Возвращение Иржи Скалы

Полах Богумир

Без аннотации.

Вашему вниманию предлагается произведение Богумира Полаха "Возвращение Иржи Скалы".

 

 

Иржи Скала находит свой путь

Случилось чудо. Человек, который не мог больше жить, собственно, уже не жил, не существовал, превратился в искалеченную, «обугленную головешку», — вернулся из небытия, снова стал человеком, существом, способным не только мыслить, но и действовать, идти в общем строю к победе, творить, создавать… И новая жизнь, «вторая жизнь», которая началась теперь для него, только что стоявшего на пороге смерти, оказалась куда сложнее прежней, а главное — куда ответственнее, значительнее, хотя сам он не сразу смог это понять.

Разве мог подумать Иржи Скала, летчик старой чешской армии, сын бедного сельского учителя, что история проложит свой путь через его, Иржи Скалы, биографию, доверив ему и миллионам незнакомых ему людей не только судьбу победы над фашизмом, но и судьбы мира, судьбу новой, послевоенной Чехословакии?

Нет, тогда, в постыдные дни мюнхенской капитуляции, он думал только об одном: «Скалы не из тех, кто сидит сложа руки, когда в страну врываются враги». И вот настало памятное утро пятнадцатого марта, когда радио сбивчиво передавало призывы к гарнизонам — «не оказывать сопротивления немецким войскам, перешедшим границу». Именно в эти часы Иржи Скала вместе с небольшой группой других чешских патриотов поднял в воздух свой самолет и взял курс на Запад, на Британию. Слишком хорошо знал Иржи Скала, что «сидеть сложа руки» — не для него, что его место в бою с гитлеризмом, в сражении за родину, где остались отец и мать, жена Карла и малыш Иржичек.

Капитан Иржи Скала, чешский летчик на службе британских военно-воздушных сил, пересек в горящем самолете линию немецкого фронта, чтобы не попасть в плен к гитлеровцам, и упал в расположении советских войск. Ему вернула жизнь Россия — умелые и бережные руки хирурга Петра Васильевича, заботливый уход медсестры Верочки, добросердечное участие десятков советских людей.

Но мысль о том, не лучше ли было погибнуть, чем жить с изуродованным, отвратительно чужим, сшитым из кусков, словно лоскутное одеяло, лицом, долго еще будет спутницей Иржи Скалы, пока другое, нечто неизмеримо более важное, не придет к нему, не отодвинет на задний план эту мысль в его сознании, в самом его понимании места и назначения человека в жизни.

Вот об этом, о том, как мучительно и трудно приходит прозрение, как рождается сознательный, убежденный борец — не слепой мститель за себя, свою семью, свою родину, а человек, кровно ощущающий свою связь с людьми земли, с народом, с его судьбой, — и рассказывает нам чешский писатель Богумир Полах в своем новом романе «Возвращение Иржи Скалы».

Возвращение… Нет, это не просто возвращение к жизни человека, заглянувшего в глаза смерти, и не только возвращение в освобожденную Чехословакию. Это возрождение, вернее воскресение личности, осознание себя в новых и важнейших теперь связях с миром. Не легок, не прост был путь к новой жизни для многих людей, пробужденных этой страшнейшей из войн, не легок и путь героя Богумира Полаха. И что особенно важно — Скала ищет этот свой путь собственными силами, собственным умом и сердцем; автор не предлагает ему готовых решений. Он полагается на своего героя, на ту появившуюся в нем напряженную работу мысли, которая непременно победит, если человек умеет не щадить себя, задавать себе мучительные и подчас безжалостные вопросы и не пасовать перед ними, а отвечать честно, сопоставляя факты, делая выводы, предъявляя к себе настоящий, большой счет жизни.

А вопросы, десятки, сотни вопросов беспокойным шумливым роем тяжело ворочаются в лихорадочном мозгу Скалы. Слишком ново, непонятно, даже загадочно многое из того, что увидел и узнал он в этой стране, в большевистской России, куда привела его «не любовь к ним, не вера в их победу, а один лишь страх перед гитлеровским пленом…»

Бережно и терпеливо, не спеша, не забегая вперед, показывает нам Богумир Полах, как два мира спорят, противостоят друг другу в сознаний выздоравливающего Скалы. Один — знакомый ему мир довоенного Запада и черчиллевской, цинично соблюдающей свой «политический интерес» Англии; другой — мир новых, совсем иных измерений, мир профессора Петра Васильевича, Верочки, искалеченной Наташи, майора Буряка, для которого все так завидно «ясно и просто».

«У нас, на Западе, — горестно признается Иржи Верочке, — геройство ценят мало. Орденская колодка на груди не заслонит обезображенного лица…» А здесь… Что дает силу Наташе, потерявшей обе ноги, не только жить, но и мечтать, даже избрать себе новую профессию и найти в этом новом деле радость и внутреннюю необходимость для себя?

Там, в старом мире, — офицерская кастовость, ревниво оберегаемая элита избранных; одна мораль для офицеров и совершенно другая — для солдат. «Полковник в Англии — это персона. А здесь? Командир гвардейского авиаполка ютится в землянке, штаб размещен в полуразрушенной школе, которую немцы не успели сжечь дотла; питается полковник, как и все — пшенной кашей, и думает только об одном: скоро ли начнется новое наступление? Впрочем, дисциплина у русских жесткая, и «солдаты считают это вполне естественным». Но дисциплина эта не была «для них тягостна, как это доводилось наблюдать ему в Англии и дома», а главное, здесь «смотрят, как человек воюет, а не на то, что он носит на плечах».

И почему же в то время, как для Скалы все сложно и непонятно, для «милого, славного» майора Буряка все «просто и ясно»? Почему, когда Иржи мучает страх перед будущим, этого страха не испытывает Буряк? И как по-соседски, по-родственному уверенно говорит он: «Дружище, да когда мы напишем вашим, как ты воевал, на твою физию никто и не взглянет». Наши напишут вашим… Словно «одна семья другой семье»… Значит, для Буряка, как и для его товарищей, они, сражающиеся рядом, плечом к плечу, дети разных народов — братья?

Значит, человечество — это братство идущих к одной цели? Ново, неожиданно, не укладывается в голове Скалы…

На все эти вопросы Иржи Скала найдет ответ, когда войдет вместе с Советской Армией в Чехословакию, принеся ей свободу, когда вернется на родину, к своей семье и увидит, что и здесь в первые после победы годы борьба продолжается и победу снова нужно завоевывать. Это уже иная борьба — линия фронта проходит внутри страны, в самой Чехословакии, — и победа другая, но не менее трудная. И снова нужно искать свое место, снова находить верный путь.

И Скала находит его. Опять помогла ему Россия, вернее, та новая оценка людей и жизни, которую незаметно для себя он обрел в России. Именно благодаря этой новой мерке смог он сначала интуитивно, потом все более и более осознанно разобраться в сложной обстановке политической и внутрипартийной борьбы в Чехословакии. Теперь он смог безошибочно верно оценить и бескорыстную, бескомпромиссную преданность партийному делу, историческую правоту таких людей, как старый друг его юности Лойза. Босоногий Лойзик, которого когда-то мать жалела за то, что у него нет башмаков, теперь стал председателем сельского Национального комитета, руководителем местного Комитета действия Национального фронта; он недосыпает ночей, до хрипоты спорит, убеждает, разъясняет, отстаивает партийную линию. Лойза так же скромен, как и прежде, но возмужал, понял что-то, что не открылось еще во всей полноте ему, Иржи Скале. И Лойза силен своей верой в новую, возрождающуюся Чехословакию. Неслучайно потянулся Скала к инструктору крайкома, умеющему так деликатно и так непоколебимо твердо бороться за каждого честного человека, верить в человека. Да, если на стороне коммунистов такие бойцы, значит, правы коммунисты. И нет места в партии политическим проходимцам, таким, как секретарь крайкома Роберт. Иржи Скала смог разобраться и в этом, он смог рождающимся классовым чутьем точно оценить и отвратительную барственность Роберта (она сродни знакомой уже Иржи старой офицерской кастовости), и беспринципность человека, смотрящего на партию, как на собственную вотчину, превратившего свою ответственную должность в доходную номенклатуру.

На изломе социальных проблем, в лобовом столкновении политических сил раскрывает нам Богумир Полах внутренний мир своего героя, рядового чеха, приобщающегося к миру новых для него идей и новой жизни. Водораздел этих сил пролегает даже через семью Иржи, через трагедию разрушенного доверия Карлы, обманутой такими, как Роберт. И везде, где герой Полаха решает для себя вопрос о судьбе новой Чехословакии, везде, где он проходит путь к подлинной гражданственности, к чувству личной ответственности за благо, за будущее народа, — автор романа убеждает нас в истинности всего происходящего со Скалой, в типичности его судьбы, в человеческой правде характера. Он находит и точную деталь, и психологически меткий штрих, он страстен и верен художественной правде. Но это чувство художественной правды изменяет писателю, когда он обращается к личной драме Скалы — ко всему, что связано с интимными переживаниями Иржи; его отношения с женой, болезненное ощущение физического уродства. Мы говорим, понятно, лишь о торопливости художника, о досадной местами невыписанности задуманного. Она проявляется то в многозначительной растянутости, то в неубедительной скороговорке. Здесь словно исчезает объемность, свойственная Полаху. Словно на минуту замирает живой пульс неповторимой и вместе с тем типической человеческой судьбы. Именно в этом, в художественном плане роман «Возвращение Иржи Скалы» иногда противоречив. Но отдельные частные творческие просчеты никак не снимают главной удачи писателя, того важного, что очерчено в романе резко и точно.

То, что рассказывает нам Богумир Полах об исключительной, но вместе рядовой судьбе Иржи Скалы, не только интересно, не только пища для любознательного ума, узнающего из романа о людях и жизни братской страны, но и важно, близко нам. Ведь и мы, советские люди, и наши братья в Чехословакии совершаем сегодня одно великое дело — обновление земли. И горячие размышления Богумира Полаха об истинной партийности, о честности и чистоте убеждений, о подлинной коммунистической преданности революционному делу — звено в общей цепи наших сегодняшних забот, наших размышлений. Потому-то, хотя роман в основной своей части рассказывает нам о первых послевоенных годах Чехословакии, о первых победах чехословацкой коммунистической партии, членом которой становится и Иржи Скала, он все же не воспринимается как историческая хроника, прикрепленная точно к своему времени, а читается по-хорошему современно, свежими глазами наших последних лет.

К. Потапова

 

Глава первая

— Что написать на табличке, Петр Васильевич?

Хмурый профессор, уже минут десять неподвижно сидевший у постели больного, недоуменно глядит на медсестру.

— Ну, что еще? На какой табличке? — профессор вскакивает и нервно прохаживается по комнате. — На кой черт табличка?! Ну, напишите, что здесь лежит сгоревший человек… Впрочем, какой это человек… Головешка, огарок человека, так и напишите. — Профессор огорченно причмокивает, щурится, словно глазам его больно глядеть на сожженное человеческое тело, и безнадежно машет рукой.

— Э-э, не пишите ничего. Все равно он не доживет до вечера, так зачем эта табличка?

— А на меня-то вы почему сердитесь, Петр Васильевич? Я не виновата, что ему нельзя помочь, — тихо и без упрека говорит невозмутимая медсестра.

И тут происходит то, чему не поверил бы ни один из учеников Петра Васильевича Кропкина, — немало он вырастил их за долгие годы: профессор закуривает папиросу. В палате! И швыряет обгоревшую спичку на пол.

— Эх, Вера, Верочка, когда вы научитесь понимать врача! — вздыхает он, успокоившись после глубокой затяжки. — Какая жестокая игра природы. Тело почти обуглилось, и все-таки оно живет, понимаете, живет! Умертвить его я не имею права, а спокойно смотреть на него не могу… Как бессильны люди! Сломана рука — пустяки. Ампутировать обе ноги тоже можно. Но вот такое…

Так же неожиданно, как он закурил папиросу, профессор отшвырнул ее и сердито затоптал на гладком кафельном полу.

— Впервые в жизни вижу подобное! — раздраженно говорит он. — Это противоречит всему, чему меня учили. Это тело должно быть мертвым, уже давно мертвым!

Как бы в насмешку, из свитка белых бинтов слышится глухой стон.

— Слышите, он еще стонет! Лица нет, рта нет, а стонет! Где, скажите на милость, найти хоть кусочек живого тела, чтобы впрыснуть ему морфий?

Вера Ивановна стоит неподвижно, но чуть дрогнувшие ресницы выдают ее волнение.

— Тогда к чему перевязка, масло… все старания? — недоумевает она.

— К чему! — почти зло усмехается профессор. — Вот и я спрашиваю: к чему? Разве врач вправе задавать такой вопрос, пока больной еще стонет, пока еще дышит?

Новый стон доносится из белого клубка. Профессор пристально глядит на окутанное бинтами тело.

— А грудь! — говорит он с горечью. — Пожарище! Шестнадцать лет я руковожу клиникой, да и на войне повидал немало, но такого ужаса еще не видывал. Дайте мне умыться. — Он устало машет рукой. — Я сделал все, что мог.

Багровый ночной небосвод шипит, стонет и грохочет, словно океан расплавленной лавы. Разрывы шрапнелей и гранат рвут на клочки красноватые облака. Аккуратный строй бомбардировщиков превратился в стаю испуганных птиц, которые в панике ищут спасения от губительного смерча. В грохоте воздушного боя пулеметные дуэли истребителей звучат, как щелчок пальцев во время грозы. Мощные «летающие крепости» похожи на слабых мошек, крохотных поденок, испуганно мечущихся в грохочущем огненном котле; их облизывают языки пламени, душат тучи багряного дыма.

— Летим на одном моторе… — слышит капитан Скала. — Приготовиться к прыжку!

Нет времени думать, рассуждать. Лишь инстинкт самосохранения подсказывает летчику решение.

— Курс на восток! Держи курс на восток!

Самолет вздымается в огненном вихре и низвергается вниз, в густой мрак. Он скрипит, воет и стонет.

Скала оглушен, ослеплен. Неповоротливый, как тюлень, он подваливается к пилоту.

— Надо перелететь фронт, дотянуть до России!

— Мы не продержимся в воздухе и четверти часа, — говорит пилот, стуча зубами.

Напрягая все силы, Скала приподнимается на руках.

— Кто хочет, пусть спасается на парашюте. Я лучше сгорю, но не буду прыгать.

Машина шарахается, как раненый конь, Скалу снова бросает на пилота.

— Фронт здесь не широкий… Курс на восток, говорю тебе, на восток! — кричит Скала и теряет сознание.

Вера Ивановна возвращается в палату.

— Стонет и стонет… — говорит она, печально качая головой.

Голова! Как чудовищно болит голова! Лоб пылает, как горн, в висках стучат молоты. Стучат непрестанно и тяжко.

Бух, бух!

Нет, это не молоты. Это шаги рассерженного отца. От страшной боли глаза едва не вылезают из орбит. Нет, это не от боли. Скалу терзает укоризненный взгляд матери. А белая полоса, пролегшая на темном небе, — не луч прожектора, это старая ковровая дорожка в скромном отцовском кабинетике.

Иржи только что сказал родителям, что разводится с Карлой. Сказал в той самой комнате, где два года назад объявил, что они решили пожениться… О господи, мама, не мучайте меня безмолвным взглядом! Лучше выругайте меня. Папа, лучше ударьте! Мучительно слышать звук ваших нервных шагов. Как хотелось бы рассказать вам, родные, почему я развожусь с Карлой. Но призадумайтесь над этим сами, черт возьми! Не из-за пустяка же я бросаю сына, которому еще только год. Мы, Скалы, так не поступаем. Вы, отец, не раз говорили, что все мои мысли сразу угадываете по глазам. Куда же делось ваше умение?

Я бы подсказал, намекнул вам, в чем дело, да нельзя. Они придут и догадаются по вашему виду. Или побои заставят вас сказать. Нет, вы должны поверить, что ваш сын негодяй, что он бросает жену и ребенка просто так, ни с того ни с сего, быть может, из-за какой-то другой женщины.

Хорошо, что я не взял Карлу с собой. Она не выдержала бы звука ваших шагов, отец, не выдержала бы укора в глазах матери. Мы ждали от вас упреков, уговоров, но это молчание, тяжелое, укоризненное, в тысячу раз хуже самых суровых слов.

Мы разводимся, понимаете, разводимся! Не мучайте же меня молчанием! Ох, о-ох!

— Стонет, опять стонет! — тревожно говорит Вера Ивановна, беспомощно глядя на запеленутое тело, белеющее на больничной койке. Петр Васильевич — профессор университета, главврач клиники — пожимает плечами.

— Что за чертовщина! Выжить этот парень не может, а умереть не хочет!

Нелегка работа медсестры в военное время. На попечении Верочки пятнадцать раненых, и, когда умер один из них, Верочка очень переживала. Но оставалось еще четырнадцать, и грустить было некогда. А вот этот единственный, который стоит на грани жизни и смерти и готов с минуты на минуту переступить эту грань, действует ей на нервы. Да и Петр Васильевич несколько раз в день заглядывает в палату все с одним и тем же вопросом:

— Умер?

Но по глазам видно, как ему хочется услышать в ответ «жив».

Вопрос этот раздражает Верочку. Она любит профессора, и ей не нравится его пессимизм. Лучше бы он улыбнулся, как прежде.

Поединок со смертью, Верочка. Сила на стороне безносой. А мы оттесним ее, старуху, потихоньку, полегоньку оттесним.

Вера со страхом ждет обычного вопроса: «Умер?»

Однажды отец уже ходил по комнате вот так же, как сейчас, нервно и молча. Это было, когда сын не посчитался с его мнением.

Сколько раз, бывало, за девять лет, пока Иржи учился в школе, отец с матерью подсчитывали на бумажке свои доходы, сколько долгих часов они этому посвятили, прежде чем решили дать сыну высшее образование!

Сперва Иржи должен был окончить городскую школу и учительский институт. Три года Иржи ездил в районный городок, а за это время родители скопили немного денег, и мальчик сдал вступительный экзамен в четвертый класс гимназии. Но, когда он закончил ее, с деньгами было плохо. Пять лет учения в городе даже при строжайшей экономии поглотили немало. Пришлось вернуться к первоначальному замыслу — годичный курс в учительском институте. Но в самом конце учебного года вмешалась капризница фортуна: директор школы, где работал отец, серьезно захворал, и отца назначили на его место. Снова начались подсчеты на бумажке, снова долгие совещания отца с матерью.

Итак, все-таки университет. Философский факультет — мечта отца. Пусть хоть сын получит то, о чем отец мог лишь мечтать.

И вдруг сын, золотой мальчик, ласковый и послушный, заупрямился! Отец, мол, вечно занятый школьными делами, своим садиком и книгами, представления не имеет о реальной жизни. Сотни окончивших философский факультет с ног сбились в поисках места хотя бы внештатного младшего учителя городской школы. Сотни ходят без работы. Нет, Иржи не хочет получить такое образование, чтобы потом сесть на шею родителям. Он уже решил: его интересует авиация, он пойдет в летное училище.

Отец нервно ходил по комнате. Сын выбирает военную профессию, сын станет офицером! Эта новость вызвала не только возмущение старого учителя, но и тревогу: ведь он сам прошел окопы первой мировой войны.

Ты был неправ, отец. Я не избежал бы войны, как досконально ни изучал бы твою вожделенную философию. Скалы не из тех, кто сидит сложа руки, когда в страну врываются враги. Все равно я пошел бы воевать против них. Пошел бы, отец, и вы не стали бы удерживать меня; если бы вы знали все, вы не расстраивались бы сейчас из-за того, что я расхожусь с женой и оставляю малыша.

Как, собственно, все это началось? Началось с прихода майора Унгра в полк. Или нет… Не будь Мюнхена, не будь постыдной капитуляции, когда стало противно носить военную форму, Унгр не пришел бы в полк, значит, в основе всего был Мюнхен — позор и унижение для каждого из нас.

Голова, голова… как болит голова! И шея, и грудь, и плечи. Острая боль возникает где-то в глубине мозга.

…Итак, в полк пришел Унгр, тихий, улыбчивый, немногословный. Нескоро он сблизился с однополчанами. Да и то только с двумя, с тремя. «Холостой?» — обычно спрашивал он при первом знакомстве. Скале показалось, что Унгр сразу потерял к нему интерес, узнав, что Скала женат и у него есть ребенок. Позднее Иржи понял, в чем дело.

Откуда только получал информацию этот вылощенный, еще не старый майор авиации? С того дня, когда он впервые пригласил Иржи к себе, в квартирку на седьмом этаже большого дома, жить стало легче. Унгр был первым и единственным из сослуживцев, который мог ответить на постоянно тревоживший Иржи вопрос: что будет дальше? Нельзя же так жить! Это не армия, не служба, не труд, это разложение, полное разложение!

— Начало ликвидации нашей армии, — уточнил Унгр. — Через год сюда придет другая армия. Немецкая.

Иржи сперва чуть не расхохотался: ведь существуют западные державы, они гарантировали наши новые границы… Но тут же запнулся. Новые границы? Да разве можно верить лицемерам, которые навязали их Чехословакии?

Было еще немало встреч в холостой квартирке майора, пока наконец Унгр не посвятил Скалу в свой план: в нужный момент, когда придет время, надо перебросить через границу все самолеты их авиаполка, разумеется, летчиков нужно подобрать из офицерского состава. Нет, не во Францию. Францию немцы захватят, как и Чехословакию. Улыбаться ты, Иржи, можешь через год, через два, когда станет ясно, кто был прав.

Откуда же получал информацию майор Унгр? Однажды он проговорился, рассказал о своем друге, композиторе с мировым именем. Композитор был еврей и эмигрировал из Германии в 1931 году. Все тогда над ним смеялись: трусишка, еврейская боязливость, нацистские крикуны никогда не придут к власти. Так же иронизировали над композитором, когда он в 1936 году перебрался из Австрии в Чехословакию. Там он с точностью до одного месяца предугадал Мюнхен и вовремя уехал в Париж. А сейчас Унгр получил от него письмо: композитор находился на пути в Америку.

— Знаешь, когда крысы покидают корабль? — усмехнулся Унгр в ответ на удивленный взгляд Иржи. И добавил серьезно: — В его предвидении нет ничего необычайного.

Просто дело в том, что у знаменитого музыканта друзья во всем мире. Даже в окружении фюрера и среди государственных деятелей западных держав. Да и в Соединенных Штатах. Они, как точный барометр, указывали падение авторитета западных демократий и рост шансов нацистского крикуна. Не от политиков получал музыкант свои прогнозы, а от промышленников, от магнатов тяжелой индустрии, которые определяли ход истории в этот период.

— Не знаю, известно ли тебе, что промышленные воротилы бывают любителями искусства и охотно выбирают себе друзей из числа больших художников, — заключил Унгр.

Во время одной из бесед Унгр, отвернувшись к окну, с деланной небрежностью заметил, что Скале следовало бы развестись с женой. Иржи словно громом поразило, он побледнел и не мог вымолвить ни слова. Унгр обнял его за плечи и, стараясь говорить тихо, рассказал, что ожидает жену и ребенка Скалы после прихода немцев.

Карла, как ни странно, осмыслила все это быстрее, чем Иржи; женщины иной раз понятливее мужчин. Ну, конечно, надо развестись. И даже от родителей нужно скрыть правду. Дезертирство большой группы летчиков, да еще на самолетах, — дело нешуточное. Нацисты будут в ярости, их пособники в Чехословакии тоже. Пусть Иржи не беспокоится за нее, Карлу. А ему в Англии будет, несомненно, лучше, чем здесь. Там их примут как героев, а если начнется война, как уверяет Унгр, они сразу же окажутся в боевом строю.

Настали трудные дни. С женой Иржи встречался лишь изредка, в захолустных отелях, сына видел из окна кафе. Карла прогуливалась с мальчиком по улице, а у Иржи слезы подступали к горлу. Сколько раз он проклинал Унгра с его планами и свое решение!

Но вот настало четырнадцатое марта, затем ночь на пятнадцатое, а за ней пасмурное утро с редкой снежной порошей. Все прошло без запинки. Диктор торопливо читал по радио призывы к гарнизонам — не оказывать сопротивления немецким войскам, перешедшим границу. Призывы чередовались с бравурными маршами. А тем временем однополчане Унгра собирались у самолетов, которые по приказу майора еще до рассвета были подготовлены к полету. Иржи пока еще не знал, кто участвует в заговоре. Унгр никогда не называл имен, и Скала тщетно гадал, кто остальные.

Вот они: Калоус из первой эскадрильи, Грим из третьей, Самек, Квизда…

Легко, без всяких помех стартуют самолеты! Курс на Лондон. Головную машину ведет спокойный, подтянутый майор Унгр.

…Боже мой, почему так стучит в висках? Болит грудь, спина, бедра — что со мной? Надо вести истребитель на Лондон, но словно раскаленное железо жжет грудь, спину, все тело Скалы… Жжет, жжет, жжет…

Ох, о-ох!.. Скала вдруг чувствует прикосновение чего-то прохладного, мягкого, кажется, марли, пропитанной маслом. Ох, ох! Кажется, кто-то обмахивает веером его пылающее лицо. Ох, ох!..

О господи, да что же это? Его тормошат, ощупывают, мучают, жгут, снова жгут раскаленным железом… Ох, о-ох!..

— Уже чувствует боль! — говорит Петр Васильевич, бросив быстрый взгляд на Верочку. — Смотрите, зрачки реагируют. Слава богу, зрение, видимо, не пострадало.

Снова повязки с маслом и камфарой. Высокий, плотный Петр Васильевич тяжело поднимается со стула.

— Он будет жить, Верочка, — шепчет профессор, потирая бритый подбородок. — Но в каком виде, в каком виде, бог весть…

Верочка уже не раз думала об этом. Как он будет выглядеть? Все тело — сплошной ожог. Уцелел только опознавательный жетон на шее — такие жетоны у всех служащих в действующей армии, — на нем значится: капитан Иржи Скала, чешский летчик на службе британских военно-воздушных сил.

— Герой! — сказал Петр Васильевич. — Герой! После нескольких попаданий в самолет он все-таки перелетел фронт, чтобы не попасть в плен к немцам. Упал у нас, по-видимому, потерял сознание и чуть не сгорел заживо.

— Герой! — сочувственно шепчет Верочка и глядит на свиток бинтов, из которого сегодня впервые видны широко раскрытые горячечные глаза.

Каким будет лицо этого человека, когда снимут повязки? Может, и вправду лучше бы он…

Вера старается не думать об этом.

В самом деле это силуэт женщины или Скале только мерещится? Где он, летит на Лондон или лежит на больничной койке?

Женщины, женщины, женщины…

В его жизни были две женщины — Эржика и Карла. Эржика… Кто придумал это необычное имя дочери провинциального портного, который, разбогатев, открыл собственную фабрику? Как буйно разросшийся куст, глушивший соседнюю поросль, перехватывавший у нее все соки земли, как вредный куст, не подрезанный садовником вовремя, вознесся портной Краль над своими прежними товарищами. Все они на него шили, всех он эксплуатировал и называл себя королем портных в Простейове, да еще бахвалился, что его фабрика — благодеяние для всего края. Пока это была маленькая фабричка, он любил, чтобы его называли «господин фабрикант», когда же фабричка превратилась в громадное предприятие, Краль стал называть себя портным. «Портной Ян Краль», миллионер, вымогатель, спрут с тысячью щупалец, крепко державших сотни полуголодных, заезженных работой кустарей на десятки километров вокруг.

