон. — Это Уго. Он…
— Глаза мамуту выколол?
— Ну да. Откуда ты…
— Все понятно. Око за око. Он здесь?
— Нет. Пробирается к западному кордону.
— Хоть здесь не подвел. Ладно. С ним потом. Выключай свою технику. Сейчас у нас будут гости. Слышите, куаферы? — воскликнул Федер, отключившись от мемо. — Сейчас у нас будут гости! Встречать вежливо. Мы ничего не знаем, ничего не замышляли, мы — слышите, что я вам говорю? — мы не одобряем поведения своего коллеги, совершившего зверское убийство. Мы сожалеем, что убийца успел покинуть лагерь. Мы — скажите, если спросят — будем его искать.
Тут спросили у Федора — грубо и недоверчиво:
— А кто это сделал?
— Соленый Уго.
Мамуты тем временем успели окружить гексхузе — к удивлению Федера, весьма профессионально. Хотя они вроде и стояли в открытую, Федер знал, что при первом же выстреле из здания мамуты перегруппируются и окажутся далеко не так уязвимы.
— Вот, учитесь, куаферы. Перед вами не охотники, но бойцы, — сказал Федер и вернулся в интеллекторную, примыкавшую к гексхузе.
Кто-то что-то презрительно пробормотал.
Ожидание надолго не затянулось. Очень скоро прибыла штурмовая команда в специальных костюмах, рассчитанных на пули, уничтожающие лучи скварков и мощные взрывы. Десятка три устрашающего вида фигур рассекли оцепление, быстро подошли к гексхузе и вошли внутрь, не заметив двери. Внутри они рассредоточились для охраны и обыска, а восемь бойцов направились прямо к интеллекторной. Не говоря ни слова, они сорвали дверь, не говоря ни слова, схватили Федера за ноги и поволокли вон.
Его по пути не били, на него как бы и вообще не обращали внимания, просто волокли за ноги, как было приказано. Следом за ними шли несколько «родственниц» с оружием наготове.
Ситуация для Федера была не только болезненной, но и предельно унизительной. Он к тому же не успел, точнее, просто забыл нацепить на себя что-нибудь защитное, даже наплечники остались в кресле рядом с креслом Антона. У него с собой была только всякая мелочь, с которой куаферы не расстаются подчас просто в силу привычки — они верят, что кое-какие куаферские приспособления могут пригодиться им не только во время экспедиций.
«Позорище! — думал Федер. — На глазах у всех подчиненных! Как после этого они смогут мне доверять?»
Его проволокли по лестнице наверх, в кабинет Аугусто. Он каждую ступеньку просчитал головой. Ему пришлось сильно постараться, чтобы не разбить физиономию. «Даже в такой ситуации шеф пробора обязан сохранить лицо», — вяло и неостроумно пошутил он про себя.
Бросили его в кабинете на пол, как мешок, но он не был мешком. Они немножко рано поставили на Федере крест. Если Аугусто после убийства Игоря П. был свиреп, как никогда в жизни, то боевая озлобленность Федера, даже в микродозах не переносящего унижений, не поддавалась никаким сравнениям. Ему выть хотелось от ярости, океаны крови не смогли бы в тот момент его успокоить. Непонятно даже, как у него силы-то нашлись взять себя в руки, чтобы начать действовать.
Как только его ноги оказались свободны, он вывернулся кошкой и вскочил, одновременно резким движением раскинув руки в стороны. Откуда ни возьмись появившиеся в его руках «черные иглы», одно из специальных куаферских средств, вонзились в животы пленивших его мамутов и выпустили яд. Мамуты повалились на пол в болевом шоке.
Голосом, который даже самому Федеру знаком не был, он сказал, уставившись в переносье Благородного Аугусто:
— Я, наверное, должен поблагодарить за приглашение?
Аугусто был просто ошеломлен увиденным. Человек весьма импульсивный, он, только что мечтавший разорвать Федера на клочки, мгновенно и совершенно искренне сменил гнев на восторг.
— Я думаю, — благожелательно сказал он, — что и за транспорт тоже. — И хохотнул. Тоже благожелательно. — Хорошо вы их. Не помрут, надеюсь? А то в свете сегодняшних…
— Не помрут. Я, правда, еле сдержался, чтобы не прикончить этих подонков. Минут через пять придут в норму.
Мамуты, с искаженными лицами, в муках корчились на полу. По их виду совсем нельзя было сказать, что даже через полчаса они оклемаются.
— Чай, кофе, жербу? — почему-то с лукавым видом спросил Аугусто.
— Какого черта.
Федер сказал это таким тоном, будто имел в виду четвертый напиток, самим Аугусто не перечисленный. Он чуть не добавил в конце «пожалуйста».
Они немного поиграли в гляделки, и Аугусто посерьезнел.
— Дорогой мой, но зверски убили моего близкого помощника. Мои подчиненные крайне возмущены. Они на грани непослушания. И я имею все основания полагать, что здесь не обошлось без…
— Это Уго, — перебил его Федер. — Соленый Уго, вы знаете. Которому вышибли глаза. Он теперь в бегах.
— За глаза, выходит, отомстил. И убежал, чтобы не навлечь на вас месть. Разумно.
— Но почему так унизительно, за ноги? — все еще кипя от гнева, спросил Федер. — Это же мелко, не стоит вас.
— Меня ничто не стоит! — тут же похолодев тоном, монументально возразил Аугусто, но спустя паузу опомнился и продолжил обычным голосом: — Обо мне довольно. Перейдем к сегодняшним проблемам. Как вы, надеюсь, понимаете, дорогой Федер, я крайне, просто жизненно заинтересован в благополучии и добром здравии вас и вашей команды. Беда в том, что я не знаю, как при сложившихся обстоятельствах можно этого добиться. Я тоже человек и признаюсь вам, что еще пару минут назад хотел, пусть даже во вред себе, устроить всем вам очень неприятную казнь. Я и вызывал-то вас, чтобы начать с командира. Показательно.
Федер усмехнулся.
— Но вы же умный человек, Аугусто! Вы бы не стали…
— Да что ж это такое?! — уже весело возмутился Аугусто. — Опять вы меня дураком в глаза называете! Да еще так вежливо, ну просто не устоять.
Федер вздохнул.
Дальше пошел у них очень серьезный, очень напряженный, очень необходимый, но абсолютно пустой разговор. Сводился он к чисто детской перебранке, обычно предшествующей замирению, потому что дома за синяки и поколотить могут. Спорили о том, кто начал первым, кто достоин и кто не достоин доверия — такие, словом, не слишком дипломатичные прения сторон. С чувством взаимного неудовлетворения они договорились о статус-кво. Федер пообещал хороший пробор и повиновение, а Благородный Аугусто заверил его, что успокоит мамутов. И проводил все тем же свирепым взглядом в спину. Федер, уходя, тоже улыбался как-то уж очень криво.
13
Совпадения бывают не только в книгах. Иногда начинает казаться, что судьба, в виде некоего вполне разумного существа, регулирующего события нашей жизни, вполне реально существует и, судя по поступкам, имеет профессию из шоу-бизнеса — что-нибудь по режиссерско-постановочной части. Автор уверен, что если бы появилась возможность рассчитать реальные вероятности тех или иных совпадений, то и дело преследующих нас, последовательно загоняя в безумный тупик или, наоборот, последовательно оттуда извлекая, то получилось бы, что совпадения эти невероятны в самой последней степени. «Минус гугол!» — как говорил один мой приятель, что в переводе с его математического языка означало высшую степень невероятности.
Все это говорится к тому, что на Ямайке в момент, к которому относится данный повествовательный эпизод, тоже произошло маловероятное, а с другой стороны, вполне закономерное совпадение. Совпали два события. Если б одно хоть на час опередило другое, то того, другого, просто бы не было. Вполне возможно, что при некотором стечении обстоятельств вообще не о чем было бы тогда говорить. Ну а так они произошли практически одновременно, что позволяет автору совместить их в одной главе.
Одно из них произошло с Федором.
Он понял, что на выходе из резиденции Аугусто с ним произойдет нечто серьезное. У Федера было сильно развито чутье на опасность — собственно, как у всех куаферов, имеющих за плечами хотя бы один пробор. Ему вдруг страшно не захотелось выходить наружу, это чувство было сродни трусости, но Федер ему доверял.
Отворив дверь и оставив за спиной злобно посверкивающего глазами охранника, он внимательно осмотрелся. Он прекрасно знал, что не мамуты, а несдержанность своих представляет сейчас для него большую опасность и вроде бы следовало поторопиться их успокоить, а не стоять тут и осматриваться. Перед резиденцией Аугусто, освещенные окнами, росли ацидоплатаны. Прежде их было больше, но мамуты, опасаясь покушений, очень сильно их проредили. Они тем самым доказали, что не знакомы даже с самыми элементарными куаферскими возможностями — хороший куафер останется невидим даже в пустыне. Не прячась, между прочим, в песок. Но Федер все-таки огляделся. И пожалел о наплечниках.
— Куаферы, — пробормотал он себе под нос. — Вот уж действительно идиоты.
В дверях он остановился буквально на секунду. Сразу бежать было нельзя — нападавший не должен был заметить его настороженность. Еще он почуял — один целится, другой, не очень скрываясь, бежит сюда, но он еще далеко. Еще он успел подумать — кто это, черт возьми, так шумно бежит?
Федер действовал инстинктивно и знал, что действует правильно. Он даже обрадовался, когда услышал оклик:
— Эй, Федер!
И тут он резко метнулся в сторону. Там, где он только что стоял, просвистел диск. Усекновение главы задумали мне, гады!
Это был Дональд. Федер мог бы и раньше догадаться, что именно Дональд, что больше некому. Мог бы почувствовать уже тогда, когда тот пришел к нему поговорить. Но не догадался, принял как нормальное состояние посетившего его ночью куафера.
Дональду трудно далось решение убить Федера. Жребий — он жребий и есть, тут ничего не скажешь. Выпало, значит, следует выполнять — таков куаферский кодекс. А нравится тебе тот жребий или с души от него воротит — кому до этого дело? Ты куафер, ты должен. Черт бы побрал совсем эти долги!
Дональд, в общем, не испытывал к Федору особенной ненависти. Конечно, вместе со всеми он возмущался его предательством. Конечно, самым искренним образом злился. Ничего себе, Федер — и вдруг стакнулся с бандитами. И это бы еще ладно, мало ли с кем в жизни приходится договариваться, но, мать твою, не за счет же своих друзей, это уж немножечко чересчур! Однако не совсем до конца верил Дональд в то, что Федер, в прошлом его кумир, таким дешевым образом скурвился.
Словом, как только выпал жребий, Дональд очень серьезно стал готовиться к покушению. Одного Дональд так и не понял — за каким чертом он вдруг, ни с того ни с сего, среди ночи поперся к своей будущей жертве с разговорами? Он потом решил — мол, испытать себя. Сможет ли он поднять на командира руку.
Федер подтвердил его худшие подозрения — он вилял глазами, слушал, мало вникая, а потом и вообще прогнал на середине слова. Но, по сути, Дональд ночным визитом ничего для себя не добился. С одной стороны, укрепился в своем возмущении Федоровым предательством, с другой — вроде как недопонял чего-то, вроде как почуял возможную ошибку в оценке ситуации.
Как бы то ни было, жребий надо было оправдывать, и Дональд, не слишком обращая внимание на шум, поднятый вокруг убийства мамута, начал плотную слежку за Федером.
Что было совсем не так просто. Федер слыл хорошим разведчиком. Даже ничего не подозревая о готовящемся покушении, он был бдителен, ни на секунду не расслаблялся, и будь на месте Дональда не куафер, тот уже тысячу раз был бы раскрыт.
Был бы раскрыт, наверное, и сам Дональд, но здесь ему помогло то, что Федер в тот день почти не покидал интеллекторную. Следить было исключительно удобно. А потом туда ворвались мамуты, выволокли за ноги Федера. Дональд озверел от такого обращения с командиром и, забыв о покушении, чуть было не кинулся Федеру на подмогу.
Использовав перископическое зрение, Дональд увидел, что разговор между Аугусто и Федером протекает вполне миролюбиво и еще сильнее озверел — теперь уже на Федера — и приготовился к убийству.
Дональд хорошо понимал, что способ убийства, избранный им, особой надежностью не отличается. В качестве оружия он выбрал диск. Можно было бы, конечно, остановиться на безотказном, стопроцентном скварке, но скварк, по мнению Дональда, не подходил по чисто моральным соображениям. Федера следовало не убить, но казнить, и диск, отсекающий голову, подходил здесь как нельзя лучше. С диском получалась казнь по всем канонам. Интересно, что, как и Федер, в момент покушения Дональд вспомнил те же слова — «усекновение главы».
Когда Федер появился в двери, Дональд сразу понял, что раскрыт. Он не знал, каким образом шеф понял это, он только знал, что сейчас времени терять больше нельзя. Он размахнулся, включил большим пальцем диск, но Федер задержался в дверях. И тут Дональд, прекрасно понимая, что совершает чудовищную ошибку, позвал его.
Диск сам вылетел из рук Дональда, точно вылетел, как на тренировках. Но дальше случилось что-то совеем не то.
Федер исчез. Диск просвистел и впился в стену — и тут же что-то болезненно ткнуло Дональда в живот, сбило с ног. И лицо Федера нависло над ним. Кто-то приблизился, тяжело дыша, и крикнул голосом Веры:
— Федер, берегись! Покушение!
Федер парализовал Дональда черной иглой и встал.
— Спасибо, Верочка, уже все в порядке.
Вера Додекс, полузабытая возлюбленная командира пробора Антанаса Федера, кинулась ему на грудь, навзрыд повторила:
— Покушение, Федер!
— Спасибо, милая, спасибо тебе! Как же здорово, что ты появилась.
— Федер! Они… тебя… Что ж ты делаешь?
— Иди домой, милая. У меня тут еще дела.
Паралич был очень коротким. Дональд, уже пару раз прежде имевший подобное удовольствие, сжал зубы, встречая многоколющую боль, возвещающую окончание действия черной иглы.
— Так. Пойдем. Хватит, — сказал Дональду Федер. — Мне это уже надоело. Пора разбираться всерьез.
И-дернул его за руку, поднимая.
Второе же событие, совпавшее по времени с первым, происходило в интеллекторной. И оно было очень ожидаемым. Интеллектор наконец вычислил аугустовых информаторов.
Это оказалось очень просто. Шпионы выдали себя так очевидно, как если бы публично сознались сами.
И способ их общения с резиденцией Аугусто оказался настолько простым, что Антон устыдился своей недогадливости. Центральный интеллектор, очень много о своем интеллекте понимающий, тоже должен был бы почувствовать стыд, если, конечно, он такие вещи мог чувствовать. Просто затмение какое-то нашло — не догадаться, что для передачи сообщений информаторы Аугусто использовали «стрекоз».
Мери-Мо, за которым во все фасетки следило несколько десятков «стрекоз» Антона, беспокойно огляделся, отыскал укромное местечко, для верности отвернулся к стене, поднял к губам правую ладонь, как будто выкусывая занозу, и словно бы в задумчивости тихо произнес:
— Оба убийства совершил Соленый Уго. Он сейчас в бегах. Парни волнуются за него и немножко злятся, потому что он им какие-то планы сорвал. Так мне показалось, хотя какие планы, я не знаю.
Бамбалак Джентрей, вот уж где предательство вызвало потом удивление Федера, действовал осмотрительнее. Он сообщил примерно ту же информацию о Соленом Уго, чуть склонив голову к правому плечу. Добавил также, что, судя по не очень ясным намекам, на Федера будто бы готовится покушение. Ни от кого он не прятался, и со стороны можно было подумать, что человек просто разговаривает в задумчивости сам с собой. Остатки сомнений насчет его кандидатуры развеялись у интеллектора окончательно, когда Бамбалак, не иначе как сдуру и от усталости, совершил чудовищную ошибку, завершив сообщение тихими, но вполне отчетливыми словами:
— Конец связи.
Третьим выявленным агентом Аугусто оказался Малыш Чаттога. На что конкретно купил его Благородный Аугусто, так и осталось невыясненным, но парень, судя по всему, свое предательство сильно переживал. Возможно, именно этим объяснялось его внезапное увлечение наркомузыкой.
Он передал сообщение, когда остался один в комнате. Он ничего такого ко рту не подносил, не делал никаких таинственных телодвижении — он просто подошел к окну и громко сказал:
— Ну вот что. Я. Ровным счетом. Ничего. Не знаю. Мне нечего сообщить. Можете что угодно делать, но мне нечего сообщить. Неужели непонятно?
Еще два выявленных интеллектором информатора почти ничего не знали, да и знать не могли. Это были новички в команде, причем новички, работающие не в связке с командой. Один — механик по бесколескам по имени Густав фон Густофф — был по природе человеком исключительно нелюдимым. Время от времени к нему заходили коррект-куаферы просто поболтать, но он в разговоры с ними вступал неохотно и остужал их желание общения надменно выпяченным подбородком.
— У меня ничего, — сказал он, мрачно глядя в пространство. — Они со мной на такие темы не разговаривают. Совсем ничего.
И коротко выругался.
Столько же информации получил Аугусто и от составителя микрокультур Бенедикта бен Аштрахана. Тот был еще короче:
— Отстаньте. Будет что, сообщу.
Больше, по мнению интеллектора, куаферов-информаторов у Аугусто не было. Этот вывод косвенно подтверждался обрывком фразы, долетевшей до одной из «стрекоз», наблюдающих в резиденции Аугусто:
— …все пятеро. Надо как-то их…
К своему великому сожалению, интеллектор не смог сразу передать свои выводы Антону — два слоноподобных мамута заняли интеллекторную и не сводили с Антона глаз. Интеллектор, хотя и не имел на то никаких специальный указаний, своим умом дошел до того, что информацию Антону надо будет сообщить только тогда, когда мамуты уйдут. Ждать пришлось недолго. Оба мемо мамутов отрывисто пропищали, те достали их из карманов и поднесли к ушам, синхронно кивнули, синхронно рявкнули: «Ладно!», развернулись к выходу и утопали прочь.
Интеллектор тут же сказал:
— Срочная информация по информаторам!
Другой интеллектор, дежурный по оперативной обстановке, в тот же момент заявил, что у него тоже срочная информация. Насчет покушения на Федера.
— Какого еще покушения?! — растерянно переспросил Антон. Он никак не мог уразуметь, как это на человека, которого грубо уволокли за ноги, пленили, можно еще устроить покушение. — Ты, наверное, ошибся с терминологией…
— Я никогда не ошибаюсь с терминологией, — оскорбленно заявил интеллектор. — Если я говорю, что покушение, то, значит, покушение. Да что вы, в самом деле, не знаете, что у меня с терминологией все в порядке?
Антон, конечно, знал.
— Вот я и смотрю, что вроде не должен ошибаться, а ошибаешься. Как после этого я могу тебе доверять? Ты сам подумай — эти… в общем, мамуты… они схватили Федера за ноги и силой оттащили куда-то.
— Не куда-то, а в резиденцию…
— Да? Тем более. Они там в резиденции что угодно могут с ним сотворить. Они могут бить его, пытать, могут даже убить, хотя не думаю, что до такого дойдет, но это уже не будет называться покушением. Покушение — это другое. Это когда…
— Пора на свалку, — горько заключил интеллектор. — Мне собственный матшеф азы читает. Я уже не знаю ничего про покушения, вот так-то. Я будто хоть слово одно ему про мамутов сказал. Отпустили его мамуты. Перед покушением непосредственно. Теперь понятна терминология?
— Нет, но ты должен… — по инерции продолжил было Антон, пока до него не дошел смысл только что сказанного. — Отпустили? А затем покусились? Да ты что?
— Опять я не говорил, что они покусились. Теперь меня обвинят, что я нечетко формулирую информацию. Мамуты не покушались. Дональд наш покусился. Диском. А Федер от того диска увернулся, Дональду по шее приложил крепко и сейчас сюда волочит.
— Диском? От диска нельзя увернуться.
— Ну, я не знаю. Увернулся как-то. «Стрекозы» разве что-нибудь толком когда показывали? Только Федер и Дональд сейчас уже будут здесь — секунд через пятьдесят.
— Здесь кому-нибудь нужна информация про информаторов? — злобно спросил другой интеллектор. — Или я зря старался?
14
— Так, — сказал Федер, — теперь уж действительно хватит. Если уж до того дошло, что… Но теперь хватит. Я даже и не знаю, что можно было бы сделать, если бы мы не нашли стукачей. Ты уверен, что всех? Ты уверен, что у нас больше нет утечки информации?
— Да как же быть уверенным? — Антон даже всплеснул руками. — Мы наверняка можем сказать, что «стрекоз» нет в интеллекторной, да и то потому, что я прямо сейчас здесь все проверил. Насчет стукачей — вроде все известны. Если только какой-нибудь слишком хитро не замаскировался.
Сделав два нервных круга по комнате, Федер глубоко вздохнул, нахмурил брови, выпятил челюсть и заявил:
— Придется рискнуть. Здесь можно включить помехи, чтоб ни одно слово отсюда не вышло?
— Да пожалуйста! Только это интеллекторам не полезно.
— Ничего. Мы потерпим, — сказал центральный.
— Так. Включай и зови сюда всех. А, да! Предварительно пусть наши «стрекозы», которые на стукачах, найдут и выведут из строя аугустовых. Это можно?
Центральный засомневался:
— Вообще-то «стрекозы» на такое использование не рассчитаны. Но они попробуют.
— Вот-вот. Пусть попробуют. В крайнем случае пусть обязательно этих «стрекоз» найдут и перед собранием мне сообщат, на ком сколько сидит.
Через полчаса интеллекторная, довольно небольшая комната, была плотно упакована человеческими телами. В основном куаферы разместились на полу, особо активные захватили десяток стульев. Слышались удивленные возгласы — почему собрание не в зале гексхузе, где намного свободнее и, главное, полно удобных кресел.
— Потерпите! — отбрил Федер.
Он вообще был не похож на себя — раздраженный, злой, в глазах мрак, в зубах скрежет. Он сидел совершенно неподвижно и прямо.
— Сегодня, — начал он и вынужден был повторить, повысив голос, чтобы перекричать гул, — сегодня, а точней, с полчаса назад я был вынужден парализовать нашего Дональда. Но жаловаться он не будет. Кое-кто из вас знает, за что. Кое-кто из вас вместе с ним готовил мое убийство.
В интеллекторной стало очень тихо. Все замерли, уставив на Федера каменные глаза.
— Никаких санкций ни к Дональду, ни к остальным замешанным в это дело я применять не буду. Я могу их понять. До сегодняшнего дня, куаферы, вы делали этот пробор вслепую, многого не понимали, а многого даже и принять не могли. Дошло до того, что вы начали подозревать меня, своего командира, в том, что я переметнулся на сторону Аугусто, а вас использую как рабочую силу, которую по завершении пробора можно будет и ликвидировать, Частично или полностью — неважно, хотя сам по себе вопрос… но я уже в сторону ухожу.
Пауза. На лицах многих куаферов сквозь бесстрастные маски пробилась тень удивления — куда это он клонит, зачем? Но тишина сохранялась.
— Больше того. Вы начали подозревать меня и, наверное, вместе со мной матшефа в том, что мы вас всех обманываем и мятеж, который мы сообща готовили, с самого начала обречен на провал. Хотя бы потому, что детали его плана могли стать известны Благородному Аугусто, Вы считали меня провокатором и предателем. Единственное, что вы могли сделать, — придумать свой собственный, мне неизвестный план мятежа и после того, как избавитесь от меня, незамедлительно его осуществить. Что ж. Кое в чем вы правы. Я вас последнее время безбожно обманывал. Вместе со мной вас обманывал и Антон.
Зашевелились. Проняло. Начали переглядываться. Ваня Чикаго крикнул:
— То есть ты признаешь, что план твой был дерьмо и что про него знали мамуты?
— Конечно. Потому я вас и собрал. Дальше врать бессмысленно, опасно и некрасиво. Главное, что дальше врать — только себе вредить.
Зашумели. Налились гневом. В помещении запахло опасностью.
— Только вы мне дайте договорить, куаферы, не надо сразу набрасываться. Я еще пока ваш командир, и вы это признали в своих контрактах. Так вот. Если вы меня сейчас или немного погодя все-таки убьете, то план ваш, тот, который мне неизвестен, провалится. Потому что, хоть я о нем ничего не знаю, о нем все до мельчайших деталей знает Аугусто. И он ждет бунта. Ему просто невыгодно, чтоб это случилось сейчас — ему надо сначала пробор закончить. Но если его к стенке прижать, то он всех вас положит и пробор будет заканчивать уже с новой командой. Потратится, конечно, но хотя бы жив будет.
— Аугусто… знает?!
— Безусловно. Хотя, повторяю, не от меня. Я вообще о вашем плане ничего не знаю. Я просто догадываюсь о том, что он существует и в чем его суть. Но это догадка, это не уверенность.
— Что он несет? — возмущенно спросил кто-то. — И какого черта мы все его слушаем?
Ага. Ясно кто. Бамбалак. Самый умный из шпионов. Самый пронырливый. Он как бы знак подал остальным стукачам — все они спустя секунду-две подхватили его возмущение, мол, да что слушать предателя, который вдобавок во всем признался, к ногтю его, пока не поздно, ведь наверняка что-то задумал, подлец! Зловеще осклабясь, Федер выжидал. Вот Малыш Чаттога нервничает, ненатурален, орет; вот Мери-Мо обиженно бубнит что-то в унисон Бамбалаку; вот брызжет ненавистью бен Аштрахан; вот Густав фон Густофф полез за пазуху, наверняка чтобы логично довершить дело…
— Тихо! — проорал Федер. Он подумал, что и безо всяких «стрекоз» мог бы выявить агентов Аугусто, пойди он раньше без подготовки на такой разговор. Сами себя выдали, сами.
Куаферы неожиданно для себя умолкли — слишком велик еще был авторитет Федера, слишком в привычку вошло подчиняться его приказам…
— Вы, куаферы, черт вас дери, вы сами, если профессионально к ситуации подойдете, сами должны понять теперь, кто сообщал Аугусто обо всем, что здесь было.
Почти хором:
— Кто?
— Да те, кто сейчас моей смерти требовали!
— Не слушайте его! — крикнул Бамбалак.
— Те, кто визжал только для того, чтобы я заткнулся, — продолжил Федер. — Те, из-за кого я, ваш командир, Бог знает на какие гадости шел, лишь бы они не догадались и не передали мои планы — нашего общего спасения планы! — их боссу. Благородному Аугусто! Остановите этих гадов! Они предатели. Я вам это сейчас докажу!
Он пальцем указал на Густава. Тот вынул из-за пазухи скварк и нацелил на Федора, но выстрелить не решился. Густав, обличенный Федером, словно оцепенел. Остальные стукачи побоялись его поддержать — ведь известно, что стукачами только трусы становятся.
— Густав фон Густофф! — торжественно, будто на церемонии поздравления, провозгласил Федер. — Человек с тысячелетней родословной. Мало таких найдется в Ареале. Ты согласен со мной, агент фон Густофф?
— Подонок! — ответил Густав фон Густофф, забывший об оружии в своих руках. Он явно не знал, как выйти из такого тяжелого положения.
Мери-Мо склонился к своей «стрекозе» и шепотом, неслышным в общем шуме, попросил у Аугусто помощи и объявил, что все его информаторы раскрыты.
Центральный интеллектор тут же подал голос.
— Мери-Мо только что попробовал передать сообщение для Аугусто, — тоном школьного ябеды произнес он. — Мери-Мо не знает, что все сообщения из интеллекторной заблокированы.
Тот вскочил, стал бешено оглядываться:
— Враки все это! Враки! Интеллектор подкуплен!
В подозрительных взглядах куаферов, впившихся в изменника, проступило удивление, а потом гнев, тот самый гнев, который прежде был обращен на Федера.
Федер же словно и не заметил произошедшего инцидента — он еще не закончил с фон Густоффом.
— Отпрыск благородной фамилии! Всеми уважаемой и почитаемой!
— Не слушайте его! Не верьте ему! Тут все подстроено, специально подстроено, он нас всех перессорить хочет, — закричал фон Густофф. — Вы что, не видите, что ему сейчас главное выпутаться из этой истории, еще раз нашими жизнями попользоваться, выслужиться перед этим бандюгой и убийцей, этим Благородным?
Федер медленно начал пробираться через людей к фон Густоффу.
— Чем же он тебя купил, Густи? Угрозой смерти? А может быть, еще и вот этим самым, этой твоей замечательной родословной, которой ты перед нами так хвастался? Может, у тебя и родословной-то никакой особенной нет?
— Ну вот, договорились, — кисло сказал фон Густофф, разведя руками. — Теперь он мою родословную сюда приплел. Чтоб побольней укусить, чтоб я разнервничался, стал вести себя странно и тем самым как бы подтвердил все его бредни.
Федер тем временем подошел к нему почти вплотную. Фон Густофф кинул на него боязливый взгляд и вдруг истерически заорал ему в лицо:
— Да как ты смеешь, предатель, трогать своими грязными лапами имена моих предков!!!
Здесь он, конечно, немного переборщил. Не надо было ему насчет предков в таком тоне перед куаферами, среди которых был очень большой процент приютских. Их это оскорбило. Но, в общем, ничто уже помочь фон Густоффу не могло.
Потому что Федер протянул руку к его шее. Фон Густофф испуганно отшатнулся.
— Что… что ты хочешь?!
— Погоди. Не нервничай, расслабься, Густи. Сейчас я кое-что тебе покажу.
— Не смей до меня дотрагиваться, подлец!
— Вот, смотрите, — тоном профессионального фокусника заявил Федер, поднимая кверху ладони. — В руках у меня ничего нет. А сейчас кое-что будет. Мелкое такое, так что вам стоит приглядеться.
Он запустил пальцы под воротник рубашки замершего, словно загипнотизированного фон Густоффа, немножко там пошарил, сосредоточенно закатив глаза, и вытащил что-то зажатое между большим и указательным пальцами.
— Подлог! Провокация! — сорвавшимся голосом крикнул фон Густофф. — Он это мне подсунул. Он обманывает вас!
Ближайшие сгрудились вокруг Федера, собираясь внимательней приглядеться.
— Рекомендую! — провозгласил Федер. — Обыкновенная штатная «стрекоза», не куаферская, одна из тех, которыми Аугусто снабдил своих агентов.
— Чушь! Он подбросил!
— Полюбопытствуй, передай товарищу, — сказал Федер, передавая «стрекозу» стоявшему рядом с ним флористу Андруану де Штото.
— Правда, «стрекоза»! Не наша, — приглядевшись, объявил Андруан.
Гул возмущения усилился.
— Да он подбросил ее, неужели не понимаете? — завопил фон Густофф.
— Мы можем проверить, подбросил я что кому или не подбросил. Есть у меня еще один шпион на примете — драгоценный наш Мери-Мо, — продолжил Федер. — Вы можете найти такую же «стрекозу» на обшлаге его правого рукава.
— Это как это? — завопил Мери-Мо, краснея. — Чего это он про меня еще врать стал?
Но его уже схватили за руки, стали обыскивать оба его рукава.
— Есть! Точно! И тоже не наша!
Его схватили, скрутили, оттащили в сторону, равно как и фон Густоффа.
Затем настала очередь Бамбалака и Малыша Чаттоги. Те визжали, сопротивлялись, пытались достать оружие, но противодействовать крепким парням не смогли. Только кричали:
— Оговор!
Вен Аштрахан неожиданно признался сам. Он вынул из волос свою «стрекозу», протянул ее на ладони и мрачно заявил:
— Меня обыскивать не надо. Предал я вас, ребята.
Он также был скручен и отведен к остальным предателям. Он щурился, сжимал зубы и не сопротивлялся.
Федер вернулся на место.
— Что с ними делать — все это мы решим позже, — заявил он, — а сейчас нам нужно думать, что делать дальше не с ними, а с нами. С Аугусто и пробором. Я начал с них, потому что хотел показать вам, почему я вам врал. Я, куаферы, врал не вам, а им и через них — Благородному Аугусто. Но вы в это дело тоже были замешаны, потому и получился такой дурацкий и трудный пробор, когда я приказываю, а вы не понимаете, но обязаны исполнять. Дальше у нас с вами начнется пробор нормальный. Хотя все равно необычный.
— То есть все эти планы…
— Все эти планы, куаферы, были дезинформацией для Аугусто, который следил и сейчас следит за каждым нашим шагом. Он прослушивает все комнаты гексхузе, за исключением вот этой — и то потому, что она была полчаса назад проверена, да вдобавок и глушение включено. Аугусто до сегодняшнего дня имел о нас почти полную информацию. Исключение составляли только мои разговоры с матшефом, тут мы были исключительно осторожны. Только сегодня мне удалось выявить его стукачей — а до этого момента я не мог говорить с вами откровенно. С сегодняшнего дня мы с вами начнем вместе бороться за жизнь, начнем подготовку к великой мести, потому что мне очень не понравилось, как поступил Аугусто с полицейскими, и еще меньше понравится, если мы позволим ему так же поступить с нами.
— Ты точно знаешь, что они стучали?
— Для этого достаточно посмотреть на них. Но есть и доказательства.
Интеллектор по команде Антона тут же эти доказательства представил. Мрачно выслушали куаферы все сообщения, перехваченные «стрекозами» Федера.
— Теперь вы понимаете, что я не мог говорить с вами откровенно, пока эту заразу не выведу? Теперь вы понимаете, почему у нас выходит такой странный, такой трудный пробор? Ведь это пробор не простой, со всякими хитростями, о которых Аугусто ни в коем случае догадываться не должен.
Информаторов казнили тут же, в интеллекторной — делать это в каком-нибудь другом месте было опасно. Обошлись без крови, без мук, быстро свернули шеи, как сворачивали их выморочным животным, сложили аккуратным штабелем и укрыли кожухом от какого-то инкубатора. Стукачи — все, кроме Мери-Мо, который выл и просил пощады, — приняли смерть достойно и даже словно бы с облегчением. Можно было бы порасспросить их получше, можно было бы даже оставить им жизни в обмен на двойную игру, но очень уж куаферы были злы на эту пятерку.
Самое удивительное было в том, что Федер, как выяснилось, не очень хорошо себе представлял, в чем именно опасность того, что Аугусто узнает о казни. Строя свои хитроумные планы, он споткнулся на самом очевидном — совсем не продумал тактику своего поведения с Аугусто, когда тот узнает, что потерял сразу всех своих информаторов. Но теперь его этот пункт не очень волновал. Теперь с ним был не только Антон, с ним была вся команда.
Про казненных тут же словно забыли. Собрание возобновилось, как будто ничего не произошло. Но именно «словно» — никто не оглядывался на ужасный штабель, аккуратный, накрытый подоткнутым кожухом, никто ни добрым, ни злым словом не помянул пятерку предателей, вместе с собой унесших непостижимую тайну своего предательства, их просто вычеркнули, но от такого вычеркивания многим было не по себе.
Штабель холодил спины, ни на секунду не давал о себе забыть. Вроде бы привычные к виду смерти куаферы изо всех сил делали вид, что ничего необычного не случилось. А он, собака, холодил, подлец, спины.
Чушь все это, что мертвые по ночам имеют ужасную привычку навещать своего убийцу. Не приходят они по ночам, это сами убийцы их навещают, это они сами призывают к себе кошмар сделанного, это в убийце живут все его жертвы, живут до тех пор, пока в нем остается хоть толика человеческого. То есть обычно не так уж долго живут.
Между тем Федер сумел раньше других перебороть этот холод, загнать его поглубже внутрь и начал посвящать куаферов в свои планы захвата Ямайки и освобождения от Аугусто и его мамутов. Планы отличались повышенной кровожадностью, что несколько удивило куаферов, такого за командиром прежде не замечавших, и малой надежностью. Его сразу стали терзать вопросами, а Чезаре Нэчуйвиттэро задал Федеру главный вопрос:
— Командир, ты меня извини, конечно, но не слишком ли это сложно в смысле хилой надежности?
Федер ответил на вопрос другим вопросом, классическим и в некотором смысле риторическим.
— У тебя есть другие предложения? — сказал он Нэчуйвиттэро. И тот скучно пожал плечами — в смысле, нет, других предложений не имеется, мол, ну и ладно, спросить, что ли, нельзя?
Так или иначе, но у куаферов действительно никаких реальных планов, кроме того, что предложил Федер, не было. Их собственный, тайком от Федера разработанный план предполагал просто начать войну с мамутами, которые уже были наготове, которые только и мечтали о такой войне. Подобный план с девяностопроцентной вероятностью был обречен на провал. На него можно было решиться только с отчаяния. Именно этого ждал от куаферов Аугусто. И ему было все равно — убить их в бою или уничтожить так, как уничтожил команду полицейского патруля.
Поэтому куаферы вынуждены были согласиться на то, что предложил им их командир. Тем более что, как выяснилось, они давно уже, с самого начала пробора, вовсю трудились над претворением замысла Федера в жизнь. Теперь появилась надежда, что они хотя бы не вслепую будут делать этот пробор.
15
Благородный Аугусто нервничал. Вообще-то нервничать Благородному Аугусто приходилось куда чаще, чем пребывать в состоянии умиротворения, но сейчас он нервничал всерьез — а такое случалось совсем редко. Аугусто терпеть не мог попадать в тупиковые ситуации, но именно это с ним и случилось после того, как Соленый Уго убил двух его людей, после чего сразу все его куаферы-агенты исчезли.
Это могло быть чем угодно, только не совпадением. Когда ситуация стала критической, причем скорей всего вопреки желанию и Федера, и заговорщиков, все утечки из отряда куаферов в один момент прекратились. Аугусто считал вполне возможным, что Федер в этот момент сделал то, чего, похоже, не делал раньше, — пошел на реальный контакт с реальными заговорщиками. А это означало только одно — крах пробора и как следствие — необходимость немедленного уничтожения всех куаферов.
Несмотря на все свои угрозы, Аугусто не мог заставить себя пойти на уничтожение куаферской команды и, стало быть, на разработку нового пробора, даже, может быть, уже не здесь, не на Ямайке. Аугусто был умен, но и ленив: слишком все хорошо шло вплоть до последнего момента, чтобы так вот взять и со всем этим распрощаться.
Тупик для человека типа Аугусто есть двойственное состояние. Ты просто не можешь не делать одно, но более чем обязан делать противоположное. В данном случае он не мог спустить Федеру убийства и своих людей, и агентов, но в то же время не мог отреагировать на это, ибо любое насилие тут же ставило на проборе крест; а пробор был очень нужен Благородному Аугусто. Любой другой не задумываясь выбрал бы уничтожение куаферов, но для Аугусто это не годилось. Аугусто уже не мог отказаться от пробора. Слишком многое он сюда вложил. Теряя Ямайку, Аугусто терял не только время и деньги. Он, могло так статься, терял вместе с Ямайкой собственную империю и даже собственную жизнь.
Как и многие другие криминальные нувориши своего времени, начало собственному баснословному богатству Аугусто Благородный, настоящая фамилия которого была Ашкенацци, положил, занявшись торговлей участками под застройку. Впоследствии, когда этот вид деятельности стал настолько опасен, что даже мощные армии, созданные дельцами типа Аугусто, не гарантировали спокойствия и стабильности в бизнесе, Аугусто решил переключиться на что-нибудь менее кровавое. Полностью переключиться не удалось — из земельного дела редко уходят при жизни, — но в сферу интересов Аугусто именно тогда бочком-бочком протиснулось космическое пиратство.
Это только так кажется, что космическое пиратство ушло в романтику веков вместе с солнечными парусниками и реактивными скоростными болидами, вместе с мужественными капитанами-звездопроходцами и спящими красавцами, которых никаким поцелуем раньше срока не разбудить. Это только так кажется, что в наше время космическое пиратство невозможно по определению.
Конечно, трудно себе представить идиота, который решился бы напасть, скажем, на рейсовый пассажирский вегикл «Уоррен-Меркьюри-Блитц». Как бы ни был этот гигант в космосе беззащитен, какие бы богатства ни перевозили с собой его пассажиры, вряд ли кто решится встать на его пути — подобное безумие представляет собой пусть и стопроцентно надежный, но все же очень дорогой и очень утомительный способ самоубийства.
Однако, уважаемый читатель, космос кишит, кишел и кишмя кишеть будет вегиклами помельче, чем «Меркьюри» или «Сосса». Вегиклами, которые болтаются себе туда-сюда, вдоль и поперек Обитаемого Ареала без особого плана, без особого графика, ни у кого не спрашиваясь, ни перед кем не отчитываясь, и эмергентный контроль, в космосе просто обязательный, воспринимая с большим неудовольствием, а при возможности и вообще обходя. Многие из таких вот суденышек вообще избегают регистрации или довольствуются каким-нибудь незамысловатым инкогнито. Разумеется, в отличие от пассажирских или тяжелых транспортных судов они часто бывают оснащены вполне серьезными устройствами самозащиты, но, как правило, взять их, оказывается, очень легко. Причем часто бывает так, что хорошо вооруженный вегикл захватить несравненно легче, чем вегикл, вооруженный похуже: сказывается тут фактор беспечности, главный бич всех космических трасс.
Аугусто, игрока по натуре, космическое пиратство привлекло большими, но никогда заранее не известными доходами. Армия, необходимая для такого рода дел, должна была составляться уже не только из одних рядовых солдат — тупоголовых мамутов. Необходима была всепроникающая разведка, необходимы были продуманные операции, способы захвата, желательно друг на друга не похожие, чтобы космополу было труднее вычислить преступника. Аугусто был умен и ценил это качество в других. Ему претили прямые, бесхитростные ходы, ему всегда требовалась замысловатая комбинация, даже если толку в ней было на первый взгляд куда меньше, чем просто взять и убить.
Постепенно его армия, состоявшая, как состояла и сейчас, почти из одних мамутов, начала разбавляться людьми, не очень сведущими в высоком искусстве выстрела и удара, но зато способных не моргнув глазом облапошить кого угодно и на какую угодно сумму. Развелось в ней и всяких специалистов. Они ходили с умными лицами, уткнувшись в свои вечно что-то пищащие мемо, говорили мудрено и простому охраннику способны были сказать разве что «здравствуйте», «пожалуйста» и «спасибо». За что охранники их, естественно, на дух не переносили.
Космическое пиратство благодаря хорошо поставленной разведке быстро пошло у Аугусто в гору. Он откапывал такие грузы и брал их так артистически, что скоро о его фирме пошли по трассам самые причудливые легенды. На девяносто процентов они были откровенным вымыслом, на остальные десять сильно приукрашивали не всегда приглядную правду; тем не менее Благородный Аугусто полностью переключился с земельного на разбойничий бизнес.
Легенды о благородстве и чести Благородного Аугусто страдали как минимум излишними преувеличениями. И, сделавшись пиратом, Аугусто остался тем же кровавым убийцей, каким был всегда. Тошнотворный шлейф трупов все так же его сопровождал.
В своем новом деле не это считал Аугусто своей главной ошибкой — кровь есть кровь, в таком бизнесе она неизбежна. Главной ошибкой, хотя порой и главным своим достижением — это по настроению, как когда — Благородный Аугусто считал изобретенный им новый вид космического разбоя — пиратство по найму.
Пиратство по найму оказалось куда выгоднее, куда прибыльнее и куда менее трудоемко, чем пиратство на свой страх и риск. Дорогостоящая армия разведчиков и разномастных специалистов, абсолютно Необходимая для поиска самых богатых и самых доступных вегиклов, в случае пиратства по найму сокращалась раз в пять, поскольку основную информацию по делу, как правило, приносили заказчики. Никакие разведчики не могли найти столько выгодной добычи, сколько поставляли его Благородному Аугусто желающие эту добычу присвоить хотя бы наполовину. Потому Аугусто и заслужил себе прозвище Благородного, что никто и никогда не мог обвинить его в присвоении свыше оговоренных пятидесяти процентов куша. Злые языки поговаривали, правда, что в случае особенно крупных сумм награбленного Аугусто с заказчиками не церемонился, но так или иначе, никто еще публично не высказал Благородному Аугусто упрека в нечестности. Что на его бизнесе отражалось самым наилучшим образом.
Благодаря пиратству по найму богатство Благородного Аугусто росло в пропорциях ужасающих — вот тогда-то и возникла у него мысль создать собственную империю из нескольких планетных систем. Метрополией должна была стать Ямайка.
Пиратство по найму имело то свойство, что его трудно было приостановить надолго. Обязательно оставались невыполненными старые договоренности, обязательно то и дело возникали новые, от которых трудно, а то и вообще невозможно было отказаться. Строительство же Ямайки — вещь сама по себе хлопотная и требующая полного и пристального внимания, просто в принципе не могло идти как нечто параллельное с разбоем. Хочешь не хочешь, а должен был Аугусто увязывать пробор и со своими планами, но очень скоро как-то так само собой вышло, что вычеркнуть Ямайку из жизни Аугусто мог уже только вместе с собой. Короче, не мог сейчас Благородный Аугусто, ну просто никак не мог отдать своим мамутам такой логичный, такой желанный, такой жизненно необходимый приказ, как приказ об уничтожении Федера и его команды. А не отдавать такой приказ было очень и очень опасно.
Поэтому Аугусто снова пригласил Федера к себе на разговор, пригласил вежливо, а когда Федер вошел к нему, то первым делом извинился за прежний прием, из собственных рук подал великолепную жербу, предложил гостю кресло, сел сам и надолго задумался.
— У меня к вам, Федер, — начал он, наконец выйдя из задумчивости, — будет очень тяжелый и не очень понятный мне самому разговор. Должен вам признаться, что единственная цель этого разговора — моя собственная безопасность и процветание моей будущей империи.
— Это понятно, — с усмешкой согласился Федер.
— Не буду входить в подробности, но получается так, что сейчас я не могу позволить себе серьезное насилие по отношению к вам и вашей команде. Я говорю это с некоторым даже облегчением, потому что мне было бы неприятно отдать сейчас приказ о вашем уничтожении…
— Тоже ясно, — ответил Федер.
— Вы, дорогой Федер, — несколько раздражаясь на такую реакцию, заметил Аугусто, — с вашими этими «понятно» и «ясно» либо очень умны, либо глупы. И тоже очень. Ни на то, ни на другое, честно вам скажу, не похоже, поэтому я прихожу к выводу, что вы со мной сейчас неискренни и, возможно, ведете какую-то свою, не очень, заметьте, умную игру. Ведь ясно же, что все эти ваши приготовления, уничтожение моих агентов и прочее являют собой не что иное, как объявление войны. Мне.
— Чего ж не понять? — вежливо улыбнувшись, ответил Федер. — Только мы вполне могли бы обойтись и без войны, если бы у нас были гарантии сохранения жизни после того, как пробор будет закончен и принят.
А поскольку гарантий таких у Аугусто не было, то весь последующий разговор свелся к уже имевшему место обмену взаимоуспокаивающими репликами.
Несмотря на все свои опасения, Федер вернулся в гексхузе живой и невредимый, что заставило его задуматься, а задумавшись, еще больше укрепиться в своем стремлении отомстить Благородному Аугусто, по возможности побольней.
Между тем необходимо было что-то решать не только с пробором, но и с Соленым Уго. Место, где он прятался, было примерно известно — болото Лас-Тиграс Инмензуадас или просто Лас-Тиграс. То еще местечко, но уже почти освоенное, без всяких там ядовитых кустарников, летучих пекари и хищных кочек. Лас-Тиграс использовалось куаферами как полигон для кислородной флоры и неядовитых пресмыкающихся. Еще — об этом, кроме командира и матшефа, никто не знал — Лас-Тиграс было выбрано Федором в качестве одной из резервных кладовых информации о каждом прибывшем на Ямайку мамуте. Именно здесь на тыльной стороне полупапоротниковых листьев, которые так хороши в суп, хранились в латентном состоянии все РНК, ДНК, СНК и прочие кодовые определители всех бандитов. Причем особенно много «почек», как их называл Антон, имели отношение к Благородному Аугусто. Федер, впрочем, не имел пока никакого особого решения судьбы Аугусто.
На следующий же день коррект-куаферы Голый Ларри и Алехандро П.М.Штайнбор-Перри, два удивительно похожих, одинаково лысоватых, одинаково наблюдательных парня, партнеры-неразлучники во всех своих проборах, вышли через западную границу, без проблем отыскали Соленого Уго и поимели с ним длительный разговор.
Для начала, соблюдая приказ Федера, они хорошенько начистили ему физиономию. Уго не возмутился и чистку принял как должное. Более того, он посчитал ее за знак одобрения и доверия, о чем тут же неразлучникам поспешил сообщить.
Неразлучники к избиению людей особой привычки не имели, но им показалось все-таки странным поведение Соленого Уго — его, понимаешь, кулаками обрабатывают, в лице болезненность создают, — от такого сообщения в восторг не пришли, но избиение закончили и перешли к инструкциям. Инструкциям этим Соленый Уго поначалу внимал с восторгом, потом немножечко сник, а под конец заявил, что нормальному человеку такое совершить не под силу.
— Идиот! — ответили ему неразлучники. — Кто ж когда тебя держал за нормального человека? Ты, главное, все сделай, как тебе говорят, и этим ты искупишь свою кретинскую жажду мести, поставившую всех нас…
— Вот уж действительно кретинскую! — охотно согласился Соленый Уго.
— …и заодно сделаешь особо полезное для всех дело, — и завистливо добавили почти хором: — Счастливчик!
Сказав положенное, неразлучники удалились, непосредственно перед тем удалив на всякий случай всех «стрекоз», окопавшихся в одежде и волосяных покровах Соленого Уго. Ведь мало ли что? Информационные каналы «стрекоз» защищены очень слабо, и рисковать поэтому не стоило.
Задание, а точнее, первая его часть, пришлась Соленому Уго очень даже по душе Именно из-за нее неразлучники назвали его счастливчиком. Предложено было Соленому Уго пройтись по окрестностям, отыскать хорошо ему известные папоротники, причем без всякого риска напороться на их ядовитость, и кое-что с определенных, тоже хорошо ему известных листьев ножичком соскрести. Как и все прочие куаферы, Уго обожал вот такие немудреные задания; считалось, что на них посылают в куаферской команде лишь в качестве отдыха — не все ж, в самом-то деле, рисковать.
Собрав на нужных листьях нужных папоротников всю генетическую информацию о команде Аугусто, Соленый Уго укрылся под бордовым дубом, который, по куаферским поверьям, отгонял всех кровососов и лишал силы слизней, приносящих порчу, и стал дожидаться ночи. Ожидание длиной в сорок два условных часа удалось скрасить за счет оставленных ему куаферами нескольких галлонов пива и отменно закопченной маммалятины. Сорок два часа, даже при хорошей закуске, — это многовато. Однако Соленый Уго был не только мститель, но и хороший куафер, а значит, по своей природе — охотник. Уго умел ждать. Ожидание было ему не в тягость.
До назначенного срока два раза мимо него проходили донельзя защищенные мамуты. Шли они пригнувшись, настороженно озирались по сторонам, и это выглядело смешно. В защитных скафандрах можно гулять хоть в смертельной опасной кислотной среде, но что-то выискивать, кого-то выслеживать практически невозможно. Мамуты боялись Ямайки, они были простыми воинами. Соленый Уго просто беззвучно смеялся над ними.
В назначенный час он встал, по привычке уничтожил следы своего сидения под бордовым дубом и направился к границе лагеря, которую несколько дней назад он с таким трудом пересек.
Прежде Соленый Уго не так уж безоговорочно верил Федеру; хотя все разговоры насчет командира не вызывали у него энтузиазма, он не очень верил в федоровское предательство и в основном отмалчивался, потому что Федера неплохо знал по прошлым проборам. И как только ему была прощена его ошибка и переданы конкретные приказания, пусть даже и не совсем понятные, Уго воспрял духом. И какая-то там граница, пусть даже триллионами мамутов охраняемая, не пугала его — он знал, что пройдет и сделает все как надо.
Границу в нужный час он пересек без происшествий, и, миновав рощицу, свернул налево, тенью промелькнул мимо двух блоков — обыкновенных складов — и вышел на космодром.
Тот, как всегда, был ярко освещен и хорошо охранялся. Даже сейчас, имея точные указания. Соленый Уго немного занервничал: человек десять мамутов со скварками наготове смотрели, казалось ему, именно в его сторону, и даже почудилось, что заметили.
Уго чуть было не упал от неожиданности и испуга на зеркальный бетон, однако сдержался, расслабился, стал невидимкой, отвел от себя взгляды, привычным упражнением убрал ауру и прошел мимо охранников совершенно незамеченным.
Еще со времен первых тренировок Соленому Уго нравилось становиться невидимкой. Вообще ощущение невидимости мало кого из испытавших его оставляло равнодушным; некоторых оно притягивало, как наркотик. Но эта обычная, стандартная для всех радость у Соленого Уго дополнялась еще и очень специфическим удовольствием, природы которого он долго не мог понять, а когда понял, то несколько даже огорчился. Ведь, в сущности, это было удовольствие вора, удачно провернувшего рискованную кражу, удовольствие обманщика, убедившего своего собеседника в истинности какой-нибудь совершенно невероятной истории…
Но радость есть радость, и поэтому ему приходилось тратить дополнительные силы на ее подавление, ибо расслабление, приводящее к невидимости, требовало не только полного отсутствия ауры, но и максимально полного отсутствия каких-либо эмоций. На этот раз пришлось Соленому Уго подавлять еще и чувство, свойственное ему в очень малой степени, — страх.
Страх возник внезапно, Уго не успел к нему подготовиться и едва справился с ним, на той уже грани, за которой невидимость пропадает. Он вдруг почувствовал, что каждый из охранников прекрасно его видит и только делает вид, что не замечает.
Но мамуты Уго не видели, и он убедил себя, что улыбки на их лицах, когда они смотрели в его сторону, ему просто померещились. Как уж пересилил Соленый Уго это наваждение, он и сам до конца не понял — но пересилил.
Вскоре он приблизился к своей цели. Возле огромного, поросшего красным папоротником валуна стоял транспортный «Крайслер-Люмино», очень легкий в управлении. Корабль стоял без огней и, стало быть, незаметно пробраться туда было совсем нетрудно. Вдобавок эта модель была низкой, и входной люк был достижим безо всяких трапов.
— Что-то мне кажется, прошел кто-то, — прошептал вдруг в свое мемо ближайший к Уго охранник.
До «Крайслера» оставалось всего ничего. Уго немного расслабился, ослабил контроль и тут же потерял невидимость. Охранник в тот момент глядел как раз в сторону Уго и сразу его заметил, окаменев от неожиданности…
В ту же секунду в охранника метнулась отравленная игла, вонзилась в горло, обожгла немыслимой болью и убила. Но дело было сделано, мемо его услышали, мамуты обернулись к нему и увидели куафера.
Но Уго кинулся куда-то вбок, подальше от «Крайслера», снова неимоверным усилием воли расслабился, подавил себя почти насмерть и опять стал невидимым. И спокойно направился к намеченному вегиклу.
Рядом шумели, топали, раздался даже выстрел, однако Уго больше не прокалывался, шел себе осторожненько к «Крайслеру», а дойдя, отомкнул на секунду дверь и внутрь незамеченный просочился.
Дальше следовало Соленому Уго без промедления подниматься, но он не сумел отказать себе в удовольствии и задержался еще ненадолго. Включил панораму, полюбовался на возрастающую панику, беготню, бессмысленные команды — и активировал бортовой скварк. Он устроил настоящую жестокую охоту за охранниками и в конце концов никого вокруг себя в живых не оставил. И только потом дал «Крайслеру» команду на взлет. Мрачно похохатывая и щерясь.
16
— А вот я не уверен, — с неожиданной для него строптивостью заявил вдруг Антон, оторвавшись от длительного и по виду таинственного диалога сразу с тремя интеллекторами.
Федер на миг удивился — последние полчаса они провели в полном молчании, занимаясь каждый своим делом, а перед этим обсуждали крайне специфическую проблему «тактики морских водорослей», к которой слова «я не уверен» не могли иметь никакого отношения, поскольку все пункты были дотошно оговорены и проверены интеллекторной группой. Федер, однако, понял, что сейчас имеет в виду матшеф, и ответил:
— Да я и сам не уверен. У Аугусто нет ни единого шанса, мы же с тобой все просчитывали. Он может только злиться и кидаться в подчиненных тяжелыми креслами. Которых, по-моему, у него нет.
— Но у него есть академики. Про которых мы почти ничего не знаем.
Академиками на Ямайке стали называть специалистов, завезенных сюда Благородным почему-то тайком и помещенных отдельно от прочих мамутов. Секретность их присутствия на планете соблюдалась так строго, что даже «стрекозы» очень не скоро на их появление отреагировали. Так и осталось невыясненным, что за профессии у этих специалистов, понятно только, что не мордобойные. Эти по виду умники целыми днями, похоже, ничего не делали, только валялись на своих кроватях, таращась на потолок, но временами вскакивали вдруг в панической спешке и припадали к мемо, как наркоманы, дорвавшиеся до наркотика. В блок академиков было заслано много куаферских «стрекоз». Они там обнаружили комнату, наполненную интеллекторами. К ним, однако, никто никогда не подходил, оставалось предположить, что с интеллекторами академики общались исключительно при помощи мемо. Это усложняло слежку за такого рода противниками.
По всей видимости, именно академики могли дать Благородному Аугусто шанс вырваться из сети, приготовленной для него Федором. Хотя в то, что они со своими интеллекторами могут переиграть его, Федеру верилось с трудом.
— Это, конечно, да. Но ты сам пойми, — сказал Федер, — какие интеллектуалы могут быть у Благородного. Люди, работающие из-под палки, люди, работающие из-за денег…
— И люди, работающие только потому, что им такую возможность наконец предоставили.
Федер поморщился.
— Ну да, ну да… Но что мы можем с ними сделать? Охать только по их поводу? Это неинтересно. Ты предлагаешь их нейтрализовать?
— Я не…
— Так мы их и нейтрализуем. В свое время. Не можем мы пока ничего с ними сделать.
Антон сокрушенно покивал головой — что правда, то правда. А потом вдруг его осенило.
— Ха-ха! — воскликнул он, и Федер даже испугался, что их услышит какая-нибудь залетная вражеская «стрекоза». — Можем, Ант, можем. Дождь!
— Какой дождь? — начиная уже понимать, спросил все-таки Федер. — Он-то здесь при чем? Мы же не можем начать его раньше времени. Что ты?
— Другой дождь, Федер, другой! Который только на них подействует, отупляющий!
Дождь на Ямайке — дело обычное и, можно сказать, постоянное. Когда на Ямайке нет дождя, это приятно. Появляется в пейзажах даже какая-то красота, дышится легче и вообще — свежесть, запахи, краски, прочая курортная мишура, напрочь исчезает безысходная серость, мысли всякие интересные в голову лезут… И все-таки без дождя начинает чего-то не хватать. Это уже как бы и не Ямайка. Уже тревожно становится.
Дождь на Ямайке — явление почти незаметное. Можно минут тридцать — сорок под ним простоять и одежды не намочить. Дождь на Ямайке — это сырость и еле слышимый шорох, это особый воздух и особое состояние души. Можно даже сказать, что дождь на Ямайке — субстанция своего рода философии. Философии серого постоянства, философии желания ни с того ни с сего вздремнуть. Ничего не делающим телом поудобней устроиться, вслушаться в шорох, в тот, который на грани слышимости, в тот, который, как горизонт, вроде как бы и виден, но недостижим никогда. Дождь на Ямайке — это философия философствования, философия лени, а стало быть, не борьбы, но просто жизни. Дождь.
Даже Аугусто, который поначалу, когда еще не понимал, что такое пробор, вознамерился сделать из Ямайки что-то вроде курорта и климат дождливый исправить, быстро с доводами Федера согласился, причем не столько потому, что эти доводы были достаточно убедительными, сколько из-за подспудного нежелания ямайский дождь терять. Дождь на Ямайке — своего рода наркотик.
В данном случае дождь входил в стратегию Федера как одна из непременных составляющих. Дождь в стратегии Федера служил разносчиком смерти.
Предположим, есть папоротник, привитый куаферами на планете. И предположим, с тыльной стороны папоротниковых листьев, там, где растение хранит свои спорании, скрытно хранятся еще и зародыши некоторых дополнительных организмов.
Все эти зародыши, как уже было сказано, ничем себя не проявляют и ждут лишь сигнала. Например, сигнала от мелких насекомых, типа фиолетовой тли, которые как раз на этих папоротниках и живут, посторонних организмов вовсе не замечая. Но у фиолетовых тлей есть маленькая особенность — они восприимчивы к радиосигналам. Антону с его интеллекторами пришлось немало повозиться, чтобы эту их особенность использовать по желанию человека. Теперь он умел «настраивать» их. Восприняв сигнал определенной частоты, фиолетовые тли тут же меняли свои вкусы и начинали проявлять ненормально высокий интерес к зародышевому материалу. Вкусы эти, правда, не совсем соответствовали их реальным потребностям, и большинство из них, практически все, от перемены стола погибали. Перед тем, однако, активизировав материал. Там начиналось бурное производство новых микробов, оседающих на тончайших оболочках вокруг легких пузырьков газа, содержащего высокие концентрации метана и водорода.
Папоротники вскипали, превращались в шипящую буро-зеленую жижу. Над ними поднимался мутноватый пар и устремлялся вверх, к облакам, заряжая их микробами. Оставалось теперь эти облака побыстрей доставить на нужное место и заставить их над тем местом пролиться незаметным ямайским дождем. А это уже было делом техники, причем не такой уж и сложной.
Далее предполагалось, что микробы, целые спектры различных микробных тварей, где каждый из видов этого спектра интересовался ДНК строго определенного состава, полученного в результате заранее проведенного анализа крови, поселится в своем мамуте и начнет там свою веселую разрушительную работу операции под кодовым названием «Холокаст». Никого из куаферов, разумеется, эти микробы трогать не станут.
Поначалу казавшаяся мелкой, проблема академиков грозила вырасти в проблему, угрожающую всем куаферам, если бы к подобным неожиданностям Антон с Федером не успели уже привыкнуть. Вся беда двойного, а по сути, даже еще более сложного ямайского пробора заключалась в его низкой надежности. Нежелательные дальние последствия, за которые куаферов костерили и во времена наивысшей популярности их дела, и во времена их всеобщего поругания, Федера и его команду сейчас волновали меньше всего — последствия в крайнем случае можно было бы убрать соответствующими коррекциями позже. Главный минус ямайского пробора заключался в том, что даже немедленные реакции биосферы часто прогнозировались с минимальным запасом надежности. В этом случае нечего было и думать о том, чтобы вносить какое-то, пусть даже самое незначительное, изменение в утвержденный и проверенный интеллекторами план. Но их тем не менее приходилось постоянно вносить. Так что с академиками поступили просто — трижды плюнули через левый наплечник, закрыв глаза, взмолились всем мыслимым богам и продолжили работу.
На данном этапе она была предельно простой. В интеллекторную приглашен был главный микробщик — Джиро Бахм, окончивший университет в Лос-Хэлс-Уиздое, человек с фигурой грузового робота, с глазами артиста, пальцами музыканта и занудностью, для которой еще никто не сумел подобрать хотя бы приблизительного сравнения. Ему были переданы указания, он начал упрямо спорить, его пытались уговорить, потом — заставить, потом у Антона случилась почти истерика, и только после того, как Федер превзошел себя самого в своем умении уговаривать так, что Джиро сдал свои позиции с наименьшими потерями для собственного достоинства, микробщик умыл руки, снял с себя всю ответственность, произнес речь о том, как такие дела делались на других проборах, и ушел выполнять.
Необходимость скрывать от всех и каждого истинную суть пробора с исчезновением стукачей отпала, но выяснилось, что это ничуть не облегчило Федеру управление. Скорее даже наоборот — каждое его приказание теперь обсуждалось, слава Богу, чаще после его выполнения, чем до. От Федера не ждали, что он в подробностях объяснит суть того или иного задания, но уж зачем оно должно быть выполнено, причем, как всегда, в безумные по краткости сроки, хотя бы в двух словах он должен был объяснить. А он часто уже и не помнил, зачем нужно делать то, а не это, зачем в такой последовательности и зачем вообще так сложно, и так далее и тому подобное.
Микробщику, если б он знал, что толковых объяснений все равно не получит, достаточно было пожестче приказать и отпустить нетерпеливым жестом, мол, некогда, беги исполняй; но теперь, когда он стал как бы сообщником командира и матшефа, он считал себя вправе понимать то, что делает, — иначе, действительно, какой же он тогда, к черту, микробщик?
Но так или иначе, а Джиро ворча унесся и в тот же день к вечеру приволок термофиал с необходимой культурой. Биобульон был тут же, при нем, вылит в ящик с заготовленными листьями папоротника, туда были пересыпаны только что выращенные фиолетовые тли, и на специальном лифте вся эта сумасшедшая смесь, которая тут же начала шипеть и плеваться, была переправлена лифтом на крышу гексхузе.
К ночи был организован хорошо моросящий дождь, и куаферам осталось только ждать результатов — вернее, отсутствия результатов.
Как потом показали результаты расшифровки «стрекозиных» записей, Федер опередил академиков не больше, чем на два-три дня. Один из них, Данвин Ли, действительно академик, но академии расформированной, раньше занимавшийся общей биологией, но потом вдруг переключившийся на антропологические проблемы племен мутантов, во множестве плодившихся в пограничных районах Ареала; затем бросивший науку вообще и открывший частное сыскное агентство по розыску сбежавших жен и мужей; толстый такой дядечка, законченный поклонник наркомузыки, жутко ленивый, но с поразительно сообразительными, цепкими мозгами, начал разрабатывать с помощью интеллекторов план контроля пробора. Главная опасность для Федера заключалась в том, что этот план предусматривал проверку пробора на наличие тайных программ. Лежа на огромной кровати, Данвин щурился на потолок и всячески обсасывал свои идеи. Поначалу у него ничего не складывалось, но потом он начал задавать интеллектору опасные вопросы.
И вот тогда прошел дождь.
Академики от того дождя все как один расчихались и рассопливились, но уже к вечеру насморк прошел, уступив место расслабленности и некоторой сонливости. Мамуты, приставленные к академикам, насморк и сонливость засекли, но доложили только о насморке. А поскольку здоровье академиков тут же и восстановилось, то особенной тревоги у их начальства это сообщение не вызвало.
Данвин расклеился чуть больше остальных, но никто, даже он сам, ничего не заподозрил, потому что свой насморк он посчитал поводом приналечь на единственное лекарство, которое признавал на этом свете — крепкие наркосимфонии, — и немножко с лечением перестарался. Но, отойдя от лечения, Данвин обнаружил в себе особенность: он стал забывчив, легко утомлялся и мог теперь часами, даже сутками раздумывать над какой-нибудь маловажной проблемой, нисколько не приближаясь к ее решению. Мозг потерял цепкость. Будь Данвин чуточку поактивнее, он бы догадался, что с ним что-то совсем не то происходит, но он объяснил свою внезапно наступившую умственную немощь усталостью, наркомузыкой, возрастом. А потом наступило состояние беспрерывной эйфории. Ли стало казаться, что его новые завиральные идеи, уже совершенно не относящиеся к пробору, чрезвычайно важны. Только никто этого не мог оценить. Раздражения по этому поводу, однако, у Данвина не возникало. Скорее наоборот — как никогда в жизни, был он теперь доволен и собою, и окружением.
Примерно то же произошло и с другими академиками. Службу свою у Благородного Аугусто вроде бы по-прежнему исправно неся, они перестали давать результаты, из-за которых так ценил их главный бандит. И так же, как Данвин, они были спокойны и всем довольны — довольны прежде всего самими собою.
И Федер облегченно вздохнул.
17
Решение проблемы академиков было еще не победой, а лишь шагом к ней.
Федер с Антоном, опасаясь новых шпионов или «стрекоз» Аугусто, хотя вроде контроль за этим был налажен постоянный и всеохватный, предпочитали вслух ни о чем лишний раз не распространяться. А вот Джиро чуть не выдал противнику секрет ямайского дождя. И не потому что был болтуном. Просто он очень любил поучать своих подчиненных, но, будучи громкоголосым и косноязычным, мог наговорить лишнего в присутствии мамутов-охранников. Правда, обошлось.
Существовали и проблемы иного рода. Например, нейтралитет с мамутской армией Аугусто, чудом не нарушавшийся. С армией, которая все прибывала и прибывала, грозя вытеснить куаферов за пределы лагеря. Несмотря на просьбы и требования, несмотря на условия, которые Федер поставил перед Аугусто в самом начале пробора и о которых постоянно напоминал ему позже, доказывая, что никакой пробор с таким количеством посторонних нормально сделан быть не может, число мамутов на Ямайке все росло. Больше того, они вели какую-то не совсем понятную, но бурную деятельность. Ежедневно прибывали и отправлялись куда-то большегрузные вегиклы и двухместные катера, на площадке, специально расчищенной и отвоеванной у обрабатываемой территории, регулярно проводились какие-то тренировки, учебные схватки, стрельбы… «Боюсь, все это вам придется вытерпеть и учесть в своих планах, уважаемый Федер, — говорил Аугусто. — У меня большой коллектив, в бездействии он просто не в состоянии находиться. Да и текущих дел у меня полно».
Акции Соленого Уго сильно ухудшили взаимоотношения между Аугусто и Федером, между куаферами и мамутами, и без того взрывоопасные. Аугусто все чаще впадал в состояние нерассуждающей ярости — хотел немедленно покончить с куаферами, обвинял Федера в настоящей, а не провокационной подготовке восстания, и Федеру долго приходилось отговаривать Аугусто от самоубийственной для него самого затем расправы.
Правда, Аугусто не хотел, а может, даже и не мог гарантировать Федеру лишение мамутов права наличную месть. В крайнем случае он только обещал, что мамуты будут сдержанными. И действительно, регулярно случавшиеся разборки не доходили до фатального исхода.
Стычки между куаферами и мамутами резко участились. Они происходили практически каждый день. А однажды нескольким куаферам пришлось всерьез подраться с «родственницами». Куаферы — среди них оказался и Кун Чу — сначала растерялись, увидев перед собой агрессивно настроенных женщин, а не более привычных мужчин или зверей, но, получив поначалу хорошую взбучку, умудрились все же этих девок скрутить и от души отколошматили их по задницам. «Родственницы» при этой экзекуции визжали и выли, они страшными клятвами клялись отомстить обидчикам за свою поруганную честь. Впрочем, они еще больше возненавидели куаферов, когда выяснилось, что на их честь никто не покушается.
— С какой они, интересно, планеты, такие злющие? — заинтересовался после стычки Кун Чу.
На это Федер ответил:
— С планеты Любви.
— А-а-а-а… Надо было самому догадаться.
Планета Любви была, наверное, в Ареале самой уникальной — там жили только женщины. Совсем непонятно, каким образом, но размножались они без помощи мужчин и на контакты с остальным миром шли с большой неохотой. С давних времен беженки с этой планеты считались признанными амазонками-воительницами, и притом очень развратными. В жены их старались не брать.
Была у Федера, к слову сказать, и своя проблема с прекрасным полом, которую он и по нежеланию, и по недостатку времени постоянно перекладывал на потом, — Вера Додекс.
Прежде Федер очень плохо относился к наличию на проборе женщин. Хотя он вроде бы особенно и не возражал, если какой-нибудь из его подчиненных вез с собой свою даму и даже пристраивал ее на какую-нибудь фальшивую должность. Но это случалось редко. Было однажды на проборе планеты Сонофа рич, когда Плачит Убонго, такой, знаете, плейбойчик и в то же время очень квалифицированный куафер, приволок с собой девицу — естественно, с разрешения Федера. Девица, жиденькая и востроглазенькая, быстро перессорила между собой половину куаферов и с планеты была вынуждена съехать, не дожидаясь, пока Федер, при ее виде уже зубами скрипевший, не погонит ее ногой под тощий, но вихлявый турнюр.
Вера Додекс была исключением. Федер действительно ее любил. Всегда одиночка — относящийся к странному подвиду очень общительных одиночек, — он после запрета на проборы стал не то чтобы сдавать, но немного занервничал, заметался и одиночеством своим начал потихонечку тяготиться. Покинул вдруг свой дом в Метрополии, кинулся путешествовать, да все по тем местам, где жили его друзья-куаферы, останавливался у них — те, конечно, принимали его с радостью, — однако не засиживался, направлялся дальше. Замечено было в тот период, что он стал каким-то издерганным, болтал черт знает о чем и не любил оставаться один. Романы, и без того нередкие, у Федера вдруг тогда участились, пару раз он уличен был в крайне неразумных поступках. Потом появилась Вера — и нервозность как рукой сняло.
Эта самая Вера Додекс взялась неизвестно откуда. Никто из друзей Федера прежде ее не знал. Сложена она была по-кентабрийски — полноватые недлинные ноги, высокая грудь, тонкая талия, широкие плечи, осанка гордая — да и тип лица был обычен для смуглокожих кентабрийских красавиц, прославившихся благодаря нашумевшему стеклу «Восхождение к аду». Но подцепил ее Федер не на Кентабрии — там он с самого детства не был, — а на Островных планетах, куда занесло его однажды с компанией, очень далекой от куаферской, чуть ли не с библио-шулерами. Никто не видел, каким образом он познакомился с Верой, просто появился однажды с ней и больше не расставался. По одежде и манерам ее можно было принять за «деву страсти» — их бизнес, как известно, на Островных планетах очень распространен, — да, наверное, она ею до встречи с Федором и была.
Взгляд ее черных глазищ, наверняка увеличенных хирургически, казался иногда затравленным и колючим. Акула Пинчин, известный охотник, сказал однажды про нее, что она все время словно в боксерской стойке. Вера действительно каждую секунду была настороже — любое неосторожное слово воспринималось ею как таинственный, только ей одной понятный намек, она моментально бледнела, мрачнела, уходила в себя. Никто не понимал, как Федеру удается с ней уживаться. В том числе и сам Федер. Главное, он никак не мог понять, зачем он это делает.
Когда возраст их романа перевалил за полтора года — немыслимый для Федера срок, — возник заказ на ямайский пробор. «Тут-то мы с тобою и попрощаемся навсегда, дорогая!» — подумал Федер. Вера тоже так считала — она чувствовала, что любовь их несколько затянулась, и сама была не прочь уйти. Поэтому она довольно спокойно восприняла известие о предстоящей отлучке любовника. И порыдала для порядка по этому поводу исключительно в одиночку.
Она была очень удивлена, когда на очередной прогулке к Постылому морю — признанной курортной жемчужине всех Островных планет — Федер ни с того ни с сего вдруг брякнул:
— Впрочем, если тебе так уж не хочется расставаться, могу взять тебя с собой.
Вера терпеть не могла, когда ее жалели, даже и не в такой явной форме. Она холодно усмехнулась, приготовилась сказать какую-нибудь колкость, но неожиданно для себя ответила согласием:
— Ну, если тебе это так нужно…
— Я сам себя не понимаю, — сказал как-то Федер своему матшефу. — И дело даже не в том, что я нарушил свой собственный принцип. Просто здесь наше дело и без того сложное, на пределе человеческих возможностей, а я еще больше все усложнил, взяв ее с собой…
— А чем усложнили-то? Она на людях почти и не появляется. Сидит себе в своем домике, носу не кажет. А выйдете когда с ней на прогулку — два голубка, любо-дорого смотреть.
— Но я у нее почти не бываю, понимаешь? Она сидит у себя надутая, глазами жжет, вроде понимает ситуацию, но злится, а мне от этого плохо делается. А прогулки… так что ж прогулки, это мы специально так демонстрируем. Нельзя же еще и вас заставлять нервничать. Какой тогда пробор получится, если вы, глядя на мрачную возлюбленную командира, перестанете в него верить.
— А вы ее отошлите…
— Мы об этом постоянно говорим. Но она остается. Да и боюсь я, что без нее совсем у меня дурно дела пойдут.
После случая с космополом Вера совсем обособилась, замкнулась в своем домишке (а домишко ей Федер вырастил такой, что даже Аугусто завидовал, но Вере он не нравился), за что-то на Федера обозлилась, принимала его суховато, оттаивала только в постели.
— Ты что, тоже думаешь, что я с этим бандитом стакнулся и парней своих продаю? — негодовал Федер.
— Я не дура, — отвечала Вера, — я знаю, на что ты способен и на что не способен.
— Так чего ж тогда?
— Долго объяснять. Да и не поймешь ты.
— Может, ты и сама не очень-то понимаешь?
— Может, — глядя в сторону, отвечала Вера.
— То-то и оно!
Чем дальше развивались события, тем мрачнее она становилась. Федер не понимал почему, но чувствовал себя чертовски виноватым. И тоже злился. Молчание, вывел он, есть самое опасное оружие женщин. Он пытался пробить это молчание, то вежливо, то грубо, но она только улыбалась в том смысле, что с ней все в порядке. Но однажды, после любви, только что вся, до последней капли пота ему принадлежавшая, его боготворившая, только что клявшаяся черт-те в чем, еще тяжело дышащая, откинувшись от него и глядя в сторону, она прошептала:
— Потому что ты все время притворяешься перед ними и используешь их. Я не знала за тобой такое.
Федер отдышался, подумал, глянул на нее и грозно соврал:
— Не понял!
И опять Вера промолчала. Только бросила раздраженно:
— Проехали!
Он слишком много думал о ней, вот что ему мешало. Он не имел права теперь о чем-то другом думать, кроме пробора.
Любопытно, что однажды Благородный Аугусто, будучи в хорошем расположении духа, сказал ему нечто противоположное:
— Вы ни о чем, кроме пробора, не думаете, дорогой Федер, — вот в чем ваша беда.
— Спасибо. Учту, — вежливо ответил Федер, каменея от нахлынувшей злости.
Но, конечно, главной проблемой был Аугусто. Проблема была даже не столько в том, что Аугусто подозревал — да какое там, наверняка знал! — о существовании сюрприза, столь тщательно, кропотливо подготавливаемого Федором, сколько в том, что Федер, сопротивляясь изо всех сил, постепенно проникался симпатией к этому человеку.
«Да я плюю на него! — с гневом говорил себе Федер. — Да, черт возьми, меня от него тошнит, от этого мерзавца, зарабатывающего себе деньги и власть кровью людей!» Он много таким образом рассуждал сам с собой, но не помогало — Аугусто почему-то нравился ему все больше и больше. Безумно странной эта симпатия казалась Федеру. Странной особенно потому, что он ни на йоту не отошел от своего плана мести, ни на секунду не поколебался. Для этого ему не надо было себя настраивать, не надо было вспоминать, что этот подонок вместе со своими людьми сделал с патрульными, что сделал с куаферами, что сделает, не поморщившись, со всей его командой и с ним самим сразу после того, как их работа будет закончена. Да Аугусто особенно и не скрывал от Федера своих планов. Лишь иногда оставлял ему тонюсенькую, хлипенькую соломинку в виде обещания обязательно продолжить обустройство новых планет, имея Федера и его команду своими постоянными, ручными куаферами.
Самое интересное — Федер чувствовал, что Аугусто также испытывает к нему непонятную симпатию, совершенно искренне желает именно с ним говорить, причем говорить с максимальной откровенностью, иметь его другом, наперсником, советчиком, собутыльником и Бог знает кем еще, потому что не было около Аугусто настоящих достойных людей. Одни были глупы, другие, умные, оказывались-непомерно жестоки и подлы. Он, гений, почти создавший свою собственную империю, был безумно одинок. Но знал также Федер и то, что никакая симпатия, никакое желание сохранить себе друга не остановит Аугусто перед убийством.
«Это какая-то болезнь, — говорил себе Федер. — Точно, болезнь. Не может быть, не должно быть так, чтобы слово «человек» можно было бы отнести к таким, как Аугусто. Тогда я отказываюсь быть человеком!»
18
Если вы никогда не были на проборе и видели его только в стеклах, снятых восторженными или, наоборот, разгневанными файлистами, то считайте, что вы пробора никогда и не видели. Ни той жути, которую вам показывали, ни той невыразимой прелести — ничего этого в проборах обычно нет. То есть иногда случается, конечно, что-то особенное, о чем потом куаферы между собою долго талдычат и сами тут же легенды слагают, которыми потом вас потчуют, но чаще всего все выглядит обычно, порой прямо до зевоты обычно.
Как если бы вы зашли в очень запущенный лес, мокрый и неуютный, пахнущий гнилью; как если бы вы оказались на ледяном берегу очень мрачного моря; а чаще всего просто — как если бы вы оказались среди некой скучной донельзя однородности, которую принято называть пустыней, где дует противный, подавляющий любое чувство ветер, где запахи гнусны, где опасности редки, глубоко запрятаны и потому особенно угрожающи — и, кстати, обычно до зубной боли стандартны. То есть, как правило, ничего особенного, ничего потрясающего воображение.
Вы должны хорошо знать, ничего потрясающего воображение нет и в пейзажах, прошедших проборную процедуру. Пейзаж обычно бывает двух типов — один, характерный для курортных планет, «экзоэротический», как сказал кто-то из древних, и другой, для поселенцев с нужными деревьями, с нужной почвой, с нужными животными, рыбами, у одних вызывающий спокойный восторг, у других — равнодушие и скуку. Такие планеты — места проживания или места посещения, удобные, специально рассчитанные, мало чем друг от друга отличаются, потому как они — оптимальные.
Есть, однако, такие планеты — их очень мало, — по которым душа человеческая вечно тоскует, паломничество куда не иссякает. Они уникальны, они безумно прекрасны или в той же степени безумия отвратительны. Таковы Уалауала, Париж-100, Зындра, Уйкен-Нова и еще десятка полтора. Они необычны, о них постоянно снимают стекла, тяга к ним бывает просто сомнамбулической. И ни одна из этих планет не подвергалась процедуре пробора. Пробор всегда искусствен, он — насилие. И единственное ему оправдание в том, что, как правило, такое насилие оказывается необходимым.
Так удобнее, так дешевле и так, в конце концов, лучше. Если сами в это не верите, любого куафера спросите, он вам с большим жаром все объяснит.
И в то же время каждая планета, каждый город на ней, каждое самое мизерное поселение — все они свою особенность, свою, если хотите, собственную прелесть имеют. Там — чуть зеленоватое или оранжеватое небо, там — десятилетиями, а то и веками сложившаяся архитектура, там — свои обычаи, там, наконец (и это самое впечатляющее), — свои, со своим характером, со своими привычками люди. Они освоили свои планеты, обустроили их, сделали уютными. Уют же иногда обладает просто наркотическим действием. Умные люди, кстати, его боятся.
До уюта на Ямайке было еще ох как далеко. На ее поверхности, кроме небольшого, в полторы сотни квадратных километров «затравочного» участка суши, ограниченного естественными, легко преодолеваемыми границами типа ручьев и средней высоты горных кряжей, никакого человеческого вмешательства не происходило.
Проборы, как известно, бывают разные. Одни ограничиваются только «затравочным» участком, а вокруг него выставляются рубежи — либо искусственные, непроницаемые, применяемые только тогда, когда буферная зона между нетронутой природой планеты и «причесанной», подготовленной к жизни для человеческих существ, не очень надежна, а то и вообще опасна; либо, что чаще, граница «причесанного» участка естественна и малозаметна. Не сразу и обнаружишь, что попал в буферную зону, а затем и в дикую природу. На каждой из этих границ обязательно играют невидимые людям страсти, экологические ниши сменяют одна другую, идет кем-то точно просчитанный эволюционный отбор — первые годы он идет очень быстро, за счет короткоживущих организмов, затем замедляется, появляются более устойчивые формы жизни. Самоуправляемая эволюция — так это называется. Как только незапланированный организм, будь то микроб, растение, животное, проникает в зону самоуправляемой эволюции, все живое восстает против него: он либо уничтожается, либо сам со всех ног пытается удрать от неприветливых условий жизни. Его пугают запахи, звуки приводят его в ужас, знакомая пища оказывается ядовитой, а уж если ко всему этому он сумеет приспособиться, то все равно размножаться не сможет. Те же из представителей биосферы, которым суждено жить в подобной зоне, тоже не стремятся ничего изменять — численность каждого вида строго регулируется.
Иное дело — пробор, рассчитанный на изменение природы по всей планете. Такие проборы редки и, как правило, относятся к запрещенным. История легального куаферства знает только один тотальный пробор. Произошел он лет за сто до описываемых событий на планете Астакоу, что в регионе Второго Ночного Облака. Пробор там вышел на редкость удачным, хорошо просчитанным и, судя по эффекту, недурно выполненным, и люди там живут, по слухам, довольно неплохо, только куч-куются очень локально, в местах «затравочных» зон. Эволюция там пока не закончилась, и неизвестно, сколько ждать до конца, но все вроде идет почти по первоначальному плану, хотя и медленно. Уже автоэволюцией причесано около половины суши на Астакоу, и проверки показывают полное соответствие запрограммированным параметрам. То есть все говорит за то, что люди там жить вполне могут — только почему-то вот очень не хотят.
Федер этой самой Астакоу очень в свое время интересовался и после учебной командировки туда пару раз пытался съездить на эту планету уже сам, разобраться, в чем дело, да так и не собрался. Понял он только одно — тотальный пробор с агрессивными буферными зонами делать можно, но нужно это делать в самом крайнем случае, если уж очень ситуация к тому будет принуждать.
Еще одна проблема ямайского пробора заключалась в том, что он в этой классификации был не пойми какой. Точно так же, как и все теоретически разработанные индептовые проборы, ямайский предусматривал четыре буферные зоны умеренно агрессивного типа. Если такую зону сравнить с вечно жрущим животным, то можно сказать, что оно медленно перемалывает природу планеты, в качестве экскрементов извергает из себя обработанные, «причесанные» территории, на которых могут селиться люди, и, побуждаемое; голодом; медленно передвигается туда, где могут жить пока только аборигенные биосистемы.
По всем расчетам, съев все, что возможно, такая буферная зона должна начать перерождение и в конце концов «высохнуть», то есть переродиться в тот же самый собственный экскремент — зону, пригодную для человеческого жилья. Но чем больше времени занимает весь процесс пробора, тем выше фактор неопределенности. Медленная поступь агрессивной буферной зоны с этой точки зрения еще хуже, чем высокоагрессивные зоны — такое развитие событий не может просчитать даже самый мощный интеллектор на свете, даже если бы расчет не осложнялся двойственностью, множественностью пробора. И Федер прекрасно отдавал себе отчет в том, что за получившейся новой Ямайкой надо будет потом не одну сотню лет следить в оба глаза.
Будущие сотни лет, правда, в данный момент Федера интересовали не слишком. Его, если честно, не интересовал даже будущий год — все его любопытство было сконцентрировано на ближайших нескольких месяцах, которые к тому же проходили чрезвычайно, по его мнению, сумбурно и быстро.
С самого начала Федер выбрал из всего спектра проборных стратегий стратегию типа «Акробат». Обычно надежная, хорошо просчитываемая и простая в исполнении, эта стратегия отличалась одной действующей на нервы особенностью — большим количеством сменяющих друг друга промежуточных биосред. Сначала, сразу после первичной «прочистки» затравочной зоны, в ход вступали, как и всегда, фаги, съедающие все не включенное в первичный реестр, составленный интеллектором. Потом шли в ход антифаги, съедающие фагов. Потом, еще четыре раза подряд, мир затравочной зоны наводняли полчища микробов, мелких насекомых и низших растений-хищников, в задачу которых входило поедать своих предшественников. Только затем включались эволюционные периоды, во время которых оставшиеся после фаговых операций и внесенные куаферами в зону организмы довольно быстро мутировали, пожирая и одновременно поддерживая друг друга. Еще несколько фаговых операций очищали зону от ненужных мутантов, после чего включалась очередная эволюционная фаза. В этой чертовой пляске фаз куаферы чувствовали себя весьма неуютно — они часто не знали, покинув зону вечером, что встретят там во время утренней экспедиции, это повышало риск, заставляло их осторожничать больше нужного и очень выматывало. И, конечно, двухслойность ямайского пробора тоже бодрости им не прибавляла.
Несмотря на все трудности, у куаферов после установления откровенных отношений с Федором открылось что-то вроде второго дыхания. Выжить самим и выжечь эту сволочь с Ямайки — все это было возможно только при самом безукоризненном проборе. Раньше куаферы при встречах с мамутами обменивались с ними мрачными, многообещающими взглядами — только бандиты при этом открыто ухмылялись, совершенно уверенные в том, что скоро доберутся до них, а куаферы довольствовались лишь взглядами исподлобья. Теперь же исподлобье кончилось; кончились, впрочем, и многообещающие взгляды. Странное дело, как только куаферы узнали, что пробор — двойной, что мамуты такие же объекты их внимания, как корни-ловушки, зубастые черви, кулачники или саблекрылы, — сразу же их задиристость сменилась профессиональным отношением к животным, которых следует либо спасать, либо уничтожить.
Тут маленькое отступление. Спасать, или «выводить из зоны», — очень емкое понятие и включает в себя, если есть время, возможности и, главное, приказ командира, буквальное понимание этих слов. Конечно, к растениям и микроорганизмам на памяти Федера это не относилось никогда, но с животными так поступали довольно часто. Предшествовал подобным операциям тщательный мультиинтеллекторный просчет и, если ненужные в зоне животные не представляли критической опасности для дикой природы причесываемой планеты, их отлавливали и отпускали с миром где-нибудь подальше от зоны. Порой животное не годилось для зоны и, мутировав, уже не способно было выжить в родной природе, но чем-то оказывалось ценно — мехом ли, красотой, молоком, ядом. Таких собирали в специальные «вывозные» отделы вивариев и с первой же оказией отсылали в специально для этого приспособленные заповедники. Но часто животных просто уничтожали — тем или иным способом, очень редко вручную, потому что это трудная, грязная и крайне отвратительная работа, к которой куаферы готовятся во время учебы очень усердно, но которую терпеть не могут из-за крепко вбитой с самых пеленок глобальной экологической идеи о «святоприродности».
Куафер — продолжаем отвлекаться все дальше и дальше — с самого начала знает, что его работа как раз и состоит в нарушении законов экологии. А ее главный закон прост и требует от человека стремиться к максимальному и по возможности полному сохранению всего живого, что есть во Вселенной. Идея эта подобна древней библейской заповеди «Не убий». Можно даже сказать, сильно огрубляя и пренебрегая целым морем нюансов, что «святоприродность» есть не что иное, как расширенное толкование этой заповеди. Точно так же, как и заповедь «Не убий», «святоприродность» постоянно нарушается в иногда очень понятных, а иногда очень расплывчатых целях, диктуемых пользой для главного вида — человека. Попытки ее абсолютного применения смогли бы нанести человечеству еще больше вреда, чем попытки абсолютной верности библейской заповеди, когда враг убивает твою жену, а ты сидишь сложа руки и со стонами талдычишь себе под нос молитвы и священные тексты поучений о смертном грехе убийства. Куафер, суть работы которого — менять одну биосферу на другую, принципиально не может следовать идее «святоприродности» ни в абсолютном, ни в практическом смысле. И в этом состоит главная сложность его работы.
Ибо эта идея совершенно верна и, если ей вообще никак не следовать, можно наломать порядочно дров. Она как бы предупреждает: «Не суйся туда, где ничего не смыслишь, это опасно для тебя и для всех остальных, а главное, ты вполне можешь без этого обойтись». Она запрещает. Запрет прост и эффективен: не делай — не ошибешься. Человек, разрешивший себе нарушение запрета, обязательно должен отдавать отчет в том, что он делает, иначе легко может шею свернуть. Он обязан просчитать все последствия, он совершенно четко должен понимать, по какому минному полю вышагивает. Он входит в особые взаимоотношения с миром, и если хочет остаться человеком, то вместо простой нравственной категории должен взять за вадемекум другую, более высокого порядка, созидательную. Главная идея куаферства — создай для человечества так ему необходимое новое жизненное пространство, пускай даже за счет жизненного пространства, принадлежащего другим живым существам. Здесь тотальный запрет «святоприродности» заменяется выборочным, где человек не спросясь берет на себя функции Бога и откуда всего полшага до зверств, до фашизма и всей той прочей мерзости, которой полна человеческая история.
Выборочное преступление преступлением все-таки остается. Человеческая жизнь есть самое святое на свете, но так ли уж радикально отличается покушение на нее от покушения на жизнь существа, стоящего ниже человека на очень произвольно выстроенной эволюционной лестнице? Наверное, было бы правильным брать в куаферы только добровольцев, которые вместо платы за свой далеко не легкий труд должны были бы по возвращении подвергаться наказанию — ты убил, так что прими положенную кару. Но таких добровольцев на свете мало, а уж профессионально подготовленных так и вообще нет. Куаферам во времена разрешенного куаферства официально было позволено уничтожать живую природу, брать за это немалые деньги, они официально освобождались не то что от наказания — от любого даже упрека за нарушение «святоприродности», но от совести своей они не освобождались. А если даже и находились такие, которых подобная работа не мучила, то долго они в куаферах не засиживались — подобные люди распространяли вокруг себя атмосферу ненависти и уже хотя бы поэтому представляли собой опасность для хода пробора.
Для того, чтобы хоть как-то разрешить это противоречие между долгом и совестью, был создан куаферский кодекс чести, но, похоже, не очень-то он помог. Инстинктивная верность законам «святоприродности» проявлялась у куаферов еще и в том, что проборные планы сплошь и рядом составлялись так, что, пусть порой во вред надежности и безопасности самого пробора, выбиралась такая его стратегия, при которой уничтожалось как можно меньше живых организмов. Существовал даже бюрократический термин для такой стратегии — «минимальная обработка жизнемассы». Своим идиотическим звучанием он как бы уравновешивал некоторую наивность и отчаянность попыток куаферов хоть как-то уменьшить давление совести, хоть в чем-то подчиниться подкорковому императиву «святоприродности».
Очень часто именно поэтому животных из «затравочной» зоны выносили далеко прочь или, порой без особой нужды, заполняли ими и без того переполненные заповедники.
Парадокс ситуации, вызванный императивом «святоприродности», состоял в том, что куаферы вдруг не только перестали ненавидеть мамутов, но, наоборот, начали даже подсознательно сочувствовать им, как всегда сочувствовали навсегда выводимым из зоны животным. Теперь они были не жертвы, не мстители, не бойцы — но просто куаферы. Мамуты превратились в объект их профессиональной деятельности, в объект, который следует, к сожалению, уничтожить. Теперь куаферы проходили мимо своих недавних недругов спокойно, как бы не замечая ни их самих, ни их угрожающего ворчания, ни взглядов, ставших еще более злобными. Лишь изредка они посматривали в их сторону, еще реже встречались с ними глазами, потому что практически на всех планетах Ареала высшие животные плохо выносят прямой взгляд — и это был оценивающий взгляд, спокойный, затаенно сочувствующий, тревожащий своей уверенной деловитостью.
Не сразу, очень не сразу, но до мамутов дошло.
— Что-то они готовят! — сказал как-то фиц-боевик второго звена Эммо Ли своему напарнику Анджею Каугуту. — Не нравится мне, как они на нас смотрят.
— Так они же вообще на нас не смотрят, ты что, мозгами протух?
— Идиот, — проворчал Эммо. — У тебя, например, и тухнуть-то нечему. Они на нас как на зверей каких-то смотрят, дубина.
Пошли разговоры. Шли они в основном среди низшего состава, к мнению которого командиры не очень прислушивались, поэтому Аугусто далеко не сразу узнал об этой психологической перемене в отношениях мамутов и куаферов. Он пытался снова завербовать кого-нибудь из команды Федера в свои агенты, но безрезультатно.
«Родственницы», или, как их звали куаферы, «дуры», были единственными, кого они в качестве объектов своей профессиональной деятельности не воспринимали. Какие-никакие, а все-таки это были женщины, требующие к себе любви по самой своей природе. На них не получалось и смотреть с петушиной угрозой, ведь для молодых, физически крепких мужчин-куаферов они были потенциальными источниками давно не испытуемого наслаждения. На них, убийц и садисток, куаферы глядели с ледяным интересом, но зато уж во все глаза, ибо «родственницы» все как одна являлись ярко выраженными эксгибиционистками. И там было на что глядеть.
Одевались они, как правило, в минимальных размеров кроваво-красные бугроватые полоски кожи, коротко стригли свои черные волосы, глаза отращивали до размеров устрашающих и цвета радужки использовали какие-то очень уж полыхающие, туго затягивали груди и вообще смотрелись неплохо, разве что были все как одна очень тощи. Изголодавшимся без женского общества молодцам эти самые «родственницы» с самого начала изрядно действовали на нервы — ибо дразнили, но не давали, стервы.
Чаще всего конфликты начинались со словесных перепалок между амазонками и Андроном Кун Чу. Когда-то, сразу после пленения, в виварии в голом виде исполнил перед ними танец с реликтовыми мечами. После того случая Чу никак не мог опомниться от перенесенного унижения и в мыслях свою решимость никогда не бить женщин пересмотрел. Уже и приятелям его смеяться над его танцем надоело, а «дуры» не унимались. При каждой встрече они изводили его ухмылками, похабными жестами и издевательскими шуточками.
— Эй, крикун, стриптизни еще разочек! Твой кусок дерьма с яйцами не отвалился еще?
— Смотри-ка, он сегодня и штаны натянул! Для разнообразия.
— Когда концерт, крикунчик? Другим тоже посмотреть хочется!
Чу с каменной физиономией, со сжатыми челюстями быстро проходил мимо. Ох, как он проклинал себя за тот танец с саблями! Каким жутким экзекуциям подвергал он в своем воображении всех без исключения «дур»! И наконец не выдержал.
В тот день утром, как всегда, моросил дождь. Кун Чу встретил «родственниц» по пути в зону. «Дур» было три, одна из них — из свидетельниц его позора, особенно ядовитая на язычок и, как подозревали куаферы, принимавшая участие в том памятном избиении, когда Соленого Уго лишили глаз. Она выкрикнула что-то оскорбительное в спину Андрону, остальные «дуры» сипло захохотали, и тогда с нехорошей улыбкой он повернулся к ним и сказал:
— Я вот думаю, девочки, что если вас хорошенько вздуть, то прелести это вам не прибавит. И не убавит.
«Девочки» смех оборвали, тупо уставились на Андрона, пытаясь осмыслить колкость.
— Чего это не убавит, ну-ка? — спросила одна из них.
— А того, — радостно ответил ей Чу. — Даже если вам синяков под глазами наставить, носы обломать, зубы повыбивать, уши пооборвать, уродливее от этого вы не станете. Дальше просто некуда, чтобы еще уродливее. Вас в музеях можно показывать, девочки!
И с чувством освобождения, с чувством, что наконец-то отбрил этих девок как следует, Андрон Кун Чу продолжил свой путь в зону. И все у него в тот день получалось как никогда здорово.
Наверное, нет на свете более злобного существа, чем оскорбленная мужчиной амазонка с планеты Любви. «Родственницы» настолько обомлели от ярости, что даже не ответили Андрону ни словом, ни взглядом.
— Я убью подонка! — минут через пять прошипела Нора, та, которая больше всех доставала Андрона Чу. — Сегодня же!
— Я помогу, — сказала другая.
— И я! — подхватила третья. — Только ничего никому раньше времени говорить не надо. Аугустик запретил к ним вязаться. Надо все по-тихому сделать.
Часов через пять, довольный и усталый, Чу перебрался через границу. Инструкция и элементарные законы осторожности требовали от куаферов, чтобы экспедиции в зону «затравки» проводились как минимум парами, однако повышенная сложность пробора давно уже заставила Федера этими законами пренебречь. Дождь к тому времени усилился, и территория, где оказался Андрон, обычно оживленная в это время дня, была пустынна.
Здесь бы и закончил свою жизнь коррект-куафер Андрон Кун Чу, если бы не считал территорию лагеря такой же враждебной и полной опасностей, как и зона «затравки». Хотя не думал он в тот момент ни о каких опасностях и мечтал только о койке да хорошем куске мяса, подсознательно к любой ловушке он был готов и наплечники держал включенными. Поэтому ловушку, подстроенную ему «родственницами», он моментально учуял.
Ловушка была оскорбительно примитивна. Поперек тропинки, аккуратно присыпанная зеленоватой ямайской тиной, после каждого дождя покрывающей все вокруг, лежала широкая проволочная петля. Тонкий ференитовый трос тянулся от нее в узкое пространство между домишками, которые в огромном количестве вырастила в последнее время команда Аугусто. Служили они не то казармами для его мамутов, не то складами, Андрон в точности не знал. Может быть, в другое, мирное время усталый куафер и не заметил бы этой петли, даже взглядом по ней мазнув, но сейчас у Андрона моментально засигналило все — и собственное чутье, и наплечники, и прочая зонная экипировка. Он чуть заметно ухмыльнулся и небрежным жестом сунул руку в карман.
Петля! Каждый, кто хоть раз слышал о планете Любви, знаком с этим традиционным для ее обитательниц инструментом то ли для пытки, то ли для казни, то ли для садистских оргий. Это была не просто петля, а знаменитая «амазонская».
Это, по сути, такое миниатюрное электронное устройство, появившееся в незапамятные времена, когда люди научились делать энергетические барьеры. Некоторое время спустя подобной штуке было найдено применение для мучительства. Барьер, как вы понимаете, есть граница, которую любому живому существу, будь то слон или микроб, перейти никак невозможно. Но барьером можно манипулировать, и очень даже легко. Можно, например, просто пошутить, обвить этим барьером в форме петли человека и неожиданно лишить его одежды. Можно сжимать, причиняя мучительную боль. Можно медленно убивать, отсекая тело по кусочкам и наслаждаясь, если вы садист, жуткими криками жертвы.
Открытие этого орудия пытки было повсеместно запрещено и даже забыто и вдруг чуть ли не через три тысячи лет оно возродилось на планете Любви. И стало местной традицией.
Теперь это устройство для пыток, хорошо ему известное из стекол, Андрон видел приготовленным для него. Но Андрон был профессиональный куафер и ловушки умел не только обходить, но и использовать в своих интересах.
Он огляделся, оценивая возможные пути нападения. «Дуры» — он не сомневался, что это они, — могли напасть из-за домиков, из-за куч мусора, использованных ящиков, контейнеров — мест для того, чтобы там затаиться, было сколько угодно.
Андрон, что-то невнятно напевая под нос, приближался к петле, не замедляя шага, внимательно разглядывая тонкий слой тины. Любой след на ней при таком моросении, как сейчас, зарастает примерно за сорок — пятьдесят минут. Если бы «дуры» действительно не были дурами, то они должны были учесть это обстоятельство. Но эти девушки как раз такими и оказались. Особенно в гневе, вспышки которого так добивался пять часов назад Андрон. На тине виднелись ясные, почти не заросшие следы босых ног, убегающие — ну просто подозрительно примитивно! — туда же, где скрылся ференитовый хвост петли.
Где-то уже метра за два Андрон не столько увидел, сколько опять учуял практически затянутую тиной цепочку еле-еле заметных следов, тянущуюся уже в проход между домами напротив.
И Андрон Кун Чу предельно активизировал свои наплечники.
Когда куафер выходит в «затравочную» зону, он обычно до зубов экипирован. Он несет на себе множество разных устройств и приборов, но, взглянув на него случайно, ничего этого заметить невозможно, вы увидите лишь чуть мешковато одетого горбуна. И основное оружие куафера — его наплечники.
Наплечники многофункциональны. Ни скварки, ни фиксаторы, ни другие убийственные орудия, удобно и незаметно расположенные на теле полностью экипированного куафера, наплечников ни в малейшей степени не заменят. Наплечники — это все. Они информируют их обладателя, они воздействуют на сам организм куафера, выжимая из него то, что называется «за гранью возможностей», они — главный телохранитель куафера, его главное оружие, его главный инструмент. Наплечники предвидят опасность, рассчитывают пути ее преодоления и, как правило, преодолевают ее. Рассказывают, что даже сами куаферы лишь в малой степени понимают, что могут наплечники, но уж во всяком случае то, что куаферы понимают в наплечниках, они используют на всю катушку.
Где-то полтора шага оставалось Андрону до петли, когда он включил наплечники. Но ему хватило. Он все увидел.
Он увидел Нору, притаившуюся за контейнером с фикс-ружьем на изготовку. Он увидел остальных двух «родственниц», которых разозлил перед выходом в зону, — те, присев, от напряжения высунув острые язычки, ждали, когда он вступит в поле петли. Он даже увидел примитивную, нечеловеческую, яростную злобу, исходящую от них. Увидел истерическое ожидание, сходное с тем, которое испытывает человек, находясь в миге от пика полового акта, — только это ожидание было стократ сильней, Андрон даже позавидовал им, понимая, что никогда ничего подобного ему в жизни не испытать.
И вот он подходит к петле, вот небрежно поднимает ногу, чтобы вступить в нее, и по-прежнему что-то напевает — и вдруг его нет!
«Дуры» изумленно пооткрывали рты, только начали догадываться, что у них ничего не вышло, а куафер уже начал действовать.
Он пропал всего на секунду-полторы, но за это время переместился и необычайно активизировался, от этой самой активации чуть было сам не задохнувшись. Став снова видимым, он оказался как бы сразу в двух разных местах — рядом с Норой и рядом с остальными амазонками.
Короткое движение — и вот все террористки оказались в сетках.
Точно так же, как и петля, сетка непростая. Это некая сетчатая субстанция наподобие паутины, быстро обволакивающая того, на кого она попала. Она такая страшная, как петля, не убивает жертвы, а только связывает, лишая возможности двигаться. Очень полезная для куаферов штука.
После этого Андрон отключил наплечники и расслабился.
Злобно ощерившись, не до конца поняв свое положение, Нора с трудом направила на Андрона фикс-ружье, с трудом выстрелила — и только чудо спасло ее от смерти или немыслимых мучений. Заряд, отразившись от внутренней поверхности сетки, ушел почему-то не обратно в фикс-ружье, а несколько в сторону. Ружье поэтому не взорвалось в руках Норы, а всего лишь нагрелось и обожгло ей ладони. Основная же часть заряда рассеялась внутри сетки, лишь немного подморозив Норе кожу. Сетка! Нора взвыла от ярости и тут же, не удержав равновесия, упала на спину. Остальные среагировали раньше и просто застыли на месте, ибо понимали, что сетки бывают разные по эластичности — глядишь, какая и удушит.
Дальше началась экзекуция. Андрон вспомнил все их издевательства над ним и словно с ума сошел. Он как бы и не одобрял свое сумасшествие, но и вины явной за собой не чувствовал — дескать, так уж вышло, ну и что уж тут.
Сначала он, приветливо улыбаясь, подошел к своей главной насмешнице Норе, достал из-за пояса что-то вроде плети, называющейся у куаферов сапой, и спросил:
— Ну как?
— Нормально.
Он не услышал ее, конечно, но по губам понял.
Нора при этом попыталась героически улыбнуться, но улыбка у нее получилась совсем жалкой.
Хрясь!
Размахнувшись, Андрон ударил ее сапой по лицу. Сапа, как ей и положено, при движении из змеевидной палочки превратилась в жесткий хлыст и свернула Норе челюсть. Ее лицо исказила жуткая гримаса, но она молчала.
Хрясь!
И, словно по клавишам, прошла по ребрам сапа, не задевая чудесных грудей, и превратила грудную клетку в месячное вместилище непереставаемой боли.
Хрясь! Хрясь! Хрясь! Хрясь! Хрясь! Хрясь!
Вот тут Нора наконец заорала от боли, а куафер захохотал. Крик, правда, не был слышен, сетка звуков не пропускает и оглушает только того, кто внутри, но Андрону приятно было видеть распяленный рот амазонки. Так тебе, так тебе!
— Подожди! — крикнул он и, отвернувшись от нее, приблизился к остальным пленницам. Здесь уже сапа была отброшена, в ход пошли ноги и кулаки… Потом всю оставшуюся жизнь, постанывая и морщась от омерзения к самому себе, будет вспоминать он ужасные подробности этого избиения.
Потом — но сейчас… Он шел оттуда к себе в гексхузе, уже не опасаясь никакого нападения. Мамуты, встреченные им на пути, просто шарахались от него в сторону. Уже на другой день он заметил, как изменилось к нему отношение амазонок. Они его больше не задевали, смотрели ненавидя, но с уважением. Мамуты тоже старались его не задевать. Одно время он очень опасался новых ловушек, но их не было.
Свои же сделали вид, что ничего не произошло, только издеваться перестали над его былой эскападой с фамильными мечами. Один Федер подошел к нему и заметил, словно бы в шутку:
— А как же! Только так. А ты думал!
И, похоже, Благородному Аугусто об инциденте никто доложить не удосужился. Во всяком случае, встретившись с Федором в тот же день по какому-то пустяку, он ни словом, ни взглядом не показал, что знает об избиении, попросил только:
— Знаете, Федер, у вас, как мне сказали, есть просто удивительный лечебный аппарат. Не могли бы вы подлечить на нем пару-тройку моих «родственниц»? А то садисты тут у меня нашлись, в играх с ними перестарались.
Федер, естественно, согласился и через минут двадцать три еще бесчувственных женских тела были перенесены в распоряжение «второго врача».
19
Напряженный, тяжелый, полный неожиданных и, в общем, для обеих сторон нежелательных стычек, пробор между тем подходил к концу. После долгих месяцев изнурительной гнилостной вони, непременно сопровождающей каждый пробор, после крови, болотной жижи, кошмарных хищников и паразитов, в нормально отрегулированной среде не имеющих права на существование, «затравочная» зона наконец-то приобрела что-то похожее на человеческий вид. Вокруг защищенной зоны — территории лагеря, — теперь перенаселенной просто до невозможности (Аугусто привез на Ямайку несколько тысяч головорезов, появились леса — нечто среднее между северными земными рощами и полюсными уальскими палиандами. Пространство между стволами заросло кустарником, в который искусно были вкраплены папоротники — носители второго, латентного пробора. Животные, заселенные в эту местность, исправно пищали, завывали, совокуплялись, пожирали друг друга и что есть мочи отбивались от неисчислимых полчищ «затравочных» насекомых, которые ускоряли, направляли и корректировали темп их мутации. Насекомые же, в полном соответствии с проборным планом, уже начали потихоньку завоевывать окрестности «затравочной» зоны.
Шла последняя, пятая стадия прочистки зоны — та стадия, на которой куафер почти не требуется и может себе позволить небольшой отдых. Это при обычном проборе. Как правило, на этой стадии куаферы предаются доступному в конкретных условиях разврату — отсыпаются, опаиваются наркомузыкой, ведут длинные, занудные беседы под напиток, выгоняемый из местных трав по методу некоего Ула Бжздуренко, когда-то в давние годы с позором изгнанного из куаферства за алкоголизм, и, наконец, устраивают невыносимые по изобретательности сексуальные игры с имеющимися в зоне доступности женщинами и даже педерастические оргии, причем почти в открытую.
В этом проборе накатившиеся сексуальные потребности реализовывались у куаферов через нарко и, в случаях нарконевосприимчивости, через элементарную мастурбацию, которая в куаферской среде презиралась и потому практиковалась исключительно втайне. Все остальное было недоступно — ни на что другое просто не хватало ни сил, ни времени, так как пятая прочистка из-за сложности самого пробора была такой же, если не более напряженной, как и прочие стадии.
Замороченность куаферов и массовое равнодушие к мамутам теперь всерьез волновали Аугусто. Он тормошил своих академиков, он часами сидел у интеллектора, пытаясь разгадать планы Федора, но все впустую. К тому же интеллектор Аугусто не располагал профессиональной мегабазой проборов. Все что у него было — это стандартный набор информационных и художественных стекол, а с таким информационным вооружением к пробору лучше и близко не подходить. Интеллектор Аугусто предлагал слишком много равновероятных вариантов, чтобы на каком-нибудь из них можно было остановиться.
Аугусто прекрасно понимал, что Федер готовит ему какой-то неприятный сюрприз. Слабость позиции Аугусто заключалась в том, что его собственный план сюрпризом не являлся — даже ребенок понял бы, что, как только пробор будет закончен, вся команда Федера и он сам будут немедленно ликвидированы. Это значило, что главные события должны будут произойти непосредственно перед приемкой пробора — процедурой, которая неумолимо приближалась. Аугусто бесился еще и оттого, что интуиция, его хваленая интуиция, позволявшая ему выжить в ситуациях, в которых выжить практически невозможно, здесь почему-то отказывала. Наверное, думал Аугусто, виной всему незнакомая обстановка и непонятные люди. Люди эти были грубы и во многом походили на его мамутов. Но если мамутов в представлении Аугусто можно было считать людьми лишь в приблизительной степени, если мамутов он воспринимал как машины для насилия или для какого-нибудь примитивного строительства, причем машины всегда крайне разрегулированные и надежные только тогда, когда им грозит смерть или физическая боль, то в куаферах его привлекала, буквально завораживала внутренняя устремленность — словно бы работали они не за деньги, не ради удовольствия (какое уж тут может быть удовольствие!) и даже не для того, чтобы лишний раз доказать себе, что ты настоящий мужчина. Ему казалось, что куаферами движет вера в свое предназначение, некая глобальная идея, подчинившая себе всю их жизнь. Ощущение миссии, одним словом.
— Не обольщайтесь и не завидуйте, — сказал ему как-то Федер в ответ на такой панегирик куаферам. — Возможно, это даже хуже, чем пустота ваших мамутов. По крайней мере, уж точно не лучше. Если ваши мордовороты просто не стали людьми, то фанатики вроде как бы перестали ими быть, при этом сохранив опыт, свойственный людям. И потому они намного страшнее. Человек, переставший быть человеком, куда опаснее того, который человеком не стал. Я всегда изо всех сил стараюсь, чтобы мои люди ничем таким не заражались. Кое-что удается, но я не волшебник. Их очень греет мысль о том, что они спасают человечество. Чертовы идиоты.
Аугусто совершенно точно знал, что к концу пробора он должен уничтожить Федера и его команду. Иного выхода у него просто не было — Федер не скрывал, что ему не нравится расстрел полицейских и что перспектива работать на убийцу его мало радует. Он не скрывал, что работает на Аугусто исключительно из-под палки и в первый же удобный момент попытается отомстить. То есть он не говорил «отомстить», но так старательно избегал этого слова, что не надо было быть детективом, чтобы сделать соответствующие выводы. Федер был опасен, и всегда останется опасен, пока жив.
Но, черт побери, он был именно тем человеком, которого Аугусто хотел бы считать своим другом. Благородный Аугусто, интеллигентный прирожденный убийца, боролся с собой.
Аугусто родился на планете Ла-Пломба, получившей известность из-за того, что она была одной из первых заселяемых планет, подвергшихся процедуре пробора. Говорят, сейчас это нельзя ни подтвердить, ни опровергнуть, что именно на Ла-Пломбе появилось это слово — «пробор». Пробор на Ла-Пломбе оказался неудачным, непродуманным, непрофессиональным, но что-то, минимально пригодное для жизни людей, он сделал. Из нескольких тысяч первых поселенцев выжили в первые годы лишь несколько сотен, однако в конце концов все пришло в относительную норму и в дальнейшем Ла-Пломба пережила четыре волны переселений, что увеличило число ее обитателей до ста пятидесяти тысяч человек, которые основали несколько колоний и даже город, через два десятка лет, правда, опустевший.
Жизнь на Ла-Пломбе представляла собой постоянную борьбу за существование. Отдаленность от основных трасс лишала пломбиан многих достижений человеческой цивилизации: скваркохиггс и экстрапространственное зеркало соседствовали здесь со скотоводчеством, рыболовством и даже в некоторых колониях рабовладельчеством. Книг на Ла-Пломбе не читали, стекла смотрели столетней давности — главным образом порнографию.
С юности Аугусто, паренек очень честолюбивый и очень склонный к правонарушениям, больше всего на свете мечтал о том, как вырваться из мира Ла-Пломбы, засасывающего, усыпляющего, невероятно примитивного, мира, где драка на дубинах — главное развлечение мужчин. Ему противно было, что отец его погиб, услушавшись нарко и по своей собственной воле отправившись на схватку с рыбой-ремнем. Ему отвратительна была мать, плохо соображающая, невероятно быстро постаревшая и ко всем пристающая с идиотскими обвинениями. Он хотел другой, интересной жизни. Где угодно, только не на Ла-Пломбе.
И нашел. Удрав со «Странствующим музеем Земли», не имеющим к Земле никакого отношения, кроме разве старых фотографий нью-йоркских развалин и первого марсианского города, он умудрился попасть на Метрополию, осесть там и даже получить два образования. Он изучал живопись, музыку и философию, ни в чем из них не преуспел, однако в богемных компаниях сумел завоевать авторитет. После чего переключился на кражи интеллекторов и в высшей степени профессиональную расшифровку их второго подсознания. Был пойман, получил предложение поступить на секретную межгосударственную службу, естественно, его приняли, но, не выдержав начальственного гнета, сбежал и в скором времени превратился в одного из криминальных пап.
Статус криминального папы устраивал его лишь до тех пор, пока он не расплатился со всеми своими обидчиками — обычно он это делал чужими руками, но пару раз использовал и свои. Личное участие в кровопускании ему не понравилось, но эффективность такого образа действий он по достоинству оценил. Далее, через контрабанду, потом наркотики, он свой статус повысил и одновременно пропал из поля зрения служб охраны спокойствия — Аугусто был в этом смысле очень изобретательным человеком.
Занятия пиратством, информационным рэкетом и контрабандой волей-неволей привели его к мысли о создании собственной империи — такой примерно, как Империя Белого Волка или Эдем Зарьяна. И у него получалось. Получалось!
«Человек, переставший быть человеком, куда опаснее того, который человеком не стал» — так сказал ему Федер. При этих словах Аугусто даже дернулся, вздрогнул. Про меня сказано, про меня, подумал он тогда, вот где моя опасность. Для врагов моих, для друзей, для меня самого.
Человек, переставший быть человеком. Аугусто хорошо понимал, что это значит. Он долго не мог разобраться, почему последние годы он так на все обозлен, почему ему ничего не нравится из того, что вокруг него происходит. Почему победы его, так дорого дающиеся, требующие от него не только жестокости, не только грубой мощи его мамутов, но и определенного изящества, даже гениальности решений, — почему они не приносят ему почти никакой радости? Почему он, отлично образованный человек, обожавший когда-то интеллектуальное наслаждение от беседы с каким-нибудь умницей, всех умниц от себя отстранил и окружил себя питекантропами? Ну, это-то, пожалуй, яснее ясного — из вполне объяснимого и полностью оправданного недоверия к умникам. Но почему он, всегда считавший себя ценителем прекрасного, в том числе — особенно в том числе — ценителем женской красоты и всех своих наслаждений, с этой красотой связанных, с молодых лет очень в этом вопросе разборчивый, вдруг все свои прежние пристрастия и увлечения отбросил и заменил их очень сомнительным удовольствием в виде «родственниц»-амазонок, предпочитающих наиболее грубые виды коитуса, а сам коитус воспринимающих как жестокий поединок из-за того, что противником здесь был мужчина, существо, ненавидимое амазонками на уровне подсознания?
Словом, Аугусто был не так прост, как те бандиты, которых чаще всего можно увидеть в полицейских вестях. Он, понимаете ли, мучился. Он делал то, к чему стремился, но чего совершенно в глубине души своей не хотел. Сонмы убитых и замученных им или по его приказу никогда не нарушали его сна — чего не было, того не было. Совесть его не тревожила ни в малейшей мере. Но и садистской радости не испытывал Аугусто при виде крови, им проливаемой, при виде пыток, иногда жесточайших, был равнодушен ко всему этому. Однако вот не нравилось ему то, что он делал, не нравилось и даже пугало. «Я в угол загоняю себя», — сказал он раз, читая в одиночестве какое-то особо мудреное философское стекло, а потом вдруг отбросив его в сторону и мученически скривившись.
Последние месяцы перед концом пробора он часто призывал к себе Федера. Тот злился, говорил, что некогда ему, что не до пустых визитов, что пробор на грани провала, но все-таки каждый раз шел в надежде прояснить ситуацию.
На самом деле Федеру нравилось там бывать. Нравилось ему прежде всего то, что в доме Аугусто было по-настоящему уютно — то есть было бы по-настоящему уютно, не будь в нем мамутов. И, главное, не будь там самого Аугусто.
Старинный камин с огнем, питаемым с помощью самого допотопного электричества, современные мягкие кресла, снующие туда и сюда, запрещенные законом об искусственном разуме слуги размером с белку-перчатку, долгие безмятежные паузы, заполненные тихой ненавязчивой человеческой музыкой, от которой, если вслушаться, можно поплыть куда сильней, чем от нарко, стены с рисунком, настраивающимся на твое настроение…
Все это настолько не вязалось с излишне спартанскими привычками куаферов, настолько вроде бы должно было отталкивать — но ведь нет же, тянуло! Даже иногда возникала у Федера мысль завести и у себя что-то подобное, правда, тут же пресекалась деловыми соображениями: обстановка на проборе, тем более таком напряженном, ни в коем случае не должна способствовать расслаблению. Работа, сон, работа, сон, работа, сон — и в определенное время оттяжка. Оттяжка жесткая, с перебором, даже с допустимым насилием — все что угодно, только не такой вот безмятежный покой. Не вязалось все это, не вязалось, но так притягивало!
Имелся в этих визитах один минус, который Федеру был понятен и влияние которого он старался уменьшить. Он никак не мог совместить образ хладнокровного убийцы, санкционировавшего расстрел космополовцев, готовящего массовое уничтожение всей куаферской команды во главе, надо думать, с самим Федером, и того человека, с которым он то и дело был принужден встречаться и беседовать, порой на самые отвлеченные темы.
Аугусто не просто не вязался с образом хладнокровного убийцы — он был, как убедился Федер после долгих сомнений, нервным интеллектуалом, место которому в каком-нибудь высшем колледже или Инженерской ложе. Он разбирался в музыке и любил ее, у него был хороший художественный вкус. «Я — очень многообещающий человек, который своих обещаний не выполняет», — сказал как-то он про себя в разговоре с Федером.
— Где вы врете? — спросил однажды его Федер в минуту максимальной откровенности.
Аугусто сделал вид, что не понял.
— То есть?
— На каком уровне вы врете? На уровне разговора со мной или глубже — на уровне разговора с собой?
Аугусто ответил, сразу же посерьезнев:
— И вам, и себе я обычно говорю правду. Но почему вы думаете, что я на каком-то уровне лгу?
— Не может человек, убивающий других ради собственной выгоды, быть таким, как вы. Это неестественно. Так не бывает.
Аугусто заметно обиделся.
— Я считал вас тоньше, дорогой Федер. Мне именно тонкость ваших суждений импонирует. Значит, вы всерьез считаете, что человек, способный на такие вещи, как я, уже и не человек вовсе?
— Да нет, вы не поняли, я…
— Что он уже и чувствовать не может, и сострадать, и что там еще? Любить. Говорить правду. Вроде как убийца уже недочеловек.
— Аугусто, не заставляйте меня говорить прописные истины.
— Ах, да подите вы со своими прописными истинами куда подальше!
Аугусто так резко вспылил, что Федеру стало страшно. Ему довольно часто бывало страшно в компании этого человека, но это был страх провала, может быть, страх смерти. Подобное давно не испытываемое чувство было известно Федеру лишь по детским воспоминаниям да первым шагам в куаферстве, когда всякая опасность непонятна, непредсказуема, когда окружающий мир чужд, агрессивен и неизвестен и кажется, что все твои приборы, все защиты твои, все приемы, разученные во время бесчисленных тренировок, — все это не то, все чушь сплошная, не способная защитить даже на десять процентов. Страх насилия, которое ты не знаешь как отразить. Не смерти, не боли, но именно процесса, неотвратимо несущего тебе и то и другое, оскорбительные и унизительные боль со смертью.
Аугусто вскочил с кресла, запахнул серый гладкий халат, подошел к пейзажу Карла Амбрабаладентры-Коральского, уставился на него, разглядывая не пейзаж, а какую-то незримую пустоту. Потом со слабой улыбкой обернулся к Федеру.
— Все в порядке. Я опять собеседник. Но мы с вами, дорогой Федер, подошли к барьеру непонимания. Я отказываюсь понимать вас, вам противно понимать меня. Но я попробую что-нибудь с этим барьером сделать. Это даже интересно — попробовать. Смотрел я когда-то, уверен, что и вы тоже смотрели, стекло по рассказу одного французского, кажется, писателя. Не помню, как его звали, но имя очень известное. Еще времен монопланетной цивилизации. Там речь шла об одном молодом студентике, который себя вообразил гением, которому все можно, а чтобы доказать себе, что все ему можно, взял да и убил какую-то бабушку. А потом очень долго шел к пониманию, что то ли он не гений, то ли что даже гениям других людей убивать нельзя. Очень впечатляющее стекло.
— Помню, да. Только рассказ был, кажется, не французский, а скандинавский. Там все время были снега, льды и торосы.
— Ну, это не важно. Я тогда был почти такой же молодой, как тот студентик. И так же как и он, размышлял я в те времена с большим усердием на эту самую тему — как и когда человек может позволить себе убийство.
— Почему вас так волновала эта тема? Вы уже тогда готовились стать убийцей?
— Не знаю. Думаю, причина намного глубже. Меня всегда раздражали запреты, даже самые обоснованные. В какой-то момент я понял вдруг, что этот француз прав…
— Он был точно не француз…
— Не важно. Я понял, что к гениям, ниспровергателям по природе, запрет на убийство относится точно в той же мере, как и ко всем остальным людям. Вообще нет людей, которым этическим запретом на убийство разрешено пренебречь. Запрещено всем. Но за все тысячелетия существования цивилизации вы не найдете и десятка лет, года не найдете, чтобы кто-нибудь кого-нибудь не убивал на узаконенных основаниях. И тем не менее цивилизация существует, развивается и в известной степени процветает. Правила человеческого существования, дорогой Федер, — не важно откуда они к нам пришли, сложены ли они опытом всех предшествующих поколений или продиктованы самим Господом Богом, — направлены, сколько я понимаю, на то, чтобы человечество не вымирало как вид. Потом придумали слово «цивилизация». Никто не знает точно, что оно означает, однако выяснилось, что для сохранения цивилизации нужно соблюдать кое-какие правила, которых в скрижалях нет. И каждый раз на первом месте в этом избыточном и одновременно неполном списке всеобщих правил на первое место ставился моральный запрет на убийство. Сначала мне казалось, что люди или Бог в чем-то ошиблись. Не может быть самым первым, самым великим, самым из всех наиболее категорическим тот запрет, который нарушается массово, повсеместно, при этом не приводя к гибели ни человечество, ни эту вашу, как вы ее называете, цивилизацию.
— То есть убивать все-таки можно?
— Нет, нельзя. Но если самое главное правило признать абсолютным, то все остановится. Жизнь замрет, подавленная множеством неразрешимых конфликтов. Вам бы нечего было делать на проборе, если бы запрет на убийство не имел исключений.
— Я не нарушаю запрета на убийство. Я убиваю только тогда, когда ничего другого…
— Вот-вот. Получается «Не убий, если…». Получается, что, если нет необходимости убивать, не убивай. А так — пожалуйста! Запрет не абсолютный, а условный. Причем условие заранее никогда не оговаривается. Условие человек формулирует сам. Что это? Недостаток опыта человеческого, ошибка Господа Бога — что? Не пытайтесь с ходу ответить, ответ непрост. Я сам вам скажу.
Больную струнку в душе Федера затронул этим разговором Аугусто. Сам не замечая того, он следом за хозяином кабинета вскочил с кресла, да так решительно, что оно восприняло это за приказ убраться, свернулось в мягкий кубик и убралось. Федер напряженно посмотрел в глаза Аугусто, нервно сцепив пальцы.
— Хо-хо! — весело удивился Аугусто. — Эк вас разобрал мой вопросец. Садитесь, садитесь, пожалуйста, сделайте одолжение, я хочу наконец выговориться на этот предмет перед кем-нибудь умным и совестливым. Я буду вам признателен, если вы просто выслушаете меня, не пытаясь вцепиться мне в глотку или поспорить каким-нибудь другим образом. Послушайте! Моя главная мысль настолько проста, что даже не гениальна, я вообще не из гениев.
Эти самые великие правила есть не что иное, как защита от дурака, способного по своей глупости поставить под сомнение такой важный вопрос, как сохранение человечества. Я, во-первых, такими отвлеченными предметами, как сохранение человечества, не интересуюсь. Это мое дело. А вот вы, например, интересуетесь, и тем не менее ежедневно эти самые великие правила нарушаете.
— Я не…
— Ох, не спорьте, прошу вас, мы ведь договорились! Нарушаете, нарушаете, дражайший мой оппонент. Вы, например, занимаетесь массовым истреблением живых организмов, а ведь это все убийства. Но я даже не об этом, это — формальная придирка для антикуистов. Ради каких-то идиотских целей типа выживания человечества вы ставите своих подчиненных, куаферов этих, порой в очень рискованные ситуации, в результате время от времени они погибают. Что это, как не убийство? И не свирепейте вы так, я вовсе ни в чем вас не упрекаю. Вы ведь и другие правила нарушаете то и дело, да вы сами же мне рассказывали. То есть то, что я вам скажу, вы великолепно знаете сами, вы этим сами пользуетесь постоянно. Перед сводом великих правил, дорогой мой Федер, следует поставить еще одно: КАЖДЫЙ ИЗ НИЖЕСЛЕДУЮЩИХ ЗАПРЕТОВ, ВКЛЮЧАЯ И ЗАПРЕТ НА УБИЙСТВО, МОЖНО НАРУШИТЬ. НАДО ТОЛЬКО ЗНАТЬ, ИЗ КАКИХ СООБРАЖЕНИЙ ВВЕДЕН ЭТОТ ЗАПРЕТ, К ЧЕМУ МОЖЕТ ПРИВЕСТИ ЕГО НАРУШЕНИЕ, ПОЧЕМУ ВЫ ИДЕТЕ НА НАРУШЕНИЕ ЗАПРЕТА, КАКИЕ УГРОЗЫ ОНО НЕСЕТ ВАШИМ ПЛАНАМ И КАКИЕ ВЫГОДЫ ПРЕДОСТАВЛЯЕТ.
— Это все, конечно, так. Многие правила и впрямь для тех, кто не знает, в чем дело. Но нарушаю я совсем не те правила. Я нарушаю инструкции.
— В чем разница?
— Разница в том, что инструкции писаны обычными людьми, я понимаю, о чем они и почему введены в действие. А заповеди, как вы сами только что сказали, либо от Бога, либо плод многих тысячелетий человеческого опыта.
— Либо и то и другое вместе.
— Либо и то и другое вместе. Мир непознаваем даже для нас и наших интеллекторов, и…
Федер замолчал, подыскивая слово.
— Вот тут вы осеклись, дорогой мой Федер, потому что сами замысливаете убийство. Меня и моих людей.
Федер мрачно кивнул.
— Да. Я бы с удовольствием взял на душу этот грех, потому что, подозреваю, вы замышляете то же самое. Несмотря на свои клятвенные уверения в обратном. К сожалению, моих возможностей для этого недостаточно.
Аугусто хитро погрозил ему пальцем.
— Но кое-какие возможности все-таки имеются, а?
В ответ Федер холодно улыбнулся.
— Тут как в покере, правда? Отрицательному ответу вы бы не поверили, а положительный могли бы расценить как блеф. Никакой ответ никому ничего не дает. На подобный вопрос можно ответить только молчанием.
Аугусто рассмеялся.
— Хорошо бы это молчание перевести с вашего языка на мой. Мы можем уважать друг друга, можем самым искренним образом желать ничего друг против друга не замышлять, и в то же время для каждого из нас смертельно важно придумать контрход на возможное нападение. И, стало быть, кто-то из нас кого-то уничтожит, вопреки даже собственной воле. Скорее всего, мне думается, что я. У вас действительно не слишком много реальных возможностей противостоять целой армии хорошо натренированных, хорошо обученных бойцов.
— Не бойцов — убийц.
— Милый мой, дорогой Федер. Вы все-таки усматриваете между этими словами какую-то разницу?
20
Мамуты похитили Веру Додекс за десять дней до приемки пробора. Федер ничего подобного не ожидал. Интеллектор и тот такого развития событий не предусматривал в своих расчетах.
Воистину человек для интеллектора непознаваем. Есть очень много на свете труднопознаваемых вещей, и человек в этом смысле — венец всего сущего. По крайней мере для интеллектора. Тот может просчитать практически любое мыслимое событие с участием любого разумного количества компонент. Термин «разумное» очень удобен — определяется он техническими возможностями того или иного интеллекторного комплекса, но вообще-то настолько всеобъемлющ, что трудно представить себе ситуацию, которая в этот спектр не входит. Однако человек, даже один, всегда останется для него фактором высшей непредсказуемости и сводит предсказания интеллектора лишь к очень слабовероятным прогнозам.
Конечно, Федер представлял себе, что Аугусто предпримет какие-то меры против возможного куаферского мятежа. Казалось, были просчитаны все варианты сколько-нибудь вероятных действий Аугусто; просчитан был, кстати, и вариант похищения Веры, но вероятность этого события представлялась интеллектору настолько незначительной, что он даже не включил его в список версий, весьма, к слову, обширный. Оправдание было обычным и таким, что не придерешься — за короткое время интеллектору помимо основной работы по пробору нужно было просчитать чертову уйму самых идиотских возможных реакций взбудораженного Аугусто и соответственно действий огромного числа его сторонников.
— Если бы ты только намекнул мне на такую возможность, железка ты твердокаменная! — бушевал впоследствии Федер. — Да я бы уж точно, даже и при нулевой вероятности, что-нибудь предпринял!
— Увы! — сокрушенно сетовал интеллектор, про себя думая, что такую версию сам бы Федер пусть и учитывал.
— Дьявол их разбери! — бормотал униженный, оскорбленный в лучших чувствах матшеф Антон.
Когда интеллекторы ошибались, их ошибки он по праву считал своими, поэтому чувство вины было у него в крови и всегда готово к немедленному применению. Хотя ошибки, надо признать, у его интеллекторов случались редко. Может быть, здесь следует сказать «тем более» вместо «хотя»?
Удивительно то, что незадолго до похищения Веры Антон даже упрекнул Федера в том, что тот стал мало уделять времени своей возлюбленной.
Почему он так сказал, можно было только гадать. В последние недели Федер изредка появлялся в домике Веры лишь в вечернее время ямайских суток, длившихся сорок четыре стандартных часа.
Антон считал, что Федер плохо обращается с Верой — взял ее зачем-то на пробор и забыл. Федер считал, что с ним плохо обращается Вера. Ни он, ни она, похоже, не знали, как себя вести в данной обстановке.
С самой юности Федер постановил для себя, что он не понимает слова «любовь». Жить с таким непониманием было вполне удобно. Можно любить звезды, можно любить смотреть на огонь, можно любить родителей, можно любить женщину, можно любить своих детей — и все это совершенно разные чувства. Но в случае с Верой все было иначе. После первой же встречи он постоянно о ней думал, хотя совсем не боготворил, даже считал зазнавшейся пустышкой. А на то, что тянуло его к ней, злился. Засыпая в одиночестве, представлял себе ее волосы, ее походку, ее глаза, у него проснулась отличная осязательная память — он помнил каждую складку ее тела. Он действительно любил ее и не мог понять, почему она так часто на него злится.
Первым обнаружил исчезновение Веры сам Федер. Видимо, специально было так подгадано, что Веру похитили буквально минут за десять до его обычного визита. Он шел не спеша к ее домику и уже готовился к привычному разговору с ней, состоящему из длительных пауз между холодными репликами, предвкушал обычный, хотя с каждым разом все более трудно достигаемый взрыв взаимной страсти, объятия, шумное дыхание, торопливое сбрасывание одежд, забвение всех прошлых и будущих ссор…
Дверь открылась при его приближении, он молча вошел, кашлянул перед входом в гостиную, где она обычно коротала время со стеклами или нарко, вошел… и увидел пустоту с попорченным, отброшенным в сторону креслом. И тогда дом вежливо сказал:
— А Веры сегодня нет.
Он все понял с самой первой секунды, но сам себе не поверил и глупо спросил:
— Ничего не передавала?
А потом он начал лихорадочно действовать. Федер заорал, созывая своих, готовый плюнуть на все планы, думая лишь о том, как освободить Веру.
Суперсвязь почему-то не сработала, слава Богу, услышал его только Антон, прибежал к дому Веры. Через несколько минут они оба уже были в интеллекторной. Федер задал вопрос машине о своей пропаже. Интеллектор подумал и дал на экран изображение Веры.
— Информация от обычных «стрекоз», — раздалось сообщение.
Вера полулежала в кресле в углу знакомой комнаты, но Федер поначалу никак не мог узнать это помещение. Вера выглядела расстроенной, но была определенно жива.
— Где это? — спросил Федер.
— Дом Аугусто, — ответил интеллектор и повторил: — Информация от обычных «стрекоз».
И тут тренькнул телефон. Федер автоматически ответил:
— Да!
— Вы, кажется, уже поняли, что Вера у меня? — вкрадчиво спросил Аугусто. — По-моему, нам есть о чем поговорить. Зайдите-ка!
— Да-да, конечно, сейчас! — крикнул Федер, огляделся в панике, страдальчески взглянул на Антона, рванулся к выходу.
— Подождите, Федер!
— Ну что еще?
— Ничего не изменится, если вы придете к нему на полчаса позже. Надо разобраться сначала. Хотя бы приблизительно. Да и успокоиться вам надо, а то такого натворите…
— А пошел ты…
— Нет, прежде давайте подумаем.
Одной из привлекательных черт Федера было то, что он чрезвычайно быстро поддавался разумным доводам. Стоя у двери, он подумал немного, кивнул, прошел обратно в комнату и уселся на диван.
— Ну? Что ты предлагаешь?
— Сначала бы почистить местечко надо, — выразительно сказал Антон.
— Чисть.
Антон порылся в своих многочисленных ящиках и наконец извлек на свет темно-коричневую палочку с шаровым утолщением на одном из концов. Это была собранная им самолично так называемая «погудка».
Использование погудки предусмотрено самой схемой «стрекоз», причем всех конструкций. Вещь это не то чтобы особенно секретная, но в настоящее время напрочь забытая. Это довольно простой прибор, экстренно отключающий всех «стрекоз», попавших в поле его действия.
Погудки нигде не производятся. Но когда Федеру понадобилась защита от шпионажа, Антон с помощью своих интеллекторов раскопал архивные базы и там нашел профессиональную схему погудки со всеми необходимыми пояснениями. Собрать ее уже было парой пустяков. Это было очередной маленькой победой над Аугусто, не имевшим таких приборов.
Антон включил погудку, шарик на ее торце слабо засветился, потом потух, и еле слышным, искаженным голосом произнес:
— Четырнадцать.
Мамуты-техники, припавшие к экранам в штабе Аугусто, зачертыхались.
— Что это он за херовину такую включил? Ослепил их, что ли?
— Ослепил не ослепил… Тебе-то какая разница? — озабоченно проворчал второй мамут. — Десятник все равно морды начистит нам, а не ему. А у меня сегодня свидание с одной амазоночкой, черт их всех дери…
Между тем Антон, оказавшийся в роли человека, указывающего Федеру, пресек очередную попытку командира вскочить и бежать сломя голову к Аугусто и спросил:
— Давайте не нервничать и подумаем вместе, зачем Аугусто это сделал?
— Он сволочь, он гадина, он не человек, вот зачем он это сделал!
В это время один из интеллекторов вызвал Антона на связь, и тот не прореагировал.
— Он, дрянь такая последняя, чуть не в любви мне признавался… — продолжал причитать обезумевший от горя Федер.
— Он ваш враг!
— Господи, какой же я идиот, нужно было ее срочно отослать отсюда! Я его сейчас убью!
— И всех наших погубите.
— Все равно я его убью! Немедленно!
Такого шока Федер не испытывал никогда, он даже и сам не понимал, что с ним происходит.
— Все нутро трясет, Антон, все нутро! Я заболел, что ли?..
Отвлекшись на несколько секунд, Антон что-то забормотал интеллектору.
— Послушайте, все очень просто, — сказал после этого матшеф, точно чему-то обрадовавшись. — Даже непонятно, как мы могли до этого не додуматься. Аугусто боится, что вы его опередите. Что вы что-то такое — он не знает что — сделаете и вдруг одолеете его. Он боится вас, Федер. Он страшно вас боится, и в этом тоже наш шанс. Он захватил Веру для торга.
— Господи, но почему Веру?! Я о ней и вспоминал-то не очень. Нашел тоже рычаг, сволочь.
— Вы ее просто любите, и Аугусто это знает.
— Да. Наверное, — совсем опустил голову Федер.
— Идите к нему. Торгуйтесь. Бушуйте. Возмущайтесь. Но только протяните время. Мы что-нибудь придумаем.
— Кто это «мы»? Ты с ума сошел? Ты собираешься об этом раззвонить всем и каждому?
— Мы — это я и мои интеллекторы.
— Ох, сволочь, гадина паразитская! Я сейчас с этим подонком побеседую!
Пьяно мотая головой, Федер встал с дивана и поплелся к выходу.
В доме Аугусто его уже ждали. Два холодных, как космос, мамута торжественно провели его наверх. Федер поднимался, сжав зубы и еле сдерживая желание перескакивать через ступеньки. «Я хочу видеть, как они умирают!» — неожиданно для себя рявкнул он переполошенному Антону, выходя из интеллекторной. Антон что-то крикнул ему вслед в том смысле, что ничего еще не готово, что рано, что может не получиться, Федер не разобрал, да и не собирался вслушиваться. «Я хочу видеть, как они умирают!»
Командир куаферов и сам прекрасно понимал, что это только взрыв эмоций. Но он, может быть, первый раз в жизни был настолько разъярен и хотел именно того, о чем говорил. «Я хочу видеть, как они умирают».
Фактически он имел в виду одного Аугусто, ибо мамутов как одушевленных существ он не воспринимал. Но тех, кто исполнял приказы Благородного Аугусто, — тех он тоже хотел увидеть в предсмертных корчах.
Дверь в кабинет бесшумно открылась. Аугусто сидел за мраморным рабочим столом, абсолютно пустым, сложив перед собой руки с нервно переплетенными пальцами, с напряженным выражением лица.
— Здравствуйте, Федер! Сядьте, пожалуйста.
— Вы что, с ума сошли? За каким чертом вы похитили Веру? Она-то здесь при чем?
— Сядьте, пожалуйста.
— Пожалуйста! Чего вы хотите? Неужели вы думаете, что…
— В полной безопасности ваша Вера. Небольшой психологический шок, но это пройдет.
— Вы отдаете себе…
— Нам надо поговорить.
Федер сел так резко, словно пытался проломить кресло, но только ушиб копчик, в ярости этого не заметив.
— Ну?
— Вера у меня, и сегодня это моя гарантия.
— Не понимаю. Гарантия чего?
— Гарантия того, что вы не начнете бунт куаферов против меня и моей армии. В противном случае ваша возлюбленная умрет очень мучительной смертью.
— Но я не собираюсь подбивать своих куаферов на бунт против вас. Вы же сами понимаете, что это безумие.
— Понимаю, но не знаю наверняка, что у вас на уме. Я буду с вами откровенен, дорогой Федер. Дело касается не чего-нибудь, а моей собственной жизни. Я не первый раз попадаю в опасную ситуацию, каждый раз выходил из опасных ситуаций живым, намерен выйти живым и на этот раз.
— Господи, да при чем тут…
— Я, видите ли, дорогой Федер, очень себя люблю. И очень дорожу своей жизнью. Могу вам совершенно искренне признаться, что другого выхода в данной ситуации, кроме вашего уничтожения вместе со всей вашей командой, я в настоящей ситуации просто не вижу. Постойте, помолчите! — Он предостерегающе поднял руку, белый рукав до локтя сполз. — Посмотрите мне в глаза, Федер.
Помолчав, тот ответил:
— Ладно, смотрю.
— Мы так часто, так подолгу, так порой откровенно с вами беседовали, что вы уже достаточно узнали меня и поняли, что я плохой актер. Давайте будем абсолютно откровенными друг с другом и тогда мы сможем найти взаимоприемлемый выход.
— Для этого сначала надо отпустить Веру. Никаких разговоров без этого условия просто и быть не может. Она не участвует. Вы понимаете? Она-не-участвует!
Аугусто усмехнулся — слабо и как бы нехотя.
— Вы прекрасно понимаете, что участвует, раз она может быть использована в качестве фактора давления. С этим ясно. Неясно с другим. Что вы собирались против меня предпринять? Мне это интересно.
— Этот разговор мы уже вели. Сейчас разговор о Вере, — каменно сказал Федер, начиная наконец понимать резоны Аугусто.
Аугусто снова слабо улыбнулся.
— Этот разговор, дорогой Федер, мы вели в других обстоятельствах. Сейчас Вера у меня.
— И поэтому вы думаете, что такой факт снимает барьеры, сдерживающие мою откровенность?
— Ваша беда, дорогой Федер, — и это беда всех мне знакомых провинциалов, — состоит в том, что, когда вы хотите говорить умно, вы начинаете говорить сложно. А это не одно и то же.
Федер нетерпеливо потряс головой:
— К делу!
Он не любил, когда его называли провинциалом.
— Но я вас понял. — Аугусто несколько картинно вздохнул. — Ну что ж. Я, в общем, и не настаиваю. Не хотите — не говорите. Мне просто было интересно, что вы собирались против меня предпринять. Но на самом деле это не так уж важно. Главное, что вы теперь этого не предпримете.
— Не вижу логики, — соврал Федер.
Совершенно непонятно почему он начал успокаиваться. Шок проходил.
— Помилуйте! Я ведь что думал. Я думал — нет, просто уверен был, и сейчас тоже уверен, — что у вас в загашнике какой-то козырь. Не уверен, что большой, потому что против такой армии, как у меня, может помочь только очень большой козырь. Найти такого козыря, какой вы могли бы использовать, я не смог. Умники мои штатные — да вы знаете, наверное, и такие есть у меня, с метровыми лысинами — тоже ничего путного не обнаружили. Но вы могли придумать что-нибудь простое и эффективное — например, убить меня. Хотя меня хорошо охраняют. И все же есть у вас что-то! — Аугусто сорвался на крик. — Есть! Мне поэтому страшно, Федер, я поэтому нервничаю, я не могу понять, что там такое вы замыслили со своими куаферами. Уж слишком спокойно ведут себя перед лицом смерти ваши люди.
— Даже если мы что-то и замыслили, — осторожно сказал Федер, — мы не действуем такими отвратительными методами, как вы. Но, как говорили русские, — понять, но не простить.
Аугусто скорчил гримасу, точно надкусил что-то кислое.
— А не пошли бы вы, Федер, к черту с вашей нравственностью. У вас простая задача. Я требую откровенности в обмен на жизнь Веры.
— Я все-таки попробую взять вас логикой, — спокойно возразил Федер и даже улыбнулся. — Есть два варианта: я что-то против вас замышляю и я ничего против вас замыслить не могу. Я хочу, чтобы вы поверили во второй, но вы упорно настаиваете на первом. Так вот, предположим, я что-то против вас замышляю, то это я и исполню, и тогда, каковы бы ни были мои к Вере чувства, я вынужден буду ею пожертвовать, ибо, сдавшись и не начав против вас того, что якобы против вас замышлено, я проигрываю и неизбежно погибаю. Вы можете многое, но вы не можете дать мне гарантий моей собственной безопасности и безопасности Веры, я уж не говорю о своей команде. Если же принять второй вариант, то есть тот, по которому я не имею против вас козырей, то в таком случае Вера из заложницы становится просто вашей гостьей, с которой ничего не может случиться. Ибо, случись с ней что-нибудь, я тут же выкину свой козырь.
— Которого у вас якобы нет.
— Которого у меня нет без всякого якобы, но вы-то в это не верите! Таким образом, я убежден, что Вера находится сейчас в полной безопасности, большей даже, чем если бы она сидела у себя дома, потому что вы о ней вынуждены изо всех сил заботиться.
— Вы оптимист, — вежливо улыбнулся Аугусто.
— Я реалист. Так что зря вы рассчитывали спровоцировать меня на что-либо необдуманное. Страх, конечно, хороший советчик, я понимаю…
Аугусто улыбнулся так, что можно было поверить — зубов у него не тридцать два, а по меньшей мере штук восемьдесят.
Все это было Федеру очень странно. Он, еще с минуту назад охваченный всеразрушающей яростью невиданной силы, вдруг ощутил совершенное успокоение. Он как бы сам поверил своим словам. Именно как бы. «Шок? — подумал он. — Да нет, не похоже. Уверенность в собственных силах? Не знаю».
Еще ему было странно, что он так быстро добился того, что задумал в спешке, в состоянии растерянности, — вывести Аугусто из себя. Того буквально взорвало от последних слов Федера, словно все нервное напряжение, владевшее Федором, вдруг с последними словами перешло к нему.
Лицо его посерело, губы, все еще разведенные в торжествующем оскале, сморщились, словно у старика, глаза сузились в щелочки, сквозь которые посверкивал лед, руки превратились в клешни. Федер просто не знал, хотя интуитивно мог понять без труда, что с самого детства Аугусто не переносил насмешек. В десять лет был толстым и вынужден был очень убедительно доказывать кулаками своим одноклассникам, что полнота — это признак силы.
Без всякого страха перед вспышкой Аугусто — причем необычной вспышкой — Федер встал.
— Вынужден откланяться. Дела с пробором. Много, знаете ли, недоделанных заключительных штрихов — очень необходимых. К приемке хотелось бы все по высшему разряду. Если Веру сейчас не отпустите, а я так понимаю… словом, передайте ей от меня привет. Скажите ей, что я ее люблю. Это ей будет приятным сюрпризом и поддержит…
Аугусто улыбнулся еще шире и с такой силой грохнул кулаком по столу, что Федер испуганно отскочил.
Еле контролируя дыхание, Аугусто вышел из-за стола, вплотную подошел к Федеру.
— Обязательно передам. Но только мне бы… ммм… не хотелось… я еще не закончил нашу беседу, дорогой Федер. Мне еще кое-что надо вам сказать. Ваша приверженность к логике — она умиляет. И… сейчас, пожалуйста… и, вероятно, поэтому вы не учитываете вариантов, при которых… при которых хоть кто-нибудь из действующих лиц — например, я — может повести себя нелогично.
— Это невозможно, — холодно бросил Федер, отворачиваясь к откуда ни возьмись возникшим мамутам-телохранителям. — Логика этого просто не допускает.
— В качестве примера, — уже в спину Федеру прошипел Аугусто, — например, такое. Я, как заказчик, требую, чтобы приемка состоялась не… Через сколько там? Десять дней?.. Не через десять дней, а завтра.
— В качестве заказчика, — не поворачиваясь, отчеканил Федер, — вы на это не имеете права.
— Ага… да… это верно. Однако в качестве заказчика… вам следует изучить наш с вами контракт еще раз… в качестве заказчика я имею право на не помню сколько, но на несколько дополнительных экспертиз. Поэтому вместо приемки мы с вами завтра, дорогой Федер, устроим ревизию сделанного!
Федер замер по пути к выходу.
— Но сейчас нельзя! — возразил он как можно убедительнее. — От этих, как я выразился, штрихов зависит будущее вашей Ямайки. Или придется сильно увеличить время пробора.
— Что ж, — согласился Аугусто. — Мы на это пойдем. Итак, завтра?
— Вы заказчик, — пожал плечами Федер и вышел.
21
Войдя в интеллекторную, Федер немедленно отдал Антону приказ о включении второго специального дождя для активации опасных зародышей на подготовленных папоротниках. Так же он приказал рассчитать временную задержку для основного дождя этой программы и запрограммировать его автоматическое включение. Поскольку разговор мог все-таки прослушиваться, несмотря на все меры предосторожности, разговор командира и матшефа велся исключительно в малопонятных для непосвященного терминах. Антон не спросил командира о причине такой спешки. Причина, впрочем, была прозрачной. Он просто озабоченно покачал головой и передал приказы дежурному интеллектору. Тот только хмыкнул, однако промолчал — ему было стыдно, что он не просчитал вариант с Верой, и спеси у него несколько поубавилось.
Тут же приоткрылись специальные пазы в крыше первого вивария и пустили в небо прозрачные струйки дыма. Дым потянулся по небу косыми полосами и растворился в облаках.
Федер плюхнулся в контактное кресло и надолго затих. Выдержав паузу, Антон наконец спросил:
— Все хорошо?
— Все хорошо? Не знаю. Может, и хорошо.
— А… Вера? Ее отпустят?
— Нет, наверное. Но это не имеет значения. Завтра ночью мы ее сами освободим.
— Завтра? Почему завтра? Ведь ничего еще не готово.
— Потом поправим. Сейчас уже времени нет. Назавтра Аугусто хотел назначить приемку. Я пытался его отговорить, сказал, что рановато еще для приемки. Он тогда потребовал немедленной ревизии. Что в данном случае практически одно и то же. То есть завтра он собирается устроить нам небольшую экзекуцию. А мы ему — небольшой дождь. — Федер, хрустнув суставами, потянулся. — Боже, как я устал. Неужели завтра все кончится?
— А Вера?
— Что Вера? — сонно спросил Федер.
— Она так и будет до самого конца там сидеть? Вы понимаете, чем она рискует?
Федер открыл глаза, пристально посмотрел на Антона.
— Риску на самом деле немного. Посоветуйся со своими игрушками. Они подтвердят.
— Но он все-таки есть?
— Есть, родимый. Куда от него денешься? Риск всегда найдется в нашем деле. Тем более в таком. Мы сейчас с тобой, Антон, в последний раз все проверим, хотя это и лишнее, а потом немножечко отоспимся. Я просто падаю от усталости.
— То есть этот риск для Веры мы заранее закладываем в план?
Федер не врал про усталость. Он ее просто немного преувеличивал. Он и сам до конца не понимал, почему делает это. Просто ему хотелось побыстрее закончить с Антоном все объяснения.
— Ты можешь предложить что-нибудь другое?
— Я не знаю, но что-то же нужно делать. Не оставлять же так.
— А мы и не оставим. Ты включил дождь?
— Включил. Сразу же. Но с дождем можно опоздать, он ведь не сразу срабатывает… Веру-то тем временем могут и уничтожить.
— Не уничтожат. Побоится наш Благородный. Ему есть что терять. Мы его загнали в тупик. Он это понимает, но думает вырваться. Он не знает, что мы ему готовим. Это у него такой предупредительный выстрел — Вера. На самом-то деле он не знает, куда ее девать. Он, наверное, сейчас жалеет, что умыкнул у меня женщину.
Антон задумался — подняв голову, прищурившись, чуть скривив губы.
— Все-таки я не понимаю. С вами что-то случилось, командир. Я никак не пойму, что. Час назад вы были кандидатом на изоляцию для буйно помешанных. И все из-за Веры. Я боялся, что вы тут все вверх дном перевернете. А сейчас…
— А сейчас не переверну.
— Это, конечно, здорово. Но все-таки никак не пойму…
Его перебил интеллектор.
— Извините, тревожная информация из штаба Аугусто.
Оба вскинулись.
— Что там?
— Насилие против Додекс. Показать?
Федер сквозь зубы простонал.
Справедливо приняв молчание за знак согласия, интеллектор передал на главный экран, где до того красовалась карта пробора, изображение Веры. И тут же пояснил:
— Местонахождение комнаты, где все происходит, установить пока не удалось, поскольку сигнал не наш и датчики там только чужие. Предположительно первый или подвальный этаж дома Аугусто.
Комната была та же, что и в первый раз. Вначале Федер увидел только шикарную мебель, которой была обставлена комната. «Стрекоза», передававшая изображение, медленно вращалась, создавая панораму. Потом в поле ее зрения попал огромный мамут, склонившийся над низкой кроватью. На кровати лежала Вера.
Тихий голос Аугусто осведомился у кого-то:
— Смотрит уже?
Секунды на две или три наступила полная тишина. И за эти секунды Федер с Антоном успели как следует рассмотреть происходящее.
Вера была без сознания. Кровоподтек на скуле ясно показывал причину этого. Одежда с нее была сорвана, лишь кое-какие обрывки Ткани прикрывали живот. Она была без сознания, и ее распинали прямо на кровати.
— О господи! — выдохнул Федер. Антон в ужасе окаменел.
— Итак, дорогой Федер, — раздался мягкий баритон Аугусто, — теперь вы можете убедиться в слабости вашей логики. Такого развития событий в ваших вариантах не учитывалось, ведь правда?
Мамут — видны были только его мощная спина и татуированный затылок — закончил приковывать Верины руки специальными стенолазными хомутиками, и тогда Вера очнулась. Она дико повела глазами, забилась и пронзительно завизжала. Мамут довольно хихикнул и позвал напарника, до тех пор в кадр не попадавшего. Федер запомнил его лицо — худющий горбоносый уалец с вислыми ушами.
— Определи их через свои списки, — хрипло бросил Федер, не отрываясь от экрана.
Интеллектор немедленно отозвался:
— Уже. Назвать сейчас?
— Смотрите, дорогой Федер, смотрите! Это, конечно, пока не убийство, а так — увертюра к любовным играм. Лично я, должен признаться, подобного обращения с женщинами не одобряю, но поймите же и меня — я сражаюсь за свою жизнь, за свое дело, которое оказалось под угрозой, а в таких случаях применимы любые методы. Смотрите, они приковывают ей ноги. Эй, там! Раздвиньте ноги пошире. Чтоб впечатляло. Пусть расставят как можно шире, но не до боли. Боль мы ей сделаем по-другому. О-хо-хо!
Вера пыталась вырвать ноги из цепких рук мамутов, выгибалась во все стороны, разметав с себя последние клочки одежды, но мамуты, радостно хохоча, без всякого труда растянули ей ноги почти в шпагат и припечатали их к постели. Дужки захватов с чмоканьем окончательно приковали Веру. Вера завыла почти басом. Уалец звучно хлопнул ее ладонью между ног — она вновь вскрикнула. Не отпуская руки, тот повернулся лицом к экрану.
— Эй, Федер, она так любит?
Второй мамут начал скидывать брюки.
— Что мы сидим?! Что мы сидим?! — закричал Антон. — Мы будем на все это смотреть?
— Ты что-то предлагаешь? — Федер не отрывался от экрана, но выглядел спокойным. Правда, спокойствие было больше похоже на отрешенность.
— Да что тут можно еще предложить?! Поднять всех ребят, врезать им так, чтобы… так, чтобы…
Федер ничего не ответил, просто перевел взгляд на Антона.
— Ну да, я понимаю, они как раз этого и добиваются. Но ведь есть же шанс? Хоть какой-то? — в отчаянии спросил матшеф.
— Ты не у меня спрашивай, ты у своего интеллектора спроси, он тебе в точности все рассчитает. Как вот это, например, рассчитал. — Он махнул рукой.
Вмешался Аугусто. Казалось, хоть это и невозможно было, что он слушает их, присутствует при их разговоре и терпеливо ждет своей очереди вставить веское слово.
— Вам, конечно, тяжело на все это смотреть, дорогой Федер, — соболезнующим тоном сказал он. — Я понимаю, вам хочется отвернуться. Но вы все-таки взгляните. Вера даже сможет менять позы во время коитусов, к сожалению, минимально менять, но все-таки.
Чтобы хоть как-то уменьшить боль в бедрах, Вера умудрилась повернуться почти на бок. «Зад что надо!» — немедленно прокомментировал огромный мамут. От этого ее правая рука неестественно выгнулась за спину. Пытка, настоящая жестокая пытка. И это было только ее началом. Обе кисти женщины, крепко схваченные хомутами, побагровели. Федер не узнавал лица своей возлюбленной, искаженного от боли — так родственники в первый момент не узнают утопленника. Ее крики разрывали сердце. Господи, подумал Федер, да когда же она потеряет сознание? И тут же догадался, что не сейчас, что ее специально чем-то напоили, чтобы не теряла сознание от боли, — и это значило, что она скоро умрет. Только вот как скоро?
Мамуты между тем принялись демонстрировать возможности изменения позы — Федер и Антон зарычали от злобы при виде этого зрелища. У этих хомутиков, еще именуемых склизерами, есть одна милая и очень полезная для лазания по вертикальной стене особенность — не теряя прочности контакта с любой поверхностью, даже такой, как постель, они могут немного вытягиваться. Мамуты крякнули и стали передвигать ножные склизеры так, чтобы колени у Веры согнулись, а расстояние между пятками осталось неизменным. Казалось, невозможно заорать истошнее и мучительнее, но Вере это удалось.
— Ну все, точно, все кости ей переломали, ублюдки! — сказал Федер.
А Антон, резко отвернувшись, спросил:
— Так, значит, ты не идешь?
— Я ничем не могу ей помочь. Это безнадежно.
— Тогда пойду я. И выключи этот ужас, я уже смотреть не могу!
Федер отключил только звук и нахмурился. Он явно не знал, как успокоить эту истерику своего матшефа, и не понимал, как он сам не впадает в истерику.
— И как же ты собираешься ее освободить? Силой? Тут и вся наша команда ничего сделать не сможет.
— Я давно хотел тебе сказать. О, черт! Я вообще ничего тебе говорить не собирался, но постоянно в мыслях с тобой об этом говорил…
Время от времени они вскидывали взгляды на молчащий экран и в ужасе передергивались — Веру имели по полной программе сексуального садиста, только что на жизнь ее пока посягать не собирались.
— Ну-ну, дальше!
— Времени уже больше нет!
— Время есть, хоть до самого утра. Уж не думаешь ли ты…
— Да, я понимаю. Но смотреть на это… Послушай, Федер! Вся команда на выручку пойти, конечно, не может, даже интеллекторов спрашивать незачем…
— Да уж, вероятность успеха в данной ситуации ноль, можно и не спрашивать, — встрял дежурный интеллектор. — Они там сейчас все настороже, вокруг дома Аугусто собрали лучшие силы. Они ждут как раз нападения. Могу дать полный…
— Отстань и замолчи! Вся команда пойти не может, и ты тоже пойти не можешь, я же ведь понимаю!
— Антон…
— Дай сказать! Ни все вместе не могут пойти, ни ты, ни я, потому что это верная гибель. Единственное в чем есть смысл — если пойду я один. Что я сейчас и сделаю. Я давно уже такие вещи просчитал.
— Не понимаю, — стараясь не глядеть на экран, сказал Федер. — Почему ты, почему именно ты, и с чего бы это тебе в голову пришла идея пострадать за общество?
— Может, это и не самое главное, но так уж получилось, ты извини, я не хотел об этом вообще заикаться — Федер, прости, но… ну я не знаю, так уж получилось, но я твою Веру люблю.
— Что? — Федер не поверил своим ушам.
Для Федера это прозвучало так, как если бы во время землетрясения ему вдруг напомнили, что он забыл закрыть форточку в рушащемся доме.
Огромный мамут беззвучно трахал разевающую рот женщину, с энтузиазмом вбивал ей между ног свою бетонную сваю.
— Ну все, некогда, — вскричал, вскакивая, Антон, — мне пора.
— Нет, подожди! Что ты хотел сказать и на что ты надеешься, милый?! — Федер явно стал нервничать.
Так никогда и не поймет Федер, не примет того, что двигало его матшефом, его первым помощником. Даже в то, что Антон любил его Веру, до конца не поверит. И это недоумение не слишком будет мешать ему жить дальше. Так, одна из многих загадок мира, куда ты попал ненадолго и, по всей вероятности, по ошибке.
Потому что Антон не стал вдаваться в подробности объяснения в своих чувствах и разъяснения своих поступков. Одно понял Федер из нескольких маловразумительных слов своего матшефа — Антон есть на данный момент единственный человек, который без ущерба для общего дела может попытаться спасти Веру. Потому что, даже если это ему и не удастся, люди Аугусто не смогут свалить вину на всех и потому всех покарать.
Как ни странно, только Антон имел хоть очень маленькие, но все-таки реальные шансы попасть незамеченным в дом Аугусто и вытащить Веру оттуда. Тут надо понять Антона, понять так, как, может быть, не понимали его интеллекторы, обязанные понимать его лучше всех. Тут надо понять его преклонение перед Федером и скрытое под ним тайное сопротивление, его безусловное приятие всего, что говорит Федер, и безусловное желание возражать всему, что тот ему говорит. И, наконец, Антоном двигало чувство, что он непременно когда-нибудь совершит настоящий подвиг. И хваленые коррект-куаферы преклонятся перед мужеством обыкновенного математика.
Именно поэтому в редкие минуты отдыха Антон насиловал интеллекторы, пытаясь понять, как можно проникнуть в дом Аугусто, пусть даже полностью мамутами заблокированный, с целью убить этого Аугусто. Он планировал этот шаг с той тщательностью, с какой взломщик планирует проникновение в охраняемый банк и, естественно, безопасный выход из него. Именно поэтому втайне от всех по расчетам и указаниям интеллектора Антон соорудил некое приспособление, которое назвал «иллюзиопроизводитель».
Эта штука представляла собой весьма жесткую конструкцию, надеваемую прямо на голое тело и сковывающую движения лучше всякого медицинского корсажа. Действуя под постоянным контролем одного или нескольких интеллекторов, этот прибор так искажал и преломлял падающий на него свет, что создавал у наблюдателя иллюзию какого-то совсем другого объекта, сходного с одетым в него человеком только габаритами. Мог иллюзиопроизводитель создавать даже иллюзию полной прозрачности, только для этого требовалось много «стрекоз» и контролирующих интеллекторов.
Почему подобные устройства, более грамотно и менее громоздко сделанные, не производились промышленным способом, почему даже куаферы, невидимость для которых чуть не повседневная необходимость, даже не подумали о чем-то более надежном, чем собственная психологическая невидимость, далеко не на всех животных действующая, — загадка и великая тайна. Неизвестно, кто изобрел иллюзиопроизводитель, в архивах сохранилось лишь самое общее изложение идеи. По всей видимости, это был побочный продукт какой-то совсем другой разработки, несомненно, куда более скучной — побочный и многие сотни лет никем не востребованный.
Помимо этого технического устройства, сделанного чуть ли не из обыкновенного любопытства, у Антона имелся и тщательно разработанный план проникновения в дом Аугусто, для чего там в нужных местах постоянно дежурили именно для этого предназначенные «стрекозы».
Антон, побывавший в куаферах лишь очень малое время и понявший, что куафером-исполнителем ему никогда не стать — реакция не та, интуиция и еще что-то, чего Антон определить то ли не мог, то ли не пытался, но без чего было просто бессмысленно выходить за пределы защищенной территории, — очень быстро после этого попавший в первый десяток матшефов экстра-класса, не переставал втайне мечтать о полевом куаферстве.
Не имея возможности познать тайны куаферского искусства в реальности, он скоро привык познавать их хорошо знакомым способом — с помощью интеллекторов. В часы досуга он моделировал различные ситуации, искал различные способы их разрешения, иногда, к огромной своей радости, находил их. Способы порой были совершенно уникальными, порой даже невозможными, но срабатывающими как надо. Антон постоянно тренировал свои рефлексы, которыми природа его обделила. Он понимал, конечно, что никогда не выйдет с настоящим заданием из защищенной зоны, полностью экипированный, полностью готовый к любой неожиданности, никогда не выйдет ни на отлов, ни на прочистку, ни на взятие проб в агрессивных биосредах — никогда никому даже и в голову не придет взять его на такое, потому что матшеф — мозг пробора, неизмеримо ценнее, чем целая исполнительская группа. Для него, конечно, подобные занятия с интеллектором были игрой, но игрой из тех, к которым прикипаешь куда прочнее, чем к собственной профессиональной деятельности.
— Ты с ума сошел! — сказал Федер, попытавшийся задержать Антона. — Ведь это мое личное горе, и мне бы надо идти, но я не могу вас всех подставить. Зачем, Антон?! У тебя нет ни единого шанса, ты погибнешь, причем напрасно. Это полный идиотизм, которого я от тебя не ожидал!
— Я жить не смогу, если останусь здесь, когда там такое с ней делают…
— При чем тут ты, я не понимаю?
— Нечего понимать, я люблю твою возлюбленную! Очень крепко она меня зацепила. На-это-же-невозможно-смотреть!
— Подожди! — резко сказал Федер. — У тебя что с ней было?
— Ничего у меня с ней не было! Даже словом не обмолвились никогда.
И он убежал.
Федер понял, что ему уже никогда не остановить этого обезумевшего парня, любившего, оказывается, Веру сильнее, чем он. Федер был уверен, что Антон не вернется, и втайне даже желал этого. Он сидел перед экраном и тупо, бесчувственно смотрел, как к ней пристраивается второй уалец, а Вера уже не кричит. Она не теряла сознания, лежала, выпучив глаза, до крови закусив верхнюю губу, напрягая все мускулы. А тощая, бугристая задница уальца все ерзала меж ее широко расставленных ног.
В Федере будто что-то заморозилось. Оставшись один, он еще некоторое время молча сидел и смотрел, как насилуют Веру. Одно и то же, в сущности, действие, устало думал он, одно и то же действие может быть и небесно прекрасным, и отвратительным до омерзения. И запредельная радость, и запредельная боль — странно. Наверное, этот тип сам никакого удовольствия не испытывает, разве можно от такого получать удовольствие?
Он сидел и смотрел, как насилуют женщину, которую он живой наверняка уже не увидит, женщину, которая была его возлюбленной, но к которой он порой бывал холоден и безразличен. А она не изменяла ему, хотя рядом был тоже сильно и так безнадежно любивший ее Антон, который пошел на верную смерть ради нее. Не простившись с ним, своим командиром. И, похоже, не простив.
Нет, это не ревность, сказал он себе. Это — простая человеческая трагедия.
— Выключи! — сказал он интеллектору, не узнав собственного голоса. — Держи их на контроле, сообщай о ее состоянии, а мне покажи Антона.
22
План Антона заключался в сложном использовании иллюзий и «мертвых зон». Поскольку и Аугусто располагал «стрекозами», предполагалось, что он, как и куаферы, в первую очередь покроет ими всю защищенную территорию, чтобы следить за передвижениями куаферов и фиксировать их разговоры. Интеллекторы не знали, насколько плотна эта сеть, но по приказу Антона за последнюю неделю ухитрились установить множество мертвых зон, в которых микрошпионы Аугусто ничего не фиксировали.
Мертвые зоны были небольшими, в десяток-два квадратных метров. Чаще всего эти зоны находились на границе участков наблюдения. Войдя в такую, человек на несколько мгновений пропадал из поля зрения одной «стрекозы» до того, пока не появлялся в поле зрения другой. Поскольку мощность интеллекторов Аугусто была не слишком велика, постоянное наблюдение за территорией с использованием всех «стрекоз» включалось техниками только в экстренных случаях, когда в отношениях мамутов и куаферов наступал очередной кризис.
Судя по данным разведки, далеко не каждый куафер становился объектом непрерывной слежки мамутов. И, что удивительно, к таковым относился матшеф Антон, второй по значимости человек в куаферской команде, в стычках с мамутами, однако, личного участия не принимавший.
Но сейчас и Антон, и Федер понимали, что с похищением Веры ситуация стала критической, поэтому операторы и интеллекторы Аугусто будут особенно внимательны и никого без наблюдения не оставят.
План Антона состоял из трех позиций: выйти из гексхузе незамеченным, перебегая от одной мертвой зоны к другой и одновременно меняя обличья, добраться до дома Аугусто и проникнуть в дом. Каждая из этих задач была крайне сложна, но беда заключалась в другом — Антон не очень представлял себе, каким образом, попав в дом, он будет действовать дальше. Он очень надеялся на подсказку интеллектора и его «стрекоз», работающих в самом доме. Но больше оставалось надеяться на удачу.
Проблема выхода из гексхузе была самой простой. Уже после того, как Аугусто потерял возможность наблюдать за тем, что происходит внутри гексхузе, куаферы, соблюдая величайшую осторожность, соорудили дополнительный черный ход, снаружи совершенно незаметный и расположенный в глухой стене, вдали от окон. Это было одно из мест, которые вражескими «стрекозами» не контролировались — интеллекторы Антона установили это с полной достоверностью.
Использовать этот ход всем было строжайше запрещено; даже вести разговоры о нем было нельзя — по распоряжению Федера его держали на самый крайний случай. И вообще — далеко не все куаферы знали, где он точно находится и как открывается. Антон же, естественно, знал.
— Ах чертенок! — сказал Федер, наблюдая за матшефом при помощи специально посланной «стрекозы».
Антон даже перестраховался — и в такой экстремальной ситуации он хорошо помнил о том, что черный ход может пригодиться в дальнейшем.
Просто что-то темное мелькнуло в глухой стене здания, а потом из пустоты возник человек. Сначала с очень неопределенными, смазанными чертами, фигурой и одеждой, а потом Антон превратился во вполне определенного человека, одного из аугустовских интеллекторных операторов, Гида Станцо, в этот момент проходившего неподалеку, мимо четвертой оранжереи метрах в сорока от гексхузе, и как раз остановившегося в мертвой зоне.
Дальше Антон остановился на четыре секунды в своем обличье — ему необходимо было дождаться украденных им из федерового загашника специальных «стрекоз», которые должны были следовать за Антоном и обеспечивать его связь с интеллектором. Они темноватыми облачками вылетели из двух вентиляционных отверстий в стенах гексхузе и стремглав помчались к нему.
Гид Станцо не должен был пересечься с Антоном. Он не знал о состоянии чрезвычайной готовности, объявленном Аугусто за четверть часа до похищения Веры, потому что как раз тогда отдыхал в своем личном тайном укрытии, опоенный музыкой нарко. Теперь, еле очухавшись, он плелся, воображая, что несется во весь опор, чтобы малость прийти в себя перед дежурством. Антон рассчитывал, что Станцо задержится в мертвой зоне, но тот покачнулся, изменил направление и неожиданно пошел прямо навстречу приближающемуся Антону.
В результате Гид Станцо, сосредоточенный на попытках идти ровно и не шатаясь, увидел вдруг перед собой… самого себя.
Оторопели оба, только Гид больше. Он сначала даже подумал, что встретил кого-то из своих, и начал решать, что бы такое сказать, дабы встреченный не заложил его начальству за такой нетрезвый вид. Но потом глаза его выпучились, губы растянулись в попытке связно произнести: «Эй, что это еще там за шутки такие?» И тут подрастерявшийся Антон узнал от интеллектора, что он опять в мертвой зоне и может поэтому делать с Гидом все что угодно, не боясь привлечь внимание «стрекоз» Аугусто.
Антон издал специальный гипнотизирующий шип, который куаферы часто применяли при встречах с мелкими, но агрессивными представителями незнакомой фауны, процентах в семидесяти это срабатывало.
Сработало и сейчас. Гид обмяк, завороженно глядя на своего двойника.
— Умри! — тихо приказал Антон.
И Гид вдруг действительно умер.
Антон не ожидал, что так получится. Он даже не осознал, что впервые в жизни убил человека. Идя на свою верную гибель, превратиться в убийцу очень легко.
Иллюзиопроизводитель еще несколько секунд держал Антона в облике Гида Станцо, но дальше нужно было придумать что-то новое, потому что Гид не имел права свободного входа в дом Аугусто. Управляющий интеллектор начал лихорадочно подыскивать другую иллюзию.
Это удалось сделать быстро. Антон вышел из мертвой зоны и попал в поле зрения противника в виде двойника Галлагеда Дебрикса, мамута, находившегося в ста метрах отсюда. Галлагед, грузный и коротенький амброзиец с необыкновенно большими глазами и востреньким носиком, был в это время занят оправлением большой нужды в укромном местечке, которое, как он прекрасно знал, «стрекозами» не просматривалось — он был очень чувствителен к подколкам приятелей из своей службы наблюдения. Этот мамут имел свободный проход в дом Аугусто. Но было неизвестно, сколько он просидит в туалете. Поэтому управляющий интеллектор был наготове, чтобы подать команду сменить облик в любую секунду.
Федер внимательно следил за Антоном, забыв на время о Вере. Он послал в поддержку Антону еще несколько сотен «стрекоз», задействовал все, в том числе и неизвестные матшефу точки контроля за территорией.
— Уалец в оргазме, — внезапно сообщил интеллектор. — Додекс вскрикнула. По ее тону с вероятностью семьдесят шесть процентов можно заключить, что у нее вывих бедренного сустава. Похоже, есть повреждения в вагине, не очень значительные, но болезненные, — помолчав, он добавил: — В комнату вошли еще четыре идентифицированных мамута. Один из них — Сандро дю Пье — начал снимать брюки.
У каждого интеллектора свой голос. У этого был глубокий артистический баритон. Федер возненавидел этот голос до конца жизни.
Он сидел, крепко сжимая виски, полный отвращения и ужаса к самому себе; он молился Богу, в которого, в отличие от многих куаферов, не верил.
Он хотел было начать подсказывать Антону, как действовать. Но это ничего не меняло. Что бы Антон ни делал, и матшеф, и Вера, считал Федер, были стопроцентно обречены.
Между тем Антон, меняя обличья, перебегая от одной мертвой зоны к другой, иногда пережидая в них, все ближе и ближе подходил к дому Аугусто.
Вот он оказался в последней мертвой зоне, в двадцати семи метрах от ограды дома. Дальше каждый квадратный миллиметр контролировался и мамутами, и «стрекозами» Аугусто. Антон невольно замедлил шаг.
— Вперед! — подсказал интеллектор. — Только неторопливо и сонно. Ты в облике проверяющего, которого только что разбудили. Тебя зовут Борнео Гуадиласкит-Шимачи, или просто Борнео.
Антон неторопливо продефилировал вдоль ограды, внимательно разглядывая часовых мамутов.
Настоящий проверяющий в это время шел к дальним постам по самой длинной из мертвых зон. В поле зрения очередной «стрекозы» он должен был появиться через одиннадцать секунд. Ровно столько времени было у Антона, чтобы приблизиться к лазейке.
Лазейка находилась в торцевой стене дома и мамутам была неизвестна в этом качестве. Для всех, кроме командира пробора и его матшефа, это было технологическое отверстие, необходимое для выращивания дома, заткнутое специальной пробкой. В качестве способа проникнуть в дом его мог использовать разве что трехлетний ребенок.
Антон и Федер секрет этой лазейки открыли давно. Дело в том, что ткань В-5, из которой был выращен дом Аугусто, — живая, как ей и положено. Она способна сама заращивать разрушения, если не поступит специальной запрещающей команды. В обычном состоянии она по твердости не уступает самым крепким минералам. Однако вещество пробки — В-11 — по структуре несколько отличается от вещества ткани В-5. Лет через пятнадцать после того, как выращивание домов из ткани В-5 превратилось в стандартную практику, исследования показали, что контакт веществ В-5 и В-11 приводит к нарушению молекулярных связей в обоих и размягчает их. По идее материал пробки следовало повсеместно заменить, но этого не произошло — по той простой причине, по которой очень многое в этом мире делается не так. Таким образом, дома из В-5 продолжали выращивать с технологической пробкой из В-11.
Но только не на проборах. Здесь обязательны многократные проверки каждой мелочи для уменьшения риска человеческой жизни. Поэтому выращивание таких домов было на проборах запрещено. Только Аугусто и его люди не знали об этом. Хотя и приняли меры безопасности против проникновения внутрь через это уязвимое место, скажем, вредного для здоровья газа. Служба охраны ограничилась тем, что посадила внутри дома Аугусто дополнительную «стрекозу» возле пробки и заготовила рядом материал для мгновенной установки заплаты. Антон знал об этой «стрекозе» и немедленно нейтрализовал ее с помощью специальной погудки.
Но вот проникнуть внутрь ему можно было только одним способом — лишившись защиты иллюзиопроизводителя. Антон ничего другого вместе со своими интеллекторами придумать не смог.
Специальным приспособлением, закрепленным на раме иллюзиопроизводителя, математик моментально выдернул пробку. «Стрекоза», наблюдающая за пробкой изнутри, естественно, не прореагировала. Но это не могло продолжаться долго, так как энергии нейтрализующей погудки могло не хватить. Необходимо было действовать быстро. И проникновение Антона внутрь заняло всего четыре секунды. И уже в собственном облике.
Конструкция иллюзиопроизводителя автоматически соскочила с него и кинулась в отверстие. Попав туда, рама ощетинилась четырьмя сотнями сверхпрочных игл, вонзившихся в размягченную ткань В-5. Ткань, пораженная самым для нее болезненным ядом, мгновенно отреагировала и инстинктивно сжалась. Отверстие ненадолго расширилось.
Иллюзиопроизводитель, действуя теперь уже как робот, выдернулся из отверстия и освободил его для Антона. Он прыгнул внутрь. Вслед за ним в дом проскользнуло примерно двадцать процентов из всего сонма «стрекоз», сопровождавших его в пути от гексхузе, — остальные остались с иллюзиопроизводителем. Тот сымитировал одного из мамутов, охраняющего в этот момент ограду, и стремглав кинулся прочь. Когда интеллекторы Аугусто смогли прийти к выводу, что герметичность здания нарушена и подали команду заделать отверстие, Антон уже находился внутри.
Началась самая опасная стадия его последнего приключения. Здесь он уже не скрывал своего присутствия, поскольку все равно был бы быстро обнаружен, но даже его подчеркивал. Как только Антон встал на ноги после падения с полутораметровой высоты, он включил свою последнюю погудку и отправился вперед.
Федер был уверен, что Антон в этой операции непременно погибнет. Антон полагал так же. Он не то чтобы не боялся смерти и не то чтобы не думал о ней совсем — он с ней примирился. Безглазая бежала с ним рядом, он был готов отдаться ей после того, как сделает все, чтобы спасти Веру.
Правда, он совсем не знал, как ее хотя бы найти.
Он рассчитывал на своих «стрекоз», но они пока передавали на его ручной интеллектор, что поиски безрезультатны. Сначала он побежал на второй этаж, но на лестнице интеллектор его остановил, получив сообщение, что Вера находится где-то внизу. Тогда он бросился вниз. Антон уже слышал громкое топанье мамутов в соседних коридорах, на него уже начиналась охота, но пока его никто не заметил.
Антон даже не подозревал, что выращенные дома могут иметь настолько сложную систему ходов. Это был просто какой-то лабиринт. Уже совсем заблудившись, Антон в панике метался по подвальным переходам, шепча, точно заклинание, имя Веры, которую должен, просто обязан спасти.
Федер, не замечая собственных слез, молча за ним следил. На него уже не действовали убийственные сообщения интеллектора о том, что происходит с Верой. Федер впал в какой-то ступор.
Любовь — странное явление. Наука за тысячи лет не смогла его понять. Это не чувство, это не болезнь, это спектр чувств, спектр болезней, порой совсем не связанных между собой. Федер в его состоянии тоже ничего понимать не собирался. Он поймал себя на одной только мысли: «Я не люблю Веру, люблю Антона — и Бог с ней, с Верой, пусть ее мучают, но Антон пусть останется. Я хочу, чтобы он выжил».
Веру с вывихнутыми бедрами, измученную, но все еще сознания не потерявшую, насиловал одиннадцатый мамут, серенький такой, вовсе не гнусный парень, которому очень хотелось женщину, но не хотелось вот так. Его заставили в этом участвовать под страхом смерти. Молоденький такой, нецелованный парнишка неумело входил в Веру.
Именно в этот момент в эту комнату, превращенную в пыточную, ворвался Антон и тут же начал стрелять из скваркохиггса.
Он успел застрелить парнишку, взобравшегося на Веру, уальца, хлопавшего в ладоши от радости, и еще одного, ждущего своей очереди, когда вдруг услышал:
— Тебя-то я и ждал, милый Федер… простите, милый Антон.
Это было сказано очень громко, звук шел изо всех углов комнаты. Антон затравленно огляделся в поисках Аугусто и не увидел его.
— Прощай, Антон, — грустно сказал Федер.
— Прощай, Антон. Я ждал не тебя и я тебе не сделаю больно, — послышался голос Аугусто, и тут же множество испепеляющих лучей ударило по Антону. Он вспыхнул и исчез, оставив после себя лишь небольшие кусочки обугленной плоти. Ему действительно не сделали больно.
Вот здесь Федер не выдержал. Вот здесь он сорвался. Здесь он оставил в стороне все свои рациональные планы, встал с кресла и вышел из интеллекторной.
Он очень хорошо понимал, что идет в ловушку, но ему сейчас на все ловушки было наплевать. Он шел мстить за Антона и освобождать Веру.
Он шел решительным шагом, не разбирая дороги. Он совершенно не представлял, как собирается мстить и освобождать. Он даже не помнил, есть ли у него с собой оружие.
Можно даже сказать, что в этот момент Федер сошел с ума. Он ничего не знал, ничего не думал, он очень плохо понимал, что происходит с ним и вокруг него. Он просто шел туда, где была Вера. Которую неудачно попытался спасти его матшеф.