Кто же выдумал для Эржики ее необычное имя? Наверное, мать, супруга фабриканта, тогда еще бедная текстильщица, читала какой-нибудь роман, или слышала модную песенку, или видела фильм, героиню которого звали Эржикой.

Эржика!

В ней не было ни одной черты того девического образа, который представляется при звуках этого имени: жгучие черные глаза, импульсивная, пылкая натура… Избалованная, самонадеянная девчонка из разбогатевшей семьи. Иржи понимает это сейчас. А во времена, когда классный наставник порекомендовал его семейству Краль как репетитора для их сынка Рихарда, которому предстояла переэкзаменовка, Эржика показалась Иржи прекрасной, сказочной русалкой.

С какой нежностью он произносил ее имя. Эржика, Эржика…

На цыпочках вошел Иржи в шикарную гостиную Кралей. Хозяйка дома, сухая как щепка дама в роскошном кружевном халате, с болезненно желтым цветом лица, важно протянула юноше три пальца. Иржи не поцеловал их. И не подумал, хоть она и сунула ему руку под самый нос! Краль, большой, тяжеловесный, совсем не похожий на портного, держался бодрячком. Он усадил юношу в глубокое мягкое кресло и стал развивать нелепые взгляды на образование. Ему, мол, плевать на учение и на все науки, которые должен изучить его сын. Но его зло берет, когда мальчишке пытаются помешать повесить со временем над письменным столом паршивую бумажонку в рамке, где черным по белому написано: Рихард Краль, нет, фабрикант Рихард Краль имеет право ставить перед своей подписью две дурацкие буковки «Др.». Ему, портному Яну Кралю, наплевать на такую ерундовину, но уж если он решил, что его сын будет писать эти буковки, значит, черт подери, этого не миновать!

Краль громко сквернословил при жене, а она делала вид, что ничего не слышит.

— Я крупнейший налогоплательщик в городе и, разумеется, во всем крае, — заключил фабрикант. — Стоит мне захотеть, и я устрою почтенному директору гимназии и его учителишкам такую баню, что они меня до смерти не забудут. Но что значат для меня какие-то гроши! Вы будете получать пять крон в час, это, братец мой, почти втрое больше, чем зарабатывают самые квалифицированные мои рабочие. Жилье и харчи на эти два месяца — даром. Довольны? Я думаю! Я люблю порядок во всем. Рихард вам будет подписывать справку о количестве уроков, и вы будете получать по ней деньги в моей заводской кассе. Ол райт? Идет?

В этот момент вошла Эржика. Словно освежающий ветерок пронесся по комнате. Мамаша сморщила желтое лицо в нежную улыбку, а грубиян Краль растаял как воск. Девушка размашистой, энергичной походкой подошла к матери, погладила ее по голове и чмокнула отца в толстую, гладко выбритую щеку.

— Это наша дочь Эржика, — прокудахтал портной с нескрываемым восхищением.

У Иржи камень свалился с сердца. Когда девушка вошла, он подумал: как она будет сносить грубости своего неотесанного папаши? Но он тут же понял, что в ее присутствии портной не проронит ни одного грубого слова.

Эржика подала гостю руку. Ее рукопожатие было слишком крепким. При этом она пристально поглядела в глаза Иржи близорукими серыми глазами из-под длинных, темных ресниц.

Еще и сейчас Иржи стыдно вспомнить, как у него дрогнули колени. Он с презрением смотрел на мамашу, которая изображала светскую даму, смеялся в душе над развязной болтовней портного. Но дочка…

Иржи молча поклонился. Когда он поднял голову, видение уже исчезло. Физиономия хозяйки вновь приняла деланно безразличное выражение, а Краль фамильярно похлопал Иржи по плечу.

— Ну, сыпьте, юноша, сыпьте. И запомните: если Рихард выдержит экзамен, вы получите в награду первосортный костюм фирмы Краль. Первосортный, молодой человек! Английский, понятно, ферштанден?

Выскочка-фабрикант не мог не похвастать своим знанием немецкого языка: когда-то он работал в Вене портновским подмастерьем.

То были самые прекрасные каникулы в жизни Иржи. Несмотря на всю горечь пережитого, этого нельзя не признать.

Бедная мамочка, простая душа, многие годы прослужила бонной и привыкла видеть в богатых людях полубогов, — чего только не приносила она в жертву ради того, чтобы ее сын, живя эти два месяца в барском доме, мог не стесняться своей одежды. Как старательно чинила, зашивала, гладила она его скромный костюмчик, который, как свечка при свете яркой люстры, тускнел рядом с туалетами отпрысков нувориша. И даже ваше, милый отец, непокорное, суровое сердце смягчилось благодарностью за то, что сын проводит каникулы так, как вам самому никогда не доводилось.

А я, Иржи Скала, сын сельского учителя, кончивший начальную школу в маленьком селении вместе с детьми батраков и рабочих кирпичного завода, я, Иржи Скала, до седьмого класса гимназии гордо не скрывавший своей бедности, я, мамочка, папа, я, ребята, стыдился, — как больно вспоминать об этом еще и сейчас! — стыдился, что у меня всего один старенький костюм, потертый и жалкий по сравнению с туалетами детей миллионера.

Я не вспомнил тебя, Лойзик Батиста, парнишка с кирпичного завода, искренне пожалевший меня за то, что мать не позволила мне ходить босиком по лужам в апреле, когда все мальчишки уже давно бегали босые. Ты пожалел меня, Лойзик, и не прятал от меня свои покрасневшие от стужи ноги, как прячу я сейчас, жалко прячу под столом куцые рукава потрепанного пиджачка. Подобно лакею на запятках графской кареты, я ездил на заднем сиденье спортивной татры, а впереди восседали мои благодетели. Главным для меня было не то, что я впервые в жизни езжу в машине. Нет, каждая такая поездка сулила мне иные радости: я не сводил очарованного взора с волны платиново-светлых локонов.

Я не владел собой, жил словно одурманенный. Восемь недель, восемь недель рядом с такой красотой! Ради этих восьми недель я готов был на любые унижения!

По правде говоря, никаких унижений не было. Желтолицая хозяйка дома уехала куда-то на курорт, грубоватый фабрикант общался с нами мало, мы видели его только за обедом, и домом безраздельно правила Эржика.

Редко бывает между братом и сестрой, особенно когда брат на год моложе, такое согласие, как между Эржикой и Рихардом. Рихард был на год старше меня, но классом ниже. Он уже дважды оставался на второй год и, если не выдержит переэкзаменовки, останется еще раз. Эржика получила аттестат зрелости в позапрошлом году и уже третий год училась в художественном училище в Париже.

— Хочет лепить кукол из глины, дурочка, — посмеивался папаша. — А кончится тем, что выйдет замуж и произведет на свет живую куколку. Отцу на радость…

Пробудить меня от сказочного сна мог бы Рихард, если бы он был со мной грубым и бесцеремонным. Вначале я опасался этого, тем более что Эржика держалась со мной, как с приятным гостем. Но именно Рихард удивил меня больше всех. Он был прирожденный спортсмен и ничем не интересовался, кроме спорта, от отца унаследовал непоколебимый оптимизм и настойчивость. От кого он унаследовал привычку к честной игре, не знаю, но она у него была.

Кстати говоря, я благодарен ему по сей день. Он брал меня на все спортивные состязания, стадионы и даже в аэроклуб. Еще до аттестата зрелости я сдал экзамен на пилота-любителя, потому меня и приняли в летное училище. Самыми приятными минутами для меня были — если не считать времени, проведенного с Эржикой, — мои полеты на планере.

Встречи с Эржикой… Это не были прогулки при луне, наивные поцелуи и сбивчивые юношеские признания. Счастье пришло как буря и исчезло как цвет одуванчика, что рассыпается под слабым ветерком…

Произошло это на третий или на четвертый день? Или после недели моего безмолвного обожания?

Молча она пришла поздно вечером ко мне в комнату и молча влезла под одеяло. Сердце у меня бешено колотилось, я затаил дыхание. Она взяла мою голову обеими руками и крепко поцеловала. Только тогда я обнял ее. Это была моя первая женщина. Она оставалась у меня до рассвета, и я не сомкнул глаз даже в те минуты, когда она спокойно дышала во сне, положив голову ко мне на плечо. Я целовал завитки ее платиновых волос, тихо и набожно, словно творил благодарственную молитву.

На другой день инструктор аэроклуба, молчаливый человек, от которого я прежде слышал лишь ворчливые похвалы, впервые обругал меня. Разносил он меня и на следующий день. И только на третий удовлетворенно хмыкнул и на прощание дружески похлопал по плечу.

— Все вы на один лад. Надо вас пробрать как следует, чтобы не распускались.

Чудак, недогадливый чудак! Откуда ему было знать, что теперь, когда я был уверен, что Эржика придет, я стал иным человеком. Я уже не терялся в доме Кралей, не прятал руки под стол, чтобы скрыть рукава, из которых вырос. Занятия с Рихардом шли на лад. Не ограничиваясь геометрией, по которой ему назначили переэкзаменовку, я взялся с ним и за латынь, так как и здесь Рихард сильно хромал. Я был счастлив, видя, что Рихард, не терпевший книг, стал охотно заниматься: он делал это ради меня.

Свою благодарность он выражал и тем, что писал мне в справках невероятные цифры, иной раз по четырнадцать уроков в день. Когда я попытался отказаться, он рассердился не на шутку и стал так груб, что напомнил мне своего отца. Это сравнение пришло мне на ум так неожиданно, что я даже рассмеялся, и Рихард сразу стих. Он заворчал, почти как мой инструктор на аэродроме!

— Знал бы ты, что для меня значит иметь дело с человеком, который не долбит мне все время: «Ты должен, ты должен!» Ты меня научил не только геометрии. Э, да что говорить!

Каждую неделю я отдавал матери приличную сумму: иной раз четыреста, а то и пятьсот крон. По воскресеньям Рихард отвозил меня домой на своей татре, а вечером увозил обратно. Уже за одно это я был ему бесконечно благодарен. Я сгорел бы со стыда, если бы мама догадалась, что я ни разу не ночевал дома только потому, что ночью ко мне приходит моя русалка, моя белокурая русалка…

Рихард умел шуткой развеселить мою мать:

— Я забираю у вас сына, госпожа Скалова. Зато вы попадете в рай, а я в седьмой класс!

Догадывался ли Рихард? Если и догадывался, то ни разу не показал этого. Днем Эржика держалась со мной просто, по-приятельски. С тех пор как она стала приходить ко мне по ночам, она редко бывала в нашем обществе, и Рихарду не удавалось уговорить ее поехать покататься с нами, когда мы садились в маленькую татру и отправлялись ко мне домой. Никогда она не говорила, что любит меня, а когда я, опьяненный счастьем, начинал твердить слова признания и клятвы, она закрывала мне рот рукой.

— Молчи! Поверь, вся нежность — в молчании, — говорила она, и в ее близоруких серых глазах появлялась грусть.

Любила она меня? Этого я так никогда и не узнал. Если любовь — это страсть, то она любила меня безмерно.

Все кончилось за несколько дней до конца каникул. Переэкзаменовка Рихарда была сенсацией для всей гимназии. Преподаватель математики удивленно качал головой и задавал Рихарду все более трудные вопросы.

— Как же теперь ставить вам «удовлетворительно»?! — воскликнул он наконец. — Если бы на экзаменах вы знали хоть четверть того, что знаете сейчас, я бы с чистой совестью поставил вам тогда четверку, а не двойку. Идите с миром, я перевожу вас в седьмой класс.

Папаша Рихарда, которого директор гимназии, разумеется, поспешил известить о результатах переэкзаменовки, тотчас позабыл свои проповеди о никчемности образования и засиял, как рождественская елка. Классному наставнику, который рекомендовал меня, он немедля послал корзину французских вин и коньяку. Мне в это время уже шили на заказ два костюма: светлый и темный — для выпускных экзаменов. На летнее и демисезонное пальто я получил ордер в отделение готового платья. Вечером у Кралей был ужин с мороженым и шампанским.

Тут — то все и началось. Эржика небрежно упомянула о том, что завтра едет в Прагу, у нее там дела, связанные с отъездом в Париж. Старого Краля, возбужденного успехом Рихарда и хорошей порцией вина, вдруг осенило.

— Вот и отлично! Мальчики отвезут тебя и заодно повеселятся в столице. Вы бывали в Праге? — обратился он ко мне, даже не предполагая, что кто-нибудь из нас может возразить.

Я не успел ответить — Эржика побледнела и съежилась, ее трясло словно в лихорадке. Но развеселившийся фабрикант не заметил ни моего молчания, ни бледности Эржики.

— Отлично! — восторженно кричал он. — Вот вам тысяча, сдачи не надо. И советую: побывайте в варьете Драгновского. Не пожалеете.

В эту ночь Эржика впервые не пришла ко мне. «Устала», — утешал я себя. После полуночи все ушли спать. Утром перед отъездом Эржика выглядела немного утомленной, но была мила и улыбалась, как обычно.

В Праге мы остановились в отеле «Париж». Рихард без возражений принял мою ссылку на усталость и положил на стол пятисотенную бумажку.

— Старик так велел, — отклонил он мой протест. — Делай с ней что хочешь. Я свою потрачу, уж будь уверен!

Мне было стыдно, стыдно до глубины души, когда я, спрятавшись в укромном уголке коридора, стерег дверь Эржики. Ждать пришлось долго. Горничные испытующе поглядывали на меня, а я демонстративно вертел в руках ключ от своего номера, как бы защищаясь этим от подозрений.

Наконец Эржика вышла. Она ли это? Да, это та Эржика, которую я впервые увидел в гостиной дома Кралей. Независимая, самоуверенная, плавной походкой прошла она по коридору. Ничего от той безмолвной, покорной красавицы, которую я знал на протяжении пятидесяти трех незабвенных ночей.

Она быстро спустилась по лестнице, я, как вор, крался следом, Ни на мгновение не останавливаясь, даже не оглянувшись, Эржика вышла из гостиницы. Камень упал с сердца! Как недостойны мои подозрения! Она явно идет по делам. Ведь отъезд в Париж не пустяк, на целый год уехать из дому!

Скорее с восхищением, чем с недоверием, я глядел ей вслед. Жаркий день клонился к вечеру, улица была почти пуста. Как только она свернет за угол, я побегу за ней, догоню, признаюсь в своих глупых подозрениях, и мы вместе посмеемся над ними.

Но она не завернула за угол. Шагах в пятидесяти от нашего отеля была стоянка автомашин. Оттуда задним ходом выехала длинная открытая спортивная машина, красная, как дьявол, резко затормозила, и высокий стройный мужчина выпрыгнул на тротуар, не открывая дверцы. У меня потемнело в глазах. Я даже не заметил, как он выглядит, во что одет. Я видел только Эржику: она устремилась к нему, и они обнялись. Мало сказать обнялись, кинулись друг другу в объятия и поцеловались тут же, на улице. Потом он отстранил ее от себя, держа за плечи, и рассматривал, как близкого человека, которого давно не видел, потом опять обнял и смеялся, смеялся, смеялся!

Мне все еще слышался этот громкий счастливый смех, когда красный дьявол набрал скорость и исчез за поворотом.

Не помню, долго ли я стоял в дверях отеля, опершись о стену. Не знаю, почему я взял с конторки портье, который куда-то отлучился, только что положенный Эржикой ключ. Не знаю, почему я пошел в ее комнату, разделся и лег в постель. Знаю только, что тогда я понял, какой жестокой и нескончаемой может быть Ночь, если вместо сна тебя терзают кошмары.

Часы на башне резали время на равномерные куски, отмечая полночь, потом три и четыре часа утра; гуляки орали песни; на рассвете утих шум автомашин, соло в симфонии города повели щебечущие воробьи и флейты дроздов.

Разбитый, опустошенный, я спустился утром в кафе, чтобы встретиться с Рихардом. Сам не знаю, как у меня хватило сообразительности сдать ключ от номера Эржики внизу, у портье. Рихард, на лице которого были следы бурно проведенной ночи, удивился, почему сестра не идет завтракать. Я нашел в себе силы сказать с напускным хладнокровием:

— Наверное, она уже ушла. Спроси-ка портье, сдала ли она ключ.

Рихард вышел и через минуту вернулся.

— Ты светлая голова! — сказал он, через силу улыбаясь, голова у него болела. — А то я бы зря потащился на третий этаж.

Мне не пришлось придумывать способ избавиться от него: он Взял у кельнера две таблетки аспирина, выпил несколько стаканов газированной воды и пошел наверх немного вздремнуть.

— В полдень мы выезжаем, я хочу отлежаться, — сказал он виноватым тоном. — С такой тяжелой головой нельзя вести машину.

Я поспешил к зданию, около которого находилась стоянка машин. Красный дьявол был виден издалека, он словно насмехался надо мной. Что за мерзкая, кричащая окраска!

«Отель «Штейнер», — прочитал я на фасаде роскошного здания.

Терзания бессонной ночи продолжались и днем, солнечным веселым днем. Пробило половина двенадцатого, и я чуть не вскрикнул, так болезненно сжалось вдруг мое сердце. А может быть, причиной всего было лишь уязвленное мужское самолюбие, обманутое доверие? Черт знает, в чем было дело, но мучился я ужасно.

Спокойная, уверенная в себе, выплыла Эржика из полутемного вестибюля и, не останавливаясь, не оглядываясь, направилась к нашему отелю. А я долго стоял среди щебечущих детей, которых родители привели к Староместской ратуше послушать, как бьют прославленные башенные часы. Я тоже глядел на эти часы, глаза мои были сухи, но я с трудом сдерживал слезы.

Куда я потом пошел, не помню. Я шел, шел и, когда пробил час дня, спросил первого встречного, как попасть к Пороховой башне. Он объяснил, на какой трамвай надо сесть и сколько остановок проехать. Около Пороховой башни, когда я переходил узкий проезд из Целетной улицы на Пршикопы, в двух шагах от меня остановился красный дьявол, задержанный светофором. У левого крыла автомашины я увидел иностранный номер и букву «Ф». Франция. Меньше чем в двух метрах от меня была моя любимая, но она даже не заметила меня. Она глядела в лицо другого мужчины, и в глазах ее было счастье, море счастья, глубокое светлое море, которое я так хорошо знал.

Рихард уже ждал меня. Теперь он пришел в себя и улыбался: аспирин и содовка подействовали.

— Поторопись, едем, — сказал он. — Эржика остается.

Я опустил глаза и постарался повторить столь же спокойно: «Эржика остается…»

— Беспокойный он, Петр Васильевич, страшно беспокойный. То словно поет, то злится и скрипит зубами… Заметили вы, какие у него красивые крепкие зубы? Лучше бы уж зубы выбило, а лицо не пострадало… Он, Петр Васильевич, очень мучается!

— Может быть, Верочка, может быть, — ворчит профессор и слегка щурится, как всегда, когда он не уверен в чем-нибудь. — Может быть, мучается, а может быть… Знаете, говорят, что на пороге смерти человек заново переживает всю свою жизнь. Если жизнь была спокойной, то и умирать легко. А если человек много пережил, то и в последние минуты его мучает тревога. Черт его знает, так ли это! Может быть, он переживает сейчас свои ошибки и прегрешения и поэтому злится и скрипит зубами?

Петр Васильевич нахмурился.

— Иногда мне кажется, что кризис уже миновал. Но когда я смотрю на него глазами врача, когда вспоминаю все, чему учился, что видел на своем веку, то… Нет, это обугленное тело не сможет жить. Нет, Верочка, не сможет!

Больной вздохнул и на секунду открыл мутные глаза. Профессор вскочил со стула.

— Вот видите, Вера, а он все-таки живет. Ясно? Как мало мы еще знаем! Ну, за дело. Нельзя терять времени, Верочка. В операционную! Надо придать ему хоть сколько-нибудь сносный вид. Надеюсь, мы сделаем это не зря…

Зачем меня снова мучают? Зачем так страшно мучают, я же никому не сделал зла. Кто это стоит здесь, рядом? Не майор ли это, начальник лагеря в Англии? Нет, нет, это не он, тот был приветливый, симпатичный. В первый момент мы перепугались, когда нам сказали, что нас придется интернировать. Но вскоре стали называть наш лагерь — это уютное местечко — «здравница дядюшки Тома».

— Политика, понимаете ли, my dear, — отвечал майор на наши нетерпеливые вопросы и скалил пломбированные зубы.

Нет, мучитель Иржи явно не английский майор. И вообще в Англии их никто не мучил. Там все ходили вокруг них с виноватой улыбкой.

— Терпение, господа, — улыбался капитан, помощник начальника лагеря. — Наше время еще впереди. Оно придет, господа, когда наш лоцман с зонтиком заведет Британию на край гибели. Тогда в дело вмешается Черчилль и начнется настоящая война.

Унгр был спокоен, Унгр знал все. Вскоре придет очередь Полыни, говорил он, и тогда Англия объявит войну. Но и тогда еще воевать по-настоящему, конечно, никто не будет, об этом и думать нечего… Господа будут кивать Адольфу на Советский Союз. «S’il vous plaît». Но он не соблаговолит. Ему нужны быстрые успехи. Спокойно, ребята. Англию я знаю, тут никогда не спешат. Но, когда бульдога загонят в угол, он начинает кусаться.

Нет. Иржи не в английском лагере, рядом нет никакого Унгра, все это только бред… С Иржи заживо сдирают кожу, кусок за куском… Больно, ох, как больно! Если бы он мог сопротивляться, было бы легче, да, наверняка легче… Горло жжет что-то, словно расплавленное железо. Наверное, так человек чувствует себя в аду, о котором Иржи еще в детстве читал сказки. Помолиться бы… Умеет он еще молиться? «Отче наш, иже еси на небесех…»

…Отцу он тогда солгал: сказал, что идет в летчики лишь потому, что человеку с философским образованием трудно найти работу. Подлинной причиной была Эржика. С того дня, как Иржи видел ее в красной машине с французским номером, он больше не встречал ее. Он уехал домой, а когда вернулся в город, Эржика была уже за границей. Иржи остался репетитором Рихарда, но отказался жить у Кралей. Он не мог спать в той постели…

…Кажется, боль утихает. Но сдирание кожи, весь этот огненный ад не терзают Иржи так, как мучила когда-то сердечная боль, каждый шаг, каждое воспоминание.

Да, трудный год выдался для него в восьмом классе! Что же мучило его больше всего — поруганная любовь или неотвязная ужасная мысль? С этой мыслью он пробуждался и засыпал, отгонял ее, но она возвращалась на каждом шагу, угнетала, жгла, сверлила сознание: «Любила меня Эржика или только спала со мной, как спала бы с любым другим мужчиной, который оказался рядом? А если любила, значит, изменяла своему французу. Изменяла ему, а потом, в отеле «Штейнер»…»

Иржи никогда не сквернословил. В школе над этим даже потешались, прозвали его «барышней». Но в тот день, когда они возвращались из Праги и Рихард вдруг, видимо, вспомнив что-то, сказал, что в Праге полно шлюх, Иржи кивнул с горькой усмешкой:

— Да, я тоже видел одну.

И он засмеялся грубо и зло, так что Рихард удивленно взглянул на него.

Да, Эржика шлюха! Избалованная буржуйская дочка, которая уверена, что ей все позволено… Но ведь она подарила Иржи два чудесных месяца. И не лгала. Ни разу не сказала ему, что любит его. И ему не позволяла клясться в любви.

Тем хуже! Для него нет иного пути. Конечно, нельзя огорчать родителей, он единственный сын, но ведь в самолете человек всегда на краю смерти. Иржи не станет искать смерти, но не будет и прятаться от нее. Умереть — уснуть навсегда.

…Боль опять усилилась. Спину Иржи словно царапают раскаленными щетками. Снова адские муки! Надо молиться, надо молиться, а он давно позабыл все молитвы. «Отче наш, отче наш…»

…Позабыто ли огорчение, которое отец испытал, когда сын отказался пойти на философский факультет? В день выпускных торжеств в летном училище он, улыбаясь, сказал Иржи: «Ты стал лихим офицером». Ну, конечно, эта улыбка еще ничего не значит. Он, Иржи, тоже улыбался тогда, а сам мечтал о смерти.

Когда Иржи окончил училище, он уже не страдал по Эржике. Три года — это три года, а время, как говорится, все излечивает. Эржику он вспоминал лишь с горечью.

На торжественном выпуске генерал, начальник училища, сказал, что сбылась мечта жизни молодых офицеров. Мечта жизни! Сколько из них пошло в летчики по призванию, из любви к военному делу? Чертовски мало! Большинство искало обеспеченного положения. Надо же как-то жить после девяти лет учения! А он, Иржи, попал в училище из-за женщины, ему не хотелось жить, он думал, что стать летчиком — значит пойти на верную смерть. Но человек — странное существо. Учат тебя фигурам высшего пилотажа: вот Она возможность отправиться на тот свет! Но ты садишься в самолет, берешься за штурвал, и вдруг тебя опьяняет сила этой большой металлической птицы. Забыта Эржика, забыто все, ты жаждешь только одного — заставить машину беспрекословно повиноваться тебе. Ты срастаешься с ней, взмываешь вверх и падаешь вниз, переворачиваешься через крыло, пикируешь, выравниваешь самолет у самой земли, и тебе хочется жить, на душе легко, все мрачные мысли остались там, внизу, на земле, зеленеющей прямоугольниками полей… А ты уверен в себе и с улыбкой вспоминаешь тех, у кого твои трюки в воздухе вызывают лишь испуг, — отца, маму и Карлу. Карла! Вспомнишь Карлу — и боль утихает, ад исчезает. Только что тебя жгли раскаленные железные щетки, а сейчас словно ощущаешь прикосновение чего-то мягкого. Нет жгучей боли, ты словно погрузился в теплую морскую волну.

К черту молитвы! Карла — вот единственно верное целебное средство. Не ее ли далекий голос ты сейчас слышишь? Кому она говорит, о чем? Не понять! Иногда кажется, что она говорит не по-чешски. Голос нежный, это говорит человек, который беспокоится за него, Скалу, знает, как он страдает. «Петр Васильевич!» — зовет голос. Нет, это только грезится Скале, наверняка это Карла. Эржика — лихорадочный бред, Карла — уверенность, надежная опора. «Человек, на которого можно положиться», — улыбаясь, говорила о ней мама. Все в нее влюбились — отец, мать, вся деревня. Едва оперившийся птенец, только что с институтской скамьи, а родители об этой учительнице только и пишут. Целые страницы в их письме — о Карле. Мама прислала компот из фруктов школьного сада, а варила этот компот, конечно, Карла. Отец похвалился новыми песнопениями церковного хора, а соло в этом хоре исполняла Карла. С Карлы письмо начиналось и ею кончалось. Они так расхваливали Карлу, что когда наконец Иржи увидел ее, те почти разочаровался. Высокая худощавая девушка, нос с легкой горбинкой, доверчивые бархатные глаза, вот и все. И все-таки она была мила, очень мила. «Трепетная лань», — подумал Иржи, обмениваясь с ней рукопожатием. Так он прозвал ее, а за ним и все другие, кажется, даже дети в школе звали ее так.