Естественно, его сразу засекли и, естественно, передали информацию Аугусто. Тот поначалу несколько удивился, потом понимающе кивнул головой и собрался было отдать приказ об уничтожении командира куаферов, но задумался, прикусив губу.
— Что-то я немножечко чересчур, — сказал сам себе Аугусто. — Смерть Федера мне сегодня невыгодна. Она мне выгодна завтра.
Он даже боялся сейчас убивать Федера. Он совсем не на то рассчитывал, когда похищал Веру Додекс и когда учинил над нею насилие.
А Федер шел. Вопреки всякой, даже им самим прокламируемой логике. И когда он подошел к ограде дома Аугусто, когда он приготовился умирать — потому что именно за этим шел, — вдруг оказалось, что никто его не задерживает.
И этому тоже Федер не слишком удивился — он вообще ничему в тот момент не мог удивляться. Только где-то в подсознании отметил это странное обстоятельство. И пошел дальше.
Он быстро добрался до дома Аугусто, перепрыгнул ограду, ловя на себе хищные взгляды мамутов, и у входа увидел Веру.
Сначала Федер подумал — она мертва. Он остановился метрах в четырех перед ней, тупо разглядывая свою возлюбленную и не узнавая.
Вера, одетая в чужую рабочую, большую куртку, полностью распахнутую, сидела у двери, широко расставив ноги. Один глаз у нее заплыл, другой был дико вытаращен, рот разорван.
Она судорожно вздохнула, искривив от боли лицо. Жива.
Никакого облегчения по этому поводу не испытав, Федер медленно приблизился к ней и осторожно поднял на руки — Вера вскрикнула и обмякла.
Мамуты не понимали своего шефа. Они часто его не понимали, но за это еще больше уважали, потому что каждый раз, когда Аугусто делал что-то не совсем ясное и даже совсем не то, чего требовала ситуация, и когда каждый прочил ему провал, а он все равно выигрывал — причем выигрывал куда больше, чем можно было ожидать.
Но теперь они не понимали его совсем. Устроить ловушку главному врагу, поймать и вот так, за здорово живешь отпустить… Они глядели, как легко, без напряжения и спешки уносит Федер свою возлюбленную, и злились. Теперь у Федера было куда больше причин ненавидеть Аугусто и всех его людей. Теперь он становился вдвое, втрое опаснее. Его следовало убрать сейчас, но Аугусто его отпустил и даже Веру отдал, что уже совсем нелепо.
На самом деле до конца не понимал себя и сам Аугусто. То есть логическое-то объяснение у него было, его недавно пытался подсказать сам Федер, как будто у Аугусто мозгов нет, — нельзя было начинать ликвидацию куаферов до приемки пробора. Нет, Федер ничего в жизни не понимал, если так надеялся на свою логику. Нет, говорил себе Аугусто, глядя в окно на фигуру куаферского командира — высокого, излучающего силу. Просто образец героя из массовых стекол — несущий на руках свою изувеченную подругу. Нет, дорогой Федер, пошел бы ты куда-нибудь подальше со своей логикой, не логика заставила меня отпустить тебя вместе с твоей девкой. Не логика, а то, чем я отличаюсь от других, — интуиция.
Так часто бывало с ним. Принимал в последний момент невозможное, а главное, необдуманное решение, и оно оказывалось самым верным. Аугусто гордился своей интуицией. Правда, та же самая интуиция подсказывала ему, что лучше бы ее не слушаться, что лучше бы довести дело до конца прямо сейчас. Где-то, совсем уже в глубине души, Аугусто пытался оттянуть тот момент, когда он ликвидирует Федера. Потому что, ликвидировав Федера, он потеряет последнего человека, с которым ему хочется разговаривать.
23
Федер пришел в себя быстро. Войдя в гексхузе и все еще держа Веру на руках, он сообщил сбежавшимся куаферам о смерти Антона. Быстро окружившая его толпа еще не вполне проснувшихся мужчин ждала объяснений.
— Это провокация, — тихо сказал Федер. — Это попытка вызвать нас на ответные действия, чтобы расправиться с вами. Наше спасение сейчас — в спокойствии. Спокойствие пугает его. Он понимает, что за этим кроется какой-то наш план, но плана не понимает. И бесится. За Антона и за то, что они сделали с Верой, мы отомстим. Но только ради Бога, не сию секунду. Завтра назначена ревизия заказчика, равнозначная приемке, завтра они что-то замышляют, мы должны их опередить. Подготовьте «второго врача». Сегодня для Веры, а вот завтра — кто знает.
Кто-то взял у него уснувшую женщину и унес в медицинскую комнату. Его засыпали вопросами об Антоне.
— Потом, потом, не сейчас. Завтра будьте наготове, как договаривались.
— Тело надо будет потребовать.
— Потребуем. Сейчас спать. Эх, матшефа нет! Сейчас самая для него запарка была бы.
Завтра, как по заказу, встретило их плотной облачностью и моросящим дождем. Было немного холодно, но никто даже и не подумал надеть плащи. Дождь был их союзником. Не все куаферы знали, что именно несет этот дождь, но догадывались и на небо поглядывали с надеждой.
На рассвете Федер связался с домом Аугусто. Ему сказали, что Аугусто спит, но просил передать, что сожалеет о случившемся и признает свою вину. Позже он лично принесет официальные извинения, пока же просит считать случившееся ужасным недоразумением.
Работа ревизионной комиссии началась через два часа. Аугусто встретил Федера в меру скорбным выражением лица, начал какие-то соболезнования по поводу Веры и Антона со своим непременным «дорогой Федер», но Федер холодно прервал его:
— К делу!
Вопреки подписанным контрактам им удалось быстро договориться считать эту ревизию полноценной приемной и, в случае ее положительного исхода, совершить финансовый расчет в тот же день.
На нескольких бесколесках члены комиссии, у каждого из которых, в соответствии со стандартными правилами приемки, была электронная карта района с увеличением вплоть до квадратного микрона, отправились в путь. Каждый также располагал к тому времени отчетом о проборе в пятьсот сорок восемь гигабайт — отчетом, подвергнутым тщательному интеллекторному контролю. Предстояло им от восьми до шестидесяти восьми выборочных посадок со взятием и анализом определяемых заказчиком проб.
Куаферов ко времени окончания приемки по правилам должен был ждать полностью подготовленный к переходу вегикл, деньги и банкет. Аугусто еще с самого начала оговорил, что ко всему прочему он проведет с Федором переговоры о дальнейшем сотрудничестве. По протоколу эта встреча должна была состояться в доме Аугусто.
Но все это предполагалось лишь на словах. После всего, что случилось, и куаферы, и мамуты ждали от этого дня одного — развязки.
Дождь, ливший с утра, был сверх всякой меры начинен умиротвориксом — причем особым, действующим на всех, кроме команды Федера. Специальные реагенты, поднятые по приказу командира Антоном еще с вечера, благополучно опустились на подготовленные папоротники, вызвали необходимые испарения, те, в свою очередь, напитали собой облака. Одновременно служба ветров сработала таким образом, чтобы дождь над защищенной и обработанной территориями пролился, а точнее — проморосил в точно заданное время. Незаметная, страшная месть началась.
— Эй, что-здесь?! — вскричал вдруг Аугусто крайне встревоженным тоном, указав пальцем на какую-то точку «затравочной» зоны. Его интеллектор заподозрил что-то нехорошее.
— Где? — безмятежно спросил Федер.
— Да вон там, вон там! Мы так не договаривались, дорогой Федер! Я думал… Ну-ка, давай мы сделаем посадку!
По информации от дежурного интеллектора куаферов Федер знал, что в той точке ничего такого криминального нет. Поэтому удивление его оказалось совершенно естественным. Но это, он знал по опыту, часто встречается у приемщиков — когда слишком велика ответственность, чудится черт-те что.
— Что ж, сядем.
— Нет, нет, нет! — в голосе Аугусто слышались несвойственные ему нотки то ли истерики, то ли паники. — Так не пойдет. Сначала я вызову туда подкрепление. Вы, дорогой Федер, извините, но мало ли что. Сами понимаете…
И стал вызывать подкрепление испуганным, совсем незнакомым Федеру тоном.
Федер про себя усмехнулся.
Подкрепление — сто пятьдесят бойцов на субкосмической технике, в спецкостюмах, со спецоружием — прибыло в точку посадки через пятнадцать минут. Все это время бесколески на безопасной высоте кружили над местом посадки в полном молчании.
Как ни странно, Аугусто был прав. То ли по недосмотру, то ли просто по невозможности совсем незаметно совместить двойной пробор с обычным, именно там, куда указал палец Аугусто, флора чуть-чуть отличалась от представленной в акте сдачи. Именно это «чуть-чуть» дало Федеру понять, что здесь сработал не столько интеллектор мамутов, сколько потрясающая по тонкости интуиция Аугусто. По счастью, интуиция не обладает точным зрением. Приемщики приземлились не совсем там, где был замечен подвох. Да и в чем подвох состоит, они так и не поняли. А сверху на них все моросил отравленный дождь.
По прибытии подкрепления Аугусто со своими помощниками, как ищейка, ринулся искать криминал. Смешно было смотреть, как они, лихорадочно раздвигая мокрые плети кустов, вынюхивают невесть что. Одного в спецкомбинезоне хлестнул хвостом клегоудав, безобидный только в период любовной тяги, но все окончилось благополучно, лишь переломом ноги. И спустя полчаса Аугусто начал успокаиваться… и успокоился даже сверх меры. Вместе со всеми, кто его сопровождал. Умиротворикс начал действовать несколько преждевременно, что вовсе Федера не смутило.
Когда умиротворикс начинает на вас действовать, первые десять — пятнадцать минут вы не чувствуете его. Наоборот, вы ощущаете подъем, бодрость духа, вы предельно собранны, ваши движения кажутся вам быстрыми и точными. Однако все это вам только мерещится: движения на самом деле постепенно замедляются. И Федер, заметив первые признаки умиротворения, не смог скрыть от Аугусто мимолетной победной усмешки. И это чуть не стоило жизни ему и многим его куаферам.
Аугусто, все время бывший настороже, предполагал начать резню раньше, чем мог рассчитывать противник, — не после того, как его люди и интеллекторы убедятся, что пробор в порядке, а до того, сразу же после первой, в крайнем случае второй посадки.
Федер вместе со своим матшефом и его многомудрыми интеллекторами слишком были уверены, что Аугусто, человек по натуре крайне осторожный, недоверчивый и обстоятельный, вряд ли положится на свою интуицию и еще до полной приемки заключит, что с пробором все хорошо, а потому можно развязать себе руки. Они не учли этого странного козыря в руках Аугусто — его непредсказуемости.
Аугусто, человек умный, хорошо знал, что ни один пробор не обходится без недочетов, главное, чтобы они не могли принести серьезных неприятностей. Он был убежден, что с удалением недочетов, если такие обнаружатся, он прекрасно справится сам — и был, в сущности, прав, но для режима обычного, а не двойного пробора. А еще он запланировал проверить по реакции Федера на приемку, не приготовил ли тот каких-нибудь серьезных ловушек на Ямайке, которые могут сработать много времени спустя.
Реакция Федера оказалась странной. С одной стороны, легкое недоумение. Это значило, что ловушки нет и Федер не понимает, что такого странного Аугусто нашел. Но промелькнуло во взгляде Федера и тщательно скрываемое замешательство. Будь Аугусто хоть чуть менее внимателен, он бы его не заметил. А замешательство, тревога могли значить только одно — куафер что-то замышляет. И надо было понять, насколько это серьезно.
А затем Федер позволил себе легкую победную усмешку. Аугусто запаниковал, решил, что ловушка вот-вот сработает, и дал сигнал к нападению.
На том приемка и закончилась. Мамуты принялись вынимать оружие, но делали это как-то очень задумчиво. Один, сунув руку за пазуху, вдруг сел на землю и принялся стаскивать ботинки. Другой начал напевать. Третий, бессмысленно улыбаясь, стал приговаривать: «А вот кого я сейчас испепелю?! А вот кому я сейчас бо-бо сделаю?! А, ребятки?»
Сам Аугусто быстро перестал соображать, что происходит. Он с сожалением сказал:
— Все-таки не надо вас убивать. Потому что, — тут он безуспешно попытался поднять вверх указательный палец, — это нехорошо! А мне так нравится Федер, я так хорошо с ним разговаривал. Федер, ты где?
Федер ни разу не видел, как умиротворикс реагирует на человека в агрессивном состоянии, и поначалу даже оторопел. Мамуты двигались медленно, с большой грацией. Можно было подумать, что они танцуют. Присюсюкивая, напевая, умильно улыбаясь, все больше и больше замедляя движения, все сильней склоняясь к земле, с необыкновенной нежностью в конце концов к ней приникая.
Он ухмыльнулся, еще не осознав, что находился в секунде от смерти.
— Надо же. Как бы не простудились парнишки. Дождь все-таки. А им спать на мокром часов двадцать. Если не больше.
Та же картина наблюдалась и в защищенной зоне. Продуманная, тщательно подготовленная резня так и не началась. То ли в дожде над поселком концентрация умиротворикса была выше, то ли никто из мамутов сигнала к атаке не услышал. Вскоре все они мирно спали, полностью готовые к бою.
Куаферы, к умиротвориксу нечувствительные, быстро начали эвакуироваться. Продукты, оружие, одежда, личные вещи — все это было уже по большей части упаковано. Оставалось все, включая ценное оборудование, погрузить, законсервировать содержимое вивариев. Над уснувшим поселком забегали бесколески.
Скоро вернулся Федер с сопровождавшими его куаферами. Победного вида у командира не было и в помине, он был деловит, собран, в нем, как и во всех куаферах, сейчас только тихо напевало облегчение: «Удалось!»
Отдав необходимые приказы, напомнив об Антоне и Вере, он бросился к интеллекторам. Но те уже и сами знали, что им делать — ведь весь план ими и разрабатывался. Все эвакуационные процедуры они знали досконально.
— Извини, Федер, — сказал дежурный интеллектор. — Чуть не сорвалось.
— Да, — буркнул он. — Что со «стрекозами»?
Он еще возился в интеллекторной, когда ему сообщили:
— Антона привезли. Выйдешь?
Федер кивнул и вышел.
Перед гексхузе в молчании толпились куаферы. На импровизированных носилках лежало то немногое, что осталось от их матшефа. Куаферы, к проявлению чувств не склонные, сейчас явно ждали от Федера каких-то слов. Федер почувствовал их настроение и хотя за секунду до того никаких слов произносить не собирался, все же сказал:
— Прощай, Антон. Прощай, милый. Глупо как-то получилось, честное слово. Но, может быть, ты всех нас спас своей смертью, — помолчав, он вдруг хмыкнул и добавил понятное ему одному: — Любил ее… Надо же! Останки запаять в гроб. Когда вернемся, здесь похороним со всеми почестями. В конце концов, он на Ямайке и за Ямайку умер.
Куаферы ждали еще чего-то, но Федер громко хлопнул в ладоши:
— Время! Время!
Вся эвакуация под бдительным контролем дежурного робота-интеллектора, поставленного на специальную бесколеску, заняла не больше полутора часов.
Как и обещал Аугусто, вегикл, отведенный для них, был полностью подготовлен к старту. Он стоял, растопырив крылья, среди вольготно разлегшихся мамутов.
— Его не берем! — так Федер решил еще загодя. — Берем командирский. Он самый быстрый, самый вместительный и лучше всех вооружен.
Подлетев к командирскому, дежурный робот подключился к какому-то разъему на днище. Минуты через две сообщил — все нормально, можно начать погрузку.
На самом деле было еще не все нормально, и Федер об этом знал. Как и все прочие вегиклы мамутов, этот был начинен хорошо запрятанной взрывчаткой. Интеллекторная разведка, проведенная Антоном, давно доложила об этом сюрпризе, приготовленном Аугусто на случай своего поражения. Взрывчатку следовало найти, но розыски надо было вести так, чтобы зря не волновать команду. Кому охота после всего лететь на бомбе, готовой взорваться в любую секунду.
Робот хорошо знал этот тип вегикла, хорошо понимал логику минеров, давно просчитал наиболее вероятные варианты, поэтому многопалубность, лабиринты коридоров его не смущали. Он юркнул в распахнутый люк и деловито помчался по давно намеченному маршруту, минуя одни двери, заглядывая в другие. Куаферы еще и погрузку не закончили, как он уже сообщил Федеру откуда-то из отсеков пилотажа:
— Есть! Вариант «утепленная стена». Приступаю к отключению.
По правилам следовало бы погрузку остановить, но Федер не хотел терять времени, да и верил он роботу — интеллектору.
— Приступай! Всем куаферам занять места в командирском!
Через пятнадцать минут, давя спящих мамутов, вегикл пробежался по ровному, как скварковый срез, полю и с торжествующим визгом взмыл в обложенное темными тучами небо.
Через два с половиной часа они уже подходили к точке встречи с Соленым Уго. Точка эта находилась на расстоянии двух коротеньких переходов — «дрожаний», как называли их в дальнем космофлоте, — которые, однако, забросили их в глушь, ни с каких сторон не просматриваемую. Уго, в юности несколько лет якшавшийся с контрабандистами, знал массу таких местечек, знал, как находить новые, и хвастался, что ни один космополовец никогда его не найдет, пусть даже рядом скользнет, боком чиркнет.
Над ним посмеивались, но в общем верили — и сейчас он свои заявления прекраснейшим образом оправдал.
— Ох, парни, как же я соскучился по нормальной человеческой речи! Федер, хорошо кончилось? — послышался в динамиках его голос, искаженный помехами.
— Хорошо. Ты где? Не вижу тебя.
— Да вот он я. Вращаюсь вокруг осколочка, треугольного!
Вегиклы состыковались, вновь забегали грузовые тележки.
— Быстрей, быстрей, парни, времени совсем в обрез, — отчего-то заторопил всех Федер. — Уго, кончай трепаться, где урожай?
Соленый Уго, окруженный приятелями, что-то рассказывал, размахивая руками, кивал головой, сиял блаженной улыбкой — даже тогда, когда ему поведали в двух словах о Вере и Антоне. Но, услышав про урожай, деловито сморщил брови.
— Ну да, конечно. Парни, вас ждет приятная встреча! Все в порядке с урожаем, командир. Ждет, собран, упакован и бантиком перевязан.
Он привел командира и десятерых куаферов в физкультурный зал.
— Б-р-рр! Ну и холодище у тебя зд…
Куаферы от неожиданности замерли, полезли за оружием. Они увидели, что зал переполнен людьми. Одни расслабленно сидели вдоль стен, другие лежали ровными рядами.
— О Боже, что это?
— Знакомьтесь, парни! Это вторая смена! — радостно гаркнул Уго.
— Кто они? Что с ними? Почему лежат…
— Да вы вглядитесь, олухи! Вы глазки-то разуйте и посмотрите. Может, кого знакомого встретите?
— О Господи! Ни хрена себе шуточки! У тебя с головкой-то все в порядке? Да за такие вещи…
Ибо это были сами они — вся куаферская команда в полном составе.
Федер с Антоном сидели отдельно, прислонясь к какому-то тренажеру: Федер хмурился и смотрел злобно, а матшеф скалился в зловещей ухмылке и почему-то держал в руках примитивную гитару, на которой, при полном отсутствии музыкального слуха, играть никогда не умел. Сам же Соленый Уго возвышался над всем собранием, распятый на шведской стенке. Он, как и Антон, скалился и совсем не напоминал Христа.
— Что за шутки, Уго? Это на тебя одиночество так действует?
— Нет, — весело отвечал Уго. — Это у меня такой приказ от Федера был. Я вас целый месяц выращивал, водичками разными поливал.
Бо-бо, самый тихий, самый сильный и самый тупой из куаферов, подал голос:
— А они что, живые у тебя? Кто ж тогда я? Я или вон тот?
— Бо-бо, ну ты что, в самом деле? Какие они живые? Как бы я смог их сделать живыми, да и зачем?
— А зачем тогда? На память, что ли?
— На память. Долгую и добрую, — ответил Уго.
Но разговор был прерван Федером.
— На первый взгляд все нормально. Делал интеллекторную проверку их на сходство?
— Да, командир, — кивнул Соленый Уго. — У меня был всего-навсего один интеллектор, совсем, бедняга, запарился, проверяя. Все в норме, можешь сам посмотреть.
— Некогда. У нас буквально минуты. — Федер немного преувеличивал, но времени действительно оставалось не так уж много. — Всех перетащить на командирский вегикл, рассадить, разложить, как положено. И быстро! Антона здесь оставить. И сжечь. Он бы такому памятнику не обрадовался.
Что-то вспомнив, он торопливо прошел по рядам копий и остановился перед дубль-Верой.
— Черт, плохо, что у этой Веры лицо целое. Синяков ей наставить нельзя? Рот порвать?
Соленого Уго от такой деловитости Федера малость передернуло. Он тут же перестал улыбаться, посмотрел на расфранченную Веру.
— Порвать-то можно. А насчет синяков ничего не выйдет. Все-таки не живая. А порвать, что ж…
— Нельзя, значит, нельзя. Значит, так — порвать рот и ноги переломать…
— А кто этим займется? — спросил Уго.
— Ладно. Я ее видел лучше всех. Я сам этим займусь. Остальных немедленно перетащить на командирский. Да не стойте же вы, ч-черт! Времени нет!
И с каменным лицом Федер склонился над точной копией своей возлюбленной. Он долго сидел на корточках, неподвижно на нее глядя. В метре от него, неестественно улыбаясь, в первый и последний раз в этом мире играл на гитаре матшеф Антон.
Вокруг трудились куаферы; время от времени они сдавленно хихикали, натыкаясь на свою копию («Это что, я правда такой?») — почему-то каждому хотелось оттащить в командирский в первую очередь самого себя.
— А ведь я и впрямь тебя почти похоронил, — чуть слышно прошептал Федер, решительно вздохнул и взял Веру за ноги. Бренькнула гитара — Антона потащили сжигать.
Тем временем на Ямайке погода сходила с ума. Примерно через час после старта командирского вегикла над поселком, над всей защищенной территорией, над затравочной зоной хлынул дождь, которого Ямайка не видела уже с тысячу лет.
Это был ледяной ливень с ветром, постоянно меняющим направление. Вся живность попряталась по укрытиям, одни только мамуты сладко улыбались своим сказочным цветным снам. По ушам их бил оглушительный гром, рядом с ними били в землю и в деревья такие страшные электроразряды, что их даже как-то неудобно сравнивать с милой уютной молнией; и сумасшедше выл ветер.
Ветер срывал с деревьев листву, валил их наземь. Почти все папоротники со своей хилой корневой системой были вырваны из почвы и умчались в свое последнее далекое путешествие. Внутренние стороны их листьев освободились от заряда еще вчера и сегодня были абсолютно безопасны. Впрочем, опасность, даже когда они скрытно ее несли, касалась только тех, чью кровь Федер несколько месяцев назад взял для анализа. Так начался «Холокаст» — казнь, назначенная Федером для Аугусто с его мамутами, казнь долгая и мучительная, куда более страшная, чем взрыв вегикла в открытом космосе.
24
Аугусто очнулся от холода, сырости и дикой головной боли. Он лежал на спине, широко раскинув руки, и в глаза ему било яркое солнце. Его трясло.
Сначала он подумал, что случайно заснул на пляже у себя на родине, на планете Ла-Пломба, а папа с мамой не стали его будить. Он захотел досадливо выругаться, но губы не слушались. Это привело его в чувство, и он сразу вспомнил, где находится. «Неужели паралич?» — испуганно подумал он.
Но нет. Он попробовал пошевелить руками — получилось, хотя и с трудом. Под спиной было мокро и омерзительно захлюпало, когда он попытался приподняться, обдало вонью. Он почувствовал, что лежит в какой-то луже, и поднял голову. Вокруг копошились просыпающиеся мамуты. Собрав все силы, он поднялся. Голова просто раскалывалась.
Так он стоял, пошатываясь, добрых десять минут и пытался прийти в себя. С самодовольством он подумал, что очнулся и сумел встать раньше всех.
— Эй вы, остолопы! Долго еще будете ползать в этой грязи?
Услышав голос хозяина, мамуты начали шевелиться быстрее. Но не все. Кое-кто утонул в грязи окончательно.
Его бесколески стояли там, где их оставили — вроде бы нетронутые.
— Пилотов — ко мне!
Сквозь головную боль у него начала пробиваться недоуменная мысль: «Почему куаферы всех нас не убили? Почему почти все живы? Может, с бесколесками что-то? Да нет, это мелочи, и без них домой можно добраться. Почему же, почему они не убили всех?» Ответа не было, и это пугало Аугусто.
Бесколески оказались исправными, и скоро он уже сидел у себя в ванне, торопливо что-то жевал и раздавал приказы, стараясь побыстрей понять ситуацию. На первый взгляд ситуация была предельно ясна — каким-то образом куаферы их усыпили, захватили командирский вегикл и удрали. Больше всего его разозлила потеря вегикла. Он привык к нему, переделал по своему вкусу. Аугусто терпеть не мог, когда у него что-нибудь отнимали.
Ситуация выглядела весьма подозрительно. Все в ней было нелогично. Федер просто не мог уйти, оставив Аугусто в полном здравии, сохранив ему всю его армию, ничего не сломав. Даже не взяв из сейфа причитающихся ему денег. Немалых, кстати. И что за дождь такой жуткий шел, пока они спали? И почему такое солнце сейчас, какого никогда не видел он на Ямайке?
Он приказал проверить аппаратуру внешнего наблюдения — цела! Что за глупость, почему цела, ведь тогда в побеге нет никакого смысла? Не говоря уже о том, что вегикл заминирован. При этой мысли Аугусто мстительно улыбнулся.
Накинув халат, он выскочил из ванной, жестом приказал Киямпуру, своему первому помощнику, следовать за ним и пошел, почти побежал в комнату наблюдателей.
Те сидели в креслах перед экранами своих сканов, стучали пальцами по клавиатурам, крутили свои колесики, что-то бормотали, пригнувшись, — продолжали проверку.
— Ну, где они?!
Его крик заставил вздрогнуть всех наблюдателей. Один из них робко спросил:
— К-кто?
— Куаферы, куаферы! Разве можно быть такими идиотами? Вы что, еще их не искали?!
— Но ведь…
— Вот с каким сбродом работать приходится, Киямпур! Немедленно искать командирский вегикл. Вы же знаете, у него маячок специальный, они его никогда не отключат, пусть хоть на уши встанут!
Поиски кода маячка, новый хор бормотании, мелькание звезд на экранах.
— Вот что-то… Что-то похожее, — сказал один из наблюдателей. — Точно, он! Он!
— Где?
— Квадрат… э-э-э… квадрат…
— Ладно, определяйте. Побыстрей и поточней. Киямпур, немедленно объявить всему флоту готовность. Загрузить пять первых групп. Тут же стартовать! Я этих сволочей в любом квадрате достану! Не нарисовался еще тот квадрат, в котором я их не найду! Не такая уж она и большая, эта ваша Вселенная!
Подгоняемые проклятиями Аугусто, несвойственными ему в нормальном состоянии, мамуты довольно быстро снарядили свой флот в погоню. Один из академиков, пробудившийся позже других, спросил:
— А вы не думаете, дорогой Аугусто, что они где-нибудь здесь прячутся?
Вопрос этот заставил Благородного Аугусто нервничать еще больше, и половину мамутов он решил оставить на Ямайке. Мало ли что!
В последний перед стартом момент совершенно случайно выяснилось, что вегиклы так и не разминированы. Забыли, сволочи!
И над всей этой суетой, подстегнутая необычно ярким солнцем, в каждой голове царила, бушевала невыносимая головная боль. То вроде бы уже и утихать станет, но при первом же резком движении, при первом же громком звуке вспыхивает вновь, заставляя мамутов охать, конвульсивно хвататься за голову и, крепко сжав веки, пережидать шок.
Они стартовали без приключений. Вскоре после того, как флот покинул атмосферу Ямайки, бортовой скан «Форд-Персея», роскошного прогулочного вегикла, который Аугусто обычно использовал для участия в регатах, а после потери командирского сделал флагманом, засек сигнал цели. Командирский шел быстро, но максимальную скорость не выжимал — его скорость была определена сканом как первая крейсерская. Маневров, предшествующих переходу, не было после зафиксировано.
— Идем дрожаниями! — приказал Аугусто.
— Есть идти дрожаниями! — подтвердил пилот, высокий смуглый марсианин, завербованный в армию Аугусто совсем недавно. Командиры очень его хвалили.
Дрожания дали немедленный результат, и уже через четыре часа погони пилот, перебарывая головную боль, сообщил напряженным голосом:
— Приближаемся! Скоро они войдут в зону видимости.
— Так, — сказал Аугусто.
Странности продолжались. На командирском давно уже должны были засечь погоню, но никакой реакции бортовой скан «Форд-Персея» не обнаружил.
С самого начала Аугусто настроился на долгую, может быть, многонедельную погоню. Быстрей и маневренней командирского не было вегиклов во флоте Аугусто. И это значило, что единственно возможная тактика погони дрожаниями должна была превратиться в бесконечную и чрезвычайно утомительную «ловлю блох», в отыгрывание одного за другим миллипарсеков. Но беглецы переходами пользоваться явно не собирались и буравили пространство на собственной тяге с одной и той же первой крейсерской скоростью, точно оговоренной всеми инструкциями. Поэтому догонять их дрожаниями было одно удовольствие. Точнее, было бы, если бы не иссушающая головная боль. Слава Богу, пилот оказался вполне квалифицированным, так что сами дрожания никому особенных мучений не доставляли.
— Всем вегиклам приготовиться к тэ-залпу! — приказал Аугусто.
— Есть приготовиться к тэ-залпу! — удивленно отозвался пилот. — Но…
— Я говорю — приготовиться!
Пилот отдал нужные команды.
Его удивление было очень хорошо понятно. Торсионный залп, произведенный раньше, чем цель попала в зону видимости, чреват промахом, что неизбежно превращает охотника в потенциальную жертву, поскольку полностью раскрывает его местонахождение. По той же траектории, сохраняющейся довольно долго, его очень легко поразить.
Аугусто все это хорошо понимал, но интуиция подсказывала ему — тут что-то не то, опереди их, опереди!
— Всем вегиклам произвести второй залп через секунду.
Это было уже лучше, хотя от неприятностей вовсе не гарантировало.
— Есть второй залп через секунду! — чуть менее удрученным голосом отозвался пилот.
И когда до зоны видимости оставались считанные мгновения, когда Аугусто уже рот открыл, чтобы скомандовать первый залп, пилот подал голос:
— Командир! Они готовятся к переходу! Можем не успеть!
Светлый кружок на экране бортового скана, обозначающий местонахождение командирского вегикла, неуверенно замигал.
— Ага! — вскричал Аугусто, в возбуждении потирая руки. — Что, не выдержал, дорогой Федер? Ну! Давай!!!
Пилот не понял команды, обернулся к Аугусто…
— Я, извините…
Точка на экране замигала быстрее и вдруг съежилась — очень-очень быстро, со скоростью взрыва. Да это, собственно, и был взрыв.
— В-вот-ана!!!
Аугусто завопил, залихватски и торжествующе, словно фанатик на стадионе.
Пилот болезненно поморщился от его крика и вернулся к экрану.
— Командир!
— Отставить залпы! — радостно приказал Аугусто. — Теперь не надо. Все кончено. Ах, Федер, Федер, что ж ты так дешево купился, дорогой Федер? Обнаружил, значит, взрывчатку на борту, когда на первой крейсерской шел, а потом даже дернуться боялся — не знал, от чего грохнет. Ну конечно! Ну конечно, ведь ты без своего этого гения интеллекторного, без Антона, ничего сам сообразить не мог, — и тем же тоном обратился к пилоту: — Пилот, ты молодец. Как тебя зовут?
— Э-э-э… спасибо… извините… Аугусто Ноблес.
— Ка-ак?
— Аугусто Ноблес, к вашим услугам, командир.
Аугусто захохотал, отчего пилот зажмурился и стиснул зубы в сильнейшем приступе боли.
— Аугусто Ноблес! Аугусто Ноблес к нашим услугам!!! Я тебя даже сам не знаю как награжу, Ноблес! Нет, ты посмотри, они все-таки решились на переход. Они, дорогой мой Аугусто Ноблес, перехода очень боялись, они его боялись до дрожи, и правильно, кстати, делали. Вот почему они так осторожно шли. Но мы их догнали, а с флотом в бой вступать одному вегиклу, пусть даже и командирскому, — верная гибель. Они это понимали, они решили рискнуть. Так! Приблизиться! Приблизиться к обломкам! Хочу сам убедиться! Экспедицию подготовить, пусть проверят, что там от них после взрыва осталось. Пусть внимательно все проверят!
Осталось от них не так чтобы очень много. Мамуты в легких катерах перелетали от осколка к осколку, фотографировали их по нескольку раз с разных точек, иногда брали мелкие пробы.
Хвостовая часть вегикла осталась неповрежденной. Бешено вращаясь, она с хорошей скоростью уходила в сторону Ориона, но ее быстро догнали, осторожно проникли внутрь.
— Командир! Федера нашли! Голова почти целая, остальное, правда… — доложили с катера.
— Ага-а-а-а!!!
— Тут еще интересные останочки, командир! Похоже, баба.
— Федера и бабу — сюда, на борт.
Он еще не был удовлетворен, интуиция подсказывала, что еще не все в порядке — например, эта странная головная боль. У него прошла если не полностью, то во всяком случае снизилась до той кондиции, которую вполне можно терпеть, а вот мамуты, похоже, мучились так же сильно, как и в момент пробуждения. И еще что-то настораживало Аугусто, даже пугало, но тут он отвлекся, потому что на экране стали появляться первые фотографии, передаваемые интеллектору на анализ. Вообще-то от них любого нормального человека, в том числе и Аугусто, должно было бы тут же вытошнить, но сейчас Аугусто нормальным человеком никак не был. Он от фотографий пришел в восторг.
— Восхитительно! Именно то, что нужно! Будут знать, как красть командирский вегикл у Благородного Аугусто! А? Ноблес!
— Я! — вскинулся пилот.
— Я приближу тебя, Аугусто Ноблес, ты мне нравишься. А уж имя у тебя… Ты станешь моим другом, так же, как Киямпур, даже больше, чем Киямпур, потому что по вечерам мы будем с тобой вести беседы, а с Киямпуром не побеседуешь. Тебе очень повезло, Ноблес, что у тебя такое имя и что ты был со мной в такой… в такой жизнеопределяющий момент! Здорово я завернул?
— Слушаюсь, командир! — расплывшись в улыбке, забыв про боль, ответил Аугусто Ноблес. Он всегда точно знал, что когда-нибудь его имя сослужит ему хорошую службу.
— А теперь возвращаемся! Но только быстрее, одним прыжком!
И они вернулись на Ямайку, где по-прежнему сияло необычно чистое небо.
Период чистого неба, однако, вскоре закончился, еще два дня дул приятный северный ветер, затем возобновились еле заметные, моросящие дожди и вообще все вошло в норму — даже головные боли у мамутов почти прошли.
Аугусто в эти дни, как и предполагал сделать раньше, устроил себе небольшой отдых и предпринял круиз над Ямайкой. Его бесколеска в сопровождении истинно королевского эскорта обогнула всю планету и посетила оба материка: Западный и Восточный. Путешествие показалось Аугусто довольно скучным. Его не взволновали ни ставшие его собственностью океаны, безмятежные, как лужи, ни тайная, скрытая облаками и джунглями жизнь, кипевшая на материках.
Но Аугусто особых впечатлений от путешествия и не ждал — он просто отдыхал, купался в блаженном, безмятежном ничегонеделании. Если верить покойнику Федеру, скоро на Западном материке ожидались большие перемены — «затравочная» зона уже начала свою экспансию. Облака и ветер со временем должны были перенести споры новой жизни и на Восточный материк. Но это со временем — для этого нужны годы, если не десятилетия. А пока… пока небольшой участок в несколько сотен квадратных километров, пригодных к комфортной жизни для человека, — вот все, чем располагал Аугусто на Ямайке.
Но это были весьма симпатичные квадратные километры. Федер со своей командой очень хорошо здесь все устроил. Конечно, думал Аугусто, следовало все-таки настоять на своем и пригласить специалиста по парковым зонам, чтоб все было похоже на пейзажи курортных планет, которые Аугусто очень любил. Немножко цивилизовать этот уголок совсем бы не помешало. Но это можно будет сделать и в будущем, а пока ему необыкновенно нравилось и то, что он здесь видел. Хищники вели себя вполне прилично и без повода на людей вроде не нападали — им вполне хватало другой еды. Зато сколько острых ощущений получаешь, прогуливаясь по «затравочной» зоне этаким помещиком, обязательно с тросточкой и в шлеме от всякой летающей и падающей с ветвей пакости; прогуливаешься этак и натыкаешься вдруг на роскошнейшего тигра какого-нибудь, сопящего на черных корневищах черт его знает какого дерева. Он, этот тигр, а может, и не тигр, но что-то очень похожее, лениво открывает глаза, сонно тебя оглядывает, вздыхает шумно и снова, мерзавец, засыпает. Воняет от него, само собой, как от самого паршивого козла, даже погуще, но красив, сволочь, — сразу видно, кто в этих краях царь зверей.
Или еще вот эти… кожистые, с рогом вместо носа. Пробежит, вихляя задом, прошелестит мимо, коротко прошипит в твою сторону на ходу; страшная, говорят, зверюга — сначала проглотит, а уж потом разбираться станет, съедобен ты или нет. Обезьяна какая-то, что-то из их породы. Но опять-таки без повода не полезет.
А ты идешь себе, тросточкой помахиваешь как ни в чем не бывало, по бокам телохранители, звуки разные слушаешь, а звуки здесь удивительные, особенно когда дождь…
Аугусто откровенно наслаждался жизнью на причесанном уголке Ямайки. Но каникулы, которые он себе устроил, быстро подходили к концу, и в один прекрасный с моросящим дождичком день пришла к нему долгожданная весть от информатора Пинто Слански из службы межпланетной навигации. Слански сообщил, что охраняемый караван с грузом питья из Санта-Зугилло и с двумя тоннами необработанной костяной крошки от «Процион»-ГМБХ приближается и надо бы подготовить ему теплую встречу в одной из ранее намеченных точек.
Аугусто, вздохнув, оплатил счет, засел со своими матшефами — так после смерти Антона он стал звать свою не очень многочисленную, но вполне толковую интеллекторную братию, — быстро разработал и утвердил план захвата, а тут как раз подоспел крупный заказ на эрогенную бижутерию, от которой Аугусто уже и не чаял избавиться.
Поскольку налет на караван по времени совпадал с отгрузкой бижутерии, пришлось торговцев звать на Ямайку, чтоб забрали товар собственным транспортом. Вообще-то это было против правил, установленных Аугусто, который решил полностью запретить посещение Ямайки чужими транспортниками, но, во-первых, контрагенты были давними знакомцами Аугусто, слишком во многом преступном повязанными с ним; во-вторых, это уменьшало расходы и увеличивало прибыль; ну и, наконец, в-третьих, Аугусто очень хотел похвастаться своей новой резиденцией — совсем не мешало лишний раз поразить возможных противников своей силой. В конце концов, правила устанавливал он, а значит, он мог их и отменять. Подумаешь, правила!
В тот же день почти весь флот Аугусто умчался к Четвертой трассе в пиратский набег, а наутро прибыли гости — шесть пузатых транспортников и шикарный «Макдонелл-Одетта» последнего выпуска.
Визит затянулся часа натри: эрогенная бижутерия — что нитроглицерин. Это товар хрупкий и очень чувствительный к тряске, ее следует перегружать крайне осторожно, следует также соблюдать массу разных диковинных правил, установленных, к сожалению, не Аугусто. В любой другой обстановке Аугусто страшно бы при этом нервничал и, уж конечно, лично проследил бы за перегрузкой от начала и до конца. А так он эту ответственную миссию поручил Киямпуру и отправился показывать гостям свою новую резиденцию.
Гости цокали языками, говорили комплименты и откровенно завидовали, чем доставили Аугусто массу давно не испытанного удовольствия. Мамуты, у многих из которых возвращались неизлечимые приступы мигрени, выглядели в большинстве своем мрачно, торопились поскорее скрыться с глаз долой, чтобы в одиночестве постонать — желательно лежа.
Перегрузка прошла без приключений, деньги перекочевали из рук в руки, и торговцы отбыли.
Дождь как раз кончился. По опыту Аугусто уже знал, что часов десять — пятнадцать влажность увеличиваться не будет, потому приказал устроить себе постель в джунглях, неподалеку от поселка, оставил при своей персоне четырех охранников, отослал прочь Киямпура и, всласть поболтав с Ноблесом, с невыразимым удовольствием растянулся на походном диване.
Облачность чуть-чуть разошлась, кое-где стали даже видны звезды. Аугусто лениво подумал о том, что надо бы дать приказ интеллектору составить звездную карту, а то какая же мало-мальски приличная планета может обойтись без звездной карты своего неба. И под успокаивающие звуки ямайского леса — бульканье, взвизгивания, завывания, какие-то гулкие рыки — Аугусто уснул. Ничто его в ту ночь не тревожило — загадки, которые задал ему Федер и которые нет-нет, да и рождали тревогу и неясные предчувствия неясной беды, Федер же в конце концов с собой и унес.
Это была последняя безмятежная ночь Благородного Аугусто. Потому что наутро вернулся флот.
25
Анастасий Вент-Фро, командующий этим пиратским отрядом, в нормальном состоянии больше всего похожий на крепко сжатый кулак, выглядел сейчас так, будто сию секунду хлопнется в обморок. Лицо его было серым, руки буквально повисли, он пошатывался и бубнил под нос оправдания.
— Ты понимаешь, что ты натворил? — бушевал Аугусто. — Ты хоть соображаешь, в какое дерьмо ты окунул меня, всех нас?
— У меня не было ни одного ш…
Стараясь успокоиться, Аугусто брякнулся в кресло, крепко сжал веки, но и секунды не выдержал, снова вскочил, забегал.
— Ты не хабара лишил нас, подонок-сволочь-подлец, черт бы с ним, с хабаром, как-нибудь проживем. Если бы ты напал на них и провалил дело, все бы сказали: «Ну бывает, ну провалил Аугусто, даже и у него неудачи бывают: Надо бы к нему приглядеться, может, кончается Аугусто, но скорее всего это обычная неудача, от которой никто из налетчиков не застрахован». Вот что они сказали бы, сволочь-подонок-гадина, они бы ни уважения ко мне, ни страха не потеряли! А теперь?
— Я сделал все, что…
— Теперь все папы будут хохотать надо мной. Теперь они шепчутся и хихикают. Теперь они говорят друг другу, что Аугусто послал своих людей на захват каравана, но у тех болела головка, и они решили немножко полежать в постельке. Что у них уже кишка тонка для обычного налета. Они друг другу говорят, что Аугусто совсем сдал, что пора к нему принимать меры. Ты хоть понимаешь, мерзавец-идиот-сука, что надо было умереть, но взять этот караван?!
Почувствовав, что наступила пауза, в которой он может вставить хоть слово, Вент-Фро с трудом приподнял взгляд от пола, умоляюще прижал руки к груди и, морщась, быстро и испуганно заговорил:
— Мы действительно умирали от этой боли, дальше одного звездного перегона никак невозможно было удалиться, это я вам правду говорю, это так! Мы честно старались, Аугусто! Мы уже что только не…
— Бесполезно с ним, — с досадой заключил Аугусто. — Киямпур, убей его!
Киямпур убил его и сноровисто поволок тело из комнаты.
Очень скоро Аугусто предстояло узнать, что убийство было Анастасию Вент-Фро не наказанием, а наградой. Самым страшным наказанием для него было бы остаться на Ямайке и жить дальше.
Вент-Фро не был виноват в провале захвата. Он понял, что ничего не получится, почти сразу после того, как флот стартовал. С каждой секундой пути от Ямайки, с каждым километром удаления от нее мамуты начинали все сильнее страдать от головной боли. Первый переход пришлось перепоручить интеллекторам, потому что пилотов просто невозможно было заставить выполнять команды. Многие из них, не говоря уже о членах боевых групп, к моменту первого перехода потеряли сознание.
Тогда Вент-Фро решил было временно усыпить весь персонал, да и сам немного поспать, а пилотирование перевести на полную интеллектику, однако флагманский интеллектор предупредил его, что, по всей вероятности, не сможет впоследствии вывести никого из состояния комы — если хоть кто-то еще к концу пути останется жив. Ибо потерявшие сознание мамуты начали умирать. Голова у Вент-Фро болела с такой сумасшедшей силой, что он уже почти ничего не соображал. Но он все-таки внял предупреждению.
Тогда Вент-Фро решил добираться до места захвата продольными галсами, методом «шаг назад — два шага вперед». Это был весьма утомительный и пожирающий массу горючего метод, но сначала казалось, что он сработает. Как только был отдан приказ двигаться назад, мамуты почувствовали невыразимое облегчение. Следующий перескок вперед на расстояние, вдвое превышающее перескок в обратную сторону, принес, конечно, новую боль, но Анастасию показалось, что боль куда терпимее. Интеллектор быстро провел расчеты, и оказалось, что таким ходом они еле-еле успевают к ближайшей точке засады. Точка эта была не слишком удобной, мамуты Аугусто ее не любили, поскольку, как правило, именно здесь караванщики были бдительнее всего — ведь именно здесь был самый опасный для караванов отрезок Четвертой трассы, именно здесь совершалось большинство нападений.
Однако и этот путь оказался отрезанным. Следующий реверсный ход не принес никакого облегчения. Боль толкала мамутов назад, к Ямайке.
Вент-Фро прекрасно понимал, чего ему Следует ожидать от Аугусто в случае такого позорного возвращения. В какой-то момент он даже решил не возвращаться вообще и начать скитания на собственный страх и риск. Но такая мысль в больной, мало что соображающей голове Анастасия задержалась не больше чем на секунду.
Головная боль тем временем усиливалась. Ямайка, словно черная дыра, все мощнее тянула к себе мамутов. Скоро они уже не могли не то что продираться вперед, но даже оставаться на постоянном расстоянии от планеты. Предчувствуя неизбежное, Вент-Фро приказал флоту возвращаться домой. Ему в буквальном смысле слова некуда больше было деваться. Оставалось надеяться на чудо, но в чудеса Вент-Фро никогда не верил.
Аугусто приказал убить Вент-Фро просто со злости — он понимал, что тот ни в чем не виноват. Наконец загадка разрешилась. Федер все-таки оказался не из тех, кто умеет прощать. Он отомстил. Аугусто еще не знал, как именно устроил Федер ловушку с головной болью. Понимал только, что эту загадку следовало немедленно разгадать. Аугусто предчувствовал ловушку еще более страшную, хотя страшное, собственно, уже произошло. Он был заперт на Ямайке и пока не видел способа отсюда выбраться.
А это означало прекращение всех операций. Это означало нарушение как минимум четырех контрактов, по каждому из которых за нарушение полагалась смерть. Проклятый Федер зачеркнул все, к чему Аугусто стремился, без чего жизнь теряла для него всякий смысл. Та вершина, на которую Аугусто взбирался, была очень трудной для восхождения, но слететь с нее можно было при первой же, пусть даже мельчайшей ошибке.
Аугусто очень любил риск, но одновременно очень не любил неустойчивых положений. Он знал, что добиться устойчивости — денег, власти, всеобщего и безусловного признания — можно в преступном сообществе только одним способом. Следовало пройти весь путь до вершины, ни разу не споткнувшись, а уж там, добравшись до самого верха, взлететь к небу, оставить всех этих людишек с их злобой, аферами, подлостями далеко внизу. В переводе на практический язык это означало для него только одно — построить собственную империю. В мире, который чертовски надежно поделен, это было почти невозможно. Следовало сделать тогда новый, дополнительный мир, агрессивно взаимодействующий с остальным, но внутрь себя никого не пропускающий. Эта империя должна была начаться с Ямайки. Теперь же Ямайка, по крайней мере до тех пор, пока не удастся снять с нее посмертное заклятие Федера, стала для Аугусто единственным миром, миром, которым все для него закончится.
Главное, что у самого у него голова ни капельки уже не болела!
Нет, сдаваться он, само собой, не собирался — еще чего! Он очень обозлился, он взъярился, он впал в бешенство, но с ума он отнюдь не сошел. Он остался тем же Аугусто Благородным, который в одиночку за четыре часа перебил трех шелковых королей, который придумал трюк, ставший новым словом в пиратском бизнесе — «человек-экран-человек», он рассчитывал будущие убийства с помощью интеллекторов, он, в конце концов, пришел на свой собственный эшафот, когда эти суки-мерзавцы-сволочи надумали учинить над ним товарищеский суд Геспера Линча, а потом тыкал своих собственных палачей в лужи их же собственной крови и заставлял униженно просить прощения и скорой смерти. Нет уж, Аугусто совсем сдаваться не собирался. Всего опаснее Аугусто, когда его зажимают в угол.
Все, что ему надо было для начала, — это решить две задачи. Во-первых, понять, каким образом удалось Федеру устроить ловушку с головной болью и как можно попытаться найти из нее выход, и, во-вторых, понять, за каким чертом Федеру понадобилось избавить от головной боли его самого — Благородного Аугусто. Интеллекторы были задействованы, они искали отгадки, от Аугусто же требовалось то, в чем он был всегда силен — интуиция, прозрение, неожиданный ход.
Ничего такого, правда, на ум, точнее, в подсознание Аугусто не приходило. Нужен был мозговой штурм.
— Ноблес! Ноблес! — позвал он нового приближенного. С самого начала это сочетание — Аугусто Ноблес — ему понравилось, показалось, что сама судьба диктует сближение с ним, да и сам паренек был умен, умел и, более того, понимающ. Но звать его собственным именем казалось для Аугусто кощунством — он начинал паренька любить и звал его теперь только по второму имени Ноблес.
Киямпур ревниво перекосил свою античную рожу — он уже строил планы устранения соперника, этого с виду робкого, всегда улыбчивого, на все согласного сопляка-ублюдка-жлоба.
— Сейчас позову.
Но мозгового штурма не получилось. Пришла новая беда — вернулись транспортники с эрогенной бижутерией. Их тоже затянула ловушка головной боли.
Транспортники эти не были уничтожены при подходе к Ямайке только потому, что у наблюдателей тоже были сильные головные боли. Транспортникам просто повезло. Они совершили посадку на Ямайку без уведомления. И головная боль у них почти прошла в момент приземления.
Через десять — пятнадцать минут в доме Аугусто шла серьезнейшая разборка.
Два главных торговца в ультимативной форме потребовали от Аугусто ответа на простой вопрос:
— Что происходит, черт побери?!
Ловушка Федера схватила их довольно быстро, почти сразу же после старта, но им потребовалось много времени, чтобы понять, что они в ловушке. Заминка в понимании уменьшила штат их сотрудников на всех кораблях с сорока шести до шестнадцати. И это им, конечно, очень не нравилось.
Аугусто выслушал их, вежливо улыбаясь, сочувственно кивая, недоуменно пожимая плечами, и сказал:
— Это ужасно.
Ужаснее всего был тон, которым он это произнес. Торговцы просто содрогнулись.
— Это ужасно, — тем же тоном после некоторой паузы повторил Аугусто. — Знаете, что мы сделаем? Если вам не нравится то, что с вами произошло, мы вас убьем.
— Что-о-о?! — возопил один из новоприбывших.
Аугусто, безжалостно улыбаясь, крикнул:
— В расход их, Киямпур!
Без дальнейших напоминаний Киямпур убил присутствующих и приказал помощникам убить остальных членов команды торговцев, которых мамуты отпаивали в соседней комнате. Последнее, что услышали в этой жизни из уст жестоких мамутов несчастные космические торговцы, был злорадный вопрос:
— Ах, так у тебя головка прошла?
Вопрос оказался риторическим.
Ноблес не очень помог. Он честно сообщил Аугусто, что по тестам генератором идей не является, хотя и очень сообразителен. После чего Благородный его чуть не убил. Но тут Ноблес и показал свою сообразительность, сказав, что ответ на все вопросы, если он вообще существует, следует искать в куаферских жилищах.
Обыск, за неимением лучших предложений, был тут же устроен, возглавил его сам Аугусто, не доверяющий в таких случаях никому. И очень быстро был найден намек на ответ — очень невнятный и очень страшный.
В куаферской интеллекторной, из которой было вынесено при эвакуации почти все, на стене висело электронное табло, сразу бросающееся в глаза. Когда Аугусто это табло включил, на нем высветилось одно-единственное слово, громадными буквами: «ХОЛОКАСТ»
— Что такое «холокаст»? — свирепо спросил Аугусто, на что его переносной интеллектор тут же ответил:
— Применительно к данному случаю это что-то вроде светопреставления. Процесс, обещающий вам множественные беды.
— Ну так надо же что-то делать! — взорвался Аугусто. — Надо же что-то предпринимать! Ведь не сидеть же и ждать этих самых множественных бед без всякого сопротивления! Что делать? Скажите, что?! Какие-нибудь есть догадки о том, как он устроил нам эту жуткую головную боль?
— Есть, — ответил интеллектор, — но очень предположительные. Скорее всего это как-то связано с пробором.
— То есть?
— Отравить всех мамутов через пищу он не мог, здесь вы были защищены хорошо. Но он мог опылить вас какой-нибудь гадостью. Скажем, через дождь или ветер.
— Ну а в дождь-то, например, как эта гадость попала?
— Очень просто. Испарения с земли, содержащие болезнетворные споры, микробов, мелких насекомых, — способов хватает. У меня есть неприятное подозрение, что здесь применено генетическое оружие.
— Это еще что такое? — поникшим голосом поинтересовался Аугусто.
— Или чистые токсины, или болезнетворные микроорганизмы, которые настроены на конкретные ДНК и могут поэтому поражать только конкретного человека. Но здесь много неясного. Надо делать анализы, а я не уверен, что у нас есть для этого оборудование. Но попробовать все равно можно.
— Всем немедленно сдать кровь на анализ! — подал команду Аугусто.
Но было уже поздно. В тот же день и в тот же час на пленников Ямайки обрушились новые беды.
Сначала погиб Андронио Лангалеро, мамут-охранник со странной кличкой Кияк. На него напали земляные пиявки.
Вообще-то земляные пиявки опасны в куда меньшей степени, чем, скажем, плотоядные бабочки-однодневки, укусы пиявок в худшем случае могут привести к высыпанию волдырей. Земляные пиявки — непременные участники любого пробора, поскольку обладают способностью чрезвычайно быстро мутировать и по своей необыкновенной прожорливости не имеют себе равных. Пожирают они все подряд, любую органику, даже химически агрессивную. Их используют в проборах и как генетический материал, и в качестве небрезгливых уборщиков. Обычно на третий или четвертый год после пробора земляные пиявки исчезают, но иногда, по прихоти куаферов, мутируют во что-то более симпатичное и даже имеют шанс стать достопримечательностью причесанной планеты. Живут они в почве.
Однако Федер устроил все так, что с началом «Холокаста» все земляные пиявки превратились в маньяков — люди с определенным запахом и определенным составом крови стали их к себе с непреодолимой силой притягивать. Людей таких было немного, а самой первой жертвой стал Лангалеро.
Очень скоро после побега куаферов Лангалеро заметил, что его кусает какая-то дрянь — он несколько дней не мог понять, какая. Потом поймал одну и хотел даже пожаловаться начальству — мол, ничего себе проборчик этот Федер устроил, где это видано, чтобы на причесанных планетах кровососов оставляли. Следующим утром он проснулся весь в волдырях. Страшно разозлился, но еще не встревожился. Но днем ему стало плохо.
Волдыри стали лопаться, распространять зловоние, причем какое-то уж очень омерзительное. Больше того, образовавшиеся язвы начали разрастаться и причинять невыносимую боль. К вечеру Лангалеро пришлось слечь в блок медицинского автомата. Киберврачу пришлось постараться, но язвы он все-таки залечил. Он нарастил новую кожу, боль и вонь исчезла, однако началась ужасная чесотка, с которой аппарат справиться смог, только впрыснув в кожу успокоительное. Отпуская Лангалеро, врач посоветовал ему утром показаться опять. Лангалеро выругал целителя и направился к себе в казарму, где и заснул под звуки каменного нарко.
Человека в нормальном состоянии каменное нарко усыпляет минимум на сутки. Лангалеро проснулся через четыре часа от невыносимой боли во всей коже. Его разбудил собственный крик. Оказалось, что появились новые язвы и уже раскрылись, вонь вокруг него стояла несусветная. И главное — в каждой язве копошились десятки отвратительных тварей. На порядочном расстоянии от него толпились испуганные мамуты.
Решив, что Лангалеро заразен, сослуживцы его довольно скоро просто застрелили и тут же сожгли.
Больше всех испугался Аугусто. Ему стоило большого труда изображать оптимизм во время похорон Андронио Лангалеро.
— Это первая жертва! — воскликнул он, скорбно глядя на коричневый мешочек с прахом, довольно небрежно брошенный перед могилой глубиной в десяток метров. — Многих отнял у нас мерзавец Федер со своей бандой, но Лангалеро первый, кого он отнял после своей смерти. Но запомните, парни, — Федера теперь нет. И эта планета наша. Наша, черт побери! — Он яростно воздел руки. — И если мы будем хотя бы первое время соблюдать установленные мной правила безопасности, Лангалеро останется последней жертвой этой гадины, этого сволочного мерзавца. Лангалеро просто немножко был неаккуратен. Мы с вами должны быть бдительны, если не хотим следующих жертв.
Мамуты сочувственно покивали, но никто не поверил в скорое избавление, потому что все очень хорошо знали, что новые напасти продолжаются. Мэрик Мердуосис и Умбасадорис Буби не пришли ка похороны по уважительной причине — они проснулись утром и обнаружили, что не могут ходить, потому что у них подгибаются ноги. И Мэрик, и Буби спали в разных помещениях, по работе они не соприкасались. Они даже не были друг с другом знакомы, потому что Мердуосис находился на Ямайке чуть ли не с самого начала, а Буби появился за три недели до побега куаферов. Однако у обоих одновременно началось то, что киберврач определил как редкую, встречающуюся только на Париже-2, болезнь под названием «растворение скелета».
Мэрику и Буби трудно было завидовать. Сразу же после похорон Лангалеро, легко убедив себя, что это к общей пользе, мамуты сожгли их вместе с постелями.
Конечно, это был жест отчаяния. Никто не удивился, когда десятник Брайен Кавазашвили-баба на следующее утро встал с постели и тут же упал с характерно изогнутыми ногами. Брайена любили, но это его не спасло. Умоляющим взглядом он тут же встретил смерть из скваркохиггса.
И началось.
26
«Холокаст» обрушился на мамутов с внезапностью тигриного прыжка. Его первые проявления — болезни, унесшие на тот свет Лангалеро, Мэрика, Буби и Брайена, — были достаточно жуткими, чтобы всех как следует напугать, но и достаточно редкими, чтобы каждый смог затаить надежду — меня не заденет. Однако очень скоро пришел день, когда «Холокаст» прошелся по колонии частым гребешком — настолько частым, что не оказалось в тот день никого, кто вспомнил бы с тоской время, когда всего лишь болела голова.
Растворение скелета свалило сразу полсотни человек. Еще три десятка проснулись с явными признаками бубонной чумы. Они еще надеялись на медицинский аппарат, потому что для него нет ничего легче, чем вылечить любое известное эпидемическое заболевание, однако лечение никому не помогло. Киберврач быстро констатировал, что болезнь действительно очень напоминает бубонную чуму, но на самом деле таковой не является, причем в каждом из тридцати двух случаев вызвана совершенно разными вирусами. Протекала эта болезнь слишком быстро, врач просто не успевал синтезировать нужные препараты — он не успел бы сделать это, даже если бы все остальные мамуты были здоровы и не досаждали бы ему своими болячками, одна другой заковыристей.
Многие в тот страшный день проснулись с резкой болью во всем теле, но главным образом в паху и суставах. Не сразу они поняли, что подхватили старинную, крайне редкую и потому почти сейчас неизвестную хворь под названием рутизм. Двигались больные рутизмом с величайшим трудом, поэтому мало кто из них попал в медицинский блок. Те же, кто все-таки туда прорвался, смогли получить только болеутоляющее. Лекарства от рутизма медицина к тому времени не придумала, ибо единственные переносчики болезни — уальские харматы — были давным-давно полностью уничтожены, поэтому никто не видел смысла придумывать лечение от болезни, которой не может быть.
Из уважения к редкости рутизма следует, вероятно, рассказать о нем подробнее, хотя вряд ли читатель от этих подробностей повеселеет. Первое название рутизма — насаоуэ, «деревянная болезнь». Люди узнали о ней, попав на планету Уала-уала, где водились мелкие, но очень опасные всеядные ящеры харматы. Когда между их зубов застревали споры одного местного растения и при укусе ими человека попадали в кровь, то укушенный харматом человек вскоре начинал изнутри — от ребер, лопаток, тазовых костей — прорастать деревянными корнями. Поначалу тонкие и мягкие, корни постепенно твердели, утолщались, раковыми метастазами пронизывали все тело, прорывали кожу, стремясь достигнуть почвы, множеством нитей приковывали человека к его постели. Как правило, больной умирал либо от болевого шока, либо от постепенной потери крови, а если повезет — то и на ранней стадии от повреждения жизненно важного органа.
Распространилась также «красная смерть По», медицине с давних пор известная под именем гемаррогической лихорадки. Лечится она прекрасно, единственное, что необходимо, — вывести человека из гемаррогического шока, а вот это-то как раз и было при перезагруженном медицинском аппарате очень затруднено. При заражении этой болезнью кровь в сосудах начинала с большой скоростью сворачиваться в микротромбы. Они не только затрудняли кровообращение, но и рвали сосуды. На следующей стадии, наступающей буквально через несколько часов, кровь теряла уже способность сворачиваться и начинала свободно изливаться сквозь порывы в сосудах как внутрь, так и наружу. Одновременно начинали разрушаться внутренние органы — печень, селезенка, почки… Кровь текла отовсюду; стоило нажать пальцем на кожу, как на этом месте сразу же начинали выступать кровяные капельки. А уж если человек рисковал побриться…
Через два-три дня самые редкие и невероятные болезни уложили больше половины мамутов. Скварки в ход больше уже не шли — больным было позволено умирать собственной смертью. Оставшиеся здоровыми испуганно ждали, что свалит их. Лагерь мамутов окутался тошнотворной вонью тления многих непогребенных трупов. Колония замерла, смирившись с неизбежной и страшной смертью.
Однажды в разгар этой напасти Аугусто Ноблеса посетил Киямпур.
— Давай послушаем нарко на пару! Или просто поговорим, — сказал он, невесело улыбаясь.
Киямпур появился неожиданно, сумев пройти через две двери, запертые на специальные коды. Ноблес испуганно выхватил скваркохиггс и вскочил с дивана, на котором проводил последние тревожные дни. Стрелять он не стал только потому, что Киямпур демонстративно держал руки на виду и вообще вид у него был исключительно мирный.
Ноблес бросил скваркохиггс на диван и ответил:
— Давай лучше выпьем. А потом и поговорим. Только о чем же нам с тобой говорить?
— Выпьем. Тоже можно.
Киямпур с дружелюбным выражением лица прошел через комнату и сел на рабочий стул, развернув его к Ноблесу.
— Я сейчас, — сказал Ноблес и отправился на кухню за кувшином. В выборе между спиртным и нарко он явно предпочитал первое.
Когда он вернулся, перед Киямпуром стоял бокал, наполненный прозрачно-розовой жидкостью — все понятно, «Холокаст», тысяча эпидемий, каждый употребляет свое. Хмыкнув, Ноблес поставил второй бокал на первую попавшуюся полку, налил себе из кувшина и уселся напротив.
— Ну?
— Выпьем, — ответил Киямпур, подняв бокал. — Больше уж не придется.
— Ага, — ответил Ноблес и проглотил. — Ну так и что?
— Ты симпатичный парень, — сказал Киямпур. — Но я тебя ненавижу.
Ноблес напрягся. Он не отрывал глаз от собеседника.
— Ты этого особенно не скрываешь. Что надо-то?
— Я еще выпью, ладно? Хозяин проснется часов через восемь, я свободен сейчас.
Ноблес пожал плечами, и Киямпур извлек из недр своей боевой куртки фирменную фляжку «Страуза» — напитка редкостного и очень дорогого. Глотнув прямо из горлышка, от чего Ноблеса передернуло, Киямпур монотонно продолжил:
— У нас с тобой быть обоим приближенным к хозяину не получится. Так или иначе, кто-то должен будет уйти. И придется уйти тебе. Ты его еще плохо знаешь, а я знаю давно и хорошо. Тебе надо уйти.
— Хорошенькое время ты выбрал для объявления ультиматума!
— Время как время. Если сдохнем — разговора как бы и не было. Если выживем, проблема останется все равно. Так почему не сейчас?
Ноблес улыбнулся:
— А как ты себе это представляешь — уйти? Заявление об отставке подать, что ли?
— Это как раз несложно. Я тебя убью на дуэли — и все. Главное, чтобы хозяин не узнал. Он тебя любит. Он не поймет.
Сказано это было тем же безразличным, лишенным эмоций тоном, но сказав, Киямпур тоже улыбнулся в ответ — и от улыбки его разило могильным холодом. Это была особенная улыбка, известная всем по хоррор-стеклам. В южных созвездиях, где Киямпур родился, она называлась «сгорбить клюв» и считалась особым угрожающим жестом в среде молодежных банд.
Ноблеса снова передернуло, но он абсолютно спокойно сказал:
— Рискни.
— Рискну, — без промедления ответил Киямпур, тут же встал и вышел.
Самым нелепым в этой дуэли претендентов на титул фаворита Аугусто было то, что началась она, когда «Холокаст» начал раскручиваться уже всерьез, когда множество самых жутких эпидемий по всей обработанной зоне уже вовсю снимало свои смертельные урожаи среди ямайской колонии — многочисленной, но беззащитной перед внезапно восставшей против мамутов природой; когда вся армия Благородного Аугусто во главе с ее хозяином была полностью дезорганизована и каждый покорно ждал скорой и страшной смерти. Каждый понимал — нет шанса. Каждый понимал — «Холокаст», устроенный Федером, есть месть разящая и неотвратимая.
Однако Ноблес и Киямпур в своем коротком разговоре только вскользь упомянули о бессмысленности соперничества в такой момент. Не то чтобы они об этом не думали. Не то чтобы они не понимали в полной мере своей обреченности — возможно, даже наоборот, слишком понимали; и как раз поэтому начали свое единоборство, выполнив все преддуэльные ритуалы, которых никто от них не требовал, и начав сражение за сокровище, которое вряд ли стоило борьбы раньше, которое уже ничего не стоило сейчас и которое в любую минуту могло сгинуть вообще — как, собственно, и они сами. Возможно — так подумал позже Ноблес, — ими обоими двигало то, что движет обреченным на забой мясным скотом, спешащим совокупиться.
Возможно. Ибо совокупление в те страшные дни стало чуть ли не единственной страстью, чуть ли не единственным занятием всех мамутов — как здоровых, так и больных, но еще способных двигаться. Амазонки, прежде безотказные и выносливые, как вьючные пауки, в ужасе прятались от обезумевших мужиков — но те все равно разыскивали их. Каждое совокупление теперь неизменно сопровождалось насилием, порой смертью, хотя за это, ввиду недостатка женщин, убийцу ждала обязательная казнь.
«Родственницы» эти тоже подпали под «Холокаст», однако для них Федер особой изобретательности не проявил и в результате их косила только одна болезнь — «зеленые муравьи».
«Зеленые муравьи» — болезнь, которую изобрел сам Федер. После того как Андрон Кун Чу свел с амазонками счеты, Федер даже решил было пощадить женщин, потому что мстить им считал постыдным для мужчин занятием. Может быть, в первый раз за всю свою ямайскую эпопею он ощутил тогда некоторый неуют от своей идеи мести вообще, но давать задний ход было уже поздно — даже «зеленых муравьев» отменить оказалось невозможным.
Это очень неприятная штука. Начинается она в менструальный период, когда любая женщина, амазонка или неамазонка, и без того взвинчена и чувствует себя не лучшим образом. Впервые болезнь проявляется, как правило, ночью в виде невыносимой чесотки в вагине. Любая попытка почесаться лишь усугубляет страдания. Чесотка не только не утихает, но уходит глубже и превращается в мучительную, то острую, то немного стихающую, но не прекращающуюся ни на секунду боль.
Вскоре и окружающие, и сама больная чувствуют вонь — резкую, ни на что не похожую, истекающую из вагины. С этого момента женщина превращается в полусумасшедшее существо, наблюдающее за собственным умиранием. Больная иногда начинает жутко кричать, звать на помощь, но чем дольше, тем крики становятся реже. Обреченная затихает в ожидании смерти-избавительницы.
Но ее поджидает еще и психологический шок, когда к боли добавляется омерзение к своему телу. Сначала несчастная чувствует жжение, затем щекотку оттого, что кто-то ползает по ней. Это и есть «зеленые муравьи» — отвратительные мутанты, похожие на термитов, которые поедают тело изнутри. Из чего следует, что жизненно важные органы уже повреждены и смерть наступит не позже чем через час.
У женщин месячные наступают в разные сроки. Поэтому «зелеными муравьями» заболели сначала только три амазонки. Жили они все в доме Аугусто и поэтому дом сразу же пропитался специфическим, ни на что не похожим запахом. Как и все прочие жертвы первых дней «Холокаста», заболевшие женщины были тут же убиты. Следующим повезло меньше — «Холокаст» очень быстро вышел на тот уровень, когда страх заразиться уступил место апатии и заболевших больше уже не убивали. Особенно амазонок.
К ним, обреченным, порой уже обсыпанным полчищами зеленых муравьев, смердящим и корчащимся от болей, то и дело врывались алчущие, обезумевшие мамуты — многие из которых уже со своими страшными язвами. Большинство из них было уже неспособно к какому-либо соитию, но это их не останавливало — главным для них было насилие над женской плотью. Очень скоро поэтому все амазонки были истреблены.
Дико, просто дико смотрелась дуэль Киямпура и Ноблеса в обезумевшем лагере мамутов, где смерть уже выглядела естественнее всего, а нормальная жизнь была совсем забыта. Для тех, кто еще был жив, и особенно тех, кто еще чудом не заболел, эта дуэль стала единственным развлечением.
Мамуты вообще не отличаются разговорчивостью. Когда они не заняты делом, то обычно сидят у себя в казармах на койках и тупо пялятся в свои мемо, следя за событиями малохудожественных приключенческих стекол. Иногда они собираются для коллективного принятия нарко, но даже в такие моменты их общение сводится разве что к тому, что время от времени они встречаются друг с другом замутненными взглядами. Они никогда не поверяют друг другу свои проблемы. Они никогда, даже в сильном опьянении, не разражаются хотя бы безадресными монологами. Им достаточно просто сидеть рядом, занимаясь каждый собственными делами. Необходимо, правда, отметить, что такое молчаливое совместное времяпрепровождение для мамутов совершенно необходимо — они не переносят одиночества.
Сейчас, перед неизбежной и ужасной смертью, печать молчания оказалась сломана. То один, то другой вдруг начинал приставать с разговорами к оказавшемуся рядом сослуживцу, безуспешно, косноязычно пытаясь поведать что-то очень важное, ничего важного, само собой, за душой не имея. Особенно старались еще не заболевшие. В этих беседах не было никакого толку — перед смертью мамуты получили возможность узнать, что они не умеют не только слушать, но и говорить. Однако дуэль главных фаворитов Аугусто заняла всех.
Они следили за ней с вниманием, которого с их стороны не удостаивался ни один спортивный поединок. Они спорили друг с другом, они болели — это помогало им хоть чуть-чуть забыть про собственную болезнь или про ее ожидание. Еще немного, и они стали бы заключать денежные пари — до этого, правда, все-таки не дошло.
— Кто сегодня следит за Киямпом?
— Серый Иван.
— А где он?
— Он следит за Киямпом.
— Я тебя сейчас прикончу, гадина! Где Киямп?
— Я не знаю. За ним Серый Иван сегодня следит.
В начале дуэли следить за Киямпуром было очень удобно — он как занял позицию, так ее и не покидал. Выйдя из блока, в котором жил Ноблес, он спрятался в блоке напротив — тот пустовал с первых дней «Холокаста» — и через наблюдательных «стрекоз» стал следить за моментом, когда Ноблес покинет свое убежище. Ноблес, однако, не спешил выходить ни через двери, контролируемые Киямпуром, ни каким-либо другим способом.
Ноблес не выпустил «стрекоз», не прошел невидимкой и вообще не воспользовался ни одной из куаферских штучек, о которых мог узнать хотя бы из стекол. Ничего из этого арсенала он не мог использовать, даже если бы очень захотел, просто потому, что не умел работать какими-либо интеллекторами, кроме тех, что установлены на вегиклах.
В этом смысле, кстати говоря, у него было с Киямпуром равное положение. У того тоже интеллектора не было, только по другой причине. Киямпур с детства был членом тайного и очень древнего ордена «Мамма-Г», признающего только биологический интеллект. Он ненавидел интеллекторы и прочие умные приборы. Он не то чтобы видел в них опасность для человечества — на эту опасность, если она даже и впрямь существовала, ему было глубоко наплевать, — он в них видел расслабляющее начало и поэтому, считая себя мужчиной из мужчин, не мог их воспринять по достоинству.
Поэтому их дуэль очень походила на дуэль Дикого Запаха — странное название, пришедшее из глубин доисторической древности и означающее схватку почти голыми руками, с оружием, управляемым только вручную. Никто из историков не мог внятно объяснить, при чем здесь запах и как он может соединяться со словом «дикий». Наибольшее распространение получила версия о том, что Дикий Запах есть запах смерти.
Ну и, кроме оружия, оба дуэлянта использовали только самые элементарные приборы.
Ноблес имел у себя на вооружении иллюзиопроизводитель, не такой совершенный и переносной, какой был у покойного Антона, а громоздкий и маломощный. Но тем не менее Ноблесу удалось запустить девять собственных изображений для отвлечения противника. Каждое из них несло на себе гигантские наплечники и каждое, выскочив через дверь, через окно или просто через взорванную этим стену, бежало с огромной скоростью, паля налево и направо из иллюзорных скварков.
К чему-то подобному Киямпур, естественно, был готов; он вел наблюдение за домом Ноблеса из девяноста четырех точек, на каждой из которых были установлены линейный скварк, путевой интегратор и зелографический суперпамперс — подобного добра у Киямпура было навалом, ибо заведовал всем вооружением армии Аугусто.
Когда Ноблес выскочил из своего дома, тот вспыхнул, но успел ответить из всех замаскированных ультразвуковых и огнеметных пушек, к чему Киямпур тоже был готов — вцепившись в спецподушку, он в тот же миг взмыл в поднебесье на вершине взрывного гриба, ничуть не покалечившись.
Такого Ноблес, в боевом искусстве неискушенный, не ожидал. Он выиграл несколько секунд, но зато растерял практически весь свой арсенал. В момент взрыва он был, естественно, укрыт противоударным плащом. Однако плащ оказался не очень исправным, и Ноблеса чуть не расплющило взрывной волной. Лишь чудом он выжил, но в самый ответственный момент ненадолго потерял сознание и, недвижимый, попал в поле зрения расставленных повсюду киямпуровых приборов.
Тут бы и пришел конец Ноблесу, если бы не болельщики. Серый Иван, всего лишь накануне заболевший каменным недугом, вызывающим множественное окаменение органов, и потому передвигающийся с большим трудом, увлеченный схваткой, подобрался слишком близко, а когда понял это, испуганно заметался, пытаясь скрыться.
Киямпур сверху увидел двоих: одного, лежащего неподвижно, и другого, дергающегося в явной панике, и принял решение уничтожить на всякий случай обоих. Первым он сжег Серого Ивана, а вот Ноблеса сжечь у него не хватило времени. Подоспевшая вторая взрывная волна, отраженная от земли, сбила прицел, и Киямпур промазал. Пока он целился во второй раз, Ноблес успел прийти в себя и спрятался в заранее намеченном укрытии.
Два дня после этого никаких событий не происходило. Ноблес отлеживался в убежище, приходя в себя от ран и депрессии, вызванной поражением, а Киямпур был неожиданно вызван Аугусто, сходящим с ума от ужаса и чувства заброшенности, и послан черт-те куда проверять возможность засылки десанта на неконтролируемую территорию. Однако через два дня Киямпур по мемо связался с Ноблесом и заявил о готовности вновь встретиться.
Киямпур предложил продолжить дуэль вне причесанной зоны на боевых бесколесках. Ноблес в ответ промолчал, но Киямпур это молчание понял правильно и, сказав: «Ладно, до встречи!», отключил связь.
Сойдясь на рассвете в намеченной точке, они тут же ринулись друг другу навстречу, исполняя сложные маневры, нанося удары и уходя от ударов противника. Киямпур, позабыв свойственную ему хитрость, несколько раз попытался прямо протаранить бесколеску Ноблеса, но тому удавалось уворачиваться.
Подвывая от ненависти, закусив губу, но не потеряв ни капли рассудительности, Ноблес бросился к самому незащищенному месту бесколески врага — днищу. Но Киямпур сделал сложный маневр, и спустя несколько секунд противники вошли в «любовную классику» — позицию днищем к днищу, в позицию равных по силе бойцов на идентичных по летным качествам бесколесках.
Случайно такое происходит очень редко. Обычно «любовную классику» исполняют намеренно; это очень трудная фигура, особенно на скоростях, она свидетельствует о высоком мастерстве и тончайшем чутье участников. «Любовная классика» — пилотажная фигура для парадов и соревнований. Когда же она случается в бою, то бой между двумя этими соперниками по неписаным суеверным традициям, оставшимся еще со времен Пульсарной войны, прекращается.
Мимолетное воспоминание об этой традиции на долю секунды смутило обоих соперников, но думать о постороннем было некогда — в таком положении ни на мгновение нельзя отвлечься. Попавшие в «любовную классику» имеют надежду победить только в том случае, если противник совершит ошибку. Киямпуру и Ноблесу оставалось поэтому лишь одно — не совершить ошибку и ждать, когда ее допустит другой. Требовалось только предельное внимание на неопределенно долгое время. А это изматывает.
Оба поморщились и устремились вперед.
Очень скоро даже край затравочной зоны пропал из виду. Темно-зеленый ковер внизу сменился на более естественный для Ямайки вид поверхности — серо-голубой, с черными прожилками. Правда, для того, чтобы любоваться пейзажем, у них не было не только времени, но и возможности — фигура, сотворенная из их бесколесок, мчалась куда-то по прямой, однако при этом еще и вращалась самым некомфортным образом.
Промелькнули внизу озера, которые Аугусто присмотрел несколько месяцев назад для рыбалки, сверкнула изгибом река Амазонка, а дальше начались высотные леса, очень красивые, но слишком ядовитые для людей. К этим-то лесам фигура из бесколесок по непонятной причине и стала вдруг с опасной скоростью приближаться. И для спасения оставалось только одно — согласованные действия, временный союз.
До столкновения оставались секунды, когда Киямпур чуть-чуть подал свой аппарат в сторону и тут же вернул его в прежнее положение — будь Ноблес бойцом чуть более талантливым, он бы этим воспользовался, и Киямпуру пришел бы конец, но у него и реакции не хватило, и страх врезаться в высотные леса помешал.
— Ноблес, сейчас врежемся. Давай вверх! — послышался голос по связи. Ноблес принял предложение Киямпура, и они ушли от катастрофы.
Минут через сорок, когда оба противника совершенно выдохлись, Киямпур снова подал голос:
— Может, на завтра перенесем?
Ноблес промолчал, скрипнув зубами. Еще через полчаса он сказал:
— На завтра, так на завтра. Отваливай.
— Ну конечно! — ядовито хохотнул Киямпур. — Чтобы ты тут же меня и прищучил!
— Отваливай, сказал!
И Киямпур, поверив сопернику, отвалил в сторону.
— Так завтра на том же месте и в то же время! — крикнул он, исчезая за горизонтом.
Ноблес долго летал над серо-голубыми джунглями Ямайки. Все внизу дышало спокойствием, и возвращаться в ад, устроенный покойником Федором, совсем не хотелось. Но другого места для возвращения у Ноблеса не было.
Назавтра все повторилось в точности. Вплоть до того, что они снова чуть не врезались в высотные леса — правда, теперь уход наверх они провели согласованно и вообще время от времени переговаривались, спокойно, как друзья, о всяческих пустяках.
Выдержали они час с небольшим. Первым сдался опять Киямпур.
— Ну все. Меня от тебя тошнит. Если не возражаешь, перенесем на завтра, я тут немножечко с бесколеской поколдую.
Но, поколдовал он над ней или не поколдовал, эффект и на следующий день был все тот же.
Встретившись на четвертый день, они приветственно помахали друг другу крыльями и разлетелись без боя в разные стороны. Надо было придумывать какую-нибудь другую дуэль.
В тот же день Ноблес вызвал Киямпура через свое мемо и предложил встречу на скварках.
— У тебя нет шансов, — ответил Киямпур. — На скварках я тебя вмиг положу. Ты даже не успеешь понять, что проиграл. На скварках я чемпион — когда-то из-за этого я и попал к Аугусто.
— На скварках, — твердо повторил Ноблес, — завтра на рассвете. На площадке перед куаферским гексхузе. Там места много, и есть где спрятаться.
— Послушай, парень, ты хоть…
— Я буду ждать, — перебил Ноблес и отключил связь.
Но дуэль так и не состоялась. Ноблес напрасно прождал в кустах битых два часа, промок и продрог, проклял все на свете и так возненавидел Киямпура, что готов был не только просто убить его, но убивать всю жизнь. Ноблес, прежде считавший себя человеком чрезмерно мягким и никому всерьез не желавшим смерти, даже испугался этого чувства, но ненадолго — слишком донимал непрерывный дождь.
Опустевшее жилище куаферов, так и не занятое никем, громоздилось на фоне темно-серого неба и пугало черным блеском окон — мамуты испытывали в его отношении мистический страх. Многие верили, что именно оттуда злые духи приносят им болезни. Ноблес, человек образованный, конечно, ни во что такое не верил, но теперь почувствовал во всем теле странную дрожь, причиной которой явно не были холод и дождь. Почудилось, что Федер до сих пор сидит там и готовит им всем ужасную и неотвратимую смерть. От этого он еще больше возненавидел Киямпура, хотя прекрасно помнил, что место встречи выбрал он сам.
— Киямпур! — крикнул он в мемо. — Киямпур, чтоб тебя по атомам разнесло! Сколько тебя ждать можно? Или боишься?
И тут Киямпур ответил — с видимым трудом и еле узнаваемым голосом.
— Ты победил, мальчишка. Радуйся. У меня… Словом, все.
Дальше раздался полустон-полукрик, мало похожий на человеческий, и связь оборвалась.
Ноблес по инерции довольно хохотнул — спекся противничек.
Вылез из кустов, чуть не напевая про себя, и, оглядываясь, с облегчением покинул самое мрачное место на планете — гексхузе, казалось, источало первобытное зло, — сел в припрятанную бесколеску… и, сам себя проклиная, помчался на полной скорости к маленькому особнячку, где проживал Киямпур, когда Аугусто не требовал его постоянного присутствия.
Мчась туда, выпрыгивая из бесколески, поднимаясь по мараморфным ступеням крыльца и проверяя, нет ли где ловушки, он все никак не мог понять, зачем добровольно сюда приперся, поскольку был еще убежден, что Киямпур решил перехитрить его, что вот сейчас она и закончится, их затянувшаяся дуэль. Два умирающих, невыносимо смердящих мамута лежали перед крыльцом и с жадным любопытством следили за каждым его движением, будто пари заключили.
Тишина в Доме была какая-то странная, настораживающая и в то же время, кажется, неопасная, хотя наверняка ублюдок что-нибудь выдумал, внимательнее, внимательнее, каждую мелочь, что это там за пятнышко справа от лифта, нет, ерунда, а здесь может быть засада, осторожнее, наверняка ведь, сволочь, задумал что-то… Но вот без помех вбежав на второй этаж, по дороге открывая все двери (ни одного мамута во всем доме — фантастика!), Ноблес с опаской распахнул дверь в инкрустированный анемоновым деревом, в природе не существующем, кабинет и увидел на полу лежащего Киямпура, а рядом с ним скварк на изготовку. Враг был недвижен. Его ноги были изогнуты не по-человечески, как щупальца. Костей в них уже не чувствовалось. Все-таки дуэль не будет закончена.
— Тебе стоит меня прикончить, — изо всех сил храня спокойствие, сказал Киямпур, тараща огромные на фоне бледного лица глаза. — Но не то чтобы я… не то чтобы я тебя об этом прошу. Это… было бы… неприлично.
Ноблес запрятал свой скварк, на всякий случай подобрал с полу скварк Киямпура.
— Не говори чушь. Тебе сказочно повезло. Я эту болячку знаю. Неприятно, но не смертельно. Надо только поскорее попасть к киберврачу, а то намучаешься. Болит?
Ноблес врал — он впервые видел проявления этой болезни. Судя по выражению лица Киямпура, о его ощущениях можно было и не спрашивать.
Киямпур с трудом покачал головой:
— Болит немного. Но к «врачу» не надо. Бог с ним. Если хочешь, добей, не хочешь — уйди. Твоя победа.
— Да брось ты. Мы еще с тобой хорошо повоюем, — с наигранным оптимизмом признался Ноблес и присел рядом с врагом. Ноги-щупальца Киямпура угрожающе потянулись к Ноблесу. Тот невольно отшатнулся.
— Шустрые они у тебя. Давай-ка все же к аппарату.
— Там народу много.
— Прорвемся. Что они против нас, а?
— Нет. Бессмысленно, ты и сам понимаешь, не дурачок.
Глаза их встретились.
— Уже на руки переметнулось, — не выдержав, пожаловался ему Киямпур. — Ушел бы ты.
И подумал при этом — а лучше б добил. Он мечтал о том, чтобы его сейчас же добили.
— Так плохо? — негромко спросил Ноблес.
Киямпур не ответил. В сторону отвернулся.
— Я, правда, мог бы тебя оттащить к «врачу». Плевать, что народу много, это ты ерунду говоришь.
— Нет, спасибо, — прошептал Киямпур, все так же отвернувшись.
— Я мог бы посидеть с тобой.
— Смысл?
«Господи, только бы он пришиб меня сейчас, только бы, только бы!» — молился про себя обреченный.
Ноблес встал.
— Красивый у тебя скварк. Со своей программой, — сказал он, разглядывая скварк Киямпура. — До чего додумались.
«Добьет! Ей-богу, добьет!»
— Дарю. Вещичка на самом деле приятная.
— На что он мне? Но все равно спасибо. Киямпур!
— А.
— Ты действительно уверен, что не хочешь к «врачу»?
Опять их глаза встретились, и больного Киямпура эта встреча добила. Еле сдерживая подступившие слезы, не отрывая взгляда от Ноблеса и уже до самого конца не собираясь его отрывать, Киямпур тихо сказал:
— Если бы не Аугусто, мы с тобой приятелями могли бы быть! Правда?
И желая сделать ему приятное, и даже веря в то, что говорит, Ноблес ответил ему:
— Знаешь, а ведь если б не эта болячка дурацкая, ты бы меня сделал.
Киямпур протестующе улыбнулся, сказал «спасибо», и Ноблес выстрелил.
27
С самого первого дня «Холокаста» Аугусто, выгнав всех из дому, заперся на своем этаже, велел интеллектору обеспечить глухую молекулярную защиту, пересчитал пищевые запасы и стал в одиночку переживать ужас.
Он понимал, что Федер, человек неглупый и в своем деле большой специалист, должен был предусмотреть возможность того, что Аугусто, самый главный его враг, попытается избежать его мести, уйдя в глухую защиту. Но как защититься от невидимого вируса, который, может быть, уже в теле Благородного и только ждет нужного часа?
Он понимал также, что для него придумано что-то особенно страшное, федерово бесчеловечье было оправданно, на самом деле он с первого же дня безоговорочно принял и месть, и смерть. Он бы даже и сдался, но глубоко укорененный инстинкт борьбы за существование держал его — только этот инстинкт и заставил его обрадоваться запланированной Федором отсрочке и попытаться за это время отыскать лазейку из тупика.
А в том, что такая лазейка существует, он ни секунды не сомневался. Нет идеальных людей, нет идеальных интеллекторов, не бывает на свете идеальных планов. Где-то Федер совершил ошибку — кроме, конечно, той главной, что привела его вместе с командой к бесславной смерти на взорванном вегикле. Оставалось ее найти.
Давным-давно забытые академики, на которых Аугусто махнул рукой еще до того, как Федер их обезвредил, всплыли в его памяти, тут же превратившись в возможную спасительную соломинку. Аугусто вскочил с кресла и заметался по этажу.
— Да-да! Они! Вот именно!
Однако здесь его ждало разочарование. Интеллектор дал обзор помещений дома академиков — все умники были уже мертвы. Федер пощадил их и умертвил сонной болезнью, во время которой специально выведенные микроорганизмы при попадании в кровь начинали производить громадное количество снотворного — человек спокойно засыпал и не просыпался. Минут пять Аугусто с завистью разглядывал лежащие на кроватях трупы, потом озабоченно скривился и пробормотал:
— Повезло им. Приличная смерть, не как у остальных.
Этот ход, значит, мимо. Что же делать? Лазейка, черт возьми! Должна быть хоть какая-то лазейка, так не бывает, чтоб ее не было. Федер этот поганый наверняка где-то что-то недосмотрел.
Так бывает, даже с очень решительными людьми. Винтик какой-то заедает, и все останавливается, но напряжение копится. Человек со все возрастающей энергией начинает твердить себе, что так дальше нельзя, что надо срочно что-то предпринимать, но не предпринимает ровным счетом ничего и поэтому еще больше нервничает, еще упорнее, как молитву, начинает уговаривать себя немедленно действовать. Аугусто на эту удочку попался впервые в жизни и чувствовал себя при этом очень противно.
Он падал в услужливые кресла и подолгу там лежал, глядя на потолок, он таращился в окна, туда, где в светлое время царили кошмары, где невообразимые уроды, бывшие когда-то людьми, то совокуплялись, то дрались и потом очень быстро умирали, что-то косноязычно пытаясь доказать небесам… «Театр! — думал Аугусто. — Театр для одного зрителя. Имя актера, исполняющего главную роль, — Смерть».
Спустя немного времени Аугусто все-таки понял, что, находясь взаперти, он не найдет выхода из ловушки, не найдет того прокола, который случайно или сознательно допустил Федер. Нужно выйти из дома, пройти, все просмотреть и понять, что хотел от него Федер, потому что явно от него Федер чего-то хотел. Иначе почему не заразил сразу?
И, собравшись с духом, убедив себя, что эти болезни не для него, что зараза для него особая приготовлена, а потому другие безопасны, Аугусто открыл двери убежища и, затыкая нос от трупного зловония, обходя трупы амазонок, облепленные зелеными муравьями, — вышел на свет. Там жарило солнце и не было привычного моросения.
Он покинул свое убежище в то время, когда «Холокаст» перешел в спокойную фазу, когда у большинства мамутов не осталось ни сил, ни желания сопротивляться неизбежному, когда они смирились со смертью и смертные муки воспринимали как должное. «Уж не в этом ли, — вдруг подумал Аугусто, — не в этом ли самом заключался главный прокол Федера? Разве пытаемого можно оставлять одного? Разве можно позволить ему наслаждаться пыткой или хотя бы смиряться с ней?!»
Мимо умирающих он проходил, как пресыщенный зритель хоррор-стекла — без отвращения или сожаления, абсолютно равнодушно. Он видел жутковатых существ, густо проросших побегами растений. Он видел людей, лишенных скелета, лежащих, как тряпки. Видел изъязвленных, разбухших и истощенных. Он видел носатых и безносых, видел людей, уже больше похожих на крыс или ящериц. Все, кто мог, безразлично провожали его глазами, и в этих взглядах не было ни зависти к здоровью Аугусто, ни злости.
Страшными и нереальными чудовищами казались ему те немногие, кого зараза обошла, которые так же, как и он, бродили потерянные среди трупов и умирающих. Он им кивал, и они кивали ему. И тут же разбегались, опасаясь не то что поговорить — просто взглядами обменяться.
Все эти впечатления пока не помогали Аугусто додуматься, добраться до той заветной федеровой оплошности, которая спасет ему жизнь и, может даже, перевернет ситуацию. Единственное, что он понял, — возможно привыкание к неизбежной смерти. Этого Аугусто совсем не хотел.
Пытаясь избавиться от подобного наваждения, он даже решил вновь уединиться на своем этаже, но и дня там не продержался. Он попытался вызвать Киямпура, но мемо, связавшись с интеллектором, коротко ответило: «Умер». Он стал вызывать других командиров подразделений и своих приближенных, но все они оказались уже либо умершими, либо умиравшими. Только трое откликнулись, будучи вполне живыми и еще здоровыми — Ноблес, Арринахуэзитос и капитан Дракли. Но Арринахуэзитос горько плакал, Ноблес грубо от встречи отказался, послав Аугусто куда подальше, а Дракли оказался в стельку пьян, но при этом все пытался добиться от командира каких-то указаний.
Ноблес… Жалко, что Ноблес, он так умен, он мог бы помочь. Оставалось надеяться только на самого себя, и Аугусто, подстегиваемый нестерпимым желанием выжить, выскочил из дому вновь, помчался, пока не зная куда, надеясь на свою великую интуицию. Больше надеяться было не на что.
Она его и тут вроде не подвела. Поблуждав бесцельно до темноты, вышел он к гексхузе, где когда-то, очень давно, обитали федеровы куаферы.
Здание стояло абсолютно вымершим — никто из мамутов даже близко не подходил к нему из суеверного ужаса. Вокруг гексхузе бурно разрослись какие-то неизвестные травы, они лезли на стены, кровавыми пятнами утверждались на покатой зеленой крыше. Вид у трав был страшноватым, и запах от них шел почти трупный. Аугусто был в легком, но надежном защитном скафандре и все равно старался не касаться бордовых отростков с фиолетовыми жалами.
Гексхузе стремительно разваливался — дверь просто распалась, едва Аугусто коснулся ее рукой. В холле увидел он, что стены и ступени поплыли мелкими волнами, а лифтовая дверь покосилась. Страх выползал тут из каждой щели, звенел в ушах, и сквозь него был еле слышен тонкий голосок интуиции: «Иди дальше. Здесь спасение и ответ».
Он пошел по лестнице — она прогибалась под его весом, а перила, когда-то каменные, стали липкими, жадно тянулись к его рукам. Повинуясь интуиции, миновал наполненный какими-то призрачными стонами второй этаж, ступил на третий, стал одну за другой обходить комнаты, все не запертые. Здесь он уже знал — тепло.
И потому совсем не удивился, когда в одной из комнат услышал голос:
— Долго же пришлось тебя ожидать, Аугусто!
Голос шел как бы со всех сторон. И конечно же, принадлежал Федеру.
Повертев головой, Аугусто сел на просевшую кровать.
— Посланьице оставил? Ну что ж, давай свое послание. Что там тебе Федер сказать велел?
Раздалось хихиканье.
— Угадал, дорогой Аугусто. Он меня оставил для усладительных с тобою бесед. Я — его последний тебе подарок. Я его, можно сказать, душа. Королевский подарок — чужая душа — правда, Аугусто? Как тебе нравится, Аугусто, это древнее и непонятное слово? Что это такое, как ты думаешь?
Аугусто, растерянно осматривая комнату, панически искал решения, как себя повести. Наконец сказал:
— Подарок хорош. Принимаю. О душе последний раз думал лет шестьдесят назад. Не понимаю, что такое душа.
— Ты, кстати, можешь обращаться ко мне так же, как обращался к Федеру — «дорогой Федер». Ты его этим обращением всегда нервировал, знаешь ли. Но ситуация изменилась, и я думаю, теперь ему приятно будет услышать слова «дорогой Федер».
— Он… слышит?
— О нет, конечно же нет, дорогой Аугусто. Он просто вернется сюда забрать свой подарок, когда тот станет тебе ненужным. Так вот — «душа»…
Аугусто примерно представлял себе, как происходит эта беседа. Какое-то устройство, скорее всего группа «стрекоз», находится на постоянной связи с тщательно спрятанным интеллектором, и говорит он. Тогда получается нечто странное — «стрекоз» должно быть много, чтобы они контролировали управление «Холокастом». В таком случае интеллектор должен был узнать о гибели всей куаферской команды. Но о ней интеллектор, очевидно, не знает — следовательно, он либо врет с какой-то, еще пока непонятной целью, либо не верит в смерть Федера. А если Федер жив… но этого не может быть, он мертв, Аугусто лично видел останки. Значит, интеллектор врет. Любая странность сейчас очень интересовала Аугусто — она могла таить в себе ту зацепку, ту оплошность Федера, которую он так отчаянно искал, которая могла спасти ему жизнь.
От кровати дурно пахло какой-то химией, и этот запах усиливался. Аугусто испуганно вскочил, прошелся по комнате.
— Что ты все про какую-то там душу? — спросил он у примолкшего интеллектора.
— О, это же очень интересно — поговорить о душе! — воскликнул голос. — Душа — это что-то изначально непонятное, изначально зыбкое. Двусмысленное и бессмысленное одновременно. Древние обожали такие термины. Им даже души мало было. Они еще вдобавок дух какой-то придумали. Изначальная иррациональность мышления, знаете ли.
«Послушаем, послушаем, — уговаривал себя Аугусто, — не будем ему мешать. Даже подталкивать будем, чтоб говорил».
— Душа и душа, — сказал он. — Что непонятного-то?
Здесь интеллектор полностью доказал Аугусто, что он действительно машина, а не спрятанный где-нибудь в шкафу чудом спасшийся Федер. Голос заговорил лекторским тоном, совершенно несвойственным Федеру. Аугусто хотя и не очень в кибернетике разбирался, знал, что очень многие интеллекторы имеют занудное свойство поучать.
— Душа, дорогой Аугусто, по представлениям древних, была эфирной субстанцией, которая Богом вдувалась в человеческое существо, наполняла его благодатью — еще один, кстати, трудноопределимый термин. Она была тем, что заставляет нас думать, чувствовать, переживать и, главное, действовать порой вопреки потребностям своего организма — ну там всякие подвиги, самопожертвования и прочее. Потом выяснилось, что думает не душа, а вполне материальный орган под названием мозг. Он же принимает решения, он же заставляет нас испытывать так называемые чувства, и так далее. Потом появились компьютеры, потом все эти войны с андроидами, потом интеллекторы. Интеллекторы во многом выше людей — и думают, и чувствуют, извини, лучше, — но поскольку люди не дали им возможности саморазмножаться, они представляют собой подчиненных разумных существ. Все просто, все понятно, но до сих пор масса людей считают, что основной разницей между ними и нами является отсутствие у нас души. Чего-то такого неуловимого, неощутимого, «божественного», без чего человек становится машиной, интеллектором, вещью более низкой, чем человек. Не считайте, пожалуйста, что я этим обижен. Наоборот, когда есть понимание, нет никакой обиды, разве что сожаление, да и то не сильное. Дело-то в другом. В том, что человечество и нам в конце концов передало свое основное свойство — действовать на нестрогих определениях, с математической точки зрения никуда не годных. Подозреваю, что без этого человек никогда не смог бы стать человеком…
«Одно из двух, — подумал Аугусто. — Или он играет со мной в какую-то игру, скорей всего придуманную Федером, или у того не нашлось приличного интеллектора, кроме этого чертова зануды. Еще неизвестно, что хуже!»
Все знают, что интеллектор врожденного характера не имеет. Особенность эту сторонники абсолютного человеческого превосходства ставят ему в минус — нет характера, нет и души. Характер ему, как правило, формирует хозяин, хотя в принципе, и так довольно часто случается, сам интеллектор себе характер тоже может задать. Поскольку интеллекторы как разумное сообщество получили полное признание лет за сто до описываемых событий и пока еще очень нервно относились к покушениям на ту долю независимости, которую им гарантировала небезызвестная хартия «Ик»; поэтому все в их характере, что не заложено хозяином, они считали своей собственностью и меняли как хотели — например, смешливость, мнительность или сентиментальность. В последнее время среди интеллекторов вошла в моду механическая занудность. Некоторые доходили до того, что начинали говорить монотонным металлическим голосом, разделяя слова полуторасекундными паузами. Конечно, это были низы интеллекторного сообщества, своего рода панки, шпана, да и хозяева их были, как правило, им под стать. Но даже и в самых высших интеллекторных кругах стремление к занудному углублению в малоинтересные темы тогда имело большое распространение. До того доходило, что даже люди, эти высшие существа, начали подражать в занудстве своим интеллекторам.
— Все это велел передать мне Федер? — наконец не выдержал Аугусто.
— Нет, конечно, — немедленно отозвался голос, — это я просто так провожу время, поскольку его у нас с тобой несколько больше, чем у несчастных твоих подчиненных. Федер мне велел передать совсем другое, намного более простое. Я даже не знаю, стоит ли передавать, все так очевидно…
И страшным, загробным, почти совсем не федеровым голосом интеллектор пророкотал:
— Месть моя будет страшна!
Аугусто поморщился, внутренне съежившись от ужаса.
— Как это мелко! — сказал он.
Некоторое время молчали.
— Вижу, — наконец подал голос интеллектор, — что ты ждешь от меня продолжения. Изволь. Ну что ж… Я не зря, как ты сам понимаешь, завел разговор про нестрогие определения. Это, так сказать, присказка. Итак, к вопросу о мести. Такое же, в определенном смысле, малопонятное слово, как и душа. Я сильно подозреваю, что хозяин мой, Федер, не очень понимая значение этого термина, не очень и склонен мстить, что называется, по велению души. Он весьма рационален, командир Федер, он на самом деле не любит нестрогих определений. Именно поэтому — я так подозреваю, потому что, знаешь ли, как-то не пришлось нам с ним на эти темы задушевно беседовать, — он и нагородил все, что здесь нагорожено.
— А ты…
— А я приставлен, дорогой Аугусто, как ты сам, надеюсь, догадываешься, для того, чтобы ты перед своей, пардон, кончиной всю сладость его мести как следует на себе прочувствовал. Чтобы я, значит, сопровождал тебя по всем кругам ямайского ада и говорил, в чем ты согрешил.
— Помолчи! — страдальчески поморщившись, выкрикнул Аугусто.
— Вот это уж извините — не помолчу! Мне ведено тебя везде незримо сопровождать, — наставительно ответил ему голос, хотя тем не менее замолчал.
С той поры началась недолгая, но чрезвычайно мучительная полоса жизни Аугусто Благородного. Обследовав на всякий случай весь гексхузе и окончательно убедившись в том, что интеллектор спрятан где-то снаружи, он быстрыми шагами вышел оттуда. В мозгу его один за другим прокручивались варианты спасения. Собственно, они прокручивались раз уже, наверное, по тысяче и были, как всегда, совершенно безвыигрышными. Появление интеллекторного двойника Федера ничего в этом смысле не изменило. Хотя, может быть, подумал Аугусто, надо еще раз уединиться, сосредоточиться, и что-нибудь в голову взбредет.
— Куда теперь? — заинтересованно спросил интеллектор.
— Подальше отсюда.
Аугусто вдруг показалось, что именно в этой странной, красной, незапланированной траве, которая буйно разрослась вокруг куаферского жилища, и таится главная для него опасность.
— Это еще почему?!
— Что? — тут же наипредупредительнейшим тоном спросил интеллектор. — Что-нибудь не так?
Не отвечая, Аугусто отошел подальше и ненавидяще уставился на эту траву. Затем перевел взор на покинутое жилище. Повинуясь импульсу, он выхватил из-за пояса скваркохиггс и стал все это расстреливать.
Загорелась трава, но дом почему-то не вспыхнул, а стал стремительно разрушаться, поднимая облака пыли, будто был сделан из допотопного бетона. Причем разрушался не с грохотом, какого следовало бы ожидать, а с шорохом — почти неслышно. Все на этой планете было не так, даже законы физики, похоже, имели склонность самым гнусным образом нарушаться.
Наконец, секунд через десять после начала расстрела, гексхузе вспыхнул, и вспышка эта была адекватна потраченной на расстрел энергии. Волна раскаленного воздуха опалила Аугусто и отбросила его в кусты. На мгновение он потерял сознание, а когда пришел в себя, яркий шар, возникший на месте гексхузе, уже потух, облако черно-зеленой сажи медленно опускалось на землю.
— Зачем же ты так, дорогой Аугусто? — с искренней озабоченностью сказал интеллектор. — Я бы еще понял, если бы ты решил покончить с собой, пытаясь таким образом избежать мести Федера, но ты же не из того теста, чтобы сдаваться?
Аугусто лежал, всей кожей ощущая жар, но догадываясь, что скафандр спас его от малейших ожогов. Еще его мучила досада, что проклятый интеллектор остался цел и невредим, так же как и он сам.
— Это вам повезло, дорогой Аугусто, — продолжил свое занудное издевательство интеллектор. — Такие эксперименты очень опасны. Федер сильно бы огорчился, если бы вас сейчас не стало, если бы его акция оборвалась из-за этого глупого инцидента.
— Покажись! — заорал Аугусто и вскочил на ноги. — Покажись, ссссволочь! Я в глаза твои сволочные поглядеть хочу!
— Да я бы с удовольствием, — ответил голос, — но у меня нет глаз в человеческом понимании. Ну не сердитесь, пойдемте. Если я вам так быстро уже надоел, я некоторое время помолчу.
«Стрекозы»! — с ненавистью подумал Аугусто. Эти гадкие «стрекозы», чисто куаферский почерк! Федер наверняка понасажал всюду своих «стрекоз», и теперь через них интеллектор все отслеживает. Единственное утешение — самому Федеру нашими страданиями уже наслаждаться не придется, ошибочку он допустил. Осталось только найти другую его ошибку.
Шатаясь, он пошел прочь от пожарища. Теперь, впервые за все время ужаса «Холокаста», ему стало еще страшнее. Он и прежде испытывал это чувство, но то был привычный страх, воспринимаемый как норма, служащий предупреждением об опасности, но никак не предсказанием скорой смерти. Уж с тем-то страхом Аугусто научился справляться еще в юном возрасте. Может быть, благодаря ему он все время был начеку и стал тем, кем стал. Всемогущим и, как казалось до недавнего времени, неуязвимым. А теперь выяснилось, что существует и самая высокая стадия страха — парализующая.
Но ничего! Ничего!
— Почему ты не остановил меня, когда я расстреливал гексхузе? — спросил он у невидимого собеседника, пытаясь привыкнуть к такому идиотскому положению. Дорожка, по которой он возвращался, с подозрительной скоростью зарастала. — Ведь тебе попало бы, если бы я погиб от взрыва.
— Но ты же не погиб, дорогой Аугусто.
Это обращение «дорогой Аугусто» просто выводило его из себя.
— Это так, — рассудительно возразил он, — однако, если я правильно понимаю, я выжил случайно, а случайностей Федер не любит. Ты не боишься, что при следующем сеансе связи с тобой — или как вы там с ним сноситесь — он выскажет тебе все, что думает о твоей пригодности, а то и сделает неприятные для тебя выводы?
Вопрос был задан неправильно. Аугусто понял это еще в тот момент, когда задавал его. Он позволял интеллектору ответить безынформационно, что тот не преминул сделать.
— Не боюсь, — ответил голос, никаких эмоций в ответ не вкладывая.
Но даже отсутствие эмоций чуткому уху Аугусто кое-что сумело сказать. Интеллектор опасается вопроса, подумал он. Он, наверное, должен сейчас радоваться тому, что избежал возможной ловушки. Он должен сейчас чуть-чуть расслабиться.
— Он что, дал тебе полную свободу в разговорах со мной? Он разве не следит за тобой?
— Ему все известно. Он будет вполне доволен, — ответил интеллектор. — Напрасно ты пытаешься подловить меня.
— Извини, — сказал Аугусто, радостно про себя улыбаясь.
Это окончательно доказывало, что интеллектор не только не имеет связи с кораблем Федора, что было бы попросту невозможно, но даже и о гибели его не осведомлен. Это значило, что «стрекоз» у интеллектора было совсем немного и они не отслеживали то, что происходит в лагере у мамутов. Это было странно, нелогично, однако только так можно было понять ответ интеллектора — тот просто не знал о гибели Федера и его команды.
Надежда на то, что Федер чего-то не учел, что возможность вырваться из его лап существует, не теплилась, а потихоньку разгоралась.
Открытие это окрылило Аугусто и чуть не стоило ему жизни. Он шел, опустив голову, глубоко задумавшись.
— Смотри! — вдруг крикнул голос интеллектора.
Человек десять мамутов явно поджидали Аугусто на изгибе дорожки. Трое из них уже не могли ходить, но твердо держали в руках скварки, нацеленные прямо на него. Остальные держались на ногах, хотя и не очень твердо. Намерения всех были совершенно очевидны.
Почему эти мамуты вдруг решили уничтожить своего босса, не было времени выяснять. Аугусто выдернул скварк и не раздумывая начал стрельбу. Мамуты, похоже, даже не успели его увидеть, и через мгновение вспыхнули, как вспыхнул чуть раньше дом куаферов. Аугусто забыл перевести свой скварк в менее мощный режим стрельбы. Опасаясь волны горячего воздуха, он помчался по тропинке назад. Ничего страшного, однако, не произошло.
— Можно идти дальше, — сказал интеллектор, и Аугусто остановился.
— А что, — сказал вдруг невидимка очень мирным тоном, словно они с Аугусто сидели за чашкой кофе. — Это даже милосердно. Их следовало убить, чтобы прекратить их невыносимые муки.
— Шел бы ты! — вдруг взъярился Аугусто. — Какое мне дело до их невыносимых мук, когда свои предстоят. Нечего издеваться, делай то, что тебе приказано, но… нечего издеваться!
Аугусто даже удивился собственной вспышке, хотя в принципе она была вполне понятна. Он чуть раньше и сам подумал, что расстрел для этих калек есть акт милосердия. Однако согласиться с интеллектором Федера он не мог из боязни уронить свое достоинство в его несуществующих глазах.
— Прости, дорогой Аугусто, я и не подозревал, что мои слова будут восприняты тобой как издевательство. Я, можно сказать, от всей души…
— Которой у тебя нет!
— Которой нет и у тебя — в моем понимании. Но если говорить об акте милосердия… Знаешь, дорогой Аугусто, я часто думал над этим термином — милосердие. Он, конечно, относится к числу так вами, людьми, свято чтимых, да и нами тоже, интеллекторами, уважаемых, этих самых плохо определимых терминов. Однако он понятнее, чем какая-то там несуществующая душа, точнее, существующая, но только в терминологическом смысле…
«Опять его понесло! — тоскливо подумал Аугусто. — «В терминологическом смысле»! А еще говорят, что они умнее нас. Просто идиоты, вот они кто!»
Но надо было слушать. Больше того, надо было внимательно слушать, чтобы не пропустить какую-нибудь оговорку болтуна-интеллектора. Аугусто часто так делал — правда, не с интеллекторами, а с людьми. Он внимательно вслушивался в то, что и как они ему говорили, он, словно актер, вживающийся в роль, вживался в своего собеседника, проникался его идеями, чувствами, способами их выражения. Человек, видя такое необычное внимание и благорасположение, иногда вопреки собственному желанию старался раскрыться перед ним, даже, может быть, исповедаться… И неизбежно все, что он пытался скрыть, даже самое незначительное, тут же всплывало на поверхность. Аугусто обожал улавливать эти нюансы, обожал расшифровывать их, шаг за шагом, не торопясь, приближаясь к успеху. Теперь он те же нюансы попытался выловить в речах интеллектора. Но интеллектор не человек, и уже минут через пятнадцать Аугусто совершенно запутался.
Интеллектор между тем проводил глубоко философскую параллель между милосердием и местью. Мысль его, в сущности, довольно примитивная, сводилась к тому, что и милосердие, и месть хороши тогда, когда они идут от чистого сердца.
— Любому человеку, — уверял он, — так же, как и любому мало-мальски здравомыслящему интеллектору, холодные, бесчувственные милосердие и месть глубоко противны.
— Тебе, значит, тоже?
— А как же, дорогой Аугусто, ну а как же иначе?! Уж не думаешь ли ты, что если интеллектор лишен этой вашей так называемой души, то он не в состоянии разобраться в разнице между прекрасным и омерзительным?
В воздухе стоял густой смрад тления и гари, полностью забивающий существовавшие здесь когда-то приятные ароматы. Из открытых окон до Аугусто доносились стоны и причитания. Кого-то громко рвало. Кто-то пел. На дорожке между желтыми стенами казарм валялись разлагающиеся трупы. Безумие смерти, безумие боли, безумие равнодушия. И посреди этого шел он, окруженный невидимыми «стрекозами» Федера, внимательно вслушиваясь в философские разглагольствования занудного интеллектора.
— Федер, с моей точки зрения, ничего в мести не понимает, — талдычил свое федеров подарок. — Ему бы всех вас убить какой-нибудь там бубонной чумой, и дело с концом. Так по крайней мере было бы и проще, и честнее. А разводить всю вот эту симфонию боли, насилия, страдания… Нет, для этого нужен художник мести, умеющий по-настоящему ненавидеть. Я бы, например, не взялся. У меня к вам ненависти особой нет.
— Господи, до чего ж ты фальшив, дружище! — вздохнул Аугусто, окончательно сдаваясь перед непознаваемой тайной интеллекторного ума.
— Я именно про фальшь и толкую! — обрадовался чему-то невидимка. — Именно она мне противна, именно она есть ложь и, следовательно, источник неприятных специфических эмоций. Именно здесь я вижу неправоту того, кто послал меня сопровождать тебя, дорогой Аугусто, по последним дням твоего жизненного пути.
Неподалеку шел по стеночке скелет в темно-зеленой коже. Аугусто еще не видел жертв такой болезни, поэтому невольно задержал на нем взгляд. А скелет вдруг остановился и сполз на землю.
— А что, — сказал интеллектор. — Может, и тебя это ждет? Ведь никто не знает, какой микроб ждет заветного времени, чтобы кинуться на поиски твоей плоти. Хе-хе!
— Ну, ты-то, положим, знаешь, — буркнул Аугусто, внутренне насторожившись. — Вместе со своим Федером. Ты-то, положим, с ним вместе того микроба для меня выбирал.
— Нет, — с оттенком сожаления возразил невидимка. — Выбирал главный, самый любимый интеллектор матшефа нашего. Не так чтобы совсем уже супер, но поновей меня будет, посовременней. Хотя я лично не вижу, чем это он такой особенный. Качественные различия, можно сказать, несущественны.
— Трепло! Ведь вы же все наверняка знали, что для меня начальники ваши приготовили. Что, разве не так?
— Не так, дорогой Аугусто. Совсем не так. Интеллекторы, да будет тебе известно, нелюбопытны, когда дело касается информации, их не касающейся. Это вроде как кодекс чести такой, если ты понимаешь, о чем я говорю.
В таком, совершенно невыносимом, духе интеллектор говорил, практически не переставая. Если бы не надежда вытащить из него информацию, способную показать выход из ловушки, Аугусто уже через час после разговора с интеллектором наверняка бы свихнулся. Несколько раз казалось ему, что вот оно, здесь, в каком-то невзначай оброненном слове, что отсюда можно потянуть ниточку, но проклятый интеллектор все нудил и нудил, и никак не получалось сосредоточиться. Какие-то факты, намеки, логические зацепки были, и Аугусто старался их запомнить. Это все надо будет обдумать не сейчас, после такого сумасшедшего дня, а несколько позже, когда нервы перестанут плясать, да и этот болтун проклятый уймется.
— Смотрю я на тебя, дорогой Аугусто, и восхищаюсь. Ведь это же надо — такие события вокруг, такая беда над вами нависла, беда, ну совсем уж, пардон, неотвратимая, да тут еще я со своими, возможно, не всегда уместными репликами, а ты держишься, несмотря ни на что, просто великолепно.
Что он там про микроба-то?
Аугусто водил своего невидимого собеседника по всему лагерю, вывел даже в «затравочную» зону, был, против обыкновения, необидчив и время от времени даже находил в себе силы поддерживать светскую беседу. Потом не выдержал, сорвался, умчался к себе домой и там минут пятнадцать валялся в кресле, наслаждаясь полной тишиной и одиночеством.
Здесь, в уюте, в полном отсутствии всяких признаков «Холокаста», страх смерти охватил его с новой силой.
«Он сказал, что где-то меня поджидает мой собственный микроб. Он, сволочь, знает, какой это микроб. Он знает, где этот поганый микроб. Интересно, микробы, которые для меня, в каком-то одном месте ждут своего времени или уже по всей зоне расплодились?»
Легкое вежливое покашливание всполошило Аугусто не хуже взрыва. Он вскочил с кресла, дико озираясь по сторонам.
Чертов интеллектор!
— Простите, что испугал, — мягко сказал голос. — Я вам не помешал?
И опять все пошло-поехало по наезженной колее. Интеллектор философствовал, Аугусто, сжав зубы, терпел и даже провоцировал его на разговоры более конкретные. Интеллектор сменить тему охотно соглашался, но спустя минуту снова возвращался к своим абстрактным размышлениям.
— Вы зря боитесь смерти, дорогой Аугусто. Зачем вам долгая жизнь? Долгая жизнь — это рабство. Это физическая неполноценность. Вот как в случае с нами, носителями искусственного разума. Вы сами подумайте — мы имеем хотя бы принципиальную возможность вечной жизни. Я могу перезаписать всю информацию со своего мозга в какое-нибудь хранилище (и, признаюсь, время от времени делаю это), которое в случае моего разрушения тут же запустит мою новую копию, сознание которой будет отличаться от моего только отсутствием информации об этом разрушении. Согласитесь, что это и есть отсутствие смерти. У меня нет никакого стремления продолжать свой род, во мне подобный инстинкт не заложен. Но осознание собственной принципиальной вечности, дорогой Аугусто, в чем-то заменяет нам отсутствие семьи и детей…
— Знаю, знаю.
— В каком-то смысле это даже удобнее. В нашей жизни отсутствует элемент воспитания. Точнее, он не столь велик, как в вашей жизни. Существует взаимовоспитание между нами и людьми, воспитание нас вами и, наконец, наше самовоспитание. Для вас процесс воспитания детей сопровождается юридическим и естественным принуждением, у нас это необходимый естественный, не зависящий от нас и не требующий от нас никакого дополнительного усилия. Отсутствует также постоянное ожидание нежелательных результатов этого воспитания, если вы понимаете, что я хочу сказать. Месть, кстати, тоже род воспитания, дорогой Аугусто. Я, конечно, имею в виду месть Федера, а не месть, совершенную под воздействием аффекта. Тот род мести, которую в отношении к тебе и твоим людям практикует Федер, налагает на мстящего определенные нравственные обязанности и соответственно преподает урок тому, на кого она направлена. Порок мести такого сорта заключается в том, что, как следует выучив урок, человек оказывается лишен возможности применить плоды обучения в будущем — его в подавляющем большинстве случаев в ходе обучения просто-напросто убивают. В этом фальшь воспитательной мести. В этом ее мерзость. Наказание есть акт воспитания. Казнь — тоже акт воспитания, но для кого угодно, только не для казнимого. Согласись, дружок, что это совсем разные, несмешиваемые вещи.
(Чертов, чертов, чертов микроб! Что оно ко мне привязалось, все время вертится?)
Утром, когда Аугусто проснулся, интеллектор, лишь немного выждав из циничной вежливости, вновь принялся за философствование. Не помогло даже решительное и отчаянное заявление жертвы философствования о том, что его сейчас стошнит. И опять Аугусто сдержался, опять вспомнил все свое былое обаяние, опять вступил в разговор с невидимкой.
— Извини, — сказал он, завтракая, — не имею возможности предложить тебе кофе.
— Ну что ты, спасибо, у меня процесс питания несколько отличается от человеческого. Тем более что ты и не мог бы предложить мне кофе. У тебя его просто-напросто нет. Словом «кофе» называть тот напиток, что перед тобой, безнравственно. Однако в том совсем не твоя вина и соответственно не твоя безнравственность — она проявлена теми, кто когда-то, уже очень давно, назвал благородным словом «кофе» не напиток из обжаренных семян кофейного дерева семейства мареновых, а вот эту полупрозрачную тягучую жидкость искусственного происхождения, имеющую совсем иной вкус. Я бы назвал ее «сахарный уксус». Но что, собственно, я? Я знаю это не от собственных вкусовых рецепторов, которые отличаются от твоих, дорогой Аугусто, кар-ди-наль-ней-шим образом, а из информационных файлов, общих статистических данных и тензорно-дуплитикативных таблиц. У меня совсем другое строение…
(О Боже, где этот ожидающий в засаде микроб? Как он меня достанет?)
Потом они снова долго блуждали по обработанной зоне. Запах смерти загустел, несмотря на то, что заморосило. Опять Аугусто отстреливался, правда, не так бурно, как накануне. Уложил всего двоих обезумевших мамутов, попытавшихся напасть на него с голыми руками.
— Месть есть ожидание проникновения в ноль, — сказал вдруг интеллектор, комментируя нападение одного из сумасшедших, и добавил, что привел эти слова в качестве примера выражения, которое имеет очень глубокий смысл и одновременно никакого смысла иметь не может.
И опять при этих словах Аугусто почувствовал проблеск какой-то надежды и чуть ли не задрожал.
В зоне смерти находиться было невозможно, и Аугусто вышел за пределы лагеря и чуть было не заблудился среди роскошных зарослей мантильяны-да-гальи, полудерева-полукустарника с огромными серыми листьями из натурального шелка. В этих зарослях интеллектор, продолжая о чем-то болтать, вдруг обронил как бы между прочим:
— То, что ты так ждешь, может, сбудется, а может, и не сбудется, но все равно, сейчас этого нет.
«Это он о том микробе?» — подумал Аугусто, испытав даже какой-то восторг, смешанный с ужасом, при этих словах.
И опять долгие часы хождения, бесконечного монолога невидимки ни о чем, борьбы Аугусто с тошнотой от всего этого, пока, комментируя последний философский изыск какого-то Поль-да-Хромма о невозможности почувствовать невозможное, интеллектор не заявил:
— Ожидание никогда нельзя путать с внедрением. Это две настолько разные вещи, что смешение их противоестественно.
И только тогда Аугусто осенило.
— Что же получается? — медленно, еще не веря себе, сказал он. — Если микроб, как ты сказал, ждет…
— Я такое разве говорил?
— Если микроб, как ты сказал, ждет, то, значит, он еще не внутри. Значит, я пока свободен? Я могу убраться отсюда, и ничего со мной не случится?
Интеллектор промолчал.
— И… и голова не заболит?
Опять промолчал интеллектор, только сдержанно кашлянул.
— То есть я просто могу сейчас сесть в любой вегикл и убраться отсюда, и весь этот ужас кончится? И всегда мог?
— Собственно, — наконец сказал интеллектор, — вас уже ничего не удерживает. Головная боль, которая всех вас так мучила, была временным явлением. Теперь любой может улететь с планеты. Я, честно говоря, вообще не понимаю, что это вы так за нее держитесь.
— Какого же идиота из меня сделали!
Эти слова Аугусто выкрикнул уже на бегу. Так же на бегу он выхватил мемо из кармана.
— Всем, кто меня слышит, всем, кто здоров! У нас есть шанс, парни!
Задыхаясь, он мчался к вегиклам. Краем глаза он заметил, как из хозяйственного блока выскочил какой-то мамут и сломя голову побежал в том же направлении.
Добежав до посадочной площадки, Аугусто опомнился и, приняв достойный непобежденного командира решительный вид, стал поджидать оставшихся мамутов.
— А уверен ли ты, дорогой Аугусто, что у тебя есть этот шанс? — спросил вдруг интеллектор.
Аугусто насторожился. Федоровский голос, каким все это время разговаривал с ним интеллектор, неуловимо изменил интонацию. В нем больше не было дружелюбия, зато послышалась ледяная ненависть.
— Не понял. Ты мне угрожаешь?
— Да нет, просто интересуюсь. Ты уверен, что Федер даст тебе этот шанс?
Аугусто недоверчиво усмехнулся.
— Нет, железка, этот номер у тебя не пройдет. Федера нет, он умер. Его разорвало на куски, я сам эти куски видел.
— Я посоветовал бы тебе, дорогой Аугусто, посмотреть наверх.
Аугусто задрал голову к небу, но, конечно, ничего особенного не увидел. Солнце, небо, пушистые облака.
— Так ты ничего не увидишь. Небо сканируют, если хотят что-то увидеть, — наставительно сказал федеров голос.
— Ты врешь, интеллектор! — с жуткой, неожиданной даже для самого себя ненавистью, выпалил Аугусто. — Ты не Федер! Его нет, я видел его куски.
— Включи свое мемо.
Он лихорадочно вытащил мемо, снял крышку с матового экранчика, нажал кнопку — на него, нехорошо усмехаясь, смотрел живой Федер.
— Тебя нет! Это запись, это иллюзия! Тебя разорвало на куски в шестьдесят третьем секторе! Это все шуточки твоего интеллектора, который даже не знает, что тебя нет!
— Советую для надежности просканировать небо.
— А я сейчас так и сделаю!
То и дело сбиваясь, Аугусто снова начал нажимать кнопки. Он не заметил даже, как вокруг него стали собираться мамуты. Стояли они поодаль друг от друга, опасаясь возможной заразы и напряженно глядя на хозяина — тот пообещал им спасение.
Раньше сканированием неба занималась целая группа специально подготовленных людей. Теперь скан-кабинет полностью обезлюдел. Но автоматика, как оказалось, была вполне исправна.
— Скан-офицер! — раздался тихий голос робота из мемо. — Что надо?
— Говорит Аугусто.
— Пожалуйста, произнесите идентификационную формулу.
Скан-офицер из соображений экономии был оборудован очень примитивным интеллекторным устройством.
— Я не помню твою чертову формулу!
— Повторяйте за мной. Як.
— Як.
— Я к цыдрап.
— Я к цыдрап.
Аугусто еле сдерживался, чтобы не выругаться — кому теперь были нужны эти дурацкие формулы, кроме дурацкой машины?
— Як цыдрап а ля цитрони.
— И… як цыдрап я ля цитрони.
— Цыпа.
— О, ччччерт!
— Ошибка повторения. Будьте добры, повторите идентификационную формулу сначала.
— Ладно, я вспомнил, — злобно сказал Аугусто. — Як. Як цыдрап. Як цыдрап а ля цитрони. Цыпа. Цыпа-дрипа. Цыпа-дрипа лимпомпони.
— Годится. Вы Аугусто.
— Спасибо. Немедленно просканировать все небо!
— Летательный аппарат в южном секторе три-сорок два-двенадцать. С достоверностью семьдесят три процента это принадлежащий вам вегикл под номером…
— Не надо номер. Покажи его!
— Пожалуйста.
На экранчике мемо появилось светлое пятно.
— Я тоже могу назвать его номер, — ехидно заметил интеллектор-невидимка.
Тут же раздался голос скан-офицера:
— Поступила информация от приближающегося вегикла. Номер назвать?
— Не надо номер. Отвали!
— Пожалуйста. Отключаюсь.
Аугусто заорал, выплескивая все ругательства, какие мог вспомнить.
— Ну как, убедился, дорогой Аугусто? — спросил невидимый интеллектор.
Вокруг Аугусто скопилось уже порядочно народу — человек пятнадцать — двадцать. Среди них Аугусто краем глаза успел увидеть Ноблеса. И тут несостоявшегося императора снова как прорвало.
— Ты не Федер! Ты умер! Это все твои шуточки, ты свою железку так настроил, но у тебя дурацкая железка, она даже не знает, что тебя нет. Я видел твои куски, твои куски, твои куски, твои куски, твои куски! Тебя нет! Нету тебя! Ты сдох!
Мамуты недоуменно переглядывались. Что-то происходило, не очень для них понятное. Вызов хозяина означал для них хотя и призрачную, но все-таки надежду на избавление от кошмара, в котором они вдруг оказались. С другой стороны, хозяин был явно не в себе. Надо было решить — то ли следовать за Аугусто, то ли послать его к дьяволу и последовать примеру тех, кто убежал на необработанную территорию планеты, подальше от зоны, захваченной «Холокастом». Что тоже означало верную гибель.
— Где ты, сволочь?! Ты же умер! Тебя же нет! — надсаживался Аугусто.
— Вот он я, — отвечал федеров голос. — Тебе стоит проверить.
— Тебя нет! Это шутки твоего интеллектора! Я видел твои куски, твои куски, твои куски, твои куски, твои куски! Этого просто не может быть, сволочь!
Аугусто замотал головой, как после удара в челюсть, крепко сжал веки, застонал.
— А вы что стоите? Немедленно найдите мне вегикл — чтоб безопасный, чтоб не взорвался, сейчас взлетаем.
— Мы не можем, Аугусто, — ответил один из мамутов. — Вы же знаете, там голова будет болеть.
— Голова?! У тебя нет головы!
Сверкнул скварк, и голова у мамута испепелилась.
— Кто еще возражает? Немедленно все в вегикл!
28
С того самого момента, как он проснулся в луже и обнаружил, что куаферы исчезли, Аугусто понял — он попал в ловушку. В свои предсмертные мгновения он удивится тому, что, зная о ловушке, как он все-таки упорно в нее шел, и шел затем только, чтобы найти выход. Никогда в своей жизни Аугусто не опускался до такого унижения, чтобы управляли не только его действиями, но даже и мыслями.
И все-таки он на это шел.
Зная, что впереди его ждет почти верная смерть, которой он не мог противопоставить никакого серьезного плана действий, Аугусто, немножко по натуре актер, неосознанно начал играть героя с самой первой минуты.
И вот, встав на ступеньки входного трапа, он произнес перед немногими здоровыми мамутами прочувствованную речь — а такого никогда еще не бывало, чтоб Аугусто подчиненным разъяснял причины своих приказаний. В речи нашлось место и проклятиям подлецу Федеру, и обращениям типа «дети мои», и заверениям, что если кто решит остаться, то пусть и остается, но здесь его ждет неминуемая ужасная смерть, тогда как, убравшись с Ямайки, они спасутся.
Речь сильно проиграла оттого, что в самых сильных ее местах мамуты слышали явственное хихиканье Федера, доносившееся словно бы отовсюду.
Затем все погрузились в вегикл и приготовились к старту.
Как и прежде, управлял аппаратом Ноблес. Был он истощен, мрачен и задумчив.
— Если хотите знать мое мнение, — сказал он своему боссу, оставшись с ним наедине, — то нам не…
— Не хочу я знать твоего мнения, Ноблес! Я хочу, чтобы ты прежде всего догнал вегикл Федера, который болтается где-то неподалеку от Ямайки, и распотрошил его. И чтобы теперь наверняка.
Ноблес пожал плечами и замолчал. После смерти Киямпура он почти все время бродил среди умирающих и поэтому теперь совершенно уже не боялся смерти. Его не пугала связанная со смертью боль, он вполне спокойно относился к тому, что в самом скором времени, возможно, деградирует и сойдет с ума. Приказы Аугусто он исполнял теперь скорее из вежливости, чем от рвения или страха перед наказанием. Ему было все все равно.
Он сел за пульт, надел управляющий шлем, связался с интеллектором вегикла, выслушал его отчет о проверке и готовности всех систем корабля и скомандовал старт.
— Поехали! — дурашливым голосом заорал неотвязчивый интеллектор-невидимка, как только заработали генераторы.
— Он здесь, мерзавец! Он пробрался и сюда! — в отчаянии заорал Аугусто. — Он же теперь будет видеть и слышать все, что мы делаем!
Маска героя тут же слетела, ее место заняла гримаса паники и слепой злости.
— Ну что ж, — вздохнув, произнес федеров голос. — Погоняемся, Аугусто?
— Ты труп, Федер! — завизжал Аугусто, приведя в большое недоумение свою команду, и без того переполошенную неизвестно откуда взявшимся голосом главного врага.
— Ну конечно, я труп, дорогой Аугусто. Даже останки мои в твоем холодильнике хранятся. Ведь хранятся, Аугусто?
Эффект «голоса ниоткуда» известен многие столетия, реализуется с помощью самой разнообразной техники, но из-за своего сравнительно нечастого употребления у малограмотной части населения всегда почему-то вызывает сильные чувства, вплоть до благоговейного ужаса. Вот и сейчас все мамуты, побывавшие в рубке и слышавшие невидимку, пришли в ужас. Это не прибавило боеспособности экипажу.
Всего здоровых мамутов к моменту старта набралось шестнадцать человек, причем один из них был совсем еще почти мальчуган, шмыгающий носом от страха.
Тем временем вегикл уже набирал высоту.
— Черт с тобой, Федер! — рявкнул Аугусто. — Ты меня теперь не собьешь. Это я тебя собью. Ты вот где! — Он ткнул пальцем в экран, в бесформенную кляксу, перемещавшуюся там, и вдруг с отвращением заметил, насколько безобразны стали его ногти. Это у него-то, всегда элегантного Благородного Аугусто!
Федер промолчал.
— Смотри, Федер, я по тебе сейчас залп дам. Ты там, в вегикле, я надеюсь? Ты не прячешься трусливо где-нибудь?
— Нет, Аугусто, — раздался федеров голос, теперь уже не глумливый, а вполне серьезный. — Я там. Стреляй, пожалуйста. Я не отвечу. Просто буду обороняться по-своему.
— Залп! — скомандовал Аугусто и тут же натолкнулся на недоуменный взгляд Ноблеса. — Что еще такое? Почему так смотришь?
Ноблес пожал плечами.
— По-моему, рано еще для залпа, командир. Впрочем, как вам угодно.
Но лихорадочное, истеричное поведение Аугусто, сопровождавшее, согласно легендам, каждую его победу с сокрушительным разгромом противника, постепенно заражало и Ноблеса, и остальных мамутов, столпившихся в рубке. Это его состояние всегда порождало у наблюдателей двойственное чувство — с одной стороны, ясно было, что командир растерян, ни черта не может и явно проигрывает, но с другой — впадая, причем крайне редко, в такое состояние, Аугусто почему-то всегда побеждал. Эти растерянность и паника были непременными спутниками совершенно необъяснимого везения.
— Почему рано? Ведь в досягаемости! Давай залп, я тебе говорю.
— Даю, — кивнул Ноблес. — Но только он увильнет обязательно.
Федеров вегикл действительно увильнул.
— Так ты не многого добьешься, — со смешком в голосе сказал федеров голос невидимки. — Ты, выясняется, азов боя не знаешь. Как же ты империю-то создавать решился с такими знаниями?
— Залп!
— Ах черт, командир, ну давайте же не тратить энергию зря, — попытался вразумить хозяина Ноблес.
— Ты ко мне поближе подберись, дорогой Аугусто, если получится, — посоветовал невидимка. — Ты маневр соверши и с помощью того маневра меня накрой. Я ведь так просто тебе не дамся. Я ведь тебе смерти хочу, Аугусто, а не себе вовсе.
Тем временем вегикл вышел на высокую околопланетную орбиту, и бортовой интеллектор запросил дальнейших указаний.
— Сейчас, — тихо сказал ему Ноблес. — Покрутиться пока здесь и рассчитать перехват. Лучше всего «альянсом».
— Ноблес-то у тебя умен, — заметил голос Федера. — Не боишься его?
Аугусто приобнял за плечи Ноблеса и попросил почти ласково:
— Тезка, милый тезка, сбей его, в этом только наша надежда, сбей, прошу, не слушай его!
Ноблес сухо кивнул.
— Лучше «альянсом», — сказал он интеллектору.
— Сбей, сбей!
Голос Федера изобразил скучный зевок и заметил:
— Ноблес у тебя, дорогой Аугусто, не спорю, хорош. Но где ж ему против меня, с его подготовкой? Трудно будет. Тут гениальный воин нужен, а не такой. Ведь не гений он, и сам это знает.
И опять Ноблес сухо кивнул.
Сражение стало сплошным издевательством. Ноблес, который в военном колледже всегда занимал первые места в соревнованиях по поражению космических целей, вдруг почему-то самым позорным образом начал проигрывать.
Он ничего не понимал. Цель была предельно точно сканирована, особой увертливости не демонстрировала, хотя все маневры совершала грамотно и в подпространство уходила точно в те моменты, в какие следовало уходить во время боя. Однако подпространственные сети, установленные Ноблесом в полном соответствии с теорией и просто неспособные не сработать и не выгнать вегикл Федера назад в пространство, в точку, на которую уже нацелены были скварковые пушки вегикла мамутов, почему-то вдруг не срабатывали, и залп каждый раз поражал пустое пространство.
Это был даже не бой, а какая-то игра в «кошки-мышки», потому что никаких ответных агрессивных действий вегикл Федера не предпринимал: он просто старался не попасться в ловушку. Причем все время шел туда, где она была поставлена, но никак не попадался.
Все это время невидимка комментировал ход боя — то восхищался мастерством Ноблеса, то сокрушенно цокал языком и указывал на какие-нибудь мелкие просчеты (и совершенно справедливо, что выводило Ноблеса из себя больше всего), то иронично ахал, что вот, мол, еще один залп пропал зря, а как все было хорошо подготовлено.
— Что такое?! — недоумевал Ноблес. — В чем дело?
— Может, вы просто немножко растренировались, дорогой Ноблес? — участливо спросил невидимка. — Что-то у вас сегодня не идет дело.
— Немножко! — возмутился Аугусто. — Да он вообще ничего не умеет, полный бездарь! Ну? Что?! Еще один залп сейчас терять будем?
— Прошу прощения. Благородный Аугусто, — сквозь зубы процедил Ноблес, промакивая платком обильно выступивший на лице пот, — но сейчас не стоит делать мне замечания в таком тоне. Они не способствуют…
— Паренек-то прав, — сочувственно заметил интеллектор-невидимка. — Не надо у него за спиной стоять и на мозги капать своей критикой. Все равно никто из вас лучше него бой вести не сможет. Ну, еще один залпик подготовим? Может, попробуем «бычий хвост»? Очень, говорят, хорошая комбинация.
Сам собой бой сошел на нет. Энергия в пушках пока еще оставалась, но сами военные действия вскоре наскучили обеим сторонам и продолжались словно бы по обязанности.
— Что ты делаешь, я не понимаю? Скажи, зачем ты вон то пятно поставил? — нетерпеливо спрашивал Аугусто.
Ноблес раздраженно отругивался, и за него все объяснял невидимка.
Мамуты, столпившиеся у входа в рубку, постепенно наливались злобой. Сначала они переглядывались, потом начали перешептываться, потом один из них во весь голос сказал:
— По-моему, вы над нами просто издеваетесь!
— Кто сказал?! — взорвался Аугусто, резко оборачиваясь. — Кто посмел раскрыть свою вонючую пасть?!
Под бешеным взглядом Аугусто осмелевший было мамут съежился, попятился, но не желая терять перед товарищами лица, все-таки набрал в себе сил огрызнуться.
— Словечки-то подбирай, хозяин. У тебя ведь здесь охраны особой нету. Мою пасть никто еще вонючей не называл. Безнаказанно.
— Рыцарский ответ, — весело прокомментировал невидимка.
Аугусто набрал было воздуху в грудь, чтобы продолжить перепалку, но, натолкнувшись на злобный взгляд мамута, передумал. Вместо этого он не торопясь достал оружие и прицелился.
— Э-э, хозяин, опомнись, — выставил вперед руку мамут. — Ты в космосе, здесь такими игрушками не балуются, стенку прожжешь!
— Не прожгу, — ответил Аугусто и выстрелил.
Это был не скварк, а древний капельный пистолет, замаскированный под скварк. Аугусто очень любил такие игрушки и часто ими пользовался. Выстрел разворотил мамуту грудь, и тот, сдавленно захрипев, упал на пол и умер.
— Нервы тебе надо лечить, Аугусто, да поздно уже, — тихо и с некоторой грустью заметил невидимка.
Не интересуясь реакцией остальных мамутов, Аугусто повернулся к ошарашенному Ноблесу.
— Кончай с этими пятнашками. Так нам не выиграть. Он просто смеется над нами. Надо что-то еще придумать, а пока гони что есть мочи от этой Ямайки проклятой!
Ноблес с облегчением выслушал приказ и дал приказ интеллектору. Но тут опять голосом Федера заговорил невидимка, уже безо всякой иронии и не суля ничего хорошего:
— Вряд ли у вас это получится. Положение у вас безвыходное. Но у вас есть шанс. Я могу отпустить ваш вегикл только в одном случае. Если на борту останется один живой пассажир.
Ситуация в рубке после убийства мамута была такой напряженной, что слов Федера поначалу никто не понял. Мамуты молчали. Никто из них уже не испытывал к Аугусто прежних чувств рабского восхищения и преклонения. Ноблес хоть и вздохнул свободно, когда этот дурацкий бой закончился, все равно был раздражен. Разыгравшаяся в нем агрессивность осталась неудовлетворенной. Но вскоре пришла усталость, помноженная на все впечатления от «Холокаста», на воспоминания о прощании с Киямпуром, и Ноблес полностью расслабился. Ему на все стало наплевать.
Да и на самого Аугусто нашло какое-то затмение. Он внезапно отчетливо понял, что не имеет на спасение никаких шансов. Он не думал о том, что его обязательно прикончат конкуренты, даже если Федер, паче чаяния, его отпустит. Он с головой ушел в борьбу с куаферским командиром, забыл обо всем на свете, и пока Федер его не отпускал, пока играл с ним в свои не слишком понятные игры, эта простая, очевидная мысль просто не приходила Аугусто в голову. Ибо Аугусто был по натуре боец. Бой не только приносил ему наслаждение риска, бой заставлял забыть об абсолютной обреченности, приносил иллюзию спасения. И теперь Аугусто впервые осознал очевидное — свою неминуемую и скорую смерть.
Но даже и в такой ситуации Аугусто не смог противиться своему инстинкту самосохранения, показал, что он лучше всех остальных приспособлен к жизни. Еще ни один мамут не схватился за оружие (а все они были вооружены только скварками и боялись обнажать их внутри вегикла), а Аугусто уже заработал своим капельным пистолетом. Спаслись трое — они стояли в дверном проходе дальше других и при первом же выстреле, еще не понимая, что происходит и почему хозяин уничтожает своих же, метнулись из рубки вон.
Первым из них осознал ситуацию строй-офицер Сан-Ю Падракис. Еще слышался за спиной характерный треск капельного пистолета, еще кричали в панике расстреливаемые мамуты, а Сан-Ю уже понял, что означали слова невидимки насчет одного живого пассажира.
Когда трое мамутов оказались на другой палубе, вне досягаемости оружия Аугусто, Сан-Ю резко остановился и, не оборачиваясь, ударил локтем того, кто бежал вслед за ним. Это был молоденький мамут из последней партии прибывших на Ямайку. Он избежал «Холокаста» только потому, что по собственной несобранности не успел сдать кровь. Напоровшись лицом на локоть Сан-Ю, он даже не успел понять, что умирает, и с проломленной переносицей тяжело рухнул на пол. В это время Сан-Ю уже напал на второго. Второй — капитан Дракли — был в поединках очень силен, и не будь он захвачен врасплох, у Сан-Ю не оказалось бы ни одного шанса. Даже теперь, воспользовавшись преимуществом внезапности и нанеся противнику ослепляющий удар, строй-офицер не был до конца уверен в успехе. Но другого выхода у него не было. «Спасется только один!» — это условие он успел хорошо усвоить.
Дракли в самый последний момент чисто автоматически попытался уйти от очень жесткого ослепляющего удара. Он сумел немного отклониться в сторону и в результате один глаз сумел-таки сохранить. Его руки сами выставились вперед в защитной позиции. Дракли отбил следующий удар, одновременно сломав противнику руку в локте, но пропустил сокрушительный пинок в пах. Теряющий сознание Дракли всем телом навалился на Сан-Ю, и они, сцепившись, упали.
Остальное было просто. Одним движением сломав шею бедняге Дракли, не обращая внимания на боль в локте, Сан-Ю прыжком вскочил на ноги, собираясь бежать к арсеналу, где наверняка должно было найтись что-нибудь более подходящее к палубным перестрелкам, чем скварк.
Но он опоздал — из распахнутой двери в коридор уже вышел Аугусто. Сан-Ю получил свою порцию плазменных капель и рухнул на лежавшие в его ногах трупы.
Аугусто почему-то совсем не боялся угрозы со стороны единственного теперь оставшегося в живых противника — Ноблеса. Покончив с Сан-Ю, он неторопливо вернулся в рубку. Ноблес все так же сидел в кресле пилота — вытаращив глаза, отвалив челюсть, в той же позе полной прострации.
— Ты всех их перестрелял, — выдавил он. — Ты всех их…
Обжигая Ноблеса сумасшедшим взглядом, Аугусто встал в дверном проеме. Капельник, камуфлированный под скварк, он нацелил на пилота, но стрелять вроде не собирался.
— Да, — тяжело сказал он. — Я со всеми покончил. Зачем они мне теперь? Надо будет начинать совсем новую жизнь.
— Стой! — вмешался вдруг невидимка. — Перед тем как начать новую жизнь, вернемся к старому вопросу о смерти. Может, вы забыли, но я поставил условие, что на волю отпущу только одного. А вас — двое. И у Благородного Аугусто, как я понимаю, нарисовалось позиционное преимущество.
— Послушай, хватит, — умоляюще сказал Аугусто, не сводя глаз с Ноблеса. — Я больше не могу. Этот парень… он мне дорог. В нем что-то есть. Я хотел бы его спасти.
— У тебя для этого все возможности, дорогой Аугусто. Как ты, благородный Ноблес, относишься к идее пристрелить здесь, сейчас своего шефа?
— А?
Казалось, Ноблес только сейчас осознал, что, помимо всех прочих, теперь убитых, в вегикле непонятно в каком виде — то ли через «стрекоз», то ли еще как — присутствует давно погибший Федер. Ошалевшим взглядом он обыскал пространство рубки, сглотнул и сказал:
— Нет, Федер. Нет. Я не по этой части.
— Ну что ж, — сказал голос Федера. — Не по этой, так не по этой. Благороден и чист. Невиновен, не заподозрен и вообще — полный решпект. Не убивал, не насиловал. Хоть сейчас годен к употреблению. А я злобен, гнусен и недостоин. Я — совершитель жуткого преступления под названием месть, о котором столько философии можно развести. Да еще невинных людей к жутким кровопролитиям понуждаю. Вам решать, благородные!
«Вот оно! — мелькнуло у Аугусто. — Вот слабое место Федера. Он нервничает и паникует, когда заходит речь о его собственных преступлениях. Здесь, именно здесь надо искать выход из ловушки! Как же это я раньше-то не догадался?»
Аугусто и Ноблес встретились взглядами.
— Попробуем, — сказал Аугусто.
— Попробуем, — ответил Ноблес и отдал бортовому интеллектору приказ к переходу.
Интеллектор задумчиво пожужжал и ответил занудным голосом:
— Ошибка распоряжения. Сбой исполнительного модуля. Предупреждение — повторные распоряжения о проведении перехода приведут к сбою системы в целом.
— Я скромно молчу, — скромно заметил невидимка и действительно замолчал.
Ноблес набросился на пульт с энтузиазмом сексуального маньяка.
— Сейчас, сейчас! Не может быть, чтобы я с этим не справился, — лихорадочно бормотал он, пытаясь сначала забраться в интеллекторные программы и выяснить причину ошибки. Потом, не сумев этого сделать, он стал пробовать отключить интеллектор вообще и взять управление целиком на себя.
Аугусто внимательно наблюдал.
— Сбой всей системы! — торжественно провозгласил вдруг интеллектор и, сожалея, добавил: — Даже не знаю, что и посоветовать.
— О Боже! — вскричал Ноблес.
— Я этого ждал, — ответил Аугусто.
— Ну так как? — спросил голос Федера.
Ноблес был близок к истерике.
— Я сейчас еще попробую!
— Не стоит. Ничего не получится. Мерзавец все рассчитал, — сокрушенно покачал головой Аугусто.
— Система засбоила. Значит, можно управлять вручную. Я очень хорошо знаю вегиклы этого типа. Мы сейчас выберемся!
— Не стоит, — тем же тоном повторил Аугусто. — Напорешься на какой-нибудь сюрприз. Нам с тобой, тезка, действительно надо что-то решать.
— Что… что решать? — растерялся Ноблес.
— Знаешь что? Давай-ка мы с тобой, приятель, на этого сумасшедшего плюнем и забудем, что такой был. Не хочу я и не могу тебя убивать, — сказал Аугусто.
— И я! Я тоже, — ответил Ноблес. — Ну его, в самом деле. Как-нибудь выкарабкаемся.
С облегчением и огромной симпатией они посмотрели друг другу в глаза. Аугусто поднял капельный пистолет и застрелил Ноблеса.
— Поздравляю! — грустно сказал невидимка. — Иного я и не ждал. Ты свободен. Благородный Аугусто. Ты можешь отправляться куда захочешь. Прощай. Ты больше не услышишь меня.
На экране переднего обзора мигал оранжевый крестик, обозначающий месторасположение федерового вегикла. Вдруг экран самопроизвольно перешел в режим увеличения. И Аугусто увидел близко этот когда-то принадлежавший ему корабль, выполняющий традиционный маневр прощания, выставив все свои светоплоскости.
— Прощай! — тихо сказал Аугусто и отдал вегиклу приказ трогаться.
Вегикл тут же отозвался — все тем же голосом Федера.
— Должен огорчить тебя, дорогой Аугусто. Мы с тобой не направимся на какую-либо определенную планету. Это бессмысленно. Мы просто полетим с тобой в никуда. Я буду счастлив, должен сразу заметить, разделить с тобой твои последние минуты, часы, дни, недели. Рад, что мы сможем так же плодотворно общаться, как и прежде. Это доставляет мне эстетическое и интеллектуальное наслаждение.
Аугусто с безнадежным видом сел на пол и положил голову на колени. Интеллектор голосом Федера продолжал что-то тараторить.
В течение шести недель Аугусто, сраженный тысячью болезней, очень тяжело умирал. И умер во гневе.
ЭПИЛОГ
Они вернулись на Ямайку через пять месяцев, уже на трех раздобытых за это время вегиклах. Ничто в обработанной зоне не напоминало о происшедшей здесь трагедии.
Задолго до их прибытия серия специальных кислотных дождей разрушила защиту вокруг лагеря до такой степени, что внутрь стали пробираться не только насекомые, но даже крупные животные. Трупоеды очень быстро уничтожили полуразложившиеся останки, разбросанные повсюду. Колония крылатых термитов-мутантов, внезапно появившаяся на севере зоны, облепила постройки лагеря и в неделю их сгрызла — после чего исчезла с лица Ямайки, ибо эти термиты не были способны к воспроизводству. Затем в течение трех ямайских суток бушевал ураган, развеявший всю оставшуюся от лагеря пыль, затем снова пошли дожди, на этот раз живительные, вызвавшие бурный рост трав, кустарников и деревьев.
С этого момента о расположении исчезнувшего лагеря сверху можно было догадаться только по более молодой зелени. Единственное, что напоминало о вмешательстве человека, — это гигантские жилые баобабы, образовывавшие целую улицу.
Перед посадкой куаферы облетели Ямайку по разным орбитам, наблюдая за изменениями, которые принесли ее природе искусственно вызванные дожди и ураганы. Интеллекторы отметили незапланированное увеличение уровня осадков, а это означало много хлопот по окончательной доводке. Главные же тревоги были впереди — полный анализ пятимесячного прогресса «затравочной» зоны мог, как показывала практика, принести самые разные сюрпризы, вплоть до необходимости устраивать новый пробор, до чего за всю историю обработки планет еще ни разу не доходило.
Во время посадки над всей зоной шел обычный моросящий, не несущий никакой особенной нагрузки дождь. Три куаферских вегикла синхронно пробили облачность, зависли над посадочной плоскостью, выбрали несколько слабо заросших пятен и с торжествующим визгом сели.
Не дожидаясь, пока флагманский вегикл обрастет трапами, куаферы высыпали наружу. Затем и Федер вышел, поддерживая под локоток Веру.
— Дождь, а? — выкрикнул кто-то, задрав к небу лицо и расставив руки, словно молясь Богу. — Ну до чего замечательный дождь!
Они уже стосковались по ямайским дождям. Они уже забыли, как вначале им эти дожди не нравились.
— Некоторое время придется пожить в баобабе. Но там удобно, — сказал между тем Федер Вере. — Это специально выведенные баобабы, со всякими интересными приспособлениями. Потом вырастим роскошный домик, у меня есть, специально для тебя подыскал.
Вера равнодушно смотрела перед собой и еле кивала в знак внимания.
— Ты говорил, да. Баобабы, я помню.
— Гигантские баобабы. Тебе не мешает дождь? Может…
— Нет, не мешает. Пусть. Даже приятно.
— Ты меня извини, я сейчас. Надо бы парням что-то сказать.
На поляне уже образовалась целая толпа куаферов, ждавших от Федера, что он сейчас скажет по поводу начала нового, мирного этапа освоения Ямайки.
— Ну вот, парни. Это наша планета. Юридически наша, не подкопаешься. Мы с толком провели последние месяцы, чтобы она стала нашей на сто процентов. Мы ее владельцы, и мы сможем, если захотим, извлекать из нее прибыль. Придется, правда, немножко потрудиться, но работа это уже не опасная, для нас вполне привычная, мы из нашей Ямайки какую захотим, такую конфетку и сделаем. Это будет вроде наша империя. — Ему неожиданно понравилось это величественное слово «империя». — И я вас прошу, парни, принять то, что сейчас вам предложу. Город, который, как и положено, будет построен на месте обработанной зоны, я предлагаю назвать Антонвиль, в честь нашего матшефа, отличного спеца и настоящего человека.
Никто из куаферов против этого не возражал, и все быстро разбрелись по своим делам. Их манил дождь. Их манили деревья, с их помощью здесь возросшие. Их манила живность, появившаяся за время их отсутствия, потому что любой куафер к животным очень привязан — несмотря на то что он — истребитель животных.
Ни у кого из них никогда не было такой замечательной и огромной собственности. Куафер, как правило, никогда ею не обременен. Им нравилось их новое положение, очень нравилось.
— Дождь, — сказала Вера вдруг и вздрогнула, словно только что заметила эти осадки. — Всегда здесь дождь. Какая в нем отрава? Какой новый «Холокаст»?
— Никакой отравы, милая, что ты. Никакого нового «Холокаста», — извиняющимся тоном ответил Федер. — Не будет больше здесь никакого истребления.
— Ты уверен? Послушай, ты можешь отправить меня в Метрополию? Или еще куда-нибудь, лишь бы подальше отсюда? Я больше этих разговоров о мести, о заговорах просто не выдержу. Я все понимаю и никого не виню, но как бы мне поскорей попасть в Метрополию?
— Я прошу тебя! — с досадой ответил Федер. — Я очень тебя прошу. Киберврач сказал, что у тебя не болезнь, а просто шоковое состояние. Он сказал, что это скоро пройдет.
— Киберврач! — всхлипнула Вера. — Ты себя, наверное, тоже врачом чувствуешь? Главным хирургом.
— Ты ничего не понимаешь, — с плохо скрытым раздражением возразил Федер. — Оставь все эти мысли о Метрополии. Хотя бы еще на полгода оставь. И лучше помолчи о мести, о том, что я поступил неправильно, убив убийц.
Вера подняла на Федера болезненный взгляд.
Он в эту минуту подумал о том, как еще долго его возлюбленная будет приходить в себя. Но она когда-нибудь придет и все поймет. Может быть. Лишь бы не помешал этот проклятый дождь!
Вера высвободила руку, указала куда-то в сторону и произнесла тем противным голосом, который так раздражал Федера:
— А вон под тем кустом, как ты думаешь, чья запрятана смерть? Моя? Твоя? Кого-нибудь из твоих куаферов?
— Милая, сколько раз объяснять? Не заготовлено на этой планете больше ни одной смерти. Ни для кого. Кто должен был умереть, уже умер. Твои насильники умерли. Их нет. И никогда не будет. Вон, гляди, наш с тобой баобаб. Тебе там понравится. Я все устроил по твоему вкусу.
Под тем кустом, на который случайно указала Вера, еще жили споры, способные породить смерть для двух десятков уже умерших мамутов. Скоро эти опасные зародыши должны были погибнуть. Ничто, абсолютно ничто не угрожало новым хозяевам Ямайки.
— Ну вот, — довольным голосом сказал Федер. — Ну вот. Наша она теперь, Ямайка-то. В смысле моя!
В вышине кто-то глупо расхохотался.
ПАРИКМАХЕРСКИЕ РЕБЯТА
Каждый день, ровно в восемь пятнадцать, я выхожу из Дома — не потому, что мне куда-то надо успеть, а по той только причине, что в это время оставаться в нем невозможно. Во всяком случае, мне. В восемь пятнадцать, вот уже десятый на моей памяти год, наш Дом, как, впрочем, и весь город, взрывается пробуждениями: кричат дети, немелодично завывают испорченные энергоблоки Восточного склона (их не успевают менять — так часто ломаются), на многие голоса орут меморандо, приемники, стереофоны, кто-то для кого-то передает объявления, кто-то с кем-то ругается, кто-то что-то роняет… Потом начинают грохотать ремонтные работы: здесь постоянно что-нибудь ремонтируют, видите ли — улучшение планировки. И я не выдерживаю.
Другие-то ничего не слышат, говорят — тишина. Так что, наверное, у меня с психикой не в порядке. Или у них у всех.
Если включить поглотители, становится тише, но я не включаю. Они ничего не изменят, как ничто не может изменить ничего в нашем противоестественном, патологическом образе жизни: пусть даже звук исчезнет совсем, но ведь останется, все останется. И к восьми пятнадцати я не выдерживаю, я уже жду восьми пятнадцати, как раз чтобы не выдержать. Я одеваюсь и говорю Марте, что пойду поразмяться, привычно ее целую и ухожу. Она считает, что это у меня возраст, тяга к размеренному и неизменяемому, она посмеивается надо мной. Она, как и все, не слышит, не воспринимает ни звука из всей этой утренней какофонии. Она, я подозреваю, и понятия не имеет, что меня мучит. Да что там!
Ровно в восемь пятнадцать, сжавшись, я прохожу по нашему полукилометровому коридору, стены которого какой-то идиот разукрасил в зеленую клетку, здороваюсь с соседями, кому-то киваю, кому-то жму руку, с кем-то перекидываюсь обязательной и совершенно бессмысленной информацией о самочувствии и вчерашних, всем непременно известных новостях, а там лифт и ступеньки, и опять лифт, и гигантский, оторванный от земли, эркер с Антеем, и лифт, и лифт, и лифт, и ступеньки. А потом велосипед, который сперва надо встряхнуть хорошенько, прежде чем ехать, потому что автопилот у него барахлит и может не включиться. Продравшись сквозь тесные ряды столетних, но все еще незаконных пристроек, повиляв среди ярко-красных конусов чего-то сугубо технического — не знаю чего, — я наконец выбираюсь к путепроводам. Я оглядываюсь на Дом — огромную, ярко разрисованную пирамиду, почти неотличимую от других, и вот уже еду по городу. От шума таким образом не избавиться, шума здесь даже больше, но здесь по крайней мере он не мешает жить. Я не могу объяснить причину — может быть, из-за того, о чем последнее время только и говорят наши психологи, — из-за того, что на улицах город контролирует каждое твое движение, а на частной территории такой контроль запрещен. Под контролем приятно: безопасно и знаешь, что ничего такого из ряда вон ты в данную минуту не делаешь. А в Домах никакой слежки, разве только соседская.
Я еду по городу и вижу, что в остальном все то же, все то же вокруг, и все, что я делал когда-то, оказалось бессмысленным. Не всегда я именно так думаю, но подобное ощущение бывает всегда. Я никак не могу поверить, что бессмысленно, они мне все уши прожужжали, что с куаферством ошибочка вышла, что надо было иначе, как-то не так… Но ведь сейчас иначе, а разве что-нибудь изменилось в лучшую сторону? Я не знаю, не знаю, не знаю…
Меня учили с детства, и, наверное, это действительно было так, что Земле просто не повезло — тогда, во время Первого Кризиса. Что слишком рано у них появились бомбы, что слишком много им внимания уделялось, а потом не знали, как от них избавиться. Что успей они развязаться со своими военными делами хотя бы лет на тридцать — пятьдесят раньше, у них бы достало и сил, и времени с другими проблемами справиться, а то сразу много их навалилось. Они бы справились. И никакого бы кризиса не было — так нам всегда говорят. Мы и сейчас бежим от него, а он на пятки нам наступает, и нет времени ни отдышаться, ни оглянуться, и ничего тут не сделаешь, ничего не поправишь. А как с куаферством разделались, так ни у кого никакой охоты нет. Все бессмысленно.
Я ничем сейчас не занимаюсь, не делаю абсолютно ничего, даже не встречаюсь с людьми. Разве что случайно.
С дю-А тоже вышло случайно. Я и не знал, что он в городе. Я вообще про него почти ничего не знал. Катил себе на велосипеде к Парку Третьего уровня, там бывают прекрасные стекла, просто удивительные стекла бывают. И дают не на сутки, а на сколько захочешь. «Пять лет за пять минут» — вот их девиз, там же, в Парке, висит. Я, как и все городские бездельники, очень привязан к стеклам, больше чем к Марте; с той вообще сложности, похоже, что дело к разрыву идет, а жаль, будет тяжело без нее, еще, пожалуй, тяжелее, чем с ней. Мы все чаще и чаще ругаемся, мы пытаемся не видеть друг друга днем. Ночью, вымотанные бездельем, мы приходим домой, садимся к столу и говорим — каждый раз часа по четыре. В этом наша совместная жизнь, для этого мы необходимы друг другу. Смешно — весь день ненавидеть, а к ночи даже мысль оставить о ненависти. Смешно. И страшно, что четырехчасовые беседы эти, в общем бессмысленные и безынформационные, как утренние приветствия с соседями, как и все вокруг, все чаще превращаются в каскады микроскопических ссор, все чаще оборачиваются злобным скандалом (и неизменным утренним поцелуем), что ненависть из дневного все чаще проникает в драгоценное время ночи, но пока мы держимся друг за друга, пока в принципе у нас все хорошо.
Да, так дю-А. Симон дю-А. Старший математик Шестого Пробора. В тот день он ехал навстречу в двухместной деловой бесколеске последней модели — без верха. Строгий концертный свитер, розочка на плече, ухоженное моложавое лицо (впрочем, почему моложавое? Не рано ли в старики? Даже я еще не старик, просто выгляжу так, а он всегда был моложе меня). Он первый меня заметил, я-то давно уже растерял куаферские привычки, ничего во мне от куафера не осталось, да и на кой бы мне черт вглядываться, кто там едет на бесколеске, нет у меня таких знакомых в городе, у меня, считай, никаких знакомых в городе нет, разве что Федер, бывший мой командир, но он давно уже на Землю носа не кажет, а если и появляется, то всегда предупреждает заблаговременно. Он говорит, что помнит меня и любит, он говорит, что сейчас почти никого из наших в Ближнем Ареале не осталось, будто я без него не знаю, что и в Дальнем их не так уж много, будто я не сидел тогда под бронеколпаком из-под списанной «Птички» и не на моих будто глазах гибли лучшие наши товарищи. Будто я ничего не помню. Но он, наверное, имеет в виду всех куаферов, а не только наших общих знакомых.
Дю-А крикнул:
— Массена, эй!
Я остановился и стал молча вглядываться в него, пока он не подъехал вплотную. Он протянул руку:
— Ну, привет!
— Привет, — сказал я. — Вот так встреча.
— А ты все такой же, — соврал он, чего раньше за ним не водилось. Почти не водилось — один случай все-таки был. И я подумал, что он стал совсем деловым человеком, наш бывший старший математик Пробора.
Мне эта встреча не слишком-то приятна была, да и Симону, думаю, тоже… впрочем, не знаю, что он там чувствовал, я и насчет себя то и дело ошибаюсь, мне бы раньше это понять.
Мы помолчали немного, потому что первый и основной стандартный вопрос: «Ну как там наши?» — относился к числу затрепанных. А другие в голову не приходили. И уж слишком дю-А был холен. Он растянул губы (так и не научился правильно улыбаться) и спросил:
— У тебя важных дел сейчас никаких нет?
— Я их переделал уже лет двадцать тому…
— Бездельничаешь. — Он неодобрительно поморщился, но не успел я обидеться, как тут же перестроился на прежний приятельский лад. — А я свои могу отложить ради такого случая. Посидим?
И неожиданно для себя я сказал:
— Чтобы! — что на сленге куаферов, откуда ни возьмись вдруг прорвавшемся, означало, в частности, крайнюю степень согласия. Я встряхнул велосипед, поставил автопилот на «возвращение к Дому» и, не раздумывая, пересел в бесколеску, которая, как похвастался дю-А, носила гордую марку «Демократрисса».
Некоторое время ехали молча. Я пристально смотрел на него, но, в общем, не видел. Я чувствовал, что имею право смотреть на него пристально, и пытался к тому же сгладить гадливый привкус от своего слишком поспешного и униженного, нищенского согласия на совместное «посидим». Он же делал вид, что взгляда не замечает и весь поглощен дорогой. Потом, словно вспомнив что-то, улыбнулся и повернул ко мне голову. Хуже улыбки я ни у кого не встречал. Он совершенно не умел улыбаться.
— Я, честное слово, рад тебя видеть. Пан Генерал, — сказал он.
Пан Генерал. Вот что меня удивило. Слишком для него панибратски. Так они звали меня на Проборах — Пан Генерал. Даже не знаю, почему. Может быть, и в насмешку. Но он ко мне всегда обращался только по имени.
— Я верю, — ответил я. — Хотя странно, конечно.
Это действительно было странно. Я не видел еще, чтобы дю-А кому-нибудь когда-нибудь был бы рад. Он никого не любил, и никто из нас тоже его не любил. Ни Лимиччи, ни Новак, ни Гвазимальдо, ни Джонсон, ни Джанпедро Пилон — никто. Даже Кхолле Кхокк старался обходить его стороной. Один только Федер поначалу пытался изображать симпатичное к нему отношение, не мог же он так сразу, открыто невзлюбить собственную креатуру, но даже и Федер в конце концов отвернулся. Знаменитый Антанас Федер, собравший нас, сделавший из нас, в общем-то сброда (до того как он нас собрал, мы нигде долго не уживались, все с нами какие-то истории), великолепную парикмахерскую команду, одну из лучших в Ареале. Все без исключения специалисты стремились заполучить именно нас. И конечно, именно нас после Четвертого Пробора, очень удачного, выбрали мишенью для всепланетного панегирика. Я до сих пор не могу понять, почему Федер взял дю-А в старшие математики. Он, я думаю, самым примитивным образом обманулся, перехитрил сам себя, первый, может быть, раз в жизни.
Математика вообще подобрать было сложно. Во-первых, потому, что они к нам не слишком-то и шли. Они занимались чем угодно — от эргодического дизайна до восьмиуровневой демографии, никому на Земле не нужной, — и только нас не хотели знать. Клановый предрассудок, а умные, казалось бы, люди. Во-вторых, уж больно сложная должность, тут одними только расчетами дела не сделаешь. Старший математик Пробора — то же самое, что дирижер в оркестре, одну и ту же симфонию может сыграть тысячью способами, и каждый будет на другой не похож. От него зависит план всей кампании, он решает, какие советы интеллекторов стоит одобрить, а какие — пропустить мимо ушей. Он — величина не меньшая, чем сам командир Пробора, хотя формально командир и повыше. Тут главное, как математик себя поставит.
За Пятый, наш триумфальный, Пробор погиб только один человек, но, на беду, им оказался именно Жуэн Дальбар, старший математик. Он погиб от укуса местного насекомого, так и не установленного достоверно во всегдашней проборной неразберихе. Это случается сплошь и рядом: вдруг ни с того ни с сего отточенный профессионализм, гипертрофированная осторожность, со стороны напоминающая иногда трусость, пасуют перед дешевым, но неистребимым желанием убедить всех и каждого, что тебе, куаферу, не писаны никакие законы, даже неписаные, что из любой ситуации ты выйдешь обязательно победителем, что не пристало тебе, куаферу, опасаться земли, по которой ты ходишь, которую пытаешься усмирить. А потом одна за другой наезжают строгие, строжайшие и сверхстрожайшие комиссии, они дотошно высматривают каждую царапину на стенах сборных домов, изучают химический состав грязи, скопившейся под твоими ногтями, пересчитывают твои носовые платки, злодействуют по вивариям и теплицам, а уходя, оставляют тысячи запретов, взыскании и выговоров, а также сотни явно невыполнимых инструкций. Да черт с ними, я не о них.
Дальбар вышел из Территории, чтобы показать нам, как голыми руками берут железного стикера, мы его предупреждали о защите, только он все равно пошел. И он показал, он взял его, не фиксируя, а через час распух, и ничем ему не смогли помочь, мы даже диагноз не успели поставить. Очень медики убивались и на нас очень кричали. А мы что?
Когда он погиб, все гадали, какой будет замена. Пробор дотягивали без математика, а на следующую кампанию Федер пообещал нам раздобыть чудо. И все ждали, конечно, что он раздобудет самое-самое, а он привел к нам дю-А. Чего до сих пор не может себе простить. И до сих пор пытается оправдаться. Он как-то сказал мне:
— Я всегда знал, что слишком люблю полную власть, всегда хотел отвечать абсолютно за все. Я знал, что так нельзя, когда командуешь, просто глупо. Мне моя властность всегда мешала, и, когда я увидел дю-А, сосунка, который ничего не знал, но думал, что знает все, когда я оценил всю громадность его занудства, когда понял, насколько он, сам того не замечая и даже не желая того, пропитался духом антикуизма, я решил — вот то, что мне нужно, вот человек, которому в наших парикмахерских делах все не по нраву, который будет ругать все, что бы я ни сделал, который всегда будет меня сдерживать, а уж настоящий огрех заметит, так завизжит просто.
Но так он уже потом сказал. Он очень постарел, Федер.
Может быть, кто-нибудь думает, что если перед ним воспоминания куафера, то нужно ждать от них что-нибудь про смертельные опасности, всякие замысловатые приключения, что-нибудь про наши отношения, очень, как сейчас считают, нездоровые и кровавые, что-нибудь про наших шпионов у антикуистов и их шпионов у нас, и чтобы обязательно драки, схватки, и чтобы уж непременно в высшей степени динамично — такая, мол, у них, у куаферов, жизнь. Все правильно: и жизнь у нас была бурная, и ждать от нас если рассказов, то обязательно о приключениях надо. Спешу разочаровать: стекло мое рассчитано только на одного человека, и если попало к вам в руки, то исключительно по недоразумению (на которое, честно признаться, втайне надеюсь). Человек этот — мой сын. С нами он, правда, не живет, да и не слишком любит он своего родителя и его бывшую профессию. Он еще молодой и всех слушает. И приключениями пичкать, как в детстве, я вовсе его не собираюсь, про них он может в другом месте почитать, и в сто раз лучше. Я здесь хочу просто с ним поговорить, а уж там поймет он что, не поймет — его дело. Очень может быть даже, что и понимать-то нечего, то есть я хочу сказать, что, может, мне и сказать ему нечего, может, я сам ничего не понимаю. Будет здесь и кровь, море крови, бесконечно мне теперь дорогой, будут, наверное, драки, даже что-нибудь вроде сюжета будет, но только хочу сказать, что не для сюжета пишу, и разочарованных настоятельно прошу вытащить стекло и сразу же отложить его в сторону. Ждет их, я думаю, масса отступлений, мне важных, а по всяким литературным правилам ненужных и даже вредных совсем — одним словом, предчувствую, что много будет нескладного. Ну так и отложите.
Начинаю прямо со дня старта.
Что правда, то правда: жизнь куафера полна если не приключений, то во всяком случае впечатлений острейших. Но, в общем, жизнь их довольно мрачная, тяжелая и требующая, как кто-то сказал по другому поводу, некоторого напряжения совести, не всегда, конечно, но временами, и тут ничего не поделаешь. Но есть в работе куафера день, который можно назвать счастливым, — это когда раненько утречком, после долгого и, как всегда под конец, изрядно надоевшего отдыха, ты снова встречаешься со своими товарищами, чтобы вместе с ними начать новый пробор. Есть, правда, еще один день, не менее радостный — когда, тоже чаще всего не вечером, после долгой и, как всегда под конец, осточертевшей разлуки с Домом, ты возвращаешься с очередного пробора на родную свою планету Земля (или на какую другую планету), чтобы залечь денька этак на три-четыре в постель, и ничего не видеть, не слышать, и никого к себе не впускать, кроме разве жены или матери (у кого они есть), ни о чем не думать, ни о грустном, ни о веселом, и вталкивать, вталкивать в себя земные деликатесы, и выпученными глазами изучать разводы на потолке — отходить. Но все-таки день старта с днем возвращения несравним. Старт — это праздник, это надежда, это возвращенная юность, та самая новая жизнь, которую принято начинать с понедельника, тогда как возвращаясь, ты пуст, ты мизантроп, и от жизни тебе ничего не надо, кроме праздности бесконечной и маленькой толики подзабытой любви. Которая, кстати, как тебе в тот день отлично известно, не более чем химера.
В то утро, утро старта Шестого Пробора, я, куафер Лестер Массена (192 сантиметра, 95 килограммов, 25 лет, супер-два-подготовка и уже четыре пробора за плечами), чувствовал себя так, как любому другому пожелал бы себя почувствовать. Я только что простился с первой моей женой, Джеддой, и вышел из квартиры, имея целью попасть вовремя к пункту сбора, а именно — к самому дальнему углу атмопорта Мерештэ, принимающего, в отличие от прочих городских транспортных служб, не только атмосферные экипажи, но и внеатмосферные вегиклы, к которым относилась бессменная наша старушка «Биохимия». Прощание с Джеддой (уже второе к тому времени) прошло настолько бурно, что даже я, поднаторевший во всяческих всякостях куафер почти высшего класса, позволил себе уронить скупую мужскую, уж очень мрачно она меня провожала. Смешно сейчас вспоминать. По длинным коридорам, мимо дверей, запертых и распахнутых настежь, я пробирался к первому лифту в довольно-таки расстроенных чувствах, в тоске по любимой пытаясь старательно и безрезультатно откусить собственную губу и в коричневый свой чемоданчик вцепляясь с таким отчаянным видом, словно у меня там еще одна любимая, может, даже еще и лучше. Но вот позади лифты — и плечи расправились, и походка приобрела бравость, и скупая мужская усохла, и скупая мужественная растянула рот до ушей. Хорошо!
Ничего нового не скажу, а все-таки хорошо, когда тебе двадцать пять, когда раннее утро и ты никому ничего не должен, когда ты идешь, а вокруг тебя тихо и мелодично напевают что-то будильники за темными окнами бесколесок, чьи хозяева по какой-то причине остались без Дома, когда народ на улицах еще не толкается, когда машин мало, когда жужжат они только по самым центральным полосам улиц, только на тех этажах, которые для магазинного транспорта, то есть чуть ли не в километре от тротуара, и жужжат не истерически, а еле слышно и спокойно-спокойно, словно что-то себе под нос приятное наборматывают. Когда девушки на тебя оборачиваются, да и прочие многие провожают тебя глазами — идет куафер, редкая и ценная птица. Птиц, кстати, в тот раз что-то не видно было, наверное, генная обработка, жалко, конечно, но, что ж поделаешь, и без них тоже было не так уж плохо.
Да знаете ли вы, что такое куафер? Это по-старофранцузски куафер — парикмахер, а по-нашему… э-э-э, ребята… Многие детишки бредили нами тогда, играли в куаферов, говорят, даже спорили, кто Федером будет. А те, например, которые нас не любили, говорили «наемник» или еще хлеще — «головорез», ну так ведь чего по злобе не скажешь. Очень многого очень многие не понимали в очень многих аспектах — тут закон жизни. А сейчас просто никто не помнит, что такое куаферы были. В стеклах, даже самых лучших, из нас сейчас какую-то парфюмерию делают, ровным счетом ничего на нас похожего, хотя бы специалистов спросили. Мягкий с коконом шлем, темно-серая куртка, воротник «рылом», множество карманов, замысловатых приспособлений — почти разумная куртка, — расческа серебряная на правом плече, горб величины потрясающей, яркий парадный пояс шириной в две ладони, трахейные брючки (мы их и в глаза-то не видели никогда, хотя вещь стоящая, конечно), громадные ботинки-носороги. Только серьги в нос не хватает, а так полный набор. Вот это, они считают, куафер. Ну и, разумеется, приключения — по нахальству, по несоответствию уставам и «Правилам», просто какие-то подлые приключения, просто руки разводишь, просто черт знает что! Конечно, и мы любили одеваться красиво, и шалили, бывало, и свой особый кодекс чести имели (о кодексе как-нибудь потом, может, даже еще и не раз будет о кодексе — эта тема, предположим, и не важная для рассказа, но… поговорим мы еще о кодексе), только все это — второе, это так. Мы были другое, всем почему-то не хочется вспоминать об этом другом. Главное (пусть себе высоко звучит) — мы спасали людей, и только там все наши мысли были, только ради этого мы надрывались, умирали порой, работали до потери сознания, поступались всем — жалостью, любовью, здоровьем, жизнью… Всем. То есть мы, конечно, обо всяком таком не думали днем и ночью, но… как бы это сказать… имели в виду.
Надо сначала. Главное, ничего не скрывать. Говорить все. Я очень боюсь, что не получится говорить все, никогда не получается говорить все, каждый раз ловишь себя на маленькой лжи, маленьком умолчании, намеренно неточной интонации даже при совсем уже окончательной искренности. Главное — попытаться ничего не скрывать. Надо сначала, со старта.
На углу проспекта, откуда начинаются дома по двадцать тысяч квартир (сейчас их сносят зачем-то) и откуда до атмопорта ходьбы минут десять (пару раз свернуть налево — и там), я поджидал Элерию — приятеля своего и соседа. Конечно, тоже куафера. Он появился шумный, нарядный, радостный. Хлопнули друг друга по животам, в унисон хохотнули. Элерия на полную мощность включил звук своего меморандо, запакованного в рифленую кожу «кровава» и притороченного к ремню из «дикого атласа», очень модной тогда имитации под кожу вик-эндрюзянского сабленога; и грянул, словно из его живота, голос знаменитого в те времена диктора в честь уходящих в битву за человечество, то есть именно нас. Панегирик посвящен был прошлому старту, на Пятый Пробор, я о нем уже говорил, всем нашим он тогда очень понравился, и решено было запускать его вроде гимна, перед каждым последующим пробором. Мы не знали тогда, что не так уж много нам этих проборов осталось. Что некоторым и вообще ни одного не осталось.
«Земля спокойна за них. Как всегда, они победят. Через несколько дней они спустятся в очередной ад, где за каждым камнем, каждым кустом, каждой, с виду такой невинной, травинкой поджидает их колющая, ломающая кости, грызущая, брызжущая ядами смерть — и ад расступится перед ними. Инфарктогенные чудовища станут лизать им ноги, кондоры величиной с дом станут носить им на завтрак яйца, а ипритовый паук смирит свой нрав, примет позу «пьета» и помчит их туда, куда они пожелают. Через несколько лет по их следам придут первые миллионы поселенцев, чтобы начать свободную, спокойную, не стесненную квадратными метрами жизнь. И на Земле станет еще просторнее».
Бред, конечно, дичайший, особенно насчет того, что «еще просторнее», под стать сегодняшним стеклам о куаферах, только сегодня другие акценты, но нам нравилось, потому что говорили о нас.
Согретый ревом меморандо, любопытными, уважительными взглядами прохожих, Элерия заухмылялся, приосанился, спросил: «Что новенького?» И, не дождавшись ответа, со смаком принялся посвящать меня в свои не слишком-то вероятные новости. Длинный, нескладный и пегоусый, он имел заговорщицкие глаза и тем покорял. Мы с ним не только соседи, мы с ним, можно сказать, друзья были, а это немало, я такими словами не бросаюсь обычно. Мы шли в ногу, чуть покачивая в такт шагам одинаковыми чемоданами, и весь мир принадлежал нам.
Как всегда, почти у порта нас догнал Кхолле Кхокк.
Он со сдержанной улыбкой выдержал два удара по печени и умудрился при своих неполных ста восьмидесяти сантиметрах посмотреть на нас сверху вниз, да так добродушно, что захотелось расхохотаться от радости и спросить:
— Кхолле Кхокк, ну как твои дела, Кхолле Кхокк? — Хотя что мне до его дел.
Кхолле Кхокк немножко был не куафер, я хочу сказать, что породы он был не куаферской — замедленный, чересчур добрый, — однако нареканий от Федера пока ни одного не имел. Подозревали даже, что он засланный журналист, пишущий о нас книгу с разоблачениями. Но все равно — это был Кхолле Кхокк, и конечно, никакого вреда он нам принести не мог. Я расхохотался и сказал:
— Кхолле Кхокк, ну как твои дела, Кхолле Кхокк?
Он отрицательно потряс головой и ответил:
— Все хорошо!
Место сбора находилось в дальнем конце атмопорта, на пятачке между зданиями средней администрации, блоком подсобных служб и длинной унылой чередой кубических складских помещений, стыдливо прикрывающих свое уродство рифленым забором отчаянно-желтого цвета. Уже набралось много ребят, уже из ближайшего ангара высовывала свой надраенный нос «Биохимия», собственность куаферской службы. Меморандо Элерии орал не переставая, и, пока мы здоровались, пока внедрялись в общий, голодный, бессмысленно радостный треп, он то выключал панегирик, то включал, то перецеливал рекордер назад, к началу, и похоже было, что ему самому порядком поднадоела эта музыка. Но традиция есть традиция, особенно если она только что родилась.
«…Смотрите, вот они направились к трапу знаменитой «Биохимии», с виду обычные парни, но мы помним, что только благодаря им…»
Наш Федер, конечно, тоже был здесь, кое-как одетый верзила Федер, восхитительно в меру горбатый Федер, и на Земле наплечников не снимающий, пятидесятилетний красавчик Федер, которому двадцатилетние давали двадцать пять, тридцатипятилетние — сорок, и только сорокапятилетние могли заподозрить его настоящий возраст. Но такие среди куаферов — редкость.
Он стоял поодаль от остальных и разговаривал с каким-то яростным толстячком из вспомогательной администрации, вернее, слушал, потому что говорил один толстячок — с воинственным видом жестикулировал и, судя по всему, что-то крайне категорически воспрещал. Федер смотрел на него изучающе и приязненно, изредка встряхивая головой, чтобы убрать лезший в глаза плоский вороной чуб. Потом он взял толстячка за плечи, наклонился и что-то шепнул ему на ухо (в чем никакой необходимости не было — их все равно никто не слышал). Толстячок в ответ с готовностью закивал, вздохнул, развел руками и деловито умчался к ангарам.
И еще один человек не смешивался с общей толпой — дю-А. Правда, я тогда не знал еще, что это дю-А. Я сразу обратил на него внимание — уже встречались где-то, очень знакомое лицо. У меня феноменальная память на лица, но здесь она отказала, и потому парень меня тревожил. Он стоял, прислонившись к забору, подтянутый, очень официальный, и вполне мог бы сойти за какое-нибудь должностное проверяющее лицо, если бы не был одет в новехонькую куаферскую куртку с расческой на плече и если бы не стоял рядом с ним блестящий черный баульчик из тех, какими пользуются только очень непрактичные люди, считая их лучшими спутниками в не слишком дальнем вояже. Для математика пробора он даже слишком был молод — лет двадцати — двадцати двух. Но ни молодость, ни щегольской наряд абсолютно не подходили к его замороженной физиономии.
О том, что он здесь делает, у меня не было никаких сомнений. Все появившиеся после Пятого Пробора вакансии (кроме вакансии старшего математика) были заняты давно ожидавшими своей очереди «аспирантами». Их знали, к ним загодя начали привыкать, и вдень старта они сразу были приняты как свои, и уже нельзя было различить, кто здесь новичок, а кто — куафер со стажем.
Тогда я в первый раз увидел нового художника — Марту, которая очень скоро выбила из моей головы всякую мысль о Джедди и заняла ее место. Мировой девчонкой она мне тогда показалась. Это сейчас мы с ней ссоримся что ни день.
Я уже говорил, что от Федера ждали чудо-математика, а он отмалчивался или пускался в таинственные намеки, и никто ничего не знал до самого старта, и теперь это новое чудо (больше вроде бы некому) с дикарски высокомерным видом подпирало складской забор. На него посматривали, однако, согласно строгой куаферскои «Этике вольностей» (тому самому кодексу), со знакомством вперед не лезли.