Иржи намеревался «заскочить» домой лишь на несколько дней, а потом поехать в Татры — его настойчиво звал с собой приятель, сын владельца санатория в Смоковце. Но прошла неделя, другая, и в Смоковец полетела телеграмма с извинениями. Упоительные каникулы с Эржикой потускнели и забылись за месяц, проведенный дома, исполненный ласкового спокойствия. Отец был на седьмом небе, когда соло на хорах исполнил, кроме Карлы, Иржи, а мать счастливо и лукаво улыбалась, когда сын возвращался из леса или с реки точнехонько в назначенное Карлой время.

Чем его покорила эта девушка? Иржи сам не знал. Быть может, тем, что умела молчать, когда ему хотелось молчать, и становилась хохотуньей, когда ему хотелось смеяться, а может, тем, что она угадывала, когда он, затихнув, хотел, чтобы она заговорила с ним, чтобы ласково сжала его руку.

Доверчивая, милая лань!

 

Глава вторая

Капитан Скала, прищурив глаза, наблюдает за солдатом, сидящим рядом с его койкой, тот пытается левой рукой пришить пуговицу к рубашке. Это невысокий крепкий парень, с круглым, румяным, как яблочко, лицом и курносым носом. От усердия он даже закусил нижнюю губу и то и дело недовольно причмокивает: работа не ладится.

«Молодчина этот Васька, — думает Скала. — Беспокойная натура. Вся больница его знает, все его любят. Этакий философ, никого не огорчит, каждому предложит помощь: пациентам, сиделкам. Он и еду поможет разнести, и посуду уберет».

— Какой от меня толк? — отзывается Васька с широкой добродушной улыбкой, когда кто-нибудь похвалит его за усердие. — На войне мне без правой руки делать нечего, а домой нельзя, у нас там еще немцы сидят. Вот я и помогаю тут. Со мной люди по-хорошему, как же им не помочь? Доктор сказал: «Наш Васька все умеет: немца бить и полы мыть».

«И верно, Васька все умеет. Даже чужую печаль разогнать», — с горечью думает Скала. А Васька, словно угадав его мысли, мигает светлыми ресницами.

— Ты не прикидывайся, что спишь, чертяка! Вижу, что смеешься, глядя, как я портняжничаю.

— Как же не смеяться! — улыбается Скала. — Ты скажи сестрице, она тебе эту пуговку в два счета пришьет.

— Ишь какой умник! Скажи сестрице! У нее своей работы хватает, а мне все равно делать нечего. Ты думаешь, пуговка у меня оторвалась? Я ее сам нарочно срезал.

— Сам? — недоумевает Скала.

— Ну да, а что такого? Ежели мне тут приходится ходить за младенцами, так хоть шить выучусь. — И он громко смеется, сверкая крепкими зубами, потом говорит серьезно и тихо: — Понимаешь, все, что я умел делать обеими руками, теперь надо выучиться делать одной. Да поскорей, пока свободное время есть. Когда наши немцев выгонят и я вернусь домой, пуговку мне пришить будет некому.

Скала тоже стал серьезен.

— Ты не женат, Вася?

— Нет. Женюсь, как ворочусь домой. — Глаза Васьки просияли. — Знал бы ты ее, приятель! — Он прищелкнул языком, засмеялся, потом опустил глаза и снова взялся за иглу. Скала тихо вздохнул, с минуту молча смотрел, как Васька усердствует, потом тихо спросил:

— А… рука не помешает?

Васька удивленно поднял взгляд и коротко хихикнул.

— Ишь ты о чем, чертяка! Бабу и одной рукой обнять можно.

— Да я не об этом, честное слово! — поспешил объяснить Скала. — Видишь ли… я думал о себе. — Он смущенно уставился в потолок. — Сегодня с меня бинты сняли.

— Ну да, сняли… Только на лбу марлю оставили, — сказал Василий, не понимая, куда гнет Скала.

— Ну и как? — с беспокойством и смущением спросил Скала.

— Что как? Ну, сняли повязку.

— Ну и как… Как лицо?

— Гм… лицо, говоришь? — задумался Васька. — Как тебе сказать, братец… Лицо-то, конечно, не загляденье. Да только хотел бы я иметь такую руку, как у тебя лицо… — Он сверкнул белыми зубами. — Вот это было бы здорово!

— Понимаешь, Вась, — запинаясь, заговорил Скала. — У меня жена есть… красивая, понимаешь. — Скала принужденно улыбнулся. — И сынишка…

— Так чего ж ты скулишь? — накинулся на него Васька. — На что тебе лицо-то, в кино, что ли, хочешь сниматься? Второй раз жениться не собираешься, так о чем забота?

Скала не смог подавить улыбку. Рассерженный Васька был неотразим.

— Да я так, Вася, просто так, — поспешно заверил он и без всякого перехода спросил:

— А нос, Вася? Нос есть?

Васька забыл о своем гневе.

— Как же не быть носу? — Он испытующе взглянул в лицо Скале. — Есть, братец. Невелик, но есть. Какой тебе надобно? — Он снова рассердился. — Белье, что ли, на нем развешивать? Хороший нос, скажу я тебе. Можешь очки носить. Ежели тебе так интересно, ты погляди в зеркало сам, а ко мне не приставай.

— В зеркало… — неуверенно сказал Скала. — Профессор не велел давать мне зеркало.

— А коли не велел, то и нечего тебе интересоваться своим фасадом. А ты разнюхиваешь у него за спиной, куда это годится? Нет! Был бы ты какой-нибудь новичок, новобранец, которого лягнула кобыла и ему из-за этого на вечеринку нельзя идти, я бы тебя не стал упрекать, Георгий Иосифович. Но ведь ты офицер, капитан!

— Ты прав, это нехорошо, — сознался Скала; глаза у него застлало слезами. Он совсем не сердился на Василия. — Покажи, что у тебя получилось с пуговицей, — перевел он разговор.

— Ладно, ладно, ты мне зубы-то не заговаривай! — обиженно ворчит Васька, ерзает на стуле и бормочет вполголоса: — Месяц с этим неблагодарным человеком носятся, на тележке его по всем клиникам возят. Терапевт говорит: «Все в порядке», и мы от радости чуть не в пляс. Везем его то к ушнику, то к глазнику, то на лечебную гимнастику. Вера Ивановна всякий раз после осмотра прямо сияет. Петр Васильевич говорит, что такой удачи еще не бывало. Из Ленинграда прилетал профессор, чинил капитана, как старую камеру, оттуда отрезать, там пришить… А он, видите, еще недоволен. «Нос, Васька, — передразнил он Скалу. — Есть ли нос?» Как же не быть, товарищ начальник! Попробуй-ка сам из ничего сделать этакую носину.

— Ругайся, Вася, ругайся! — улыбается растроганный Скала. — Кабы было на мне живое место, я даже сказал бы: «Стукни меня!» Только не сердись, ради бога. У каждого из нас свои слабости…

— Ну, есть, — смягчается Вася и перекусывает зубами нитку. — Мне бы тоже сподручней было оборвать нитку рукой, а не грызть ее зубами, как мышь. Но ты держи себя в руках, дела твои совсем не плохи. Ты еще поправишься и рассчитаешься с немцами за свой нос. А я?

— Я рассчитаюсь и за тебя, Вась, — улыбается Скала. — Только бы меня пустили в самолет.

— Пустят, как же иначе! Я сам слышал, как профессор говорил Верочке: «Он, Вера Ивановна, еще немало немцев собьет до конца войны».

— Покажи-ка пуговицу, Вася, — меняет тему капитан.

— Глядите, Верочка, — обращается он к вошедшей медсестре, — как пришита пуговица! Прямо как в ателье!

— Вася молодец, — улыбается сестра и гладит Василия по круглой стриженой голове. — У его жены райская жизнь будет!

Голубые глаза Василия просияли.

— Уж вы скажете! — стараясь скрыть удовольствие, говорит он и тут же дружески поддевает товарища: — А вот Георгий Иосифович сказал, что от меня, однорукого, жене радости будет не больше, чем от него с таким лицом. Даже на балалайке не смогу ей сыграть.

Верочка становится серьезной и поворачивается к Скале.

— Опять нытье и паника? Опять, как говорит профессор, интеллигентская меланхолия?

— Да нет, — поспешно заступается за товарища Васька, но под Верочкиным испытующим взглядом опускает глаза. — Это мы так… покалякали по-свойски.

— Ну и хватит! — хмуро говорит Вера. — Поужинали, покалякали, а теперь пора спать. С женщинами и то легче, чем с такими тщеславными пустомелями.

— Вот видите, а вы сказали, что у моей жены будет райская жизнь! — хохочет Васька, ловко увертывается от замахнувшейся полотенцем Верочки и исчезает, успев крикнуть в дверях: «Покойной ночи!»

На минуту стало тихо. Верочка зажигает ночную лампу, уносит вазу с цветами и скрывается в темном углу палаты.

— Вы сердитесь, Вера Ивановна? — тихо спрашивает капитан Скала.

— Сержусь, — слышится из темноты женский голос. — Вы как нарочно… Мы радуемся, а вы…

— Как же вы не понимаете, — просительно говорит Скала. — Ведь не так трудно понять, — голос падает, становится еле слышным, — что, если жена отшатнется, увидя меня, а сын закричит в испуге…

— Мой муж с первого дня войны на передовой, — возражает Вера. — И каждый день, понимаете, каждый день у меня сердце сжимается от страха: жив ли… — Голос Веры дрожит. — Я благодарила бы судьбу, если бы он вернулся таким, как вы.

— Зажгите верхний свет, Верочка, — взволнованно просит Скала и приподнимается на подушках. Яркий свет ударяет им в лицо. — Могли бы вы поцеловать меня? — Молчание. Горящими глазами смотрит Скала в побледневшее лицо женщины. — Можно вообще поцеловать человека с лицом, сшитым из лоскутков, как футбольный мяч?

Вера подходит, спрятав руки за спину, до боли стиснув пальцы. Только бы не выдать себя ни одним движением!

Поцеловала! Скала в изнеможении опускает голову. Безмерное счастье переполняет его.

«Поцеловала! — ликует он. — Поцеловала!»

Верочка глубоко вздыхает. Немало повидала и перенесла она и здесь, в госпитале, и на фронте. Но не хотелось бы еще раз пережить такой момент. Она говорит бодрым тоном, стараясь заглушить свои чувства:

— А теперь спать, Иржи Иосифович! Никаких поблажек, спать! Что это за герой, который только и думает о своем лице. Что же делать тысячам безруких и безногих? Странные вы — люди с Запада. Пройдете через всю войну, сквозь ад кромешный, и вдруг вас сбивает с толку пустяк. Несколько шрамов на лице! Сразу видно — герой. А красивое лицо может быть и у труса.

Скала отвечает не сразу. Сердце его еще полно радости, но нетвердый голос выдает сомнение и печаль.

— У нас, на Западе, Верочка, геройство ценят мало, — с горечью говорит он. — Орденская колодка на груди не заслонит обезображенного лица…

Верочка пытается рассеять его уныние:

— Обезображенное лицо! Скажете тоже! У вас… я вам скажу… совсем неплохой вид.

— Тогда почему же мне нельзя посмотреть на себя в зеркало? — атакует ее Скала.

— Спросите профессора, — отвечает Вера слегка раздраженным тоном. — Только о зеркале и говорите, стыдно слушать!

— Поймите же, — смущенно оправдывается Иржи. — Я не хочу, чтобы моя жена и сын краснели за меня, когда им придется показаться со мной на улице.

— Они будут счастливы, что вы вернулись. Я знаю. Знаю по себе. А теперь извольте закрыть глаза и спать!

— Закрыть глаза и спать! — тихо повторяет Скала. Да, да, спать и ни о чем не думать!

Но как уснуть, как не думать, если одни и те же образы стоят перед его взором? Васька, милый, улыбчивый, порой добродушно-сердитый, самоотверженная, заботливая Верочка, профессор Петр Васильевич и, наконец, неразговорчивый, хмурый доцент из Ленинграда, который в течение месяца терпеливо, по кусочкам, пересаживая кожу на лицо Иржи, сделал десятки пластических операций… Как не думать об этих людях, как тут уснуть? Где взять силы признаться самому себе, что не любовь к ним, не вера в их победу, а один лишь страх перед гитлеровским пленом пригнал Скалу сюда, через линию фронта?

Тогда, в горящем самолете, не было времени размышлять. Иржи просто выбрал из двух зол меньшее. Зато когда он пришел в себя…

Советский госпиталь! Господи боже, да может ли быть у них хороший госпиталь, даже если это московская университетская клиника! А советский врач, пусть даже университетский профессор, наверняка какой-нибудь коновал! Таковы были первые мысли Скалы, когда он очнулся после долгого беспамятства.

Усталое, задумчивое лицо Петра Васильевича вначале показалось Скале видением, рожденным горячкой. Петр Васильевич не был острижен в скобку, не носил бороды по пояс. Пол, стены, оборудование сверкали чистотой, миловидная медсестра в белоснежном халате с трогательным вниманием ухаживала за раненым. Помнится, отец, побывавший в русском плену и здесь, в России, вступивший в Чешский легион, рассказывал совсем иное. Отец учил его любить Россию, это правда. Особенно сейчас Иржи благодарен ему за то, что отец с детства научил его русскому языку — языку будущего, разумеется того будущего, когда, по мнению отца, падет советская власть и в этой чудесной стране восторжествует гуманность.

Отец, честный, недалекий, опьяненный своим легионерством и верой в Масарика; пять толстых книг генерала Медека, целые кипы газет и брошюр, живописующих «большевистский ад» и подвиги полковника Швеца — героя и великого сына чешского народа; потом летное училище, служба в полку, майор Унгр и сослуживцы по британской авиации — все это незаметно сформировало в сознании Скалы представление, в правильности которого он ни разу не усомнился: большевистская Россия — невежественная и страшная страна.

Пожалуй, надо было все-таки пойти на философский факультет, тогда Иржи больше узнал бы о мире! Но после истории с Эржикой он словно не жил на свете. Аттестат зрелости с отличием на радость родителям — вот все, на что у него хватило сил. А военное училище? Оно было высокой стеной, крепостным валом, лишавшим человека кругозора. Начальник училища, бывший австрийский генерал, мастерски умел затуманивать мозги молодым людям. Разве не соблазнительна мысль о том, что военные — люди особого сорта. Офицеру нельзя ездить в третьем классе, нельзя, идя с женой, нести ее сумку с покупками, нельзя держать над женой зонтик, но в этих запретах есть своеобразная прелесть! Запреты могут быть очень приятными, если они ставят тебя над серой массой обычных смертных. Некоторые слушатели летного училища прямо упивались чужеземными словечками «standesgemäß» (соответственно званию) и «offiziersmäßig», (как подобает офицеру), которыми щеголял генерал, совершая экскурсы в прошлое.

Странная это вещь — честь и достоинство офицера. Вот, например, напиться в стельку — это можно, пожалуйста. Такой поступок даже повысит ваше реноме, разумеется, если вы напьетесь в своем кругу, за той стеной, что отделяет офицерскую касту от «шпаков», от остальных смертных. Лейтенант Штястный, молокосос в мундире, прославился на весь гарнизон, «застрелив» в офицерской столовой рюмку, которая «упорно отказывалась подойти к нему». Офицерик был пьян до обалдения.

— Рюмочка, ко мне! — скомандовал он. — Раз-два, шагом марш!

Рюмочка заартачилась — и бац, зазвенело стекло, звякнули окна, и комната наполнилась запахом пороха.

Начальник гарнизона, тоже бывший офицер австрийской армии, дал буяну для проформы три дня домашнего ареста и, снисходительно улыбнувшись, назвал его «Волшебным стрелком». Это прозвище так и осталось за лейтенантом. Новое пополнение, юные офицерики, каждый год приходившие в полк из училища, с восторгом слушали рассказ об этой истории, уже обросший десятками вымышленных подробностей, и с почтением и завистью поглядывали на Штястного.

Да, странная это штука — офицерское достоинство! Пойдите навеселе, как старший лейтенант Вебер, на танцульку и затейте там ссору из-за незнакомой девицы, которую у вас перехватывают нахальные юнцы. Крепкие словацкие парни отвесят вам две оплеухи, об этом узнают в полку, и готово дело — вынужденная отставка, уход из армии с испорченной репутацией.

Хорошо еще, что Скала попал в авиацию, там этого кретинизма меньше. Среди летчиков немало инженеров, офицеры образованные, отношение к рядовым более человечное, быть может потому, что офицеров и солдат сближает любовь к машине и каждодневная опасность. Нет чрезмерного службистского педантизма, который превращает военную службу в ад.

Но и среди летчиков слово «большевик» произносили так же, как «негодяй» или «выродок». В дни парламентских выборов офицеры с высокомерным пренебрежением смотрели на штатских и тешились своим положением политических евнухов, за которое получали более высокое жалованье, чем другие государственные служащие. Зачем размышлять, к чему политика!

Все это Иржи понимает теперь, после Мюнхена, после перелета в Англию, где изрядно охладили их пыл, после бомбежек вражеских тылов. Сколько раз думал он, что и в тылах ненавистной фашистской Германии есть такие же жены и дети, такие же старики родители, как у него… От этих мыслей не спасает даже панцирь военного воспитания.

И вот теперь Иржи с болью сознает, какие нелепые представления о советской стране и ее людях были у него в течение многих лет. Он вел себя, как старая бабка, которая верит в царствие небесное и в адское пекло, потому что ей это внушили.

Скала потягивается до боли в обожженном теле и горько вздыхает: «Уснуть, спать, не думать…»

— У меня тут трудный случай, Иосиф Ефремович, — говорит профессор Кропкин полковнику авиации, который с нескрываемым удовольствием допивает уже бог весть который стакан чаю.

— У вас, коновалов, и не бывает других случаев, — хохочет полковник, заговорщически подмигнув медсестре Верочке.

— Не скажи, у нас бывали и удачные случаи, — шутливо подхватывает в тон ему Петр Васильевич. — Лежал как-то один полковник. Теперь он обнаглел, а вот в начале войны у меня в полевом лазарете под ножом скулил: «Петр Васильевич, ты самый лучший хирург на всю матушку Россию, уж ты режь меня поаккуратнее…» — Профессор так смешно изобразил испуганное лицо полковника, что даже Вера рассмеялась.

— Я скулил? — возмутился тот. — Верочка, скажите, скулил я когда-нибудь?!

Вера тоже включилась в дружескую перепалку:

— Где уж вам было скулить! Ничего не видели и не слышали, даже наркоз не понадобился…

— Верно! — ухмыльнулся Петр Васильевич. — И все-таки мы его поставили на ноги, хоть он и рассыпался на куски, как старый глиняный горшок…

— Залатали кое-как, признайся, что только залатали! — смеется полковник. — Я до сих пор похож на склеенный горшок!

— И не совестно вам! — притворно сердится Верочка. — Выглядите, как студент, с виду вам лет двадцать, не больше…

— Ладно же, если буду еще раз ранен, постараюсь попасть к другой сестре.

— Хоть к самому черту! — восклицает Петр Васильевич. — А теперь слушай. Я тебя не затем пригласил и пою чаем, чтобы слушать твои шуточки.

— Ах, вот оно что, стало быть, ты меня ради своего трудного случая подкупаешь этим спитым чаем, скупердяй!

— Серьезно, товарищ полковник, — поддерживает профессора Вера. — Вы можете помочь…

И Петр Васильевич рассказывает историю Иржи Скалы. Он немного смущен, запинается, говорит что-то о «чуде», о «чистой случайности», стараясь скрыть радость и торжество врача, гордость своим «особым случаем».

— Когда этот парень увидит свое лицо, его психическая реакция будет ужасна, — заключает профессор, глядя в темные глаза полковника, которые сразу стали серьезными. — На нем был опознавательный жетон и вот этот медальон. — Петр Васильевич подает Собеседнику раскрытый медальон с миниатюрной фотографией — молодая супружеская пара с ребенком.

Полковник задумчиво смотрит на снимок.

— Нелегкое это будет дело, Петя, — говорит он, потерев гладко выбритый подбородок. — Даже в Чехословацком корпусе не все ладно с кадровыми офицерами. Многие из них до сих пор уповают на свой штаб в Англии, а штаб этот явно настроен против нас. Этот твой летчик к тому же служил в британской авиации. У нас, правда, должна быть сформирована чехословацкая эскадрилья, но кто знает, когда это будет. А взять его в нашу авиацию… гм… не знаю, не знаю… трудное дело.

— Надо, чтобы ты поглядел на него, — настаивает Петр Васильевич. — Опасаюсь я какой-нибудь неразумной его выходки. Знаешь ведь, у военного оружие всегда под рукой. Надо бы его отвлечь, указать ему цель в жизни, растолковать ее смысл, и все это надо сделать прежде, чем он увидит свое лицо. Посмотри на него, говорю тебе!

— Ну ладно, пойдем, — соглашается полковник и ворчит: — Зря ты меня пугаешь, я, братец, всего нагляделся на фронте.

— Посмотрим, — отзывается Петр Васильевич и открывает дверь палаты.

Иржи Скала дремлет, лежа спиной к двери. Петр Васильевич сразу веселеет.

— Дрыхнет! — восклицает он и, сложив руки рупором командует: — Побудка, вставать!

Полковник, улыбаясь, обращается к Верочке:

— Вот видите, вы о нем всякие страхи рассказываете, а он себе спит, ваш чешский со…

Слово «сокол» полковник не договорил: Скала приподнялся на койке, и при виде его обезображенного лица полковник замолк на полуслове. Но профессор предвидел это и с преувеличенной бодростью подхватил нить разговора.

— Вы что ж это подремываете, Иржи Иосифович, — обратился он к пациенту. — Спать надо ночью. Смотрите, кого я к вам привел: товарищ по оружию, командир авиаполка и Герой Советского Союза. Ну, знакомьтесь…

Полковник уже овладел собой.

— Какой там герой! — подхватил он. — Таких, как я, у нас хоть пруд пруди. Разрешите представиться, полковник Суходольский, Иосиф Ефремович.

Полковник протягивает Скале руку и только теперь замечает, что обе руки чеха забинтованы по самые плечи.

— Дня через два снимем повязки, — говорит профессор. — Руки нам очень важны. Если они в порядке, человек все может: вести самолет, стрелять из пулемета, дать немцу по морде. — Заметив, что Скала помрачнел, он быстро поворачивается к полковнику. — Руки и ноги у Иржи Иосифовича будут в полном порядке, еще в лучшем виде, чем до поступления на военную службу. Через неделю снимем бинты, займемся гимнастикой, электролечением, а через месяц-другой он может лететь хоть на край света.

На лице Скалы появляется хмурая улыбка.

— Лицом буду немцев пугать, — говорит он. — Как увидит меня фриц, выпустит штурвал из рук. Знаете, полковник, я уже сбился со счета, считая, сколько пластических операций мне сделали. А зеркала так и не дают.

— Что ж ты мне-то жалуешься? — пряча смущение, шутливо ворчит полковник. — Ругайся вот с Петром Васильевичем. Подумаешь, франт! У дьявола из лап вырвался, а теперь заладил: дайте зеркало!

— Петру Васильевичу я очень благодарен, честное слово. Верочка мне рассказала, какой это был поединок со смертью…

— Женские сентименты! — ворчит Петр Васильевич, укоризненно косясь на медсестру. — Какой там поединок! Просто вам не хотелось умирать, вот и все. Врач тут ничего не мог сделать, это природа сыграла добрую шутку. А вы, юноша, вместо того чтобы благодарить ее, ноете.

— Скажите, буду я опять летать?.. Боюсь, что бортмеханик меня испугается, вот как вы, товарищ полковник, — не отстает Скала.

— Как ты думаешь, мне зря дали звание Героя Советского Союза? Не такой я пугливый. Чтобы я испугался пары шрамов на лице! Ты их получил в бою, а это у всякого разумного человека может вызвать только уважение.

— Неразумных будет больше, — Скала старается подавить горькую улыбку.

— Эх, сокол, сокол, странно слышать мне это! Прежде надо выиграть войну, разгромить врага, а потом думать о красоте. Верно?

— Верно, господин полковник.

— Товарищ полковник.

— Извините, привычка, — смутился Скала.

— Понимаю. Привычка и устав. В вашем корпусе, что сформирован здесь, тоже так положено обращаться. Ну, что, — дружески улыбается полковник и присаживается на край постели. — Скучаете по самолету?

— Скучал бы, не будь другой заботы, — понурившись, отвечает Скала.

Полковник спешит переменить тему:

— Слушайте, капитан, я понимаю, вам об этом не очень приятно говорить, но, знаете ли, мне, старому летчику, интересно: хорошо ли вы помните подробности своей аварии?

— Иногда я будто заново ее переживаю, — оживляется Скала. — Помню, взяли мы тогда курс на восток. Нервы у всех напряжены до предела. Летим на одном моторе, ревет из последних сил. Долетим, думаю, или не долетим? Все приготовились к прыжку, и каждый знает, что прыгать не станет. Летим низко, бьют зенитки, неясно кто: немцы ли, ваши ли… И вдруг толчок, наткнулись на что-то, наверное, на ваше воздушное заграждение. Последнее, что помню: море огня, в нем черная дыра — мое последнее спасение. Что было дальше — не знаю, очнулся в госпитале.

— И очень нескоро, — добавляет Верочка.

— Не вмешивайся в мужские разговоры! — одергивает ее полковник. — Двое летчиков не прочь выпить, а вы одного поите спитым чаем, а другой вообще погибает от жажды у вас на глазах.

— Сходите за стаканами, Верочка, по сто граммов я им разрешаю. А я принесу бутылочку столичной.

— Слушайте, Георгий Иосифович, — говорит полковник, оставшись наедине со Скалой. — Я постараюсь, чтобы вы попали в нашу авиацию. Но только при одном условии. Бабские настроения там не нужны, так что забудьте, черт подери, о своей физиономии!

Скала вздыхает и говорит скорее себе, чем полковнику:

— Лучше было бы не скрывать от меня.

— Черт бы тебя взял, парень! — сердится полковник. — Ничего не соображаешь! Будь у тебя смекалка, ты и забинтованными руками мог бы приоткрыть окно и увидеть себя в стекле. Вот так.

Он приоткрывает оконную раму.

— Открывайте, полковник, открывайте! — Голос Скалы звучит почти весело. — Я зажмурю глаза, а потом, наверное, увижу совсем незнакомое лицо. Пусть! Неизвестность хуже всего.

Вопль ужаса вырывается у Скалы.

— Ну, что ты? — полковник удивлен и смущен. — Спятил, что ли? Скажи, пожалуйста! Вот и помоги человеку, — ворчит он, и распахивает дверь в коридор. — Сестра, сестричка! Пациент потерял сознание!

— Что ж ты, братец, — бормочет через несколько минут Петр Васильевич, склонившись над Скалой. — Ну и глупость ты сотворил, товарищ полковник. Чуть не убил человека… Это не просто обморок, — обращается он к медсестре. — Опять у него подскочит температура, а организм и без того ослаблен… А тебе я вот что скажу, — он в упор глядит на огорченного полковника. — Теперь ты должен устроить этого парня в армию, даже если бы тебе пришлось просить об этом правительство!