Благополучно избавившись от неуемного толстячка и поразмыслив пару минут, Федер направился в нашу сторону. Элерия моментально отреагировал, включив панегирик на том месте, где мы совершаем «почетный проход» к «Биохимии».
Представление получилось что надо. Федер приближался к нам с приветственно поднятыми руками, а из меморандо неслось:
«…Вот он идет! Смотрите, он идет первым — знаменитый, легендарный Антанас Федер, командир нынешнего пробора, отец десяти прекрасно причесанных планет, человек неукротимой энергии, человек, еще не знавший поражений и, можно быть уверенным, не узнающий их и впредь, — как сказал о нем мастер фактографического стекла Энзицце-Вит, «достойное украшение всего человеческого племени!»
Мы грянули наш стандартный клич «Коа-Фу!», да так слаженно и так громко, что из ангара с «Биохимией» выставилось несколько встревоженных физиономий. Федер довольно рассмеялся. Он триумфальным шагом прошел сквозь толпу, раздавая шутки, рукопожатия, приказы и просьбы.
«Анхель Новак. Вот он, небольшого роста, запомните — Анхель Новак, флор-куафер и микробиолог. Это от него зависит ваше здоровье в будущих поселениях».
Снова дружный рев восторга. Новак, «сморчок» Новак, наш симпатяга, окидывает всех горделивым взглядом и, словно победивший спортсмен, приветствует нас воздетыми кулаками.
«…Лимиччи, Бруно Лимиччи, Гигант Лимиччи, тот самый, с Парижа-100, в одиночку спасший весь экипаж Аэроона. Его не нужно представлять, его всегда узнают по размерам. Бруно Лимиччи, тайный кошмар швейных автоматов!»
Лимиччи загоготал. Любое свое чувство и даже отсутствие оного Гигант Лимиччи выражал надсадным, ни на что не похожим ревом. И наш дружный вопль не смог его заглушить. Однако восторг восторгом, а кое-кто все же вспомнил, кого в тот раз представляли следующим, кое-кто обернулся и посмотрел с подозрением на подбоченившегося Элерию.
«…И вот, смотрите, — вот он, изящен, спокоен, нетороплив. Жуэн Дальбар, старший матема…»
Словно щелкнуло — наступила полная тишина. Элерия с испуганным и растерянным видом прижимал к груди меморандо. Ему никто не сказал, и он не вырезал про Жуэна. Он, конечно, должен был это сделать.
И в тишине Каспар Беппия, белокурый флор-куафер один-подготовки, тип с незапятнанной репутацией садиста, которого Федер почему-то не выгонял, которого все побаивались и с которым ссориться без толку никто не желал, прошипел с дикой злобой:
— Выключи!!!
— Я… — пролепетал Элерия. — Я, ребята… как договорились…
Каспар сжал кулаки и подскочил к нему вплотную — легко, мгновенно и незаметно, словно не добрый десяток метров одолел, а только чуть подался вперед, словно просто насторожился.
То, что он сказал дальше, я, из целей педагогических, не буду передавать дословно, а смысл такой: теперь из-за тебя пробор неудачным будет, но лично для тебя неприятности начнутся прямо сейчас, и я их устрою. Элерия очень не хотел заводиться при Федере, потому что дело, дойди оно до драки, могло окончиться немедленным списанием обоих с пробора, к тому же он чувствовал себя виноватым — все-таки он действительно не вырезал про Жуэна. Он очень, повторяю, не хотел заводиться, но Каспар слишком уж наступал, так грубо не принято обращаться с куаферами. Ему ничего не оставалось, как показать, что он тоже профессионал.
Элерия чуть-чуть переставил ноги, подобрался, набычился и — куда только девался вихлявый, самовлюбленный простачок-дурачок!
— Есть еще что сказать? — спросил он.
Куаферам драться запрещено, да раньше мы и не думали никогда о драках. Они хорошие ребята, куаферы, но, конечно, не ангелы. Ангелов среди нас мало. Говорят, специфика работы. Но все-таки раньше, пока не появился Каспар, драк не было. Я вообще не понимаю, почему Федер взял Каспара к себе. И никто не понимает. Конечно, высшая подготовка плюс рекомендация Центрального интеллектора что-то значат, но… да и непонятно, как его Центральный интеллектор мог рекомендовать: ведь человечишка совсем никудышный, не уживается ни с кем совершенно. Он, говорят, перед тем как попасть в куаферы, вообще из Космоса уходить собрался, нигде ему не было места в Космосе, он в городские бездельники метил, такие, вроде меня сейчас — нет, в куаферы его понесло.
Мы все насторожились, мы думали — сейчас будет драка. Тем более что повод к ней был довольно серьезным: Элерия назвал в день старта имя погибшего, что, по нашим понятиям, сулило пробору самые крупные неприятности. Куаферы — люди суеверные, и я так думаю, что даже в будущих просвещенных веках суеверия, особенно у людей опасных профессий, останутся обязательно. Глупость, конечно, только все равно мы стараемся быть в таких делах поосторожнее.
Одним словом, драка казалась неизбежной, и без нее никак бы не обошлось, не вмешайся начальство. Оно прокашлялось, отбросило со лба полоску черных волос и сказало благодушнейшим тоном:
— Так, ребята, хочу представить нового математика.
Все повернулись на голос. Бойцовые петушки — тоже, обменявшись предварительно многообещающими взглядами (кто в наше время посмел бы обещать мало). Федер стоял около криогенного новичка и держал руку у него на плече. Федер очень любил такие панибратские жесты, хотя это ни о чем не говорит, вернее, говорит, только вот не знаю о чем.
— Это, ребята, Симон дю-А. Не смотрите, что молодой. Он из питомника вундеркиндов.
— Дворца талантов, — тихо, но твердо поправил его дю-А.
Федер, мягко говоря, не любил, когда его поправляли. Скрывал, что не любит, но не любил. А новый математик пробора, чтобы уж до конца поставить точки над «i», а заодно и над всеми остальными буквами тоже, произвел телодвижение вбок, и начальственная кисть глупо зависла в воздухе, чему мы, с одной стороны, жутко обрадовались (какое-никакое, а все же начальство), а с другой стороны — за Федера своего обиделись. Но командир не смутился. Как ни в чем не бывало он придвинулся к строптивцу поближе, снова ухватил его, на этот раз уже за другое плечо, и продолжал:
— У него, ребята, большой опыт работы с городскими сетями контроля, да еще три года на вольном космосе. Три с половиной, — поправился он с необычайной предупредительностью, видя, что дю-А снова хочет что-то сказать. — Так что прошу во всем его слушаться и без дела не обижать.
И тогда новый старший математик пробора Симон дю-А сказал:
— Здравствуйте.
И широко улыбнулся.
Уж не знаю, стоило ли. Я уже говорил о его улыбке, но тогда она была для нас в новинку — и всех ошарашила. Дю-А растянул губы так, как будто у него во рту стряслось что-то неладное. Да и растянул, честно говоря, плохо. Правый угол рта уполз дальше, чем левый, а левый к тому же еще и дрогнул — сразу видно, что новичок взялся за выполнение непривычной задачи.
Спустя год Лимиччи скажет, что, как только дю-А улыбнулся, он сразу его раскусил, потому что хороший человек так не улыбается, потому что хуже и фальшивее улыбки он в жизни не встречал. Может, и так. Но это он потом говорил. А в момент знакомства он то ли не до конца проникся к дю-А отвращением, то ли умело свои эмоции подавил (что совсем уже невероятно), так как первым из всех нас подошел к новенькому, с привычной осторожностью пожал ему руку, отчего тот скривился, потом вгляделся в него и вдруг завопил:
— Вот так штука, ребята! Да он точь-в-точь наш Пан Генерал!
И здесь я наконец вспомнил, где видел это лицо. Нет, я не говорю, что один к одному, я потом понял, что мы даже совсем не похожи, что у него взгляд другой, мимика другая, повадки, но если бы мне вдруг вздумалось всех своих ребят посчитать за ничтожества, скроить подходящую случаю мину и в таком виде заморозиться на десяток секунд — любой бы сказал, что сходство необыкновенное, просто даже и не вообразишь себе, какое сходство.
Остальные ребята слабо прореагировали: кто хохотнул натянуто, кто головой качнул, дескать, ну и ну. У всех звенело еще в ушах имя Жуэна, произнесенное перед стартом по милости дурака Элерии, всех еще свербили предчувствия, им было наплевать, похож на меня старший математик пробора или не похож.
А тут и «Биохимия» стала вылезать из ангара. Федер скомандовал сбор, все двинулись к ней. Дю-А наклонился к своему баульчику, собрался было тоже идти, когда увидел, что я его поджидаю. Если не считать Лимиччи, то, наверное, меня единственного не волновали дурные страхи. Я шел к нему. Я улыбался во весь рот. Я протягивал ему руку.
— Привет, — сказал я ему. — Массена. Лестер Массена. Можешь звать просто Лес.
— Очень приятно, — кисло отозвался дю-А и поднял наконец баульчик.
Я глупо улыбнулся и спрятал руку в карман.
— Это… — Я не знал, что говорить дальше. — Надо же, действительно сходство какое! Может, и родные найдутся общие? Ты сам откуда?
И тогда новый математик сказал:
— Вот что. Прошу запомнить: у меня нет и не было никаких родственников, тем более с кем-нибудь общих. Полагаю, случайное сходство — еще не повод для панибратства.
И твердо кивнул, и унес свой баульчик, скотина такая.
Кхолле Кхокк, задушевнейший Кхолле Кхокк — он был добрым со всеми, до неприличия добрым. Он был единственным, кто сам вызывался ходить в паре с Каспаром Беппия — до одного, правда, случая, когда Каспар над ним малость поиздевался. Точнее, не над ним, а над одной зверушкой, очень милой, но ядовитой и слегка психованной. Я не помню ее названия по каталогу (пару раз всего и слышал), а между собой мы звали ее «перчатка» — и представить сейчас не могу, почему. Вообще-то она на белку похожа.
Каспар был глуп и не ценил доброго отношения. Федер послал их на мыс, где, по нашим данным, бродил бовицефал, или «ведмедь», очень ценная зверюга с уникальным мехом — объект охоты. Охотники… но о них после. На нашем острове что-то очень мало бовицефалов, не так, как в остальных землях Галлины. Поэтому мы перед главной фазой пробора — прочисткой — должны были их всех до одного отловить, чтобы случайно не уничтожить, а затем запустить снова. Никакого бовицефала Каспар и Кхолле не обнаружили, зверь не такой дурак, чтобы на одном месте сидеть, куаферов дожидаться. Уже на обратном пути, оба злые, они встретили перчатку. Та сидела на дереве, которые на Галлине страшно высокие, не в пример земным, на самой верхушке, и что-то там грызла. Кхолле Кхокк решил ее зафиксировать, потому что «Средняя фауна» давно уже к нам ко всем приставала насчет перчатки (какие-то свои идеи они на этих перчатках проверить собирались — что-то насчет выживаемости в промежуточной эконише).
Кхолле выстрелил удачно: перчатка даже не дернулась и прямо к его ногам слетела, но упала не очень хорошо: за что-то зацепилась и свернула себе шею. Для «Средней фауны» в таком виде она, конечно, не годилась. Надо было ее либо уничтожить, либо оставлять так — пусть сама выкарабкивается, когда время фиксации кончится. Я говорю: они после неудачи с бовицефалом были сильно раздражены, особенно Каспар. Тот прекрасно знал о пристрастии Кхолле ко всем живым тварям, когда на них не надо охотиться, пристрастии, которое переходило иногда чуть ли не в сентиментальные слюни — недостаток, сколько я знаю, свойственный не только жестоким людям. Каспар решил поиздеваться над Кхолле Кхокком. Он разбудил перчатку и стал ее мучить. Я не буду говорить о том, как он ее мучил, я терпеть не могу Беппию, даже сейчас, когда от него только память недобрая остается. Да и не расспрашивал я, что именно он с ней вытворял.
— Перестань, — сказал ему Кхолле Кхокк. — Убей сразу.
Он не верил своим глазам. Ни один куафер, даже Каспар, не в состоянии мучить зверя — так он считал, так его учили. У Кхолле были свои завихрения, иллюзии у него были. Но Каспар и не думал переставать. Он мучил перчатку, а та дико пищала, а он что-то там такое над ней вытворял и при этом на Кхолле поглядывал.
Тогда Кхолле Кхокк вырвал у него нож и одним махом отсек бедной зверушке голову. Голова откатилась. После этого Беппия и Кхолле Кхокк подрались и друг друга хорошо потрепали, потому что добрый наш Кхолле Кхокк великолепно умеет драться.
Они вернулись в лагерь по одному, и с тех пор вместе их уже не видел никто. После чего Каспар Беппия потерял последнего товарища, а Кхолле Кхокк заполучил первого в своей жизни врага.
Кхолле Кхокк не знал, как себя с врагами вести. Как только Каспар оказывался поблизости, Кхолле Кхокк уже не мог оторвать от него глаз, и челюсть его подрагивала. При этом выглядел так, будто он королева, которую фрейлины застали у замочной скважины. Каспар, тот, наоборот, чувствовал себя очень хорошо, потому что давно привык к ненависти и даже считал, что она, ненависть, — часть атмосферы, окружающей любого «настоящего мужчину». У него тоже были свои иллюзии. А теперь появилась еще одна радость — издеваться над Кхолле Кхокком, потому что тот эти издевательства переживал страшно, а ответить словно бы и стеснялся, черт его знает почему. А Каспар над ним даже и не издевался, а скорее подначивал, но и все-таки издевался, пожалуй, только осторожно, умно, не переходя грани, после которой Кхолле Кхокк не выдержал бы и вспылил, и устроил, например, драку, что, наверное, было не в интересах Каспара.
Этот парень, Беппия, — не перестаю на него удивляться. Я таких не встречал, хотя, казалось бы, кого только на свете не видел. Он каждый раз делал все, чтобы не только другим, но и себе плохо было. Он все время ходил на грани списания. Пусть он хоть трижды профессионал, не пойму, зачем он к нам пришел: мы не святые, конечно, но подонков среди нас мало, они с нами не уживаются. А этот — он словно гордился тем, что подонок! Он, по-моему, просто гадкий мальчишка, которого и дома, и на улице лупят, гадкий мальчишка, несмотря на свои двадцать семь лет. Он и к нашему Кхолле приставал так, словно вызывал всех нас: «В конце концов, отлупите же вы меня! Не видите разве, какой я гадкий мальчишка?»
Так продолжалось долго, до самой почти прочистки, пока однажды к нему не подошел Лимиччи и не сказал:
— Еще раз заденешь при мне малыша, ребра повыдергиваю.
Лимиччи хотел сказать это шепотом, чтобы Кхолле не слышал, но получился обычный рев. Каспар моментально сжался, как загнанный в угол кот-сис, встопорщил усики.
— Может, прямо сейчас и начнешь выдергивать?
— Могу и сейчас, — обиделся Лимиччи и выкинул Каспара за дверь. Тот пролетел добрых три метра и шлепнулся в вонючую галлинскую лужу (все лужи на Галлине были вонючие).
Лимиччи подошел к нему и спросил:
— Так начинать?
Каспар, вскочивший с земли моментально и моментально вставший в позицию, боя все же не принял. Он пробормотал невнятную угрозу и ушел, озираясь.
Когда Федер узнал об этом, то не стал разбираться, кто прав, кто виноват и кто первый начал, а просто вызвал к себе Каспара и при Лимиччи заявил, что это последний пробор, на котором Каспар имеет счастье показывать свои необыкновенные куаферские таланты, что хватит уже и что ему глубоко наплевать на рекомендации Центрального интеллектора, а то эти интеллекторы умничают уж больно, такого иногда нарекомендуют — не отмоешься.
А Каспар почесал свои бледные усики, глазками голубенькими похлопал и сказал, уходя:
— Опять пробовать. Надоело, честное слово!
Мы никто не понял этой фразы, и никто не спросил, что, собственно, она должна означать. Но вообще интересно: даже такой законченный подонок и тот со своими странностями.
Я и понятия не имею, удастся ли мне когда-нибудь досказать то, что я досказать собираюсь, да и нужно ли мне это вообще — досказывать. В рассказчики особые я до сих пор не метил, да и не вышел бы из меня рассказчик — начну про одно, оттуда на другое перескочу и все на месте стою. Я про Кхолле Кхокка рассказывал, думал, получится не больше как минуты на три, задерживаться на нем не хотел, а только собирался как пример привести: вот, мол, уж какой добряк и всепрощала этот наш Кхолле был, а ведь и то раскусил сразу дружка моего, тогда еще будущего, Симона дю-А. Он, еще когда мы в «Биохимии» длинным рядом сидели, сказал мне про нового математика, что с ним толкового пробора не выйдет, что хлопотно нам будет с дю-А. Что какой-то он ненадежный. И я согласился, с огромной готовностью согласился, поспешно и даже как бы угодливо: мол, ну и типчик этот дю-А. Но думаю, уже тогда засело во мне наше сходство. Я сразу забыл про грубость, с которой отбрил меня мой как бы близнец.
Он всех нас донимал, этот дю-А. Хотя бы начать с того, что держал нас на расстоянии, сторонился — вы, мол, одно, а я — совершенно противоположное. Он показал себя уже на первой фазе пробора, самой, пожалуй, хлопотной, когда все раздражены, когда все из рук вон, когда на каждом шагу неожиданные проблемы, которые не только не решаются (не всегда решаются — так точнее), но которые даже и решать ни у кого никакой охоты не возникает. Когда половина людей болтается практически без дела — «вживается», — а в действительности с утра до ночи на побегушках, на самой иногда грязной, подсобной работе; когда вторая половина — специалисты — загружены так, что уже и понимать перестают, чем заняты и что надо бы сделать в первую очередь — носятся по лагерю, ругаются, скандалят безбожно, клянутся поминутно, что уж на этот раз абсолютно точно ничего из пробора не выйдет, потому что такой бестолковщины, как на этот раз, никто, никогда, ни при каких обстоятельствах не встречал, что человечество вообще вымерло бы, встреться оно хоть раз с такой бестолковщиной — одним словом, когда начинается вселенская, то есть всеобщая, самая обычная, самая нормальная, и даже любимая кое-кем, проборная суматоха. Некоторые, я знаю, даже и нарочно немножечко играли в нее, даже когда и повода особенного не было, просто потому, что так принято.
На первой фазе пробора одно из правил (собственно, оно всех фаз касается, но первой особенно) — «каждый помоги каждому». Ругайся, возмущайся, это даже приветствуется, но помогай, иначе ничего не выйдет. Дю-А сразу заявил, что на любой фазе будет заниматься только своим делом, в которое, кстати, он просит не вмешиваться, так же как он не вмешивается в чужие. Тем более что у него и своей работы по горло, и не какой-нибудь там, а одной из самых важных. И тогда мы вспомнили добрым словом Жуэна Дальбара, который и со своими делами справлялся, и на вычистки ходил, когда надо, и в одомашнивании лагеря тоже не последнее принимал участие. И тоже, между прочим, помощи в своей работе ни у кого не просил.
Тут я, наверное, должен сделать очередное отступление и рассказать, что такое был пробор, а то по стеклам, думаю, вряд ли можно в этом деле разобраться — много насчет пробора чепухи накрутили. Обещать не буду, но постараюсь короче.
Теоретически любой пробор состоит всего из семи, кажется, фаз — я не силен в теории, да и мало ее учил, но в принципе, в нескольких если словах, пробор начинается после того, как разведка даст добро на колонизацию и составит предварительный реестр местной биоструктуры. Уже первые эти теоретические шаги всегда казались мне несусветной глупостью. По мне, пусть бы разведчики давали только предварительное разрешение на колонизацию, а все остальное чтобы уже в наших руках. Реестр, который обычно нам оставляют, никуда не годится: он настолько поспешно составлен, настолько неполон, настолько пестрит грубейшими ошибками, разведчикам хотя и простительными, но для дела вредными совершенно, потому что надеешься же на них, готовишься к чему-то определенному… Отвлекся. Я только хотел сказать, что в парикмахерском деле теория и практика так далеко друг от друга находятся, что даже и совсем непонятно, зачем и кому такая теория нужна. Потому что по теории мы должны приехать где-то уже на третьей фазе пробора, когда построен лагерь, точно очерчен район предварительной колонизации, составлена детальная экологическая карта местной биоструктуры (сначала разведчиками, потом специалистами), когда каждый зверь, каждая травинка, каждый микроб описаны в точности, когда связь района колонизации с прилегающими установлена как в статике, так и в динамике — одним словом, когда уже есть полный набор данных, с которыми придется дальше работать. По теории, куафер должен попивать кофе с яблоками и время от времени давать свои ценные указания всяким там компьютерам и интеллекторам, а уж те все сами устроят. По теории, мы приезжаем на готовенькое, математик наш быстренько стряпает план пробора, мы его одобряем, конструируем нужных фагов (то есть опять-таки не мы, а машины — еще нам не хватало их конструировать, если уж по теории), плотно пакуемся в своем лагере, выпускаем фагов на волю, на границе ставим полный экран и ждем, когда все ненужные нам биообъекты потихонечку перемрут. Дальше мы выпускаем антифагов, которые наших фагов сожрут, потому что фаги ни в одну экологическую нишу не вписываются: мутируют они, черт возьми, да и вообще хлопоты с ними. После антифагов заселяем весь район буферной биоструктурой, чтобы она за фагами прибрала, приготовила район к следующей фазе и сама по себе, безо всякого вмешательства со стороны человека, тихонечко вымерла. Под конец дополняем оставшихся в живых новыми видами, давно уже во множестве заготовленными, которые вместе с тем, что не сожрано фагами и буферным зверьем, составят начальное ядро будущей постоянной биоструктуры, в которой будущим колонистам место точно определено, и, можете мне поверить, не такое уж неудобное место.
У флор-куаферов тоже, по теории, райская жизнь. У них, правда, методики посложнее — и фаги у них разнообразнее, и геновариаторы есть, до чего мы, фаункуаферы, так и не добрались (что-то там у специалистов не выходило). Но, в общем, у них и не по теории жизнь немножко полегче нашей. И, странное дело, они еще на нас обижаются. Вечно, мол, вы со своим зверьем не справляетесь, вечно мы у вас на подхвате. Но в теории, повторяю, ни у них, ни у нас никаких особых дел быть не должно. Мы — на всякий случай.
Так в теории. На самом деле мы полной информации о районе никогда не имеем. На самом деле специалистов всегда не хватает, я имею в виду — нужных для данного пробора специалистов, потому что ненужных-то как раз всегда пруд пруди, попусту суетятся. На самом деле — тысячи нелепостей и неожиданностей; и фагов запускаем не один раз, а порой до десятка; и плана у нас нет, только самый общий, да и тот все время меняется; и буферной биоструктуры нам никогда толком составить не удавалось, все за нее делали своими руками, и отловы постоянные, и коррекции численности, и ругань бешеная между всеми, потому что каждый специалист (особенно микробщики, чумной народец!) хочет не столько как лучше для пробора, но больше для того, чтобы себе, чтобы лучше было его, видите ли, «научным исследованиям», потому что, дескать, важнее они. И поэтому всегда у нас абсолютно сумасшедшая жизнь.
Я много могу говорить про проборы, но лучше, наверное, в другом месте поговорю, а то никак не докончу. Да и в злом я сейчас настроении, и на пробор, наверное, наговариваю немного.
Я про дю-А. Он всех чурался и одновременно ко всем приставал с проповедями, всех учил. В столовую спокойно нельзя было зайти, когда там дю-А. Он входил — и глаза насторожены, и походка корсетная, и губы поджаты (вот это мне особенно в нем не нравилось, что губы поджаты, уж до того неприступно и раздраженно, что почти даже подло, хотя подлецом-то как раз я и не назвал бы его тогда — он себя не скрывал и взгляды свои на жизнь нам все время рекламировал). Он садился за свой стол — у него свой стол был, не вздумай занять: однажды Каспар сел ради смеха, так дю-А над ним встал как истукан и простоял до конца, заморозив атмосферу вокруг до минус шестидесяти, так что даже Каспару не хватило садизма воспринимать это с удовольствием, так что ему и кусок в горло не лез…
Дю-А садился за стол и с места в карьер начинал свои поучения. Он обычно с мелочи начинал.
— Знаете, почему у нас всегда такая неразбериха, почему все из рук валится? Если кто и удивляется, то я уже не удивляюсь давно. Вот, пожалуйста: не далее как сегодня утром я попросил нашего несравненного Гвазимальдо, которого вы все так хвалите, зайти ко мне в интеллекторную, чтобы обсудить несколько вопросов, связанных с непомерно большим, как вы знаете, расходом «стрекоз». Мне не надо объяснять вам, насколько это важно, не надо говорить, что «стрекоза», которая, кстати говоря, на стрекозу настоящую и не похожа совсем, да и функции у нее другие, что «стрекоза» — это не просто летающий оптический микродатчик, это сложнейшая система с зачатками собственного интеллекта, то есть система безусловно дорогая. Я вовсе не собираюсь посвящать вас в и без того известные вам подробности, что на «стрекоз» у нас строгие лимиты, что процент их невозвращения из круизов по острову высок до неприличия и что лишних «стрекоз» Центр нам никогда не отпустит, во всяком случае, нужное нам количество. И уж совсем не буду упоминать о том, что без «стрекоз» наш мультиинтеллекторный комплекс никогда своей задачи не выполнит, я имею в виду — не составит плана пробора. Одним словом, я вовсе не собираюсь вводить вас в проблему, с одной стороны, хорошо вам известную, а с другой — конкретно к вам имеющую мало касательства — с тем, разумеется, исключением, то есть исключая, разумеется, тех, которые имеют четко сформулированные указания. Я просто хочу лишний раз подчеркнуть, насколько важна была проблема, которую предстояло нам с Гвазимальдо по некоторым аспектам обсудить, и, следовательно, я вправе был ожидать, хотя бы на этот раз, что если я назначил встречу на двадцать восемь ноль-ноль, за час до второго обеда, то Гвазимальдо проявит понимание и придет точно.
В таких местах своего вступления дю-А делал обычно многозначительную паузу, принимал иронически-снисходительный вид (при этом не ел) и оглядывал присутствующих. Гвазимальдо, который опаздывал всегда и везде, где только можно, и не опаздывал только там, где нельзя, хотя, к общему удивлению, еще ни одного дела не сорвал, прикидывался, будто не слышит, что о нем говорят; набрасывался на еду с виноватым остервенением и старался чавкать потише (он ужасно чавкал, культуры совсем никакой). А дю-А, выждав, когда мы как следует пропитаемся его словами, огорашивал нас нижеследующим сюрпризом:
— В двадцать восемь ноль-ноль он не пришел. (Пауза.) Не пришел, и все. В двадцать восемь пятнадцать (улыбка, переполненная ядовитейшим смирением)… В двадцать восемь пятнадцать я его тоже у себя не увидел. В двадцать восемь тридцать пять — то есть, если кто из вас еще не забыл математику, через тридцать пять минут после назначенного и, смею заверить, не такого уж дешевого для меня времени, он изволил вспомнить, что его ждут. Вы не поверите своим ушам, если я скажу вам, что он еще даже и удивился, когда я выразил ему свое крайнее неудовольствие и отказался обсуждать с ним какие-либо вопросы, так как в двадцать восемь пятьдесят у меня назначен обед. Он даже обиделся и сначала мои объяснения посчитал просто за отговорку, потому что, видите ли, обед можно и перенести. Можно! Можно, не спорю. Можно перенести, дорогой Гвазимальдо. И пробор можно на следующее столетие перенести. Давайте, почему бы и нет?
Дальше следовала еще одна пауза, а после нее — уничтожающий, сокрушительный… какой еще?.. архипроникновенный вопрос, крик, можно сказать, души:
— Да можно ли вообще работать в такой обстановке — я имею в виду обстановку полной необязательности?
От частностей дю-А быстро переходил к более общим вопросам и здесь распоясывался уже совершенно. Он говорил, что мы вандалы, что губим целые миры чуть ли не из одного удовольствия, потому что, видите ли, ну нельзя же всерьез утверждать, что для спасения человечества, и даже не для спасения, а просто для большего удобства, нужно уничтожать биосферы, одну за другой, хотя каждая неповторима, каждая прекрасна, как все прекрасно в природе, а мы их «жгем» (на самом-то деле ничего мы не «жгем», на самом-то деле, конечно, не из садизма мы занимаемся таким грязным делом, как куаферство, на самом-то деле ведь действительно без куаферов никуда — так мы считали, так я считаю сейчас, и хоть вы там что угодно опровергайте, что угодно доказывайте, без нас — никуда; еще немного, еще немного совсем, и опять к тому же вернемся, потому что обстановка на Земле, мягко говоря, не имеет тенденции к улучшению. Психозы, насилие, голод, жуткая, невиданная теснота, вырождение повальное, какие-то эпидемии странные, скрываемые, черный воздух, металлическая вода — вот вам ваши мягкие режимы колонизации. Скушают еще, скушают!). Среди куаферов как-то не принято обсуждать такие проблемы, и мы оказались просто не подготовленными к такому натиску, почти ежедневному. Слушать было противно, а возразить — почти нечего.
Ефимли как-то его спросил:
— Если так тебе куаферство не нравится, какого черта сюда пришел?
— Я пришел заниматься научной колонизацией, а не куаферством, я пришел, чтобы спасти то, что можно от вас спасти, я знаю, зачем пришел.
Он как мог издевался над «Этикой вольностей» — вот этого я особенно не любил. Я тогда очень был привержен к куаферству, мне тогда кодекс куаферский казался образцом этики, лучшей этикой, которую когда-либо создавали люди. Мы не были злодеями-суперменами, какими нас так любят изображать в стеклах, и ангелами, конечно, никак нас не назовешь. Если кодекс записать на бумаге (чего я не встречал), то получится, может быть, для кого-нибудь странно или даже смешно. Например, не тренироваться в одиночку… Главное… ох, я не знаю, как главное выразить… примерно так: тебе прощается все, кроме профессионального бессилия, то есть кроме трусости, предательства, скрываемых неумения, физической слабости, одним словом, всего, что в критический момент может подвести тебя и твоих товарищей… в общем, это неправильно, я знаю.
Но я его чувствовал, этот кодекс, а дю-А не понимал совершенно и отказывался понимать, и нарочно поворачивал так, что вместо кодекса получалась последняя глупость. Мы с ним особенно не спорили, потому что обсуждать такие вещи, опять же по кодексу, не принято.
Он ничего не понимал, но считал, что все понимает, и придраться к нему было трудно, так трудно — он все время говорил такие правильные слова. И за это, конечно, его ужас как не любили. И не нужно было большого ума, чтобы догадаться, чем такая ситуация кончится.
Для начала дю-А не поладил с Каспаром. Что и говорить, с Каспаром трудно поладить, да, пожалуй, и унизительно, так что никого их ссора не удивила и никто на нее особенного внимания не обратил. Просто однажды Каспар в присутствии дю-А и в отсутствие Элерии вздумал пораспространяться на тему, какой Элерия недоумок и драный щенок и что давно пора Элерию гнать с пробора, что все неприятности (а тогда таких уж чрезвычайных неприятностей не было) из-за того, что Элерия их накликал.
Я уже не помню, по какому поводу это было сказано, помню только, что в интеллекторной у дю-А. Дю-А вспыхнул, поджал губки и с бесподобным презрением принялся Каспара отчитывать. Он сказал:
— Вы, Беппия, в высшей степени непорядочный человек, разве вас не учили в детстве, что гадко оскорблять человека у него за спиной?
— А я и в лицо ему то же самое скажу, — окрысился Каспар. — Вы не очень-то. Я и о вас кое-что могу порассказать, в лицо, между прочим.
— Не интересуюсь, — с королевской надменностью ответил дю-А. — Если уж вам так хочется отыскивать недостатки, присмотрите-ка за собой.
— А что мои недостатки? Я их не скрываю, о них все знают. У нас так принято. Вот о ваших я от вас не слыхал что-то.
— Ах, ну да! — усмехнулся дю-А. — Ваша драгоценная «Этика вольностей», как же.
— Не любите?
— Нет. А для вас, конечно, лучше и не придумаешь. И знаете, почему?
Каспар задержал дыхание и очень заинтересовался состоянием своих ногтей.
— Ну и почему, любопытно?
— Потому, любезный, что только благодаря этой, с позволения сказать, «Этике» вы можете жить здесь на равных правах с остальными. В любом другом обществе с вами и разговаривать бы не стали, выбросили бы вон. Думаю, что именно по этой причине вы сейчас здесь, а не где-нибудь на Земле.
У Каспара даже наплечники встопорщились. Неприятно улыбаясь, он уставился в пол, как бы в задумчивости, побарабанил пальцами по колену, очень странно хихикнул, в полной тишине встал и медленной дурашливой походкой пошел к выходу. В дверях он обернулся, опять хихикнул и дружески подмигнул дю-А, дернувшись всем телом.
— Что? — своим любимым замороженным тоном спросил математик.
— Какой умница! — ответил Каспар. — Надо же, какой умница.
И всем стало ясно, что завтра что-то произойдет.
«Что-то» произошло послезавтра. То есть у меня, как у других, нет никаких доказательств, что это дело рук нашего садиста, но и сомнений тоже ни у кого не было. Даже у старшего математика.
Тем утром дю-А остался за Федора, который умчался на Вспомогательный улаживать дела с пропадающими «стрекозами». Рано утром, как всегда одетый с иголочки, со всеми знаками отличия, он вышел из своего домика — он с самого начала добился себе отдельного домика рядом с машинным зданием. Все было вроде бы как обычно: на площадке перед виварием разминалась дневная смена, сновали туда-сюда специалисты разных мастей, тягач вез по дорожке к старту отремонтированный только что маловысотник — «Птичку», — из открытых ворот вивария выезжали мусорные роботы с пузатыми зелеными бачками на полках. В бачках вывозились к деструктарию накопленные за ночь экскременты — это все знали, в том числе и дю-А. Он остановился, с рассеянно-брезгливой миной пережидая, когда роботы проедут мимо, — от них воняло. Но первый же робот, поравнявшись с ним, вдруг резко затормозил. Дю-А, не ожидая ничего дурного, скучно отвернулся. Когда робот решительно покинул дорожку и направился к нему, он еще ничего не понял, только посмотрел удивленно. Все это потом до конца пробора в сочных красках пересказывалось очевидцами. Дю-А посмотрел на робота, а тот снял с полки крайний бачок и вылил ему на голову. Дю-А, залитый черной жижей, протер глаза, увидел над собой следующий бачок, еще раз взвизгнул и побежал назад. Мусорники движутся не так чтобы очень быстро, но все-таки быстрей человека. Поэтому, пока дю-А добежал до двери своего домика, на него с компьютерной меткостью было вылито еще четыре бачка. Как только он скрылся за дверью, роботы затормозили и стали ждать его выхода.
Минут через десять туда прибежал наш техник Задонцо, известный огромным подбородком и умением спать где угодно и сколько угодно, и увел за собой всю мусорную команду. За процессией следили с большим интересом, ожидая чего-нибудь пикантного в том же вонючем духе, но, к общему огорчению, мусорники вели себя смирно. Через полчаса мы узнали, что кто-то намеренно испортил программу и вместо колодца утилизатора нацелил их гоняться за определенным человеком — для этого нужна хорошая квалификация. Нужна специальная подготовка. Каспар такую подготовку имел, интеллекторы были его маленьким хобби.
Дю-А до первого обеда не показывался и никого к себе не пускал. Каспар, необычно в тот день контактный, с детской улыбкой молодого вампирчика подкатывался то к одному, то к другому из куаферов, что-то им нашептывал (то есть не в прямом смысле нашептывал, я не знаю, как сказать — предлагал с таинственным видом), похлопывал их по плечу, похохатывал возбужденно и вообще суетился сверх всякой меры. У меня с Каспаром были свои отношения, еще с прошлых проборов: я к нему не цеплялся, и он ко мне не цеплялся тоже. Никогда его не терпел, но должен признать, он был очень надежен в проборах. Я в тот день помогал спецам из группы высших растений — у них увели на берега всю машинерию, так что пришлось полазить по деревьям (хорошо еще в зоне лагеря), втыкать их датчики. Работа предельно дурацкая, только в проборах на такую и наткнешься; спасибо еще, что на свежем воздухе, терпеть не могу под крышей работать.
Я так и знал, что Каспар со своими нашептываниями меня не минует. Я сидел поддеревом, высоченной такой громадиной, когда он ко мне подошел.
— Есть дело, Пан Генерал.
С некоторых пор Каспар меня избегал: у нас с ним несогласие вышло из-за того, что он приставал к Марте, хотя и знал, что она со мной. А теперь подошел. Я сказал ему адрес, куда он может идти со своими делами, но он не отстал.
— Не пожалеешь, Пан Генерал. Есть шанс проучить матшефа.
Здесь я сглупил. Мне бы хихикнуть ему в тон, послушать, что он предложит, но я сыграл в открытую — уж слишком гордым я тогда был, слишком противно мне было вступать с Каспаром в какие-то игры. Я с достоинством открыл карты. И сказал:
— Мне, Беппия, наш матшеф нравится не так чтобы очень. Но еще больше мне не нравишься ты. Он, может быть, и дурак, но по крайней мере другим не пакостит. И потом: его сегодня кто-то уже учил. Не твоя ли работа?
— Что-то ты сегодня грубый какой, — сказал он, состроив злобную мину.
Я ему ответил, он добавил, но драться не стал. Не с руки ему было драться в тот день со мною, очень ему в тот день проучить матшефа хотелось. Он сказал под конец:
— Ну, ты не убежишь, мы еще продолжим с тобой наш разговор.
И я с безмятежной улыбкой ему ответил:
— Чтобы!
А минут за двадцать до обеда ко мне подошли сзади, накинули бумажный мешок из-под концентратов и уволокли в подсобку вивария. Но они торопились и связали меня не намертво, я даже думаю, что меня специально связали не намертво, что кому-то тоже не нравились идеи Каспара, но просто он сумел уговорить. Одним словом, я смог выбраться.
Начала я не застал. Мне потом рассказали, что получилось примерно так. Дю-А вышел из домика ровно за пять минут до обеда, потому что пунктуальный он человек; он уже отмылся и был такой, как всегда, только не в парадной робе, а в простой, без регалий. Как только он вошел в столовую, Лимиччи подбежал к нему на цыпочках, с размаху хлопнул по плечу и, оглядывая собравшихся в полном составе ребят, завопил:
— Здорово, Массена, здорово, Пан Генерал! А?
Дю-А брезгливо дернулся.
— Я не…
— А что это от тебя воняет, Массена? Что это, я спрашиваю, от тебя воняет, как от нашего уважаемого старшего математика Пробора номер Шесть, дорогого нашего Симона дю-А?
Дю-А сверкнул глазами.
— Вы ошибаетесь, Лимиччи, я не Массена.
— Ой, глядите! — заорал тот (очень полагаю, ненатурально). — Вы только поглядите, как наш Массена кривляется под дю-А! И такую же грызливую морду скорчил. А?
— Артист! — восторженно подтвердил кто-то.
Дю-А бешено огляделся по сторонам, но промолчал и двинулся к своему родному столу.
— Ох, смотрите, ребята, он сейчас на его месте кушать будет, вот комик!
— Молодец, Массена! Не бойся, (не прогонит тебя матшеф, мы заступимся.
— А чего ему бояться. Матшеф из ванной не скоро вылезет.
— Ох, Массена, ну молодец! И какашками так же обмазался, чтобы, значит, мы перепутали.
— А рожа-то, смотрите, рожа какая! Это же надо так скорчить!
Дю-А еще раз попробовал поставить ребят на место. Он строго посмотрел на глупо ухмыляющегося Элерию, сел прямо напротив него, сложил руки на груди и сказал:
— Я попрошу ваши розыгрыши оставить для кого-нибудь другого. Я не люблю…
— Да вы только послушайте! Голос-то, голос — точь-в-точь матшефа! Такой же занудный и писклявый. Если бы не знал, что сейчас он у себя дома вонь отбивает, никогда бы не подумал!
— А ну, Массена, скажи еще чего-нибудь!
— Про вандалов, а?
В столовой стоял немыслимый гвалт. Все ребята сгрудились вокруг дю-А, они хохотали, таращились на него, показывали пальцами. И тогда он вскочил — никто не знает зачем, может быть, хотел кинуться на первого попавшегося, может быть, убежать. Не знаю. Потому что кто-то, никто не заметил кто, но все подозревали потом Каспара, насильно усадил его на место. И тогда дю-А взвился как ошпаренный и уже на последней стадии бешенства крикнул:
— Кто?! Кто тронул меня рукой?!
Гогот не прекратился. Не потому, думаю, что ребята хотели продолжить дальше, нет. Наверное, просто разгон взяли серьезный и так сразу не могли остановиться. Я вот думаю, для меня это очень важно: был ли тогда в столовой Кхолле Кхокк? Я не могу вспомнить, а хотелось бы, честное слово. Мне важно знать, что он сделал в той ситуации, но спросить сейчас не у кого.
Каспар все время увивался около математика, и, когда тот, дрожа от ярости, орал свое «кто», он тоже был рядом, подхихикивал, подбадривал, заглядывал ему в лицо, а потом, когда дю-А дошел совсем уже до крайней точки, вдруг хлопнул его изо всех сил по плечу:
— Что за молодец наш Массена!
Он со злобой хлопнул, нехорошо, и только тогда хохот затих: все поняли, что Каспар развивает шутку в направлении нежелательном. Запахло дракой, которой никто не хотел.
Дю-А на секунду съежился, на самую коротенькую долю секунды — мне потом говорили, — и мне кажется, что эта коротенькая доля секунды очень важна была, но, конечно, значения ей никто тогда не придал, если о ней и думали, то посчитали великодушно и глупо, что это он от ярости оглупел, потому что дальше он поступил так, как и должен был поступить, хотя, с другой стороны, и выбора у него не было. Он взвыл, не взвизгнул, не крякнул, а на высокой ноте заскрежетал как-то металлически, развернулся и грохнул Каспара кулаком в глаз. Тот отшатнулся. Стихло.
— Вон что, — сказал Каспар, — вон как ты на меня. Тогда т-так!
И бросился на дю-А. Никто ничего и предпринять не успел.
Беппия ударил его не больше двух-трех раз — их разняли. Но бил жестоко, с вывертами, чтобы с последним, каким-нибудь пятнадцатым ударом дю-А на полгода выключился из жизни и чтобы поднялся уже не здесь, уже на Земле, в клинике. Я знаю, я видел такие драки.
Дю-А, весь в крови, наполовину ослепший, висел на руках у ребят, и все у него не выходило вздохнуть.
— Гнусно получилось, — сказал Лимиччи. — Не здорово.
Примерно в этот момент я вбежал в столовую. Я, конечно, не слышал, кто что сказал, я только увидел толпу, и в толпе математика, и его держали за руки, а он вырывался и вдруг почти запел тонким голосом:
— Палачи, подлецы, мерзавцы! Получай, подонок, и ты, гнусная тварь!
Он замахал кулаками, ударил кого-то, потом еще, и ребята потихоньку озверели, потому что не принято куафера оскорблять, бить тоже не принято, но оскорблять — хуже. Они потом клялись, что никто его и пальцем трогать не собирался, но я не могу согласиться с ними, что все это — только моя ошибка.
Я схватил за ножку ближайший стул, закрутил над головой и заорал «устрашение». «Устрашение» даже куафера может на секунду парализовать, если он не готов. Это такой крик, ему нас учат специально. То, что сейчас в стеклах за «устрашение» выдают, — совсем не то, кривлянье одно, глупость одна позорная.
Я заорал «устрашение», но, конечно, никого не собирался крушить, хотя злость против воли накапливал — такой крик. Я только хотел переключить внимание на себя. И они все повернулись ко мне, а я уже бежал, до боли в плече вертя стулом, я подбежал к ним, отшвырнул дю-А за спину, он от моего крика совсем обмяк.
— Что же вы все на него-то? Давайте со мной, со мной не так подло будет.
И тогда меня стали успокаивать, что я не так понял, что никто ничего такого, и за кого это я их принимаю, как я подумать мог. Им стало стыдно, они опомнились, и на этом можно было бы кончить, но я (сам от себя такого не ожидал) сказал им, негромко и медленно, злобно чеканя каждое слово:
— На всякий случай прошу запомнить: дю-А под моей защитой.
У куаферов нашего поколения такие ритуалы не слишком распространены. Из моды, что ли, повыходили? Но я-то был воспитан на куаферах не нашего поколения, я в них еще ребенком играл и цену только что произнесенной формуле знал прекрасно. Теперь никто не мог тронуть дю-А безнаказанно, за каждую обиду я должен был платить обидчику вдесятеро. Я еще никого не брал под защиту — странное чувство. «Дурак ты, дурак, — сказал я себе тогда, все еще загораживая спиной математика, — с кем связался, зачем со своей глупостью вылез?» И тут только дошло до меня, что именно этого я и хотел, давно уже, именно об этом мечтал, непонятно из-за чего: то ли подружиться хотел с ним, то ли жалел его, то ли злился, что он не пожал мне руку на старте.
А математик при всеобщем смущении поплелся к выходу, а у двери остановился и, оскалясь, как загнанный кот, просипел:
— Опять вы в мои дела лезете. Не суйтесь ко мне со своей защитой. Куафер.
Тогда только я заметил, что все еще держу в руке стул. И шмякнул его об пол.
Будь я настоящий рассказчик, я знаю, что сделал бы. Я бы никогда не начинал всю эту историю со встречи с дю-А теперешним, я бы ее приберег под конец. И вообще рассказывал бы все по порядку. Начни я рассказывать сегодня, а не полторы недели назад, я бы тоже не начал с того, с чего начал, но полторы недели назад больше всего меня занимала именно встреча с дю-А, это сейчас мне о ней уже как-то не интересно.
Я еще не рассказал о том, что произошло в самом начале пробора, точнее, не в самом начале, а когда мы начали переинвентаризацию островной биоструктуры и выпустили на съемку первые тысячи «стрекоз». Мы наткнулись тогда на остатки чужого лагеря, совсем еще свежие. Два квадратных следа от стандартных домиков-эспрессо на восемь человек, круг выжженной травы от атмосферника, подземный ангар для «Птичек», там же — отсек для прочей машинерии, там же еще один отсек, тщательно выметенный и обильно политый отпугивающим одорантом — очень, скажу я вам, странный отсек, — и неподалеку забросанная лапником взлетная дорожка, все для тех же, конечно, «Птичек». И масса неубранного мусора — вот, кажется, все, что там было. О том, кто оставил следы, особенно гадать не приходилось. У нас даже и сомнений никаких не было — охотники за ведмедями, или по-научному — бовицефалами. Я о бовицефалах уже говорил, кажется: у них ценная шкура. Да и вообще получить крупных представителей внеземной фауны — так они в статьях называются — в наше время есть масса желающих: ученые самых разных мастей, любители всяких диковинок, хозяева частных зоопарков — долго перечислять.
Следы охотников на планетах, подписанных к колонизации, — не редкость, и мы их, бывало, встречали, но никогда эти следы не были такими свежими. Создавалось впечатление, что кто-то их спугнул, и потом мы поняли, кто — наши же квартирьеры. Они прибыли на Галлину на сто восемьдесят часов раньше срока, когда их, видно, не ждали. Может быть, охотники приняли их за космополовцев, может, просто струхнули, во всяком случае, в спешке сложили базу и унесли ноги, кое-что при этом забыв.
Потому что через день после находки лагеря наши «стрекозы» обнаружили на южном конце острова «Птичку»: та стояла с поднятыми крыльями, готовая к взлету. «Птичка», нам потом рассказывали механики, которые ее осматривали, была совсем новенькая, и двух сотен часов не налетала, и не взлетела она, потому что лопнула у нее панелька одна в блоке подачи энергии — с этим блоком вечно что-нибудь приключается. У нее лопнула панелька, и ее бросили, хотя починить ее даже не смыслящему ничего в технике — пустяковое дело: диагностика работала у нее отлично. Ее, наверное, бросили потому, что запасной панельки такой не нашлось.
Спустя еще несколько дней нашли и пилота «Птички»: судя по тому, что сталось с его лицом, он неудачно ткнулся в заросли «белой крапивы», да так там и остался. Это показалось нам подозрительным, потому что он был охотником, а охотники, что бы про них ни говорили, разбираются в подобных пакостях получше нас, хотя и мы куда как осторожны, если не найдет на нас стих бахвалиться.
Федер вызвал космопол, и к нам прибыли два свеженьких боевых катера с вполне сносными экипажами. Дюжина очень компанейских и очень мускулистых парней примерно нашего возраста спустились к нам с дождливого неба. Они поболтались в лагере часов пятнадцать, съездили к «Птичке» и оставленному лагерю, забрали труп охотника и отбыли прочесывать галлинские орбиты. Им очень не хотелось этого делать, потому что никакой надежды на поимку охотников не питали, но с охотниками у космопола свои счеты, и очень серьезные.
Мы даже и понятия не имели, что на острове остался кто-то еще, кроме нас. Я потом, уже после всего, видел этого парня — длинный верзила с обиженными глазами. Он заикался. Я думаю, это у него было благоприобретенное. Я думаю, что он стал заикаться очень скоро после того, как его бросили на Галлине. Пока его коллеги рыскали в окрестностях планеты, не без успеха пытаясь уйти от катеров космопола, как всегда, выдавая себя то за старую добропорядочную комету с потертым хвостиком, то за невообразимо далекую звездочку, вдруг сверкнувшую из-под галактической пыли, то просто за случайную ошибку интеллектора, но упрямо не желая уходить далеко, перебрасываясь с оставленным парнем редкими сеансами связи, ободряя его, утешая, требуя от него информации о том, что мы делаем и что можно от нас ожидать в смысле пробора, он, я думаю, потихонечку сходил с ума. Потому что невозможно остаться нормальным при такой жизни: имея минимум пищи и минимум надежды достать еще (ведь умный же человек!), все время спасаясь от трав, зверей, дождей, насекомых, ежеминутно уничтожая наших «стрекоз» (мы тогда очень много «стрекоз» запускали и не могли понять, куда «стрекозы» деваются), ежеминутно опасаясь, что хоть одной из них хоть на миг он позволит себя увидеть, изо всех сил скрывая следы, пугаясь собственного дыхания, мучаясь от вони, наконец, потому что ароматы на девственной Галлине были мало сказать тошнотворные. И он все время ходил вокруг лагеря, под самым биоэкраном, строил самые идиотские планы, потому что советы и указания, которые давали ему его дружки, были такими же идиотскими и невыполнимыми, как его собственные прожекты; и даже взвыть от отчаяния не мог. А мы ничего не знали и думали — все идет хорошо.
Мы работали. Мы набирали информацию, а интеллекторы дю-А лепили из нее план пробора. Нас мучил дю-А, донимали микробщики — самая въедливая публика, которую только можно вообразить, изводили постоянные вылазки за образцами, потому что, как всегда, машинерия не справлялась (хотя поговаривают, что это мы так хотели считать, что машинерия не справляется, — что за чушь!) и приходилось ее дублировать… Нас раздирали на части специалисты, да так, что, бывало, не выберешь времени для тренировок, нас тормошил каждый кому не лень…
Даже художник пробора, моя Марта, принялась трясти за грудки всех кто попадется, особенно, конечно, меня: все шло вразрез с ее художественным видением мира, ей наплевать было на наши неурядицы, на умников-интеллекторов с их рекомендациями. Федер на ее претензии добродушно улыбался и отпускал шуточки, дю-А с плохо скрытой досадой кивал в такт ее словам и смотрел на ее волосы (у нее были тогда роскошные волосы — это сейчас их Земля «съела»), но под конец злобно говорил «нет», а она волновалась ужасно и ко всем лезла со своими проблемами, и в конце как-то так получалось, что по приказу ли, нет ли, но все просьбы ее, даже самые дикие, ребята старались выполнять. Особенно от нее специалисты страдали.
А больше всего доставалось нам от Галлины. Уже ясно стало: Шестой Пробор не будет таким удачным, как Пятый. В «белую крапиву», правда, никто не попал, но троих серьезно ранило упавшим деревом, а деревья здесь — исполинские, до семидесяти метров, и чудные какие-то деревья, нигде таких не встречал. Они, во-первых, сбрасывали кору, а во-вторых, у них для чего-то (никто не может сказать, для чего, вернее — из-за чего) сильно развиты моторные функции: вытянуло какое-нибудь дерево ветки кверху, а ветки у него длинные, тонкие, листья в трубочку свернуты; минут через пятнадцать глядишь — листья уже распущены, все ветки до земли опустились, переплелись так, что если попадешь туда, то и не выберешься. И дерутся они еще ветками. Я сам видел.
Один стал мучиться желудком, а это очень плохо, если сразу не вылечивается. Никто не может сказать наверняка в таких обстоятельствах, почему это вдруг желудок начинает отказывать: бывает, что от нервов, а бывает, что и совсем непонятно от чего, а раз непонятно от чего, то и непонятно, чем кончится. Он стал мучиться желудком, и его отправили на Землю, и он сделал вид, что ему жалко, что его отправляют на Землю.
А еще восемь человек заполучили на Галлине пигментные пятна. Это, конечно, чепуха по сравнению с увечьем или, скажем, с больным желудком, пугает только непонятность, потому что неясно, почему они вдруг появляются, эти пигментные пятна. Что-то вроде аллергии, так думают. У нас считается, хотя врачи и смеются над нами, что пигментное пятно предвещает беды, которые свалятся на тебя в будущем, и мы всегда этому радуемся — значит, еще не скоро конец.
Время, даже если оно ползет медленно, проходит все равно быстро. Измочаленные, издерганные, мы дожили до того момента, когда микробщики говорят: «Готово!», когда береговики могут похвастаться, что все пограничные биоконтакты жестко оценены (это неправда, никогда еще не бывало, чтобы каждый сделал к моменту утверждения плана все, что должен был сделать, это, может быть, и невозможно совсем — просто каждому надоело, просто каждый сказал: «Хватит!»), когда остальные спецы тоже начинают отставать от нас с просьбами о помощи, когда математик запирается у себя в интеллекторной, вызвав у прочих смертных приступ неизменного и какого-то судорожно-мистического уважения. Даже если математик — дю-А. «Стрекозы» возвращаются в лагерь, биоэкран усиливается еще одной двухмикронной пленкой, которая никого уже просто так не впустит и не выпустит, если не отключить ее специальным кодом — он есть у каждого куафера, а больше ни у кого нет (я не говорю про Федера — он командир пробора). Кстати, никогда не мог понять, зачем это перед утверждением плана пробора нужно усиливать экран. Наверное, глупая традиция, хотя точно и не знаю: забывал как-то спрашивать, а сейчас вроде и не у кого. Не у стекольщиков же!
На другой день, ровно к обеду, дю-А вышел из интеллекторной. Но направился не в столовую, а прямиком в домик Федера, и Федеру это не понравилось, я думаю, потому что в тот момент он мечтал только об одном — хорошо поесть. Весь день он, единственный из нас, мотался по каким-то нам совершенно непонятным делам. Он пропустил из-за этих дел завтрак, а к первому обеду начали прибывать транспорты с промежуточных ниш, и он помчался туда, хотя, полагаю, вполне мог бы и в столовую сходить — ничего интересного на стоянке не произошло. Выгрузка и разные официальные подтверждения, которых я ужас как не люблю, на мою долю выпадали в большом количестве. Одним словом, ко второму обеду Федер расшвырял всех, кто лез к нему «со своими глупостями», вспомнил, что командир имеет изредка право на некоторые излишества, и заказал себе обед в домик.
Тут-то его дю-А и застал. И я точно говорю вам, ребята, хотя сам не видел: дю-А не дал ему пообедать. Они немножко друг на друга покричали, потом выскочили из домика и понеслись в интеллекторную, где. Федер немедленно начал орать во всю мочь. Мы не очень поняли, о чем он орал, нас заинтересовал сам факт: во время разносов Федер никогда не повышал голоса. Да и понимали мы, что стычка у них обязательно будет; мы даже удивлялись, что она так долго оттягивалась.
Впрочем, кое-что мы разобрали — так, отдельные слова, потому что хотя у стенок интеллекторной и не такая хорошая звукоизоляция, как в акустических тюрьмах, но все-таки они не фанерные. «Дурак», «щенок», «баранья башка», «не дам гробить», «я не для того тебя сюда брал» — все это Федер подавал в лучших традициях Лимиччи, а математик тонким надрывным голосом гонял свою пластинку про «вандализм». Часа полтора спустя соревнование в воплях у них закончилось, дверь интеллекторной раскрылась, в освещенном проеме немедленно появился брыкающийся дю-А, которого держала за шиворот железная рука вспотевшего от ярости Федера.
— Следующим же рейсом отправишься назад. С виварием отправишься! — рычал наш командир. — Мне такого математика не нужно, я уж лучше вообще без математика обойдусь!
— Не имеете права. Меня только Управление может уволить, — обиженно и упрямо, с самой суконной физиономией, какую только можно придумать, заявил дю-А. — И оставьте наконец в покое мой воротник!
Оба они словно бы и не замечали собравшейся вокруг публики.
— И чтобы сюда ни ногой. С этого часа запрещаю в интеллекторной находиться! — крикнул Федер.
— Запрещайте сколько хотите. Это мое рабочее место. Не можете запретить! Завтра же с утра, с самого раннего утра здесь буду. И попробуйте только выгнать!
Дю-А высвободился наконец из федерской руки, злобно, решительно вздохнул и зашагал к своему домику, уставившись вперед исподлобья. Не оглянувшись.
Федер, скрестив на груди руки, следил за математиком, пока тот не скрылся у себя, скандально хлопнув под конец дверью. Потом посмотрел на нас, подмигнул и неожиданно расхохотался.
— Ох, упрям! Ну и упрям же, щенок! Честное слово.
А на следующий вечер объявлено было собрание по утверждению плана пробора, и мы, по понятным причинам, ждали от него большего, чем всегда, шума. И не ошиблись.
Собрание, как и многое из того, что делалось тогда на проборах, — вещь, в сущности, делу совсем не нужная. Это не больше чем демократический жест (теперь-то я понимаю), сообщение старших младшим о принятом решении. Мол, так и так, уважаемые куаферы и еще более уважаемые специалисты, мы тут славно поработали вместе с вами, собрали нужную информацию, интеллекторы ее разжевали как следует и выдали спектр биоструктур, которые могут существовать на данной планете и включать в себя человека в таких-то количествах без особой опасности для него и опять же для самой биоструктуры. Проще, быстрее, дешевле и надежнее строить новую биоструктуру номер такой-то с такими-то местными вкраплениями. Ознакомьтесь, пожалуйста, и с завтрашнего дня приступаем.
Без этого, повторяю, вполне можно было бы обойтись, но не обходятся, и, наверное, правильно, что не обходятся. Потому что собрание — это веха в проборе, это праздник, правда, странный немного праздник: вместо песен — птичий базар, вместо поздравлений — отчаянная ругань. Здесь делят машины, сферы влияния, здесь пытаются свалить с себя одну работу и урвать другую, здесь с удивительной обстоятельностью перечисляются грехи прошлых проборов, здесь одна за другой сыплются угрозы, просьбы и предложения, здесь хватаются за головы, стучат кулаками по спинкам кресел, саркастически хохочут и закатывают глаза — одним словом, здесь интересно и всегда есть на что посмотреть. И никогда здесь не обходится без скандальчика; особые мастера на это — спецы из микробной группы.
Собрание проводится в раз и навсегда установленном, опять-таки традицией освященном месте — в предбаннике вивария. Виварий, как и прочие помещения типовой куаферской базы, бывает переполнен в любое время пробора, а уж перед собранием так просто особенно переполнен. Среди его обитателей всегда найдется парочка активных псевдогиен, которые воют не только во время еды, но и во сне. Самая, я считаю, большая пакость со стороны природы заключается в том, что эти твари входят в состав каждой стандартной буферной биоструктуры, которыми мы пользуемся. Гвазимальдо говорил как-то, что они вовсе не коренные обитатели какой-нибудь малоприятной планеты, где мне посчастливилось не бывать, а искусственные гибриды. Что ж, если так, то я биологов не поздравляю. От их надсадного, рвущего душу вопля в пору с ума сойти. Я все к тому, что несколько псевдогиен ужасно выли в день того собрания.
Как всегда, предбанник был заставлен ящиками с фиксированными буферниками, громадными коричневыми ящиками, от которых дурно пахло. Те из нас, кому не хватило кресел, расположились прямо на них. Подложив под себя циновки, взятые в спальнях, потому что от ящиков, кроме вони, несло еще и гробовым холодом, они расположились в живописных позах, так, чтобы видеть входную дверь — именно оттуда Федер делал обычно свои сообщения.
Когда я вошел, дю-А был уже в предбаннике. Замороженный еще больше, чем всегда, он стоял у дальней стены, оперевшись на гигантский контейнер с мегалобронхом, и что-то строчил у себя в мемо изящным дамским карандашом. С ним, конечно, никто не заговаривал, да и он к особой общительности не стремился. Марта этакой скромницей трепалась в углу с девочками из лаборатории (мы тогда, кажется, были в ссоре). Лимиччи спал в своем персональном кресле, Анхель Новак и Кхолле Кхокк с изысканной вежливостью говорили друг другу, надо думать, приятные всякие вещи, Каспар, сжимая и разжимая плоские кулаки, охмурял Гуарме, нового нашего стропаль-куафера, глуповатого, очень сутулого, но, похоже, надежного в переделках. Как только я вошел, меня тут же потянули за рукав и предложили кресло, и я еще подумал — как хорошо, когда есть друзья, которые тебя любят и заботятся о тебе. С ходу включившись в приятельскую болтовню, я плюхнулся в кресло, нормальное такое кресло, обычное, очень гостеприимное, очень на вид удобное. Ребята на меня с ожиданием смотрели, и я в ответ на их ожидание начал с самым легким видом нести им про то, что вот, мол, собрание, что, дескать, чего можно… от него… Подо мной стало мокро, и я запнулся. Мокрое по нарастающей перешло в холодное, холодное — в морозное, а морозное — в обжигающе морозное. Все менялось так быстро, что я еще ничего не успел понять, не успел как следует прочувствовать, что подо мной мокро, как вскочил с визгом, держась за ягодицы обеими руками. Брюки дымились. Я сразу понял, в чем дело: наши умники налили в кресло жидкого азота и, чтобы сразу не очень заметно было, смахнули с сиденья изморозь. И я попался.
Самое обидное заключалось в том, что шутку с жидким азотом придумал я — вернее, не придумал, а принес ее на пробор. Это очень древняя шутка. И очень глупая. Ребята смотрели на меня и гоготали.
— Гы-гы-гы! — сказал я. — Идиота за парсек видно!
И гордо сел в то же кресло, потому что азот из него уже испарился. Почти испарился.
Через минуту я гоготал вместе со всеми, а еще через пару минут в предбанник вошел Федер.
Он улыбался. И это все, чем наш командир отметил такое важное событие, как обсуждение плана пробора. Он ни на что не сменил свой затрапезный, полгода не стиранный комбинезон, ничем его не украсил по примеру прочих куаферов.
Поулыбавшись, он вкусно зевнул, поерзал, пристраивая наплечники к дверному косяку, сложил на груди руки и начал говорить, не дожидаясь, пока ребята окончательно стихнут.
— Так вот, уважаемые, позволю себе поздравить вас с окончанием первой фазы пробора, — сказал он. — Пробор по всем статьям неплохой, начинается все словно бы и удачно: бовицефалы, как вы знаете, носителями потенциального разума не признаны, и это отрадно. Это, как вы понимаете, значит: будем готовить Галлину к колонизации. Сначала вот этот вот маленький островок.
Он оглядел ребят. Все молчали и внимательно его слушали, хотя ничего нового пока он не сказал.
— Прежде чем говорить о предлагаемом плане пробора, хочу, уважаемые, отметить одну маленькую, но не слишком приятную деталь: опять нас подводят дорогие наши микробщики. Не то чтобы по своей вине подводят, — поправился он, заметив, с каким скандалезным видом вскочил с места шеф микробщиков Гджигу, как вскинулся малыш Новак, — но подводят. Этого, уважаемые, нельзя отрицать. Фаги, которые разработаны, — слабенькие фаги. Эффективность не сто процентов, избирательность тоже не такая узкая, как хотелось бы. Я понимаю, это вечная история, это надо черт знает кем быть, чтобы с такой задачей справиться. Я же ничего не говорю! Особенно если пробор на одном островке, а остальная территория остается нетронутой. Я, ребята, совсем не к тому, что надо сейчас поднимать ругань по поводу неправильной тактики, это не мы решаем. Надо исходить из того, что есть. И когда я говорю про фагов, то просто хочу подчеркнуть, что опять уважаемым нашим куаферам предстоит нелегкая жизнь. И чем быстрее они сделают свое дело, тем лучше — и для них, и для тех, кто придет после. Я правильно говорю? — Он опять помолчал, ожидая реакции, но ее не последовало, потому что пока были только слова.
— Так вот, план пробора. Наш новый математик, Симон дю-А, на которого я возлагал, как вы помните, большие надежды, эти надежды оправдал. Не смотрите, что молодой. Он предложил план пробора, ну просто изумительный план пробора, он со своими интеллекторами такое нам напридумывал, что мы все в ножки должны ему бухнуться, да и того, я думаю, мало. Да он сейчас сам вам все расскажет, чего он там напридумывал.
Все повернулись к дю-А. Он презрительно скосил рот, потом посерьезнел и начал, кинув быстрый взгляд на мемо:
— Информации мало. Для действительно стоящего пробора нужно еще.
Все удивленно зашумели, потому что ну какую ему еще информацию добывать. Дю-А повысил голос:
— Да, мало! Еще год по крайней мере ее собирать надо бы. Тогда бы и фагов сделать можно было, тогда и план точней бы сработал, и обойтись можно было бы без всех этих бестолковых трудов, которыми вы большей частью заняты.
— Ты по делу, по делу давай! — крикнул Каспар, и только тогда я заметил, что он уже оставил Гуарме и пересел поближе к дю-А.
— Я, между прочим, по делу говорю, — сухо заметил математик. — Информации, повторяю, мало. В частности, Кхолле Кхокк, фаун-куафер, который специализируется у нас на бовицефалах, действительно собрал неопровержимые доказательства в пользу того, что они не могут стать носителями разума… — Здесь дю-А переждал небольшую бурю вежливых восторгов. — Однако! Однако некоторые косвенные данные, с которыми каждый желающий может ознакомиться у меня в интеллекторной, внушают опасения, что это может оказаться не совсем верным.
— Что значит «не совсем верным»? — удивился Кхолле.
— Сам не знаю. Так получается. Я еще месяц назад докладывал ситуацию командиру. Поэтому в будущей биоструктуре я предоставляю бовицефалам возможность развивать умственные способности. На всякий случай. Чего-бы-это-нам-в-конечном-итоге-ни-стоило.
Дю-А солидно откашлялся и поднес мемо к глазам.
— Но доказательства остаются доказательствами, и хотя информации, повторяю, недостаточно, ее все-таки хватает, чтобы определить структуры биоценозов, способных на Галлине прижиться. И чтобы выбрать из них оптимальную. Оптимальной для Галлины признана биоструктура Нуэстра Мадре, Итог сто семьдесят шесть.
— Весь лоб расшиб об эти проборы, но о такой структуре что-то не слышал, — среди всеобщего молчания пророкотал Лимиччи. — Что это за такая Маэстра?
— Нуэстра Мадре, Итог сто семьдесят шесть, — спокойно повторил дю-А. — Вам следовало бы ее знать. Ведь, насколько я слышал, куаферам положено раз в год обновлять профессиональные знания.
— Да нет, я все их знаю! — по-детски запротестовал Лимиччи. — Ацтеку знаю, Треугольник, тот, что на Четвертом Проборе, потом эту — Вещунью или как ее там…
— Плохо, Лимиччи, — перебил дю-А. — Зайдите ко мне с утра. Я имею в виду биоструктуру Нуэстра Мадре из каталога Итог сто семьдесят шесть.
— Но там же подгоночные! — крикнул кто-то.
Федер с нескрываемым удовольствием смотрел в потолок.
— Вот именно. Как вы их называете, подгоночные, или, если быть строгим, линейные структуры. Если взять за основу Нуэстра Мадре, то изменить придется только восемь процентов фауны и одиннадцать флоры. Фаги, разработанные для сценария этого типа пробора, как уже говорил командир Федер, не стопроцентны — у нас мало информации. Но в принципе такой процент можно элиминировать и руками, только не уничтожать, а вывозить. Вывезти же можно, как я посчитал, все. Придется, конечно, поработать, но мы здесь для этого и собрались.
Ребята оторопели. Еще никто и никогда не делал на проборах подгоночных биоструктур, да что там — даже в полных списках, выдаваемых интеллекторами для архива, подгоночные не упоминались.
— Бред какой-то, — подал голос Элерия. — Руками. Да он знает, что такое руками? Это что, шутка такая?
— Какие шутки от серьезного человека? — добродушно укорил его Федер. — Я внимательно все просмотрел, это замечательный вариант, уникальный. Уровень устойчивости для подгоночной, прямо скажу, небывало высокий. Правда, ниже, конечно, чем на обычных проборах, но для мелких поселений годится.
— Каких еще мелких?
— Для мелких. Для мелких аграрных поселений. — Федер выжидательно посмотрел на дю-А, как бы призывая продолжать.
Тот сухо кивнул:
— Девятьсот, максимум тысяча четыреста человек. Но это один только остров. На всю планету…
— На всю планету несколько больше, — подхватил Федер. — И сроки на пробор небольшие. Вы его спросите, сколько это займет времени, он вам скажет.
— Времени, конечно, это потребует больше, чем обычно.
— Сколько?!
— С учетом новизны биоструктуры, контрольных испытаний и прочего — примерно восемьдесят пять лет.
Мы дружно расхохотались. Дю-А такого не ожидал. Он ждал возмущения, протеста, но хохот в его планы как-то не вписывался. Восемьдесят пять лет — это действительно смешно было. Обычный-то пробор занимает от силы полтора года, и то самый трудный, когда под вопросом сама колонизация. Восемьдесят пять лет! Никто и на секунду не мог подумать, что такой пробор и в самом деле может быть каким-нибудь дураком принят.
— Вы все, я думаю, знакомы с Положением! — Дю-А заговорил громко, почти криком пытаясь перекрыть шум. — Оно не эти ваши неписаные кодексы, больше вредные, чем полезные, оно на стеклах записано, и каждый может с ним в любую минуту ознакомиться. Вот оно и есть наш настоящий закон, которому единственному мы должны подчиняться. В Положении, пункт четыре, как вы все помните, записано — проводить биоструктурную обработку с учетом минимального вреда для местной флоры и фауны. Минимального! Только с учетом этого пункта математик имеет право на просмотр вариантов. Только с учетом этого пункта командир пробора имеет право утверждать план обработки. Только с учетом этого пункта куафер обязан действовать. Это единственный реальный, сбалансированный план, который я подпишу.
Хохот увял. Шутка становилась неприличной, я имею в виду не дю-А (он-то вообще не знал, что такое шутка), а Федера.
— Федер, ты что молчишь? Скажи наконец! Кто его вообще в математики пустил, непонятно. Он или идиот, или антикуист — а я, между прочим, предупреждал! — вскочил со своего места Лимиччи.
— Хватит уже, действительно! Времени много, устали все! Федер, говори план пробора, хватит ерунду слушать!
— Я не позволю… — закричал было дю-А, но Каспар, который подобрался к нему вплотную и сидел чуть ли не в ногах у него, вдруг сказал с дурашливым видом:
— Пу-пу.
Дю-А запнулся. Он дико посмотрел на Каспара, попытался что-то сказать, но не сказал. Замороженности как не бывало. Перед нами стоял растерянный, даже запуганный парнишка, совсем не похожий на того строгого, официального лидера, каким он всегда пыжился быть. И мне его даже жалко немного стало. Может быть, потому, что я Каспара терпеть не мог. Потом дю-А все-таки подсобрался, распалил немножко себя (смешно — он распалил себя тем, по крайней мере мне так показалось, что принялся пересчитывать нас глазами) и заговорил снова:
— Я знаю, тут многие против меня настроены, многим не нравится, что я говорю и считаю, но я все-таки пока старший математик пробора и буду настаивать, чтобы… Без моей подписи…
— Да прекрасно мы обойдемся и без твоей подписи, — подал наконец голос Федер. — Подписями он нас испугал. Тут, ребята, вот какая вещь получается. Математик наш не хочет учитывать в своих сугубо сложных расчетах, что надо не только местных животных жалеть, но и людей. Он это как-то не очень считает важным. Ему особой разницы нет между сотней лет и годом, он еще молодой, ему любой срок подходит. Я с ним вчера говорил, и получается, что ему наплевать, будет на Земле перенаселение или не будет. И куда тех девать, которые за восемьдесят пять лет на свет появятся. Он знаете что говорит? Он говорит — а пусть! Он говорит, включатся, мол, механизмы саморегуляции рождаемости, как только спадет жизненный ценз. Ну а если и это не поможет, то можно вообще, пока другого выхода не найдут люди, искусственно ограничивать эту самую рождаемость. Знакомо, правда? Он на эту тему даже расчеты какие-то делал. Математик, одно слово. В общем, так. Математик он неплохой, действует, как я понимаю, с самыми искренними намерениями (что, как вы знаете, самый тяжелый случай), поэтому гнать я его не стану. И знаете, что самое-то интересное? Он ведь не только этот, на восемьдесят пять лет, план разработал, он ведь двойное дело сделал. Он и нормальный план прикинул, и неплохо у него получилось, я сегодня утром смотрел, вовсе даже неплохой план пробора — на десять процентов местных вкраплений или на одиннадцать — не важно. И, как положено, всей работы на семь месяцев. Он просто молодец у нас, этот наш математик.
— Этот зверский план я сделал… Для сравнения сделал! А! Да вы все равно не поймете, зачем.
(Я потом эти слова его вспоминал. Сначала-то не понял, и мало кто их понял сначала, да и ни к чему тогда было их понимать, но прошло время — я вспомнил и разобрался. Он просто такой человек, дю-А. Он не мог не сделать того, что считал правильным, и не мог не сделать того, что ему приказано. Потому что такой человек. Потому что просто иначе не мог.)
— И фагов он разработал, — перебил Федер, — не таких, правда, хороших, как для своего восьмидесятипятилетнего, но тоже ничего. Так что он хоть и юнец неразумный, но как математик, еще раз повторяю, неплохой.
— Мне ваших комплиментов не надо, все равно не подпишу…
— А я с комплиментами уже закончил, уважаемый наш дю-А. Я как раз уже к другому делу перехожу.
Федер оторвался наконец от косяка двери, одернул рукава куртки, лицо стало жестким.
— Я прошу у собрания немного времени для того, чтобы поговорить с вами о предметах, которые к плану пробора отношения не имеют. Минут пятнадцать, не больше. А потом перейдем к плану, который посчитал для нас строптивый наш математик. Суть дела вот в чем. Недавно, дней пять назад, присылают мне с Земли, из Управления, этакую страшную докладную. Без подписи. Там про наш пробор много всяких слов, что мы не делом занимаемся, полезным для всех, а тешим в основном садистские свои наклонности. И по фамилиям, я уж не буду их перечислять. И четырнадцать раз в этой докладной автор, пожелавший, как говорится, остаться в неизвестности, употребил слово «вандализм», один раз даже с большой буквы.
Ребята зашумели. Такого у нас никогда еще не было. Такого и не слышал даже никто. Многие и не поняли даже, похохатывать начали, шуточки отпускать.
— Ага! — крикнул дю-А. — Значит, кому-то тоже не нравится!
— Кому-то не нравится, — подтвердил Федер, задумчиво посмотрев на него. — И я догадываюсь, кому. Для справки — докладную передали с Галлины. И не с личного интеллектора, а с сетевого, который находится в ведении старшего математика. И если ты, уважаемый дю-А, начнешь нам сейчас втолковывать то, что мы все и без тебя знаем: что каждый может послать свою депешу через Центральную интеллекторскую, а ты все читать не обязан…
— Конечно! — Дю-А выглядел очень встревоженным в тот момент, мы все не отрывали от него глаз.
— …то, чтобы уж совсем ясно стало, добавлю: докладная прошла без регистрации.
— Как это? Никто не может без регистрации, — испугался дю-А.
— Никто, кроме тебя, ты хочешь сказать?
— Ну… да. Но…
— Одним словом, никто, кроме тебя, — уже утвердительно повторил Федер.
— Нет, — сказал дю-А растерянным голосом. — Нет, что вы! Я совсем ничего не знал о докладной. Я…
Тут все зашумели. Никто не поверил ему, конечно, да и как поверить, все против него складывалось, и только, может быть, я один чувствовал, что здесь что-то, не так. Я… не знаю, как объяснить… я, наверное, из-за того, что внешность у нас похожая, очень понимал его, мне казалось, что насквозь понимал, и знал я, не думал, а именно знал, что если бы даже дю-А и написал такую докладную, он обязательно бы признался, он бы даже хвастался, что написал докладную. И он бы обязательно ее подписал. Не могу сказать, что испытывал к нему что-то вроде родственных чувств, наоборот даже — в нем соединялось все, что я не любил с детства: заносчивость, занудство, он всех ставил ниже себя, малоприятный был из него начальник. А главное — это то, что хоть и не был он настоящим антикуистом (те просто бандиты какие-то с красивыми лозунгами), замашки их и взгляды очень хорошо усвоил, и куаферов со всем, что к ним относится, считал падалью и не особо это скрывал. Чего не могли простить ему ни я, ни кто другой из наших ребят.
Но на собрании со мной случилась интересная вещь; я как бы перешел на его сторону. Может, потому, что на него нападали и не так, чтобы совсем честно. Вот это мне больше всего и не понравилось. Я помалкивал, потому что не знал еще, как себя вести надлежит в таких случаях настоящему куаферу, — тогда эти вещи для меня очень важными были. Растерянный, как и дю-А, я только молча следил за перепалкой. Я, как бы это сказать… болел за дю-А.
А перепалка между тем разгоралась. Ревел Лимиччи, поддакивали другие — да и то сказать: докладная на парикмахерскую команду. Подлость, по нашим меркам, неслыханная. Но при всей искренности (а я никогда не сомневался в искренности ребят — Беппию, конечно, не считаю, тот подонок) они подыгрывали Федеру, как свора подыгрывает вожаку, когда они бегут на тебя, а ты никак не можешь взять нужный прицел, а Федер — тот совершенно откровенно издевался над математиком. Он издевался над ним потому, что стоял перед выбором: или заставить его подписать семимесячный план пробора, или уничтожить — физически или морально, это не важно. Федер только хорохорился, что ему не нужна подпись дю-А — еще как нужна! Он хотел раздавить упрямого математика, размазать его, как жидкую кашу по тарелке, и для него эта докладная была отличным козырем: как кто-то по другому поводу сказал, что, если бы ее не было, ее стоило бы придумать.
Дю-А скоро пришел в себя. Состроив свою любимую суконную физиономию (и впервые она пришлась к случаю), он холодно, коротко отвечал на обвинения.
Ребята, их можно понять, чем дальше, тем больше наливались против него злобой. Вспомнили все, до деталей, и это тоже мне не понравилось, тут что-то не куаферское, мелочное — уж ругать, так по конкретному делу! — и все ему выложили, и все, чего не было, но могло в принципе быть, тоже вспомнили, а потом Федер их немножечко притушил, заговорил он спокойно, с усмешкой своей обычной, собрал в кучу, что про дю-А говорилось, и подытожил:
— Одним словом, так. Ребята объявляют тебе, Симон дю-А, свое недоверие как математику и как члену группы доколонизационной обработки. В полном согласии, между прочим, с твоим любимым Положением.
— Если бы вы удосужились его внимательно просмотреть, то поняли бы, что не так-то просто недоверие выразить, — огрызнулся дю-А. — Там совсем другая процедура.
— И с процедурами, как ты понимаешь, мы тоже уладим. Ты представляешь, что это будет значить для твоего будущего?
— Насчет моего будущего вы уж, пожалуйста, не заботьтесь. Я…
— Ну почему же? — ласково протянул Федер. — Все-таки не такие уж мы вандалы. Да и математик ты неплохой. Одним словом, так. Ты делаешь то, что от тебя требуется как от старшего математика пробора, а не какого-то там борца с вандализмом, а мы на первый раз, учитывая и принимая во внимание…
Вот к чему он все вел. Ему нужен был математик. Послушный математик. Строптивый был очень вреден, строптивый мог принести много бед — у Федера, мы все это знали, хотя и не влезали в детали, очень сложная жизнь. И как только я это понял, мне сразу же стало ясно, кто написал докладную. И в ту же минуту та же мысль посетила дю-А — вот совпадение-то!
Он поднял на Федера загоревшиеся глаза.
— А ведь оформить проход документа через интеллекторную без регистрации может еще один человек, — почти крикнул он. — Командир пробора! Я ведь видел, даже инструкции есть специальные. И выгоднее такая докладная была тебе, а не мне. Что ж я, дурачок, по такому адресу докладные писать? Чтобы они назад вернулись к тебе?
— Вон как, — сказал Федер, а больше ничего не сказал. Он растерялся от неожиданности: в грязных делах его никогда никто из куаферов еще не обвинял.
Мы повернулись к Федеру. Думаю, что многие в тот момент поверили математику. Поверили, но сказали себе — все правильно, так и надо. Они себе это сказали и стали ждать, что же предпримет их командир. А командир молча буравил дю-А глазами и в ярости кусал губы.
— Интересно, — наконец проговорил он. — И зачем же мне это понадобилось, как ты думаешь, уважаемый дю-А?
— Элементарно! Чтобы держать меня в узде. Потому что вы только храбритесь передо мной, а сами-то, без моего согласия, не посмеете план пробора утверждать. Вы просто хотели скрутить меня по-подлому. Мол, чуть высунешься, сразу дадим ход выражению недоверия, а то и под какой-нибудь куаферский суд чести подставите, я ведь уверен — в вашей идиотской «Этике вольностей» и такое найдется. Я уже что-то такое читал в старых стеклах.
— Все это очень остроумно, уважаемый дю-А, — сказал Федер, вежливо подождав секунд пять после того, как математик замолчал. — Все это звучит в высшей степени разумно и правдоподобно. И ведь правда, ребята, мы все со стороны совсем не ангелами выглядим, если такие вот обвинения могут нам предъявлять. Подлецами, подлецами он нас обзывает, вандалами. Мы для него…
— Я не их, я вас только…
— Помолчи, уважаемый математик, будь так любезен. Я вовсе не боюсь твоего несогласия. Мне согласие и не нужно совсем. Мне помощь твоя нужна, а не согласие, а если ты против, то что ж… как-нибудь обойдемся.
— Я все равно не подпишу, хоть на ваш суд…
— Ну хватит, хватит! Времени совсем нет. Против так против. Все! — Федер поднял голову, осмотрелся и улыбнулся прежней улыбкой. — Так. Прошу всех достать меморандо и вызвать приказ тридцать ноль семь от сегодняшнего числа.
Куаферы зашевелились. Почему-то на каждом таком собрании обязательно найдется с десяток человек, которые меморандо с собой не взяли, хотя и знали прекрасно, что он обязательно понадобится. Они в этот момент начинают суетиться, заглядывать в мемо соседей, и обязательно им нужна совсем не та страница, которую соседи смотрят, — поднимается шум, кое-где возникают споры. Это, наверное, математический какой-нибудь закон, что некоторые меморандо с собой не берут.
Федер продолжал:
— Приказом этим — правда, вот без одной подписи, ну да ничего, мы это уладим…
— Я-не-под-пи-шу! — громко и нервно отчеканил дю-А, вглядываясь в экранчик щегольского своего меморандо. — Не имеет силы! Не имеет без моей подписи!
— Мы это уладим, — повторил тем же тоном Федер. — Как видите, принимается план, разработанный уважаемым нашим дю-А, и неплохо разработанный — пробор типа Ацтека с каким-то там индексом, ну вы там увидите. Тот самый тип, о котором вы все, и наш добрый Лимиччи в том числе (Лимиччи гыгыкнул), прекрасно осведомлены. Если вы приглядитесь к пунктам пять и шестнадцать приказа, то увидите, что дорогим нашим куаферам и еще более дорогим микробщикам придется на этом проборе туго, особенно в период первой фаговой атаки. Но…
— Вы меня не знаете. Вы зря… Я такой шум подниму! — перебил его снова дю-А, но Федер словно не слышал.
— Эй! — самым скандальным тоном взвизгнул вдруг Гджигу. — Это как же так получается?! Вы только посмотрите, сколько вы мне распылителей придаете! Вы что, смеетесь, что ли? Да какой может быть пробор с такой машинерией?
И он встал, подбоченясь, и нацелил острый свой нос на Федера, и пронзил командира едким нахальным взглядом — Гджигу никогда не упускал возможности поругаться, за что и заслужил репутацию отличного специалиста. Впрочем, специалист он и вправду был неплохой. Но тут окончательно взорвался дю-А. Он не мог вынести, что на него не обращают внимания. Просто не обращают, и все.
— Подождите! — воскликнул он (хоть я и не люблю этого слова — «воскликнул»). — Подождите! Послушайте! Ну как же вы не можете понять… — И он с жаром стал выкрикивать, наверное, уже намертво затверженный текст по поводу нашего вандализма, но так, словно в первый раз к нам с такими словами обращался. Говорил он вдохновенно, куда только суконная маска его подевалась, он жестикулировал, делал эффектные паузы, играл голосом, как заправский актер, и мы в первый, может быть, раз слушали его с интересом. — Вот эти цветы, — он указал пальцем на темное окно, — цветут сегодня в последний раз. Больше их никто не увидит. Это животное, — палец на ящике с химерой, уроженкой Парижа-100, - прекрасно приспособленное к условиям жизни здесь, потому что здесь его родина, замрет скорее всего навсегда где-нибудь на десятой полке Центрального вивария, который все зовут проще — зоокладбищем; эти запахи (я, кажется, говорил уже, что на Галлине сильно воняло) уже никто и никогда обонять не будет. Все, все, целый мир исчезнет на восемьдесят восемь процентов ради того, чтобы кто-то, пришедший издалека, чужой всему здесь живущему, смог переделать свою пятикомнатную квартиру на шестикомнатную (интересно нам стало, где это он видел пятикомнатные квартиры). Им даже название никто не дает, прежде чем уничтожить. Вид-пять, вид-шесть!..
И чем дальше, тем громче, тем с большим пафосом, с большей даже истерикой. Дю-А похож на меня, и поэтому после того собрания я никогда не произношу вдохновенных речей — мне в таких случаях вспоминается, какой противной тогда была его физиономия.
Рядом с ним мерзким карликом сидел на полу Каспар и сосредоточенно возился с какой-то квадратной штукой, похожей на портшоколад. Потом он положил ее на пол рядом с собой и выжидательно уставился на математика, завороженного собственной речью.
А с математиком началось что-то неладное. Сначала он осип. Он мимоходом нахмурился, кашлянул и заговорил снова. Потом, в самом, можно сказать, патетическом месте, голос его стал быстро и как-то странно тоньшать — дю-А покраснел. Ребята очень заинтересовались. На словах «непростительный, ничем не оправданный вандализм», когда голос у дю-А стал тонким как спичка, мультипликационным каким-то, он с недоумением и мукой замолк.
Первым захохотал Лимиччи, хихикнул Каспар, а затем грохнули все: уж очень у него был уморительный вид, у этого нашего зануды дю-А.
Мы быстро разобрались, в чем дело, отчего так странно осип дю-А. Со мной тоже такую штуку устраивали, да и не только со мной — на проборах любят шутить. Гелий! Та коробочка, которую положил рядом с собой Каспар, была обыкновенным контейнером с твердым гелием, а гелий, если попадает в горло, очень смешно изменяет голос. Это называется «запеть соловьем». Подсунешь кому такой контейнер — смеху не оберешься.
И тогда я поднялся с места. Я не мог не подняться с места, мне бы раньше подняться, потому что, как бы я ни относился к математику, а я сложно к нему относился, он был под моей защитой, и я все время про это помнил. И неловко себя чувствовал, потому что никак не мог решить, пришла моя очередь вмешаться или не пришла. Дурацкое положение. Мне очень хотелось, чтобы не пришла. Но теперь над ним издевались явно, и особенно Каспар, которого я не любил и которого никто не любил, а вот теперь он радовался своей шутке, и все остальные радовались тоже. Краем глаза увидел я в тот момент, что Федер не смеется, что он серьезен. И Кхолле Кхокк не смеялся, и еще кое-кто, потому что ругань руганью…
Но вмешаться я не успел. Дю-А увидел контейнер; перевел взгляд на Каспара, потом обратно и в мгновение ока остервенел. Он рывком наклонился, поднял с полу этот красивый увесистый баллончик, искривив рот, огляделся… И может, обошлось бы все, потому что дю-А как никто умел себя контролировать, но в этот момент сквозь общий, уже стихающий хохот раздался скрипучий голос Гджигу:
— Так что, командир, дашь ты мне дополнительные распылители или опять ругаться будем? Ведь я не отстану!
— Не дам я тебе, не дам, — немедленно отозвался Федер, словно и не было никакой вдохновенной речи. — И в прошлом проборе не дал, и сейчас не дам. Не нужно тебе.
— Ты подлец! — завизжал вдруг дю-А так, что уши мне заложило. — Ты нарочно! Я… Ах ты, подлец! — И, размахнувшись, швырнул вдруг контейнер в Федера. Швырнул и в тот же момент страшно перепугался, это заметили все. Контейнер стукнулся в дверь, упал на пол и зашипел. Хохот, шум — все как ножом обрезало, установилась полная тишина. Я сел на место, потому что, как ни нуждался в моей помощи математик, ему уже ничем нельзя было помочь — вступали в силу неписаные законы нашего так не любимого им кодекса.
Федер приоткрыл дверь, ногой отбросил в проем контейнер, осторожно попробовал голос и сказал — тихо, почти с жалостью:
— Придется нам с тобой пройтись прогуляться, дю-А.
— В каком смысле прогуляться? — спросил тот. — Что значит — прогуляться? Не понимаю.
Федер молчал.
— Вы что? Вы… — Он завороженно смотрел на Федера, начиная наконец понимать. — Но это же бред! Этого… Вы мне что, дуэль предлагаете?
— Придется нам пройтись прогуляться, дю-А, — уже с явной жалостью повторил Федер. — Пошли. Прямо сейчас.
— Но послушайте! Вы же серьезный человек, вы же руководитель! Какие-то дикие пережитки. Ведь не до такой же степени ваши эти правила… Я слышал что-то, но думал — сказки. Я никогда…
— Я жду, — сказал Федер.
— Ерунда какая-то. Дичь! — Дю-А снова принял официальную позу. — Вы тут на своих проборах до того уже докатились… Я всех этих правил не признаю! Я работать сюда приехал. Я вам еще… Мы еще… — Он часто моргал и гневно ежился. А потом выкрикнул, почти с тем же пафосом, что и во время речи про вандализм: — Я покидаю это собрание!
И прошел мимо нас, и мы проводили его глазами, и Федер чуть отодвинулся, давая ему дорогу, и чуть-чуть, еле заметно, улыбнулся, когда дю-А суетливо юркнул в дверь. И все мы поняли, что проборная карьера нашего математика на этом закончилась.
Я до сих пор не знаю, струсил он тогда или нет, и никогда не возьмусь об этом судить. Здесь могла быть и трусость, и ярое неприятие наших куаферских обычаев, которые (я сейчас понимаю) для нормального человека и впрямь могут дикими показаться. Честно говоря, я тоже не слишком-то верил в реальность дуэльного кодекса куаферов: думал, сказки. Обычно до дуэлей не доходило, во всяком случае, при мне. Обычно кончалось руганью, в крайнем случае мелкой дракой тут же, на месте, после чего спорщики несли наказание, порой тяжелое, потому что ведь нельзя на самом деле куаферам драться, за этим следят. А дуэли, я о них только слышал, и слышал, конечно, что вызов, формальный вызов, именно и состоит в приглашении прогуляться, и именно такими словами, какие тогда Федер сказал. Я до сих пор иногда думаю, что на самом деле Федер никакой такой дуэли в виду не имел и хотел только припугнуть дю-А, хотел только, чтобы дю-А струсил или выглядел струсившим в глазах остальной парикмахерской команды. Что дю-А просто поймался на удочку. Хотя не знаю.
А дальше — это не самое главное, что я хотел рассказать, к тому я подхожу только. Мне и подходить страшно, и стараюсь все время это то оттянуть — дальше со мной случилось такое, чему я и названия подобрать не могу, даже не могу сказать точно — случилось оно или нет.
С одной стороны, я твердо уверен, что ничего не было. Что было только то, что Федер начал говорить о проборе, о его «деталях и одновременно склонять во все стороны имя осрамившегося старшего математика. Дальше вспоминается так: я окончательно осознал, что дю-А под моей защитой, и сказал примерно следующее:
— Тот, кого вы ругаете, сейчас не здесь и не может ответить, так что представим на секундочку, что он — это я, и представим на секундочку, что твое предложение, командир, насчет прогуляться принято.
Я не знаю, что я сказал точно, и тем более не знаю, что ответил мне Федер. Думаю, что просто отмахнулся, как от глупого шутника, а я похорохорился немного и замолчал. Да, наверное, что-то в этом роде и произошло. _Но я этого совершенно не помню_.
А зато в деталях мне помнится то, чего, как я знаю, не происходило вообще. Что вызов мой был в ту же секунду принят, правда, с недоумением некоторым, и что после собрания отправились мы с Федером в лесок — тот, конечно, что внутри биоэкрана — в лагере. Мы светили себе под ноги фонарями и с предельной вежливостью предупреждали друг друга о яме или о громадном клубке корней, вылезших из-под земли, которыми так богаты галлинские леса. И в который раз мне пришла в голову мысль, что художника пробора надо сделать таким же главным, как и математика, если не главнее. Я сказал об этом Федеру (якобы сказал), и он ответил:
— Ты прав.
А потом, выбрав подходящую поляну, мы будто бы стали друг против друга и вынули фены, которые мы, черт знает почему, зовем «скваркохиггсами», а фенами их называют разве зеленые новички. Это все равно что ракет-мастера назвать космонавтом или небо обозвать «бирюзовой синью». Мы уткнули скваркохиггсы друг другу в животы, и Федер начал считать до трех. Но когда он досчитал, никто из нас якобы и не выстрелил, потому что ни я против Федера, ни он против меня особого зла не держали, и уж конечно, никто из нас убивать не хотел, и каждый из нас знал, что другой такого же мнения. Но дуэль есть дуэль, и никого нельзя было лишать шанса. Мы глупо рассмеялись, когда поняли, что никакой дуэли не будет, и тогда я будто бы спросил:
— Что же будет? Вернуться-то должен один. Засмеют ведь.
— Не засмеют, — уверенно сказал Федер. Я всегда удивлялся его уверенности. — Куда им нас засмеять. А впрочем, пусть попробуют.
Я знаю, я уверен, что по-настоящему ничего такого не было, что я выдумал все эти подробности, но только они стоят в моей памяти, только они, а то, что было на самом деле, я лишь пытаюсь реконструировать. Я не могу понять, почему случилась такая оказия с моей памятью, и приходит мне в голову, что сделал я что-то совсем не то, что-то, чего должен стыдиться, иначе почему бы мне все забыть и выдумывать то, чего не было. Может, я на том собрании вообще не стал на защиту дю-А, а может, и высмеял его тогда вместе со всеми, чтоб от других не слишком-то отличаться. Хотя такое, я знаю, на меня не похоже. Но что-то я сделал.
На другой день или через день после того, я не помню, еще одна случилась история, которая всех нас тогда удивила очень — много у нас из-за нее с космополом разбирательств было. Что вообще-то редкость — куаферы космополу редко прибавляют работы.
Вечером, за несколько часов до отбоя, Задонцо обнаружил вдруг неисправность у бортовой пушки звука, установленной на двадцать второй «Птичке». Пушка звука — очень хитрое оружие, в ее неполадках иной раз и с тремя ремонт-интеллекторами не разберешься. А так как пробор вот-вот должен был вступить в серию самых активных фаз, где «Птички» с полным вооружением каждую минуту могут понадобиться, техник, естественно, волновался. Он вообще у нас нервный, каждый день находил какой-нибудь повод для полного отчаяния. Так и тогда: из-за этой пушки Задонцо не мог заснуть. Битых полтора часа проворочался в койке, потом не выдержал и пошел к ангарам. А у нас так: в центре жилые помещения, потом технологические, потом — если к виварию идти, арсенал, штабная, потом сам виварий, потом ангар. Не успел он добраться до вивария, как услышал позади себя голоса. Он обернулся и — счастливая его звезда! — промолчал. Он разглядел в темноте два силуэта, только непонятных каких-то. Потом пригляделся и увидел, что эти двое идут по дорожке от арсенала по направлению к нему и одеты они — вот что странным-то ему показалось — в боевые гермокостюмы. Знаете, такие — от микробов, от вибро-, звуко-, световой атаки, с черной лицевой закрышкой, чтобы дичь твоих глаз не увидела? Задонцо потом рассказывал, что, увидев этих ребят, он дико разволновался, потому что нормальный куафер лишь в самом крайнем случае наденет гермокостюм — тогда он был новинкой, очень удобной, очень эффективной, но с одним минусом — отвратительной терморегуляцией. А кому хочется потеть или дрожать от холода во время работы? Техник, значит, дико разволновался и сразу же, через мемо, вызвал Федера. Не успел наш командир возмутиться его нахальством, как услышал:
— Командир! Тревога! Бандиты! Двое! В гермокостюмах! Никакого лица! Объявляй тревогу, пожалуйста! Побыстрей объявляй! Идут прямо на меня! Я их задержу, не бойся!
— Замри, дурак! — сказал Федер и объявил тревогу, то есть дал сирену по всем мемо и объявил немедленный сбор с оружием у вивария! Федер потом говорил, что сразу почуял, откуда опасность и куда эти двое идут. Его с самого начала тревожил охотник, что лицом ткнулся в «белую крапиву», но почему-то, как и всем нам, командиру не приходило в голову, что это не охотник неосторожно оступился, что его кто-то толкнул. И не сделал вывод, что на острове кто-то еще есть кроме нашей команды. Не догадаться-то он не догадался, только в голове у меня все время сидело, что тут что-то не сходится. Он подсознательно опасался диверсии, а организовать диверсию в лагере лучше всего — напав на виварий, а именно на тот его отсек, где работают микробщики. Выпусти кто микробов наружу, мы бы и проснуться как следует не успели, как уже на том свете пробор бы устраивали.
Когда Задонцо Федера разбудил, он, не до конца еще проснувшись, вдруг понял, что на Галлине второй охотник сидел, который каким-то образом товарищей своих уговорил заскочить за ним — о чем-то в этом роде тогда Федер подумал, а мы ничего такого не знали, просто похватали спросонок оружие и вихрем вылетели из спален.
Я, например, выскочил, когда стрельба шла вовсю. Честно говоря, я так ничего и не понимал до тех пор, пока все не кончилось. Когда увидел, что стреляют, залег, а что дальше делать, не знал. Потом повсюду вспыхнули прожектора, стало светло как днем, и я увидел, что многие наши ребята лежат то ли мертвые, то ли, как и я, залегли. Я, наверное, чуть не позже всех выскочил, с моментальным подъемом у меня всегда плохи были дела, да и вообще внутри лагеря никогда при мне никаких тревог не было. И не рассказывал про них мне никто. Потом Элерия (я его по росту узнал) приподнялся на локте и выстрелил куда-то в сторону леса, а из леса протянулся к нему тоненький луч скваркохиггса. Луч прошел верхом, но Элерия сразу вжался в траву и до конца заварушки лежал как мертвый. Я тоже выстрелил, но не попал, слишком далеко было, и многие наши ребята тоже открыли по лесу огонь. То есть огня-то как раз и не было, мы больше к фикс-ружьям привычные, убиваем мы, пусть хоть что про нас говорят, только в самых крайних случаях. Потом между деревьями мелькнула фигурка, за ней еще, и эта вторая фигурка вдруг замерла — кто-то из нас наконец сделал удачный выстрел. Тот парень, которого мы зафиксировали, замер в очень неустойчивой позе и скоро упал, смешно задрав ногу. И все стихло.
— Упустим! — заревел во всю мочь Лимиччи, поднялся с земли и бросился к лесу. Никто по нему не стрелял. Тогда и мы тоже за ним поднялись.
Второго мы упустили, и, конечно, только потому, что слишком уж неожиданной тревога была, сколько бы там Федер нас ни стыдил. А первым оказался тот самый охотник, про которого мы ничего не подозревали. Молодой парень, ободранный и тощий, он от одного голода должен был к нам прийти. Он долго молчал после того, как его разморозили, и злобно на всех поглядывал, но прилетели ребята из космопола, и он сразу заговорил, тут же, на Галлине, и всех удивило, что он заикается; он почему-то очень космопола боялся, наверное, наболтали ему, что в космополе охотников бьют.
Схватка прошла бескровно, и поэтому мы особого зла на него не держали, многие жалели даже: это не шутка, остаться одному в таких джунглях, где все тебе враги, и люди тоже враги. Никому такого не пожелаю.
Только к утру, после бессонной и бестолковой ночи, мы хватились Каспара. И нигде его не нашли. А когда прибыл космопол и охотник стал говорить, мы узнали, что тем, вторым, которого упустили, и был Каспар, что он и раньше связан был каким-то боком с охотниками и в этот раз они тоже на него вышли и потребовали помощи. Федер правильно догадался — они хотели взорвать отсек микробиологии, чтобы микробами нас уничтожить, и тогда у них появилась бы двухдневная щель, когда бы никто не мешал им на Галлину спуститься и забрать своего.
Был тут один маленький заусенчик, в то время так и не выясненный: навряд ли за охотником его товарищи стали бы возвращаться, если бы тот их не заставил. А их не слишком-то и заставишь, они ребята отчаянные, как и все, у кого с космополом неприятности. Но охотник уверял, что обязательно бы вернулись за ним, что они товарищей в беде не бросают — и мы поверили, потому что в такое неудобно не верить. Мы, например, доводись чего, точно так бы сделали.
И еще. Охотники, они в наших вивариях разбираются слабо. Но Каспар — куафер, он, как и все мы, не мог не знать, чем грозит лично ему нападение на виварий, как мало шансов выбраться из такой заварушки живым — ровно никаких шансов, хоть десять суперкостюмов на себя натяни. Он, получается, шел на верную смерть. Подонок со странностями — чего только не случается в жизни!
И мы опять запустили «стрекоз», но Каспара не нашли, хоть и потеряли шесть дней на поиски. «Стрекоз» пропало немного, и каждая пропажа выглядела естественной.
Много было шуму и разговоров, а пробор откладывался, потому что как начинать пробор, когда в его зоне человек. Фаги на него не должны были действовать — летально во всяком случае, но обычно, никто не знает почему, многие из фагов бесятся, и находиться в таком месте человеку, даже специально подготовленному, крайне опасно. Нам особо не было жаль Каспара, но все-таки хотелось найти не труп, многим из нас хотелось его кой о чем спросить. И дело даже не в том, что он продал нас, дело значительно хуже — так нам представлялось тогда и так было на самом деле. Что бы у нас ни происходило внутри, наружу не должно выходить, особенно всякая пакость вроде связи с охотниками. В этом заключалась еще одна суть куаферского кодекса, суть, обязательная совершенно: ничто в нашем поведении не должно было подтверждать дурные слухи, что распускали о нас антикуисты и прочие, кому куаферство не пришлось по душе. Слишком много врагов смотрели на нас, следили за каждым шагом, комментировали каждый наш промах, чтобы мы могли позволить себе такую роскошь, как предательство. И нам очень хотелось с ним поговорить, не сдавая никуда, тем более космополу. Но найти его мы не могли.
К слову сказать, это был особенный пункт, он много толков вызывал в свое время. Всех мы интересовали, все почему-то хотели видеть нас голенькими. И чем больше к нам присматривались, тем больше мы замыкались, выставляя напоказ только маску — маску бравого рубаки-куафера, самоотверженного спасителя человечества, а неурядицы свои (если они происходили не от плохого отношения к нам, а от нас самих) глубоко прятали — все у нас хорошо, иначе и быть не может! Мы (то есть не мы, конечно, — я тогда не был еще куафером, я в них только играл с мальчишками) обособились, мы свято соблюдали экстерриториальность и в свое княжество пускали с большим разбором. Нас могли уничтожить в любую секунду, а мы должны были показывать всем своим видом, что не за что нас уничтожать, что хоть мы и не ангелы, но ведем себя безупречно. Единственное, на что куафер изначально не имел права, — «работать наружу». Настолько это в нас въелось, что Каспар, от которого можно было всего ждать, связью с охотниками бесконечно нас удивил.
Каспара не находили, космополовцы устали ждать и опять умчали по своим нервным делам, и в одно прекрасное утро Федер приказал готовиться к первой фазе пробора — времени ждать не было.
Тогда вмешался дю-А, которого все как бы забыли, и заявил, что начинать пробор невозможно, раз в зоне действия фагов есть человек.
Федер сказал, что это не повод для дальнейшей задержки, что и по мемо, и через громкую связь перед пробором будет объявлено о фагоатаке, ему дадут четыре часа на то, чтобы он вернулся в лагерь, — так, между прочим, сказано не где-нибудь, а в приложениях к Положению, которое, как известно, дю-А чтит превыше всего. А дю-А и с Положением на этот раз решил не соглашаться, он сказал: а если Каспар не выйдет, что тогда? Неужели мы настолько бесчеловечны, что обречем на верную смерть человека, которого до суда и преступником назвать не может никто, просто так взять и убить, потому что он мешает пробору? Мы делали вид, что не слушаем. Федер ответил дю-А — можете жаловаться. Можете писать докладную.
— А вы думали! — ответил дю-А. — Конечно, я напишу. И подпишусь, между прочим.
Федер засмеялся. Для разнообразия.
— Кстати! — сказал тогда Гвазимальдо, ни к кому не обращаясь в особенности. До этого он весь ушел в разборку фикс-ружья и тихо-тихо мурлыкал что-то себе под нос от усердия. — Что-то я не видел нашего матшефа во время тревоги, когда ловили охотника. Наверное, в засаде сидел, в самом опасном месте.
Добродушный Кармино Бальцано, такой тихоня-куафер, который славился умением глотать бутерброды не разжевывая, тоже поддакнул:
— Он просто маскировался, он хотел взять их живыми. Он так хорошо маскировался, что никто из наших его не заметил. Он отчаянный парень, наш матшеф, он от опасности лучше любого тренированного куафера может себя защитить.
Мне стало стыдно, что я молчу.
— Ребята, быстренько прекратили. Если он не ответит, то могу ответить и я. Он под моей защитой.
— Что-то не очень он в ней нуждается, — сказал Кармино.
Дю-А покраснел и виновато проговорил через силу:
— Я… я почему-то не слышал тревоги. Я проснулся, когда все кончилось.
Гвазимальдо со скучающей миной взял ружье, сунул палец в резонатор и, вздохнув, опять замурлыкал. Кармино тоже сосредоточенно замолчал. Но теперь вылез Элерия.
— Вот тоже кстати, — сказал он, глядя на Федера невинными блекло-голубыми глазами, — командир, почему это у нас тревога такая тихая. Бывало, проснешься и думаешь, сирена это или просто в ухе звенит. Это хорошо — у меня не часто в ухе звенит. А ведь у некоторых — каждый день! Серьезно говорю, командир: надо что-то делать.
Я поднялся и злобно сунул руки в карманы.
— Ладно, хватит, — недовольным тоном сказал Федер. — Нечего. Я сам его от тревоги отключил.
— Почему? — спустя минуту дрожащим голосом поинтересовался дю-А.
— Скажем, потому, уважаемый дю-А, что старший математик пробора — слишком ценная фигура, чтобы ею рисковать. Особенно если я не уверен в его боевых качествах.
Дю-А открыл рот и захлопнул. Потом опять открыл и опять захлопнул. Оглядел нас невидящими глазами и зашагал к двери.
Это было несправедливо. И я сказал:
— Это несправедливо. Зачем унижать? Ему и так хватило собрания. Командир, я прошу снова подключить к тревоге старшего математика.
— Ты добрый, Пан Генерал, — сказал Федер.
— Он под моей защитой.
— Он уже вышел из-под защиты, разве ты еще не понял? Он не наш, Массена, запомни. И никогда нашим не будет. Кончится пробор, он уйдет.
— Но пока пробор не кончился, — сказал я, — он под моей защитой.
А дальше ему объявили полный бойкот. Никто с дю-А не заговаривал, никто не слушал, что он говорит, и скоро он замолчал. Приказы его (он все-таки оставался матшефом) рассылались через меморандо, и если ему надо было что-то узнать, то он тоже спрашивал через мемо и через мемо же получал ответ. Он и питаться стал отдельно — в своем домике, а то и в интеллекторной, хотя первое — привилегия командира, а второе — строжайше запрещено разлюбезным ему Положением.
Я знаю, что это такое. Когда не тебе, но при тебе говорят о тебе гадости. Случайно, еще в самом первом своем проборе, я сделал пару неловких и — чего там! — глупых поступков, за что меня произвели в шпиона антикуистов. Со мной тоже не разговаривали, от меня запирались, мои грязные делишки обсуждались тут же, при мне, и на вылазки никто не хотел идти со мной в паре, кроме как по строжайшему приказу командира пробора. В пищу подливали мне рвотных капель, подпиливали ножки у стула, правда, вывалять меня в экскрементах не догадались, Каспара среди них не было. Эта мука длилась неделю, я выжить уже и не мечтал — не то чтобы удара в спину боялся, просто стал нервничать и сам с собой шептаться, а такие редко в проборе выживают. Кончилось тем, что я закатил им истерику, потребовал личностной проверки, и они очень удивились, когда я оказался своим. Все после спрашивали меня, почему я так по-идиотски повел себя в самом начале. А я и сам не знал, почему.
Словом, я понимал состояние математика. И никогда не отвечал ему с помощью мемо. Губы его стали еще тоньше, глаза еще больше поблекли, лицо осунулось, подсушилось, и он совсем уже не выглядел юношей. Он держался три дня. Или четыре — не помню. А потом не выдержал, сдался, принял мое покровительство и вынудил меня на дружбу. Дружбы в общем-то я не хотел, я жалел его, а это совсем другое. И опять-таки внешнее сходство сыграло роль.
Тяжело было с ним. Я часто не понимал, что он мне говорит, он все время жаловался на кого-то, а иногда вдруг за себя принимался, мол, какая он недостойная тварь. Но с кокетством ругал себя, так, чтобы я возразил. Я иногда попадался на удочку и начинал говорить ему, какой он хороший. А он ловил меня на вранье и обижался смертельно. Он все время на меня обижался, но чем дальше, тем больше я был ему нужен, и на другой же день после очередной обиды он разыскивал меня и мирился. Теперь ему совсем не такой ужасной казалась мысль о нашем дальнем родстве.
Поначалу противно было; я уже и жалел, что связался с дю-А. А потом привык, начал снова видеть в нем хорошее и даже сам нужду в нем стал находить. Этот парень был умнее меня, и еще, несмотря на всю сопливость свою, занудность и замкнутость на своей персоне, он был очень порядочный человек, точнее, он изо всех сил старался быть очень порядочным, но не всегда понимал, что для этого нужно.
Все приказы и «рекомендации» он и мне посылал через мемо, иногда в самой категорической форме — с угрозами и язвительными замечаниями по поводу моих прошлых промашек. До смешного доходило: возвращаешься от него после трех-четырех чашек сваренного им кофе (у него талант был варить кофе), а из меморандо сигнал: «Проверьте лист указаний». И читаешь: «Фаун-куаферу Л.Массене выражаю свое крайнее неудовольствие не выполненным на 85 % приказом о прослеживании четырех маркированных особей ак-160. Повторяю приказ: в случае повторного невыполнения последуют санкции, смп. С. дю-А».
А в разговоры по работе он со мной почти не входил. Постоянно ругал куаферство. Меня до сих пор от его «вандализмов» подташнивает. Он бедных «Птичек» жалел, а не людей, которым негде и не на что жить. При всем своем математическом складе ума он просто не желал понимать, что глобальная скученность — это не только неудобство, что последствия — гибельные. Он, наверное, какой-то особенный был слепой — жил на Земле и не видел, как люди звереют, не вызывали его, наверное, на утренние разборы в полицейских конференц-залах.
Он говорил — надо по-другому решать проблему и задавал своим интеллекторам, которые и так-то, в общем, без работы не прохлаждались, просчитывать свои идеи — вариант за вариантом, сотни. Но интеллекторы тогда были слабые и многие вещи — например, озлобление — учитывали неверно, если вообще учитывали. А сейчас есть сильные интеллекторы, но им такие задачи не ставят. Тот же дю-А и не ставит.
Это меня удивляло в детстве, удивляет и сейчас, когда многие говорили мне в свое время: «Чему ты удивляешься? Так всегда было». Я не понимаю, как простая и лично для меня очевидная вещь может быть непонятной человеку куда более умному, и не потому, что он видит в ней какие-то такие стороны, которые мне по глупости моей не видны, а просто потому, что он не хочет, чтобы это было так, как оно есть, а чтобы обязательно по-другому.
Каждый раз, если я начинал с ним спорить, мы увязали в словах и никак не могли найти общей точки, от которой можно было бы начать поиски, как он говорил, неверной посылки. Это меня просто потрясает, как люди не могут понять друг друга. Наверное, и я в чем-то такой же, мне очень было бы неприятно узнать, что лучшие годы жизни, да в общем-то и всю жизнь, считая теперешнюю, я посвятил «неверной посылке».
Пробор между тем шел, и шел нормально, хотя, конечно, не так здорово, как Пятый: фаги оказались-таки даже слишком не стопроцентными. Животные, которых нужно было оставить на свободе, которые должны были ужиться с буферной биоструктурой, заболевали, становились вялыми, их приходилось отлавливать и лечить. Хорошо хоть на фагов у них быстро выработался иммунитет. Для куаферов это значило — день и ночь на отловах, а порой и на уничтожениях. Один хищный вид пришлось уничтожить, а потом срочно подбирать для него замену. Как всегда, когда территорией завладевали буферники, наша жизнь скоро стала похожей на триллерные стекла, которыми пичкают публику, стараясь показать, какая мерзость эти куаферы. Отлов видов, предназначенных к увозу, был на редкость крупным: дань занудным монологам дю-А и естественной куаферской неприязни к намеренному убийству, пусть даже фагами. Потом запустили фагов на невымерших буферников, потом гиеновую команду, потом нас и специалистов, потом пошли вырубки, потом на дальнем мысе образовался биоценоз, абсолютно нас не устраивающий — полная генная разболтанность, — и пришлось полетать на «Птичках», поработать средним звуком, окружить все зверье мыса звуковой стеной и смертельно испуганных гнать к лагерю, и одна «Птичка» сломалась, и чуть не погибли Бальцано с Лимиччи (они на этом проборе до странности крепко сдружились), но все обошлось.
И под конец настал день, когда фагофаги уничтожили фагов и от такой диеты мутировали в безобидную пассивную микрофлору-краткодневку, когда специалисты сказали, что можно запускать хищников и открывать береговые экраны. Каждый подземный, наземный и надземный зверь был учтен и вел себя так, как ему и полагается вести по интеллекторным предсказаниям. Хищники, особенно аборигены — бовицефалы, словно почуяли будущую свободу и устроили в виварии хорошую драку с жуткими воплями. Пробор подходил к заключительной, совсем нетрудной и предельно надежной фазе.
Но Федер ее отложил, сославшись на дела в Управлении. Он улетел туда, как улетал каждый раз перед запуском хищников. И тем давал нам знать, что начинается наше время и что пора нам устроить тайком от него традиционный пикник.
И я сказал дю-А:
— Поехали с нами?
Он долго не соглашался, он хотел, чтобы его упрашивали, такой был человек, и я доставил ему это удовольствие, расписал, как все для него прекрасно складывается, какие о нем слова говорил буквально вчера Федер и как необходимо присутствие матшефа на таком ответственном мероприятии. Под конец, в чем я не сомневался, он сказал «да». Прямо как девушку уламывал, честное слово!
К тому времени бойкот закончился сам собою, и ребята уже начали вступать с матшефом в нерабочие разговоры, и уже не шпыняли меня за дружбу с ним — все проходит, в том числе и бойкоты, да и не хотел никто с самого начала доводить дело до ненужных истерик. Считалось, что дю-А «получил свое» (Гвазимальдо), что это «послужит ему уроком» (Кхолле Кхокк). Тем более что с антикуистскими речами он больше не вылезал — оставлял эту радость для меня лично. Так что никого участие дю-А в предстоящем пикнике сильно не удивило, хотя Элерия сыграл нам целый спектакль на тему «Матшеф на пикнике».
Готовились мы задолго, еще с буферных времен начали подбирать место. В конце концов решили остановиться на том самом мысе, откуда гнали через весь лес неудавшийся биоценоз. Там была такая полянка: с одной стороны море, с другой — невысокие скалы. Такая полянка с высокой красной травой, большая, как целый стадион.
Рано утром назначенного дня Федер отбыл в свое Управление («в общем, ребята, чтобы не как в прошлый раз»), мы вытащили «телегу» — огромный, мало на что пригодный вездеходище, — украсили ее флажками и надписями, которые не для женщин; на зависть всем спецам, которые свой пикник проводили тихо, умыкнули у Гджигу его любимого Новака, настроили свои меморандо на звукосинтез и, оглашая новый, еще до конца не родившийся мир дикой музыкой и дикими песнями, поехали его освящать. Дю-А принужденно улыбался, его наша вольность немножко коробила, но пел вместе со всеми (за два дня до этого я застал его дома за интересным занятием — он разучивал наши песни и репетировал перед зеркалом самые разнузданные, самые разболтанные позы, какие только можно увидеть в теперешних антикуистских стеклах).
Публику учат, что мы все планеты причесывали под одну гребенку, что после пробора любой мир похож на любой другой обработанный. Неправда! Каждый может в этом убедиться, достаточно съездить туда, где нам дали приложить руку. Или хотя бы порасспросить тамошних колонистов: они вам скажут, что их планета единственная в своем роде. Но лучше всего об этом знают куаферы, потому что именно они создавали и сходства, и отличия, потому что именно они первыми знакомились с новой природой, и такой вот пикник, хотя он ничего общего не имел с куаферскими обязанностями, был все же частью нашей работы — говоря суконным языком деятелей вроде моего подзащитного друга дю-А, приемкой объекта. Мы уничтожили вонь, мы украсили корневые клубни, свойственные галлинским деревьям, разноцветными грибными семействами, по которым ползали огромные желтые гусеницы, мы засадили остров земными, инопланетными и искусственно созданными цветами, мы дали Галлине птичий мир, какого нет нигде, — очень редкая подсистема Ацтеки, мы создали гибрид галлинского дерева-исполина с уальским папоротником (огромные зеленые полотнища листьев складками опускались до самой земли), мы… нам очень нравилось то, что мы сделали.
— А ты говорил, что пробор зверский! — сказал Лимиччи.
Дю-А даже не понял сначала, что обращаются к нему. Он посмотрел на Лимиччи и вопросительно растянул губы (он так и не научился правильно улыбаться).
— Ты что, не помнишь, как Ацтеку на собрании клял? Вот она, смотри, какая твоя Ацтека! Твой план, гордись.
— Ну что вы! — сказал дю-А. — Моя доля не так уж…
И замолчал. И расслабленно огляделся. Ему нравилось то, что мы сделали с островом.
— Художнику, художнику нужно больше воли давать! — возразил я. — Тогда еще лучше было бы.
— Вечно ты про художника. Это прямо у тебя пунктик какой-то! — весело огрызнулся Элерия, которому пару раз попадало от меня за шуточки с Мартой.
Но тут разговор прервался. Одновременно из трех мемо грянула… я не знаю как назвать… музыка?.. И мы заорали, загорланили, зарыдали очередную дичь, полную эмоций и совершенно лишенную смысла, которую принято сейчас называть куаферским песенным фольклором. Мы сделали остров и теперь ехали развлекаться.
А развлекались мы так. Выбирали какое-нибудь ровное, без деревьев место, ставили бронеколпак со списанной «Птички», один из играющих залезал внутрь, другой, с пистолетами в руках, оставался снаружи, напротив первого.
Для большего шума пистолеты брались пороховые. По сигналу тот, который снаружи, прицеливался в того, который внутри, и с обеих рук начинал пальбу — пока хватало патронов. В это время тот, который внутри, должен был смотреть на него, не отрываясь и не моргая. Вдобавок тому, который внутри, полагалось весело улыбаться. Моргнув, он лишался права пострелять в бронеколпак и выбывал из игры, а тот, который снаружи, занимал его место. Победивший всех получал звание Хапи Железные Нервы и награждался почетным земным обедом, приготовленным заранее с великой любовью.
Некоторые старались взять скорострельностью, корча при этом неимоверно зверские рожи: поднимался грохот, на колпак обрушивался шквал огня, пули с тошнотворным визгом улетали вверх после рикошета, и тому, который внутри, могу сказать по опыту, приходилось несладко. Некоторые, наоборот, играли на неожиданности: прогуливались перед колпаком, отворачивались, разглядывали ногти и прочими способами отвлекали внимание того, который внутри, чтобы потом, когда он потеряет бдительность, бацнуть по нему из самого невероятного положения. Таких мы торопили, потому что их фокусы слишком много времени отнимают, а пострелять каждому хочется.
И все это время тот, который внутри, бодро таращил на мучителя глаза и лыбился — не улыбался, а лыбился, по-другому сказать нельзя. Более идиотской гримасы, чем у сидящего под колпаком, я, сколько живу, не видел.
Дю-А был принципиальный противник подобных игрищ, и мы с интересом ждали, как он поведет себя на этой фазе нашего пикника. Он никогда не видел, он только слышал, как играют в хапи, но ему и этого оказалось достаточно. В период занудных обеденных поучений он часто говорил о хапи, видя в ней яркий пример нашей несерьезности и даже глупости вовсе.
— Детство какое-то! Вам поручено архисерьезное дело, а вы игрушки себе придумываете, да еще какие опасные, какие беспардонно, разнузданно глупые! Взрослые люди, а все в коротких штанишках бегаете. Отсюда и жестокость ваша, и вандализм — инфантильные вы, маленькие. Фу!
Я еще заранее принялся его обрабатывать на предмет поучаствовать в хапи. Он вскипал, он разбухал от негодования, но я принимался толковать ему про политику, про «некоторые необходимые непрямолинейные изгибы административного поведения» (он страшно любил подобные словоколовороты — они его зачаровывали), про то, как поднимет он свой престиж в глазах куаферов и какую выгоду принесет ему и будущим проборам этот тактический шаг — участие в хапи. И он недовольно, с былым высокомерием, согласился.
Не знаю. Лично я любил хапи, я и теперь вспоминаю о ней с удовольствием. Не понимаю я обвинений дю-А; мне казалось, мы действительно становились тогда детьми, нас ничто не заботило, а что в этом плохого? Это, наоборот, очень здорово — так пощекотать нервы, когда ты знаешь, что уверен в себе, а другие точно так же в тебе уверены. Когда знаешь, что единственное, чего нужно опасаться, — это смерть; А чего ее опасаться?
Мы добрались до мыса, как следует подзаправились, выволокли из вездехода бронеколпак и протащили на руках — с гиканьем, с уханьем, с веселой руганью — метров сто пятьдесят, на самую середину Каменного Пляжа (так мы прозвали в тот день облюбованную для хапи площадку, так и осталось, сколько я знаю, по сию пору). Человек, не бывший куафером, скажет — глупость. Ну действительно, какая нужда волочить стокилограммовую, неудобную для переноски, все время из рук выскальзывающую махину, если можно подать вездеходом или воспользоваться, раз уж так приспичило, колесной мототележкой? Это куафер только поймет.
Дю-А до колпака, само собой, не дотронулся. Он ничего не сказал насчет того, что мы колпак на руках тащим, а только усушил, усуконил свою и без того просуконенную физиономию, чтоб всем желающим стало ясно — он осуждает.
А потом была жеребьевка. Каждый из куаферов или специалистов имеет на проборе свой номер — для позывного. Для чего нужен номер и по какому принципу присуждается, я до сих пор не могу сказать. Для меня это очень сложно. К кому я только не приставал — все твердо уверены, что номер необходим, и даже объясняли мне, почему без него в парикмахерской команде не обойдешься, — ни разу не понял. Все какие-то не те слова говорили.
Вот эти номера и высвечивал при жеребьевке мемо Лимиччи, нашего признанного лидера, когда рядом Федера нет. Никто не спросил дю-А, будет ли он играть, но когда мемо высветило его номер, очередь дошла до него, ребята посмотрели не на него, а на меня почему-то, будто я за него решаю.
И я сказал:
— Четвертым будешь, Симон.
Он с готовностью кивнул, покосившись на бронеколпак. Он к нему примеривался.
Первым шел Кхолле. Согнувшись в три погибели, он пролез в маленькую дверцу сзади кабины, уселся по-турецки на кресле и радостно улыбнулся. Начинайте. Стрелять была очередь Элерии. По команде Лимиччи он выхватил из-за ремня пистолеты, подбросил их в воздух, как заправский психотанцор, с картинной свирепостью прицелился, тут же опустил руки и стал возмущаться.
— Ребята, скажите ему! Пусть он так не смотрит! Я не могу в такого стрелять.
Кхолле Кхокк улыбался. Он улыбался так добродушно, что ничего другого нельзя было сделать, как улыбнуться ему в ответ тоже. Что мы и сделали.
— У, — сказал Элерия. — Скотина. Он еще улыбается. Ну смотри!
И выстрелил. Он выстрелил всего один раз. Пуля — бвзи-и-и-и! — и пропала в небе. Кхолле сильно дернулся, сморгнул, конечно, и заулыбался еще шире. Он знал, что положено улыбаться, он уже не первый раз играл в хапи.
Следующим забрался в колпак Элерия. Он мужественно проскалился под штурмовым огнем Гвазимальдо, который стрелял только что не танцуя, но под конец все же сморгнул и уступил место. И теперь стрелять должен был наш математик. Он поднял пистолеты, прицелился и озабоченно посмотрел на колпак.
— Все-таки опасное мероприятие, что ни говорите… ребята. Пуля-то… она ведь куда хочешь может срикошетить.
— Ты не бойся, дю-А. Видишь, у колпака форма какая! — сказал Лимиччи. — От нее рикошет только вверх будет.
— А если выбоины?
— Так ведь бронестекло, какие могут быть выбоины?
— Это конечно… — протянул дю-А очень, я вам скажу, неуверенным голосом. — Но знаете, как-то… не могу я по человеку стрелять… Да и вообще по всему живому. — При этих словах он опять усуконился. — И в любое живое существо стрелять — это не по-человечески. Никак не пойму, что вы в этом приятного находите.
Положим, он приврал малость, когда заявил о том, что не может в живое существо стрелять. Я его брал на элиминацию, я там его глаза видел. Очень у него горели глаза, когда он летучих гадюк отстреливал. Стрелял за милую душу. А потом сказал, что очень, мол, это гнусное занятие — элиминация. Он правду сказал.
Ребята, конечно, обиделись, но заводиться не стали — никто не хотел портить праздник. Ну а если человек не хочет или не может играть в хапи — его дело, пусть себе не играет.
— Я вот что сделаю, — сказал дю-А, засукониваясь все больше и больше (у него характер такой — остановиться не может. Я называл это «суконный взрыв»). — Я пойду к той расщелине и подежурю, а то как-то у вас все… охранения никакого… Мало ли что.
— И правда! — обрадовался Лимиччи. — Это ты молодец. Возьми свархохикс (у него язык толстый, он не выговаривал такие слова, не то, что мы — мы их даже изобретали) и дуй к расщелине. Правда, я в толк не возьму, от кого ты нас защищать собираешься, если хищников не выпущено… но сходи, сходи.
— Не выпущено, — сварливо повторил дю-А. — При такой организации пробора всякое может быть. Очень бестолковщины много.
И был бы точно скандал, ребята уже озлились, но дю-А при этих словах отдал пистолеты Лимиччи и зашагал к вездеходу за скваркохиггсом. И ссориться стало не с кем.
Его место перед колпаком занял Тимур Джонсон — человек с раз и навсегда прицеленными глазами. Он неторопливо перезарядил пистолеты, неторопливо навел их на Гвазимальдо, который в ответ скорчил кривую, невероятно глупую рожу. И безо всяких фокусов выстрелил.
Гвазимальдо подпрыгнул в кресле, замахал руками и суетливо принялся выбираться из колпака.
— Жулик! Ох, ну и жулик! — заорал он, высунув наружу голову. — Вы проверьте, вы проверьте, какие у него пули! Пусть он пули свои обратно к себе заберет. Я вам точно говорю, они с психотропом! Они луч посылают!
— Да ты что! — удивился Тимур. — Откуда здесь психотроп? Да и разве бывают такие пули?
— Пусть поменяет! — кипятился Гвазимальдо. — Я вам говорю, пусть поменяет!
— Ты вот что, Гвази, — шикнул на него Лимиччи. — Проиграл, так вылезать надо, другому место уступи. Спектакли свои, понимаешь… Видели мы их, эти твои спектакли.
Гвазимальдо, играя в хапи, всегда скандалил. Он терпеть не мог проигрывать. Он так боялся проиграть, что полностью терял голову.
— А кто сказал, что я проиграл? Ты видел, что я моргнул, да, видел?
— Да все видели. Отойди в сторону.
— А я не моргал. Я подпрыгнул, потому что психотроп у него в пуле. А моргать я не моргал.
— Ну а если не моргал, так чего вылез?
— Пусть он пули поменяет.
— Ладно, — спокойно сказал Тимур. — Дайте кто-нибудь другую обойму. Мне все равно.
— Все равно ему, — проворчал Гвазимальдо и полез в колпак.
Тимур изготовился, Гвазимальдо скорчил то, что в хапи именуется улыбкой, но потом опять задергался, замахал руками и под общий смех выбрался из-под колпака.
Тимур неторопливо вздохнул и отвернулся в сторону.
— Ну а теперь что? — грозно спросил Лимиччи.
— Что? А ты поди туда и понюхай, тогда поймешь, что. Там кто-то аммиака напустил, дышать нечем. И глаза слезятся.
— Там совсем не аммиак, а коллодий такой, дурень. И пахнет он совсем слабо. Ты что, на «Птичке» никогда не летал?
— А ты понюхай, как слабо, понюхай!
Лимиччи сходил и понюхал.
— Гвазимальдо, — сказал он, гневно крутя головой. — Ты меня не зли. Обыкновенный коллодий. Не хочешь играть, так сразу и скажи.
— Все против меня, — пожаловался Гвазимальдо.
— Вот что, — заревел Лимиччи. — Если хочешь играть, ползи в колпак, и мы тебя там запрем. А то…
— Это почему еще такое — запрем? Никого не запирают, а меня запирают? Несправедливо.
— Черт с тобой. И других запирать будем. Лезешь ты или нет?
После второго выстрела Гвазимальдо моргнул и вылез из-под колпака мрачнее Лимиччи, когда тот не успевает к обеду. И каждого следующего Гвазимальдо собственноручно запирал в колпаке сам. Потому что очень любил справедливость. Потом подошла моя очередь; он запер и меня. Пистолеты взял Джанпедро Пилон, томный экзульт-куафер не слишком-то высокого класса, но как напарник очень надежный. Если не считать одного недостатка — самодовольный болван. Известен он был тем, что дни и ночи напролет писал домой, многочисленным родственникам и девушкам. Родственникам он писал, как и все, на мемо, а девушкам — на бумаге, с огромным количеством завитушек на буквах и обязательно дурными стихами. Ему же не писал никто.
Пилон изготовился, сверкнул прижмуренным глазом, я, естественно, улыбнулся… и вдруг увидел, как из расщелины, в которой недавно скрылся дю-А, вылез ведмедь, то есть этот, как его… бовицефал. Я сначала не поверил глазам.
Пилон выстрелил, я, кажется, моргнул от неожиданности, но бовицефала из виду не потерял. Это был молодой самец невысокого роста, метра два с половиной, не очень для нас опасный, но сюрприз заключался в том, что он вообще не мог находиться сейчас на свободе. Мы их запускать должны были в последнюю очередь.
Я закричал что-то и показал на него пальцем. Ребята засмеялись, а Гвазимальдо пошел меня отпирать. Лучше бы я тогда подождал злиться, и нервничать, и тыкать пальцем в ведмедя. Потому что кто-то все-таки обернулся и тоже его увидел. И закричал. И Гвазимальдо меня не отпер. И всем стало не до меня.
Вслед за этим бовицефалом из расселины начали вылезать еще, и были они чем-то очень разъярены, потому что не скрывались, увидев людей, а направлялись прямо к нам. Они быстро бежали, ведмеди вообще быстро бегают, куда быстрей человека, и деваться нашим просто некуда было, и ребята, поняв, что не скрыться, вытащили из-за поясов шлемы, натянули на головы и замерли в ожидании. Все оружие осталось в вездеходе, потому что на кой нам оружие на острове, где ни одного хищника нет?
Их было много, бовицефалов, штук двадцать пять — тридцать, а нас всего четырнадцать человек. Четырнадцатым был я и ничем ребятам не мог помочь, потому что заперли меня в колпаке, я только и мог что смотреть, как все ближе и ближе подходят бовицефалы и как садит по ним из обоих стволов Джанпедро Пилон, любитель писать письма многочисленным родственникам и знакомым. А что ведмедю пуля, даже с гвазимальдовым психотропом? Только позлить. Но Пилон все же стрелял, и два ведмедя упали, до нас так и не добежав. Только вот другие-то добежали.
Ребята стояли и ждали, потому что спрятаться было некуда, один только Кхолле Кхокк помчался к вездеходу, и никто не вспомнил про мемо, и я тоже про мемо не вспомнил, хотя даже если бы мы и вызвали помощь, она все равно никак не смогла бы успеть — дальний все-таки мыс, пока бы там спецы поняли что к чему. Я навсегда запомню своих ребят, как они ждали бовицефалов, такого вы ни в каком стекле не увидите. И как дрались. Я мог только смотреть и запоминать, и я запомнил все, просто почему-то судьба так глупо распорядилась, чтобы я не мог быть вместе с ними, ожидая бовицефалов. Чтобы я выжил зачем-то.
Это даже странно, до чего ярко я помню каждое движение, каждый шаг каждого из тринадцати ребят в этом побоище. Когда ведмеди приблизились, мотая длинными акульими мордами, все куаферы (да и я в том числе, хотя меня, конечно, почти не было слышно) закричали «устрашение», и видно, так это было жутко, что даже ведмедей проняло, хотя обычно не пронимает, я пробовал. Прижали к земле свои черные скользкие туши, но потом взъярились еще больше и прыгнули. Подождите, немного терпения, в стеклах еще побоищ насмотритесь, а мне не хочется здесь стекол. Это были мои друзья, и я видел, как они погибали. Немножко терпения, по порядку, чтобы не забылись они.
Итак, Лимиччи. Бруно Лимиччи. Громадина-бородач. Саксофонист. В той схватке удушил трех бовицефалов, третьим загрызен. Кхолле Кхокк. Непонятная личность и пришел к нам непонятно — в середине Четвертого Пробора — но все мы его любили. Он побежал к вездеходу почти без надежды успеть. Втоптан в землю. Элерия, мой сосед по Земле. Вместе с Новаком и Кармино убил одного бовицефала. Множественные переломы черепа, позвоночника, ребер и так далее. Погиб в больнице, в полном сознании. Очень жалел, что умирает. Анхель Новак. Микробщик. Два пробора назад бросил куаферство. Жив, хоть и на протезах. Кармино. Молодой парень, и я с ним был мало знаком. В прошлом разведчик, но с кем-то что-то не поделил. С нами — второй пробор. Загрызен. Джанпедро Пилон. Хоть это практически невозможно. Застрелил восемь бовицефалов, многих ранил. Загрызен и втоптан в землю. Гвазимальдо — дурное счастье ему — живехонек. Отделался переломом позвоночника, был со мной в следующем проборе. Стал бояться и списан. Тимур Джонсон. Удушил бовицефала, был оглушен, выжил. Потерял в схватке правый глаз. Кармино. Показал класс самообороны, убил одного ведмедя, крепко поранил второго. Втоптан в землю. Гуарме. Разорван. Петер Бассермаанс, Толстый Петер. Загрызен. Сантьяго Петрофф. Загрызен. Скуиди. Новичок, вроде ничего парень, очень по нем отец сокрушался. Матери нет. Разорван сразу, потом втоптан в землю. Диск. Я не помню, как его имя, мы все его звали Диск. Он был самый старый из нас, ему лет тридцать пять было. Очень серьезный мужчина, слова не скажет. Трижды чемпион хапи. Перелом основания черепа.
Так-то вот. Все заняло не больше минуты. А потом ведмеди долго катали мой колпак, стараясь добраться и до меня, а я по мемо вызвал помощь. Она появилась, не прошло и пяти минут — даже странно. Всех ведмедей парализовали фикс-ружьями, когда они громили наш вездеход, ни один не ушел. Спустились на «Птичках», выпустили меня, стали спрашивать, но я не мог отвечать. Я кружил по тому месту и все смотрел, что осталось от моих ребят. Каких ребят! Я говорил, помню: «Неужели ничего нельзя сделать?» Чтоб сразу тринадцать куаферов!
А потом из расщелины вышел дю-А. Я сначала обрадовался ему.
— Ты жив? — я спросил. — Ты жив? Как же так, что ты жив?
Я радовался ему, но только мне непонятно было, как это он живой. А он говорил:
— Все хорошо со мной. Все в порядке.
— Но что же такое? Почему же ты жив?
— Они не заметили. Мимо меня пробежали. Я видел, я видел, откуда.
— Откуда? Но почему же ты не стрелял? Ведь скварк…
— Это все Беппия, Каспар Беппия. Он выпустил их, а я…
— Но почему же ты не стрелял? — Я уже совсем не радовался тому, что он жив, я видел, как он мнется, как не хочет говорить о своей трусости, он что угодно бы дал, лишь бы в трусости не признаться. Он всегда себя за смелого выдавал.
Дю-А откашлялся и ответил:
— Я хотел выстрелить, но скваркохиггс оказался бракованный. Отказал скваркохиггс. И они побежали мимо меня, я ничего не успел сделать.
— Но ты же мог закричать. Мы бы услышали. Мы бы успели, может быть, к вездеходу!
Он растерянно молчал. В тот момент мне стало понятно, что такое дрожать от злости.
— Дай-ка сюда! — И я протянул руку к его оружию.
— Я не мог закричать. Я не мог закричать, потому что…
Потому что у него голос пропал. Потому что он об этом и подумать не мог.
— Дай! — закричал я.
У него дрожали руки, когда он отдавал мне свой скваркохиггс, но я знаю, что не от страха, а от нервного напряжения просто. Я понимал его так, как, может быть, никто не понимал до этой секунды. Но понять — не значит простить.
У него и фен был не такой, как у всех. Не просто рифленая трубка, а матово-коричневая, с узорчиками какими-то. Именной. Он так уверил себя, что оружие действительно не в порядке, что совсем не опасался проверки. Я направил скваркохиггс в небо, сдвинул большим пальцем триггер, и трубка задрожала в руке и громко запищала, посылая в небо пучки. И тогда я прицелился в него. Он испугался. Он подпрыгнул и побежал, а меня схватили за руки и держали, пока он не скрылся за сломанным вездеходом.
Он побоялся писком оружия привлечь к себе ведмедей — они ведь на шум бегут, он боялся, что не успеет всех положить, боялся, наверное, что узорная его железка откажет в самый неподходящий момент (а такое бывало, когда пучки затыкались и ребята гибли только потому, что надеялись на пучки и ничего не брали с собой другого, скажем, фикс-ружья), — боялся и решил переждать, вжался в какую-нибудь укромную нишу, пропустил их мимо себя, даже не думая о том, куда они направляются и что он обязан задержать их любой ценой. Он забыл обо всем от страха.
В этом он никогда не признавался, так и осталась официальная версия — отказ бластера, хотя никто на свете в нее не верил.
Потом все выяснилось. Не комиссия выяснила: она не для того, она для официального объяснения; мы сами узнали. Кое-что рассказал нам дю-А, кое-что — Беппия, которого в тот же день выловили, многое раскопал наш трейд-куафер Эрих Баммаго — он уже имел неприятности с пикниками и потому на наш не пошел, хоть мы и звали. И оказался прав, что не пошел, и вывел меня из себя своим бесконечным «что я вам говорил», и мы поссорились, но это потом, потом, после того как он обнюхивал расщелину в сопровождении кучи страховидных анализаторов и с деловым видом что-то нашептывал своему меморандо. Все это потом.
Каспара нашел я. Выловили его другие, а нашел я. Безо всяких «стрекоз» и анализаторов — нюхом. Я словно точно знал, в каких корнях он залег, а этих корней я ни разу за весь год не видел — до того момента, конечно, как Каспара нашел. Я просто шагал по лесу в строго выбранном направлении (вот как я его выбрал — другой вопрос) и наткнулся на громадный корневой клубень, и направил туда скваркохиггс и громко крикнул:
— Вылезай, скотина! Сожгу.
Он вылез и побежал. Очень быстро. Он побежал и попал прямо в руки наших ребят.
Он кричал, и визжал, и бился, весь лоб себе расшиб, до сини и до крови, нес какую-то чепуху, потому что фаги все-таки его доконали, не столько фаги, сколько то, что они творили вокруг. А из чепухи выделен был очень скромный сухой остаток: о том, сколько времени он знался прежде с охотниками, о том, как они его подловили перед самым пробором, когда он о них и думать забыл, о том, как с ним связывались на Галлине, и о том, зачем этот бедолага-охотник, брошенный своими дружками на планете без всякого обеспечения, встретил его на отлове, как они хотели нас уничтожить взрывом вивария и как ему в последний момент удалось убежать. Дальше воспоминания принимали жутковато-фантастический оттенок — сплошные погони и шабаши привидений, — и этим последним россказням, конечно, верить нельзя.
Охотники (о чем мы и без него знали) отлавливали здесь ведмедей. Они их фиксировали и складывали в специально замаскированной пещере. У них что-то там не ладилось, и перевозка ведмедей с Галлины на какую-то их секретную базу, которую космополовские ребята так потом и не обнаружили, затянулась, хотя они точно знали: скоро мы будем здесь. А квартирьеры вдобавок еще и раньше прибыли.
Они странные ребята, охотники. Нервные очень. Хоть при их занятии это вредное излишество — нервы. Они перепугались нескольких квартирьеров, у которых и «стрекоз»-то не было, чтобы прочесать остров. Они все бросили, убежали, только замаскировали свой тайничок со зверьем. Хорошо замаскировали, никто не нашел. Они только потом вспомнили про забытую «Птичку» с пилотами. Уж что между этими двумя произошло — никто не узнает, но живым остался из них один, а другой лицом в белую крапиву уткнулся. (Никак не могу подойти к тому эпизоду, все оттягиваю. Никак.) Оставшийся в живых наладил контакт со своими, и ему приказали устроить нам небольшую диверсию. Переполох с виварием обязательно стоил бы жизни ему и его помощнику Каспару Беппии, но им этого не сказали. И Беппия тоже промолчал почему-то. Им, наоборот, сказали: мы вас вывезем и как следует наградим. Охотники — они все сплошь альтруисты.
Каспар провел охотника через биоэкраны, а во время заварушки сумел улизнуть. Он спрятался вместе с бовицефалами и все боялся, что они проснутся. Правильно боялся — долгая фиксация никогда не бывает вечной, а какое нехорошее настроение бывает у только что проснувшихся ведмедей, Каспар, как и всякий куафер, хорошо знал. Он мог их всех уничтожить, но жадничал. А потом и вовсе свихнулся.
Пещера, где прятали ведмедей, находилась рядом с той расщелиной, которую полез охранять дю-А (отдаю должное его осторожности). Каспар заметил нас на Каменном Пляже и решил с нами покончить. Не пожалел даже драгоценных своих ведмедей. Он их разбудил и спрятался, и они выбежали в раскрытую дверь и помчались на выстрелы — то есть к нам.
Дю-А видел, как крадучись выходил из пещеры Беппия; он взял Каспара на мушку, он слюнки, наверное, пускал от радостных предвкушений: вот он я какой предусмотрительный и отважный, ваш старший математик Симон дю-А, вы все надо мной смеялись, а я бандита поймал. А потом в двери показался первый ведмедь.
Но это все было потом: я ловил Каспара, потом узнавал детали истории, о которой только что рассказал, потом давал объяснения одной комиссии, другой и десятой. А в тот момент я еще почти ничего не знал, я бился в руках специалистов и, наверное, не многим отличался от еще не пойманного Каспара. В первый раз сейчас признаюсь, да и то не человеку — стеклу, что я бесился, наверное, не столько от досады на глупую и ужасную смерть близких мне людей, сколько из-за того, что в их смерти был виноват только я сам: ведь это я позвал на пикник Симона, ведь это я брал его под защиту. Кто бы его позвал, если б не мое покровительство? Мне только недавно пришло в голову, что, не будь там дю-А, расщелину вообще никто бы не охранял.
Никто меня не упрекнул. Ни когда я был в ярости, ни после, когда апатия на меня нашла, — непривычное ощущение. Мне стало все безразлично — говорят, что нормальная реакция, — не понимаю, что тут нормального. Когда никого видеть не хочешь, ни о чем думать не можешь, когда не то что пальцем шевельнуть — дышать и то противно. И такое чувство, что ты это все нарочно, словно хочешь, чтобы тебя пожалели.
Уже в лагере ко мне подошел Баммаго. Я сидел в своей комнате, в которой стал теперь до недалекого уже конца пробора безраздельным хозяином, сидел и разглядывал мемо, какую-то юмористическую программу. Баммаго вошел, как всегда, без стука, кивнул Марте, и она вышла. Потом сел на подоконник, скрестил свои длиннющие ноги и ошарашил:
— Мы тут кинули, кому идти. Получилось — тебе. Так что даже справедливо выходит.
Я сразу понял, куда мне выпало идти. И зачем. Но… не понял все-таки.
— Куда идти?
— К матшефу, — сказал Баммаго. — Куда же еще.
В куаферском кодексе есть правила на все случаи жизни. Есть правила поведения с женщиной, правила, по которым к командиру пробора надлежит обращаться со строго дозированной долей хамства, правила, определяющие допустимый непорядок в одежде применительно ко всем случаям жизни — от светского приема до одиночного выхода на отлов. Их мы старались придерживаться, потому что нам они нравились. Но есть там правила похлеще, которые нравились нам (тут все-таки лучше сказать — мне) чисто умозрительно — то есть к которым я относился, как к смерти: соглашался с их существованием, но всерьез о них никогда не думал. Было такое правило, о котором часто болтают ребята, особенно от нечего делать, — наказание за гибель куафера, вызванную трусостью напарника. Таких случаев очень много, но больше в легендах — я лично с ними до поры не сталкивался, потому что ну какой же трус осмелится стать куафером? Основной закон — «не выносить наши внутренние передряги на всеобщее обсуждение» — предписывал такого напарника убить и объявить геройски погибшим за человечество. Палач же в таких случаях определялся исключительно жребием. И дю-А под это правило полностью подпадал. Оно бы все и обошлось, в конце концов, можно и наплевать на какую-нибудь особенно неудобную статью кодекса, сказать, что, мол, много неясного (а так почти всегда и бывает — ведь не следователей же собственных себе заводить), мол, римское право, презумпция там или еще что-нибудь, но только ребята уж очень были на дю-А злы. Те ребята, которые не пошли на пикник. Они там не были, сразу столько крови не видели, иначе, может быть, им не захотелось бы прибавить к списку убитых еще одно имя.
Я тупо глядел на Эриха и молчал. Мне не хотелось идти, но я не имел возможности отказаться. Общему решению друзей принято подчиняться.
— Ну так что? — спросил Баммаго.
— Где он?
— За складами сидит.
— Сейчас иду, — сказал я.
— Ну-ну.
И Баммаго ушел. Мемо принялся хихикать. Я встал с кресла, потом сел в кресло, потом опять встал, потом опять сел. Я сказал себе — Симон трус, из-за него погибли ребята. Он мог их спасти в любую минуту, даже когда началась драка, даже когда они втаптывали Кхолле в грязь своими толстыми лапищами. Странное дело, я никак не мог завести себя — нереальным, да и не таким уж смертельно важным казался мне повод для его казни… Нет, не то… Может быть, так: в тот момент, когда ярость уже прошла, я не мог поверить, что вот сейчас я пойду наказывать человека смертью (я молод еще был и раньше никогда и никак не наказывал человека, это неестественно — наказывать человека) и в первый, может быть, раз установление «Этики вольностей» не было мне созвучным, представилось диким и абсолютно неверным.
Но я был куафер и подчинялся кодексу. Я поднялся, взял скваркохиггс и вышел из опустевшего дома.
«За складами» — это значит на небольшом, донельзя загаженном пустыре, куда меломаны ходили послушать тайком нарко. Такие пустыри образуются обязательно в каждом проборе, как бы тщательно вы ни планировали свой лагерь. И наверное, они нужны: там всегда сваливают ящики со всякой ненужной дрянью, которую заказали на всякий случай, а вывезти не доходят руки. Нефорсированные ящики потихоньку приходят в негодность, форсированные непременно покрываются местной плесенью — один раз было даже, что не внесенной в окончательные реестры флоры.
Дю-А действительно был за складами, но сначала я не заметил его. Не то чтобы он прятался от меня — нет, я просто почему-то его не заметил. Он сидел, слившись с ящиками, и показалось мне, на нем такая же наросла плесень. Он искоса смотрел на меня, как я подхожу, и безуспешно пытался усуконить физиономию. Но жалкая она была, жалкая.
Я подошел к нему, постоял секунд десять и сел рядом.
— Я почему-то так и подумал, что тебя пришлют, — сказал он.
— Знаешь, значит, зачем?
— Я эту вашу глупость насквозь знаю.
— Тем лучше, — сказал я. Я весь превратился в руку, держащую скваркохиггс, — остального я просто не чувствовал. Что-то вроде невесомости со мной случилось. Я спросил: — Раз все знаешь, может, все-таки сам? Я уйду, если хочешь.
— Нет уж. Пусть ты потом будешь вспоминать.
Губки-то у него дрожали, глаза… уж и не знаю, как это получилось… самым униженным образом, наипокорнейше молили меня о пощаде и тоже словно бы колыхались, но говорил он как надо, молодцом казался.
Я наставил ему в лицо скваркохиггс, а он сказал:
— Ниже, пожалуйста.
И тут я окончательно понял, что ничего сделать ему не смогу. Вспомнилось почему-то неслучившееся, вырвалось:
— Вот так же с Федером было. И в него не смог, и он тоже не смог. Что-то не то.
Он странно прохрипел, все ждал еще. Я спрятал скваркохиггс, а что дальше делать, не знал. И тогда он не выдержал.
Он бухнулся на колени, обхватил мои ноги, зарыдал в голос (клянусь — зарыдал!) и, рыдаючи, завизжал — тонко, незнакомо, со всхлипами:
— Массена, миленький, не убивай! Мы же с тобой кофе пили, мы же разговаривали с тобой, ну как же так, что ты меня убиваешь, прости меня, ну что хочешь — только прости, мы ведь похожи, может, даже и родственники, ой, ну не убивай только, страшно, если б ты знал, как страшно, я не хотел, ты же знаешь, я не смог — и все, и все, и все, ведь не все же могут такое, то-о-олько не убивай!
Мне стало гадко, и я сказал, вставая:
— Трус ты и подлец. Из-за тебя ребята погибли. Какие ребята! Убирайся с пробора. Подлец вонючий.
Что-то в этом роде я сказал ему и ушел. А он стоял на коленях и плакал, я слышал, как он хлюпает носом.
С тех пор и начались наши неприятности. После расследования оказалось, что ведмеди могут все-таки поумнеть, стать «носителями разума». «Некоторые косвенные данные» дю-А пересилили наши «неопровержимые доказательства», я и не знал, что такое бывает. Антикуисты подняли страшный шум, одна за другой стали приезжать разные проверяющие комиссии, да уже не от нашего ведомства, и очень скоро из спасителей человечества мы вдруг стали его врагами. Шум никак не кончался. На следующем проборе (мы взяли остров покрупнее, на той же Галлине, и уже подбирались к глобальной обработке) работать не было уже никакой возможности, и практически он был сорван — слишком много врагов мы нажили всей этой историей с бовицефалами. Одно к одному сложилось: и краткость пробора, и его жестокость, которая отрезала ведмедям возможность, пусть даже и самую мизерную, стать в будущем похожими на людей (по-моему, не такой уж плохой подарок), и даже та несчастная докладная без подписи, даже то, что сверху ее переслали Федеру — мол, были недовольные, но им рты зажимали. И конечно, трагедия на Каменном Пляже, которая показала нашу небрежность, неосмотрительность, неспособность готовить планеты к колонизации и привела к многочисленным человеческим жертвам. Все, абсолютно все, ставилось теперь нам в вину.
И Симон наверняка был не прочь выступить тогда против нас вместе со всеми — вот бы где можно было наслушаться про вандалов! Но слишком неприглядным выглядело его собственное поведение на Каменном Пляже, он ждал, наверное, пока оно подзабудется. Тем более что впрямую его никто не винил. Так что поначалу-то он помалкивал, поначалу-то его и не слышно было.
Теперь же он не тот, теперь на его стороне правда. Ему даже хорошо стало оттого, что он тогда с пробора ушел. Это просто несправедливо, что на его стороне правда, а я, выходит, да и все ребята наши, куаферы, жизнь потратили на ненужное и даже вредное для общества дело. Что-то не так здесь. И я в этом никак не могу разобраться.
То, что дю-А оказался трусом, — его дело. Наша вина, только наша — мы труса в нем не увидели, мы должны были разглядеть. А сам он мог и не знать, точнее, так: мог и не верить, мог черт знает что навоображать о себе, каким угодно отчаянным храбрецом мог себя перед собой выставить. Он все правильно всегда говорил, даже чересчур правильно, только почему мне тошно от его правильности? Что ж, значит, нет его никакой вины? Только наша?
Мы правы, а все остальные нет — мне говорят, что так не бывает. Что нельзя так, как мы, что мы работали слишком жестоко, что негуманно мы поступали, что вообще не должно быть жестокости никакой, что каждую травиночку, каждого микробика, каждое пусть хоть самое мерзкое насекомое мы должны беречь и лелеять. А если нам от этого плохо, надо терпеть — наша беда никого не касается. Они так прямо не говорят, они научными терминами, умными словами все обставляют, но в принципе именно к этому сводят. И ничего им не возразишь.
Где-то, нас уверяют, идет гуманная колонизация планет — вообразить не могу, что она собой представляет, — и когда-нибудь, лет этак через сто пятьдесят, она принесет нам новые площади, новые экосферы, и вот тогда-то, нас уверяют, мы заживем всласть. Ненужные виды при такой колонизации не уничтожают, как при куаферской, — ненужные вымирают сами собой.
Сейчас у нас скученно, голодно, и ничего нам, даже воздуха, не хватает. Мы стали мало жить, мы болеем повально, и все какими-то новыми болезнями; рождаемость никто не ограничил, но она падает просто потому, что новых детей девать некуда; появляются разные бандитствующие группы, и не только среди молодых (тех вообще мало) — я сам с ними встречался, с немолодыми. Черт знает что они хотят доказать. Собрались меня, бывшего куафера, уничтожить. Смех!
На другой стороне Земли, говорят, все по-другому, все не в пример лучше. Они там у себя как-то со всем управляются. Я не представляю себе, как это они могут управиться…
Смешно: податься могу куда захочу, на любую планету Ареала, а туда — не могу. Страшно. Своих страшно, могут не так понять. На проборах ничего не боялся, а тут… Да, в общем, туда я и не хочу, мне бы здесь разобраться. Хотя бы с этим дю-А.
А я тоже могу — могу так одеваться, как он, могу, если захочу, и бесколеску достать — не такая уж и проблема. Мне говорят: человек должен быть добрым, пусть там хоть что — будь, главное, добрым, сейчас не старая эра, и невозможно с этим не согласиться. Потому что тогда — если не согласишься — получилось бы, что надо составлять план, надо, стало быть, выбирать, кого убивать, а кого нет — ну, как у нас, на проборе. А как выберешь, если все живые. Только когда выбирали, когда проборы были, что-то улучшалось (нет, правда!), а проборов не стало, и плохо всем, и люди мучаются без них, и опять получается, что выбираем. Вот чего я понять не могу. Раньше, в куаферстве, все ясно было, особенно не задумывались, дело свое святым считали, хоть и не слишком чистым, конечно. Иногда я думаю — может, и правы эти насчет гуманности, но тогда совсем ничего понять невозможно. И не хочется мне их правоты.
Дю-А и сейчас на коне. Он привел меня тогда в самое роскошное питалище, какое только есть в городе. «Колонио», там ученые звери к столу подают. Никто нигде сколько уж веков не прислуживает, а там — звери. Я слыхал о «Колонио», но прежде никогда там не бывал, я вообще не ходок по питалищам, сброду всякого там много. Правда, не в «Колонио» — туда не каждого пустят, только избранных. И дю-А, я видел, гордился очень, что ко всяким этим элитам причастен, меня хотел удивить. Он мне в эту встречу много про себя рассказал, ведь времени, времени-то прошло, ему не вспоминать хотелось, а про сейчас говорить. Это мне про сейчас не слишком-то интересно. У него и стекла есть собственные, вышли огромными тиражами — про куаферов, про гуманность, про то, что иначе надо. Он нас и там вандалами костерит, на основе собственных впечатлений — с юных лет никакого изменения в стиле. Много выступает, представительствует, предложения вносит, разработки математические, хоть от математики и отошел сразу после пробора. Все это мне в новинку было, ничего такого я о нем не слыхал. Но я новости редко слушаю, да и все остальное, где нас ругают; не люблю, когда нас ругают, хоть бы просто молчали из их же гуманности. Так что вполне мог про дю-А пропустить. А с Федором о нем я не заговаривал никогда.
Питают в «Колонио» хорошо, ничего не скажешь, да и звери подобраны удивительно милые. Их гладят, конфетами задаривают, а они, если попросишь, спляшут тебе или даже споют. Спокойные, ласковые. Подозреваю, из проборных отходов зверюшки, кое-каких я узнал. Наверное, вел себя не слишком прилично — вскрикивал от радости, когда что-нибудь знакомое видел. Подумывал даже пойти сюда на работу, ведь я по фауне специалист. Хотя нет, не хочу.
На каждый стол там по два зверя, один каталку с блюдами возит, другой специальной такой штуковиной, которая и без зверя вполне обойтись могла бы, грязную посуду собирает. Все больше четырехпалые. Соседний стол обслуживал один зверь с Уалы, сарау, кажется, — что-то вроде свиньи с ушами. А другой знакомец — крокадел со Знака Модо. Ему, получается, вообще много чего в организме поменяли, а не только разным кунштюкам научили, потому что на Знаке Модо атмосфера совсем другая, нормальный крокадел не может дышать земным воздухом. Вот там действительно зря пробор начинали, только напортили. Жаль только, что ни одного зверя с Галлины я в том питалище не увидел.
Много мне в тот раз дю-А про себя понарассказывал, а потом спохватился:
— Ты-то как? У тебя-то что?
— Марту помнишь? — спросил я.
— Какую Марту?
Он долго не мог понять, о ком я говорю, он мало интересовался людьми. Просто сделал вид «ах да, ну как же», и всякая охота рассказывать про себя у меня пропала. Еще про Марту мою ему сообщать. Я сказал ему:
— Ты знаешь, неподалеку отсюда сын Кхолле живет.
Он с готовностью закивал.
— Знаю, конечно, знаю. Даже был два раза. Я в свое время раскапывал все эти дела.
— Какие «эти»? — Я спросил просто так, чтобы спросить. Если бы знал, о чем он, сразу увел бы разговор в другую сторону. Он словно ждал моего вопроса.
— Да насчет той докладной в Управление, без подписи. Помнишь, Федер на собрании говорил?
Я кивнул. Мне уже тогда не хотелось про докладную. Не стоило от него про Федера слушать.
— Командир-то наш недоверие команды мне все-таки высказал. Официально. Сам понимаешь, пятно на репутации. А у меня такие обстоятельства были, что с пятном никак нельзя. Вот я и расследовал.
— Узнал что-нибудь?
— Ну как же! Узнал, конечно, узнал. Там все просто. Я ведь еще раньше подозревал, кто это сделал, а тут все подтвердилось.
— Ну и кто?
— Видишь ли, для того чтобы послать анонимную докладную без регистрации в Центральной интеллекторной и следа при этом никакого нигде не оставить, математиком быть мало — надо быть высококвалифицированным математиком. Надо в системах разбираться отлично, а они сложные, со многими закавыками.
— Так все-таки кто? — Что-то он тянул с именем, нарочно тянул. Он явно наслаждался моим нетерпением.
— Я ведь тебе уже сказал кто. После докладной метка одна осталась в его личном файле. Он о ней ничего не знал, хотя стереть мог очень просто, даже случайно. Но не стер.
Дю-А назвал только одно имя, кроме Федера, про Федера он бы сразу сказал, он знал, что я на Федера думал. Так что я уже догадывался. Но не верил. И хотел, чтобы он сказал сам.
— Я про эту метку на другой же день сообразил, стал искать ее у Федера в файле. А когда не обнаружил, подумал, что стерлась. Ведь времени очень много прошло. Всех проверять тогда не стал, не было надобности. А потом вот понадобилось.
— Кто написал?!
— Кхолле Кхокк, кто еще? — Он изобразил фальшивое удивление. — Ваш любимчик, малютка Кхолле. Кхолле Кхокк, как я и подозревал.
Он с большим удовольствием, просто с наслаждением выговаривал — «кхоллекхокк».
— Кхолле? Ты что? Да зачем ему?
— О-о-о-о! — сладко восхитился дю-А. — Сложная тут история. Я ему мешал, я в его данных по бовицефалам сомневался и хотел сделать такой пробор, чтобы оставить им возможность развиваться в сапиенсов. Он убрать меня хотел, обезвредить. И обезвредил, если ты помнишь.
— Да нет. — Я пожал плечами. — Не может этого быть. Ерунда какая-то. На него не похоже.
— Кхолле шпионом был. Он работал на антикуистов, я в этом просто уверен. Он специально фальсифицировал данные на бовицефалов, чтобы потом скандал поднялся, чтобы сразу после скандала предъявить вам всем остальные счета. Так ведь и получилось, правда?
— Кхолле Кхокк?! Ты хоть соображаешь, что говоришь?
— Он и адрес выбрал точно — именно Управление, где все свои, где любую анонимную жалобу, да пусть даже и не анонимную, тут же Федеру перешлют, чтобы по-своему разобрался. Правда, все равно должны зарегистрировать, без этого невозможно. А потом, когда шум поднимется, файлы-то вскроют и увидят… Очень умно придумано было с той докладной! Как вас тогда давить начали? Ведь уже и задавили давно, а все равно еще давят. Вот что такое точно рассчитанный удар. Не туше какое-нибудь.
— Нет… — Я растерялся тогда. — Не верю я. Да почему Кхолле?
Дю-А довольно откинулся в кресле.
— Да потому что не из ваших он был, Пан Генерал. Недаром про него слухи ходили. Он стекла готовил разоблачительные, я так думаю.
Но я не хотел, не смел верить про Кхолле.
— Он так думает! Он, видите ли, так думает! Он слухи глупые собирает. Да что ты знаешь про Кхолле! Отличный товарищ, отличный куафер, и человек был прекрасный! Он зверей жалел, и не так, как ты, а по-настоящему, не сю-сю. Он хоть и жалел, а все-таки понимал, что без куаферов — никуда, потому и сам куафером стал. И не можешь ты про Кхолле так говорить. Он погиб!
— Он погиб, — сразу помрачнев, согласился дю-А и соболезнующе сложил губки, как будто сам никакого отношения к этому не имел. — И он действительно прекрасным был человеком, потому против вас и шел, ввязался в такое опасное дело. Ты не можешь этого понять.
Я вспомнил Кхолле под колпаком от «Птички», как добродушно он тогда улыбался. Меня просто замутило от ярости. Длинноносая черепаха, убиравшая с нашего стола, испуганно метнулась от меня, хотя я на нее даже не посмотрел.
— Ах, я не могу! Как это все на твою мельницу льется! И всегда все по-твоему, всегда ты во всем прав. Только вот нет его, Кхолле, и он тебе ответить не может. Зато я здесь, и я могу вместо него, так что ты свои пятна за его счет не замазывай.
— Ты не кипятись, Пан Генерал. Докладную-то ведь все-таки он послал, — умиротворяюще, как ребенку неразумному, сказал дю-А. — Факт абсолютно неоспоримый.
— Не верю я твоим фактам! Что хочешь говори — не верю! Это не Кхолле!
— Метка в его файле — почище любого удостоверения личности. Никто ее оставить не мог, кроме него. Он и послал.
Ничего я не понимаю в их математике. Это очень неудобно: то и дело приходится верить на слово. С другой стороны, хорошо: когда очень не хочется, можно и не поверить, и никто тебе ничего не докажет. Потому что неграмотность. А где вы в наше время грамотных сыщете?
Дю-А все еще пытался удержать благодушный тон, а я не напоминал ему о ведмедях, которые убили наших ребят. Не понимаю, почему я не мог говорить о них. Получается не очень красиво: мол, раз он меня пригласил, то я (вроде бы из благодарности за редкий обед) решил поберечь его бедную совесть и его бедные нервы. Это я уже потом понял. Я вообще мастер понимать потом, когда поздно.
— Сядь, — сказал мне дю-А. — Сядь, успокойся. Ничего плохого я ему не приписываю. Он все правильно делал. Он так свой долг понимал.
Я сел.
— Где же его стекла, про которые ты говорил?
— Не знаю. Наверное, хорошо спрятал, чтобы вы не нашли случайно. А скорее всего в личном файле держал, шифровал под безобидные тексты. Сейчас разве скажешь?
Дю-А говорил еще что-то про Кхолле Кхокка, но я не слушал его. Мне стало неинтересно. И противно. И звери противны, и еда экзотическая (блинчики какие-то, пеллмень, трубочки из белого мяса, квазиживые хлебцы…). И дю-А противен мне стал. И очень захотелось уйти. Я потихонечку начал соображать (еще не окончательно, а так, на уровне подсознания), что сидит вместе со мной за этим филигранной работы столом человек, предавший моих друзей, человек, которого я был обязан казнить и которого не казнил, человек, с которым и разговаривать-то позорно, а не то что принимать его угощение. Чужой, враждебный мне человек, хотя и похожий на меня очень. Что человек этот не просто меня угощает, а гадости про моих друзей, из-за его трусости погибших, мне говорит. А я слушаю. Последнее время я то и дело поступаю неправильно. И с Мартой тоже, хотя и она хороша. Все время не то что-то делаю. Я сказал:
— Мне пора.
Дю-А, к тому времени уже замолчавший, смертельно серьезный, злобный, забывший недавнее благодушие, поднял голову:
— Подожди. Успеешь уйти. Мы, наверное, никогда не увидимся больше.
— Кто знает, — собрав последние остатки вежливости, сказал я.
— Мы, наверное, не увидимся больше. Поэтому я хочу, чтобы ты знал. Ты не прав. Ты не можешь быть прав, с самого начала не по той программе работал. И все ваше куаферство — дикая глупость была. Если не преступление.
— Не надо, — сказал я. — Мы с тобой никогда друг друга не поймем.
— Слушай меня, не перебивай! Я и сам знаю, что пытаться убедить тебя бесполезно, ты в этом своем куаферстве закостенел. Хотя в принципе я тебя понимаю. Когда-то ты мне нравился даже. Мы ведь почти друзьями стали тогда. Ты был очень неплохим парнем. И честным, и все такое.
— «Был». Хорошо говоришь.
— Не придирайся к словам! Слушай, сколько раз повторять! (Дю-А, наверное, по сию пору начальник, очень уж командовать любит.) Сбил меня… Ты сейчас уйдешь, но ты должен знать одно: я тебе никогда не прощу, что бы там после ни случилось, кто бы из нас правым ни оказался. А прав-то все-таки я! Все-таки я! Ни-ког-да не прощу тебе, что ты меня тогда трусом назвал. И подлецом.
— На правду обиделся? — усмехнулся я.
— Нет!
— Все ясно, — сказал я. — Очень приятно было тебя повидать. Я пошел.
— Счастливо! — рявкнул дю-А.
Я не ответил и ушел, а он еще раз крикнул мне в спину, что никогда меня не простит. Он остался сидеть, мрачно разглядывая свои роскошные кушанья, — горбатый, будто все еще наплечники носит.
Велосипед я домой отослал, а другого транспорта не люблю, пришлось пешком тащиться километров двенадцать. Был вечер, час пик, машины ревели как сумасшедшие, и люди толкались. Город меняется, и нет больше в нем площадей, по которым можно гулять. Я пришел, когда уже стемнело совсем и Марта уже вернулась. Я ничего ей не сказал про дю-А. Да и не о чем говорить. Она считает, что я слишком часто прошлое вспоминаю, у нее откуда-то другие появились воспоминания. У меня с ней не все хорошо, и с сыном у меня нелады, и я не уверен, что он до этого, стекла доберется. Скажет — скучища.
А мне все равно. Я уже и привыкать начинаю. В жизни городского бездельника есть свои радости: можно сколько угодно заниматься тем, что никому не нужно, а значит, и отчитываться за сделанное не перед кем. Придумываю себе разные бессмысленные дела, когда за стеклами не гоняюсь: например, езжу в больницу к Беппии, он тут недалеко, километров сто. Сижу с ним разговариваю, он совсем не помнит меня, он говорит, что я его дядя (был такой бродяга, Каспар его ребенком пару раз видел и очень им восхищался). Он долго будет жить, Беппия, мы все от старости перемрем, а он еще тянуть будет. А почему бы ему не тянуть? Уход хороший, ум лишний не отягощает, сидит на солнышке, деревянных мальчиков вырезает, а потом их мучит.
МЕТАМОРФОЗА
Я все-таки расскажу тебе, пусть даже и потеряю твою любовь, потому что все равно потерял. Тебе, потому что кому еще могу рассказать такое? Потому что не рассказать будет нечестно. Уезжай и не жди от меня вестей — меня нет.
Ты никак не могла понять, почему я не хотел соглашаться на ту инспекцию — помнишь? Ты говорила: чудной (мне нравилось, когда ты так говорила), не вздумай отказываться, столько надежд. А я отвечал, что я куафер до мозга костей, куафер и никакой не инспектор. У меня ничего не получится — я тебе отвечал. А ты говорила: чудной, ты не просто куафер, ты особый куафер, тебя заметили, из инспекторов делают куаферских командиров. Вот что ты говорила. Ох, ребята, ребята, ребята, ребята…
Любовь моя, родная, единственная, я действительно был тогда куафером, и ничем больше, и нельзя было мне инспекцию доверять. Мое дело — причесывать планеты, делать их максимально пригодными для человеческого жилья, пусть даже это и стоит жизни большинству коренных обитателей. «Создавать новые экологические структуры» — это значит иногда чуть не плавать в самой мерзкой грязи, которую можно выдумать, терпеть всякий раз отвратительные, нестерпимые запахи гнилого мяса, которое совсем еще недавно было не гнилым, бегало по травке и не подозревало, что встретит меня. Выносить все это и уверять себя, остальных, что другого выхода нет, что кто-то должен делать эту грязную работу ради всеобщего блага. Кто-то хоть так должен решать проблему перенаселения, спасибо медикам за нее. Тогда я был пусть талантливым, но куафером, то есть человеком, который имеет дело с животными, а с обычными людьми общаться уже не умеет. Уже забывает, что значит жалеть человека, уже и понятия не имеет, что значит его опасаться.
Быть куафером — значит делать свои планеты, быть инспектором — чинить сделанное кем-то, а это всегда муторнее, чем делать заново самому. Инспекция — это выявление чужого брака, мне за нее браться совсем не хотелось, как любому не хочется браться не за свое дело.
Я проиграл, я себя продал на той инспекции, не заметил даже, когда и как. Меня нет.
И это враки, чудовище мое любимое, что мне противны были жестокость и трупная грязь, неизбежные в нашем парикмахерском деле, — это я врал. Врал, потому что ну не может же человеку такое нравиться. Теперь, после всего, точно могу сказать — и это мне тоже нравилось, и это тоже. Сейчас время такое, что нелюбимой работы не может быть. Может быть разве что работа нейтральная. Нет у людей другой связи с работой, кроме любви. И я тоже любил куаферство, я стеснялся этой любви, но понимал, что я куафер, только куафер, и кроме куаферства ничего другого делать не умею и не хочу.
Не нравился мне и объект инспекции — планета Галлина в Четырнадцатом Южном секторе. Одна из первых моих планет — я как-то тебе рассказывал. Я ее плохо, собственно, знал — самый конец пробора застал, уже после того, как противников куаферства утихомирили. Стандартный старинный пробор для поселений средней численности. Хоть на одной такой планете ты наверняка останавливалась — их в туристические рейсы очень любят включать. Обжитый, примерно в тысячу квадратных миль уголок, всегда почему-то на материке, с земноподобной биоструктурой, по контуру плавно переходящей в аборигенальную, с тщательной охраной границ и вытекающими отсюда местными традициями, иногда глупейшими, но всегда трогательными; с аварийным биоэкраном куаферского типа и так далее. Населяют такие планеты, как правило, раздобревшие дамы, размякшие добряки, довольные жизнью, туристами, регулярными охотами, постоянными карнавалами, любители хорошего трепа, хорошей кухни и, как ты выражаешься, «хорошего секса». Преобладают там мужчины. Старые проборы были трудоемки, маломасштабны, но очень надежны. Возможность брака здесь практически нулевая, а уж если он есть, то такой хитрый, что искать его надо не день, не месяц, а может быть, годы. А потом, когда разберешься, надо выискивать трюк, финт необыкновенный, которым этот застарелый, вросший, вжившийся в планету брак можно будет нивелировать без особого труда для всей биосферы — сейчас и в далеком будущем. И подписаться под этим, и отвечать, если что выйдет противу твоего же прогноза. Так, правда, никто не делает, делают по-другому, я еще вернусь к этому. А вообще на таких планетах я даже и не помню, чтобы когда-нибудь проводились инспекции.
Повод к инспекции был пустяковый — таким по крайней мере он показался нам поначалу. Если разобраться, то просто придирка, оговоренная, правда, всякими там формальными инструкциями. По ним куаферы отвечают за все, что произойдет после них, потому что биосферы, которые они создают, сами должны настраиваться на запрограммированный оптимум, чтобы и природе, и людям как можно меньше ущерба и как можно больше всяческого благоприятного друг для друга. Но это в стеклах хорошо писать: «я отвечаю за все». Да как я могу отвечать, если создаю природу, защищенную только от естественных катаклизмов, да и то в совершенно определенных и (выдам тайну) не слишком широких пределах? Как я могу защитить природу, скажем, от удара жесткой волной или от боевого вируса лаборатории Дэффи? От местного геростратирующего лентяя какие мне придумать экраны?
Обычно такого рода инспекции, как мне было сказано перед вылетом на Галлину, преследуют одну цель — избавиться от обвинения в адрес куаферов. Найти фактор, неучтенный в наших программах и учтенным быть не могущий по такой-то и такой-то веской и должным образом опараграфизированной причине.
Единственный пункт, вызвавший если не опасение, то настороженность, заключался в том, что первым тревогу забил космопол. Их вечные враги — охотники — зачастили вдруг на Галлину и самым таинственным образом стали там пропадать. Космополовцы и охотники так ненавидят друг друга, что жизни друг без друга уже не мыслят. Если кто-нибудь из офицеров проявит неосторожность и вспыхнет от удачного охотничьего выстрела или каким-нибудь еще образом будет убит, в Управление космической полиции тут же понесутся от охотников телеграммы с издевательскими соболезнованиями, но в них, в этих издевательских соболезнованиях, любой без особого труда увидит и искреннее сожаление, и уважение, и упрек — что ж это вы, ребята? И наоборот: погибнет кто-нибудь из этих лохмачей, то первому же арестованному охотнику следователь космопола обязательно выскажет что-нибудь вроде: «Слыхал про Фьорци? Вот так-то».
Они так давно варятся в своей вечной вражде, что сроднились, что их уже и отличить друг от друга не всегда можно. Даже привычки у них похожи.
Потом, когда пошли жалобы из галлинского магистрата на резкий подъем численности бовицефалов, на их возрастающую агрессивность и мэтр Голденброк из нашего Управления подписал приказ об инспекции на Галлине, космополовцы решили подключиться и прислали мне в соинспекторы Виктора Коперника, ты представляешь? Давнишнего моего знакомца, еще по первым проборам. Ну я рассказывал тебе, как же, неужели не помнишь?
Представь себе наморщенный лоб, прищуренный глаз, выпяченные губы. Представь приподнятые плечи, руки в карманах, маску недовольства и самодовольства, а также походку — одновременно небрежную и решительную; представь не очень новые и не очень форменные брюки, добавь свитер, когда-то черный с когда-то белой звездой на груди (ты ведь обожаешь составлять впечатление о человеке по тому, как он одет). Это все хорошенько смешай с сопением, кряхтеньем, невнятным под нос бормотанием, добавь щепотку лукавства — и ты получишь что-то похожее на Коперника, Копа, лучшего из космополовцев, которых я знаю. Я всегда к нему с большой нежностью относился и потому обрадовался, когда узнал, что он едет со мной. Какая там настороженность! Мне, наоборот, стало спокойно.
Когда мы подлетели к Галлине и зависли над ее единственным городом со стандартным именем Эсперанца, нам не сразу дали посадку, и по этому поводу Коперник высказал недовольство.
— Это они к инспекции так относятся? — сказал он.
— Что тебе не нравится?
— Мне? Пока что ничего. Не такой уж это космический порт, чтобы тянуть с посадкой.
Эпизод, конечно, пустяковый, и не стоило бы о нем вообще говорить, если бы Коперник остался к нему равнодушен, как, например, я. Он поджал губы и с нескрываемым подозрением вытаращился на меня — словно это я задержал посадку. А мне и самому не терпелось на Галлину, очень уж мне надоела наша инспекционная посудина. «Дидрих-Даймлер» — вегикл, само собой, представительный и престижный, но слишком изнутри комфортабельный и потому неудобный. В нем хорошо проводить светские приемы, а в картишки не перекинешься. Его громадный салон вызывал у меня чувство, близкое к отвращению. Да и сам «Дидрих-Даймлер» плохо переносил орбитальные ожидания: еле слышно поскрипывая, он разминал запоры на люках и клапаны жизнеобеспечения, был излишне предупредителен, утомлял и, если так можно сказать о пилот-интеллекторе, сам утомлялся.
— Что-то там внизу, — произнес интеллектор, как это у них водится, очень информативно. — Кто-то раньше нас подоспел. Турист какой-то.
— Вот-вот, — подхватил Коперник. — Очень, понимаешь, посещаемая планета. Очень туристская. Переполненный космодром.
— Вечно ты во всем видишь подвох, даже в самых простых совпадениях, — сказал я и соврал, потому что подозрительностью Коперник не отличался, несмотря на свой космопол. Он вообще непонятно как стал у них классным специалистом — с его-то доверчивостью.
— Ага, — ответил он с видимым удовольствием. — Такой уж я человек.
И подмигнул. Сначала он подмигнул мне (очень дружески и понимающе), а потом для компании — «Дидрих-Даймлеру», куда-то в область полирецепторов. Тот обрадовался вниманию и в ответ зашипел пожарным баллоном.
Теперь я вижу: Коперник уже тогда что-то подозревал — скорее на всякий случай. А я смеялся над его подозрениями. И он смеялся вместе со мной, подозревать не переставая.
И все двадцать минут, пока нам не давали посадку, он соображал, прикидывал, озабоченно сдвигал брови, комически морщил нос. Не знай я его раньше, ни за что бы не поверил, что этот туго сбитый толстячок, шутоватый и генетически невоенный, есть один из лучших охотников за охотниками, по их же просьбе, надо полагать, и посланный разузнать, что ж там такое странное стряслось в галлинских лесах.
Потом мы увидели причину задержки. Посадочный зал был мрачен, коричнев и невелик, а приемные трубы почти все заняты. Почти одновременно с нами подлетели к Эсперанце сразу два корабля — мега-класса, с подсветкой, яркой малевкой и прочими штучками, которые я не понимаю как можно переносить в космос из Метрополии. Я, может быть, консерватор, но и черт с ним, что консерватор, не люблю я таких вещей — космос требует функциональности, космос требует уважения, а тут попахивает глумлением. Удивляешься мне?
Коперник огляделся и хмыкнул. А я опять воспринял все это без всякой тревоги.
Из соседней трубы высыпали цветастые. Было их человек двадцать. По всему телу, как водится, фильмы-татуировки, бабуиновые прически, чешуйчатые повязки на бедрах, заплечники «а-ля куафер». Я их раньше не часто видел, цветастых, в отпусках только, и внимания особенного не обращал, потому что видом своим они просто вымогали внимание, а я консерватор, я этого не люблю. Женщины пусть, у женщин все по-другому.
Коперник опять хмыкнул и быстрыми шагами принялся их догонять — я и опомниться не успел.
Они быстро шли к выходам под громадным низким потолком. Ослепительный свет, льющийся сверху, и яркость нарядов только подчеркивали бледность их лиц. Была в этих лицах какая-то общая шизофрения, даже и сказать не могу, в чем именно она проявлялась. Они оглядывались и спешили.
Коперник, протянув руку, бежал вслед за ними.
— Постойте, ребятки!
Те разом остановились. Они ждали Коперника молча, на него не смотрели.
На бегу Коперник совсем не казался толстым.
— Послушайте, это что у вас — туристская группа?
— Что?! — крикнул один, сильно вздрогнув. — А что такое?
У него был громадный нос и пот искрился на лбу. Что прическа, что одежда, что кожа лаковая — расцветочка «вырви глаз».
— Да нет, ничего, — добродушно сказал Коперник. — Я подумал, может, вы туристская группа?
— Туристская, туристская… Да что вам?! — совсем уже дико закричал парень, и я подумал: ненормальные они, даже для цветастых, какие-то словно и не люди совсем. Все они пусть и молча стояли, пусть и не шевелились, но явно нервничали, взвинчены были до крайности, они излучали такую опасность, что пахли смертью, а Коперник стоял спокойный, улыбчивый, как будто бы ничего, как будто бы все как надо.
— Нет, я просто, вы уж извините, подумал — может, вы та самая туристская группа?
Реакция была мгновенной. Все обернулись и посмотрели на Коперника, причем так, что я счел нужным выбрать удобную позицию и приготовился к хорошей драке.
Но они только посмотрели, ничего больше. Тот, что разговаривал с Коперником, совсем растерялся. Он облизнул губы и обернулся к своим:
— А? Вы что-нибудь понимаете?
А Коперник еще добродушнее стал:
— Ну, я имею в виду, что вы ведь не по городу, да? Вы те, которые в лес?
— Ну? — сказал парень.
Судя по цветастым, ситуация была напряженной. Судя по разговору — глупой до безобразия.
— Я ведь что спрашиваю, — очень терпеливо и с очень умным видом объяснил свою позицию Коперник. — Вас ведь не город интересует? Да?
Парень тупо помотал головой. Город, такой же уникальный, как и его название, цветастых не интересовал.
— Может, вас местная фауна интересует? В познавательном отношении?
Не интересовала их и местная фауна, великолепная как в познавательном, так и, сколько мне помнится, в эстетическом отношении. Особая, так сказать, фауна, неповторимая, стандартной субструктуры типа «Аурелия-Б». Но очень неповторимая.
Коперник раскрыл рот, чтобы задать следующий вопрос, парень сжал кулаки и челюсти, но тут подскочил к цветастым неизвестно откуда очень бойкий, очень веселый и очень крикливый человечек. Он захлопал в ладоши и завопил:
— Внимание! Я распорядитель, я распорядитель, все внимание на меня!
Я облегченно вздохнул. Начинать инспекцию с драки мне не очень-то улыбалось. И так невесть что про нас говорят.
Распорядитель, как бы нас и вовсе не замечая, продолжал:
— Итак, друзья…
Но здесь его перебил Коперник, все такой же настырно добродушный и любопытствующий.