Снова этот стоглавый дракон! Срубишь одну голову, вырастают две…

Эржика… Эржика входит на цыпочках в палату и молча, как тогда, в первый раз, ложится к нему в постель. Иржи, юноша, еще не знавший женщин, вздрагивает от упоения. Страстные, безмолвные ласки, дыхание захватывает от наслаждения, тело напрягается до судорог. Потом белая рука Эржики тянется за сигаретой. Такая у нее привычка. Всегда она приносила ему свое алчущее ласк тело и коробку сигарет. Вспыхивает спичка. И вдруг вопль, ужасный вопль, который Иржи уже где-то слышал. Это она кричит? Нет, нет, он уже понял. Это он сам закричал, увидев в оконном стекле неживую лоскутную маску, местами синевато-красную, местами серую или желтоватую, мертвенную и особенно страшную потому, что на ней живут только глаза и зубы…

Иржи хватается за этот проблеск памяти, как за спасательный круг. Прочь из омута кошмаров и призраков! Но что-то тянет его вниз, мысль тускнеет, он падает, падает…

Карла не такая, как Эржика. Ею можно обладать лишь после женитьбы… Еще никогда так ликующе не пел орган под пальцами отца, как в тот день, когда седовласый священник Бартош венчал в деревенской церкви Иржи и Карлу. На хорах пели парни и девушки, во всех подсвечниках горели свечи, все было так красиво и торжественно. И вдруг ты содрогаешься от ужаса: в блестящих металлических подсвечниках отражается пугающее лиловое и желтовато-серое лицо. Даже через слой бинтов он почувствовал, как дрогнула рука Карлы. Тебе страшно взглянуть на нее, ты представляешь себе бархатные глаза лани, потемневшие от ужаса.

«Погубленная жизнь» — так, кажется, называется французский роман, еще в детстве случайно попавший в руки Иржи. Финансист, потерявший состояние, расстается с жизнью. Он не смог жить без денег, они были для него всем. А что будет с ним, со Скалой, сумеет ли он прозябать где-то на задворках? Добрые люди будут относиться к нему с нескрываемым состраданием, злые — с отвращением, дети будут пугаться его…

Дети… Его Ирка, Иржичек, синеглазый малыш с ямочками на щеках, такими же, как у мамы. Вот он протягивает руки к отцу, как в тот раз, когда они «расходились» с Карлой. Он встает в коляске на еще нетвердые ножки, он не боится отца и тянется к нему.

В широком хромированном щитке детской коляски вновь отражается страшное своей неподвижностью изувеченное лицо.

Но малыш не испуган! Синие глазки сияют, ручки обнимают желтовато-серую шею, а губы, нежные розовые лепестки, касаются лица, которое вызвало ужас в бархатных глазах Карлы. Сын, его сын, не боится его! Бездонная пучина смерти не тревожит больше Иржи Скалу, сейчас он словно поднимается на тихих волнах, они качают и баюкают его; судорожно напряженное тело Иржи уступает им, отдается на волю волн…

— Кризис миновал, — с облегчением говорит Петр Васильевич. — Прошло легче, чем я ожидал. Теперь он спит. — Профессор встает, бросает взгляд на Верочку, его озабоченное лицо смягчается улыбкой. — На полковника я больше не сержусь. Самое страшное для Скалы уже позади. Теперь главное — поскорей втянуться в жизнь, чтобы не было времени на глупые мысли, чтобы он скорее свыкся со своей наружностью.

— Это будет нелегко, Петр Васильевич. Молодой, здоровый человек с таким лицом… — Она вспоминает ту минуту, когда, до боли сжав кулаки, поцеловала Скалу, стараясь, чтобы ни один мускул не дрогнул на ее лице. Каково-то будет его жене в момент первого поцелуя?

— Нескоро, ох, как нескоро привыкнут мужья снимать протезы при женах. Безрукие будут задыхаться от гнева и стыда, принимая пищу из рук близких, слепые будут ревновать жен за воображаемые улыбки другим мужчинам. Одни калеки будут молчать и стоически страдать, другие — тиранить окружающих, третьих поглотит тоска и самоуничижение, но все, все будут цепляться за жизнь, как цепляется за нее всякое живое существо, особенно человек. Война — гнусность, и хуже всего в ней то, что невозможно обречь ее виновников хотя бы на миллионную долю тех страданий, которые она принесла сотням тысяч людей… — Профессор замолк и долго теребил редкую бородку. — Этого чеха мне особенно жалко, Верочка. Лучше б мы не видели его медальона…

— Лучше б не видели, — согласилась Верочка и задумалась: как, собственно, тщеславны люди. Ведь этот Скала остался таким же человеком, как и был, только лицо изменилось. До шеи тело человека скрыто одеждой, значит, до шеи все будет в порядке. Но вот лицо…

— Некоторые африканские племена нарочно обезображивают себе лица, считая это красивым, — продолжает она размышлять вслух.

— В годы моей молодости так поступали прусские бурши. Они уродовали свои лица, как заправские дикари, чтобы считалось, что шрамы они получили на дуэлях. Немок эти изуродованные лица приводили в экстаз.

— Странное существо — человек, — покачав головой, заключает Вера.

— Был странным существом, — задумчиво поправляет Петр Васильевич. — Надо надеяться, что будет еще недолго.

 

Глава третья

Говорят, что день войны стоит месяца мирной жизни. Иржи Скале кажется, что со времени того страшного ночного полета над Германией прошли годы. В больнице время тянулось, как замедленный фильм, с мучительными кадрами, внушавшими страх перед будущим. А сейчас дни летят, прошлое уже не вспоминается. Первые нетвердые шаги после выхода из больницы постепенно тонут в тумане забвения.

С какими опасениями отправлялся капитан Скала в санаторий для выздоравливающих летчиков, куда его устроил профессор Петр Васильевич с помощью полковника Суходольского. Иржи Скала улыбается — улыбается уже без горечи! — и, глядя в зеркальце, взбивает мыльную пену на своем лице, составленном из лоскутков пересаженной кожи, напоминающем шахматную доску… На одном лоскутке прорастает борода, рядом совсем гладкое место, кожа лоснится, как старый солдатский ремень.

Зеркальце и бритвенный прибор подарила Скале медсестра Верочка. Во время войны не так-то просто купить такой прибор, и потому Иржи чуть не заплакал с досады, когда однажды, в санатории, зеркальце выскользнуло из его неловких пальцев и разлетелось на куски. Зиночка, смешливая, веснушчатая медсестра санатория, увидев его расстроенное лицо, тотчас «починила» зеркальце с помощью пластыря.

Веселая и сообразительная девушка эта Зинаида Николаевна! Конечно, Скала, случалось, «скулил» и при ней. Как сейчас видит Иржи ямочки на ее щеках, когда Зина, лукаво улыбнувшись, смерила его насмешливым взглядом серых глаз.

— А сколько я наплакалась из-за своих веснушек, Георгий Иосифович. Факт! Однажды на даче мне одна бабка сварила зелье: мол, поможет наверняка! Лицо у меня от этого зелья две недели горело, как огонь, кожа потрескалась, как шелуха на переваренной картошке, а когда наконец «курс» был закончен, что вы думаете — все веснушки оказались на своих местах, как камешки в мозаике. Факт! Ну и что ж! Как видите, вышла замуж, родила дочку, такую же веснушчатую, как я. А муж говорит, что из-за веснушек-то он на мне и женился и очень доволен, что у дочки их не меньше.

Она засмеялась, ее насмешливые глаза словно говорили: «Такой здоровый парень, а чуть не плачет из-за своей внешности. Как гимназистка…»

Скала откладывает кисточку и, задумавшись, правит бритву. Среди людей, переживших окружение Москвы, в самом деле неуместно жаловаться. А о тех, кто вынес отступление и фронтовой ад, и говорить нечего: каждому тогда досталось!

В зеркале Иржи видит свое лицо, покрытое густым слоем мыла. Может быть, отпустить бороду? Этакую окладистую, как у отшельников, чтобы прикрыла немного эту серо-лиловую кожу. «Останется только надеть темные очки и взять в руки шарманку», — усмехается Скала и размашистым движением снимает мыло и щетину со щеки. Нет, с бородой пришлось бы делать «займы», как делают плешивые люди, тщательно распределяя скудные волосы по лысине. Вот безбородый участок, вот еще и еще… Бритва по ним скользит, как пьяный на льду; умываясь, Иржи отчетливо чувствует, где у него после бритья пощипывает кожу и где она совсем мертвая, бесчувственная.

Скала усаживается в уголке землянки на охапку сена, покрытую плащ-палаткой. «Другим человеком становишься среди русских», — думает он. Об этом и отец рассказывал. «Совсем другие люди», — говорил отец, и глаза его горели восторгом. Ну, конечно, для отца народ России делился на две неравные части: добрые и несчастные русские люди и их враги — кровожадные большевики. Поверил бы отец ему, Иржи, услышав, что тот находится среди большевиков? Правда, Вера Ивановна и Петр Васильевич иногда ругали спекулянтов. Приходилось слышать и о том, что среди русских крестьян нашлись такие, в ком вдруг вспыхнула жажда наживы и они попались на удочку фашистов. Впрочем, сам Иржи не встречал таких людей. Все, кого он знал здесь, подтягивали пояса и готовы были терпеть любые лишения ради победы.

Все здесь в России не так, как ему изображали в Англии или дома до войны. Да и война здесь другая. Тяжелее? Легче? Трудно сказать. Кое в чем она как будто более штатская, кое в чем, наоборот, более сурова. Если ты не на параде, то безразлично, как ты носишь фуражку — сдвинув на затылок или нахлобучив на лоб. Но дисциплина на фронте жесткая. Солдаты считают это вполне естественным. Иржи не замечал, чтобы дисциплина была для них тягостна, как это было в Англии и дома. Здесь каждый шаг, каждый поступок устремлены к одной цели — победе в войне.

Привыкаешь к двум новым словам — «сичас» и «ничево». Оба означают совсем не то, что сказано в словаре: «сейчас» значит — «погоди, будет сделано». Мол, нечего нервничать, суетиться, поднимать шум. А «ничего», собственно, значит то же самое: «Будь спокоен, умей перенести поражение, махнуть рукой на неудачу, не вешай головы, не теряй надежды».

«Ничево» приходится слышать на каждом шагу. Иржи так боялся выписки из больницы, боялся сочувственных взглядов и расспросов, боялся, что окружающие будут пугаться его обезображенного лица. А теперь его почти раздражает неизменное «ничево», которым его встречают всюду. Авария, ожоги? Ну что ж, в авиации без этого не бывает. Каждый из нас когда-нибудь неизбежно попадет в аварию, если не кончится проклятая война. Лицо? Ни-че-во! Подумаешь, большая важность — лицо на войне! И с таким лицом можно бить немцев!

Все, словно по уговору, повторяли то, что говорили профессор, медсестра Верочка, однорукий Вася. У всех один довод: «Ты, парень, мог уже быть покойником, а все-таки остался жив, чего ж тебе еще надо?»

Всюду, куда попадал Скала, с интересом выслушивали его историю, расспрашивали о подготовке летчиков в Чехословакии и Англии, одобрительно кивали и заключали: «А у нас вот так». Скала досадовал, что его, словно какого-то новичка, послали на длительную переподготовку. Но успокоился, когда увидел, как безропотно подчиняются этому порядку советские летчики, длительное время не совершавшие боевых вылетов.

— Чудак ты, — сказал Скале гвардии майор с орденами на груди. — Что было хорошо вчера, уже не годится сегодня. Несколько месяцев назад мы еще летали на «сковородках», а сейчас погляди!

Майор, сияя от гордости, указал на новенькую машину-истребитель конструкции Лавочкина.

— Вот стервец, взлетает почти без разбега! Как саранча срывается, ей-богу!

Скала помнил, с каким одобрением отзывались о советских истребителях авиационные специалисты в Англии в начале войны. Он сказал об этом майору.

— Было дело, было! — отозвался тот, подчеркнув прошедшее время, он не сводил глаз с маленького самолета, который быстро набирал высоту. — «Ласточки» и «миги» — отличные машины, незаменимы для высотных полетов. Но это, приятель, не машина, это бес, дракон, Змей Горыныч! Новые «яки» хороши, и «ильюшины» тоже, но вот эти «Ла-5»… Нет, ты только погляди, это ж не полет, это прямо-таки концерт, даже не воздушная акробатика — это заправский балет!

Майор следил за самолетиком, который на мгновение застыл в воздухе, словно игрушка, висящая на елке, потом рванулся, несколько раз перевернулся через крыло, перешел в пике, в нескольких десятках метров от земли выровнялся и взмыл, сделав такой низкий вираж, что воздушной волной с зрителей чуть не сорвало шапки.

— Полегче, красавец, полегче! — хохотал майор, придерживая руками щегольскую фуражку. — Он, видимо, своими шасси собирается фрицам башки крушить.

Озабоченный стоял Иржи на аэродроме. Уже не самолет, а пилот заинтересовал его. Трудно с таким состязаться. Он так и сказал майору. Тот с минуту недоуменно смотрел на чеха.

— Ах, вот оно что! Так запомните, молодой человек. Во-первых, самолет сейчас вел начальник училища, старый воздушный волк, полковник Ромашов, а во-вторых, то, что вы сейчас видели, — это только часть обязательных упражнений, которые вы должны будете проделать по окончании курса. Иначе на фронте вам не бывать, ясно? Теперь вы понимаете, почему вас натаскивали, как новобранца, прежде чем послать к нам. Вам оказано большое доверие. Но и от вас потребуется много труда. Сначала в классах, потом в мастерской, а когда будете знать машину как свои пять пальцев, вот тогда пожалуйте на летное поле. Такие у нас порядки.

…Скала вытянулся на койке и прикрыл глаза.

Трудно, очень трудно живется здесь. В Англии после выполненного задания ты возвращался домой, в тепло, в уют, съедал свою яичницу с беконом в ярко освещенной столовой. А здесь? Живешь, как крот, в землянке. И все-таки нигде у него не было так легко на душе, как среди этих людей.

Полковник в Англии — это персона. А здесь? Командир гвардейского авиаполка тоже ютится в землянке, штаб размещен в полуразрушенной школе, которую немцы не успели сжечь, питается полковник, как и все — пшенной кашей, и думает только об одном: скоро ли начнется новое наступление?

Когда немцев громили под Сталинградом, ты лежал в больнице. Когда их гнали от Курска, ты был в учебном лагере и в летном училище. Но до Берлина еще далеко, и на твою долю останется, можешь не беспокоиться.

Из соседней землянки слышны возбужденные голоса. Ну, конечно, опять токарь Федор Семенович сцепился с учителем Лашкиным. Дня у них не проходит без препирательств.

— Ни черта ты, Семеныч, не понимаешь, что значит иметь дело с учениками! — густым, хорошо поставленным голосом говорит учитель. — Тридцать пар глаз на тебя пялятся, и вечно вопросы: «Иван Иванович, а почему никто еще не изобрел такого аккумулятора, чтобы можно было доехать на машине от нас до самой Москвы?!» Ты, парень, стоишь себе спокойненько у станка да ставишь рекорды. А ты попробовал бы ответить этим разумникам!

— Я спокойненько стою у станка? — отвечает пискливый голосок Федора Семеновича. — Ну и дурень ты, Иван Иваныч. Значит, ты фрезерного станка никогда в глаза не видывал. Он, братец мой, такой же глазастый, как твои ученики. А я должен угадать, чего он хочет, так же как и ты у себя в классе… Елизавета, говорю я своему фрезеру… я, знаешь ли, всегда даю станку женское имя, это как-то… ну, как-то приятнее. Так вот, говорю я, Елизавета, давай-ка сегодня поднажмем! Дадим сто двадцать процентов, пусть сосед Максимыч лопнет от зависти. А Елизавета в ответ как запоет, слышал бы ты, какая у нее колоратура! Из твоих тридцати сопляков ни один так петь не сможет, как бы он ни старался!

Скала закрывает глаза. Спор из соседней землянки доносится к нему уже сквозь сон.

Да, они такие, как вы рассказывали, папа. Враг прошел по их стране, оставляя за собой выжженную землю, оттеснил их к самой Москве, кольцом блокады сжал Ленинград. И вот сейчас они, русские, гонят этого врага, как когда-то гнали Наполеона. Гонят, папа, и я вместе с ними. С ними, отец, а вы шли против них. Только сейчас я все понял, а когда-нибудь поймете и вы. Может быть, эта война уже открыла вам глаза. Я видел ее на Западе и на Востоке. Не пролилось бы столько крови, если бы нам не долбили постоянно, что советская власть падет после первого же удара. Так думали вы, отец, как я мог не верить в это? А что получилось? Чем могла бы кончиться эта война, не будь Советского Союза?

Каковы эти русские?.. Меня здесь считают героем. Он, мол, рисковал жизнью, чтобы не попасть в плен к нацистам. А я тут труса праздновал: занят был только собственными переживаниями. Из-за того, что мне не давали зеркала, капризничал, как мальчишка, у которого отняли игрушку. Сколько меня ни утешали, я упрямо твердил про себя: как только в руках у меня будет пистолет… Впрочем, нет, это было бы слишком трусливо. Просто в первом же воздушном бою отдам свою жизнь подороже. Несколько фашистов отправятся вместе со мной на тот свет, а я положу конец своим мучениям. Мне невыносимо отвращение, которое я вызываю у людей, нестерпимы удивление и ужас в их глазах.

Каждый вечер перед сном Иржи упивался картинами своего геройства. Как на экране, видел он эпизоды воздушного боя. Вот он налетает на сомкнутый строй вражеской эскадрильи — налетает с бесстрашием самоубийцы, с хладнокровием воздушного асса.

Во всем санатории не было пациента настойчивее Иржи. Он развивал силу рук и ног, укреплял, тренировал мышцы, одним словом, был неутомим. И когда на медосмотре врачи одобрительно кивали головами, он думал: вот еще один шаг к намеченной цели!

Он был прямо-таки одержимым — на прогулках в парке, в спортзале, за едой думал только об одном: я прославлюсь, может быть, даже получу орден посмертно, жена и сын поплачут о геройски погибшем отце и никогда не узнают, что у этого героя было страшное лицо мертвеца.

Палата Иржи находилась на втором этаже. На каждой площадке лестницы висели высокие зеркала. С мучительным удовольствием спускался он по лестнице, внимательно рассматривая в зеркале свою крепкую фигуру, спускался медленно, сантиметр за сантиметром. Так азартный игрок открывает карты; он видел вначале стройные ноги, затем тонкую талию, широкую грудь… взволнованно ждал, когда в зеркале покажется страшное лицо… Да разве это лицо! Палитра отвратительных красок — от мертвенно-серой до фиолетовой.

— Я убью тебя, убью! — грозил он чудовищной ненавистной маске и снова поднимался на свой этаж, чтобы еще и еще раз спуститься и прошептать исполненное ненависти: «Убью!» Вот какой это был герой!

На втором медосмотре он забыл в кабинете фуражку и, чтобы не мешать врачу, вернулся за ней по окончании приема. Девушка за большим столом складывала карточки историй болезни. Иржи заметил ее еще на первом осмотре: такую нельзя было не заметить. Иногда, правдиво описывая действительность, невозможно избежать банальных слов. Так было и с ним. «Ангельская красота», — подумал он и сейчас считал, что иначе выразиться было нельзя. Полудетское, полудевичье лицо, словно из прозрачного фарфора, волна русых волос такого прекрасного оттенка, что Иржи посчитал бы их верхом парикмахерского искусства, если бы они не находились в Советском Союзе во время войны. Она напоминала красотку из американских киноревю, которые Иржи видел до войны. Но он тотчас устыдился такого сравнения. Это не была умело сделанная мордочка, это была подлинная, поистине редкая природная красота. Он уставился на нее, смутился и забормотал извинения. «Я забыл тут фуражку…»

Не сказав ни слова, она с улыбкой указала на стул. Честное слово, в этот момент Иржи даже не вспомнил о своем лице и все же — непонятно почему — очень смутился, схватил фуражку и ретировался. За обедом он почти ничего не ел, не слышал, что ему говорили, и из памяти не выходила мучительная растерянность, которая овладела им при встрече с девушкой. «Почему именно сегодня? Почему не в прошлый раз, ведь уже тогда я заметил, как она хороша?» Правда, в тот раз она усердно записывала то, что ей диктовали врачи, а он был занят упражнениями, которые его заставляли делать. И все-таки почему именно сегодня Иржи охватило такое волнение? Оно было бы понятно, если бы он осознал свое уродство рядом с такой красотой. Но в тот момент — Иржи твердо помнил это — он думал только о ней, об этой девушке. Что же вызывало у него беспокойство? Девушка спокойно сидела в кресле около большого стола врачебной комиссии и улыбалась глазами ясными, как васильки в лучах полуденного солнца. Но ее кресло… большое темное кресло, резко отличавшееся от светлых стульев, стоявших вокруг стола! Это же не простое кресло, это… Сердце у Иржи мучительно сжалось. Он отложил ложку и побежал к Зинаиде Николаевне. Улыбка мелькнула на ее веснушчатом лице, когда он стремительно ворвался к ней, но, услышав его вопрос, Зиночка помрачнела, отвернулась и опустила голову.

Иржи вышел из комнаты. Ему все стало ясно: кресло, которое он вначале принял за обычное, было инвалидной коляской.

Он подстерег девушку у выхода из парка, совсем так, как когда-то они, гимназисты, поджидали девочек в парке родного городка. В горле у него пересохло, Иржи с трудом проглотил слюну. Вот наконец показалось безобразное сооружение на колесах, которое он вначале принял за простое кресло. Маленькие девичьи руки вращали колеса, уверенно направляя движение этой страшной коляски.

Он подошел.

— Давайте я повезу вас.

Васильковые глаза потемнели и заволоклись пеленой грусти, но тотчас же улыбка разогнала минутную печаль.

— Не надо, — сказала она, тряхнув светловолосой головкой. — Мне нужно привыкать самой…

Она слегка вздохнула, и Иржи устыдился, поняв, что она хотела сказать: «Будь у меня ноги, как у вас…»

В тот день он долго, внимательно и без отвращения смотрел в зеркало на свое лицо. Мысль о «геройской смерти» потускнела.

То, чего не достиг своей воркотней Петр Васильевич, своими утешениями Верочка, своей простецкой мудростью Васька, — достигла без единого слова эта безногая девушка. Ненужная, бесполезная жизнь обрела новый смысл, в третий раз на его пути появилась женщина. Спуск по лестнице мимо зеркал перестал быть для Иржи пыткой. Он уже не шептал угрожающе: «Убью!», он отвык глядеть на свое лицо, его больше интересовало, хорошо ли заправлена гимнастерка, как он выглядит в общем, весь — от носков до воротничка. Он научился не видеть того, что было выше.

Над ними подшучивали, называли их влюбленными. С необидной солдатской грубоватостью товарищи подмигивали, видя, как он нетерпеливо прогуливается у входа в парк или ерзает на кресле в гостиной.

— У вас красивые глаза, — сказала ему однажды Наташа, — такие ясные, живые, пытливые…

Его словно приласкали. Значит, не все в его лице отталкивает. Он снова внимательно изучал себя в зеркале, но не обнаружил ничего, что подтвердило бы ее слова. Набрякшие веки, местами с багровым оттенком…

Но он не отбросил зеркала. Наташа так сказала, значит, она так думает. И вот в зеркале свершилось чудо: глаза вдруг затмили все остальное. Словно светлое зеленоватое озерцо выступило из берегов и поглотило безобразные окрестности, залило их своим сияющим блеском.

— У меня красивые глаза, — сказал Иржи вслух и поверил этому.

Была это любовь? Да, несомненно. Но какая-то странная… Нет, «странная» не то слово. Просто это была любовь двух людей, которых безмерно состарило страдание, сделало мудрее, взрослее. Любовь без поцелуев, без признаний, без ласк. Так, наверное, любят друг друга старые супруги, которые живут очарованием прошлого.

Наташа была единственная, кому он никогда не рассказывал о том трагическом ночном полете. А она при нем ни разу не вспомнила о прямом попадании бомбы в метеорологическую станцию аэродрома, где она служила. И все же они знали друг о друге все. Иржи как громом поразило, когда он узнал, что Наташа была ученицей балетной школы, и, говорят, очень одаренной. Надо же, чтобы именно ее постигла такая беда! Он уже не мечтал о геройской смерти в воздушном бою. Его страдания померкли в сравнении с уделом этой девушки. Верь он в бога, он бы, наверное, молился за нее, прося о повторении евангельского чуда, о ее исцелении, о том, чтобы ее несчастье оказалось только страшным сном. Но он не верил в бога, и потому оставалось только размышлять о том, что было бы, если бы…

И с чего ей, такой молоденькой, вздумалось добровольно идти на фронт? Если бы она, как тысячи других девушек, продолжала учиться, если бы… Так легко придумывать все эти «если», и все они не приносят ничего, кроме мучительного отчаяния. Если бы… Опять «если бы»! К черту все «если»!

Наташа, по-видимому, не терзалась так, как он. Она не вспоминала прошлое, зато охотно говорила о будущем, и глаза ее при этом сияли. Она будет проектировщиком, архитектура всегда привлекала ее. Она уже начала учиться. Иржи хотелось радоваться вместе с ней, но сердце сжималось от какого-то смутного чувства. Казалось, что Наташину радость не могла не омрачать пережитая трагедия.

Протезы… Женщина на протезах!

Иржи до боли стискивал руки, словно наказывая себя за мрачные мысли, глядел в ясные глаза Наташи и старался постичь ее радужные планы. Она будет ходить в брюках. Светлые брюки и черный свитер пойдут к ее светлым волосам. Вполне подходящий вид для архитектора! Жорж Занд, например, носила мужской костюм даже во времена, когда это считалось экстравагантностью…

— Вы меня не слушаете, Иржи, — Наташа вдруг прерывает свои размышления вслух. — Наверное, думаете о каких-нибудь глупостях.

Она не называла его Георгий Иосифович, как другие русские, а говорила просто Иржи, с трогательным старанием выговаривая непривычный звук «рж».

Пытаясь скрыть смущение, Иржи садился к роялю. Спасибо отцу за то, что он с детства выучил его не только русскому языку, но и музыке. Он давно уже не играл на рояле, только в Англии в офицерском клубе иной раз случалось наигрывать легкие песенки.

Здесь, в санатории, ему пришла мысль, что полезно поупражнять пальцы на клавишах и ноги на педалях. Он подолгу сидел за роялем, вспоминал гаммы и этюды, удивляясь, как прочно все это засело в памяти. Огрубевшие пальцы плохо слушались, исполнение было неважное, но перед закрытыми глазами четко рисовалась нотная запись. Однажды Наташа застала его за этим занятием, и с тех пор их встречи приобрели новую прелесть: Наташа пела, у нее было небольшое приятное сопрано, она легко запоминала мелодию и текст. Почти каждый вечер они по просьбе товарищей устраивали небольшой концерт. К ежедневной тренировке Иржи прибавилось еще одно задание: напрягая память, он вспоминал сперва простенькие родные песенки, а потом и сложные дуэты, которые могли бы обогатить их репертуар. Одну выгоду это, во всяком случае, им принесло — о них перестали говорить: «А где же наши влюбленные?» — и стали говорить: «А где же наши певцы?»

Так продолжалось несколько недель. Однажды Наташа сообщила, что получено распоряжение о выписке из санатория летчиков, способных к боевым полетам. Медицинскому освидетельствованию подлежали только те, кто попросится сам.