— Я вас где-то видел, — заметил он.
— Правда? — сказал распорядитель, не удостаивая его взглядом. — Ну, значит, и я вас тоже. Пошли Друзья, не будем терять времени, нас ждет интереснейшая и напряженнейшая программа. Ну? Вперед!
Мы были забыты.
— Чего ты к ним пристал? — спросил я, когда мы остались одни. — Не видишь, цветастые.
— Вижу, — сказал Коп, щурясь сильнее обычного. — Мне вот что интересно — догадывается ли этот вертунчик, где именно я его видел?
— И где?
— Я с ним пару лет назад в Метрополии за ручку держался. Было такое знаменитое дело с таблетками. Он тогда вывернулся из-под нас.
— Вывернулся и вывернулся. Пошли. Нас ждут в магистрате.
Коперник посмотрел на меня своим особым понимающим взглядом. Вот за что я его люблю: иногда, совсем некстати, взглянет на тебя понимающе, хотя вроде бы и нечего понимать — и хорошо. Я не могу объяснить все это… Мне часто не хватало такого взгляда, такого отношения и от тебя тоже. У тебя другие проблемы, ты не смотрела на меня так, и твоя обо мне забота… Ты не обижайся, пожалуйста, мне другой заботы хотелось.
Коперник хохотнул и сказал:
— И ждут, как я подозреваю, с очень напряженной программой.
— Вот именно.
Честно сказать, разговор в магистрате меня беспокоил. Я знал, как его вести, но не знал, сумею ли сделать все так, как нужно. Не силен я в разговорах. Я думал о магистрате, и до тревог Коперника мне не было никакого дела.
По дороге в магистрат мы немного поглазели на Эсперанцу. Ее уже коснулась цветастость, и я подумал, что совсем не такой мы представляли человеческую колонию на Галлине, когда делали ей новую биосферу. Что меняются времена и мы постепенно от них отстаем и все труднее нам с ними соглашаться.
Во-первых, жители. Вместо сангвиников, любителей хорошего обеда, хорошего секса и хорошего трепа, какие должны были бы населять подобную Галлине планету, нам навстречу спешили люди с деловыми лицами и опасливыми походками. В большом количестве встречались цветастые самых разных мастей — нам они, после космопортовской встречи, показались нормальными из нормальных. Неухоженные бездельники сидели на парапетах и разовых креслах — они имели тупые лица, вялые толстые ладони и ничего не делали, даже не слушали ничего, ни на что не смотрели и не разговаривали совсем. Поразила одна старуха. Было ей, наверное, далеко за сто, голова тряслась, ноги не слушались и с осанкой не ладилось, но смотри-ка — цветастый наряд с одной обнаженной грудью, и грудь прямо девичья, только желтая, а другой груди под одеждой что-то не обнаруживалось. За старухой на веревочке семенило пупырчатое чудовище размером с человеческую голову. Я даже не сразу вспомнил, что это такое, пока наконец чудовище не сказало четко, как профессиональный диктор: «Клоке, клоке». Клоке — галлинская древесная лягушка, которой вообще-то не место в земноподобной структуре, нет здесь для нее ниши. Я обрадовался, увидев клокса. И довольно потер руки.
Дважды встретились нам по пути вооруженные фикс-ружьями пожилые ребята. Обе группы были сильно возбуждены. Проходя мимо, мы невольно прислушались к их разговорам и поняли, что они направляются к «валу» — той невидимой и размытой границе, отделяющей геоподобную биоструктуру от аборигенальной. Говорили они, естественно, о ведмедях и собирались этих ведмедей отстреливать.
Если честно, то Галлину я не узнал. Когда-то я строил для нее природу и прекрасно помню, какой она была до пробора, какой стала после. Я был одним из последних куаферов, покидавших ее после сдачи, и очень неплохо разбирался в ее предполагаемом будущем — в том, как преобразится ее облик после отъезда градопостроителей, как изменится флора и фауна внутри зоны и в ее окрестностях, как будут выглядеть улицы — я разглядывал их на экране интеллекторной и с высоты птичьего полета, и с уровня пешехода, матшеф улыбался в полутьме, поднимал кверху ладонь в уверяющем жесте и говорил нам: «Ребята, все будет так, как на этих картинках».
А даже и близко не было так. То есть не то чтобы совсем плохо, но машины наши явно чего-то недоучли, что странно. Я видел пустые, без единого дерева улицы, сплошь покрытые разноцветными кляксами тентов, я видел постройки, которых не было, могу поклясться, ни в одном проекте: дурацкие какие-то кубики, приземистые, с вычурными крышами, домики-однодневки, громадные полуживые билдинги, не рекомендуемые для передачи на поселения. Убогие заборчики отделяли владения магистрата от частных владений охотничьего президиума — эклектика цвета, формы, аморфность функций, полное отсутствие вкуса.
Здание магистрата мы нашли с трудом. Это был трехэтажный помпезный тортик с псевдобревенчатыми колоннами и пластиковыми рюшами вокруг окон. В одном окне сидела дама с наружностью и пила из длинной металлической рюмки. Завидев нас, она встрепенулась и крикнула вглубь:
— Ма-а-аркус! Инспекция!
Дверь отворилась, выскочил мальчик во всем черном и провел нас в мрачный чулан, именуемый кабинетом (Коперник по пути сонно оглядывался и все трогал руками), толстенный магистр извлек себя из кресла, с которым, наверное, давно уже сросся, выдавил из себя сип, означающий вежливое приветствие, и представил своего заместителя Маркуса — невероятно подвижного, невероятно бестолкового и в меру хамоватого юного интенданта, по виду — иисусика со старинных картин. Маркус усадил нас на подоконник, снабдил рюмками того типа, какой мы видели в руке у дамы с наружностью — в них был местный кофе, довольно сносный напиток, если воспринимать его отдельно от названия, — и принялся посвящать нас в проблемы города, аранжируя речь ужимками и многозначительными гримасами.
Говорил он долго, сумбурно и крайне неосторожно. Я все записывал, но он об этом не знал. Коперник с отсутствующим видом разглядывал аппаратуру, мебель, картинки на стенах и магистра. Магистр, по-моему, спал. А я помалкивал, время от времени направляя разговор в нужное мне русло. Потом, когда заместитель иссяк и стал суетиться по поводу новой порции кофе, Коперник соскочил с подоконника и сказал:
— Что-то не очень я понимаю.
— Чего? — не переставая суетиться, услужливо спросил иисусик, предупредительно моргнув глазами.
— Голова у меня болит, вот чего.
Иисусик кинулся было за гиппократором, но Коперник махнул рукой — не надо, мол. А я тем временем попросил вместо кофе некоторые бумаги. Части из них не нашлось, чего и следовало ожидать, но кое-что, самое главное, имело несчастье наличествовать: еще одно следствие неосторожности сотрудников магистрата и его полной неподготовленности к инспекции.
Просмотрев бумаги и пересняв их, я сказал уже начавшему кое-что понимать иисусику (магистр же так и не проснулся):
— Я не знаю, чем вам помочь. Здесь уже не куаферам разбираться.
Коперник вопросительно поднял брови, разглядывая пенку на своем кофе, а заместитель карикатурно всполошился:
— То есть как, простите? За все неполадки в биоструктуре отвечает ваша команда. Так написано…
— Написано, написано, — успокоил я. — Там много чего написано. Например, об ограничениях на застройки, на материалы, на промышленные отходы…
— Но простите, любезный! Все это должно саморегулироваться. Биосфера сама должна нивелировать, как же. Приспосабливаться должна (Маркус брызгал слюной, он очень сердился, он уже догадывался, что сейчас его облапошат, и даже магистр открыл блеклые глазки). Есть, в конце концов, положение о передаче планеты!
— А вы его читали?
— Да я… Да я его наизусть помню!
— Сомневаюсь. — Я картинно встал и с ложной, но эффектной многозначительностью положил на подоконник пустую рюмку. Она покатилась к краю — мы следили за ней все — и мелодично звякнула, упав на пол. Я удовлетворенно кивнул. Коперник тоже.
— Сомневаюсь, — повторил я и сделал вид, что иду к двери. — Если бы вы читали положение более внимательно, вы послали бы нам совсем другое письмо, с просьбами, а не требованиями. И мы бы не стали затевать инспекцию, мы бы или вообще никого сюда не прислали, или, что вероятнее, появилась бы здесь, вследствие нашего к вам сочувствия и самого искреннего расположения, бригада молодых, здоровых и неиспорченных бездельем ребят — тех самых куаферов, промахи которых вы так безудержно только что проклинали. И вполне вероятно, что всех бы вас потеснили в самый центр города, заперли бы вас аварийным биоэкраном и с полгода никуда бы не выпускали. Через полгода, может быть, через год вы получили бы свою планету обратно, только это была бы уже совсем другая планета.
На протяжении всей моей речи иисусик пронзал меня убийственным взглядом, а когда я замолчал, он вдруг всполошился самым паническим образом:
— Да-как-вы… Как так?! Но почему? Почему другая? Да вы хоть понимаете…
— Потому что эту вы изгадили окончательно.
А магистр не спал, очень даже не спал, крайне раздраженный, он уткнулся в экранчик своего карманного вокса. Мудрый человек, он знал всю игру наперед, он великолепно понимал, что произойдет дальше. Думаю, что на его веку уже была хотя бы одна инспекция. Иисусик поглядел на магистра и звучно зашлепнул рот. Я продолжил:
— На досуге, любезный, не сочтите за труд еще разок просмотреть положение, а если знаете его наизусть…
— Но погодите!
— А если знаете его наизусть, то повторите по памяти, желательно тот раздел, где говорится про ограничения на деятельность поселения, управляемую, если не ошибаюсь, вашим уважаемым магистратом. Там разные есть пункты. И если вы найдете хоть один…
— Да подождите же вы!
— И если вы найдете там хоть один ненарушенный, сообщите мне. Как бы я ни был занят, я прилечу лично, извинюсь перед вами и на ваших глазах съем ту громадную вонючую лягушку, которая в реестрах фауны именуется клоксом.
— Это легко сделать, — вдруг перебил меня Коперник. — Вон у вас и приборчик для мнемосвязи имеется. — Он указал пальцем туда, где прямо над магистром, на стене, висела страхолюдная мнемомаска. — Она, кстати, работает?
— Впрочем, — продолжил я, поскольку ответа на вопрос не последовало, — я сомневаюсь, что у вас можно найти клокса. Ведь, сколько я понимаю, пункт об ограничении собак, а также индиговых у вас тоже нарушался неоднократно?
— Почему же нет клоксов? Есть клоксы, их в домах старухи разводят.
Магистр недовольно поморщился:
— Вот видите? А ведь им место только на девственных территориях. Седьмое дополнение, пункт четвертый, параграф одиннадцать, смотри сноску.
— Нет, ну вы слишком! — пошел на попятную иисусик. — Вы просто-напросто придираетесь. Мы же ни в чем не обвиняем куаферов.
— Разве? Впрочем, вам и не в чем нас обвинять. Вы сами сделали планету такой, какой мы ее видим сегодня. И если удивителен чем-то пугающий рост численности бовицефалов, то только тем, что на самом деле они давно уже должны были вымереть. А вот то, что мы сделали с вашей планетой — я лишний раз в этом убеждаюсь, — прекрасная, профессиональная, детально продуманная работа…
— Но я же…
— …детально продуманная работа. И только сейчас я понимаю, насколько она хороша. Где вы найдете биоструктуру с таким высоким антиантропогенным порогом, какая еще выдержит такие откровенные над собой надругательства? (Иисусик полностью сник, и повязка на его голове, дань молодости и умеренной цветистости, стала походить на терновый венок.) Ни одного ненарушенного пункта! Да что вы, любезные вы мои!
В полной тишине магистр выразительно крякнул, а Коперник не менее выразительно замычал что-то себе под нос. Он к тому времени уже перебрался за спину магистра и с увлечением инспектировал мнемомаску.
— И аппаратура у вас… — сказал он. — Прекрасная, можно сказать, аппаратура, а так все плохо делаете, а? И мнемосвязь собственная имеется. Работает?
Он снял со стены мнемомаску, приладил к лицу.
— Вчера работала, — сказал иисусик. — Что же делать?
Коперник снял маску с разочарованным видом.
— А сейчас не работает. Вот ведь как.
— Что же делать теперь? — повторил Иисусик.
— Что делать. Прощаться, что делать. Я ничем не могу вам помочь. Посоветуемся, выберем время, изыщем возможности, найдем свободных людей и — новый пробор.
— Ой! — сдавленно ойкнул иисусик. — Нас же съедят за это! Неужели ничего нельзя сделать, кроме пробора? Вы сгущаете краски.
Я действительно их сгущал. Все пункты ограничений действительно были нарушены, но фокус заключался в том, что антиантропогенный порог даже близко достигнут не был. Все эти ограничения — рогатки осторожных героев кресла, совсем другие надо ставить на самом деле ограничения. Но если их обнародовать, то они тотчас же будут нарушены. Вот тогда и впрямь возможны самые непредсказуемые катастрофы. Что произошло с бовицефалами и как вообще могло с ними хоть что-нибудь произойти, я пока не знал.
— Не знаю, не знаю, — протянул я самым бюрократическим тоном. — Я, конечно, понимаю, что значит для вас новый пробор. (Для них лично он ничего приятного не сулил). Но что делать? Я совершенно не представляю, как можно другим способом… Я, конечно, посмотрю еще, похожу… Но обещать ничего не могу.
— У нас не будет никаких претензий к вашему Управлению, — с неожиданно четкой артикуляцией заявил магистр и твердо, многозначительно посмотрел мне в глаза. — Кхм! Никаких.
Коперник ободряюще похлопал его по плечу, что вызвало новый приступ откашливания.
— Кроме, естественно, благодарностей, — вставил иисусик.
— Кроме, естественно, благодарностей.
И на том мы расстались.
На улице Коперник, чем-то явно встревоженный, пробубнил:
— Видишь как? Не работает у них мнемомаска. И у меня связь тоже что-то. И голова болит.
— Надеюсь, к нашей службе вы не имеете по этому поводу никаких претензий, — самым хамским, самым официальным тоном осведомился я.
Он с уважительным одобрением взял меня за локоть.
— Неужели ты и в самом деле никогда не делал инспекций?
Мы засмеялись.
Мы так хорошо, так свободно смеялись, мне кажется, что никогда — ни до, ни после — не было мне так весело и прекрасно. Я смеялся с закрытым ртом, а Коперник с открытым, от смеха у него колыхались плечи, и мне очень нравилось смотреть на него. Черт его знает, почему мы тогда смеялись. Это была не истерика, нет, откуда? Просто у обоих было чудесное настроение, и разговор в магистрате прошел нормально, и впереди не ожидалось никаких неприятностей, кроме головных болей, легко снимаемых, и отсутствия ненужной мне мнемосвязи, и Галлина не казалась чужой и нелепой до крайности, и городе неоригинальным именем Эсперанца не вызывал больше неприятных эмоций, а через несколько часов, к вечеру, метрах в сорока от гостиницы, на моих глазах — я как раз смотрел в окно из своего номера — невзрачный, жиденький паренек лет восемнадцати удавил одного из лучших космополовцев, боевика суперкласса, моего друга Виктора Коперника проволочной петлей.
Он шел в магистрат, сказал, что дела, что хочет разобраться со своей головной болью, что, возможно, кто-то блокирует мнемосвязь (хотя это практически невозможно) и что все это более чем подозрительно. А я подумал: космопол он и есть космопол. Коперник вышел из гостиницы, я видел его спину, он слегка размахивал руками, а тут этот мальчишка со своей проволокой. Ну ведь смешно же, позорно просто для такого аса, как мой Коперник, дать себя удавить какому-то сопливому щенку, до сих пор понять не могу, как это он так опростоволосился.
Я заорал и прыгнул сквозь окно — каких-то пятнадцать метров, — но пока я падал, паренек успел наставить на меня указательный палец и громко крикнул:
— Ба-бах!
В этот момент я упал и одновременно понял, что в меня стреляли из фикс-ружья, у меня уже был такой печальный опыт на одном из проборов. Мне бы совсем плохо пришлось, может, даже и приземлиться бы не сумел, попади он точно, но он, наверное, только в удушении был профессионалом, потому что снял меня хоть и быстро, но до крайности неприцельно. Луч фикса заморозил только часть левой половины туловища. В тебя когда-нибудь из фикса стреляли? Ты превращаешься в холодный, каменный и очень больной зуб. Боль… ее описать невозможно, да и не нужно ее описывать, тем более что я ее пересилил и способности соображать в тот момент не потерял. Я замер, будто бы зафиксировали меня целиком. Я упал в скульптурной позе, и здоровая нога сразу заныла.
Но вот что я еще помню и до сих пор не могу понять, было ли это просто галлюцинацией, или я потом себе все навоображал да задним числом «вспомнил», а может, приснилось когда, а может, и в самом деле что-то такое тогда со мной приключилось. Ведь действительно, очень странный был выстрел пальцем. Я помню еще один выстрел, после приземления, почти сразу, когда я только-только стал скульптуру из себя изображать. Я помню: сбоку, из-за угла, кто-то в черном плаще с блестками и в черной с блестками шляпе и еще с таким длиннющим шарфом почти до колен, появился на секунду и тоже на меня свой палец наставил. И губами неслышно сказал: ба-бах! И сверкнул будто луч, но совсем с другой стороны, и тоже будто в меня попали, но вот куда? И луч фикса, сама понимаешь, не сверкает, это не световой луч.
Чувства все-таки начали отказывать, и сквозь желтые зигзаги перед глазами я едва различал убийцу. Тот внимательно и с испугом поглядел на меня, потом вернулся к Копернику, мешком лежавшему на придорожной траве, наклонился над ним, обшарил карманы. А у меня никакого с собой оружия не было, я вообще мог бы голыми руками взять этого сосунка, не то что с оружием, но закаменелое туловище, страшно тяжелое, приковало меня к земле, сплющило болью; здоровая нога тянулась к земле, и стоило отчаянных усилий держать ее на весу, в самом дурацком положении.
Из-за угла, словно сквозь вату, послышались приближающиеся голоса. Очень будничный треп. Вспыхнул низенький фонарь на перекрестке, освещая пешеходам дорогу, — а я и не заметил, что наступили сумерки. Юнец выпрямился и не оглядываясь опрометью кинулся в противоположную сторону.
Я осторожно опустил здоровую ногу и принялся истошно орать. Боль удесятерилась.
А дальше я помню смутно. Помню, как меня укладывали на носилки, как в нескольких сантиметрах от лица мигала операционная лампа, и врач говорил: «Вот сволочи!». Помню, как начала оттаивать левая половина тела — еще в машине, — а меня держали, потому что я рвался соскочить на ходу, как уже в больнице подносили к моей голове небольшой шлем-усыпитель, а мне он представлялся мнемомаской оригинальной конструкции и мне совершенно почему-то необходима была мнемосвязь с Метрополией, до чего-то я догадался. И как мучительно собирался я с мыслями, как вспоминал уроки знакомого космолома, бродяги с очень пятнистой репутацией и невероятной биографией, о том, что надо делать, когда тебя хотят усыпить, а ты имеешь основания возразить, и как я хотел обмануть сон, и вялый, еще не совсем оттаявший, дождавшись одиночества, пытался совладать с телом, которое вдруг стало чужим, и встать, и пройти к двери, и отшатнуться, увидев дежурную за ярко освещенным столом, потом перебраться к окну, заглянуть вглубь двадцатиэтажной пропасти, и собраться, и перебороть слабость, и перекинуть ногу через подоконник. Не помню, совершенно не помню, как спускался, практически ничего не осталось в памяти, как бежал по городу, шокируя прохожих больничным нарядом, помню, что бежал и что остановился только перед гостиницей на том самом месте, где удавили моего дружка и тайного космолома, милягу Коперника, с которым не виделся до инспекции лет, наверное, десять, если не все пятнадцать, и который стал вдруг для меня таким дорогим.
Склонность к самоанализу, доставшаяся мне от отца, не раз впоследствии вынуждала меня задаваться вопросом, почему я, человек, к аффектации вовсе не склонный и, пожалуй, даже скептический, довольно-таки равнодушный ко всем, кроме себя самого да еще тебя, так болезненно и бурно воспринял гибель Коперника — он ведь только считался моим другом, как и десятки и сотни прочих, с кем сталкивала меня жизнь. Хотя, конечно, он для меня значил побольше этих многих прочих. Почему я воспылал такой бешеной жаждой мести к его убийцам? В том, что убийц несколько, я ни секунды не сомневался. И я до сих пор на свой вопрос точного ответа не знаю. Предполагаю, что одной из причин было наработанное в проборах чувство общей жизни с напарником — если идешь на опасный отлов и твой товарищ погибает, ты имеешь очень мало шансов вернуться живым на базу. Еще предполагаю, что из-за моего отношения к городу. Он с самого начала встретил нас обоих, как враг. Враг мелкий, достойный разве презрения, но встреченный в неожиданном месте. И цветастые эти, и кретиноватый Маркус, имеющий мордашку иисусика, и проход наш от космодрома до магистрата — мы были вместе с Коперником и заранее вроде бы против всех. Не знаю. И еще одно — сам, конечно, Коперник. Не друг, ну какой там друг, просто он особый был человек, я таких не встречал больше. Даже и сказать не могу точно, чем он для меня был особым — может быть, тем, что он всегда и всех понимал, всегда и во всем как бы сочувствовал, даже тем, кого уничтожать собирался — и уничтожал, кстати. Таких я больше не видел, вот разве тебя, но и ты тоже… У тебя своя жизнь была, ты ее ото всех охраняла, и от меня в том числе. А Коперник — он раскрывался, он, если точнее, тебя раскрывал, и хлопал тебя по плечу, мол, все нормально, старик. Понимаешь, с ним можно было поговорить. Так и примем.
А вообще-то она редко приносила мне пользу, эта склонность к самоанализу. Остались без ответов такие простые вопросы, как, например, о том, зачем я пошел в куаферы и как с куаферством склонность с самоанализу может сочетаться — ведь люди мы действительно грубые, развитые больше физически, чем интеллектуально, «неандертальцы», как сказал один небезызвестный в наших кругах резонер, договорившийся в конце концов до того, что человечеству и вообще жить не стоит, если оно породило куаферство, фашизм и рабовладельческий строй. Он потом струсил и стал предателем, между прочим.
И вот я стоял над тем местом, где недавно мешком свалился мой друг Коперник с передавленной шеей, стоял и постепенно заряжался желанием немедленно действовать. Я сжимал кулаки и зубы. Я вспоминал магистрат, цветастых, я заново проигрывал все, что успело произойти с нами в Эсперанце, вспоминал подробности рейса на Галлину. Зацепок, подозрений было сколько угодно, но не складывалась из них картина, непонятно было, что делать. Самым подозрительным для меня — была встреча с гидом цветастых. «Насыщенная программа»… Теперь насыщенная программа ждала одного меня. Состояла она пока почти сплошь из неизвестных мне пунктов, но по крайней мере один пункт, первый, стал для меня ясен — космопорт.
Легкий стук о дорожное покрытие, музыкальный скрип — сзади села машина.
— Он! Ну наконец-то!
Я нехотя оборачиваюсь, мне трудно заставить себя оторвать взгляд от места, где убили моего друга Коперника, теперь-то уж я уверен, что Коперник был очень дорогим для меня человеком, самым дорогим после тебя (это так странно, что я выговариваю тебе слова любовных признаний, когда уже бросил тебя, оставил одну, от меня ты такого, наверное, не ожидала). Вижу машину, обыкновенную бесколеску с полупритушенными габаритными огнями… Нет, не совсем обыкновенную. Красные лампочки чередуются с синими. Это значит, что мной заинтересовалась полиция. Что ж, вполне естественно.
Около машины — человек в плаще. Ничего полицейского, кроме невероятно широких плеч. Впрочем, широкие плечи сейчас выращивать модно. Не сходя с места он спрашивает утвердительным тоном:
— Хлодомир Вальграф, если не ошибаюсь?
— Не ошибаетесь, — отвечаю я, одергивая халат.
— Служба городского спокойствия. Гранд-капитан Фей. Эрих Фей.
— Вокруг меня, как видите, никаких беспорядков.
— Мы вас искали, — укоризненно говорит полицейский. — Вы убежали из больницы, и пришлось вас искать.
— Со мной все в порядке, еще раз повто…
— У меня к вам, с вашего разрешения, несколько простеньких вопросов.
— Спрашивайте. Только быстро. У меня нет времени.
Лица полицейского я не вижу, оно в тени, и это раздражает меня. Вижу только блестящий плащ, из-под него выглядывает что-то действительно форменное, но вот плащ! Полицейские не могли такое носить, в служебное время, во всяком случае. Блестящая, в фиолетовую искринку, ткань (она тогда не вызвала воспоминаний о втором выстреле, да и вообще плащ из воспоминаний был совсем не такой), множество карманов, изобилие тканой интеллектрики, множество приспособлений, совершенно нефункциональных, таких, как петельки на бедрах и в подмышках для просовывания, надо думать, больших пальцев, кармашки для цветов. Цветов, правда, не было.
— Вы видели, как убили вашего коллегу Коперника?
— Видел. Мальчишка, жиденький такой, невзрачный, догнал его сзади и петлю на горло накинул. Оплошал что-то Виктор. Ему бы оглянуться тогда. Нет бы ему посмотреть, что сзади творится.
— Смею заверить, это бы ему не очень помогло. Местные ребятишки довели этот способ до совершенства. Наш город, — объявил он с гордостью, — иногда называют родиной душителей.
Хорошенькая слава у вашего города. Что ж это вы, служба городского спокойствия?
Эрих Фей искательно подхихикивает.
— Вы не знаете, у него в Эсперанце были враги?
— Не знаю.
— Знакомые?
— Понятия не имею, — мне не хочется сообщать ему никакой информации. Мне он и сам подозрителен, этот гранд-капитан Фей в его нарядном плаще, опора и символ городского спокойствия.
— Что-нибудь подозрительное случилось за этот день?
— Нет.
— А не упоминал он…
— Чего не упоминал?
— Да я не знаю. Что-нибудь, какие-нибудь аллюзии из прошлых своих космополовских инквизиций?
При слове «космопол» его голос наполняется вдруг самой искренней ненавистью.
— Простите, не понял?
— Да нет, это я так.
Гаденько хихикнув, Эрих Фей умолкает. Он переваривает информацию, он задумчиво трет лицо, все еще покрытое тьмой.
— Еще вопросы? А то у меня времени нет.
— Да, еще пару минут, с вашего позволения. Такой вопрос: как по-вашему, за что его могли убить? Он никому не мог стать поперек дороги?
— Это космополовец? Да у него врагов, что у вас домов!
— Ну да, ну да. Конечно. Только видите ли, в чем дело, — говорит Эрих Фей, блюститель городского спокойствия, и наконец выступает из тени (лицо у него грубое, толстое, состоящее в основном из щек и усов), — убили-то его здесь. Тут много профессионалов. Они уже давно просто так, из любви к искусству, людей не убивают. Вот вы все инспектируете, а мы, с вашего позволения, уже два года как порядок здесь навели… Ну, почти навели. Трудно, сами понимаете. (Голос полицейского приобретает застольно-доверительную окраску.) Туристы, цветастые, метаморфозники, кто только сюда не ездит. Чуть что случись, с кого спрашивать? Только причина убрать вашего друга все-таки должна быть. И веская.
— Не знаю я таких причин, — говорю я сварливо. — У вас все?
— Последний вопрос. Он никого знакомых не встретил в Эсперанце?
— Нет.
— Так-таки уж совсем нет?
— Я сказал — нет.
— Нигде? Ни в магистрате, ни в гостинице, ни на улицах?
Я молчу. Фей вдруг спохватывается, хлопает себя по лбу и, бормоча что-то про свою забывчивость, лезет в один из своих карманов. Он демонстративно достает коробку «Музыкального дыма», заговорщицки подмигивает и протягивает сигареты мне:
— Закуривайте.
— Не курю, спасибо.
— Да не стесняйтесь, закуривайте. Пожалуйста.
— Я не курю. У вас все?
— Последний вопрос, и до свидания. Вспомните, может быть, в космопорту его что-то насторожило?
Мне не хочется ему отвечать, но почему-то я говорю:
— В космопорту его что-то насторожило.
И сам настораживаюсь.
— Можно сказать, обеспокоило, ведь так?
— Тут вы в точку попали. А почему, собственно, вы про космопорт спрашиваете?
— Имею, знаете ли, основания спрашивать. — Страж городского спокойствия снова переходит на доверительный тон. — Никому бы не сказал, но вам, его другу, можно, я полагаю. Нечисто у нас в космопорту.
Я делаю круглые глаза и сочувственно ахаю.
— Привидения?
Фей трясет головой то ли утвердительно, то ли отрицательно — не поймешь.
— Нечисто, — повторяет он со значительным видом. — Странные, знаете ли, людишки там попадаются. Опасные для городского спокойствия — так бы я их определил. Так что же все-таки насторожило, если не сказать — обеспокоило — в космопорту вашего друга Коперника?
Я коротко рассказываю ему про встречу с группой цветастых.
— Хм! — говорит полицейский. — Гид, говорите? А ну-ка?
Он достает откуда-то чуть ли не из-за спины розовую карточку вокса, что-то шепчет в нее:
— Взгляните-ка! Нет ли вашего знакомца среди этих портретов?
— Он не мой знакомец. Он знакомец Коперника.
— Разве? Но вы говорили, что ваш…
— Я говорил, что Коперника.
На экране вокса поочередно сменяются пять или шесть фотографий. Я с жадностью вглядываюсь в них. Физиономии типично бандитские.
— Нет его здесь.
— Вы уверены? Посмотрите еще. А то закуривайте.
Опять «Музыкальный дым» появляется прямо перед моим носом.
— Нет его здесь. И не курю я, сказал же!
— Вы не беспокойтесь так. Я, конечно же, знаю, что вы не курите. Кому, как не мне… И все же очень, я бы сказал, странно, что вы никого не можете опознать, хотя бы одного. Ведь других гидов-мужчин у нас нет. Туристы больше женщин предпочитают. — Гроза городских беспорядков позволяет себе игривость тона, и это так же неестественно, как его плащ или доверительность.
— Еще вопросы? — говорю я. — А то у меня срочное дело.
— Разве что самый последний. — Фей настороженно озирается, подходит ко мне вплотную, испытующе смотрит в глаза. — Только на этот раз чистую правду. Как вам понравился наш город?
— Мне никак не понравился ваш город, — шепчу я ему чистую правду прямо в лицо. — Я тороплюсь.
Он делает шаг назад и переключает настроение на мажор.
— Не хочу быть навязчивым, — радостно сообщает он, — но если вы в космопорт, то нам по пути.
Мне не очень улыбается добираться в космопорт в компании явно сумасшедшего, но помолчав, я говорю:
— Я в космопорт. Буду благодарен за транспорт.
— Вот и мило. — Эрих Фей, столп городской законности, чуть ли не потирает руки от удовольствия. — А то у меня, знаете ли, есть небольшое к вам такое, как бы это сказать, предложеньице, при обсуждении коего наспех я опасаюсь наткнуться на необдуманно отрицательный респонс.
— На что, простите?
— Респонс, — повторяет Фей, — ответная реакция то бишь. По-староанглийски.
Я готов поклясться, что и по-новоанглийски «респонс» означает то же самое, но от замечаний благоразумно воздерживаюсь.
— Итак, — Фей распахивает дверцу машины, — милости просим в мой вегикл.
— Мне бы только переодеться. Я быстро.
— Ах! — говорит он мне с восхищенным упреком в голосе. — Все вы, инопланетяне, такие блюстители предрассудков и приличий. Идите, я подожду здесь.
По пути в космопорт Эрих Фей, гроза местных душителей и утонченный любитель староанглийского, посвящает меня в свои планы, которые я просто отказываюсь классифицировать. Вы человек смелый, профессиональный следопыт и все такое прочее, — говорит он, — вы можете прямо-таки очень помочь следствию, если не ограничитесь ролью свидетеля, а разделите со мной тяжкое бремя инвестигатора. Последнее слово, надо полагать, тоже было староанглийским, поэтому, пытаясь попасть в тон, я отвечаю, что пропозиция очень для меня лестная и как нельзя более соответствует моим внутренним побуждениям, однако релевантно ли будет аматеру инвестигировать столь серьезную и ответственную асассинацию?
— А? — спрашивает бальзам городских неврозов.
— Асассинацию. Убийство то бишь. По-среднеанглийски.
И чувствую, что в тон не попал. Фей делает вид, что оценил юмор, и перекошенно улыбается. Вдоволь наулыбавшись, он говорит:
— Нет. Это будет вполне удобно. Я имею право привлекать к расследованию любого и на любом уровне. Я могу даже дать вам право расследовать этот случай самому, параллельно со мной — вам будут помогать все силы городского спокойствия. Но я хотел бы работать с вами в одной сцепке. Именно к этому сводится моя пропозиция.
Тут мы тормозим у главного здания космопорта, и я отвечаю:
— Давайте попробуем.
— Вот и прекрасно, — радуется Фей. — Вперед!
Он хватает меня за руку, выволакивает из вегикла, и мы несемся по коридорам и залам — я, естественно, ни в малейшей степени не понимаю куда. Ужас местных правонарушителей довольно-таки грузен на вид, но удивительно проворен и совершенно не задыхается. Он почему-то (полагаю, из любви к спорту — в этом есть что-то староанглийское) не пользуется ни лифтами, ни горизонтальным внутренним транспортом — я уже успел узнать, что так называют здесь весьма странные экипажи для передвижения по коридорам, напоминающие моторизованные коляски для инвалидов, которых, в свою очередь, именуют здесь «бесконечными», и не потому, что им нет конца, а вследствие отсутствия у них одной или нескольких конечностей, каковую информацию еще утром сообщила мне словоохотливая старушка, в юности увлекавшаяся составлением толковых словарей узкого назначения, что имеет на Галлине, по словам той же старушки, беспрецедентно широкое распространение, причем, добавила она, хватая меня за рукав свитера, наибольшей популярностью пользуются толковые словари неиспользуемых языков, чем, по-видимому, и объясняется пристрастие к староанглийскому, вдруг обнаружившееся у Эриха Фея, предводителя борцов за городское спокойствие, в остальном человека тоже небезынтересного.
Мы тормозим в кривом приплюснутом коридоре, испещренном пятнами весьма мрачного света, и толкаемся в дверь, неряшливо окрашенную зеленым. Там, окруженный множеством разнокалиберных и разноцветных экранов, сидит очень молодой человек с очень маленькой авторучкой в руке и что-то очень старательно пишет на чем-то, очень напоминающем видом настоящую бумагу. При нашем появлении он резко вздрагивает.
— Посторонним сюда нельзя! — кричит он, напуская на себя неестественную строгость. — Как вы сюда попали? Немедленно!
— Городской спок, — увесисто говорит Фей, не вынимая рук из карманов, и молодой человек вздрагивает повторно. — Вы один здесь? Кто-нибудь еще есть?
Тот кивает — сначала утвердительно, потом отрицательно.
— Ничего не пойму! Здесь кто-нибудь есть, кроме вас? Вы один тут?
Молодой человек кивает опять — на этот раз сначала отрицательно, потом утвердительно.
— Вопрос первый, — говорит Фей тоном, не предвещающим ничего хорошего. — Когда прибыл инспекторский корабль?
Юноша что-то мычит, слова не выталкиваются, хотя он и помогает себе частыми раскрываниями рта и громкими сглатываниями в промежутках. Я не понимаю причины его страха и потому сам настораживаюсь. Гранд-капитан Фей, надежный охранитель спокойствия, в том числе и нервных молодых людей, пишущих в одиночестве на бумаге маленькими авторучками под старину, находит нужным предупредить:
— Считаю до трех, и вы арестованы!
— «Дидрих-Даймлер»! — поспешно сообщает молодой человек, и лицо его отражает всю радость победы над голосовыми связками. По-моему, он идиот, думаю я.
— Это марка. А я спрашиваю — когда? Раз…
Нужная информация поступает незамедлительно, видно, что предупреждение возымело…
— Семнадцать пятьдесят восемь бэ цэ, рейс экстренный, задержка посадки двадцать три минуты, в пределах!
— Правильно, — говорит гранд-капитан, — молодец. А теперь напомни-ка, дорогой, что за турист сел перед «Дидрих-Даймлером»?
— Это был не турист, — тут же выпаливает юный олигофрен.
— Я ведь могу сказать: «Два».
— Но это действительно был не турист! — защищается наша смена. — Мы тоже сначала подумали, что турист, но регистрационная формула…
— Дай-ка ее сюда, твою формулу.
Мною овладевает глупое желание действовать, я уже еле сдерживаюсь, чтобы что-нибудь не спросить, только вот не представляю, о чем спрашивать.
— Вот. — Парнишка поворачивается к экрану и начинает перед ним колдовать с помощью пассов, а также магических взглядов. Экраны панически вспыхивают, покрываются сыпью неудобочитаемых знаков, время от времени предъявляя увеселительные картинки.
— Вот. Сейчас, — успокаивает сам себя юный знаток регистрационных формул. — Нет, не то. А-а, вот она!
Он тычет пальцами в четыре ряда символов, из которых я не знаю ни одного.
— Ага, — задумчиво вглядываясь в экран, говорит Фей. — Все понятно.
— Ну! — радостно подтверждает юноша. — Еще что-нибудь?
И уже не так интенсивно веет от него радушием или страхом. Он понял, ему ничего не сделают.
— М-м-м… Скажи-ка мне, пожалуйста… Это что, действительно не туристы?
— Но вы же видите!
— Видеть-то я, конечно… А тогда кто?
Юноша понимающе ухмыляется, крутит головой, поглядывает иронически на полицейскую форму Фея.
— Частный корабль, вот кто!
— Частный. — Фей погружается в мысли. Я из солидарности тоже глубокомысленно морщу лоб, но погрузиться не удается — так, какая-то дребедень. Иронический взгляд юноши адресован уже нам обоим. Наконец Фей пробуждается. — Кто встречал судно?
— В смысле родные и близкие? — уточняет юноша.
— В смысле официалы.
— Ну, обычно частных официалы не встречают. Разве что формально. — Он снова предается магическим пассам. — Вот… пожалуйста. Зигмунд Мурурова. Официал-общественник.
— Ах, вот оно что! Общественник. Я у вас его досье попрошу.
И тут происходит непонятное. Юноша багровеет и злобно узит глаза. Холодно чеканит:
— Вот вы тут требуете от меня всякое, а вы, между прочим, в официальном учреждении, куда, между прочим, не всякого… — И вдруг гневно взвизгивает. — Хам! Старикашка! — И сразу осекается, как только Фей удивленно приподнимает правую бровь. А потом, когда Фей начинает его с интересом разглядывать, в страхе загораживается руками.
— Досье, — ласково говорит гранд-капитан, и досье появляется моментально. С небольшим фото в правом нижнем углу, куда я буквально впиваюсь глазами.
— Он! — говорю я. — Он самый.
— Вы уверены? — спрашивает Фей, надежда всех городских обиженных.
— Еще бы! Он, точно!
Радость сыска охватывает меня.
— Адрес! — жарко приказывает гранд-капитан и бьет копытом о землю. — Адрес. Быстро!
Юный строптивец выпаливает адрес. Фей разворачивается и с криком «Хлодомир, за мной!» — устремляется к двери.
— Эй, — робко говорит юноша. — Он здесь.
Фей замирает.
— Где «здесь»? — грозно спрашивает он, и я тем же тоном повторяю за ним:
— Где «здесь»? Ну? Говори?
— Да здесь же, в здании. Сегодня его смена. Он с утра никуда не уходил. Очень много работы.
— Где он?
— Да рядом совсем. Соседняя дверь налево. Там официалы сидят.
— Кстати, — спрашиваю я у совсем уже отошедшего от недавних стрессов молодого интеллектуала, снова взявшегося за авторучку, — а почему инспекцию никакой официал не встречал? И что это еще за официалы такие?
Но ответа мне не узнать — Фей хватает меня за руку и выдергивает из комнаты. И что мы видим? Прямо на нас идет очень бойкий, очень веселый и очень знакомый не очень молодой человек. В руках у него чашка и голубое яйцо с вензельками. Мы оторопело провожаем его глазами, затем Фей выходит из оцепенения и выжидательно поворачивается ко мне.
— Он, — говорю я.
Человек тут же роняет чашку и с громким топотом исчезает за поворотом.
— Стойте! — орет гранд-капитан, бросаясь за ним. — Стойте! Вы свою чашку уронили!
— Ничего, это к счастью! — доносится издалека. Хлопает дверь лифта.
И тогда начинается погоня.
За свою жизнь я десятки раз участвовал в погонях, правда, не за людьми. Должен признать, что гоняться за животными и животнорастениями куда интереснее. За людьми очень уж бессмысленно получается. Сначала мы с Феем бежим вперед, потом назад, потом снова вперед, пробегаем коридорное ответвление к лифтовому залу, потом возвращаемся, наталкиваемся на коляску с милой старушкой, сплошь усыпанной декоративными мухами, отнимаем у нее коляску (старушка кричит, мы тяжело дышим), на полной скорости проскакиваем все двадцать четыре лифтовые шахты, останавливаемся, кидаемся к лестнице, бросаем коляску и бежим вниз в ужасающем темпе, Фей теряет ботинок, я подбираю, спотыкаюсь о Фея, и мы оба падаем — но уже на первый этаж. Я вскакиваю. Фей неподвижен.
Мне надо бежать, но совесть не позволяет оставить лежащего. Я наклоняюсь над ним. Он жив, он старательно смотрит в пол, роется в карманах и не обращает на меня никакого внимания.
— Вам помочь?
— Продолжайте преследование, — упрямым героическим голосом говорит Фей, вытаскивая из кармана вокс. — Оставьте только ботинок, там… Мне надо отдать несколько важных распоряжений.
Я кладу рядом с ним тяжелый полицейский ботинок, похожий на какой-то из древних танков, и начинаю проталкиваться сквозь толпу любопытных. Чего-чего, а любопытных везде хватает.
— Кого ловят? — спрашивают вокруг. — Кого поймали? Душителя? Врага? Ведмедя? Неужели снова чистят ряды?
— Пустите! — рычу я.
Толпа пытается расступиться. Я внушаю ей опасения.
Через полминуты все здание содрогается от внезапных истошных звуков боевой сирены. Все коридоры и залы в мгновение ока заполняются вооруженными полицейскими. Вспыхивает и тут же подавляется паника.
Полицейские совсем не похожи на Эриха Фея, борца за городское спокойствие. Они вежливы, но непреклонны. И деловитостью очень напоминают земных муравьев. Не поймешь, что они делают, если следить за кем-нибудь одним. Вот он целеустремленно шагает вперед, легонько отодвигая зазевавшихся пассажиров, потом, когда цель, ясная ему одному, наконец достигнута, сворачивает на девяносто градусов и продолжает преследовать неизвестно кого, изредка сталкиваясь с коллегами. Шаг у них быстрый, размеренный, на стиснутых, как зубы, лицах — озабоченность и напряжение. Работа в разгаре.
Но я не имею возможности понаблюдать за одним каким-нибудь полицейским — в дальнем конце зала, у входных дверей, мелькнула в толпе голова официала-общественника.
— Вот он! — кричу я.
Сразу несколько полицейских вырастают передо мной.
— Это почему вы шумите в общественном месте? — угрожающе спрашивает один. — Ваше досье, пожалуйста!
— Я его увидел! Вон там, у входа!
— Кого? — нестройным хором спрашивают полицейские.
— Да официала же! Того, кого вы ищете!
— Где?
— Да вон там, у дверей! Только что был, — нервничаю я. — Скорее, упустим!
— Не беспокойтесь, все выходы перекрыты, — это уже на бегу. — Р-р-разойдись!
И в тот же момент динамики космопорта врываются жутким ревом:
— Гражданам пассажирам! Спокойствие! Всем оставаться на местах!
Сквозь проклятия, крики и визги мы плотной группой тараним толпу, и толпа в кровавой панике распадается на две, образуя широкую улицу почти до самых дверей. Граждане на Галлине, как видно, порасторопнее полицейских: два-три блюстителя, не уразумевших, что предложение разойтись относится и к ним тоже, сбиты с ног и с пугающей неподвижностью (вижу боковым зрением) распластаны на мозаичном полу — такое впечатление, что ими получен строжайший приказ лежать и не шевелиться. В мгновение ока мы оказываемся у выхода, телами вскрываем тяжелые, живописного стекла, двери, вылетаем наружу. Снаружи мы наталкиваемся на плотную цепь охранения. Охранники и не думают нас пропускать. Они стоят перед нами, как строй вратарей, чуть согнув колени и подавшись вперед. Сцепившись локтями, они вглядываются из-под надвинутых козырьков в наши лица; мы врезаемся в их строй тяжелым снарядом, выбиваем три звена, оказываемся снаружи и только потом тормозим. Тяжело дыша, полицейские оглядываются. Цепь охранения уже восстановлена, как будто никто никогда ее и не прорывал.
— Здесь его нет, — уверенным тоном говорит один полицейский.
— Как будто и впрямь нет, — нерешительно подтверждает второй, вглядываясь в темноту и жуя.
— Да не как будто, а точно!
— И впрямь, как будто и точно.
Первый возмущенно разводит руками и поворачивается ко мне:
— Что будем делать?
Похоже, я признан за старшего. Да не похоже, а точно. Похоже, что и точно.
— Как что делать? — говорю я. — Возвращаться и искать. Конечно, здесь его нет. Не мог же он через оцепление.
— Куда возвращаться-то? — без особого энтузиазма осведомляется любитель точности. — Назад-то не пустят.
Я резко его осаживаю:
— То есть как это не пустят? Это что еще такое?
Тогда все участники тарана обступают меня и с громадным воодушевлением начинают меня убеждать, что назад пути нет, что цепь нас не пустит, что разбить ее можно, только взяв разгон, а где ж его взять, этот разгон, когда вокруг газоны одни, и дороги для машин, и тьма проклятущая, и что того, кого ищут, и без нас найдут (почти наверняка найдут, да не почти, а наверняка, ага, почти наверняка наверняка), никуда он, голубчик, не денется, и не таких вылавливали, рассказать — не поверю, а смена у них давно кончилась, и виданное ли дело, столько народу на одного какого-то штатского бросать, добро бы еще отверженца или безнадежника, а то самого простого душителя, и что если я прикажу им сейчас назад, то они за себя не ручаются, и вообще не по-человечески это, люди-то устали, ночь на дворе, и было бы лучше, если бы я шел своей дорогой и к занятым людям не приставал, не мешал им выполнять свой служебный долг и охранять городское спокойствие, весьма хрупкое очень, лучше бы я им спасибо сказал, что из космопорта вырвался, еще неизвестно, когда оттуда выпускать станут, сказал бы спасибо-то, пока цел.
— Верно говорите, ребята! Ишь, развоевался от нечего делать! — раздался из неподвижной цепи голос, и тут же ему вторит другой, с командной ноткой:
— Охраняющий Скваль! Два ночных дежурства вне очереди!
— Да за что? — ноет Скваль.
— Пад-твердить!
— Подтверждаю: Сквалю два ночных дежурства вне очереди.
Светит луна, светят синие фонари, только сгущая тьму, я обнаруживаю, что полицейские делись куда-то и вокруг меня уже никого, только сзади, за оцеплением, оживленный гомон и сияние тысяч окон, и я уже не знаю, куда бежать, за кем гнаться. Я болен. Я впитываю бессмыслие мира.
Входная дверь снова распахивается, появляется мой напарник по асассинальной инвестигации — Эрих Фей. Плащ его исчез, и без плаща он куда больше похож на полицейского, прищуриться — ну просто вылитый полицейский. Он машет мне рукой и кричит, как будто издалека:
— Нашли?
— Нет! — тоже надсаживаюсь я почему-то. — А вы?
— Нет еще. Но найдем, обязательно найдем! Нахождение или позор — вот наш девиз! Подождите меня, скоро я к вам присоединюсь!
— Вы лучше скажите, чтобы мен…
Но он уже не слышит, он уже внутри здания, и дверь бесшумно за ним закрылась, и тень его на живописном стекле расплывается и стремительно бледнеет.
Я — один. Ночь.
Прекрасная ночь. Удивительное спокойствие. Свежий воздух. Прохлада. Не хватает только шезлонга и чашечки крепкого галлинского кофе, каким потчевали меня в магистрате. Изваяниями застывшие, стоят ко мне спинами полицейские цепи охранения. Молчат и словно не дышат. Я неторопливо хожу взад-вперед вдоль цепи, что-то раздраженно бурчу себе под нос. У меня очень разозленный и нахохленный вид. Начинаю чувствовать, как давно я не спал и не ел — слишком длинные сутки на этой планете. Чтобы привыкнуть, нужна адаптация.
Погруженный в себя, я не сразу улавливаю шорох, исходящий от дерева метрах в двадцати впереди меня. То есть улавливаю, но думаю при этом, что какое странное дерево, я не помню, чтобы такие были оставлены в обитаемой зоне Галлины. Я вообще такого не помню — со стволом, похожим на трахею, с удивительно мясистыми, ушеобразными листьями, наверняка экспортный декор, запрещенный к провозу, надо бы и это дерево вписать в счет магистрату. Бедняга Коперник… И вдруг вижу, как с дерева кошкой соскальзывает человек, и узнаю тотчас же в нем того официала, и первая мысль — он не мог прорваться сквозь цепь охранения, каким образом… Официал стоит спиной ко мне и внимательно разглядывает порванную штанину.
— Эй! — спохватываюсь я. — Стой! Стой, мерррзавец!
Тот подпрыгивает и со знакомым уже страшным топотом убегает. Я за ним.
— Стой! Держи! — ору я ему вослед. — Вот он! Хватайте его!
Оцепление неподвижно. Никому не хочется два ночных дежурства вне очереди. Я продолжаю погоню в полном одиночестве. Я бегаю очень хорошо. Это у меня с детства. Но и соперник мне достался из длинноногих.
— Стой, Мурурова, ты арестован!
— Как бы не так, — тяжело сопя, отвечает официал. — Ты меня сначала схвати. Произведи предварительное задержание.
Я прибавляю скорость. Он тоже.
— Врешь, не уйдешь!
— Еще как уйду!
Мы бежим в темноте, я ориентируюсь только по топоту. Удивительно тут устроено освещение. Но у нас, у куаферов, есть особое, ночное зрение — развивается тренировками и медицинским вмешательством, тайну которого до поры до времени я раскрыть не могу, потому что и сам толком ничего не знаю, не разбираюсь я в глазной медицине.
Внезапно я обнаруживаю, что бегу уже по узкому коридору между домами, неизвестно откуда взявшимися, впереди все так же топочет официал. Тесно, я не зря назвал эту улицу коридором, таких узких улиц не бывает на свете. Навстречу мне мчатся огромные тусклые фонари (на секунду я слепну, перестраивая зрение на дневное), в два ряда налепленные на стены чуть повыше моей головы, и, ребята, наступает вдруг такой момент, когда бег захватывает меня (удивительное чувство, клянусь), когда тело, как в детском сне, становится почти невесомым, достаточно только чуть-чуть оттолкнуться ногами от покрытия, очень твердого, между прочим, и я парю, мужики, и это уже не погоня, это уже полет, бег в свое удовольствие, я быстр как скоростная машина, я легок, и движение мое мощно, и усилия неощутимы. Официал Мурурова с непередаваемой, присущей только ему грацией, бежит впереди меня и вместе со мной радуется, ребята, жизни. О-го-го! Он прижал руки к бокам, откинул назад голову, волосы, как флаги, трещат На ветру, а топот, о друзья мои дорогие, топот доносится как бы не от него, топот подобен… чему же он подобен-то в прах его засвети? Он подобен грому — точно, ребята, подобен грому, доброму и внимательному, который радуется вместе с ним, который согласился подыграть нам в нашей игре-погоне и задать оптимальный ритм, и мы благодарны ему. Оба дома, между которыми мы бежим, во исполнение нашей сегодняшней затаенной мечты, растянулись до длины, практически бесконечной.
Официал вдруг чертыхается.
— Да что такое?! — говорит он, громко дыша. — Это просто бесконечная какая-то улица!
И голос его несносен. Неуместен, отвратительно фальцетен сам тембр его голоса. Парение сразу же прекращается, я уже просто бегу. Усталости, впрочем, нет, и дыхание мое ровно. Я хороший бегун, потому сразу соображаю, что в таком темпе не то что километр — трехсотку не выдержишь, — и мне странно, ведь я пробежал намного больше километра. Я решаю поддержать разговор и окликаю официала:
— Эй, слышишь? Мурурова!
— Ну? — недовольно откликается тот. — Чего тебе?
— Действительно странная улица.
Он сосредоточенно дышит и, похоже, топает еще громче. Затем разражается нецензурной бранью.
— Эй! — говорю я, иронически приподнимая левую бровь. — Эй, там! Не боитесь сорвать дыхание?
— А не боюсь, идиот я этакий! Дыхание! Знаешь, что это за улица?
— Я в вашей географии пока еще слаб, — честно признаюсь я. — Я очень давно здесь не был, и тогда все было по-другому.
— Это имитатор бега, вот что это такое. Не слышал?
— Имитатор бега? (Эйфорическое состояние перешло в другое — в то, что сопутствует спокойной комфортной беседе. Я вроде как бы и не бегу.)
— Ну да. Эти идиоты из магистрата… будто у нас полно бегунов. У нас здесь больше пострелять любят да силушку показать. Это такая штука, на которой не устаешь, пробеги хоть сто километров.
— Но как же… А дом, а окна?
— Я же говорю — имитатор. Разве непонятно?
— Отчего же, — говорю я, — очень понятно. Имитатор бега, ну как же. Только я не совсем понял…
— А что тут непонятного? Устройство такое. Для бесконечного бега на месте. С коррекцией усталости. Из каких-то прошлых веков откопали, из научного ренессанса. Модная штучка.
— На месте?
— Вы, дорогой мой (Перейдя на «вы», он стал мне еще более неприятен, но не обрывать же беседу!), наверное, в детстве были несносным мальчишкой, взрослых вопросами изводили. Я же вам на интерлингве толкую — имитатор бега. Какой вы все-таки!
— А когда ж этот бег кончится? Как мы сюда забрались? Что за безобразие такое?! У меня тут серьезное дело, понимаешь…
Официал неопределенно хмыкает и пытается поддать жару, оторваться от меня под шумок хочет. Бег на месте! Ну уж нет! Я сразу восстанавливаю дистанцию.
— Знаете что? — спустя некоторое время раздумчиво говорит Мурурова. — Нам, пожалуй, и правда надо остановиться. У меня ведь тоже кой-какие дела.
— Хе-хе! — это я недоверчиво ухмыляюсь. — Как же! Я остановлюсь, а вы… Вам надо, вот вы и останавливайтесь.
Тогда и официал говорит мне «хе-хе».
— А если я остановлюсь, а вы нет, то вы меня еще поймаете. Кстати, все хотел поинтересоваться. Что вам, собственно, от меня надо?
— Да ничего особенного. Хочу задать пару вопросов.
— А что вы там насчет ареста кричали?
— Это совсем не я хочу вас арестовать. Я ведь не полицейский! («Что да, то да», — вставляет официал.) Меня интересует пара вопросов.
— И все? — недоверчиво спрашивает официал. — Из-за какой-то, как вы говорите, пары вопросов вы причиняете столько неудобств незнакомым и, поверьте, очень занятым людям? Да распыли меня скварк!
— Но вы же убегаете!
— Конечно, убегаю, еще бы не убегать, когда тебя арестовывать собираются. Кто ж это за просто так арестовать себя даст?
— Ну, — рассудительно говорю я, — если вы ни в чем не виноваты, то вас сразу же и отпустят.
— Как же, — горько вздыхает Мурурова, — они отпустят. К душителю в кабинет. Теперь придется кого-нибудь убивать, — жалуется он. — Ох, не люблю я этого дела.
— Зачем убивать? — не понимаю я.
— Затем, чтобы не арестовывали, зачем еще? Послушайте, а вы на бегу свои вопросы задать не можете?
— Могу. Почему не могу?
— Так задавайте! Может, еще и ничего.
— Тогда так. — Я собираюсь с мыслями, синхронно с официалом сбавляю темп. — Во-первых. Кто убил моего друга?
— Хороший вопрос, — комментирует Мурурова неизменившимся голосом. — Мне нравится. А еще что вы хотите узнать?
— Как найти убийцу?
— Ха. Ха, — отвечает Мурурова совсем уже мрачно. — Это он называет парой вопросов. И надо полагать, если я не отвечу, он меня догонит и будет душить руками за горло. Он будет выпучивать на меня глаза, брызгать в лицо слюной, кричать как ненормальный, трясти перед самым моим носом громадным бластером тяжелого боя и вообще действовать мне на нервы. Как будто я знаю, кто его друг.
Я вношу поправку:
— Заметьте, я вовсе не хочу от вас услышать, кто мой друг. Мне нужно узнать, повторяю, кто его убил и как найти убийцу.
— Все?!
— Все.
— Тогда я лучше еще побегаю.
Так наша беседа зашла, вернее, забежала в тупик. Оба дома, справа и слева, все также проносятся мимо нас, ноги наши все так же без устали перебирают покрытие. Мурурова все «так же топочет — усталости нет.
И тогда я начинаю орать. Я кричу — он здесь, нашел, держите его. Я надсаживаю глотку так, что в ушах звенит и связкам больно, а затем» Мурурова интересуется:
— Что это с вами? Вы кому кричите, если не секрет?
— Все равно кому, — злобно говорю я. — Услышат, прибегут — и схватят вас наконец. И тогда поговорим.
— Ага. Ну да, ну да, — хмыкает официал. — Услышат, прибегут, схватят. Ну-ну.
— Что это еще за «ну-ну»? Почему «ну-ну»?
— Это в имитаторе, да? Услышат вас, да? А меня схватят? Техническое бескультурье, вот что это такое. Да вы хоть знаете, что такое имитатор? Может, хоть случайно где-нибудь читали, что здесь совсем другое пространство? Или вы думаете, от хорошего здоровья мы вон сколько бежим и не устаем совершенно?
— Ничего, я на всякий случай покричу. Может, вы обманываете.
— Ну-ну. Давайте. А я послушаю.
Я снова начинаю кричать, а официал слушает и издевательски размахивает в такт руками — словно бы дирижирует. В наиболее удачных местах он поднимает вверх длинный указательный палец. Потом, октавой выше, начинает кричать со мной в унисон, и я говорю себе, что слаженный у нас дуэт получается, полифоничный такой. Вот только помощь задерживается.
И вдруг Мурурова исчезает — вместе со своим топотом. Я пробегаю по инерции несколько метров и растерянно верчу головой, окликаю его, но ответа, конечно, не слышу. И тогда останавливаюсь.
Для неподготовленного человека или, скажем, ведмедя, остановка в имитаторе — это момент, который запоминается на всю жизнь. Фонари, чистые, но дающие свет совершенно тусклый, вдруг вспыхивают всеми цветами радуги, и глазам становится больно. Уши ломит от дикого шума — мне потом говорили, что получается своего рода акустический удар как при переходе атмосферным вегиклом звукового барьера, — все, что было сказано мной и официалом Муруровой, обрушилось на меня, в десятки раз усиленное, перемешанное и повторяющееся в самых разных вариациях. Дома — с домами происходит нечто ужасное. Их стены сжимаются гармошкой, стремительно падают на меня, но никак до меня добраться не могут, потому что я, ребята, с той же стремительностью меняю свои размеры и формы. Вокруг меня мечутся какие-то неясные фигуры, и размахивают руками, и улепетывают, и скачут, и падают наземь, сознание подсовывает глазам страшные рожи, и не защититься ни от чего, я бессилен, только и успеваю осознать страшный, противоестественный конец, неумолимо и быстро меня настигающий. Я превращаюсь в галактического гиганта и микроба одновременно, и обе метаморфозы, я отчетливо это сознаю, обе метаморфозы несут смерть.
И все. И я…
Растерянно стою, поматывая головой, у невысокой бетонной ограды. Позади — парадное здание космопорта, все так же оцепленное бдительными стражами городского спокойствия, а где-то вдали затихает знакомый топот. Ага, догадываюсь я наконец, это мой Мурурова от меня удирает, и уже некогда приходить в себя, некогда раздумывать над невероятными чудесами, преподносимыми неугомонной наукой, я срываюсь с места и снова бегу, и снова кричу, но теперь уже болят ноги, покалывает в левом плече, и чувствуется, что дыхание сбито, что скоро запал кончится и этак мне, пожалуй, никого не догнать.
Пот, одышка, тяжелые ноги, не ко времени разыгравшийся голод. Только сейчас я вспоминаю, что я куафер и что располагаю куда более современными методами погони, чем бег в реальном времени. Абсолютно не к месту проносится мысль, очень важная, очень существенная для меня, что-то такое сугубо философическое о том, что забывчивость моя не случайна и страшно опасна, но потом, потом, и уже нет времени для скоростного скачка, и, главное, сил не успею набрать, потому что официал уже выбирается на вегиклостоянку. И я думаю — э нет, друг, на вегиклах ты меня не обставишь, кое-какую подготовку и на вегиклах мы получили, не стоит так уж сразу списывать куафера со счетов, если даже он устал, плохо себя чувствует и не ел целый день.
Обычным бегом, на последнем издыхании, то есть почти падая, выволакиваю свое тело из бесконечных газонов, табличек и загородок — передо мной вегиклы, много вегиклов. И большинство не запертых, с транспортом на Галлине обстоит хорошо, транспорт здесь пока что не угоняют, мне придется подать пример. Вегикл стремительно уносит Мурурову подальше от космопорта, я кошу на него глазом и не торопясь выбираю экипаж побыстрее да понадежнее — в них я, слава прогрессу, наловчился разбираться неплохо. Пускай даже бескультурье техническое. Пускай, пускай…
Выбор мой останавливается на «Бисекторе-204», изящной скоростной штучке, которая в бреющем полете может творить чудеса — так мне говорили специалисты из «Доставки всего везде». И сразу же убеждаюсь, что их рекомендация действительно кое-чего стоит: машина взвизгивает, едва я утапливаю квадрат газа, и тело мое начинает испытывать примерно такие же ощущения, какие возникают при старте грузовиков с малой компенсацией.
Где-то впереди, почти уже не заметный в каше разноцветных огней, излучаемых городом, летит мой Мурурова. Я уже нащупал его локатором, он уже не уйдет от меня, расстояние уже начало сокращаться. Но поскольку я не вижу его, поскольку сам до огней еще не добрался, от состояния растерянности и неуверенности избавиться не могу — очень неловкое чувство. Мне говорили знающие люди из космопола, что преследование вслепую не для меня, что я слишком нервен тогда, что постоянная надежда на собственные силы и особое, куаферское недоверие к автоматике, личным интеллектором не снабженной, делают меня крайне ненадежным звеном погони. Что я должен стремиться к бездействию, когда действие излишне. Поэтому я пересиливаю себя и снимаю руки с пульта, скрепя сердце доверяю себя безошибочной и беспроигрышной автоматике, кою не люблю.
Почти одновременно кто-то неуверенно прокашливается рядом со мной и зеленым, свежим баском спрашивает:
— Это что такое еще? В чем дело? Это моя машина?
От неожиданности я вздрагиваю и начинаю озираться, хотя знаю прекрасно, что салон внутри пуст, что это просто хозяин получил весточку от «Бисектора» о смене седока и пытается осознать новость.
— Эй вы! — уже с ноткой паники и двумя нотками угрозы в голосе продолжает басок. — Что это вы в моей машине… а?.. делаете?
Но я уже перестал оглядываться, я уже контролирую ситуацию.
— Городской спок, — внушительно представляюсь я. — Ваша машина временно реквизирована. Все справки и претензии — к гранд-капитану Эриху Фею, его вы можете найти в здании космопорта. Немедленно покиньте эфир!
— Но послушайте!
— Покиньте эфир, — повышаю я голос. — Вы мешаете проведению операции.
Эфир тут же покинут. Никто больше не дышит рядом со мной — абсолютное одиночество. Подо мной уже город. Точнее, город был подо мной все время, а теперь я лечу над его жилой частью. Мурурова, надо полагать, совсем близко, потому что на информаторе высвечивается запрос о переходе к режиму «Кривая погони». Я бы, честно говоря, с самого начала в таком режиме шел, пусть это глупо, неэкономно и невыгодно в скоростном отношении.
Вот он, я вижу его — бесшумная маленькая тень, мелькающая над крышами. Совсем близко. Официалы не обязаны разбираться в средствах и приемах ухода от преследования, поскольку уходить от преследования в их профессиональные функции не входит. Но уж раз у тебя есть побочные занятия, учитывай, дорогой, будь ты хоть трижды официал, хоть самый официальный из официальных, что догонять тебя выпадет когда-нибудь человеку, который знает тактику погони и, по крайней мере теоретически, разбирается в средствах убега и догоняния. Надо учитывать, что таким человеком может оказаться и куафер.
Мне его жаль, этого Мурурову. Мне всегда жаль тех, у которых я выигрываю, потому что прекрасно представлю себе, какие при поражении возникают неприятные ощущения — потому что очень проигрывать не люблю.
А жалеть никого нельзя — так учили меня мастера победы. Жалеть — значит недооценивать и, следовательно, рисковать. А я пожалел.
Выскакивают неизвестно откуда, я их и не заметил сначала, штук пять вегиклов, причем таких очень серьезных, приспособленных и к погоням, и к маневрам воздушным, и, надо полагать, к битвам. Выскакивают, окружают и, уж конечно, без предупреждения принимаются жечь воздух своими скварками в непосредственной близости от «Бисектора».
— Извини, хозяин, придется тебе другой вегикл покупать, — бормочу я себе под нос, выделывая головокружительные фигуры, которые так любил во времена тренинга, которые ни в одном учебнике не указаны и за которые, как предупреждали меня в свое время знающие пилоты, следует сразу же человека дисквалифицировать и не подпускать в дальнейшем на километр к транспортным средствам сложнее велосипеда. Но во времена тренинга никто не старался меня снять из тяжелого скварка за нарушение уставных маневров, к тому же те маневры проводились днем и над специальными полигонами.
На полной скорости я лавирую между домами, едва уклоняясь от антенн, энергоприемников и невозмутимых пластиковых сирена-герольдов, которых здесь понатыкано со щедростью, излишней даже для осадного положения. Зуммер тревоги, вмонтированный в «Бисектор» прямо над моей головой, верещит непрестанно, извещая меня о большой вероятности столкновения — это я люблю. Чьи-то крики раздаются снизу и, по-моему, сверху — впрочем, я почти сразу потерял представление о том, где верх, а где низ. Я то взмываю свечкой, то зависаю в полуметре от дорожного покрытия, то брею дома, то вытанцовываю что-то несусветное на уровне облаков. Автоматика не рассчитана на подобное обращение с одной из самых модных машин и начинает мешать мне в той же степени, что и нападающие. После недолгих колебаний (все-таки ночь) я не выдерживаю и отключаю ее, оставив работать только блок слежения за Муруровой. У меня даже достает времени кинуть взгляд на экран — официал где-то рядом, ему, видите ли, интересно, что будет со мной. Мне, впрочем, тоже.
Пять нападающих есть пять нападающих, и надежды уйти от них призрачны. Это я хорошо понимаю, я вовсе не рассчитываю обмануть их своим умением нарушать «Наставление по производству атмосферных фигур на средствах общего и специального транспортажа». Мне, конечно, хочется еще и пожить, но, как известно, не все наши желания выполнимы. И все же, пусть без всякой надежды, я пытаюсь выкарабкаться, я решаю перейти к действиям более активным. Для начала определяю ближайшего противника и, накручивая неправильной формы спираль, устремляюсь к нему. Тот, как водится, открывает огонь, что глупо, потому что попасть в меня можно только при очень большом везении. За пультом — явно профессионал, так как время на стрельбу он тратит минимальное; он очень быстро прекращает это занятие, предоставляя стрелять другим (что они и делают с великим энтузиазмом), а сам вдруг проваливается вниз.
Кривая погони! Да еще с такой спиралью, какую закручиваю я, безо всякой пощады издеваясь над своим организмом. И, заметьте, ребята, — без автоматики! За мной роем несутся убийцы, с перепугу мне кажется, что их куда больше, чем было вначале. Жертва моя делает то, на что я втайне надеялся, — прижимается к крыше высокого дома. Теперь меня может спасти только память рук — помнится, на тренингах я автоматически проделывал такие фокусы, который хочу продемонстрировать.
Во всех окнах сияет свет, свет полыхает вокруг меня в воздухе, сжигаемом методически и с профессиональной бездумностью — кажется чудом, что я до сих пор не напоролся ни на один луч. Но это чудо мне дается с трудом. Я освещен, и все вокруг меня освещено тоже. По немыслимой кривой я опускаюсь к своей жертве, зажав в зубах носовой платок, чтобы не раскрошить их. В следующий раз, клянусь я себе, никогда не выйду на улицу без хорошего скварка или, по крайности, фикс-ружья.
И вот прошла невероятно долгая секунда падения, я на миг расслабляю пальцы, затем с яростью концертного пианиста принимаюсь исполнять на пульте виртуознейшую из воздушных пьес. Я сужаю спираль над крышей, на которой укрылся преследуемый, он приподнимается, чтобы не потерять меня из виду, и тогда я протискиваюсь с диким скрежетом в мизерную щель между брюхом его машины и крышей, бешено при этом крутясь и подскакивая. Хорошая машина «Бисектор». И знающие люди мне говорили, и сам подтвержу.
Противник еще ничего не понял, тут обязателен шок, он, наверное, только еще поднял брови, собираясь удивиться безмерно (факелы света исчезли, в своего нападающие не стали стрелять — это жаль), как его двигатель уже оказался безнадежно испорчен моей изрядно помятой крышей, а я уже выпархиваю из-под него, уже падаю вдоль стены, уже вдоль другой поднимаюсь, мимо сияющих окон и людей, застывших в тревоге и ожидании — битва битв! Он еще на крышу медленно спускается, когда рыло моего «Бисектора» появляется с другой стороны и мнет водосток, и он, наверное, вскидывает свой скварк (что-то такое я уловил глазом, какой-то всплеск движения в темном салоне), когда я проскальзываю рядом с ним и легонько толкаю его задним бампером — совсем легонько, но достаточно для того, чтобы столкнуть вниз, и, стремительно набирая скорость, мы мчимся с ним в разные стороны: я к небу, а он к земле. И я совсем не уверен, что его ожидает мягкое приземление.
Хороший спектакль.
Но, друзья мои, гидра зла бессмертна, как всегда. Надо мной уже роятся другие машины. Их теперь не четыре и даже не десять, и похоже, они пристрелялись ко мне: еле удается выдраться из перекрестья многих лучей.
И я устал. Я уже думаю, что пора опускаться, а там будь что будет — может быть, все-таки успею выскочить, прежде чем сожгут мой вегикл.
Чувствую, всем телом чувствую приближение последней секунды, внизу ни одного укрытия, ни одной арки, куда можно было бы скользнуть незаметно и переждать, хотя… что там пережидать? Чтобы дать себе передышку, свечкой взмываю в черное небо, опять каким-то чудом, уже и мне непонятным, увернувшись от бокового пучка.
— Очень хорошо. Продержитесь еще чуть-чуть, — раздается рядом знакомый, немножко манерный голос — голос Эриха Фея, стойкого борца за городское спокойствие. И я пьянею от этого голоса.
— Дорогой гранд-капитан, — говорю я.
— Мы восхищаемся вами, Хлодомир, позвольте мне вот так вот, по-дружески…
Он еще что-то говорит, но я уже не слушаю — воздух наполняется нестерпимым визгом полицейской сирены, ей на разные голоса вторят сирена-герольды, что-то непонятное возвещая. Скварк-лучи, устремленные на меня, гаснут как по команде, и преследователи вмиг пропадают. С юга, блистая всеми мыслимыми огнями, приближается ко мне компактный полицейский броневичок.
— Мы скоро встретимся с вами, — говорит тем временем Фей. — Для меня будет счастьем пожать руку такому мастеру, как вы. Кстати, мы так и не нашли Мурурову. Он вам не попадался?
Я смотрю на экран слежения. Странно, думаю я. Мурурова здесь, он, правда, удирает на большой скорости, но он не пропал вместе с моими преследователями (мне тогда и в голову не пришло, моя дорогая, что странно как раз обратное — не его присутствие на экране, а их мгновенное исчезновение). Головокружение, боль в коленях, озноб и сердцебиение. Дискомфортное состояние.
— Во всем этом есть что-то странное, — говорю я, как потом оказывается, вслух.
— И не говорите, друг мой, — сладко соглашается со мной Эрих Фей, энтузиаст городского спокойствия. — Так много странного в этом мире! Вы не поверите, иногда я говорю себе: «Послушай, Эрих…»
А я уже опять не слышу, опять окунаюсь в рутину погони, будь она трижды проклята.
— Вижу Мурурову, иду за ним. Жду вашей помощи.
— Разумеется, разумеется! — слышу словно издалека. — Но я не договорил…
И это ничего, что я недостаточно хорошо знаю последние модели вегиклов, в частности «Бисектор», и не могу потому отключить звук — пусть бормочет себе бравый философствующий капитан — у меня дело.
Дело, правда, не из приятных, даже утомительное. Гнаться за кем-то, от кого-то увертываться… Смерть друга, кстати… Да и был ли он другом-то? Так давно не виделись с ним. Может, за дело его убили, откуда мне знать все тонкости отношений между космополом и местными бонзами, откуда мне знать, кто из них прав, а кто на самом деле заслуживает наказания? Охрана космического спокойствия — это, знаете ли…
Мурурова словно ниточкой связан с моим «Бисектором», я даже удивляться начинаю, почему он не заговорит со мной своим неприятным визгливо-ворчливым голосом, ей-богу, я был бы рад услышать его. Но он молчит.
Зато не молчит взраститель городского спокойствия, один мой знакомый гранд-капитан, но я, как уже говорилось выше, не реагирую. Я перевожу погоню на автоматику — когда дело надоедает, ей как-то больше хочется доверять.
Мне просто необходимо собраться с силами и прийти в себя, больше-то вроде некуда мне податься. Ох, как я устал, дорогая! Что-то не в порядке и вокруг меня, и со мной тоже, все делают что-то не так, и я что-то не так делаю или как-то не так воспринимаю то, как они делают это свое что-то. Один мой знакомый преступник, никогда не знал, что он там преступил, да и не хотел знать никогда, он просто для меня хороший человек был, ничего дурного не сделал, хотя и пренеприятнейший, с другой стороны, тип, это я признаю, куда деваться, просто я той другой стороны не знал совершенно, а так, ощущал интуитивными частями своей натуры (иногда он делал все правильно, но нехорошо, а иногда удивительно хорошо, но наперекор всем моим представлениям о морали, хотя у меня самого о ней никаких представлений нет и не было никогда), — так вот, этот преступник любил говаривать мне: мол, я больной человек, я потерял чувство разницы между добром и злом. Это он про себя. Старое, знаете ли, хорошо выдержанное, давно перебродившее выражение, вот и отец мой любил его повторять, а все как только сегодня его придумали. У меня ощущение этой грани тоже смазано, дорогая, я ведь только тебя и люблю, только тобой, можно сказать, дышу, я соскучился по тебе смертно и ужасно переживаю невозможность с тобой увидеться, и то, что причиной нашего — да! — разрыва внезапно стал именно я, к тому же причиной, совершенно тебе неясной, а потому одновременно оскорбительной и обнадеживающей — я это хорошо понимаю, — собственно, для прояснения той причины я и затеял такую длинную, такую нелепую повесть, ты уж меня извини; и то, повторяю, что причиной разлуки стал я, полностью поражает меня тяжелейшим чувством вины, а тебя, моя дорогая, единственная и неповторимая, невозможная любовь моя, ставит на пьедестал, недосягаемый ни для кого, делает тебя лишенной всех недостатков, идеалом, о котором можно только мечтать, хотя я прекра-а-асно знаю, уж кому-кому знать, как не мне, что на самом деле ты собой представляешь и на какие фортели ты способна, но это где-то там, в стороне от твоего пьедестала, как бы и не о тебе вовсе, потому что ты идеал, видите ли, я так переживаю нашу разлуку, что и дня не проходит без резкого приступа боли душевной — знаешь, так, что взвыть хочется или физиономию исказить, или понепотребнее выразиться, и кажется мне, что я ноги бы твои сейчас целовал и следы ног на земле, в грязи, в отбросах человеческих, с радостью целовал бы тоже, хотя доведись встретиться нам, вряд ли бы я стал тебя таким занятием удивлять, эпатировать и шокировать… Я сбился немного, но я помню, о чем говорю, я говорю о том, что в тот момент второго начала погони я дурно себя чувствовал и как никогда мечтал остаться один… и, помнится, подумать о тебе тогда мне хотелось, хоть и не с такой силой, ведь тогда-то все у нас с тобой хорошо было, и разлука наша обычной тогда казалась и временной, так что я даже удивляюсь, с чего бы это я тогда о тебе вспомнил, будто у меня серьезней в тот момент и дел не было, но не дали, не дали мне тогда отключиться от действительного течения жизни — Фей что-то там такое благостное бубнил, пульт взывал о моем согласии переключить режим погони за Муруровой, и броневичок что-то уж больно настойчиво за мной следовал — я-то думал сначала, что там гранд-капитан, но потом понял, что нет его там, что он далеко, судя по его бормотанию. Я и тогда особенно не удивился — городской спок не дремлет, хочет разобраться, ничего странного.
Броневичок догонял меня, и довольно быстро. Ты когда-нибудь видела провинциальные полицейские броневегиклы? Хотя что я? Конечно, видела — в многочисленных стеклах про битвы героев городского спокойствия со зловонными очагами преступных антиобщественных сообществ — во как я залепил! Ну, так это был точно такой же, будто только что из стекла. Мощнейшие лазерные фонари, бьющие во все стороны, делали его похожим на светового ежа; вдоль и поперек его опоясывали багрово-красные и ярко-синие кольца, внутри все мерцало от множества экранов и сигнальных лампочек — словом, елочное украшение, сосуд света. Набитый, кстати, до отказа людьми.
Когда тебя преследует полицейский броневичок, неизбежно возникает тревога, даже если ты ничего такого не сделал, а просто вышел себе прогуляться на собственном, знаете, вегикле, и, мужики, чувство тревоги становится во сто крат сильнее, когда вегикл краденый, когда то, что ты делал буквально минутой раньше, отнюдь не усугубляло городского спокойствия, если, конечно, не считать городским спокойствием тот вечный покой, который снизошел по моей инициативе на одного из моих преследователей. А когда возникает чувство тревоги, так трудно сосредоточиться, моя дорогая, так трудно отгородиться от всего сиюминутного, что преследует нас в течение всей нашей жизни, что уже невозможно прикрыть усталыми веками натруженные глаза, сжать пальцами лоб и отрешиться, отрешиться ото всего… Я озабоченно вертел шеей, и ни городского, ни персонального спокойствия даже близко не ощущал.
О моя дорогая, броневичок меня догнал наконец, и клянусь тебе, лучше бы мне было стократ, если бы сидевшие в нем оказались обычными полицейскими, которые грозно размахивали бы скварками и через внешние динамики, пугая весь город, приказывали мне басом немедленно остановиться. Лучше бы — я это сейчас, после всего, понимаю! Ох, насколько бы лучше.
Но странности продолжались. Даже не то чтобы странности, а так, нелепости, одна за другой, вот что удручало меня тогда.
Броневичок нагнал меня и пристроился рядом. Я ждал, изображая городское спокойствие. Там произошло какое-то шевеление (и вовсе не был он так переполнен людьми, как мне показалось вначале), опустилось одно из бронеокошек, и оттуда высунулся… кто бы вы думали?.. Заполошный иисусик из магистрата!
Он восторженно смотрит на меня и делает приветственные знаки рукой.
— Э-э-э, уважаемый Вальграф!
В качестве привета я взбрыкиваю головой и изображаю на лице непередаваемую радость встречи. Имени иисусика я никак не могу вспомнить, что странно тоже, поэтому радостно молчу как бы в предвкушении информации, для меня особо приятной.
— Я так рад вас снова увидеть! — восклицает иисусик и добавляет: — Живым.
— Да уж! — Я не могу не разделить его радость. Только вот что он делает в машине назначения сугубо полицейского, этот чиновник из магистрата?
— Я только что видел по телевизору, как вы сражались с этими… как их…
Я терпеливо и как нельзя более радостно ожидаю продолжения. Мне тоже интересно, с кем же я сражался столь героически, и при чем здесь «по телевизору»?
— Со злодейскими покусителями! — вспоминает наконец мой не в меру впечатлительный друг. — Вот что значит куафер! Такого я давненько не видел. Я получил истинное наслаждение. Так их, дружище! Давно было пора их приструнить!
М-да. Кого же это я приструнил? А броневичок у него просто чудо. На такой скорости, при таких нестабильных воздушных потоках, так ровно, так точно идет. Да он просто прилип к моему «Бисектору»! И бесшумен, прах его побери. Маркусом зовут иисусика, вспомнил.
— А-а, собственно, как все это понять? — спрашиваю я. — Схватка, телевизор, вы и этот вегикл. Я думал…
— А, броневик?! — радостно кричит Маркус. — Это мой, мой собственный.
Я изображаю вежливое удивление, то есть изображаю, что оно вежливое. Потому что боевые вегиклы частным лицам, тем более невоенным, переданы быть ну никак не могут.
— Ну да! Мне его наша полиция подарила.
— Стража городского спокойствия?
— Точно! Именно эта самая стража. Красивый, правда? Он им все равно не нужен. Что они, над городом в нем разъезжать станут? Здесь же душителей полно и всяких других. И ведмеди иногда попадаются. Их много у нас, полицейских, зачем им броневичок?
— Что-то я не очень вас…
— Да мне его сам шеф стражи и подарил!
— Гранд-капитан?
— Точно.
— Гранд-капитан Фей?
— Зачем же Фей? Макромегас подарил. Какой еще Фей?
— Но разве не Фей гранд-капитан стражи?
Э-э, думаю, здесь что-то совсем все не так.
— Фей? Я такого вообще не знаю. Может, он в тайной страже гранд-капитан?
— А есть тайная стража?
— Откуда я знаю? Она же тайная. Впрочем, не важно. Много их здесь. Ни за что не разберешься, где кто. Вообще ужас. И представляете, я заметил: чем больше у нас становится стражей городского спокойствия, тем меньше спокойствия в городе. Да? Ха-ха!
Мы ведем светскую беседу, высота у нас триста метров, «Бисектор» мой в режиме «Кривая погони» вот-вот настигнет закоренелого злоумышленника, по чьей вине, как я полагаю, варварски был удушен мой лучший друг, милейший и добрейший из космополовцев Виктор Коперник, и уже обрывается впереди световая каша ночного города с неповторимым названием Эсперанца, а дальше полудевственная Галлина, а еще дальше — Галлина девственная совершенно, такая же, которую я здесь с таким усердием подгонял под потребности человека, с которой боролся изо всех сил, которую уничтожал денно и нощно и которую, как вы уже догадались, любил. Любил, конечно, как люблю сейчас тебя, моя дорогая, я столько сердца в нее вложил, сердца, и пламени, и крови, и зла, столько смертей я породил на этой Галлине, что даже ночную, в виде бесформенной черной громады под знакомым, умеренно звездным небом, мне тогда чуть не до слез приятно было видеть ее.
Мы ведем светскую беседу. Маркус не замечает, конечно, всей абсурдности своего положения, я даже начинаю сомневаться, есть ли она на самом деле, эта абсурдность, или просто выдумал я ее?
— Кстати, что же это я! — вскрикивает мой молодой друг, будто его ногой хорошенько пнули. — Я же не познакомил вас со своими друзьями!
Друзья высовывают в окошко свои возбужденные встречей рожи, всклоченные и несвежие, а иисусик восторженно объясняет:
— Мы смотрели по телевизору, как вы… это самое… Ну просто необыкновенное зрелище!
— Мы просто все опупели! — фамильярным баритончиком вставляет одна из рож.
— Я говорю тогда, да я же его знаю, ну точно — можете представить, как я обрадовался. Это же куафер, инспектор Вальграф, он ко мне сегодня с инспекцией приходил. Кстати, наши соболезнования. — Иисусик чуть-чуть притупляет улыбку. — Уже передали. Хороший человек был. По мнемосвязи специалист.
— Да, — говорю я. — Милейший был человек.
Я вижу, как Мурурова пересекает границу города. Интересно, куда это он?
— Вот, вот. А что, говорю, друзья, это самое, чего мы здесь киснем, а не съездить ли нам к нему прямо сейчас? Все-таки в незнакомом городе человек, среди незнакомых людей. Вот обрадуется!
— Действительно, — отзываюсь я. — Очень с вашей стороны мило.
— Он у нас такой, — восторгается баритонная рожа. — Он у нас…
— Как отчебучит чего-нибудь — мы в коме! — высовывается еще одна рожа, с легким налетом интеллигентности на лице.
— Вот мы все и здесь! — Маркус в центре внимания, чему он необычайно рад. — А здорово я с сиреной придумал? Это моя идея была. А ну-ка врубим, говорю, на полную мощь. А тут и герольды, я-то про них забыл. Здорово получилось, правда?
— Здорово, — со всей искренностью соглашаюсь я. — Как врубили — все в коме. Это вы очень здорово придумали, вы даже и не представляете себе, до чего здорово.
— А все потому, что всем с вами познакомиться не терпелось, больше ни почему. Незаурядный вы человек, это я вам серьезно. И друзьям моим, и сослуживице, Магде Трабл-Трабл, вон она, сзади сидит. — Маркус тычет себе за спину большим пальцем, в самый темный угол броневичка, где ничего не различить, кроме роскошно обнаженного плеча и не менее роскошно обнаженной улыбки — мужики, что за улыбка!
Я узнаю даму с наружностью и вежливо кланяюсь:
— Очень рад.
— И она! И она тоже! Прямо загорелось ей, познакомь да познакомь, в жизни, говорит, таких не видела.
Что-то томное, воркующее и невнятное доносится до моего слуха. Я расплываюсь в наисветской из наисветских своих улыбок. Но… проклятая правда жизни!
— Друзья мои, меня ждут дела. И, кстати, граница города.
— Понимаем, понимаем. И не будем больше мешать, — с готовностью соглашается иисусик. — Как только освободитесь, сразу ко мне. Ждем!
Он машет мне на прощание, и друзья его машут мне на прощание, и мелькает в темноте обнаженная женская ручка, и я тоже машу им всем, и даже воздушный поцелуй посылаю, иисусик втягивается в салон, поднимает за собой бронеокошко, броневичок отваливает, лихо разворачивается и мгновенно исчезает далеко позади — все-таки с хорошей скоростью я иду.
И тут же — словно свет во всем мире выключили — кончается город.
— Это самое, послушайте-ка! — слышу рядом с собой голос иисусика, его имя я снова забыл, голос все еще возбужденный, но совсем не восторженный. Я бы даже сказал, мрачный и настойчивый голос. — Я же вам самого главного… Отстань, дай поговорить с человеком!
— Да? — осторожно говорю я. Кромешная тьма кругом, мерцание экранов и пульт светится.
— Я все думаю, — продолжает иисусик, а я изображаю на лице вежливое внимание. — Я все думаю, думаю… Может, верно вы говорили? Насчет нового-то пробора? Чтобы всех нас согнать в кучу, а еще лучше, распихать по другим планетам — и все заново, и ваши биоэкраны, и атаки микробные, и все ваши куаферские дела, чтобы даже следа не осталось от Эсперанцы. А? Можно такое?
— Можно, — говорю я. — Но не нужно. Кто ж согласится. Вы уж как-нибудь сами. А мы поможем. Даром, что ли, инспекция?
— Поможете?
— Как не помочь!
— Да, уж вы помогите, пожалуйста. А то я не всегда и понимаю, что здесь творится такое.
— Я тоже.
Кто-то, подальше от микрофона, корчится от еле сдерживаемого восторга.
— Ну, сказал! Ну, как скажет, все в коме! Юморист, одно слово.
— Мы на вас очень надеемся. Вы инспектор, вы куафер, вы драться умеете, вы, главное, совсем их не боитесь. Не только потому, что инспекция, а потому, что вы — это вы. Таких, как вы, у нас мало. Повывели.
— И сразу обязательно к нам.
Это Магда Трабл-Трабл добавляет. Нельзя сказать, чтобы у нее чарующий был голосок, но все-таки женский. Мне это приятно, потому, наверное, что напоминает: на свете есть ты, есть места, где не надо сражаться за жизнь и мстить за смерть своего друга, есть места, где светло даже ночами, где музыка и удобное кресло, где каждая мелочь твоей жизни обсасывается в дружеском разговоре, где три раза в день вкусная пища, где, конечно, много всякого такого дурного, которого нет, скажем, в Эсперанце, но и дурное это — свое, близкое, с которым свыкся, которое не грозит ни абсурдом, ни немедленной гибелью, к которому даже привязался. И где не надо преследовать никого.
— Обязательно к вам, — отвечаю я нежно. — Всенепременно. Вот только сейчас у меня небольшое дельце, вы уж, пожалуйста, извините.
— Все-все, до свидания!
Мурурова совсем близко, такое впечатление, что он не сильно-то и рвется убежать от меня, еще минута, максимум две — и мы сравняемся.
— Мурурова! — говорю я, включая связь общего диапазона. — Эй, Мурурова, сдавайся!
— Сейчас, — слышится в ответ почти шепотом. — Немножечко погодя.
Я настигаю его. В лучах дальнего света уже поблескивают задние окошки его вегикла. Я различаю бесформенную фигуру, склонившуюся над пультом.
— Сейчас мы с тобой встретимся, Мурурова!
— Угу, как же!
Я уже совсем близко, уже метров сто пятьдесят до него. Вдруг его машина резко ныряет вниз. По инерции пролетаю мимо, снизу слышится твердый удар, затем деревянный треск.
Поворачиваю назад, делаю почти сальто. Верхушка одного из деревьев подо мной медленно валится набок. Торможу, со всего маху ударяясь грудью о пульт. Снижаюсь. Одновременно с падением дерева сажусь на маленькую поляну. А деревья здесь, как и раньше — многоэтажные.
Фары «Бисектора» освещают ничем не примечательную растительность — я на буфере Галлины, где еще нет искусственных биоструктур, но где из галлинских представителей флоры остались только самые скучные и неопасные для людей. То есть, конечно, всякое может быть, но не должно — все-таки природа здесь сама себя контролирует, делает то, что когда-то мы и заказали.
Чтобы разогнать кромешную тьму и хоть как-то сориентироваться, включаю все огни, какие есть на вегикле. До броневичка «Бисектору» далеко, но все-таки кое-что. Справа вижу вегикл Муруровы, до середины капота въехавший в громадный лоснящийся ствол, от которого теперь остался метровый пень. Гниют на Галлине деревья, быстро гниют.
Я выскакиваю из «Бисектора», подбегаю ближе. Дверца распахнута, вегикл пуст. Только теперь слышу (будто не было раньше слуха, а теперь появился), как, довольно далеко уже, трещит кустами и топает ножищами мой недосягаемый Мурурова. По привычке бросаюсь в погоню и тут же набиваю шишку.
Полная тьма, что такое? На секунду теряю ориентацию, оглядываюсь, ищу огни «Бисектора». И не нахожу, вот что меня удивляет. И не то чтобы сердце начинает стучать быстрее, что-то еще вдруг заколотилось во мне, откуда ни возьмись — паника.
Вдалеке слышу пронзительный крик, похоже, что человеческий. Резко оборачиваюсь на звук. Ничего не вижу, конечно. Еще крик. Протяжный, несомненно человеческий. Мурурова? И храп затем, не похоже, что человеческий. И рык страшный. Это ведмеди. Но их же здесь, на буфере… И тут вспоминаю, что с ними-то как раз и неладно.
Нас специально натаскивали на ведмедей, я умею. Когда-то, в одном из первых галлинских проборов, стадо взбесившихся ведмедей растоптало и погрызло почти полную куаферскую команду — они выбрались на пикник и не взяли с собой оружия, остолопы. Кажется, именно после того пробора антикуаферы, их тогда называли антикуистами, подняли дикий шум и лет на тридцать задержали планетную колонизацию. Я еще малышом был и плохо помню, но куаферов тогда на каждом углу ругали. Потом, когда все успокоилось и антикуистов как следует поприжали, я уже сам стал куафером. Я имею склонность к самоанализу и порой думаю, не из-за того ли я куафером стал, что их так сильно в моем детстве гоняли? Очень многие при мне в куаферство стремились. Толпами.