Иржи был бы несправедлив к английским летчикам, если бы сказал, что у них не хватало желания воевать или что среди них было много охотников уклониться от фронта. И все-таки его поразил общий подъем, который вызвала здесь эта новость. Летчики все до одного попросились в строй. Врачи из медкомиссии сначала улыбались, потом стали сердиться: непринятые упрекали их в незнании летной службы, в придирках, бюрократизме и еще бог весть в чем.

— Все-таки я полковник медицинской службы, — добродушно отчитывал председатель медкомиссии капитана авиации, который пытался доказать, что к тому времени, когда он отправится в боевой вылет, его больная нога будет в полном порядке.

— Вы полковник медслужбы, а я летчик! — отрезал маленький капитан и, стиснув зубы, старался повернуться направо кругом и отойти, не прихрамывая. — Летчик!

Иржи краснеет, вспоминая, что именно в тот день и на этом медосмотре его вдруг охватило отчаяние и уныние. Во врачебный кабинет он вошел взволнованный, но уверенный в себе: он не сомневался, что находится в отличной спортивной форме. Председатель комиссии сердечно приветствовал Иржи, и он понял, что комиссия уже ознакомилась с его делом.

— Так вот он, этот погоревший чех, — сказал полковник, вышел из-за стола и дружески пожал Иржи руку. Ему не удалось скрыть смущения при виде лица летчика, члены комиссии тоже были ошеломлены и тщетно старались не показать этого: терапевт с заметной поспешностью наклонился к его груди, остальные стали с излишней деловитостью листать бумаги.

Как спасительный маяк, его ободрил ясный взор Наташи. Впервые она увидела его обнаженную грудь, изуродованную, всю в шрамах, но и бровью не повела. В такие моменты легко заметить, как человек усилием воли овладевает собой. Но Наташа просто не обратила внимания на его грудь, она с улыбкой смотрела ему в глаза, и в этом взгляде он прочел сказанную когда-то фразу: «У вас красивые глаза, Иржи».

Иржи расправил грудь, по просьбе врачей вдыхал, выдыхал, задерживал дыхание. На душе у него было спокойно.

— Молодец! — буркнул очкастый терапевт, выстукивая, выслушивая и испытывая его разными приборами. — Молодец! По моей части, товарищи, годен без ограничений.

Все остатки уныния и горечи испарились из его сердца, и Иржи вместе со всей комиссией улыбнулся очаровательному смущению Наташи, которая, услышав заключение терапевта, радостно захлопала в ладоши и тотчас залилась краской.

— Влюбленные? — прищурился добродушный председатель.

— Друзья, — ответил Иржи, глядя ему прямо в глаза.

— То-то! — улыбнулся он. — Тут, — он постучал пальцем по бумаге, — сказано: «Женат, имеет ребенка».

Взгляды Иржи и Наташи встретились и разошлись. Знала ли она, что он женат? Он ни разу не подумал об этом. И сейчас он с изумлением осознал, что за все это время он совсем не вспоминал о Карле и Иржике. Его даже в жар бросило от стыда. Неужели он в самом деле любит Наташу? И она его любит? Но почему же тогда она хочет, чтобы он успешно прошел медосмотр? Ведь если это произойдет, неизбежен его отъезд, а быть может, и смерть!

Иржи несмело взглянул на нее, их взгляды опять встретились. На этот раз она не отвела глаз, в них светилась обычная нежность. У него отлегло от сердца. Она знала! Она знала, а вот он позабыл! Он уже перестал понимать, чего хотят от него врачи. Механически выполняя их требования, Иржи думал: «Как я мог забыть?»

Как же он мог забыть? Как он мог забыть о том, что мучило его с момента, когда он пришел в сознание и узнал, во что превратилось его лицо? Ведь он боялся жить, чтобы не стать в тягость жене, чтобы не быть пугалом для своего ребенка, — боялся вернуться домой!

Эти мысли омрачили его радость; председатель поздравил Иржи. «Годен, друг мой! — объявил он. — Годен! Теперь рассчитаетесь с ними с лихвой!»

Он обнял и расцеловал Иржи. Несколько недель назад тот расплакался бы от счастья: ведь этот человек не побоялся коснуться губами его лица. Сейчас он только крепко пожал врачу руку.

— Рассчитаюсь, товарищ полковник. Заплачу долг с процентами! — Иржи робко взглянул на Наташу, с содроганием подумав о протезах, которые заменят ноги балерины…

Прощальный вечер еще раз показал, каковы эти советские люди.

Каждый подходил к Иржи с подарком.

— Нашему певуну, чешскому товарищу, за все наши дружеские вечера и концерты, — говорили они, обнимали Иржи и жали руки.

Он был тронут. На блестящей крышке рояля лежали подарки, возможно пустяковые в мирное время, но сейчас очень ценные: превосходный карманный нож, электрический фонарик, компас, планшет. Кто-то расстался даже с авторучкой.

— Бери, — говорили они, когда Иржи пытался отказаться: ведь им самим нужны эти вещи. — Тебе на фронте пригодится, а мне тут на что?

Наташа вручила ему свой подарок, когда они прощались у двери ее комнаты. Сердце у Иржи сжалось: это была ее фотография в балетной пачке. Она стояла в традиционной позе балерины, встав на пуанты, грациозно наклонив голову и разведя руки.

— Не грустите, — прошептала она, заметив, что его глаза увлажнились. — В жизни бывает и похуже.

Это был их последний разговор. Утром около автобуса она только улыбнулась ему.

Иржи Скала поднимает взгляд к фотоснимку на стене землянки. Молоденькая девушка, почти девочка, а многому меня научила, думает он. Стоит вспомнить ее мужество, волю к жизни и энергию — и приступа малодушия как не бывало.

В соседней землянке давно смолкли голоса и кто-то тихо наигрывает на гармонике.

— Ну, парень, ты с ними рассчитался, — говорит седовласый генерал с живыми, смеющимися глазами в сетке тонких морщинок. — За каждую рану, за каждый шрам отплатил с лихвой.

Капитан Скала стоит навытяжку, рядом с ним — восемнадцать награжденных однополчан. На правом фланге — новый Герой Советского Союза майор Буряк, на левом — он, капитан Скала.

— Не обижаетесь, что вам так нескоро достались офицерские погоны? — лукаво подмигивает генерал и тотчас сам отвечает: — Нет, нет, не обижаетесь, правда? По крайней мере теперь они вполне заслужены!

— Я не обижаюсь, товарищ генерал, — с улыбкой подтверждает Скала. — По правде говоря, в Советской Армии, а особенно в авиации, почти не имеет значения, прибавилась звездочка на погоне или нет.

— Ах, черт, — смеется генерал. — Хочешь доставить удовольствие мне, старику?

— Нет, в самом деле, товарищ генерал. Какая разница для летчика-истребителя? Звездочкой больше, звездочкой меньше. Все необходимое получаешь даром, а деньги — на что они на фронте?

— Послушайте его! — шутит генерал. — Готов, кажется, бросить погоны нам под ноги.

— Никак нет, товарищ генерал, — серьезно возражает Скала. — В Англии, когда нас из лагеря, куда мы были интернированы, перевели наконец в армию, нам тоже пришлось подождать воинского звания. Там, признаюсь вам, я офицерского чина ждал с нетерпением, радовался, что получу погоны. И они мне помогли. А здесь я в них не нуждался. У вас смотрят на то, как человек воюет, а не на то, что он носит на плечах. — Он на мгновение запнулся, смущенно переступил с ноги на ногу. — Я горжусь, что мне довелось сражаться в такой армии. Неважно в каком звании…

— Льстец! — генерал смеется, стараясь не показать, что он тронут. — Делает нам комплименты, как кавалер девице… Ну, нашу кокарду ты получил, погоны тоже, в Англии сражался, можешь с честью возвращаться домой. Еще рюмочку за прочную дружбу!

Грузовик везет награжденных из штаба полка обратно на авиабазу. У всех немного кружится голова от славы и тостов. Новоиспеченный Герой Советского Союза майор Буряк ужасным басом запевает солдатскую песенку. Левой рукой он обнял Скалу за шею, правой помахивает в такт песне. Скала тоже поет, но думает о своем.

Какой большой путь прошли они вместе! Давно позади граница, советские войска готовятся к последнему удару. Наступил «период салютов», как сказал майор Буряк. Советская Армия, нанося врагу сокрушительные удары, с боями берет город за городом. Разваливается империя Гитлера. Захватчики бегут из оккупированных стран, прячутся, как улитка в раковину.

— На Берлин! — этим возгласом майор Буряк заканчивает песню, словно угадав мысли капитана Скалы.

— На Берлин! — подхватывают остальные.

— На Берлин! — слышится из кабины водителя.

На Берлин, думает Скала, даже не верится! Сколько хороших парней узнал он за это время и скольких потерял из виду. Последний удар — и снова они расстанутся.

Недавно этот самый Буряк с громоподобным голосом спросил Скалу:

— Ну а ты как, радуешься? — И, не получив ответа, Буряк указал на лицо Скалы. — Уж не это ли тебя тревожит? Дружище, да когда мы напишем вашим, как ты воевал, на твою физию никто и не взглянет. Сюда будут глядеть! — И он ткнул себя в грудь, на которой блестел только сегодня полученный орден.

«Когда мы напишем вашим, — усмехнулся Иржи. — По-соседски. Одна семья другой семье. «Мы — вашим»… Милый, славный Буряк, все ему так ясно и просто!»

— Знаешь, ты вот что сделай, — серьезно сказал Буряк. — Я недавно читал очень интересный рассказ. Одного нашего немцы тоже так разделали. Вернулся он домой инвалидом, весь прострелен и залатан, как старый башмак. И говорит: я, мол, пришел передать вам привет. Тебе от мужа — это он жене, а вам, ребятки, от отца. Они его так и не узнали. Целые сутки он был дома и не узнали. И тебя не узнают! Кто тебе мешает съездить домой и поглядеть своими глазами? А если на грех — я в это не верю, но все-таки… ну, тогда приезжай к нам обратно. Мы тебя в полку с распростертыми объятиями примем. Ты сотни летчиков выучишь, они тебе в пояс будут кланяться, будут твою науку вспоминать, а не твое лицо…

Золотой человек Буряк! Все ему ясно и просто. Примет тебя жена — останешься дома. Не примет, «ничево», вернешься к нам.

Смутил Скалу Буряк своим советом. Конечно, это наивная романтика. Но вся история Скалы — романтика. Надо было погибнуть в сгоревшем самолете, тогда не было бы никакой романтики. Жизнь теперь уже не страшна Скале. Но он не хотел бы испортить ее Карле.

Чтобы скрыть свое смущение и растерянность, Скала высмеял тогда совет Буряка. Но в глубине души он не отверг этого совета.

От Наташи приходят длинные письма. Она давно уже ходит на протезах. Сколько она наплакалась от боли, пока привыкла к ним. «Теперь хожу почти как балерина», — пишет она шутливо и без горечи. Она уже дома, учится. Скала теперь понял, что Наташа его не любила. Немного обидно, но это так. Он понял все из ее писем. Вернее, любила, но… как бы это сказать?.. Как товарища по несчастью. Впрочем, и это хорошо… «Приезжай, мы в полку примем тебя с распростертыми объятиями», — сказал Буряк. Наташа тоже приняла бы его с распростертыми объятиями.

Нет, все это глупые выдумки, сплошная романтика. Карла, его трепетная лань, никогда не отвернется от него, не отпустит из дома. Но, конечно, откуда ему знать, что у нее на душе. Может быть, она будет страдать, и сынишка, возможно, будет стыдиться такого отца.

Вот что его ждет в конце войны. Наташа счастливее, Она прислала Иржи газетную вырезку со своим портретом, искренне радуясь, что о ней там напечатано. Иржи сгорел бы со стыда, если бы в газете появился его портрет и рассказ о том, что он перенес. Подумаешь, геройство! Поджарили тебя, как колбасу, а теперь мучайся, живи с физиономией, на которую глядеть противно. Всем противно, какие бы приветливые лица ни делали люди. И Карле будет противно… Сострадание! Страшное слово, если оно заменяет любовь. Карла, конечно, способна понять его, как поняла Наташа. Но Карла — здоровая, красивая женщина. Карла — она… Карла…

И вдруг словно холодная, жестокая рука сжала сердце Скалы, у него едва не вырвался крик. Он так вздрогнул, что рука Буряка упала с его плеча, хорошо еще, что на тряской дороге Буряк не заметил этого.

Карла — здоровая женщина… Да откуда у него эта уверенность. Жива ли она вообще? Жив ли их сын, живы ли отец с матерью?

Какой ужасающий эгоизм! С того момента, как он, Скала, пришел в себя в клинике и увидел свое лицо, он думал только о себе! Ни разу ему не пришло в голову: а что делается дома? Ни о чем он не думал, только о встрече с родными, о том, как они примут его. Его уязвленное самолюбие не допускало мысли о том, что и они терпят ужасы войны. Разве там не было борьбы, репрессий, концлагерей, бомбежек?

Готовясь к перелету в Англию, Иржи позаботился о том, чтобы уберечь Карлу и родителей от беды. С Карлой он развелся, чтобы семью не преследовали из-за него. Живя в Англии, он терзался сомнениями и ловил каждую весточку из Чехословакии, постоянно думал о своих родных, думал о них до той страшной ночи над Германией.

А потом — как отрезал. Словно им жилось как в раю и у них была лишь одна забота — ждать, когда вернется он, единственный пострадавший в этой войне…

Машина резко тормозит. Товарищи встречают их веселыми криками. Теперь уже можно: германская авиация давно не совершает налетов на глубокий тыл противника. Даже фонари здесь горят на высоких мачтах.

Кто-то обнимает Скалу, кто-то жмет ему руку, он переходит из одних объятий в другие. Но в душе Иржи что-то застыло, тревога сжимает ему грудь. Как же он мог… Как мог?!

 

Глава четвертая

Со всех сторон, как ручейки, стекаются последние группы людей, разбросанных войной в разные концы света. Шрамы Берлина уже зарастают травой, и немногие еще застрявшие за рубежом чехи, оторванные от родины гитлеровской тотальной мобилизацией, концлагерями или эмиграцией, возвращаются на родину.

Поезд останавливается в нескольких километрах от большого чешского города. Дальше ехать нельзя: немцы, отступая, взорвали туннели, там идут восстановительные работы.

Пассажиры, хорошо знающие местные порядки, бегом несутся к двум автобусам, стоящим около вокзала. Не попавшие в автобус смиренно отправляются в путь пешком. Иржи Скала не бежит к автобусу и не присоединяется к пешей группе. В поезде он не отрывал глаз от родного пейзажа. Выйдя из города, где окончилось его долгое путешествие, он сел на опушке леса и опять глядел, глядел, глядел… Густые леса подступают со всех сторон к городу, который стал для него родным. Здесь он поселился после свадьбы с Карлой, они купили уютный домик в предместье, здесь у них родился сын. А где Карла и сын, там для Иржи родной дом. Он знает тут каждый уголок. Окрестности этого хмурого, серого города были единственной гордостью его жителей. Скала по воскресеньям любил там бродить.

Он уже не спешит. В Праге он узнал от приятеля, который несколько месяцев назад вернулся из Англии, что Карла и мальчик живы и здоровы. Приятель не узнал Скалу и удивленно покосился, когда Иржи его окликнул. А когда тот назвался, приятель произнес с изумлением: «Ну-у-у, здорОво!»

Скала улыбается, он совсем спокоен. «ЗдорОво»… В этом слове все — удивление, сожаление, сочувствие. «Ну, здорОво!..» Хорошо, если бы каждый сумел радость встречи выразить вот так же, двумя словами, как этот человек, прошедший суровую школу войны.

В поезде, уже на границе, Иржи познакомился с железнодорожником, которому явно импонировали военная форма Скалы и орденская колодка на его груди. Железнодорожника не отпугнуло обезображенное лицо. Он долго дивился тому, что Скала, чех, служил в Советской Армии.

— Я знаю ребят, которые служили в Чехословацком корпусе, у Свободы, но чтобы в советской авиации — это я впервые слышу. — Покачав головой, он вынул термос с горячим липовым чаем, ломоть хлеба, тонко намазанный маргарином.

— Угощайся, товарищ, а то обижусь! — сказал он, переходя на ты, и тотчас же начал искать место для Скалы: поезд был битком набит.

— Погоди-ка! — железнодорожник хлопнул себя по лбу. — У нас ведь новшество: детские купе. Туда пускают только женщин с детьми. Но тебя, конечно…

Тщетно возражал Скала: мол, осталось всего две сотни километров, он доедет и так. С железнодорожником не было сладу, его чувства к советской стране и ее армии искали практического приложения. Он убежал и тотчас вернулся, сияя.

— Вот теперь ты наконец поспишь до Праги. В купе только одна мамаша с ребенком, она уступила тебе второй диван.

Слепой он, что ли, этот железнодорожник, или не замечает лица Иржи?

— Вот, веду вам нашего героя, — объявил кондуктор в дверях купе. — Чешского летчика из Советской Армии.

Несколько секунд стояла напряженная тишина. Потом девочка захныкала: «Ма-а-ама, ма-ама!» — и потянулась к матери.

Скала давно не видел детей. Он с нежностью подумал о сыне и, не догадываясь, что девочка испугалась его, ласково протянул к ней руки. «Ну, ну, малышка…» Но девочка взвизгнула, словно ее резали, и тотчас раздался нервный голос матери:

— Не трогайте ее, видите, она вас боится!

Как громоотвод принимает молнию, так все существо Скалы восприняло эти безжалостные слова. Губы его побелели. «Извините…» — дрогнувшим голосом прошептал он.

Мать никак не реагировала на его извинение.

— Положи головку сюда, Марцелочка. Так, так, и не гляди туда.

— Прошу прощения, — медленно произнес кто-то голосом Скалы. — Прошу прощения.

Скале стыдно, что в его голосе слышится оттенок упрека. Он до боли стискивает зубы. Ведь это естественно, естественно, естественно! И ты бы так поступил!

Но мать совсем потеряла голову от страха.

— Нечего ходить туда, где дети! Ведь знаете, что они пугаются вас!

Скала успокаивается. Боль в душе затихла, словно от анестезирующего укола.

— Вы правы, извините. Я не подумал об этом.

Дверь купе с грохотом закрывается. Железнодорожник в ярости резким рывком распахивает дверь и говорит жестко, с трудом сдерживаясь:

— Я всего-навсего кондуктор, дамочка, но будь это в моей власти, я бы остановил поезд и высадил вас прямо на насыпь.

— Ты неправ, — глухо говорит ему в коридоре Иржи.

— Нет, прав, тысячу раз прав! — возражает кондуктор. — Не в лице дело, твоя военная форма ей не понравилась! Но ты не суди о нас по таким барынькам.

…Скала сидит на опушке леса, задумчиво улыбается и стирает со лба пот.

Так вот какая здесь обстановка. Многие чехи, особенно простые люди, восхищаются Советским Союзом, любят его. Меньшинство, недовольное новыми порядками, ненавидит все, что идет с Востока. Иржи заметил это еще в поезде, он столкнулся с этим и в Праге, почувствовал такие же настроения в штабе молодой, заново формирующейся армии… На какой стороне Карла? Отец?

Скала не спеша встает, глубоко вдыхает свежий воздух. Уже почти год прошел после войны, лес дышит запахами весны, мир прекрасен…

Собачий лай, сердитый, громкий, вдруг смолкает и переходит в радостное повизгивание. Скала замирает от умиления. Тебя-то я и забыл, Жучок! Ни разу о тебе не вспомнил за все это время.

Пес радостно кидается ему под ноги.

— Но, но, но, ты, мой милый, старый! Ты — то меня узнаешь, как бы не изменилось мое лицо! Ну, ладно, ладно, хватит, отстань. Увидят нас вместе — сразу догадаются. Ну, иди, иди, марш! Я потом приду…

Как трудно иногда нажать кнопку звонка! Словно отваливаешь тяжелый камень от пещеры: здесь ли еще клад или кто-нибудь унес его?

Шаги. Легкие, шаркающие, видимо, Карла идет в шлепанцах. Ведь сейчас раннее утро.

Наконец-то! Дверь отворяется, старая жизнь смыкается с новой…

Карла! Красивая! Красивее, чем прежде! Сердце у Иржи колотится. Ухватившись за дверь, он говорит глухо:

— Извините, пожалуйста, я капитан Андрей Докоупил. Я знал вашего мужа и обещал ему навестить вас.

Он не сводит напряженного, жадного взгляда с лица Карлы, но не видит ни испуга, ни ужаса, только грусть.

— Зайдите, пожалуйста, — говорит она смущенно, каким-то странным тоном. — Спасибо, что не забыли его просьбы.

Скала делает шаг вслед за знакомым силуэтом. Одно движение — и он мог бы схватить ее в объятия.

Шесть ступенек, как шестьсот мучительных лет в чистилище. И вот наконец!..

— У вас так уютно, — слышит Скала, словно издалека, свой голос. — Разрешите немного оглядеться. Это первый чешский дом, в который я вошел за много лет… — спешит объяснить он.

— Все осталось так, как было, когда уезжал Иржи, — отвечает Карла и молча указывает на кресло.

— Как у вас хорошо! Иржи порадовался бы… если бы вернулся.

Это грубо, жестоко и неблагородно — кокетничать собственной смертью. Но идти на попятный уже нельзя.

— Садитесь, — слышит он голос Карлы. — Извините, я так взволнована. Когда я думаю, что вы видели Иржи в последние минуты перед… — она запнулась, — перед полетом…

И тут Скала совершает первый промах.

— Не только перед полетом, Карла, — говорит он.

— Вы знаете мое имя? — настораживается Карла.

Минутное замешательство, затем он находит ответ:

— Он часто вспоминал о вас.

Еще минута молчания. Карла задумалась.

— Правда, — говорит она наконец. — Вы же были его другом… Но я вас прервала, вы хотели что-то сказать?

— Я был с ним до самого последнего момента, — Скала решается на крайнюю ложь.

— До последнего… — тихо повторяет женщина.

— Да, я единственный спасся из горящего самолета. Я спасся, — Иржи переводит дыхание и наносит последний удар, — ценой такого уродства. Страшная цена!

Минута молчания.

— О чем вы задумались? — спрашивает он.

— Мне стало стыдно. Стыдно того, что я подумала: почему вы, а не он? Это жестоко, и, повторяю вам, я стыжусь такой мысли…

— Мне кажется, — взволнованно говорит Иржи, — вы плохо разглядели, каким я спасся…

— Вы говорите, что знали Иржи, — прерывает его Карла. — Извините, но мне кажется, что все-таки вы его знали не очень хорошо. Это было для него совсем не самое важное. Самое прекрасное в нем было не лицо.

Скала напряжением всей своей воли сдерживает волнение.

— Нелегкая у него была бы жизнь, поверьте, Карла. Вчера меня выгнала из купе женщина, потому что мое лицо испугало ее ребенка.

— Она, видимо, не подумала, что, будь вы отцом этого ребенка, она отнеслась бы к вам иначе, — тихо возразила Карла.

— Может быть, — сказал он еще тише. — Но, конечно… ребенок все равно испугался бы…

— Вы думаете? — она пристально поглядела ему в глаза. А если бы даже и так! Если бы в первый момент ребенок испугался, разве можно сердиться на него за это?

Наступила долгая пауза.

— Позавтракайте с нами, — наконец прервала молчание Карла. — Хотите чаю или кофе?

— Чай, если разрешите. Я привык к нему в России.

— Ну, у нас русского чаю вы не получите, — улыбнулась она. — У нас все еще сурогат.

— Ах да, любимая смесь, — оживился Иржи. — Липовый цвет с клубникой… — Он запнулся и поспешил выпутаться: — Всякий раз, как мы пили чай, Иржи вспоминал этот букет.

— Значит, он часто вспоминал о нас? — вздрогнув, сказала она.

— Постоянно, Карла.

В ее глазах блеснули слезы.

— Извините, я пойду приготовлю завтрак.

Иржи напряжен, как струна. Чуть-чуть он не проговорился. Он ходит по комнате, с нежностью осматривает знакомые предметы, даже зеркало не кажется ему сейчас жестоким. Его манит блестящая крышка рояля. Он садится осторожно, чтобы не вызвать звука, касается пальцами клавишей. «Все осталось так, как было, когда уезжал Иржи…» Все ли? Мебель, ковры, занавески на своих местах… Почему же что-то кажется ему здесь чужим?

Пальцы Иржи незаметно нажимают клавиши, он тотчас спохватывается: не заиграть бы какую-нибудь мелодию, которую он прежде играл дома! Иржи начинает русскую песню, ту самую, что пел майор Буряк, когда они возвращались из штаба. Иржи хочет уверить себя, что на душе у него легко, но какое-то неясное чувство гнетет его. Хорошо бы заглушить это чувство музыкой, заиграть громко… Уже несколько месяцев он не играл на рояле. Кажется, что кто-то глядит на него. Иржи быстро поворачивается на вращающемся стуле.

Карла вошла тихо, как призрак, и, поставив на стол дымящийся чайник, смотрит на гостя. Растерявшись, Иржи с громким стуком захлопывает крышку рояля. Карла стоит рядом, спокойная и молчаливая.

Наконец Иржи понял, что его смущает, — ее спокойствие. Ведь он пришел с такой вестью… Она могла бы все-таки…

— Два кусочка? — прерывает Карла его раздумье.

— Без сахара, пожалуйста, — шепчет он, все еще растерянный.

— Как Иржи, — с улыбкой говорит она.

— Да… в самом деле… я припоминаю… он тоже пил без сахара, — желая скрыть смущение, Скала наклоняется над чашкой. — Чудесный чай… у него аромат домашнего очага.

— Теперь вы будете пить его часто, господин капитан.

— Не знаю… — Скала смущается еще больше.

— Будете! — Карла смотрит на него в упор. — Ведь здесь у вас есть жена, есть сын!

— Карла! — Скала вскакивает, но тотчас же овладевает собой. — Постойте, куда же вы? — спрашивает он, видя, что жена встает и идет к двери.

— Придется впустить собаку, — улыбается она. — Покоя от нее нет, все время скребется у двери.

— Отстань, отстань, старый! — защищается Скала от радостно прыгающего на него пса. — Карла, ты… Оставь меня в покое, Жук! Так ты знала, Карла?

— С первой секунды, — кивает жена. — Жук залаял, и я выглянула в окно. Нетрудно было узнать твою походку, движения, голос.

Скала гладит пса, он и сам не понимает, почему же он не обнимает жену, не ласкает ее. «А я-то, неблагодарный, даже ни разу не вспомнил тебя, Жучок!» — думает он.

Насколько иначе представлял себе Иржи свое возвращение и первые дни дома!

Капитан Скала задумчиво глядит в окно поезда на клубы утреннего тумана и не может отделаться от странного чувства одиночества. Оно овладело им, когда он проснулся около полуночи и тихонько, чтобы не разбудить Карлу, стал собираться в дорогу. Он едет к родителям и к сыну. Едет, как ни странно, один. Уже сам факт, что мальчик живет у стариков, а не с матерью, удивил Скалу. Но он не показал и виду.

Конечно, Карла уже не тихая учительница, чья жизнь ограничена семьей и школой. Она работает на ответственном участке в краевом комитете компартии. У нее нет времени, чтобы съездить к сыну даже по случаю возвращения Иржи. В разлуке Карла представлялась Скале трепетной ланью, прелестной девушкой, с лицом, озаренным милой улыбкой. А сейчас он увидел умную и рассудительную женщину; как только улеглось первое волнение, она уверенно и спокойно принялась обсуждать вопросы, о которых сам Скала еще не отваживался и подумать.

— Ты, конечно, останешься в армии, — деловито заявила она в первый же вечер.

Что было ответить? Иржи не знал. Армия уже существует или только создается? Найдется ли место для него, летчика, может ли он со своей наружностью вообще рассчитывать на службу в кадрах?

Скала молчал. Его чуточку передернуло, когда Карла привычным жестом закурила сигарету. Этот жест не понравился ему даже больше, чем самый факт, что она курит. Правда, пепельницу с окурками он заметил еще раньше. Прежде она не курила…

Карле даже не пришлось объяснять мужу, почему она отослала ребенка к дедушке с бабушкой. Чтобы понять это, достаточно было заглянуть в ее распорядок дня. Комитеты, комиссии, заседания!

— Боремся! — улыбнулась она в ответ на его удивление и прибавила: — Скоро будет еще труднее. Приближаются выборы.

Рядом с ней Скала показался себе ничтожеством. Он даже покраснел, подумав о своей никчемности. А когда он краснел, шрамы на его сшитом лице начинали болеть…

Его лицо! Случайно или не случайно Карла так поспешно погасила свет в их первый вечер. Ерунда! Просто уютнее, когда светится только шкала радиоприемника. Они уселись, держась за руки, как влюбленные. Когда-то они любили сидеть так, и Карла напомнила об этом, выключая свет. Не случайно! Иржи вздрогнул тогда и сейчас еще вздрагивает при одном воспоминании об этой минуте.

Как хорошо она сказала в первые минуты свидания: «Самое прекрасное в Иржи было не лицо». Это так тронуло его тогда! Еще сейчас Иржи чувствует, как радость, словно искра, вспыхнула в его сердце. Карла — ангел, настоящий ангел, подумал он, все еще представляя себе Карлу прежней ланью. А сейчас он уже знает, какой она стала умной, уверенной и рассудительной…

Но это же самоистязание! Психоз какой-то! Если бы Карла страдала, это мучило бы его, но она не страдает, и это ему не по душе! Чего же ему нужно, черт подери?!

Что плохого в том, что Карла сумела умно и тактично облегчить трудный разговор? Как хорошо ответила она на его глупую фразу о том, что, быть может, собственный сын испугается Скалы. «Если бы даже и так, — сказала она, — разве можно сердиться на него за это?»

Ну, конечно! И разве можно сердиться на нее за то, что она деликатно окутала тьмой их первое объятие? Ведь он сам чуть не потерял сознание, как истеричная барышня, когда впервые увидел свое обезображенное лицо, а от Карлы хочет, чтобы она улыбалась. Или он никак не может простить ей другое? Ведь он так и не узнал того, что так долго его волновало: вздрогнет ли она от отвращения, когда он протянет к ней руки? Потеряет сознание? Вскрикнет?

Иржи нервничает, ожидая, как взглянет на него случайный прохожий на улице. Он похож на суеверную старуху, которая, поднимаясь по лестнице, считает ступеньки: чет или нечет. Он твердит себе: «Вот такое было бы выражение лица у Карлы, если бы она не потушила свет». Иржи безгранично радуется, если прохожий глядит на него безразлично, и захлебывается горечью, если тот быстро и испуганно отводит взор.

Тщетно Иржи напоминает себе о Наташе, тщетно тоскует о том душевном равновесии, которое он сохранял долгие месяцы войны.

Иржи ревнует. Еще дома как следует не обжился, а уже ревнует. Ему мерещится бог весть что. Раздражают успехи Карлы. Уж не хочется ли ему, чтобы она все еще была той недалекой, уютной, домашней женушкой, что бегала на уроки, заботливо застегивала сыну штанишки и старалась по лицу мужа угадать каждую его прихоть.

Ну ладно, я ревную, со странным спокойствием думает Скала, ничего удивительного: безобразный муж и красавица жена. Ну а есть какой-нибудь реальный повод? При этой мысли в памяти Иржи сразу возникает упитанная физиономия человека, который, не вставая с массивного кресла за внушительным письменным столом, глядел на него с самодовольной снисходительностью.

«Это мой муж, Роберт, — сказала Карла. — Он вернулся вчера». Да, я ревную. Мужчина вызывающе поглядел на Скалу светлыми глазами из-под тяжелых, набрякших век. — Под глазами у него мешки, и это странно контрастирует с откормленным молодым лицом. Он затянулся сигаретой и сказал глуховатым голосом астматика:

— Так садись же!

Иржи разозлился. Никогда в жизни на него так не смотрели. Даже когда он еще не был… А тем более потом! Карла, сияя, уселась в глубокое кресло. Иржи тоже сел.

— Я ему сказала, что он останется в армии и будет служить здесь. Ты это устроишь, верно?

В ее голосе была уверенность, приводившая Иржи в бешенство. Таким тоном, наверное, говорили фаворитки короля-Солнца. Упитанный человек отложил сигарету и с минуту ковырял во рту зубочисткой, глядя в потолок. Смотреть на него было противно.

— Ты ведь летчик?

Иржи молча кивнул.

— В Англии ты с нами не общался, я никогда не встречал тебя в нашем клубе.

— Я служил в британской авиации, там был свой клуб. А главное, у нас было мало свободного времени.

— Гм… — хмыкнул Роберт, пепел в пепельнице взлетел от его дыхания. — А в Советах ты тоже не нашел пути к нашим?

— Откуда вы знаете… — Иржи удивленно взглянул на него, потом на Карлу.

— Я еще вчера звонила Роберту, — спокойно и уверенно объяснила Карла. — Он все знает о тебе.

Иржи опустил голову и, помолчав, ответил:

— В нашем корпусе не было авиации.

— Но ведь ты, кадровый офицер, мог служить и в других войсках. Разве существует только авиация? Ты наверняка был бы повышен в чине, а главное, давно был бы в партии. Кстати говоря, позднее была сформирована и чехословацкая авиадивизия.

— Не я решал вопрос о моей службе в Советской Армии. Этим я обязан врачу, который спас мне жизнь.

— Гм… — Пепел снова разлетелся от сильного выдоха. Короткими толстыми пальцами Роберт провел по светлым волнистым волосам. Беззвучно открылась дверь, вошла секретарша с подносом, от которого несся крепкий запах горячего кофе. Роберт живо встал, открыл дверцу большого книжного шкафа и извлек оттуда бутылку с желтоватой жидкостью, видимо, коньяком.

Иржи разглядывал его. Высокий, с заметной склонностью к полноте, в костюме, сшитом у первоклассного портного. Шелковая сорочка и галстук. И все же вид у него был какой-то небрежный, помятый, кожа на лице — это видно было вблизи — жирная и нечистая.

— Выпьешь? — спросил он, протянув бутылку к рюмке Иржи.

— Спасибо, я не пью, — ответил тот тихо.

— Тем хуже для тебя, — хрипло засмеялся Роберт. — Это французский коньяк.

И, не спрашивая Карлу, налил ей и себе.

У Иржи дрогнуло сердце, и он с неприкрытым изумлением смотрел, как непринужденно и с явным удовольствием Карла отпила крепкий напиток.

«Трепетная лань, моя трепетная лань!..» — с болью в сердце подумал Иржи.

Между тем Роберт, не обращая на него внимания, разговаривал с Карлой о партийных делах. Иржи казался себе мальчиком среди взрослых.

Смакуя, Роберт осушил вторую рюмку и вдруг встал.

— Итак, договорились, — сказал он Карле, даже не взглянув на Иржи. — Он будет адъютантом командующего округом. Это пахнет чином майора…

Он равнодушно сунул Иржи неприятно мягкую руку, а Карле улыбнулся крепкими и ровными, чуть желтоватыми зубами.

— Довольна?

— Еще бы, тобой всегда! — Иржи показалось, что она засмеялась слишком игриво.

Они вышли из кабинета, около которого терпеливо ждала длинная очередь.

— Так, значит, это и есть ваш секретарь крайкома? — спросил Иржи, чтобы сказать что-нибудь.

— Да, это наш Роберт. Хозяин! — сказала она с гордостью и засмеялась, повеселев от коньяка. — Поздравляю, товарищ майор!

Опустив голову, Иржи молча шагал следом за ней.

— Ты что, не рад? — спросила она после паузы.

— Не понимаю, почему этот человек решает вопросы, которыми ведает военное командование, — Иржи уклонился от ответа.

— Сразу всего ты не поймешь, — усмехнулась она. — Особенно Роберта.

— А что в нем такого непостижимого? — осведомился Иржи, пряча досаду. — Разве что кофе и французский коньяк?

Карла остановилась и смерила его удивленным взглядом.

— Уж не мещанин ли вы, сударь?

Собрав все силы, Иржи овладел собой.

— Извини, — сказал он сдержанно. — Я вернулся с фронта, где полковники ели пшенную кашу и пили морковный чай.

Упоминание о Советском Союзе подействовало на Карлу. Она прибавила шагу и, помолчав, сказала:

— У него жена англичанка. Она-то и присылает ему все эти вещи.

Скала встает и резким движением опускает вагонное окно. «Стоит ли ревновать ее к этому человеку?» — думает он. В окно пахнуло весенними запахами земли. Где-то он уже вдыхал эти резкие запахи… Где он был весной прошлого года? Сердце Иржи сжимается от тоски. Где-то сейчас Герой Советского Союза майор Буряк? Говорят, и я буду майором, слышишь, Иван? Но каким-то таким… э-э, даже сказать совестно.

Капитан Скала медленно, нерешительным движением закрывает окно, которое только что открыл. «Приезжай, мы примем тебя с распростертыми объятиями», — сказал Буряк. Почему Скале сейчас вспомнились эти слова? Ведь он еще не повидал ни сына, ни отца с матерью. А к Карле он явно несправедлив: сам не знает, чего от нее хочет. Он боялся сострадания, а был принят с любовью… Э, нет, не спеши с выводами. В самом ли деле это любовь?

Скала до боли стискивает зубы и произносит вслух, стараясь убедить себя:

— Да, да, любовь!

Но сам не верит этому.

Вот тут его по-настоящему родной дом. Здесь он ходил купаться и ловить рыбу, вот там, около кирпичного завода, бродил с мальчишками по лужам. А в этих кустах плакал, когда, вернувшись из Праги, не мог забыть о красной спортивной машине с французским номером.

Видишь, твердит себе Иржи, когда-то ты хныкал здесь из-за француза, а сегодня готов хныкать из-за типа, который сделает тебя майором ради твоей красивой жены. Вся твоя жизнь похожа на слезливую симфонию в миноре. Спуталась с тобой дочка фабриканта, ничего тебе не обещала, а дала все. Буряк, наверное, сказал бы спасибо. А ты, господин Скала, единственный сыночек и баловень, из-за нее пошел в авиацию, чтобы эффектно погибнуть, как только представится случай. Герой, да и только! Потом тебе маленько перекроили физиономию, и все началось сначала. Жена, сын — пустяки, все трын-трава, — при первой возможности разобью самолет и угроблюсь сам. А ведь самолет — дорогая штука, а жизнь еще дороже, как говорил русский подполковник, у которого погибла вся семья. Кстати, самолета ты не разбил бы, выровнял бы его в десятке метрах от земли, смалодушничал бы так же, как в кабинете этого наглого Роберта: ты ему руку жал, а сам думал о том, что твоя жена изменяла тебе с ним или изменит вскоре.

Ну вот, наконец-то вещи названы своими именами! Это уже не ревность, а вспышка злобы и ожесточения, постыдная, унизительная. «Изменит, изменит», — мучительно сверлит мысль, и вдруг Иржи испугался собственной ярости. Затаив дыхание, он слушает, как бешено колотится его сердце, и даже озирается, словно кто-то может подслушать его мысли. Ему нехорошо, его мутит. Еще бы — не завтракал, непрерывно курит. Вот он уже у калитки просторного школьного сада, прислонился к забору. Ноги подкашиваются, под ложечкой мучительно сосет. В таком состоянии нельзя показаться дома.

Иржи глубоко вдыхает влажный апрельский воздух и понемногу успокаивается. «Трусишка вы, господин майор, — думает он, стараясь улыбнуться. — Таким вы были еще в гимназии, таким и останетесь до самой смерти. То вас терзали опасения, что жена вздрогнет от отвращения, увидев вас, то вы сокрушаетесь, что этого не произошло. Вот так храбрец, вот так герой!

— Добрый день! — раздается за его спиной.

Колени у Иржи снова слабеют. Детский голосок послышался из-за калитки. Что, если это…

Молча, чувствуя, как напряглись все нервы, Скала оборачивается.

— Вам кого-нибудь надо? — спрашивает мальчик без малейшего смущения.

— Нет, я просто остановился передохнуть, — с трудом произносит Скала. — А ты тут живешь?

— Да, в школе у дедушки, — отвечает малыш. — Бабушка послала меня за молоком к Свозилам.

С каким трудом удалось Скале улыбнуться! Как трудно владеть руками, ногами, лицом, чтобы они не дрожали!

— Ну, так нам с тобой по дороге. Свозил ведь живет вон там, где скамеечка?

— Да, — кивает мальчик. Он не сводит глаз с пестрых орденских ленточек. — Скажите, это русский орден?

— Русский, Иржик, — отвечает Скала дрогнувшим голосом.

— А откуда вы знаете, как меня зовут? — изумляется Иржик.

— Я знаю учителя и слышал, что его внука зовут Иржиком.

— Угу, — соглашается мальчик. — Зато вы не знаете, что ко мне приедет папа и орденов у него не меньше, чем у вас. Он еще с границы послал дедушке телеграмму. Там обо всем было написано. Что он здоров и возвращается домой и про ордена.

Вот они уже около дома Свозилов. Скала ждет Иржика, в сердце растет ликующая беспредельная радость. Наконец мальчик вернулся с молоком, ему не терпится.

— Вы капитан, верно?

— Откуда ты знаешь, Иржик?

— У нас тут тоже была Красная Армия. У дедушки жил капитан, у него было столько же звездочек, сколько у вас. Три, а сверху еще одна.

— Верно, Иржик.

— Мой папа тоже капитан. — Мальчуган не сводит глаз с погонов.

— Так, так, Иржик, а если он так же искалечен, как я…

Мальчик на минуту останавливается и серьезно, внимательно рассматривает лицо Скалы.

— Это с вами в самолете случилось? — спрашивает он с детской непосредственностью.

— Почему ты так решил, Иржик?

— У вас голубые петлицы, значит, авиация. А потом, у вас ожоги. Где же еще человек мог так обгореть, как не в самолете? Из автомобиля можно выскочить.

— Да, это случилось в самолете, — подтверждает Скала. И впервые, рассказывая свою историю, страстно жаждет сочувствия. — Самолет загорелся, я один уцелел. В госпиталь меня привезли всего в ожогах. Потом пересаживали мне на лицо кожу по кусочкам. Больше сорока операций было. И вот что получилось. Страшный, да?

— Страшно, когда больно, — умные глаза мальчика пристально глядят на Скалу. — У меня один раз нарывал палец, ох, до чего больно было, пока доктор не разрезал. Я бы гордился, если бы мой папа перенес на войне то, что вы, — рассудительно добавляет он.

Скала не верит своим ушам.

— А таким лицом отца ты бы тоже гордился?

— Таким лицом — больше всего! — восклицает мальчик. — По крайней мере все видят, как он воевал.

— Иржик, Ирка, куда ж ты запропастился? — слышится женский голос.

— Я тут занят, бабушка, — серьезно откликается мальчик.

— Он со мной, мамочка! — кричит Скала, в несколько прыжков пробегает через сад и двор и кидается в объятия матери.

— Я так и знал, бабушка! Я так и знал! — твердит Иржик и тянет бабушку за передник. Объятие кажется ему слишком долгим.

Прибегает отец. Мужские слезы — трудные слезы. Но попробуй скрой их — льются, капают на гимнастерку сына.

— В школу сегодня не пойдем, верно? — нарушает Иржик первые минуты растроганного молчания.

— Погоди, сначала позавтракаем, — бабушка глотает слезы. Уж ее-то не обманешь, она тотчас узнала бы сына и с таким лицом.

— Да, досталось тебе… — отец говорит вслух то, о чем думает Иржи.

— Еще бы! — вмешивается Иржик. — Горел в самолете! И сорок операций ему сделали. Во! — В его голосе такая гордость, что взрослые не могут сдержать улыбку.

— Что было, то прошло, — резюмирует Скала.

Пахнет домашним хлебом, солодовым кофе и медом с отцовского пчельника. На коленях у Скалы сидит Иржик, с обеих сторон родители; они то и дело недоверчиво притрагиваются к сыну: явь это или сон? Отец изо всех сил старается сохранить невозмутимость, а сам то похлопает сына по спине, то коснется его плеча, то погладит руку. Да, в самом деле, это не сон! А чувства матери более непосредственны: она просто не отпускает руки сына, иногда подносит ее к губам, и глаза ее увлажняются слезами.

Эх, друзья, боевые друзья, дорогой товарищ Буряк, довелось ли тебе испытать радость такой встречи?

Жена, да, конечно, это счастье — снова увидеть жену… Но вот отец, у которого вздрагивает подбородок, и мать, что стиснула руку сына и не выпускает ее, словно боясь, чтобы не рассеялся счастливый сон…

— Не понимаю, бабушка, — восклицает неугомонный Иржик, — чего ты все плачешь? А что бы ты делала, если бы папа не вернулся?

Бабушка и дед тянутся к мальчику, но отец не отпускает его. Он прижимает сына к себе и шепчет ему на ухо:

— Я для тебя вернулся, Иржик. Только ради тебя!

Мальчик слезает с колен отца, оглядывает всех и качает светловолосой головкой.

— А почему нет мамы?

Три дня дома — целительный бальзам от всех терзаний, мук, отчаяния и неверия.

— Мать, вечером нам надо зайти посидеть в трактире. Сама понимаешь… — говорит однажды отец.

— Ну, ясно, — вставляет Иржик. — Ведь еще не все видели папу.

Мать неохотно соглашается. Лучше бы сын остался с ней. Но что поделаешь, мужское большинство против нее, даже этот поросенок Ирка. Значит, идем в трактир.

Собрал ли кто-нибудь односельчан на эту встречу или их привело простое любопытство, но только даже в дни ярмарок и церковных праздников в трактир едва ли набивается столько народу, сколько пришло послушать Иржи Скалу.

Началось официально: председатель местного национального комитета произнес вступительную речь. Батюшки мои, да ведь это Лойза Батиста, однокашник Лойзик, тот самый босоногий мальчишка, что сочувствовал мне, когда мать не позволяла мне ходить босиком в апреле! Моя мать жалела Лойзика за то, что у него нет башмаков, а Лойзик жалел меня за то, что мне не разрешают ходить босым.

Как, однако, возмужал Лойзик. Мужики недовольно помаргивают, слушая его речь, Лойзик то и дело повторяет «нужно, товарищи», «необходимо, товарищи», «мы должны, товарищи», а им это что комариное жужжание. Но Лойзик невозмутим, он провозглашает славу Советскому Союзу, Готвальду, и горячо целует Иржи в обе щеки. Со всех сторон раздаются рукоплескания, чувствуется, что от души. Ай да учителев Ирка! Тощий был такой, а в летчики пошел, кто бы подумал! Сгорел чуть не дотла, а смотрите-ка, воротился! Бра-а-во, бра-а-во!

Выступает Лойза Батиста от коммунистов, выступает и священник Бартош, он с удовольствием вспоминает, как хорошо пел Иржи Скала в церковном хоре.

Отец полчаса сидит над одной кружкой пива, Иржи — весь в него, а вот его преподобие духовный пастырь — тот удалец.

— Трактирщик, бутылку нашего натурального! За здоровье героя!

Прежде в местечке не было в обычае, чтобы рабочий кирпичного завода и зажиточный сельский хозяин вместе выпивали в трактире и чокались. Теперь иные времена. Председатель местного национального комитета Алоиз Батиста не отстает от священника Бартоша.

— Товарищ, — обращается он к трактирщику, — две бутылки!

Бартош раздосадован. «Зазнаётся, — думает он. — Еще бы, председатель комитета! Ну, погоди, выборы на носу, увидим, что станется с этими вашими революционными национальными комитетами. Хватит, поважничали, скоро конец вашей славе».

Но Лойза тоже не лыком шит. Он помнит, что скоро выборы. Священник ошибается, если думает, что Лойза будет важничать. Он знает, что именно скромность поможет успеху. Сельчане хорошо помнят, как чванились богатеи, сидевшие в общинном совете. Улыбнувшись священнику, Лойза просит его произнести тост. Мол, эта честь — ваша по праву.

Старик польщен, он даже покраснел. Этот Лойза все-таки порядочный парень, думает он. Умеет себя вести. Сам сказал приветственное слово, а тост предоставляет ему, духовному пастырю, который знает Скалу с малолетства, который крестил его.

Пастырь громко сморкается в платок, как обычно перед проповедью, ждет, пока трактирщик разольет вино по рюмкам, потом стучит ключом по пузатой бутылке. Начинает он, разумеется, с господа бога, а кончает Иржи Скалой. Мол, ангел хранитель берег его, всевышнему было угодно сохранить жизнь раба своего Иржи. Восславим же, братья во Христе, волю господню, преисполнимся благодарности к нему и смирения!

Пухлая рука поднимает рюмку золотистого напитка, с минуту держит ее против света, потом, как чашу причастия в церкви, степенно подносит ко рту. Остальные следуют примеру пастыря, но намного энергичнее. Сливянка булькает в горле Бартоша, его красная физиономия расплывается от удовольствия, кадык на полной шее прыгает.

Рюмка, другая…

— На доброе здоровье! — уже совсем светски улыбается священник и только для порядка делает легкую гримасу — «бр-р-р», мол, крепка сливянка, а он, духовное лицо, непривычен к таким напиткам.

Пили до дна. Иржи смущенно оглянулся на отца, тот тоже пожал плечами: до выпивки оба они не охотники.

Ах, как вино горячит кровь! Все кажется таким легким! Полчаса назад Иржи, наверное, запинался и заикался бы, если бы его попросили рассказать о жизни в Советском Союзе. А сейчас он говорит и говорит без умолку, слушатели затаили дыхание, они то улыбаются, то растроганно шмыгают носом.

Лойза сияет, рассказ Скалы увлек всех. Даже сельские мироеды, которые спят и видят возврат старых порядков, слушают, разинув рты. Это вам не какой-нибудь нудный доклад, в котором оратор напирает на свои заслуги и ждет благодарностей. Иржи просто рассказывает, что видел и пережил. В его рассказе перед слушателями вереницей проходят живые русские люди — они смеются, ворчат, страдают, ругаются и все как один самоотверженно сражаются во имя победы. Иржи не скрывает предубеждения, которое было у него к русским, не скрывает и того, что в России ему иногда жилось очень тяжело. С улыбкой он рассказывает о Ваське, дрожащим голосом — о Наташе… Умолкнув, он уже не колеблется, как перед первой рюмкой, а поднимает вторую, полную до краев:

— За славную армию, за золотые сердца, за великую победу! Ур-ра!

Каждый хочет чокнуться со Скалой. Даже духовный пастырь встает и чокается с ним, даже упрямый кулак Недоростек, пряча взгляд, тянется вслед за священником.

Отец и сын идут домой. В школьном саду старый учитель сжимает руку сына:

— Хорошо ты сказал. Никто не сказал бы лучше!

На другой день после обеда к Скале зашел Лойзик, словно угадав, что самое подходящее время побеседовать, когда маленький Ирка еще в школе. По утрам вся семья обычно сидит в теплой кухне и молча наблюдает, как хлопочет мать. А та счастливо улыбается и, улучив минуту, когда Иржи не глядит на нее, украдкой бросает взгляд на сына и смахивает нечаянную слезу. В десять прибегает Иржик и до обеда не отходит от отца. После обеда иная картина: дедушка и внук уходят в школу, а Иржи оставляет мать на два часа одну: это единственное время, когда старушка может отдохнуть. Мать ставит около себя корзинку с вязаньем, кладет на колени книжку и, закрыв глаза, дремлет в старой качалке.

Скала рад, что сегодня ему не нужно придумывать предлог, чтобы покинуть маму на эти два часа. Он охотно выходит с гостем на апрельское солнце.

С минуту Лойза молчит, потом вскользь, как бы невзначай, спрашивает: может быть, его визит неприятен Иржи? Тот лишь дружески сжимает ему локоть. Но в глубине души Скала немного смущен, он вспомнил, что было время, когда он избегал Лойзу: кадровый офицер и парень, которого в деревне называли уголовником, — странная это была бы дружба. Ведь Лойзу не раз арестовывали: за стачки, за подстрекательство, а иной раз просто за то, что он коммунист.

Лойза молча прижимает руку Иржи к своей широкой груди — мол, все старое забыто. Да, по правде говоря, он никогда и не обижался на Иржи за отчуждение.

Они идут молча, Иржи знает, что Лойза ведет его за околицу, к месту их мальчишеских игр — кирпичному заводу. Издалека виден круглый навес двухэтажной обжигательной печи: со всех сторон к нему лепятся домики рабочих, за ними зияет глубокий глиняный карьер.

Историю этого заводика Иржи знает со слов отца. Отец не раз рассказывал ее, хотя сам не помнит первых дней завода.

Много лет назад в деревне поселился некий Геймала. Его прозвали «американец», потому что он долго жил в Америке. Был это неусидчивый человек, предприимчивая натура, то и дело брался за новые затеи. Сперва он хотел построить мельницу и взялся за дело по-американски — начал с каменоломни, чтобы обеспечить стройку дешевым камнем. Тут-то он и обнаружил большие залежи кирпичной глины. Этот участок испокон веков назывался «На глине», местные жители примитивным способом делали необожженный кирпич для домашних нужд.

«Американец» сделал несколько буровых проб, а потом за гроши купил у общины несколько гектаров этого пустыря. И начал строить, но не мельницу, а кирпичный завод. Извел на это дело все свои капиталы, зарвался с кредитом в банке и кончил тем, что разорился дотла. Адвокат, который вел дела «американца», купил на аукционе всю эту кипу несбывшихся планов, чтобы хоть как-нибудь оправдать не полностью полученный гонорар. Несколько лет он совсем не занимался своим приобретением, и постройка ветшала. Потом его сын, тоже адвокат, взялся за нее. Во всей округе не было ни одного кирпичного завода, так что имело смысл вложить деньги в такое предприятие. Новый владелец, конечно, отказался от широких замыслов «американца» и построил небольшую печь для обжига, которой хватало, чтобы покрыть весь местный спрос на кирпич.

В деревне появились новые люди — несколько рабочих семей, среди них и дед Лойзы. Жили они особняком, их сторонились даже самые бедные сельчане. И в самом деле, разве это люди? Говорят, что они едят даже кошек и собак. В церкви их не увидишь, по субботам хлещут водку и ром, затевают скандалы, драки. Детей у них что мух, живут как свиньи, глаза бы не глядели на их берлоги! Но работают как лошади, тут уж ничего не скажешь. Сельский человек с таким сбродом никогда дружить не станет. Во-первых, потому, что он завидует рабочему: у того как-никак регулярный заработок — хоть и скудный, зато наличными, — и он не зависит от сельских богатеев. Но главное вот в чем: мужик гордится собственным домом, какая бы жалкая халупа это ни была, и смотрит свысока на рабочих, которые живут в бараках при фабрике.