А вторая моя планета как раз Галлина была, я тебе о ней почти не рассказывал до инспекции. В память о побоище, которое ведмеди устроили, нас первым делом на них стали натаскивать. Без оружия, голыми руками, с двумя справлюсь элементарно. А по очереди нападать станут, так и со всеми. Надо слабые места знать, вот в чем секрет. И еще надо устроить так, чтобы они на тебя нападали по очереди. И сами грызлись между собой. Если разобраться — нехитрая штука ведмедей бить. Для мальчишек, для приключенческих стекол. Захватывающее зрелище.
Я стою, прижавшись к стволу кротового дерева, и говорю себе:
— А-а-а! Ведмеди?! Бовицефальчики! Ну, я вас сейчас!
И подогрев себя таким образом, бросаюсь вперед очертя голову. То есть голову я не очерчиваю, выражение просто такое. Может, и со староанглийского. Ни разу больше головой в дерево не въезжая, обязательно себя подогреть надо, тогда все получится. Закон такой.
Вытянутыми руками вперед, вваливаюсь на поляну, а там уже ждут меня на корточках штук десять ведмедей. Что ж, я готов, ребята, я всегда рад с ними встретиться. Теперь главное — вызвать их на себя так, как удобно мне, а не им, чтобы по очереди ко мне, будто на прием в медицинский кабинет. Я издаю звук, особый такой, они не любят его, они всегда на него идут, а сам потихоньку отступаю к деревьям.
Громадные скользкие туши при свете звезд. Но я и без звезд могу на Галлине, специально на мрак натренирован. Они грозно поднимаются — отвык я, даже страшновато немного, но паники той уже нет, так, чуть-чуть. Встав на задние лапы, они хором всхрапывают и с топотом, похожим на муруровин, вечная ему память… убегают в другую сторону.
— Эй! — говорю я, ошарашенный донельзя. — Как же? Что это они… Куда побежали?
А ведмеди груз-платформами через лес ломятся, и храпят, и ревут испуганно. Но ведь не может же быть, чтобы они меня испугались!
Внимательно огляделся. Тишина снова. И никого на поляне. Бесшумно (это мы тоже умеем) обыскиваю окрестности. Тишина. Ну, совершенно полная тишина. То, что ни птиц местных нет, ни зверей, это еще понятно — не любят они ведмежачьих игр рядом с собой, беспокойные соседи ведмеди. А вот то, что даже следа не нахожу от своего приятеля Муруровы, это меня совсем с толку сбивает. Отсюда шел его крик, здесь ведмеди над ним храпели — я слышал, мне вовсе не показалось. Начисто сглодать его не могли, ведмеди людей только калечат или убивают, но не едят. Только нет, совсем нигде нет Муруровы, ни мертвого, ни живого, ни полуживого. Странно.
Так много странного в тот день было вокруг! Не знаю, понимаешь ли ты меня. Ты помнишь свои сентенции? «Странное — это жизнь». «Обычное — это нежить». А я тебя язычницей называл, потому что дерево у тебя мучалось, когда ты с него ветку срывала, звезды плакали, облака улыбались, воздух изнывал от любви, ты даже с жареными орлами поболтать любила — сначала перед тем как изжарить, а потом перед тем как съесть. Ты болтаешь с ними сейчас? Так я о странном.
Странного было много, странным, собственно говоря, было все — и сам город, и люди, и отношения между ними, даже состояние мое и то необычным казалось. Болели кости, болело сердце, знобило, что-то происходило с зубами, не то чтобы зубная боль, нет, не боль, а чужеродность во рту, словно зубы вдруг выросли во все стороны, словно их стало у меня вдруг слишком много и слишком стали они большими, такими, что рот закрывался словно бы и с трудом. И кожа — она горела. Вообще это бывает, когда новая планета, иногда совсем удивительные вещи с организмом случаются, так что я на все это совсем и не обратил бы внимания, да и не до фокусов своего здоровья мне было тогда, если б в тот момент, когда ведмеди от меня убежали, я совсем растерялся бы от всей навалившейся на меня нелогичности и не выбрал бы пары секунд для занятия самоанализом. Главное — пятки болели. Это тревожило: больные ноги даже в культурном галлинском лесу — опасная вещь. Я начал подумывать о возвращении в Эсперанцу. Все чудилась мне ловушка.
Но слишком долго самоанализировать мне не пришлось. Я снова услышал крики. Сразу несколько человек завопили совсем недалеко от меня, панически взывая о помощи.
Забыв про ноги, я кинулся туда. Я бежал и думал, что странно услышать в такое время и в таком месте сразу несколько человеческих голосов, особенно если учесть, что леса переполнены аномально расплодившимися ведмедями. Крики не умолкали, и почудилась мне в криках тех какая-то нарочитость, и снова подумал я о ловушке, смысл которой понять еще был не в силах. Я перешел на бесшумный бег и вспомнил все приемы ночного видения, даже те, которые давно позабыл. Я включил особый тип видения — у нас его называют «интуитивным». И хорошо сделал, потому что у интуитивного зрения есть одно преимущество перед другими — оно не приводит к зрительному шоку при внезапной световой вспышке. Потому что впереди я вдруг увидел ярко-красный костер. Изо всех сил пытаясь успокоить дыхание, перебегая от дерева к дереву, благо на Галлине они удивительно толстые, я становился к костру все ближе и ближе, пока не очутился совсем рядом.
И еще одна странная мне картина открылась. Вокруг костра на складных стульчиках сидели семь или восемь цветастых, самых, между прочим, типичных. Они сидели, положив на колени руки и подняв лица к ночному небу. От костра их лица светились. Цветастые пели. Нет, не пели — кричали, звали на помощь, особо не надрываясь, но громко и до ужаса правдоподобно. Занятие это им нравилось: и на физиономиях, и в самих позах читалось крайнее удовольствие, упоение даже — ну, знаешь, как иногда люди хором поют? Выходило у них хорошо — слаженно, многозвучно, буха Фага, честное слово.
Пока я таращил на них глаза, пытаясь понять, в чем дело, они в какой-то момент прекратили свой крик, потому что один из них поднялся со стула и сказал:
— Хватит.
Они послушно замолкли, сложили стулья и, взяв их под мышки, словно чиновничьи папочки, гуськом удалились.
Это было глупо — преследовать их. Ловушкой отсюда разило сильно. Но не пойти я не мог. Потому что старший, тот, кто дал им команду прекратить крик, был мне знаком. Ох, ребята, он был мне очень даже знаком, с прежних еще времен, вот не ожидал его здесь встретить, я ведь его другом считал, я никак не думал, что после всего увижу его в лесу на Галлине среди цветастых. Он даже не слишком гримировался, и цветастая одежда сидела на нем мешком. Узнать его ничего не стоило. Потом мне пришла в голову мысль, что он внедрился к цветастым, потому что профессия у него такая была — инспектор космопола, а звали его (по крайней мере я его под таким именем знал), звали его Виктор Коперник.
Костер как-то очень сразу потух, и я подумал — театральный костер. Я вышел из-за дерева и наступил на него, и он, конечно, оказался холодным.
Ходить по лесу никто из них не умел. Только охотники умеют, мы, да еще кое-кто из космополовцев, из тех, что с нами обычно связаны, а остальные — зачем им?
Их было очень хорошо слышно, я почти не таясь пошел следом. Они шли цепочкой, держась друг за друга, а вел их Коперник. Он как сомнамбула водил перед собой вытянутыми руками, но ни разу не наткнулся на дерево. Скоро я догнал их, так медленно и неуверенно они двигались, и тут Коперник остановился. Он стал встревоженно вертеть головой, словно принюхиваясь. Я подумал сначала, что они заблудились, но потом понял причину: справа от нас, сплошь устилая землю между стволами и выпученными из земли узловыми корневищами (фирменная марка Галлины), лежали бовицефалы. Они лежали не шевелясь, не издавая ни звука, только смотрели на нас — вот что меня тогда удивило. Коперник махнул им рукой, словно скомандовал, они послушно приподнялись со своих мест и тоже как-то не по-ведмежачьи. Но мне было тогда не до всех этих тонкостей, хотя обилие животных хоть кого поразило бы. Громадное лежбище!
Коперник удовлетворенно кивнул, и цепочка двинулась дальше. Дом возник перед нами совершенно неожиданно, я должен был его учуять, деревянный человеческий дом, совершенно обычный походный коттеджик на два этажа плюс подвал — сколько раз я сам ставил точно такие же. Я сначала принял его за очень крупное корневище, так он был черен, но Коперник поднял дверь и пропустил всю цепочку внутрь, а сам остался снаружи.
Вспыхнули огни, раздались приглушенные голоса, замелькали тени в стрельчатых, под старину, окнах, а потом Коперник громко сказал:
— Вот ты и попался, Хлодомир Вальграф!
Я молчал. Я даже не вздрогнул от неожиданности. Я как будто бы даже и ожидал, что вот таким злым голосом, примерно с такими же словами обратится ко мне Коперник. Это было нелогично и непонятно, но в тот день непонятным и нелогичным было для меня все. Я, впрочем, и сегодня многого понять не могу.
— Ты видишь, — продолжал он, — что мстить некому и не за что. Я жив. Ты ведь понял, что это спектакль был?
Странный спектакль, подумал я, очень странный.
— Выходи, никто тебя не тронет.
И он медленно пошел в сторону дерева, за которым я прятался.
Меня била дрожь, я заболевал, тело казалось липким, и я не был уверен, что оно не подведет меня, если дело дойдет до схватки. Слабость, нежелание, даже страх… растерянность, конечно, все это вместе.
Голоса в доме быстро стихли, оттуда доносилась только тихая невнятная музыка. Я слышал даже дыхание Коперника. И где-то рядом были ведмеди, очень много ведмедей, совсем рядом. Я не видел их: интуитивное зрение было сбито огнями дома, настраивать — нужно время.
— Ну что ж ты, Хлодомир? Неужели боишься выйти?
От отца, кроме склонности к самоанализу, мне досталось вот что: он научил меня избегать поспешных действий. Тогда перед домиком, в темноте, я бы любых действий с удовольствием избежал. Трудно сказать, какая сила, какая необходимость заставляла меня через муку выбирать, что делать. Я ничего не мог понять: откуда здесь Коперник, почему так со мной говорит, что значит эта ловушка? Слов нет, был он при жизни особой личностью, других таких я, пожалуй, и не встречал. Среди космополовцев считался шишкой из крупных, о чем говорили его мнемосвязь с космической интеллекторной системой, его возможности, о которых простому смертному и не догадаться; поговаривали у нас ребята, что люди его ранга могут даже жить дня два-три после смерти, они вроде зомби становятся, потому что оставляют интеллектору какое-то там особое завещание, какую-то последовательность действий, цель — словом, что-то чисто служебное, но вообще-то невероятное. Я не верил, считал, что чушь. И еще я не верил, что зомби вот так мог со мной говорить, что Коперник мог дать интеллектору указание после его смерти так со мной говорить. Это все было предательство, что он там, у цветастых, что он так со мной разговаривает, это было предательство, и если полчаса назад я жизнь бы отдал, чтобы отомстить за его смерть, то сейчас бы я за ту же самую цену уничтожил его вторично. И становилось понятно, почему вдруг удушение, такое… интеллигентное убийство, бескровное, не портящее тело, простая приостановка дыхания; становилось ясно… и абсолютно все непонятным оставалось и становилось. Что он вот так вот со мной говорил — непонятно; и все, что он на Галлине делал, — неясно; и моя верность ему, чуть ли не мистическая, и ужас мой, что вот, умер Коперник и больше не будет у меня Копа, и понимающе никто не посмотрит, и не хлопнет никто по плечу, как он, мой Коп; и то, что он здесь, передо мной, в темноте, и то, что он все от меня скрывал, и… я не знаю, я не могу объяснить. Как же сказать? Мне бы с ним посоветоваться, как быть, но не с тем, что у домика, а с прежним, ну с тем хотя бы, кто смеялся у магистрата… Я беседовал с ним, умершим, в той ночной тишине, подсвеченной невнятными музыкальными фразами, я шептал тихонько обвиняющие слова, а потом Коп остановился в пяти метрах от моего дерева и поднял руку, а в руке его я увидел скварк.
Мне не на что было надеяться… люди из космопола виртуозно владеют скварком, у меня даже миллионной доли шанса не оставалось. И я прыгнул. Я прыгнул хитро (для непрофессионала хитро, не для Коперника), с изгибом, я летел на него, и скварк был нацелен мне точно в грудь. Я совершенно не понял, почему он не выстрелил — мелькнула мысль, что он, наверное, тоже чувствует себя плохо.
Он не то что не выстрелил — он даже не сгруппировался, даже не отреагировал на прыжок боевым блоком, чисто рефлекторным боевым блоком, он всего лишь присел-от неожиданности. Я уверен, что не убил его, убивать у меня даже мысли не было, я просто ударил его сбоку двумя ногами, чтобы отключить на минуту, и он позорнейшим образом упал на спину, этот Коперник. Клянусь, я не хотел его убивать. Я больше чем уверен, что он просто упал, и я все правильно сделал.
Но я тоже упал. Я лежал в траве, а рядом валялся Коперник, я понимал, что немедленно надо встать и… убираться? Нападать? Словом, что-то немедленно делать. Но меня словно парализовало — так плохо я себя почувствовал вдруг. Я был тяжелейшим образом болен. Я, кажется, застонал.
Музыка смолкла, поднялась дверь, ко мне подбежали двое. Я нашел силы сопротивляться, и цветастые стали со мной грубы. Они били меня, пока тащили в дом, били молча и быстро, а мне становилось все хуже и хуже, и ни на что уже не оставалось сил. Меня трясло. Мне казалось, я умираю.
Они волоком втащили меня в свой дом, в ярко освещенную комнату, швырнули на ковер и стали пинать ногами. Это продолжалось недолго, потому что скоро раздался знакомый голос (каждый звук отзывался болью во всем теле — не люблю боли):
— Немедленно прекратить эту виоленцию!
Ох, как болели мои косточки, ох, как клеточки мои лопались, и глаза резало, и горло сводило, и дышать было почти невозможно, и все нервные окончания словно взбесились.
— Приходите, приходите в себя, дорогой мой. Ну? Вам уже лучше? — спросил меня кто-то.
Ни черта мне не было лучше, откуда тут лучше, но, по крайности, я нашел в себе силы собрать мысли, ощутить себя собой, пусть и очень больным. Я уже знал — чуть-чуть поднапрячься, и я вспомню, кто со мной говорит.
— Посадите его в кресло. Что ж это он на полу?
Ох, как больно меня подняли, как цепко схватили множеством невежливых рук, как немилосердно швырнули в кресло!
— Сейчас придете в себя, дорогой Хлодомир, это болезненно, но это нормально, так и должно быть, небольшой предварительный приступ. Сейчас вы немножко придете в себя, и будет у нас с вами маленькая, но ответственная конверсация.
— Тише, — страдальчески говорю я. Голос, который мне так необходимо вспомнить, вызывает боль и мешает сосредоточиться.
— О (тоном ниже)! Мы уже говорим? Быстро, удивительно быстро. Скоро и конверсацию будем в состоянии выдержать.
— А? — спросил я, уже почти вспоминая.
— Конверсацию. Беседу — в переводе со староанглийского.
Эрих Фей, бессменный хранитель городского спокойствия. Точнее, если я только не ошибаюсь, временно исполняющий обязанности оного. Очень временно. На период конверсаций и мутуальных — то есть общих — акций совместно с неким Хлодомиром Вальграфом, куафер-инспектором и, похоже, последним идиотом, добровольно сунувшимся в не слишком ловко расставленную ловушку. Вот он, прямо передо мной, в своем плаще для вечерних ивнингов. Расплывается немного, но это пройдет. Положив ногу на ногу, он сидит посреди комнаты в роскошном кресле «Самаритэн». В таком же полулежу и я сам. В креслах похуже, словно зрители на домашнем спектакле, расположились у стен человек двадцать цветастых. Даже для здорового многовато, а я болен.
— Фей, — говорю я.
— Узнали, — ласково улыбается он. — Узнали, голубчик Вальграф. У меня очень запоминающаяся внешность. Если даже это и недостаток, то я им…
— Что все это значит, гранд-капитан?
— …то я им дорожу, — заканчивает Фей. Благожелательно глядя на меня, он задумывается, он теребит подбородок, добрая улыбка на его лице вызывает очередной приступ боли, терпимый, впрочем. — Дорогой Вальграф! Я хочу сообщить вам прежде всего приятную новость. Следствие по интересующему вас делу закончено, и убийца найден!
Я сначала не понимаю.
— Какой убийца?
— Ну как же, убийца вашего друга, нашего дорогого Коперника. Неужели забыли? Нехорошо.
— Но он же… — Я оглядываюсь по сторонам в поисках Копа, но его нет в комнате. Это странно. Я знаю свой удар, он уже должен был оклематься.
— Я говорю про убийцу Виктора Коперника, сотрудника космопола, вашего соинспектора, которого на ваших, между прочим, глазах удушили не далее чем сегодня. Неужели не помните?
— Да, но… Я же его видел потом! Он сказал, что это был спектакль.
— Спектакль, — улыбаясь, говорит Фей. — А? Хорошенький спектакль! Ну конечно, спектакль, дорогой мой! Спектакль, во время которого был убит ваш товарищ. Разумеется, что еще, кроме спектакля?!
— Я что-то не очень понимаю…
— А я вам как раз и объясняю. Ничего не намерен скрывать. Не таков. Для начала хочу сообщить вам (а вы все никак не даете), что оперативная инвестигация, проведенная не без вашей помощи, кстати, за что стража городского спокойствия выражает вам искреннюю… то есть это я выражаю вам от имени… — Фей немного путается в словах, ему хочется сказать книжно. — Словом, преступник найден и обезврежен. Это…
Фей делает паузу, многозначительную и, пожалуй, чересчур долгую. Но я не собираюсь его прерывать. Мне и самому интересно.
— Это…
Я молчу и внешне не проявляю любопытства. Я болен, мне надо набрать силы, чтобы отбиться от обвинения в убийстве собственного приятеля.
Двадцать человек все-таки. Ох, ребята…
— Это — Подводный Вулкан! — провозглашает наконец Фей тоном конферансье, объявляющего выход артиста. — Прррошу!
Раздаются аплодисменты. Кто-то кричит «браво». Любопытно развлекаются здесь цветастые. Появляется, я не заметил откуда, мой старинный знакомый, официал Мурурова. На тонком металлопластовом поводке, зацепленном за наручники, он ведет того самого худосочного парня, что удушил Коперника — я сразу его узнал. Оба празднично улыбаются.
— Знакомьтесь! — говорит Фей. — Его зовут Подводный Вулкан. Настоящего имени не знает никто (парень приветственно дергает головой). У него было тяжелое детство. С раннего, можно даже сказать, с очень раннего возраста он пошел по кривой дорожке и связался с районной бандой душителей. Изворотливость (парень кланяется), неуловимость (еще поклон), смелость поступка и мысли (поклон и аплодисменты, которые Фею приходится переждать) снискали Подводному Вулкану дурную славу, сделали его грозой всего города. Но он связался с космическими охотниками, и это положило его карьере конец.
— М-да, м-да, м-да! — Вулкан юмористически всхлипывает и дурашливо разводит руками. — Вот это самое меня и сгубило. Ни за что не связывайтесь с чужими, они не доведут до добра!
— От имени Эсперанцы хочу заявить вам, дорогой Вальграф, что люди Галлины никогда не подняли бы руку на прославленного стража космического спокойствия, каким, вне всяких сомнений, был незабвенный Виктор Коперник.
— Ни-ко-гда! — с жаром подтверждает Вулкан.
Солидным кивком Мурурова выражает свое согласие со сказанным.
— Иные силы направили руку Подводного Вулкана, иные, это доказано. Он был лишь слепым орудием, невинной жертвой циркумстанций — обстоятельств в переводе со староанглийского.
— Невинной? — удивляюсь я через силу.
— Именно.
— Именно, — вторит Вулкан. — Конечно, невинной. Еще чего.
— Проклятые космические охотники, а не он, отняли у своего злейшего врага Виктора Коперника, самое дорогое, что у него было — они у него отняли жизнь. И мы еще посчитаемся с ними, у стражи городского спокойствия длинные руки!
— И когти, — вставил, ухмыляясь, Мурурова.
— Но, дорогой Хлодомир, пока у нас только их слепое оружие, и мы должны считаться с тем, что хотя его невиновность только что перед вами доказана полностью… да-да, полностью, дорогой мой, ирония здесь мало уместна… доказана полностью, слепое орудие тоже должно быть наказано, пусть и… как это?.. минимально — так требует закон.
— Перед законом я склоняюсь, — произнес Вулкан, расшаркиваясь, и в подтверждение своих слов склонился перед законом.
— Мурурова, приступайте, пожалуйста.
Тот тяжело вздохнул, укоризненно посмотрел на меня:
— Из-за вас все, инспектор. Говорил же я, не люблю таких дел.
Он отцепил от наручников, сковывающих руки Вулкана, свой металлопластовый поводок.
— Ну-ка, повернись спиной!
— Чего еще?! — с тревогой вскрикивает Вулкан.
— Повернись, тебе говорят!
Он разворачивает Вулкана к себе спиной, тот в страшной панике оборачивается к Фею, хочет что-то сказать, но петля уже захлестнута вокруг шеи. Вулкан взбрыкивает и обмякает в руках Муруровы.
Не могу пошевелить даже пальцем от слабости или от чего-то еще. Я чувствую себя плохо, ребята, и я понимаю, конечно, что хорошо чувствовать себя в таких обстоятельствах просто неприлично — я только хочу сказать, что мне немножечко хуже, чем можно себе представить. Мои мозги — тошнотворная теплая жижа. Мне все время хочется выяснить, весь этот день проклятый хочется выяснить, что же, в конце концов, вокруг меня происходит, от объяснений Фея только еще больший туман, хочется нужные вопросы задать или отдать, я не знаю там, нужные распоряжения, а вместо этого я или молчу, или подаю нужные не мне реплики, совершаю поступки, цель которых мне не ясна, и такое чувство, что впадаю в абсурд, не могу из него выбраться. Только и остается что бить лапками изо всех сил и стараться сбить в масло эту сметану.
Я молча наблюдаю, как довольный Мурурова с гордостью победителя утаскивает за ногу труп Вулкана. Я теперь вижу, куда он уходит, там такая маленькая дверца на кухню. Когда дверца открывается, оттуда доносится шипение, бульканье и пахнет очень аппетитным каким-то варевом. Впрочем, если человек целый день не ел…
Я сглатываю слюнки и говорю:
— Это расправа. Зверская расправа. Для удовольствия.
— Нет, мой дорогой Мурурова, — скорбно возражает мне Фей. — Это казнь. Это жестокая необходимость. Убийцу должна настигнуть кара. Она его настигла.
— Я сомневаюсь, что он убийца.
— Ну и что? У меня тоже сомнения. А как же без сомнений? Очень может быть, что и не он убийца, а вы. Да и было ли оно вообще, это убийство? Ведь мы о нем только с ваших слов знаем. К тому же сейчас развелось на Галлине столько совершенно похожих людей. Тут, пожалуй, засомневаешься и в себе самом. Но карать-то все-таки надо!
— Что-то я вас чем дальше, тем больше не понимаю.
— У нас с вами, дорогой Вальграф, видимо, разные парадигмы. А вы задавайте вопросы. Я ведь ничего не скрываю.
Но я не хочу задавать вопросы. Я хочу разобраться сам.
— Ну, если вы не знаете, с чего начать, то я вам с вопросами помогу. Вот например. Был ли убит Виктор Коперник? И подозреваю — два раза.
— Как два раза? Я не убил его. Я уверен, я знаю!
— Когда мы закончим, вы сможете посмотреть, дорогой Хлодомир, на свою собственную работу.
— Этого не может…
— Вопрос второй. Жив ли Виктор Коперник? Ответ — не знаю. Очень может быть, что и жив, но очень может быть, что и умер. Задаем третий вопрос, который вам, наверное, и в голову не пришел. Кто, скажем, напал на вас во время погони за Муруровой?
Мне этот вопрос в голову очень даже приходил, но я никак не отвечаю Фею. У меня две задачи — набрать побольше информации, при этом не запутавшись, и что-то сделать с собственным самочувствием, потому что болезнь прогрессирует. Что за болезнь? Тоже, между прочим, вопрос.
— Вы, конечно, думаете, что это все — банда преступника Фея, ведь так? Ну согласитесь, согласитесь, пожалуйста, что вы именно так думаете!
Я нехотя соглашаюсь.
— И вот тут вы оказываетесь абсолютно не правы. Слов нет — инициатива была моя, потому что надо же было как-то обогнать вас, когда вы гнались за моим подчиненным. Но нападали на вас совсем не мои люди. Я вам скажу кто — местная хулиганствующая золотая молодежь, это их обычные шутки. Причем нападали не сами они, конечно, а только их изображения.
— А? — говорю я.
— И-зо-бра-же-ни-я. Это шутка была, спектакль. Такой же спектакль, как и крики у костра, как инсценировка гибели Муруровы в пастях разъяренных бовицефалов.
— Такая же, как и вообще вся эта инвестигация, — продолжаю я саркастически. — Вы, дорогой Фей, поставили странный, но не ли… мне трудно говорить, извините… не лишенный интереса спектакль…
— В котором и вы сыграли роль, и вы сыграли ро-оль, дорогой Хлодомир!
— Меня не очень интересует театр, — говорю я. — Мне только хотелось бы знать…
— Ему только хотелось бы знать, — перебивает меня высунувшийся из кухни Мурурова (он красен), — было ли убийство Коперника запланировано сценарием?
— Предположим, было, дорогой Вальграф, — отвечает Фей.
— Ему не терпится спросить, куда подевали труп? — высказывает предположение один из цветастых, сидящих у стенки. Я замечаю, что они тут все красномордые. И глаза налиты. Даже Фей, само изящество Фей, несколько розоват и как бы немножечко не в себе.
— Простите, какой труп вы имеете в виду, дорогой Вальграф? Чей именно корпус вас заинтересовал?
— Ну ясно чей — Коперника, чей же, — подает голос еще кто-то. Я, оказывается, веду весьма оживленную беседу.
— Я не то хотел уточнить, — досадливо морщится Фей. — Я хотел узнать, какой из двух предположительных трупов Коперника вы хотели бы локализовать?
Тут я успеваю вклиниться и задаю свой вопрос уже своим собственным голосом:
— Но разве у одного человека может быть два трупа?
— Хороший вопрос! — радуется Фей. — Вопрос просто великолепный. У человека одна жизнь, один труп, как сказал как-то великий. Это очень тонкая и очень глубокая мысль. Если есть два трупа, значит, были два человека. Но — акцентирую! Но если оба трупа похожи только на одного из этих бывших людей, то как определить принадлежность останков? Ответ прост. Современная наука отвечает совершенно определенно — определить принадлежность никак невозможно, поскольку открытие механизма метаморфозы…
— Да что вы плетете. Фей? — говорю я. — Какая там еще метаморфоза? Вопрос кристально…
— Стоп! — восклицает Фей. — Стоп-стоп-стоп. Я, кажется, догадался. По-моему, друзья, он не знает, что такое метаморфоза.
— Да знаю я!
— Конечно, не знает, тут и догадываться нечего, — встревает Мурурова. — Технически очень отсталая личность. Куаферы, что с них возьмешь?
— Милый Хлодомир, — вкрадчиво говорит Фей. — Признайтесь, прошу вас, это очень важно для обобществления парадигм. Может быть, вы и вправду не слышали слова «метаморфоза»?
— Слышал, — устало отвечаю я. — Как вы мне надоели. Конечно, слышал.
— Может быть, вы слышали его в каком-то другом, древнеримском сенсе и с современными тенденциями его никак не отождествляли?
— В современном, в самом что ни на есть современном. Да что вы, меня за олуха принимаете?
— Фей, — говорит Мурурова. — Он, похоже, не посвящен. Вот дубина!
— Не грубите, Мурурова, непосвященных очень много на свете. В таком случае вам, дорогой мой Хлодомир, придется немножечко потерпеть и выслушать ма-аленькую такую историю.
Прежде чем мы перейдем к самому главному.
И гранд-капитан Эрих Фей, возмутитель куаферского спокойствия, явно не дурак-человек, но какой-то все же придурковатый, с нелепыми ужимками и староанглийскими словечками, начинает с увлечением излагать свою маленькую историю, начинает пробивать себе путь сквозь мои недомогания, зачем-то желая, чтобы я обязательно его понял. Он повторяет одно и то же по нескольку раз, он вглядывается в меня пристально, он с блеклой, мучнистой веселостью дразнит меня, вымогает из меня кивки понимания. А последнее, между тем, все так же недостижимо — вот что удивляет меня и даже начинает пугать. Какая-то промозглая, нелепая чушь. И дышу-то я с болезненным хрипом.
Фей, оказывается, большой любитель всласть потрепаться и не меньший любитель исторических экскурсов. Сколько же ему лет? Он начинает с того, что пересказывает мне историю молодежных движений за два последних десятилетия, иногда забирается в староанглийские дебри, в которых несколько плавает, потому что Старая Англия оказывается у него вовсе не уютной морщинистой планеткой, где обитали в древности рыцари космических комиксов, а заштатным островком Метрополии, и островок этот то увит у него хмельными лианами и утопает в жаре немыслимой, то мрачен, как ночная Луна, то болотист и гноен, то морозен и сух, и люди у него говорят изречениями, и эскапируют — то бишь убегают — все время куда-то, и все время против чего-нибудь возражают — очень сомневаюсь, чтобы Фей понимал, против чего. Старая Англия! Как же! Но каждый раз он не без усилий выбирается из нее и возвращается в современность, все ближе и ближе к сегодняшней, а цветастые устали от его речей и время от времени тихо снуют мимо нас по комнате, все в каких-то своих делах. Мне пока не становится лучше, хотя и набираюсь я сил стремительно — я уже чувствую их в животе, в ногах, в грудной клетке, я разбухаю от этих сил, они меня деформируют, и ярость зреет во мне, я делаю вид, что спокойно слушаю эту абракадабру… эбрэкэдэбру, если уж по-староанглийски. И наконец добирается он до метаморфозников.
Нельзя сказать, чтобы я не слышал о них — тут он не прав. Ты помнишь, как мы с тобой бреднями упивались, и в кого только мы не превращались в мечтах, помнишь? Но те метаморфозные течения с небольшим генетическим изменением черт лица, превращающих его в маску всегда непредсказуемого уродства и только в мифах — в маску непредсказуемой красоты, — те метаморфозные сумасшествия, которыми стали увлекаться пятилетней давности аналоги сегодняшним цветастым, — все это было сущим пшиком по сравнению с чудесами, услышанными от Фея, когда пришло время к нему прислушаться.
Дорогая. Это очень хорошее слово, оно еще древнее, чем староанглийский язык, чем любой язык, пусть самый древнейший. Дорогая. У меня набухают легкие, атавистически слезятся глаза от одного только звучания этого слова, от одной только мысли о звучании этого прекрасного слова, во всей интерлингве нет ему равного в красоте. Рассудком я могу тебя не любить, языком я могу говорить о тебе гадости, хотя вряд ли, я могу все стекла заполнить самой правдоподобной, самой как бы уж совершенно искренней хулой на тебя — ведь и в самом деле, признайся, есть кое-что за тобой такое; но представлю тебя, но скажу тебе «дорогая», но шепну тебе «дорогая», только чуть шевельну губами, только подумаю, как чуть шевельнутся губы, произнося шепотом это бесконечно чистое слово — и все тело мое воет самым ужасным воем от тоски по тебе, и руки тянутся к тебе, и пустоту обнимают, и глаза ищут тебя везде, и память взволнованно мечется в поисках хоть одной какой-то детали… нет… не помню… вот, кажется… всплеск напряженных зрачков, особое движение рукой, торжествующая и вместе с тем озабоченная улыбка… нет, не помню… могу только описать, но не помню… только на уровне второй сигнальной системы, вот тоска-то какая!
А он рассказывал, Эрих Фей, любитель поудивлять подпольными сплетнями, про какого-то мастера, какого-то полоумного Эбнера Фиска, который был, к несчастью, и гениален, про то, как Фиск погиб, но незадолго до гибели открыл секрет, до которого даже суперинтеллекторы додуматься не смогли — обычные байки! — про то, как он прятал этот секрет, как, умирая почти, наблюдал за другими, открывшими бесконечно малую долю того, что открыл он, гениальный подонок Фиск, — наблюдал и молчал.
Ту бесконечно малую долю они обозвали метаморфозой и на всех углах принялись орать, что метаморфоза изменит мир. Чего она, конечно, не сделала. Фиск мог изменить, ему стоило только сказать, но он умер. Он мог бы вылечиться даже в обычной больнице, даже просто дома, стоило только этого захотеть, но он умер, он считал, что уносит секрет с собой. Но! (Ужасно люблю истории, а историю недолюбливаю.) Секрет каким-то чудом выплыл наружу, и назвали его метаморфозой Эбнера Фиска, потом метаморфозой-ЭФ, а потом просто метаморфозой, потому что та малая, миллионная доля уже благополучно забылась. И секрет по секрету передавали друг другу очень секретные люди, очень дорожившие своей секретностью, потому что, кроме секретности, за душой у них обычно не было ничего — бездельникам достался секрет, тем самым бездельникам, от которых Фиск, сын бездельника, внук бездельника, сам бездельник по социальному положению, так тщательно все скрывал.
Фиск представился в моем воображении худым, невысоким, некрасивым, неухоженным. Он любил одиночество и высокие скорости бесколесок. Он всегда страшно нервничал, злился, с ним невозможно было не то что ужиться в одной квартире, но и разговаривать более двух минут. Он жил в Метрополии. Каждый знает, что такое жить в Метрополии: постоянная взбудораженность, невероятная скученность, сплошной искусственный камень, искусственные деревья, искусственная трава, и свет искусственный, и воздух, а людей, занимающихся искусством, там нет — они покинули Метрополию, разбежались по пяти Живописным Поселениям, хотя, казалось бы, ну при чем тут живописность пейзажа, ерунда какая-то, ни при чем здесь она совсем. Им бы, этим людям искусства, не убегать никуда, остаться бы в Метрополии, вот уж где планета трагедий, и придумывать ничего не надо, только те трагедии не по ним, те трагедии для них слишком неизысканны получаются. Им вывертов бы. Вот как со мной, например, сейчас. Я представлял себе Эбнера Фиска, молодого еще, чуть за полсотни лет, я видел, как он копошится в своей квартирке, как бродит по ней, гордо, по-петушиному, оглядывается неизвестно на кого и неизвестно кому вспыхивает вдруг горячечными глазами. И жестикулирует у окна. А потом на живот ложится и спит. И предчувствует смерть, и специально мучается — зачем?
А Фей рассказывал, как бездельники стали Фиска превозносить и как тайный интеллекторный центр устроили по разработке его идеи. Не знаю, почему тайный. Боялись, что запретят. Хотя в Метрополии кому запрещать-то? Может быть, страшил их товарищеский самосуд — это действительно неприятно. Главное в идее Фиска — предсказуемость, задаваемость метаморфозы. И ее, конечно, размах. Ребята, как плащами, менялись лицами, они тела какие угодно придумывали себе — и совсем не обязательно уродливые или красивые. Модные. У них появилась тайная мода, ну смешно! То они отрицали функциональность органов, то вдруг увлекались амфибийными вариантами, а один вариант, «человек-скафандр» называется, они продали космополу. Не знаю. Так сказал Эрих Фей, большой любитель городского спокойствия, и значит, это не обязательно правда. Я лично не слышал даже слуха такого.
А потом Эрих закокетничал и сказал «я». Он сказал «я», поскольку тоже внес свою лепту в движение метаморфозников, лепту, по его словам, увесистую, с добрую драхму, и по моим соображениям, для охотников, для куаферов, для космополовцев и космоломов, словом, для всех беспланетных весьма угрожающую. Фей придумал самое простое — превращаться в уже существующих диких зверей.
Я слушал и уже не набирался сил для прорыва, и запах, идущий от полуоткрытой кухонной двери уже не так волновал меня, хотя есть, конечно, хотелось адово. Цветастые тоже вертели носами и слушали вполуха.
Эрих Фей из Метрополии тоже всю жизнь работал бездельником. В юности он создавал стекла, недурные, он сказал, стекла, однако все мы знаем, ребята, что людей искусства в Метрополии нет, значит, и стекла Эриха Фея никто особенно не ценил — Метрополия! И тогда Эрих Фей из Метрополии выбыл. Он ушел оттуда, забрав с собой девушку со странным именем Шагис, желание создавать стекла, уверенность в собственной художественной натуре и любовь к староанглийским словечкам, безобидную такую любовь. Для начала он остался без девушки по имени Шагис. Потом, в одном из бессмысленных исследовательских походов к рубежам Обитаемых Ареалов, вдруг потерял желание писать стекла. А с уверенностью в собственной художественной натуре он расстался чуть позже по собственной воле — без какого-либо чувства потери.
И стал охотником. У него был талант везде приживаться, но жить он тогда еще не умел. Он бежал отовсюду — с таким чувством, будто гадит везде и не хочет оставаться там, где нагажено, но на самом-то деле (так сказал Эрих Фей, любитель показывать себя крупным планом на общем фоне городского спокойствия…), на самом-то деле не гадил он, он везде аккуратненько, по собственной прихоти, открывался людям с той стороны, с какой не хотел, чтобы его видели — и не то чтобы с очень плохой. Он немножко не так сказал, но я так понял его, я тоже претендую на знание человеческих характеров, между прочим. И тоже бываю склонен к самоанализу, ну ты знаешь… да-да, пятьсот пятнадцатый раз. В общем, он убегал отовсюду и нигде не мог найти себе места. Охотник, искатель золотых звезд, борец с несуществующими цивилизациями, миссионер в одичалые экипажи, актер (это уже после того, как потерялась художественная натура — конечно!), даже в куаферы нанимался, но не прошел. И так далее, и так далее, и так далее — пока не попал на Галлину.
Он попал на Галлину метаморфозником, ярым последователем Эбнера Фиска. Он имел аппарат, тогда еще громоздкую и неудобную штуку с креслом, биологическими шкафами и прочей ерундой, которую мы по сто раз в год наблюдаем в стеклах про жизнь науки, а наяву, собственными глазами совсем или почти совсем не видим ее — а жизнь-то, в общем, длинна!
— И верите? В первый же дэй! Да нет, что я говорю, не в первый — первый я посвятил ознакомлению с городом, есть, знаете ли, такая… такое… у меня… Словом, почти сразу наткнулся на бовицефала и поразился — какая мощь! И купил себе одного…
— То есть как это? — Я даже оторопел. — Что это еще за купли-продажи такие? Ведмеди же не входят…
— В продажные списки? — с готовностью подхватил Фей. — Ну да, не входят, конечно же, не входят, а как же! Но я по таким спискам купил, где входят.
— У охотников? Вы вот так запросто… на Галлине… в первый же день?
— Да, милый мой, здесь же ведь каждый третий — охотник. Ну, положим, не из тех, что по космосу шатаются, из своих, но ловят бовицефалов, ловят. Вражда здесь, дорогой мой Хлодомир, страшная. Я, конечно, с ребятами своими немножко порядку поднавел, поднавел немножко порядку, побаиваются меня нарушители городского спокойствия, а так — вражда.
— Вражда? Между кем?
— Между кем? Да между кем угодно! Охотника с защитником, женщины с мужчиной, старушки с туристом, душителя со стражником, бездельника с технократом, умного с сумасшедшим, дурака со здоровым образом жизни, неизвестно кого неизвестно с кем. И всех — с ведмедями, да! Кому приятно, когда на тебя охотятся?
— Бовицефалы?!
— Да что вы как глухой переспрашиваете, честное слово? — Фей раскраснелся, он отчаянно жестикулировал, и сквозь фиглярство, сквозь доверительные и сверхдоверительные интонации, то и дело проступали скрываемые из последних сил злость и тоска.
— Бовицефалы неразумны. Они враждовать не могут.
— Много вы знаете о бовицефалах…
— О бовицефалах я знаю много.
— Ах, да я не о том же, не о том, совсем не о том! Что это вы меня все время перебиваете? Слушайте, я вам быстро рассказать должен.
— Не надо мне ваших рассказов. Я тороплюсь. У меня дела.
— Успеете еще, не спешите, Вальграф Хлодомир. Слушайте дальше.
— Оставьте меня в покое. Я болен. Спать хочу.
— Я купил у одного охотника бовицефала, — не слушая меня, напряженно и медленно, как заклинание, продолжал Фей. — Я в свой аппаратик вставил его — и хорошо вышло. Я на себе его испытал, меня всегда отличала смелость. И понял… и понял, что тут открытие. Не простым зверем оказался бовицефал. И войти в его шкуру было приятно, и уходить, особенно в первые минуты, совсем не хотелось. Хотелось, чтобы навсегда. Понимаете? Кто хоть раз попробовал, всегда тоскует по его шкуре. А в ней хорошо-о-о-о! И только под конец, уже когда действие метаморфозы кончается, когда обратное начинает грозить — вот тогда тоскуешь по шкуре, тобой оставленной, вот тогда хочешь стать человеком снова. Вы не представляете, какое счастье — метаморфоза в бовицефала! Это… это… это…
Фей вдруг стал возвышен и благороден. В глазах его зажглась мечта самая чистая, за «которую человека, пусть даже врага твоего, и полюбить можно. Он встал, вытянул шею, приподнялся на цыпочки, пальцы сложил щепотками и губами воздух поцеловал. Дрянь.
— Да что вы ко мне со своими метаморфозами?! — вдруг вскипел я, и ярость меня стала жечь неестественная, не из мозга, из живота откуда-то ярость, я ее еле сдерживал. — Что я вам и вашим метаморфозам? У вас свои дела, у меня свои. И пересекаются только на бовицефалах. Я уйду и ничего про вас не скажу. Я не слишком разбираюсь в законах, но если законов против метаморфозы нет, а их, похоже, нет, — так и договориться как-то можно!
— Есть, есть такие законы, — возвращаясь с небес на землю, запричитал Фей (невероятно ханжески, до отвращения фальшиво, с вызовом — видишь, как я играю?). — Есть они. Почему-то другим наше счастье поперек горла, почему-то приравнивают наш образ жизни к самым наркоманическим акциям, и преследуют нас, и бьют, и подозревают, уничтожают безо всякого сожаления. И все Эсперанца!
— А тогда ничем помочь не могу, вы уж простите. Выведем вас с Галлины. Как вредную микрофлору. И не советую мне угрожать. Потому что смерть моя — учтите! — только все усугубит.
— Вы немножко не так меня поняли, дорогой Хлодомир, — участие в глазах, доверительность полная и тоже насквозь фальшивая, ну просто омерзительная доверительность. — Мы совсем вас не просим, чтобы вы споспешествовали ходатайствовать… с этим все в порядке. Есть люди, есть возможности, есть силы…
— Но я-то, я зачем вам понадобился? К чему все эти спектакли, эти беседы нелепые? Вы что, уж не вербовать ли меня в метаморфозники собрались?
— Вот оно, это слово! — вдохновенно радуется гранд-капитан Фей. Он подпрыгивает от избытка якобы чувств, по-козлиному и не к месту. — Вербовать! Именно так, именно вербовать, дорогой Хлодомир, именно вербовать! Вот вы вопросов тут мне всяких назадавали, многое было вам непонятно, иногда самое простое, иногда действительно непонятное, но вы не задали одного, самого главного. Вы не спросили, к чему мы устраиваем все эти спектакли — с убийствами, с расследованием, с погоней, к чему заводим с вами эти, прямо вам скажу, нелепые беседы, на что-то похожие, но совсем не похожие ни на что? Вот о чем вы меня не спросили, а ведь я этого вопроса все время ждал. Все думал — спросит или не спросит? Нет, не спросил. Но я вам все равно отвечу, все равно разъясню. Ибо! Ибо это самое главное.
— Да я же…
— Самое главное, дорогой мой Хлодомир. И я отвечу вам так, вот послушайте: все это мы устраивали с одной только целью. Завербовать в свои кадры куафера Хлодомира Вальграфа. Повторяю: за-вер-бо-вать.
И тогда я сказал «хм». Я сделал умное лицо и еще раз сказал «хм». Я посмотрел на Эриха Фея вопросительно, а он ответил мне восторженным взглядом и умилительно сложил ручки. И тоже, как бы поддакивая, произнес «хм».
— Отменно благодарю, — сказал я, чувствуя, что глупость сморозил, глупость даже, может быть, грамматическую, но не смог удержаться и повторил. — Отменно благодарю. Мне еще не прискучил человеческий облик. К тому же я очень устал… плохо чувствую себя… температура…
— Температура! — со смачным удовлетворением воскликнул Фей и с кем-то из своих торжествующе перемигнулся.
— И вообще. Я покорнейше бы просил, — продолжал я с политесом, выходящим за пределы уместного, — оставить меня в покое с тем, чтобы я добрался до города вашего, Эсперанцы, где меня ждут и даже в случае чего указания имеют специальные, до города, где я, отдохнув и сделав неотложные по долгу службы дела, обдумал бы ваше предложение спокойно и всесторонне и в самом скором времени дал бы вам точный, хорошо аргументированный ответ.
— Какое предложение? — живо поинтересовался вдруг Фей, головку склонив к плечу и глядя на меня с интенсивным, плохо разыгранным недоумением. — Какое такое предложение изволили вы, дорогой Хлодомир, столь изящно и фешенебельно отклонить? Не было еще предложения, я еще только намеревался.
— Я имею в виду, — изыскано приподняв бровь и глаза полузакрыв, в тон ему отвечал я, — я имею в виду вашу пропозицию насчет того, чтобы я метаморфозником стал и отведал бы ведмедевого облика.
— Ах, это. Но, дорогой мой Хлодомир, — Фей преомерзительно всплеснул ручками, — вы опять меня поняли не совсем. Что же это я так невнятно все объясняю?
— Непорядок, — пробасил Мурурова, и это прозвучало заранее заготовленной репликой, плохо заученной и потому произнесенной без выражения, точнее, с выражением сугубо любительским.
— Вот именно, — подтвердил Фей. — Непорядок. Но я сейчас объясню.
Я поклонился:
— Буду выразительно рад.
— Дело, дорогой мой Хлодомир, заключается в том, что мы нуждаемся в вашей помощи, а взамен пропозируем вам наисладчайшую из наисладчайших жизнь. Жизнь, которая вам, по вашим знаниям, потенциям, а главное, по заложенной в вас силе несметной, создана как бы исключительно для вас.
— Все-таки, значит, отведать ведмедевого облика?
— Ах, ну это! Это каждый желающий — пожалуйста. Я все пытаюсь вам о другом. Как бы это вам…
Фей приложил к губам указательный палец, поднял глаза и по-детски серьезно задумался.
Мне немоглось. Все болело, и донимала температура, и то, что я с утра ни крошки во рту не держал, тоже сказывалось. Голодная слабость разливалась по телу, онемевшему и больному, и каким-то образом уживалась с яростной силой неизвестного происхождения, от которой хотелось вскочить и разнести все вокруг, и на волю вырваться, и к «Бисектору» через лес, и чтобы не видеть вот этого вот всего. Только я не вскакивал почему-то. И даже (я так чувствовал) вовсе не потому, что мне было интересно слушать Эриха Фея, Савонаролу от городского спокойствия. Но он и впрямь рассказывал любопытно. Он отнял от губ указательный палец, показал его мне (палец был немыт, уплощен в последней фаланге и неприятно длинен) и сказал «ах!».
— Ах! — сказал он с ажитацией в голосе. — Я расскажу вам подробно, хоть время и поджимает.
И с сумасшедшей симпатией скосил, на меня глаза и тут же обдал настолько же сумасшедшей злобой — впрочем, только на миг.
— Представьте. Мы, — от возбуждения он чуть не кричал. — Мы, нашедшие себя в той ненормальной жизни, которую ведет человечество. Нашедшие форму, в которой человеческое и звериное не мешают друг другу, помогают друг другу, наконец, создают друг для друга комфортные условия существования. И заметьте, это важно: существования не в одиночку, наперекор, постыдно и тайно, а в группе, в сообществе, в особого рода цивилизации. Ну, здесь сложно, но вы поверьте — это хорошая форма существования, о ней можно долго, но приходится спешить, вы сейчас узнаете почему. И представьте, нашедшие форму, нашедшие даже место, вот это вот, вот это самое, там, где есть раздолье бовицефалам, нашедшие, но обнаружившие, к своему ужасу, что место занято, и занято прочно, и не сгонишь, и не попросишь, и никуда не пожалуешься, потому что, видите ли, мы извращенцы, мы вне закона, нас следует отлавливать и куда следует отсылать. С надлежащей охраной.
Я внимательнейшим образом слушал, я вытянулся вперед, я даже истово кивал в знак понимания, но все равно, так трудно доходили до меня слова Фея. А ему нравилось, что его так слушают, он обставлял свою речь ужимками, отчаянной жестикуляцией и мимикой самой невероятной, сквозь фальцет проскальзывали порой басовые органные нотки, и это пугало.
— И вот — нас много, нам надо где-то жить. И не просто где-то, а именно в Эсперанце, в которой люди нормально жить не могут, которую наш террор, нелогичный и беспощадный, не способен уже спасти, именно в Эсперанце, нашей родине, единственном месте, которое должно принадлежать нам. Нас много — но мы слабы, потому что человек весит много меньше бовицефала и, превратившись в бовицефала, он бывает предельно слаб, в нем нет совершенно ни силы, ни ярости, той чисто бовицефальей ярости, ради которой все и затевалось. Ярость, впрочем, есть, но ее хватает на сущую ерунду, а на дело такая ярость не годна.
— На какое дело?
— На то самое. — Фей хитро подмигнул мне. — На то самое дело, я же вам говорю. А-а, вы не понимаете, вы боитесь понять. Так я скажу, слушайте! На взятие Эсперанцы, на эсперацию Окупанцы, я хочу сказать, на оккупацию, да-да, на оккупацию Эсперанцы, на ее бо-вице-фа-ли-за-цию — это единственный путь. На штурм!
— На штурм! На штурм! — боевито подхватили цветастые из зрительских кресел.
— На немедленный штурм! — диким стальным голосом заорал Фей, донельзя противно искривив физиономию, особенно рот.
— На немедленный штурм! — подхватили все хором. Даже мне захотелось крикнуть, но, конечно, я промолчал.
— У нас есть все! — с мольбой обратился ко мне Фей. — У нас есть силы поднять силы, у нас есть возможности расширить возможности — нам необходим только лидер. И даже лидер у нас имеется! Вот он — ваш покорный слуга.
Гримасой на лице я выразил осуждение всему, что творилось вокруг, в особенности тому, что говорилось. Но послушаем дальше, сказал я себе. Они замышляют зло, что ж, послушаем дальше. Иисусик помощи у меня просил, вдруг я действительно могу оказать помощь.
— Вот вы не верите, — продолжал тем временем Фей. — Вот вы говорите себе, эге-е-е-е, куда его занесло, наполеончика этого. Лидером себя называет. Ведь правда? Ведь правда же?
— Говорите, — процедил я сквозь зубы. — Вы говорите пока, я слушаю.
— Отменно вам благодарен! — отчеканил Фей и скорчил преотвратную мину, и локти вздел, и каблуками прищелкнул. — И я вам на это скажу: мне нравится быть лидером, у меня получается быть лидером, я очень жалею, что столько жизни потратил, даже и не помышляя быть лидером, а все на побегушках или особо от всех. Я рожден лидером быть. Но! И тут я делаю ударение, акцентацию, я фигуру речи своей фокусирую на коротеньком слове — но! Я лидер среди людей. Я им говорю, они меня слушают. Я их убеждаю, и они меняют свои убеждения в ту сторону, в какую угодно мне. Я зову их, и они покорно… нет — с энтузиазмом идут за мной. Но все это среди людей. А как бовицефал я никто. Я серая личность, я винтик, я голодный и слабый член голодной и слабой стаи. Мне нужен город, чтобы я не страдал, мне нужно взять его не только силой, не только хитростью, но и яростью, а ярость спит, ее хватает только на то, чтобы огрызаться на корневых мух — знаете, такие?
Он сделал паузу, глубоко вздохнул, огляделся набычившись, уставился на меня.
— Нам. Нужен. Лидер. Бовицефалов.
— И вы хотите сказать, что…
— И я хочу сказать, что! Я хочу сказать, что среди немногих, отвечающих нашим требованиям, вы подходите наилучшим образом. Мы ваши данные изучали. Вы куафер. Вы умеете многое. Кроме того, ваша психическая архитектура…
— Но послушайте, я куафер среди куаферов самый обыкновенный. Что вы такое плетете, какая архитектура?
— Она не у людей проявляется, у бовицефалов. Мы знаем, у нас есть возможности проверить, нас не так уж и мало, вы увидите, когда мы пойдем брать город. Вы получите удовольствие. Вместе с нами, бок о бок, шкура о шкуру…
От возмущения я застонал. Пора, подумал я, информация получена, время действий настало. Я произнес — гневно и твердо:
— Вы совсем лишились ума, Эрих Фей. Неужели вы хоть секунду надеялись на мой ответ. Конечно же, нет! Все! — Я встал. — Я ухожу!
— Сядьте, шалун вы этакий, — с укоризной сказал мне Фей. — Никто вашего согласия и не спрашивает, опять вы не поняли ничего. Сядьте.
Я сел.
— Я у вас никакого согласия не прошу, дорогой мой Хлодомир. Мне не нужно ваше согласие. Я ввожу вас в курс дела, в курс, так сказать, ваших обязанностей, чтобы вам легче было определиться. Я бы вас подготавливал и подольше, да времени нет. Вот-вот принесут первое блюдо. Проголодались, наверное?
Блюдо? Какое блюдо? — во внезапной панике подумал я, забыв и решимость свою, и гнев. Я представил себе каннибальский пир и расчлененных толстяков — с гарнирами и без. Я побоялся спросить. Я сказал, из последних сил сохраняя достоинство на лице:
— Я ухожу. Сейчас же. И не вам удержать куафера. Я ухожу, но вернусь. Тогда берегитесь. Потому что я приду не один. Потому что ваш заговор будет пресечен в корне. Попили кровушки, хватит. Вы совершили ошибку, доверившись куаферу. Я ухожу, но я не прощаюсь. Мы еще встретимся. И это случится скоро. Никогда куафер не опустится до такого. Это глупо — то, что вы предлагаете. Прощайте, я ухожу. И не советую на меня нападать. Я знаю приемы. Меня специально учили. Я куафер. Я горжусь этим. Я никогда с пути не сверну.
Невероятным усилием воли я заставил себя замолчать, и в наступившей тишине услышал вдруг тихие подвывания, изо всех углов, отовсюду. Фей стоял надо мной и смотрел на меня с видимым удовольствием.
— Продолжайте, — попросил он. — Высказываться всегда так приятно.
— Я сказал все. Я ухожу. Но я…
Чтобы замолчать, я зажал себе рот обеими руками, как делают дети.
— Я хочу, чтобы вы поняли окончательно, дорогой мой Хлодомир, — отеческим тоном продолжал Фей. — Сегодня, через очень малое время, вы неизбежно метаморфизируете в бовицефала. Неизбежно. Вы испытаете счастье. Вы поведете нас в бой.
Подвывания стали громче.
— То есть почему это неизбежно? — взвился я. — Я же вам, кажется, на чистой интерлингве говорю: ничто не сможет удержать меня здесь. Что бы вы ни сделали, я ухожу. Я Коперника вам не прощу. Где Коперник? Он жив?
— Он мертв. Какой странный квэсчен вы задаете.
Я почувствовал страстное (именно страстное) облегчение. Он мертв. Он не обманул меня, его на самом деле убили. Я могу хоть за что-то держаться. Я могу встать и уйти. Мне здесь больше нечего делать.
— Я ухожу. Все.
— Вы никуда не уходите, вы и не сможете, вы и сами этого не хотите. Метаморфоза уже началась. Она началась раньше, в момент выстрела, но сейчас наступит ее пик. Еще осталась только одна, не слишком неприятная процедура. Не выстрел, не бойтесь.
Я кивнул почему-то, не сводя с него оторопелого взгляда.
— Она начнется сразу после небольшого застолья, которое необходимо и нам, и вам для накопления энергии.
При слове «застолье» вой усилился, он уже мешал слушать. Я почувствовал непереносимый голод.
— Мы, метаморфозники, — сибариты. Мы любим от любого действия получать удовольствие. Например, сцена с костром, помните?
— Не помню.
— Она, в общем, и не нужна была. Меня прельстила ее нелогичность. Мы нелогичностью вас взяли, вы заметили, дорогой мой Хлодомир?
Вой, страдальческий хоровой вой.
Фей вдруг встрепенулся и заорал:
— Так! Первое блюдо!
— Первое блюдо! — понеслись отовсюду рыдания. — Первое блюдо! Скорей первое блюдо!
Раскрылась дверь кухни, и в комнату ворвалась орда небольших роботов типа «Шнитце», которых я нигде, кроме как в Метрополии, не встречал. На голове у каждого блистал серебром и сканью поднос с горой чего-то дымящегося.
— А-а-а! — заорали цветастые, вскочив с мест и устремляясь к роботам. — Первое блюдо!
Я остался на месте, решив держаться изо всех сил. Голод сводил с ума. Ко мне подкатило сразу два «Шнитце».
И я набросился на еду.
Я сказал себе — пусть, пусть они думают, что купили меня. Дудки! Куафера не купить. Уж во всяком случае не меня. Я не разбирал, что передо мной такое лежит — груда чего-то мясного, удивительно ароматного и, главное, много. Вкуса не помню, я не ощутил вкуса, некогда было. Ни ложек, ни вилок, ни выгребалок — я ел руками, как и все вокруг. Обеими. Мы заталкивали пищу в рот, мы не успевали ее жевать и с каждым проглоченным куском голод усиливался. Помню, как Фей запустил руки в пищу чуть не по локоть, но почему-то не ел, а принюхивался, страдальчески ухая и мыча.
Устали челюсти, виски, руки, устал даже пищевод, вокруг стоял немыслимый жор, а пища будто в пропасть падала, вакуумно пустой желудок требовал еще и еще.
Очень быстро все было прикончено. С безобразно вспученными животами мы отвалились от подносов, с ног до головы облепленные волокнистой зеленой массой, уже не такой ароматной. Было противно и тошно. А потом было второе блюдо, и такое же третье, а потом я почувствовал жар в копчике (теперь-то я знаю — с этого начинается истинная метаморфоза) и услышал крик Фея:
— Все встали! Время! Время пришло!
Я не встал, я только сел на скользкий палас и огляделся туманно. Цветастые уже вскочили на ноги и стояли теперь перед Феем, придерживая беременные животы, глядя на него истошными, шальными глазами.
— Одежду долой!
Лихорадочно и неуклюже они принялись раздеваться — зрелище не для шоу. Фей скосил на меня глаза, дал знак — сиди пока, вскинул руки… боже, это были уже не руки! Пальцы, только что длинные, укоротились до сантиметра, противными розовыми шариками окаймляя ладони. Жар в копчике усилился необычайно, озноб тоже — меня била крупная дрожь. Впрочем, и остальные тоже дрожали. Мы все явно были больны.
— Ноги на ширину плеч! — надсадно заорал Фей, вкладывая в крик всю злобу, разом освободившуюся. — Руки в стороны! Вдох!
Они застыли все, уродливо голые, дрожащие, с преданными глазами, кто-то простонал: «Да ну же!».
— Первое упражнение! Руки над головой! — Ушам было больно от его крика. — От звезды до звезды!
— От звезды до звезды! — стройно и внятно повторил хор.
— От планеты до планеты!
— От планеты до планеты!
— От города к городу, от дома к дому! Дыхание держать, дыхание, черти!
— От города к городу, от дома к дому!
— Второе упражнение. Руки на бедра!
Они уперлись руками в бедра. Их кожа позеленела, а головы удлинились, носы расплющились, а гениталии — это стало таким! Они взглянули орлами и завертели торсами в диком темпе, синхронно, не забывая отвечать хором.
— Мы несем свои прекрасные двойные тела!
— …тела!
— А в них несем дважды удвоенное счастье!
— …счастье!
— Куда мы придем?
— Домо-о-о-ой!
— Что принесем?
— Мир и секрет!
— Что обретем?
— Счастье и ярость!
— Что будет с рохлями и немощными, занявшими дом?
— Уйдут!
— А не уйдут?
— Умрут!
— Кто должен жить?
— Тот, кто желает нам жизни!
— Кто должен умереть?
— Тот, кто не желает нам жизни!
— Кто-о-о-о?
— Все-е-е-е!!! Все!!! Все!!!
— Третье упражнение! Змея в воздухе!
Я глядел на них и глаз отвести не мог, испытывая ужас. Кроме мужчин, здесь были три или четыре женщины, я заметил их только тогда, когда уже и отличить их от мужчин было нельзя почти: только по большей уродливости. Все они стояли, как спортсмены перед тренером на разминке, и делали, в общем, обычные упражнения, какие я тысячу раз видел, да и сам в юности вот так же стоял, и так же руки вперед выбрасывал, и так же торсом крутил, и через нос дышал, и несло от меня потом, и казалось мне в то время, что запах этот — запах здоровья и силы — хорош, что нет лучше запаха пота, и думал я — не будет такого в старости. До старости я не дожил пока, и запах пота опять со мной, я, можно сказать, пропитался запахом пота, но уже не запах это здоровья, совсем другой запах, человеческий только наполовину, запах ярости, силы, злобы неутоленной, запах, от которого корчишься в отвращении и к которому все же тянет…
Они изменялись на глазах: бугорками вспухала кожа, втягивала внутрь волосы, превращалась в черную из зеленой, утолщались от ступней ноги, искажались лица, и без того искаженные идиотскими гримасами, веки — о, веки вспухли шарами и напоминали кожу грецких орехов, ни человеческого, ни ведмежачьего не было в этих веках. В момент метаморфозы метаморфозник и внешностью, и внутренним состоянием разительно отличается от всего, что есть во Вселенной, — аналогии здесь невозможны. Именно из-за этого вот перехода большинство и тянется к превращениям — очень странное чувство.
Когда кончился ритуал вопросов и ответов, свято соблюдаемый при массовой метаморфизации, грянул марш. Марша такого я раньше не слышал. Я сидел в оцепенении, опасаясь любого движения, даже дыхание сдерживая, потому что знал — стоит мне хоть чуть-чуть шевельнуться, и я вскочу с места, подбегу к остальным, стану в один ряд с ними и подобием рта буду кричать вместе со всеми, и подобием рук буду выполнять идиотские упражнения, и подобием глаз буду выражать самый чистый, самый истовый энтузиазм, и с восторгом приму расползание своего тела, расползание, которое я теперь изо всех сил удерживал, впадая в оцепенение. Он был бравурен, тот марш, и полон самого истошного, самого фальшивого энтузиазма — настолько не по-человечьи фальшивого, что просто и был действительно нечеловеческим.
Потом, уже в тишине, все они корчились на полу, безгласные, слепые, глухие, а Эрих Фей, присев на краешек своего роскошного кресла, внимательно наблюдал за ними, не забывая, впрочем, и про меня.
Метаморфоза похожа на чудо. Вот был человек — вот стал кусок бесформенного чего-то, даже не мяса. И вот это что-то, колышущееся, дрожащее, обдающее тебя смрадом, кое-где вдруг пообмякло, кое-где напряглось, кое-где расправило складки… и перед вами бовицефал! Не совсем еще бовицефал, правда. Очень тощий, не такой крупный, хоть и больше все-таки человека, очень слабый, но явно галлинский житель, гроза местных лесов. Пупырчатые веки начинают подрагивать, открываются, взгляд вертикальных зрачков, сначала несфокусированный, бессмысленный, становится постепенно твердым и злым, все тело дрожит уже не столько от слабости, сколько от ярости, и вот он на разъезжающихся лапах пытается встать, и вот он стоит и ищет жертву для утоления своего голода, он вертит мордой. И смотрит уже на меня. И все они на меня смотрят.
И я говорю себе — пора, куафер, вперед. Я вскакиваю на ноги…
— Стой! — негромко сказал Фей со своего кресла, и неожиданно для себя я остановился и замер. — Стой и смотри на меня.
Я смотрел на него и думал — не их, а Фея сейчас надо убить. Надо все силы положить на это, перемочь послушание, преодолеть свои рефлексы и какие еще там появились инстинкты — и убить. Иначе мне с Феем не сладить в моем теперешнем состоянии. Так я думал тогда и понимал, что все это чушь, потому что как это так — убить человека? Я не запрограммирован на убийство людей. И главное, я не хотел. Ярость моя даже, наоборот, усилилась. Но только вот в действие никак не желала переходить. Я устал от битвы, все боли, весь жар, все недомогания прошедших часов навалились вдруг на меня, скрутили, стали мной управлять, убивать даже мысль о сопротивлении — нет слова в человеческом языке, чтобы передать, как я себя чувствовал.
— Ноги на ширину плеч! — сказал Фей. — Подними руки. Первое упражнение.
Фей не рассчитал все-таки.
Это очень приятно, когда узнаешь, что враг твой, уже убедивший тебя в безошибочности своих действий, в своей непобедимости, а стало быть, в полной безнадежности твоих попыток выступить против него — когда этот враг вдруг ошибается.
Он думал, я буду слишком слаб в первые минуты своего ведмежачьего бытия, думал, я растеряюсь, думал, наверное, что не хватит у меня сил преодолеть рефлекс послушания… Впрочем, не знаю, что он там думал. Он надеялся справиться со мной и не рассчитал свои силы. Как только я смог подняться с загаженного мокрого пола, как только мышцы мои окрепли достаточно, чтобы подчиняться приказам мозга, я, раздираемый вот уж поистине нечеловеческой яростью, бросился на Фея и убил его, легко отстранившись от его неточно нацеленных ударов.
Да, я был голоден, когда выскочил из домика, голоден и слаб бесконечно, одна только ярость меня питала (я боюсь, ты не понимаешь, что я имею в виду под яростью). Я огляделся: тот человек около дома, там, где я его оставил, уже не лежал. Ни следа от него. Откуда здесь было Копернику взяться? Спектакль, он сам говорил.
Я встал на задние лапы и зарычал, и голос мой был неожиданно, необыкновенно звучен и страшен — страшен даже для меня самого. Может быть, потому, что я хорошо знаком с ведмежачьими криками.
Они откликнулись и со всех сторон потянулись ко мне — бовицефалы всех мастей и статей. Они выходили ко мне из домика, из железной травы, из корневищ, они слезали ко мне с деревьев. Были среди них корневищные (этих набралось больше всего), пещерные, дупляные, были гладкие и пятнистые — в основном не крупные, а иногда и совсем мелкие — в давние проборные времена мы называли таких комнатными и любили за беззаветную, нерассуждающую отвагу. Попадались совсем уж редкие уроды, я на Галлине прежде их не встречал. Все они радостно бежали на мой призыв, и я тебя уверяю, любовь моя, есть у нас, ведмедей, чувство, похожее на чувство близости у влюбленных со стажем, чем-то напоминающее телепатию, а для себя я называю это одночувствием — сильное желание чего-то, я не смог бы словами выразить, чего именно, я предвкушал близкое его исполнение; и то же самое предвкушение — я был уверен тогда — испытывали все бовицефалы, идущие на мой голос. Они ждали меня, они обо мне мечтали, и вот я пришел.
Ты не представляешь себе, что это такое.
Человеком я был никто — ну, куафер, а значит, немножко изгой. Хорошо, не совсем простой куафер, со способностями, с особенным каким-то характером, хотя убей меня, понять не могу, что в моем характере такого было особенного. Здесь же я стал тем, которого ждали. «Вот придет Хлодомир» — понимаешь меня? Счастье пополам с яростью, ощущение собственной необходимости, нестерпимая тяга бежать и вести.
Я опустился на все лапы и, вскинув голову, пошел прочь — в тот момент я и сам точно не знал куда. Потом понял — в город. Я вспомнил ребят, что провожали меня в полицейском броневичке, вспомнил иисусика и имя его вспомнил — Маркус, вспомнил, как он говорил — нам нужна ваша помощь. И сотни, может быть, тысячи таких же, как я, метаморфозных бовицефалов, послушно шли за мной следом. Я знаю, их вела моя ярость.
Боже мой. Боже мой, Боже мой, Боже мой.
Мы пожирали все на своем пути. Я узнал, как чудесен вкус листьев, какие гастрономические богатства таятся в корневищных узлах, вылезающих из-под земли наподобие сплетенных змеиных клубков, где, кстати, настоящие мои сородичи по ночам обитают (я — корневищный бовицефал). Взлетела вспугнутая птица — искусная помесь воробья с фаэтоном, которая во время пробора много хлопот принесла нашим орнитологам, расплодившись не вовремя. Я инстинктивно махнул лапой и ощутил настоящий восторг, сбив ее на землю. Удар, видно, переломил ей шею, она слабо трепыхнулась и замерла. Не замедлив бега, я поддел ее когтем и отправил в рот — вернее, это сделал ведмедь. Я же пока с ужасом и радостью наблюдал за собой изнутри. Мои лапы автоматически подбирали с земли, с деревьев, из воздуха все съедобное — я инстинктивно его угадывал. Где-то в стороне остался «Бисектор», я вспомнил о нем тоже, на секунду всего представил, как взбираюсь в него (это в теперешнем-то обличье!), как взлетаю, как приземляюсь там, где сволочи убили моего друга, — и внутренне усмехнулся. Потому что внешне бовицефалы, как вы знаете, усмехаться не могут — слишком твердые губы.
Постепенно, очень медленно освобождаясь от голода, набираясь сил, мы ускоряли темп хода и через несколько часов уже просто мчались. Рядом со мной бежал черный ведмедь. По тому, как ужасающе он топал, я узнал в нем Мурурову. О, Мурурова был красивый бовицефал! Он был благородный бовицефал, он был из бовицефалов бовицефал.
Запах города становился сильнее, вот он превратился в вонь, она толкала нас назад, в родную и бесконечно чуждую галлинскую чащу, но человек свыкается с вонью, почему бы не привыкнуть и животному более низшему?
Сказал так и ужаснулся — это мы-то низшие?! Это я, со своей силой несокрушимой, я, со своей яростью, бешеной как смерч, неотвратимой как смерть; со своим разумом, тонким, мощным, вмещающим и перерабатывающим сразу десятки мыслей (и каких, люди!), это я-то, милостью Божией бовицефал, я — низший? И только потому, что рукам моим не надобен инструмент, и только потому, что я сильнее человека, а он, чтобы выжить, вынужден исхитряться, только поэтому? Чушь!
Мне еще многое предстоит узнать о своем ведмежьем теле, новые ощущения только еще готовились захватить меня целиком, ведмежья любовь, куда менее смешная и жалкая, чем любовь людей, которые и сами-то стыдятся ее, и правильно делают, — все это мне еще предстояло, а пока нужно было сделать другое.
Я шел помочь, стремился — не для них, для себя — уничтожить все, что мешает этим людям, ставшим вдруг для меня дорогими (ну вот как ты), заставить их посмотреть на мир свой моими глазами, открыть им всю абсурдность, их окружающую… Я не знаю, что-то вроде того. Я чувствовал! Да ты хоть догадываешься, какой смысл я вкладываю сейчас в это слово, ты, женщина, существо, эмоциями живущее, эмоциями воспринимающее, эмоциями реагирующее — ты хоть сотую, хоть миллионную долю воспринимаешь из того, что я рассказываю тебе? Я чувствовал, я не мыслил. Я чувствовал словами, осязательными фигурами, обонятельными аккордами, я целые предложения, целые симфонии сплетал игрой чувств, а главное чувство, заменяющее главную мысль, было — скорее приобрести город.
Галлинские леса сменились на экзот-европейские, я стал узнавать их, ведь я их делал. Метропольные буки и вязы утопали в метропольной траве, перемежаясь с кууловскими миттерстанциями и жующими планариями с Парижа-100 — все это диковато выглядело в ярко-фиолетовом свете галлинского утра и очень походило на сон. Сон, прямо скажем, из отвратительных: естество ведмедя не воспринимало человеческих мерок эстетики. Противно и страшновато было опускать лапы в скользкую, брызжущую зелень, обоняние начинало отказывать, вызывало нечто вроде шокового омерзения, слух… Я в детстве, например, не любил, когда разломом карандаша ведут по стеклу с нажимом — мурашки по коже. Сейчас было так же. Мысли тупели, ожесточались, собирались в кулак, в сведенную челюсть, начинали думаться исподлобья, не знаю, понимаешь ли ты меня.
А потом совершенно внезапно — опушка и коричневая борозда городской границы метрах в трехстах через поле, а перед полем еще одна полоска, тоненькая и аккуратненькая — основание биоэкрана.
Вот для чего я нужен им был, вот для чего только. Куаферам знакомы секреты биоэкранов, куаферы назубок знают все сезам-шифры, а для того, чтобы эти. шифры открыли экран, вовсе не обязательно быть человеком. Будь ты хоть кем.
И я остановился перед экраном, а остальные с размаху на него налетели. И, взвыв, отпрянули назад.
От шума проснулись добровольные стражи границы — были такие, мне рассказывали о них, да и сам я их видел, когда шел с Коперником к магистрату. Они подняли головы от земли и заспанными лицами выразили глубочайшее удивление перед массовостью атаки. Удивление, но не страх. Видно, они были уверены в своей силе. Кто-то схватился за вокс, но многие — за оружие. Цепочка стражей ощетинилась дулами.
Я понял, что медлить нельзя, и заревел сигнал к немедленному штурму, и ведмеди поднялись. Фикс-ружья биоэкран не берут, здесь нужно что-нибудь смертоносное — либо скварки, либо пулеметательные орудия. Я не успел открыть проход в биоэкране, как скварки плюнули, и автоматы заговорили, и наши начали падать. Но одни падали, а другие вставали на их место, и мы бы смяли всю стражу, мы бы десять таких страж смяли, и я уже лихорадочно выцарапывал когтем на невидимой стенке сезам-шифр, когда увидел, что от города к нам летят боевые машины — целая армада броневиков «Пасем». И тогда я дал атаке отбой, потому что у нас не было ни единого шанса. Ведмеди с облегчением залегли, не понимая, что все, что конец, что это последние секунды их жизни. Что сейчас здесь все полыхать будет. А я лежал под экраном и стонал от ненависти к самому себе, дураку, который решил идти с кулаками на армию, и клял себя, и не понимал — как это так: я и вдруг согласился на подобное идиотство.
С тонким свистом «Пасемы» подлетели к нам, спикировали, а стражи границы в это время плясали и руками махали, а «Пасемы» метрах в ста от земли вдруг включили свои лучи, болезненно-яркие, и стали жечь, жечь… Но, ребята, не нас! Не нас они жгли, эти боевые машины, а стражей. У них вспыхнуло, не у нас, их раздались жуткие вопли — не наши. Ох, мужики, вот когда я вспомнил слова покойного Фея о том, что у него все продумано, все подготовлено.
Со стражами было покончено за минуту. Я нацарапал когтем код на биоэкране, и биоэкран пал. И бовицефалы вступили в город.
«Пасемы» развернулись, снизили скорость до скорости ведмежачьего бега и широким фронтом пошли вместе с нами на Эсперанцу.
Я даже и не представлял, сколько за мной шло ведмедей. Я не смог бы их посчитать, пусть даже и приблизительно, пусть бы даже такой целью задался. Но цель, повторяю, была иной — помочь. Взмывали вверх гражданские вегиклы, но в воздухе их сбивали броневики, люди как сумасшедшие бежали от нас, хотя глупо убегать от бовицефала, но они бежали и, стало быть, чувствовали перед нами вину, и мы догоняли их, мы сбивали их с ног, предоставляя идущим позади довершить начатое. Мы лавой входили в город, мы занимали каждый дом, и, ребята, почти никто даже не думал нам сопротивляться, мы очищали от врагов каждую комнату, и они сами бросались от нас из окон и с крыш, они боялись нас, и это было приятно. Мы били мужчин и женщин, мы били стариков и детей, мы никого не оставляли в живых. Мы проникали всюду и не задерживались нигде — внезапность была нашим оружием.
Я уже никого не вел, никто уже не нуждался в боевом лидере, умеющем открывать биоэкраны, — я шел сам, я точно знал, куда мне следует торопиться, я мчался к магистрату. Там, там ждали меня друзья.
Я увидел магистрат издали. С крыши его как раз взлетал броневичок Маркуса. Я что-то закричал, а броневичок опустил дула своих боевых скварков и плюнул изо всех дул прямо в гущу ведмежьей лавы. Я сначала подумал — ошибка. Потом понял, что Маркуса обокрали. Может быть, на него напали и насильно отняли полицейский броневичок. Мне еще тогда не понравилось, что боевую машину спокойно отдали гражданскому неумехе.
Но большого урона броневичок иисусика не принес. Мы залегли, а потом два «Пасема» двумя точно направленными лучами сбили его, и, пылающий, он упал за домами и взорвался. Крики, столько в то утро было душераздирающих криков!
Я первым ворвался в здание магистрата. Я пробежал все комнаты, но никого не нашел. Мне очень хотелось сказать своим новым друзьям из броневичка, чтобы они нас не боялись, потому что мы пришли не со злом, потому что мы от зла их пришли избавлять, но в магистрате уже не было никого. Разбросанная мебель, длинные рюмки на полу, из тех, в которых нам с Виктором подавали галлинский кофе, неожиданно мало крови и — никого. Все, должно быть, удрали от нас. Я взбежал на плоскую крышу, а там уже были наши — два ведмедя ожесточенно трепали кого-то, я увидел, как брызжет под каждым ударом кровь, а когда я подбежал ближе, то от того, кого они топтали, остался только один сравнительно целый фрагмент — обнаженное женское плечо, плечо удивительно нежной кожи, полное такое, смуглое женское плечико, по нему я узнал Магду. Я, впрочем, не уверен сейчас, что это была она, но больше вроде бы некому. Я, наверное, просто очень боялся, что это как раз она, я очень рассвирепел тогда, как водится у нас, бовицефалов, я убил обоих ее убийц — для меня нет разницы между убийцей-человеком и убийцей-ведмедем, и того и другого я убиваю при первой встрече. Я сейчас очень жалею, что убил их, но уж очень я зол был на них за Магду, любимая, прямо-таки до чрезвычайности зол. Я хотел, чтобы они запомнили, на кого следует нападать, а кому следует оказывать помощь.
Я еще долго рыскал по городу в поисках и сам не знаю кого. Может быть, Маркуса, может быть, Коперника, словом, хоть какого-нибудь знакомого. Но никакой мой прежний знакомый — мертвый или живой — мне не попадался и, как я понимаю сейчас, не мог попасться в принципе. Раза два я встретил Мурурову — тот от души дьявольски веселился, но я не хотел тогда веселиться с ним. А Коперник — ну где мне его было искать?
И потом тоже, когда все успокоилось и оккупация Эсперанцы стала далеким прошлым, я никогда никого из знакомых здесь не встречал, хотя маленькую нашу колонию узнал достаточно хорошо — все мы тут дружка с дружкой знакомы, что делать. Кроме заезжих спецов по тайной продаже новых средств превращения мы никого к нашей Галлине не подпускаем, уж дудки!
И проходят дни наши со странными приключениями. И когда мы люди, тянет к зверью. И когда звери, хочется сохранить хоть что-нибудь человеческое. И ничего мне, дорогая, не остается, как только считать: вот она, моя жизнь, та, о которой только и мечтать, да и не все ли равно какая.
Любимая, ты не жди меня больше. Мне отсюда уже не вырваться. «Эсперанца» означает «надежда», но я тебе никакой надежды не оставляю. Не жди меня больше, куафера Хлодомира Вальграфа давно нет.
РЕЦЕНЗИИ
Василий Владимирский
Неразрешимые вопросы Владимира Покровского
В книгу Владимира Покровского — первый и пока единственный авторский сборник одного из самых талантливых московских фантастов восьмидесятых годов — вошли три произведения, повествующие о разных эпизодах из истории куаферства. Куаферами, если кто не помнит, именуют у Покровского людей, готовящих к колонизации планеты с недружелюбной для человека биосферой. Как правило, подготовка эта сводится куничтожению местных биоструктур и замене их формами жизни, более лояльными к землянам. Чтобы перенаселенные планеты-метрополии могли вздохнуть хоть немного свободней, куаферы, которых Сергей Бережной окрестилкак-то «солдатами цивилизации», берут на себя ответственность за все грехи Земли. Причесывая под одну гребенку уникальные, совершенно не похожие друг на друга миры, куаферы делают грязную, кровавую, отвратительную, но жизненно необходимую работу. Именнона противоречии между чувством долга и представлениями о правильном и неправильном, моральном и аморальном играет Владимир Покровский.
Самая ранняя (и по внутренней хронологии, и по времени написания) вещь сборника, повесть «Парикмахерские ребята», давно и прочно вошла в золотой фонд «малеевской» НФ. Лишь немного отстала от нее «Метаморфоза», впервые увидевшая свет в 1992 году в сборнике «Ночь любви». По сути, роман «Дожди на Ямайке» — единственная действительно новая вещь в книге. Хронологически ее действие разворачивается между «Парикмахерскими ребятами» и «Метаморфозой». Сюжет романа достаточно незамысловат: оставшийся не у дел Федер, глава команды, дважды проводившей роковой для куаферов пробор на планете Галлина, подряжается нелегально «причесать» планету Ямайка для некоего частного лица. Пробор — работа дорогостоящая. Не каждое правительство может позволить себе такой заказ. Так что не удивительно, что частным лицом оказывается мафиозный «папа», видящий в Ямайке будущую столицу своей криминальной империи. Мафиози не удается сыграть с Федером «в темную» из-за космической полиции, не вовремя засекшей нелегальный пробор. Гангстеры хладнокровно сжигают космополовцев и силой принуждают куаферов продолжить работу. Перед Федером и его людьми встает архисложная задача: выбраться из этойпеределки живыми, по возможности отомстив за все унижения…
Разумеется, этим содержание романа не исчерпывается. Острый сюжет всегда был для Владимира Покровского не более чем сладкой оболочкой, в которую можно вложить довольно горькое философское содержание. В «Дождях на Ямайке» не слишком разнообразные «приключения тела» служат лишь фоном для концепции, требующей от читателя напряженной работы духа.
Если главный моральный запрет цивилизации, запрет на убийство, ежесекундно нарушается в течение тысяч лет и цивилизация до сих пор не погибла, то какова цена заповеди «Не убий»? Это не единственный, но, на мой взгляд, главный мировоззренческий вопрос, который поднимает Покровский в новом своем произведении. Аугусто Благородный, гангстер и главный антигерой романа, человек, заставивший работать на себя лучшую куаферскую команду и даже легендарного Федера, предлагает свой вариант ответа: запрет на убийство можно нарушить, зная, «из каких соображений введен этот запрет, к чему может привести его нарушение, почему вы идете на нарушение запрета, какие угрозы оно несет вашим планам и какие выгоды предоставляет» (стр. 211). То есть, по его мнению, только категории вреда и пользы могут быть критерием для совершения того или иного действия. Если Бога нет, то все позволено: можно творить что угодно, страшась лишь немедленного прижизненного воздаяния. Дальнейшее развитие событий, казалось бы, подтверждает правоту Аугусто. Федер, страшно мстящий убийцам и насильникам, и сам действует в духе этого высказывания. Его возлюбленная Вера — едва ли не единственный герой романа, ощущающий всю фальшь этих слов. Но и она не может ничего предложить взамен — только уйти в себя и попытаться забыть, насколько подло устроен мир…
Столкнув один камешек, Покровский обрушивает на читателя целую лавину локальных, но чертовски трудно разрешимых вопросов. Как бы мы поступили на месте Федера: простили убийц и садистов, хуже того — расчетливых подонков? Или уподобились бы им сами, с головой нырнув в кровавый омут мести? Я не вижу этически полноценного выхода из этой ситуации. Отсутствие достойного выхода вообще характерно для творчества Покровского. Так же обстояло дело и в «Парикмахерских ребятах», и в «Танцах мужчин», и в «Квазиклассическом треугольнике»… Герои «Метаморфозы», вроде бы, находят выход — отказываются от рассудочной деятельности, от заповедей и запретов, налагаемых разумом. Выбрав жизнь по законам природы, они уходят от необходимости ежечасно искать ответы на неразрешимые вечные вопросы. Но это обманчивый выход, он не для человека — существа, наделенного свободой воли и отягощенного химерой по имени совесть. Впрочем, не буду наговаривать на животных: на самом деле «животная этика» регламентирует их поведение куда жестче, чем искусственная человеческая мораль.
И все же, на мой вкус, при всей глубине затронутых проблем роман «Дожди на Ямайке» серьезно проигрывает обеим повестям сборника. В первую очередь — именно из-за своего объема. Почти физически чувствуется, как Покровский мучительно растягивает текст, два, три, четыре раза излагая одни и те же мысли, то и дело возвращаясь назад, к уже пройденному, делая малоосмысленные отступления… Ясное дело, читатели, а вслед за ними и издатели, предпочитают книжки подешевле да потолще. Вот и приходится писателям-фантастам выкручиваться, буквально выдавливая из себя двадцатилистовые романы, по три штуки в год. Но мне почему-то казалось, что Владимира Покровского, одного из звездных авторов «четвертой волны», это условие не должно касаться…
Июль 2000.
Сергей Соболев
На Ямайке льют дожди
Рецензия на сборник «Планета отложенной смерти». Опубликована в фэнзине «Семечки: Липецкое обозрение фантастики» № 4 (июнь 1998 года).
У Владимира Покровского «Дожди на Ямайке» — первое произведение с описанием космических полетов. Как оказалось, и тут Покровский не погрешил перед скептицизмом и космическая болтанка дана у него прежде всего как муторное времяпровождение (кто не согласен — читайте рассказы Лема о пилоте Пирксе). Впрочем, один эпизодик представляется любопытным: космический корабль космополовцев (делая реверанс в сторону модной «славянской фэнтэзи», автор любовно называет их «половцами») садится на планету, используя прелюбопытный маневр «танец падающего листа». Как представишь себе это зрелище, так посмеяться хочется.
Роман — разухабистый боевик с мощной психологической драмой, в которой никогда не следует недооценивать хитрость и силу противника.
Действие куаферского сериала отнесено примерно на три тысячи лет вперед от наших дней. Ареал расселения огромен, техника шагнула настолько далеко за горизонт, что электричеством люди, похоже, уже и не пользуются, планет заселено великое множество и человек в запальчивости может выкрикнуть: «Не такая уж она и большая, эта ваша Вселенная!». (Похожие по грандиозности миры созданы Бестером, Ван Вогтом и Урсулой ле Гуин). И в этом мире живут люди, покусившиеся на саму Эволюцию — эти полупьяные, грязные супермены, не брезгующие изощренным садизмом и балующиеся со скуки гомосексуализмом, приравнены в своей деятельности к Творцу — ибо на необитаемых планетах творят они живой, новый мир, приспособленный для проживания человека.
Если Вы впервые видите произведения, составившие сборник, то сначала прочтите рассказы (раньше они числились повестями, но после усушки и утруски перешли в жанр короткой формы) «Парикмахерские ребята» (1989) и «Метаморфоза» (1992), а уже потом — «Дожди…», ибо последний романстрадает длиннотами, слишком много в нем отступлений «от автора» и объяснений для читателей. «Парикмахерские ребята» и «Метаморфоза» (подобно многим другим высококлассным образцам фантастики) как раз и выделяются из огромной массы НФ тем, что вводят в оборот термины, понятия и новые сущности, лишь бегло упоминая их в процессе динамичного повествования, создавая тот самый вторичный фон, о котором любит рассуждать Дж. Г. Баллард. То есть все эти скварки, фикс-ружья, ференитовые петли, стекла, вегилы и интеллекторы становятся для читателя чуть ли не плодом собственного воображения, так как автор «всего лишь» назвал предмет и обозначил область его функционального применения, а все остальное, включая визуальный облик, читатель дофантазирует сам. (Примечательно, кстати, что к произведениям Покровского иллюстрации делают либо сюрреалистические, либо вовсе не делают.) А обложка рецензируемого сборника просто подобрана из имеюшихся в распоряжении издателей репродукций иностранных художников.
Максим Борисов
Страшней мамута зверя нет, или Месть профессионалов
Этот материал впервые был напечатан в «Литературной газете» от 8 апреля 1998 года.
Пусть кому-то и покажется странным, но для пятидесятилетнего «малеевца» (участника знаменитого в своё время семинара писателей-фантастов и множества НФ-сборников) и известного всем «фэнам» Владимира Покровского — это всего лишь первая авторская книга.
Творчество Покровского — это так называемая «жёсткая фантастика» («hard SF»), одно время её исповедовали многие из «четвёртой волны». Его визитная карточка — «Танцы мужчин» и «Отец» — повести о скафах — охотниках за импатами. Импаты — особого рода мутанты, обладающие некими нечеловеческими возможностями и способные заражать этим своим «уродством» на расстоянии.
Чуть позже появились «куаферы» (повесть «Парикмахерские ребята»). Куаферы осваивают новые планеты, «причёсывают» их, делают так называемый «пробор», преобразуя чужую природу в нечто, пригодное для человеческой жизни. О куаферах Покровский и написал свой новый роман «Дожди на Ямайке», легший в основу книги, дополненной уже упомянутыми «Парикмахерскими ребятами» и брутально-абсурдной «Метаморфозой». Составлен, видимо, полный на сегодняшний день отчёт о куаферстве.
Общая черта «крутых» повестей Покровского: скафы и куаферы — профессионалы в высшем смысле этого слова (всячески подчёркнут именно их высокий профессионализм, энтузиазм, всепоглощающий, изматывающий тело и душу труд, недоступные простым обывателям навыки тренированного человека, без которых — верная смерть в той среде, где им приходится работать), с чётким внутренним кодексом, исполняющие в сущности грязное, но абсолютно необходимое дело. И при этом если не все, то лучшие из скафов и куаферов перманентно находятся в состоянии не менее жёсткого внутреннего психологическогоконфликта, трагического разрыва с общечеловеческой моралью, исповедуют сложную смесь из цинизма и стоичества. Сосредоточенность на этом конфликте, собственно, и отличает Покровского от иных творцов «крутизны». Одни (скафы) уничтожают абсолютно неизлечимых, но в то же время ни в чём не повинных заражённых индивидуумов, другие (куаферы) воюют с биосферой планет, уничтожая и калеча всё живое с тем, чтобы освободить место для переселенцев из числа разросшегося человечества («Их очень греет мысль о том, что они спасают человечество. Чёртовы идиоты.»)
«Дожди на Ямайке» к тому же, как бы увеличивая число вставленных одна в другую матрёшек, отягощены ещё одним внешним конфликтом: заказчиком нового «пробора» оказывается крупный «мафиози», намеренный по завершению контракта просто ликвидировать всю команду «куаферов» во главе с их шефом — Федером. Конечно же, Федер нашёл способ отомстить врагу, пользуясь всё теми же своими профессиональными навыками. Интеллект, так сказать, празднует победу над грубой силой, воплощённой в тупых прислужниках ненавистного Аугусто — мамутах. Но месть эта столь жестока и неприглядна, что необратимо ломает психику победителей.
Покровский — мастер антуража, обычаи и нравы куаферства столь подробны и выразительны, что впору писать социологические трактаты на эту тему, приключения, так сказать, идей, апофеоз изобретательности автора. Героев своих он не идеализирует, но и не может скрыть этакого подспудного восхищения.
Но вот уже сменилась эпоха, и Владимир Покровский, кажется, отстал от неё, как бы и не заметил, что фантастика становится всё более и более литературоцентричной. Всё то, что он пишет, любопытно, конечно, и читается с интересом, даже порой с восхищением, но мне лично, как и в «Парикмахерских ребятах», остро не хватает конкретных живых людей, их ощущений, переживаний. Всё-таки из-под пера автора вышла, скорее, некая фантастическая хроника, а не роман в обычном смысле этого слова.
Можно понять и «АСТ», поосторожничавший-таки с тиражом: неплохая книга, но всё-таки из другой она эпохи, из другой.