Со школой ребятишки рабочих были не в ладах. Зимой еще туда-сюда, но с весны и до осени — какая там школа! Чуть ли не с четырех лет малышей заставляли работать — переворачивать и сушить кирпич, надо было ловить каждый час хорошей погоды, иначе семье нечего будет есть зимой. Оплата на заводе сдельная, нужно было поднажать.

Но со временем жизнь в деревне изменилась. Началась мировая война. Тут уж стало не до кирпичей: ни каменщика, ни столяра или плотника днем с огнем не сыщешь во всей округе. Вообще в деревне не осталось ни одного здорового мужчины. Вот тогда у семей рабочих и сельчан появились общие интересы: богатым крестьянкам понадобились рабочие руки — помогать в поле, а женам рабочих, которые не могли прожить на скудное пособие, надо было подработать, чтобы прокормить детей. И вот беднячки и жены рабочих сообща гнут спину на кулацком поле. А работа сближает. И не только работа. Мужья-то почти все в одном полку служат, иные даже в одной роте. Стало быть, интересно узнать, что пишет соседке ее «мужик», и хочется рассказать, что написал свой. Слово за слово завязывается дружба. Вскоре крестьянка легко соглашается, что разговоры о том, что в семьях рабочих едят кошек и собак, просто поклеп. Правда, старый Кунц иной раз поймает и пристукнет собаку, но только потому, что у него чахотка, а собачье сало, говорят, помогает.

И еще одно сближает жен рабочих и бедных крестьянок: общее озлобление против ненасытных сельских богатеев. Женщины видят, как мироеды набивают себе мошну, как они везут из города серебряные приборы, шубы да диваны для своих парадных комнат. За деньги кулак не даст горожанам ни горстки муки, ни картофелины. Хоть плачь, хоть на коленях ползай — не поможет. Принеси что-нибудь стоящее, хозяйка ощупает вещь со всех сторон, трижды вывернет ее, потом милостиво насыплет тебе мешочек муки.

— Ах, подлюги! — говорят беднячки и жены местных рабочих, видя все это. — Будь у нас что жрать, мы бы сами дали этим отощавшим от недоедания.

Чем ближе к концу войны, тем чаще в рабочих бараках по ночам светятся окошки. Батя приехал! Рваный, обросший, иной раз даже с винтовкой. «Молчок, понятно?» — приказывает мать изумленным ребятишкам, когда на рассвете отец со своей винтовкой уходит в туманную мглу. «Зеленых» становится все больше. Сперва это только рабочие с кирпичного, потом среди них появляются и мужики. Ведь они служили в одном полку, пример заразителен. С кулацких дворов по ночам исчезают поросята, а иной раз целый теленок.

— Господи боже, а я-то его так откормила! — причитает жена сельского богатея. — За такого боровка можно было выменять целое приданое для дочки! Фильдекосовые гарнитуры, стеганое одеяло!

Тощая жена рабочего подмигивает худенькой беднячке. Возможно, кто-то из них лакомился прошлой ночью свининой. Но больше всего они радуются тому, что кулачка волей-неволей должна помалкивать о пропаже боровка. Во-первых, потому что она утаила его от регистрации, а во-вторых, потому что с «зелеными» шутки плохи.

И вот наступило двадцать восьмое октября. Развеваются флаги и ленты — свобода! Мужчины возвращаются с фронта, выходят из лесов. Глаза сверкают, вид одичалый. А господа на селе и в городе стали вдруг приветливыми и улыбчивыми…

Два года борются рабочие кирпичного завода за прибавку, угрожая бросить работу. Крестьяне уважают их за смелую борьбу, за упорство и отвагу. На эту скудную прибавку немного купишь, но рабочие — молодцы, умеют добиваться своего.

Осень 1920 года. Два года надеялись безземельные крестьяне, что получат хоть полоску земли от помещичьих угодий, два года боролись рабочие кирпичного за жалкую прибавку. И вот дело приняло серьезный оборот: крепкие рабочие руки снова взялись за винтовку, и снова сельские бедняки глядят на них с завистливым уважением, как тогда, когда рабочие первыми начали убегать с фронта. И они, бедняки, охотно стали бы плечом к плечу с рабочими… кабы не набожные жены, кабы не духовный пастырь с предостерегающе поднятым перстом. Впрочем, рабочие и сами говорят, что это, мол, только их, пролетариев, дело…

И вдруг однажды ночью пришел конец всему. Солдаты, полиция, наручники, тюрьма. Рабочие домики осиротели, в глазах бедняков снова одна покорность. Да, идти против господ — безнадежное дело.

Стало еще хуже, чем до войны. Жены арестованных рабочих не покладая рук работают на адвоката, бедняки — на кулаков. Хочешь — работай, не хочешь — проваливай, найдется десяток других. Нынче не военное время, за большевиков взялись как следует — и за своих, и за тех, что в России.

Адвокат из города всячески старается вызволить из тюрьмы хоть нескольких рабочих — ему нужны десятники на стройку. Теперь, когда человек может быть уверен в сохранности своего имущества, надо строить. Вот один зажиточный сосед строит новый амбар, другой, побогаче, — целый дом. Средства есть — пока он был на войне, его старуха хорошо хозяйничала, даже рояль приволокла в избу.

Иржи Скала и Лойзик Батиста помнят это время. Лет шести-семи они шлепали по лужам на дворе завода, который тогда не работал: рабочие были в армии. А когда Иржи и Лойзе было по десять лет, завод стоял снова, потому что рабочие сидели в тюрьме.

— Слушай-ка, — говорит Лойзик, очнувшись от раздумья, когда они, миновав ольшаник, вышли к заводу. — Все это должно быть нашим. — И он широким жестом показывает на площадку, где кишат десятки людей. Впереди выгружают глину на низкие деревянные помосты, месят ее босыми ногами и вручную формуют кирпич. Сзади грохочут машины и мелькают лопаты — там механизированное производство.

— Как это? — поднимает взгляд Иржи.

— А так, чтобы хозяевами были те, кто тут работает, — твердо говорит Лойзик, глядя в упор на товарища.

Тот уже не расспрашивает, он понял. Речь идет о том, чтобы не повторился двадцатый год.

Сначала все было ясно: на завод назначили народного управляющего, потому что прежний владелец завода, тот самый адвокат, оказался коллаборационистом. Но у него нашлись влиятельные связи среди коллаборационистов покрупнее, которые вовремя ловко перестроились. Они прилагают все усилия, чтобы выручить «пострадавшего». Победить на выборах, засесть в правительстве и через два года повторить двадцатый год — такова их цель.

Народный управляющий хлумецким кирпичным заводом, рабочий Алоиз Батиста, тихим, хрипловатым голосом рассказывает Иржи Скале о своих опасениях.

— Район меня поддерживает, товарищи в земском национальном комитете тоже начеку. Но все-таки уберечь завод от натиска дипломированных пройдох — нелегкая штука для рабочего с начальным образованием.

Скала останавливается и вопросительно смотрит на товарища.

— Так чего ты от меня хочешь?

— Еще несколько таких вечеров, как вчера, — отвечает тот. — Нам надо победить на выборах. И не только здесь — во всей стране. Партия должна укрепить свои позиции, иначе вся борьба пойдет насмарку.

Иржи колеблется. Вчера было совсем другое дело — приятельская беседа, обычный разговор двух соседей. А агитировать? Вести политическую пропаганду? Не требуйте этого от него. Ведь Скала — кадровый офицер. А кроме того… с таким лицом выступать на митингах?!

Лойза опускает голову. Нет, он не станет уговаривать Скалу. Не станет. Отец и сын на один лад: учитель тоже чуть не плачет, если видит несправедливость. Но бороться с ней — нет, об этом вы его не просите. Ведь он всю жизнь жил в мире со священником и с соседями, все они уважаемые люди, хотя во время войны кое-кто из них… Да, нам, беднякам, рассчитывать не на кого, кроме как на самих себя, думает Лойза. Больше ни слова не скажу Иржи!

…Петр Васильевич, Верочка, Васька, Наташа, токарь Федор Семенович, майор Буряк, десятки других советских друзей, которых, словно духов, вызывал вчера в памяти Скала, вдруг возникают перед ним. Иржи снова слышит укоризненные Васькины слова: «Я бы тебе ничего не сказал, будь ты какой-нибудь новичок, новобранец, я бы не стал тебя упрекать. Но ведь ты офицер, капитан!»

— Сделаю! Сделаю все что хочешь! — вырывается у Скалы.

Он крепко сжимает плечо товарища, и ему кажется, что все эти лица, возникшие сейчас перед его мысленным взором, одобрительно улыбнулись. Лойза тоже улыбается.

— Спасибо, — коротко говорит он.

«Штейнер», отель «Штейнер»… Знакомое название! Унгр сказал, что надо сойти с трамвая около городского клуба и свернуть в улицу направо. Всезнающий майор Унгр, ныне уже полковник, крепко обнял Скалу, случайно встретив его на лестнице министерства. С его помощью Иржи быстро закончил свое оформление: Унгр ни на минуту не покидал его, ходил всюду и каждому представлял как одного из отважных беглецов 15 марта 1939 года.

Карла оказалась права, этот ее секретарь крайкома, «хозяин», как она выражалась, сдержал слово: в штабе все уже было решено и подписано. Элегантный майор вручил Скале приказ о назначении в штаб округа и многозначительно улыбнулся.

— Загляните в очередной вестник приказов, господин капитан, найдете там кое-что приятное для себя.

Унгр сердечно поздравлял Скалу:

— Давно пора! Ты последний лондонец, который еще не получил повышения.

Скала усмехнулся. Какой он лондонец? Но сияющий Унгр не дал ему и слова сказать.

— Вечером приходи ко мне, приходи обязательно! Алиса будет рада видеть человека, с которым я вместе летел жениться на ней! — Он рассмеялся, увидев недоумение на лице собеседника. — Ах да, ты еще не знаешь!.. Я женился в Англии, приятель! Ни одна наша девушка не могла прельстить меня, а эта очаровала с первого взгляда. Вот как, дружище!

У Скалы голова кружилась от шумного проявления дружеских чувств Унгра. Тот проводил его до дому и указал на одно из соседних зданий.

— Вот тут, в бельэтаже. Не забудь, ровно в девять. Насчет точности Алиса по-английски щепетильна.

В тот вечер Иржи казалось, что он не то видит сон, не то участвует в одном из тех довоенных фильмов, на которые он ходил ради Карлы, откровенно скучая во время сеанса. Неужто в самом деле он в гостях у Унгра, старого приятеля Унгра!

Все было, как в этих глупых фильмах. В прихожей его встретила некрасивая горничная-англичанка с длинным зеленоватым лицом, затянутая в черное платье с белым фартучком. Когда Скала пытался сам повесить шинель и фуражку, она поглядела на него вопросительно и недоуменно. Унгр в этот момент смотрел в сторону; Скале показалось, что хозяину стыдно за приятеля. Полковник провел гостя в просторный, ярко освещенный холл и усадил в глубокое кресло около искусственного камина. Невольно пришли в голову светские фразы из «шикарных» фильмов: «Sit dawn. Sigarette?» Он лишь немного не угадал. Унгр сказал: «Have a drink» и, священнодействуя, разбавил желтый напиток содовой водой. «Настоящее шотландское виски, отведай», — не без гордости заметил он, и Скале почему-то вспомнилось, как Роберт угощал его французским коньяком.

Иржи сделал маленький глоток и закурил ароматную сигарету.

Унгр уже не был шумным весельчаком, как сегодня утром, он походил сейчас на жреца, совершающего важный и сложный обряд. Не торопясь, он выбрал сигарету, постучал ею о тыльную сторону руки и с серьезным видом прикурил от свечки, стоявшей на курительном столике.

— «Уайт хорс», — заметил он, выпуская клуб дыма из носа и изо рта. — Недурны, а? — Он взглянул на золотой хронометр на запястье и на минуту вышел из роли. — Ты едешь завтра ночью?

— Собственно, утром. В четыре часа.

— Я сговорился с ребятами насчет мальчишника. — Глаза у Унгра блеснули, казалось, сейчас он снова станет тем весельчаком, что был утром. Но он тотчас спохватился и продолжал скучающим тоном: — Придут Калоус, Грим и Самек. Остальных сейчас нет в Праге. Вспомним наши славные деньки. Я пригласил бы их и сюда, но Алиса терпеть не может… — Он запнулся и спросил невпопад, так что стало ясно, чего он не договорил: — А как твоя жена? Надеюсь, вы снова вместе?

— Да, — тихо ответил Скала и смущенно уставился на кончики своих ботинок.

Неужто это тот вылощенный, тихий, неразговорчивый Унгр, которого он узнал несколько лет назад?

— Мы соберемся в отеле «Штейнер». Знаешь, где это?

— Когда-то слышал, но сейчас едва ли…

— Сойдешь с трамвая у Пороховой башни и свернешь в улицу направо. В двух шагах увидишь неоновую вывеску. В одиннадцать вечера. Идет?

Скала удивленно взглянул на Унгра.

— Мы идем в бар, — объяснил тот. — До утра времени хватит. Потом в поезде отоспишься, по крайней мере сэкономишь на гостинице, — пошутил Унгр и заключил, как показалось Скале, не без гордости: — Сам понимаешь, раньше одиннадцати я не успею: ужинаю я, разумеется, дома.

Скала смотрит на узор персидского ковра под ногами и чувствует себя бедным родственником в гостях у богачей. Несколько часов назад Унгр очаровал его: он и бровью не повел, увидев изуродованное лицо бывшего однополчанина, и только радовался, от души радовался, что тот жив. О войне не было сказано ни слова. Полковник громко хохотал, он встретил Скалу с неподдельным дружелюбием. Давно Скала не чувствовал себя так просто с кем-нибудь. Но сейчас…

Скала косится на хозяина, который, не замечая его смущения, сидит, небрежно вытянув ноги, и с явным удовольствием созерцает свои лаковые ботинки. Заметив взгляд Скалы, он истолковывает его по-своему.

— Отличный ковер, а? Уникум! Я получил квартиру какого-то эсэсовского главаря. Эти типы умели жить. Свозили наворованное со всей Европы.

Скала, стараясь сдержать неприятную дрожь пальцев, обеими руками берет стакан, словно хочет погреть руки. Он отводит глаза и глядит на часы. Унгр и это истолковывает по-своему.

— Алиса точна до невероятия. Англичанка! Мы ужинаем ровно в четверть десятого.

В этот момент распахнулись обе половинки двери, на пороге показалась длиннолицая горничная и замерла с жестом, означавшим приглашение. Унгр поднялся, бросил беглый взгляд в зеркало, смахнул с элегантного френча воображаемую пушинку и дружески взял гостя под руку. «Как в кино», — снова мелькнуло у Скалы.

В ту минуту, когда они вошли в столовую, из других дверей показались две женщины, высокие, почти одного роста, обе в черных вечерних туалетах.

— Разрешите представить вам моего друга, капитана Скалу, о котором я вам столько рассказывал, — сказал Унгр на не очень чистом английском языке и подвел Скалу к старшей из дам, волосы которой были выкрашены в необычный, голубоватый цвет. Дама показала в улыбке крупные, видимо вставные, зубы и протянула ему руку.

Как в кино, как в дешевом боевике! Что надо сделать теперь? Поцеловать руку?

Скала еще не успел решить этого вопроса, когда пожилая дама с голубоватыми волосами, теща Унгра, решила его сама: она крепко, по-мужски пожала ему руку. Алиса была как две капли воды похожа на мать, только лицо свежее и меньше напудрено и золотистые волосы собраны в высокую, искусно сделанную прическу.

Унгр своей театральщиной обескуражил Скалу еще в холле. Сейчас Иржи окончательно смутился. Старшая из дам, словно догадавшись об этом, посадила Иржи рядом с собой и за аперитивом умело и непринужденно втянула в разговор. Опять, как в кино, опять «Sit dawn», но совсем иначе, чем сказал это Унгр в холле.

Какая, однако, разница, когда человек держится естественно и разговаривает просто, ничего из себя не корчит. Не выглядит ли Унгр смешнее, чем он, Скала, когда старается держаться заправским англичанином? Да и почему бы Скале выглядеть смешным? Разве надо стесняться того, что люди в нашей стране живут иначе, чем эти две куклы в туалетах и замысловатых прическах, ради которых нужно просидеть несколько часов у парикмахера? Нет, только опасение, что дамы испугаются его лица и проявят к нему сострадание, заставило Скалу так оробеть.

Неожиданно робость как рукой сняло. Иржи Скала спокоен, уверен в себе, он и по-английски неплохо говорит, правда, не совсем правильно, но бегло. Дамы оживились. Они улыбаются гостю, и им явно интересно с ним беседовать. Его успех не очень нравится Унгру, не без злорадства замечает Иржи. Ты, мой дорогой, воображал, видно, что я стану на задние лапки перед твоей высокородной тещей, а при супруге вовсе не посмею поднять глаз. Как бы не так! После ужина им подали кофе в гостиную, Скала сел за рояль. «Послушайте, послушайте, девочки, наши песенки», — мысленно говорит он англичанкам, и те восклицают с непритворным восхищением: «О-о! Wonderful». Недолго думая Иржи запевает одну из песен, что он пел с Наташей. При воспоминании о ней лицо его становится серьезным, а голос — даже немного торжественным. Дамы затаили дыхание. Унгр растерянно щурится за клубами табачного дыма.

— Это словацкая или чешская песня? — осведомляется Алиса.

— Русская! — отвечает Скала и переводит им текст одной из грустных песен, в которой поется о разлуке и тяжелой войне.

Алиса задумывается, потом просит:

— Once more, please. Повторите, пожалуйста.

Иржи поет еще раз, с еще большим чувством и замечает, какими задумчивыми стали глаза обеих женщин.

— Thank you, — говорит Алиса и протягивает ему холеную, с длинными пальцами руку. Теперь Скала без колебаний целует эту руку. Подняв голову, он видит слезы в холодных серых глазах англичанки. «На войне погиб ее брат», — вспоминает он слова Унгра, сказанные сегодня утром. Брат тоже был летчиком. Иржи немного растерян, а Алиса, не отпуская его руки, тихо говорит:

— Почему другие чешские друзья не… не так милы, как вы?

— Они слишком стараются походить на англичан, — не колеблясь, отвечает Иржи и замечает по глазам старшей дамы, что она с ним согласна.

Унгр провожает его до ворот, где стоит большая блестящая, без единого пятнышка машина, за рулем съежился шофер в военной форме.

— Отвезешь господина капитана в отель, — распоряжается Унгр и протягивает гостю руку. — Ты был неотразим, спасибо! — Какой-то холодок слышится в его тоне.

Все это Скала вспоминает, идя широкой улицей с Виноград к центру города. Времени еще достаточно, Унгр сказал: в одиннадцать.

Около Музея Скала останавливается и глядит, наглядеться не может на яркие огни Вацлавской площади, на потоки прохожих, на беззвучно проносящиеся сверкающие автомобили. Два-три разбомбленных дома искусно скрыты красивой деревянной обшивкой. У родного городка совсем не такой вид: он похож на нищего, изувеченного войной. Трамваи, правда, уже ползут по улицам, мимо домов со стенами, изрешеченными пулеметами, и окнами, заложенными досками и фанерой. Лишь понемногу все принимает прежний вид. Целые кварталы, безжалостно разрушенные двухчасовой бомбежкой американцев, еще и сегодня тонут во мраке, огороженные сорванными трамвайными проводами и искореженными рельсами. А в самом центре городка торчат десятки высоких домов, пронзенных бомбой с крыши до подвала, похожих на ощерившиеся беззубые рты.

Холодная рука тревоги сжимает сердце Скалы. «Как бы выглядела наша столица, наша Прага, если бы в мае издыхающему нацистскому чудовищу вовремя не скрутили лапы».

Еще с минуту стоит Иржи на Вацлавской площади, и перед его глазами, глазами бывшего солдата, возникает картина того, что осталось бы от прекрасного города, если бы в майские дни не пришла помощь. Потом он глубоко вздыхает и легкой походкой идет по диабазовой мостовой. Из кафе слышна музыка, двое влюбленных впереди Иржи прижимаются друг к другу и, смеясь, стараются шагать в ногу. Жизнь снова прекрасна, Прага словно говорит Скале: «Пора прекратить грустные вздохи». Прекратить, прекратить, прекратить! В такт шагов Скала твердит это слово, ему хочется насвистывать, как вон тот кельнерский ученик, что, подняв воротник пиджачка, выскочил из ресторана и побежал через улицу.

Иржи свернул где-то в улочках Старого города и прислушался к бою башенных часов. Одиннадцать. «Английская точность», — вспомнились ему слова Унгра.

— Бар «Штейнер»? — переспросил молодой человек, к которому обратился Скала. — В этом переулке, шагах в пятидесяти. Вход в отель с подъезда, а в бар сбоку, с той улицы.

Величественный швейцар поклонился Скале. «Гардероб внизу, милости просим».

А вот и Унгр. В новом очень изящном мундире из дорогого сукна. Он нетерпеливо тянет за собой Скалу.

— Пойдем, все уже собрались.

Скалу встречают громким ревом, как на студенческом пикнике. Никто из собравшихся офицеров не обращает внимания на удивленные взгляды с соседних столиков. Здесь Калоус, Грим, Самек и какой-то незнакомый лейтенант. Знакомство, объятия, поцелуи. Ни слова о лице Скалы. «Молодцы ребята!» — думает Иржи. Его сажают в угол дивана, у перил небольшой ложи. Унгр уже забыл вчерашнюю английскую чопорность, он снова весел и шумен. Чопорность он, видимо, оставляет дома.

— Ты ужинал? — спрашивает он, сверкнув глазами. — А то, знаешь, пить будем крепко.

— Смотря что пить.

— Обер-кельнер! — окликает Унгр толстяка во фраке, и тот с озабоченным лицом, опрометью кидается к их столику. — Здесь выражают сомнения в качестве напитков.

Лицо обер-кельнера расплывается в профессиональную улыбку.

— Если бы речь шла о наших винах, может быть, и были бы основания. Но ведь господа офицеры… г-м-м… на собственном довольствии, — лукаво усмехается он.

— М-да, господа, — вставляет Грим, щуря узкие глазки. — У нас есть начальник провиантского снабжения, вот он, Френкл. Все в порядке, Френкл? — обращается он к молодому, до синевы выбритому лейтенанту.

— Будьте уверены, ребята, — отзывается тот, приподняв густые брови. — Мой дед ходил с сумой, а вот у папаши уже была фабрика. На жалованье никто из наших, правда, еще не сидел, но у всех трех поколений дела шли на лад. Сегодня тоже все будет в порядке. Начнем с вина?

— Я согласен со Скалой, — хохочет Унгр. — Смотря с какого вина.

— Обер-кельнер, — говорит юный лейтенант, ковыряя во рту зубочисткой. — Заткнем им глотки, а? А ну-ка батарею бургундского сюда!

— Шесть? — почтительно склоняется обер-кельнер.

— Для начала, — сквозь зубы роняет Френкл.

— Да здравствует Френкл! Да здравствует будущий оптовик, золотой мост процветания через Ла-Маншский пролив! — восклицает Унгр. — Живьо, живьо, живьо!

Все подхватывают этот возглас. Бойкий скрипач из оркестра, дав знак коллегам, пританцовывая, приближается к ложе, держа скрипку наготове. Бар сотрясается от оглушительного пения, музыканты встают. Офицерской компании в ложе наплевать на то, что на них обращены взоры всех сидящих в зале.

Скала явно ошеломлен. Из оцепенения его не может вывести даже подполковник Самек, который обнял Иржи за шею и, приблизив толстые губы к самому его уху, сообщает шепотом:

— Этот Френкл — замечательный парень, хоть он и из пехоты. Два года провел в Лондоне и нашел там прямо-таки золотую жилу. Отцовская фабрика — для него пустяки, все равно что брелок при часах. Отобрали у него эту фабрику, а ему плевать, он с этими сволочами даже спорить не стал.

— А что он делал в армии, пока искал свою золотую жилу? — не удержался от насмешливой реплики Скала.

— Служил унтер-офицером, — усмехнулся Самек. — А сейчас, как видишь, уже лейтенант. — И, видя, что Скала недоуменно качает головой, добавляет: — Ловкий еврейчик. То и дело ездит в Лондон…

— Брось ты эти словечки, — без обиды отзывается Френкл. — Расизм нынче не в моде. Что бы ты лакал сейчас, не будь здесь Френкла? Куришь? — обращается он к Скале и извлекает откуда-то большую коробку сигарет «Кэмел». Унгр распечатывает ее и вываливает на стол кучу целлофановых пачек. Френкл небрежно кидает одну официанту: тот на лету поймал ее левой рукой, поднос на его правой руке даже не дрогнул.

— Покорнейше благодарю! — Официант, угодливо улыбаясь, ловко откупоривает бутылки.

— За нашу счастливую встречу! Да здравствует армия! — провозглашает Унгр.

— Пока мне от нее польза, пускай здравствует! — смеется Френкл. — Но в общем я не очень-то люблю эти тряпки, — он щелкает пальцем по пуговице френча.

— Не пижонь! — поддевает его Унгр, уже хлебнувший вина. — А сам, я думаю, и ночью френча не снимаешь.

— Что ж, мундир сейчас в моде, — ухмыляется лейтенант. — В штатском ты хулиган, в мундире — герой.

Все хохочут так, что на столе звенят стаканы. Смеется и Френкл.

— И кстати, острите на чей-нибудь другой счет, — заключает он. — За мой счет вы пьете, этого достаточно.

Хохот еще громче. Унгр прямо-таки захлебывается смехом.

— За твой? За счет владельца этого бара! — объясняет он, повернувшись к Скале. — Если владелец хочет заманить посетителей на хорошую попойку, ему приходится изрядно потратиться, да еще разок-другой угостить господина лейтенанта…

— Ничего, у него хватает, — презрительно оттопырив нижнюю губу, возражает Френкл. — Пусть радуется, что я не открыл такого же бара. Я бы переманил у него всех гостей и получал бы и свой, и его доход.

Великолепное французское вино кажется Скале горьким. Так вот каковы ребята, с которыми он пятнадцатого марта 1939 года удрал из Праги под носом у Гитлера. Вот они — Калоус, Грим и когда-то молчаливый Унгр, организовавший этот побег… Что сталось с ними, какой бес их обуял? Война виновата? Море огня, которое они обрушивали на города Германии? Или колодки с орденскими ленточками, что пестреют у них на груди, у Унгра даже с обеих сторон? И на шее у него какой-то орден… Хоть бы один из этих людей остался прежним…

Кажется, один есть — Калоус. Высокий, хмурый, с горькой складкой у губ. Когда все хохочут, он только усмехается, когда другие усмехаются, он лишь помаргивает тяжелыми веками. Несколько раз он косился на Скалу, а когда алкоголь окончательно развязал языки и все заговорили наперебой, он взял Скалу за плечо.

— Пойдем к стойке, выпьем чего-нибудь.

«Неужто ему еще мало?» — пугается Иржи. Официант трижды менял скатерть, а стол снова завален кусками колбасы, окурками и соленым миндалем, пестрит пятнами от вина и коньяка.

Однако Калоус настойчиво тянет Скалу, и тот соглашается. Кстати он выпьет кофе. Френкл уже несколько раз предлагал заказать кофе. Тут, мол, роскошный кофе, крепкий, как купорос.

Но дело было явно не в выпивке. Калоус заказывает себе стакан минеральной воды, и Скала охотно следует его примеру. Они садятся на высокие табуреты, в стороне от людей, и Калоус снова смотрит на Иржи странным, испытующим взглядом.

— Ну, что ты? — недоумевая, спрашивает Иржи. Калоус отвечает не сразу. Он долго, старательно закуривает сигарету и только потом задает вопрос:

— Ты с ними заодно?

Скала непонимающе глядит на него.

— Не корчи из себя святошу, — сердится Калоус. — Весь штаб говорит, что ты воевал вместе с ними. Не думай, что сможешь скрыть это. Да и в твоем личном деле об этом написано.

Скала наконец понял, о чем речь, и не может сдержать улыбки.

— А зачем мне скрывать? И так все сразу видно, — он коснулся орденской колодки на груди, над которой поблескивает звезда Героя Советского Союза.

— Это ты мог получить и в нашем корпусе, — недоверчиво говорит Калоус. Он явно не понимает, почему Скала так охотно говорит об этом.

— Я же служил в авиации, — все еще улыбаясь, говорит Скала.

— Что ж, чехословацкая авиадивизия… — бормочет Калоус, но Скала нетерпеливо прерывает его:

— Брось ты это, пожалуйста! Скажи, куда ты клонишь? С какой стати мне скрывать, что я воевал? Ты разве скрываешь это?

— Я воевал в нашей армии, — отрезает Калоус. — Мне скрывать нечего.

— А я? Может быть, во вражеской? — парирует Скала.

— Тогда нет, а теперь, быть может, да. — Калоус нервно хватает Скалу за пуговицу.

— Ты пьян! — резко обрывает его Скала. — Мы с тобой были в одной армии, сражались против общего врага, да и сейчас как будто стоим под одним знаменем.

— Говори прямо, ты состоишь в компартии?

— Нет, — отвечает Иржи и удивленно глядит на Калоуса, который несколько секунд не сводит с него ошеломленного взгляда, потом хватает его за плечи, радостно трясет и, не сказав ни слова, бежит через зал, к ложе. «Нет, он не пьян», — думает Скала, глядя, как ловко Калоус лавирует среди танцующих.

Повернувшись к барменше, Иржи наконец заказывает кофе.

Сыночек фабриканта в лейтенантском мундире, видимо, свой человек и любимчик в этом баре: рыжеволосая размалеванная барменша щурит глаза.

— Господин капитан из компании лейтенанта Френкла, не так ли? Одну минутку, для вас будет кофе по особому заказу.

Скала глубоко затягивается. В самом деле он из компании Френкла? И это действительно те самые однополчане, с которыми он пятнадцатого марта улетел на Запад? Сколько раз сегодня сверлил его мозг этот вопрос. Он думал, что хоть Калоус… В училище они стояли в одной шеренге, в полку служили вместе, а теперь, оказывается, и этот честный, простодушный Калоус…

Около ложи, у стола их компании, собрался чуть не весь оркестр, только пианист и ударник остались на эстраде, оркестр играет лихой чешский шлагр, который каким-то чудом стал песенкой американских солдат.

«Выкатим бочки», — ревут товарищи Скалы, стоя вокруг стола и подняв рюмки, словно приносят присягу. Остальная публика, не знающая английского текста, с восторгом подхватывает по-чешски: «Э-эх, любовь твоя вчерашняя…» Штатские тоже встают и поднимают рюмки.

«Жалкая, смехотворная демонстрация», — думает Скала и, понурившись, пробирается к гардеробу.

— Дайте мою шинель…

У самого выхода его догоняет Унгр. Из зала доносится пьяное пение.

— Ты куда? С ума сошел?

Скала зло глядит в его распаренное лицо, так непохожее на вчерашнее, но опускает взгляд и говорит тихо:

— Пора на вокзал, а то останусь без места… Понимаешь, вагоны набиты битком, люди приходят за час, за два до отправления.

Иржи показалось, что Унгр вздохнул с облегчением.

— Хоть бы слово сказал… А впрочем, ты прав, лучше исчезнуть по-английски… Они бы тебя не отпустили.

— Да, по-английски, — усмехается Скала, стараясь не дышать, когда Унгр целует его в обе щеки, — от полковника разит вином.

— Калоус нам сказал… — с трудом ворочая языком, шепчет Унгр. — Сказал… Мы так обрадовались. Понимаешь, о тебе ходили разные слухи. — Он жмет Скале обе руки и кивает головой в сторону зала, откуда доносится лихой припев. — Слышишь? Весь народ против них. Разделались мы с Гитлером, разделаемся и с ними.

Унгр икает, мутно озирается и спешит в соседнюю дверь с надписью «Туалет». Скала с усмешкой глядит ему вслед.

И вот он снова в переполненном поезде. Едут делегаты с заводов, едут представители профсоюзов. Лица у всех озабоченные. Иржи слышит отрывки разговоров:

— «Отрезковые фабрики»! Слыханное ли дело! Нас однажды уже хотели вот так же провести при Первой республике, — сердится маленький старичок, которого стиснули со всех сторон на площадке вагона.

— Да ты не расстраивайся, — утешает его рослый детина, оклеивая из окурков сигарету. — Одно дело хотеть, другое — получить. Нынче не восемнадцатый год, папаша.

Скала стоит на цыпочках, прижатый к окну, и пытается найти место, чтобы стать на всю ступню. Он сердит на себя. «Когда мы напишем вашим, как ты воевал», — вспоминаются ему слова Буряка. И вот они написали, очевидно, написали. Потому-то однополчане, с которыми он когда-то связал свою судьбу, так настороженно и недоверчиво отнеслись к нему, а Калоус, добрый, честный Калоус даже угрожал…

Что случилось с этими людьми? Однажды они уже проиграли войну; еще до того, как она началась, бежали за границу, перенесли гитлеровский террор, тюрьмы, казни, и все-таки большинство из них ничему не научилось. «Честь мундира», офицерское звание… Эти мысли уже однажды тревожили Скалу еще там, в госпитале, в Москве, когда он пришел в себя.

Французские офицеры, английские офицеры — их он хорошо знал, все они одного поля ягода. В головах у них средневековые предрассудки, понятия о собственной исключительности, о «рыцарстве». В мирное время это кружит голову, а едва загремят орудия войны, все эти понятия терпят крах. Скала видел чехословацких офицеров после Мюнхена, французских — после разгрома Франции, английских — после Дюнкерка. Они злились, чуть не скрипели зубами, но ни один из них не выступил против своих лидеров. Никогда они не шли с народом, всегда против него!

По-новому видит теперь Скала советских людей. Вот полковник Суходольский, летчик еще со времен гражданской войны. За годы службы в авиации, боев и учебы он стал выдающимся офицером. А Буряк — кадровый офицер или запасник? Кто его знает! Но он стал Героем Советского Союза. Черт, а не человек, как только сядет в самолет и оторвется от земли!..

— Теперь ты храбрый! — корит себя Скала. — Еще бы! А когда Унгр у выхода из бара схватил тебя за полу, ты что-то молол о переполненном поезде. А ведь надо было сказать: «Господин полковник, все вы разговариваете со мной так, словно я служил во вражеской армии, словно я перебежчик. В таком случае нам с вами лучше совсем не разговаривать. Да, господин полковник, совсем! Лучше я уйду!»

Последнюю фразу Скала произнес вслух и, спохватившись, оглянулся. Но никто не обратил на него внимания. Только тщедушная старушка, прижатая к стене рядом с ним, улыбается, и по лицу ее разбегаются морщинки.

— Куда ж вам идти, молодой человек? Скоро будем в Колине, там много народу сойдет, сразу станет просторнее.

Скала улыбается.

— Верно, бабушка. Уж я подожду до Колина. А потом уйду. Уйду от них совсем, бабушка!

У Скалы отлегло от сердца. Он приветливо глядит на старушку, которая покачивает головой, довольная, что дала хороший совет попутчику. «Извольте, господа, — думает Иржи, — можете хмуриться, не замечать меня. Что я знаю, то знаю, и этого вы у меня не отнимете, хоть лопните со злости…»

— А знаешь, Иржи, нам надо бы пожениться, — смеясь, сказала Карла. — Ведь мы, собственно, живем просто так, сожительствуем.

Иржи и не думал об этом. Сегодня он впервые обратил внимание на медную дощечку у калитки: «Карла Подгразкая» — девичья фамилия Карлы, которую она взяла после развода. Иржи целый день думал об этом и вечером хотел поговорить с Карлой.

— Потом, потом, — сказала она, стоя перед зеркалом. — Сейчас придут гости.

И верно, сегодня у них торжественный день — отмечается производство Иржи в майоры. «Хозяин» Роберт сдержал слово.

Скала сидит в неосвещенной комнате и в полуоткрытую дверь смотрит, как в спальне наряжается Карла. В чем же она изменилась? Что ему не нравится? Может быть, ему хочется, чтобы она носила прежнюю девическую прическу? Но это было бы просто смешно. Стала курить? Это потому, что работа у нее ответственная и нервная. Иржи даже не спрашивал ее об этом, она сама сказала. Может быть, ему не нравится ее спокойная уверенность? Тоже нет. А почему Иржи вздрагивает всякий раз, как зазвонит телефон? Или он просто отсталый человек и не может привыкнуть к домашнему телефону? Нет, конечно, дело не в телефоне. Дело в том, что ему самому никогда не звонят, а Карла вечно кого-то инструктирует, что-то передает, дает указания… Видимо, это раздражает Иржи. Нет, не в этом дело, причина другая, в самом деле другая! Будь он честолюбив, его наверняка грызла бы зависть к товарищам, у которых прибавилось звездочек на погонах, тогда как он, Скала, вернулся в том же чине, в каком после Мюнхена покинул родину. Да и раньше он совсем не обижался, в Советской Армии его сначала зачислили рядовым летчиком, простым пилотом.

В чем же дело? Что такого в Карле нового, странного, непонятного? Она мила и нежна с ним, когда они наедине. Ни тени недовольства мужем. Наоборот. Каждый вечер, вернувшись со службы и закрыв за собой дверь дома, Иржи чувствует себя у тихой пристани. Он повозится с Жучком, который по-прежнему обожает хозяина, и ждет Карлу. Разом забываются любопытные, испуганные и сострадательные взгляды, которые преследовали его весь день. Иржи ждет Карлу… Может быть, дело именно в том, что ему часто приходится ждать ее, и иной раз ждать долго. Но иначе она не может, он и сам понимает, у них был разговор об этом. Вечерами у Карлы собрания, заседания, ей приходится делать доклады. Сколько раз она предлагала Иржи зайти за ней, подождать, пока она освободится, чтобы вместе пойти домой. Нет, Карла чиста перед ним, в нем самом что-то изменилось, он стал раздражительным, постоянно чем-то недоволен…

Вот если бы тут был сын, Иржик… Но Карла не хочет и слышать об этом. Считает, что мальчику лучше у бабушки. Что верно, то верно. Но кто возместит Скале радость общения с сыном, радость, которой он был лишен прежде, лишен и сейчас? Не в этом ли причина непостижимой напряженности между ним и Карлой, которую он все время чувствует.

Сегодня утром, наказывая мужу, что купить к вечеру, Карла сказала:

— Напитков не надо. Роберт принесет, уж я его знаю.

Ах, как задела Иржи эта фраза! Сколько раз, видно, Роберт приносил напитки за то время, пока его, Иржи, не было здесь…

Скала постарался скрыть досаду и, улыбнувшись, ответил Карле, что он-то все равно не достал бы ни капли вина, даже если бы исколесил весь город.

Да, такое сейчас положение. Есть все, что душе угодно, но не для всякого. Привези словацким виноделам ткани или кожи — и тебя зальют вином. А приди к ним с деньгами, да еще вздумай платить по таксе, хозяин только молча пожмет плечами. Так же пожимают плечами торговцы в магазинах, в лучшем случае учтиво улыбаются. Ничего не поделаешь, мол, такие нынче дела. Только у избранных есть все, и в их числе, как ни странно, Роберт.

А вот и он сам. Легок на помине, приехал в большой, до блеска начищенной татре. Шофер вручает Карле большую плетеную корзину. Скала смотрит, как она расставляет на столе батарею бутылок, и губы его кривятся в ехидной усмешке. Далеко не все в этой корзинке получено из Англии!

Роберт чувствует себя как дома: забрался в глубокое кресло, в коротких, пожелтевших от табака пальцах неизменная сигарета. Прищурившись, он в упор глядит на Скалу. «Почему он меня так раздражает?» — думает тот. Обычно приятно, когда люди, разговаривая, не отводят взгляда, но этот… Лучше бы не глядел на меня, хочется стукнуть его чем-нибудь. Неужто я и вправду так глупо ревнив? Вздор, одергивает себя Иржи. Что верно, то верно, Карла обожает Роберта, но ведь не только она одна. Все окружение Роберта в один голос твердит: крупная фигура, выдающаяся личность, «хозяин». Сам о себе он говорит, что он «просто лучший секретарь крайкома». Генерал, начальник Скалы, величественный и холодный — Скале ни разу не довелось услышать его смех, — от одного взгляда Роберта прямо-таки источает елей. В крайкоме Роберта сделали кумиром. Ему льстят на каждом шагу, восхваляют так, что наконец Роберт сам поверил в свою исключительность. И все-таки что же так претит Скале в этом человеке? Лицо у Роберта приятное, даже, пожалуй, красивое, фигура статная, хорошо одет. А в целом антипатичен. Иржи почувствовал это с первого раза. Он остроумен, образован, родом из так называемой хорошей семьи, много путешествовал, знает иностранные языки. Но едва заговорит, словно холодной водой обдаст.

— Ну так как? — прерывает молчание Роберт и, бесцеремонно подойдя к полуоткрытой двери в спальню, окликает Карлу, словно хочет подтвердить ревнивую догадку Скалы. — Я проголодался!

— Ну что ты, Роберт, — вбежав, увещевает его Карла. — Мы же договорились в восемь. Остальные гости будут с минуты на минуту.

— Мы договорились в половине восьмого!

— Да ты вспомни как следует! В восемь! — Карла просто из кожи лезет вон. — Помнишь, у тебя, после заседания секретариата? Ты еще сам сказал…

— Ну ладно, хватит, — обрывает он со слабой усмешкой. — Если даже ты права, мой голод от этого не становится меньше. — Дай нам хотя бы по рюмочке вермута.

Скала из всех сил старается скрыть злорадство. Вот она, твоя «выдающаяся личность»! Карла чувствует это, отводит взгляд и поспешно наливает в рюмки золотистый напиток.

— А лимон? — поворачивается к ней Роберт.

— Ну что ты, Роберт, — Карла смущенно улыбается. — Откуда же взять лимон?

— Этот осел не привез лимонов? — Роберт удивляется так непритворно, что даже трудно сердиться на него за это барство. — И это называется личный шофер секретаря крайкома! Вермут без лимона! — Он удивленно покачивает головой и глядит на Скалу, словно ожидая его поддержки.

В этот момент появляются новые гости.

— Слушай-ка, — властно обращается Роберт к инженеру в очках, ведающему в краевом национальном комитете сельскохозяйственным отделом. — Пока не уехал твой шофер, смотайся-ка ко мне на квартиру, привези пару лимонов. Они там лежат на столе, на подносе. Вот тебе ключи, даю десять минут сроку.

— Ты и впрямь «хозяин», Роберт, — не без сарказма говорит Иржи и пристально смотрит на Карлу. Но все принимают его слова всерьез. А тщеславный Роберт — Иржи заметил это — самодовольно усмехается.

— Что поделаешь, — говорит он. — Должен же кто-то все организовать.

Это камешек в огород Карлы: во-первых, она хозяйка дома, во-вторых, заворготделом крайкома.

Шуточка попала не в бровь, а в глаз. Уязвленная Карла, покраснев, скрывается в кухне, гости восхищены остроумием Роберта, а его самого вдруг словно подменили. Собственноручно наливает в рюмки аперитивы и поглядывает на золотые часы на пухлой руке. Лицо у него, как у судьи в последние минуты напряженного матча.

— Яромир выполнит приказ, я его знаю.

Общий рев одобрения встречает Яромира, явившегося с лимонами минута в минуту. Роберт сияет. Не будь он так антипатичен Скале, Иржи не мог бы не признать, что в секретаре крайкома есть известное обаяние. Общее преклонение необходимо ему как воздух, и он получает его в таких лошадиных дозах, что это претит даже ему самому. Он отлично различает угодливую лесть и искреннее восхищение.

— За нашего майора! — восклицает он астматическим голосом, хрипловатым от неумеренного курения.

Скала глядит только на Карлу. Она единственная стоит не улыбаясь и избегает его взгляда. «Так тебе и надо!» — думает Иржи, и все-таки ему жалко ее.

— За нашего гениального хозяина, выдающуюся личность и прочая, и прочая, и прочая! — мстительно провозглашает он с улыбкой, полной сарказма.

Но Роберта и его окружение не смущает такой тост. Звякают рюмки, слышен говор и смех, гости в наилучшем расположении духа усаживаются за стол.

Пьян Скала или просто обозлен? Он сам себя не узнает. Может быть, ему, человеку с обезображенным лицом, хочется уязвить этого красавчика, словно олицетворяющего здесь баловня судьбы? Его трепетная лань, простая и милая! Никогда он не мог представить себе ее в такой компании… Его сверлит мысль, что сюда больше подошла бы… Эржика! Да, Эржика была бы здесь к месту!

Компания жрет, хохочет и до тошноты восхваляет человека, который уверенно восседает во главе стола. А ведь среди них есть вполне порядочные, честные люди, думает Скала. Вот, например, Руженка, крохотная, как воробушек, девушка, кажется, можно посадить ее на ладонь. Она, конечно, совершенно бескорыстна. Вон сидит юноша, только что окончивший среднюю школу и сразу назначенный сотрудником партийной газеты. Какую он напускает на себя важность и серьезность! Да и сама Карла… «Обманщик! — мысленно обращается Скала к Роберту, и ему жалко всех этих взрослых детей, опьяненных уверенностью в том, что они творят новую эпоху и что без них все пошло бы прахом. — Обманщик! — думает Скала. — Окружаешь себя молодыми, неискушенными людьми. Среди слепых и одноглазый — король».

Ну а начальник Скалы, генерал? Разве он неопытный юнец? А этот отъевшийся инженер, который пьет, жрет и бахвалится?

— За тобой ответный тост! — хрипловатый голос Роберта выводит Скалу из раздумья.

Скала берет рюмку, с трудом удерживаясь, чтобы не выплеснуть ее содержимое в лицо секретарю крайкома. Встревоженные глаза Карлы не дают ему покоя. Она читает его мысли, ей понятно, что творится у него в душе. Ни за что на свете он не позволит себе сорваться.

— Пью за то, чтобы ты поскорее попал туда, где твое настоящее место! — глухим голосом провозглашает свой тост Скала, поднимая бокал и поворачиваясь к Роберту. — Еще выше, во главе партии! — тихо добавляет он после паузы.

Напряжение на лице Карлы достигло предела. Взоры всей компании обращены на секретаря крайкома. Не слишком ли переусердствовал этот майор, опьяненный успехом? Правда, он перескочил чин штабс-капитана и обязан этим Роберту. Но все-таки ведь и у стен есть уши…

Роберт усмехнулся. Он недооценивал этого летчика: у Скалы есть чувство юмора, в особенности когда он в подпитии и говорит таким вот замогильным голосом. Да и не такую уж глупость он сказал: для него, Роберта, нашелся бы пост и повыше. И еще найдется!

— Слушай, не стоит об этом, — останавливает он Скалу: нечего, мол, говорить об этом вслух, хоть это и правильно. И он чокается с Иржи. Чокаются и остальные и, заметив, что Роберт не возразил по существу, разражаются громовым ревом. Только Карла испуганно глядит на Скалу, и глаза ее туманят слезы. Сейчас в этих глазах снова робость, они опять стали похожи на глаза лани.

Время за полночь, гости пьют черный кофе — редкий деликатес. Секретарь крайкома вдруг тычет пальцем в грудь Скалы.

— А когда ты собираешься вступить в партию?

Скала сразу трезвеет. Не в первый раз он слышит этот вопрос. Его уже задавал человек, которого он уважает куда больше, чем десяток робертов, — Лойза Батиста.

— Вступлю, когда сослужу партии службу, — не колеблясь, отвечает Скала.

— Из Бучовского района нам сообщили, что твоя агитация очень помогла партии на выборах, — торопливо вставляет завсельхозотделом и закусывает губу. При Роберте лучше не говорить о выборах, потому что, хотя компартия победила в целом по краю, в краевом центре, городе, где подвизается Роберт, она вышла на выборах лишь на второе место. Недоброжелатели Роберта приписывают это его методам, и он знает об этом.

И в самом деле, Роберт нахмурился и принужденно улыбнулся.

— Сагитировал там старых бабок, — говорит он.

— И старых бабок нельзя забывать, они тоже избирательницы, — возражает Скала.

— Гм… — усмехается Роберт. — Это попахивает оппортунизмом. Ну да ладно.

— Если хочешь знать, — атакует его уже совсем отрезвевший Скала, — мне дороже старая бабка, которая с трепетом в душе, ослушавшись своего попа, пошла голосовать за компартию, чем, например, мой генерал. Потому что он не верит партии…

Воцаряется напряженная тишина. Все смотрят на Роберта: что он скажет. Это его крупное достижение: командующий округом — один из первых кадровых генералов, которых он завоевал для партии.

— Это ты о Новотном? — хрипит наконец Роберт.

— Да, о Новотном, — подтверждает Скала.

— Об этом мы поговорим в другом месте, товарищ, — сухо говорит Роберт и встает из-за стола. — Пусти-ка музычку, — обращается он к Карле, — хватит болтать…

— Сердишься? — спрашивает Скала жену наутро, за завтраком. Во рту у него пересохло после множества сигарет, голова трещит, Иржи непривычен к алкоголю.

Карла не отвечает.

— Наверное, я был пьян. — Иржи опускает голову.

— Нет, не был, — говорит она тихо. — Ты был озлоблен. Никогда я не думала, что ты можешь быть таким злым.

— Я тоже не думал, — смиренно соглашается Скала. — Если хочешь, я извинюсь перед Робертом.

— Если я хочу? А почему я? — Карла вскакивает, как ужаленная. — Ты сам за себя отвечаешь. А у меня есть свое мнение.

— Очень жаль, — говорит он и, встав, подходит к ней вплотную. — По-твоему, я и впрямь такой крамольник?

— Ты задаешь себе вопросы, на которые не можешь ответить.

Скала ясно чувствует, что упрямство Карлы ослабло.

— Кто же мне на них ответит? — мягко спрашивает он.

— Партия, — твердо говорит она.

— А Роберт — это партия? — спрашивает Иржи очень тихо, чтобы вопрос не прозвучал колкостью. И все же Карла хмурится.

— Роберт, Роберт! Для тебя все дело в Роберте!

— Да, для меня все дело в Роберте! — настаивает Иржи. — Ибо если он и партия — это одно и то же…

— Тогда сходи, поговори с ним сам, — быстро прерывает Карла и отворачивается.

— Поговорю, — тихо отзывается Скала.

Пожилой дежурный в вестибюле крайкома удивленно поднял мохнатые брови.

— Ты это всерьез, товарищ? А ты записан на прием?

— Да, — заверил его Скала.

— Тогда еще куда ни шло. А если нет, то даже и не пытайся. Роберт очень занят. Попасть к нему хоть на пять минут — это, приятель, надо уметь.

«Роберт, Роберт, — думает Скала, поднимаясь на второй этаж. — Все здесь называют его по имени. Можно подумать, что он демократ».

Секретарша удивилась еще больше.

— Видишь, сколько желающих, — сказала она, показав Скале список посетителей.

— Я говорил с… — Иржи вдруг чувствует, как ему трудно произнести это имя, — …с Робертом нынче ночью и забыл сказать ему кое-что очень важное. Спроси у него обо мне, товарищ, очень тебя прошу.

Через минуту секретарша вернулась и, явно пораженная, указала Иржи на открытую дверь. Роберт сидел за столом, небрежно вытянув ноги, лицо у него было помятое, глаза красные, сонные. «Наверняка, выйдя от нас, он еще потащился со своей компанией в какой-нибудь кабак», — подумал Скала, и у него защемило сердце при мысли, что прежде в таких вылазках, наверное, участвовала и Карла.

— Не дури! — устало прервал его Роберт, едва Скала выдавил из себя несколько фраз. — Уж не думаешь ли ты, что я с тобой несогласен? Это жулье в генеральских погонах мы выгоним, когда наступит наш час. Но сейчас они нам нужны, приятель! Надо разобщить ряды реакции, понял? Пока такие люди, как твой генерал, нам полезны, мы им будем благодарны. А когда вырастим свои кадры, распрощаемся с ними навсегда.

Роберт хрипло рассмеялся, явно довольный произведенным эффектом.

— Хочешь кофе?

Скала был так поражен, что опомнился только у столика, за чашкой кофе.

— Придется вам еще многому и многому учиться, товарищ майор, — посмеивался довольный Роберт. — Учиться стратегии и тактике. Секретарь крайкома, мальчик мой, слишком солидная фигура, он не может себе позволить, чтобы все мысли были написаны у него на лице. Многие наши старые партийцы этого не понимают. Они никак не могут усвоить, что мы самая сильная партия в стране, у нас большинство в правительстве, нам надо выполнить двухлетний план и привлечь на свою сторону весь народ.

«Милая, милая Карла! — думает Скала. — Насколько она умнее меня! Я ко всему подхожу, исходя из своих мелких чувств. А она приняла меня с распростертыми объятиями, глазом не моргнула, увидев мое уродство… Милая, милая лань! Ведь она одним словом могла бы сразить меня за мою самонадеянность, за вздорную ревность, которая так обижает людей, в том числе и человека, открывшего мне сейчас свое сердце… Ну конечно, я ревную, глупо, наивно, как гимназист».

— Извини, Роберт, — взволнованно говорит Иржи. — Мне все это казалось так просто. Я жалею, что был бестактен.

— Ерунда! — отмахивается секретарь крайкома. — Меня это совсем не удивляет. Ты же долгое время жил в Советском Союзе, там совсем другая обстановка. Скажи, ты переписываешься с кем-нибудь из русских? — Его сонные глаза вдруг оживились и впились в лицо Скалы. Это так неожиданно, что вызывает у Скалы тягостное чувство.

— Нет, ни с кем, — отвечает он. — Со мной там никто не говорил о таких вещах. То, что я вижу здесь, я вижу сам.

Взгляд Роберта снова гаснет. Толстые пальцы мнут сигарету.

— Если тебе что-нибудь будет неясно, приходи, я тебе охотно объясню. Лучше посоветоваться со мной, чем впадать в крайности. — Секретарь произнес это безразличным тоном, но Скала почувствовал угрозу.

— Приду, Роберт, обязательно приду. — Скала встает. — Сейчас время великих событий, и не так-то легко во всем разобраться.

К его удивлению, Роберт провожает его до дверей, а на прощание ошеломляет вопросом:

— А тебе никогда не приходило в голову, — Роберт понижает голос, — что именно такие, как ты, займут места генералов, вышедших в тираж?

И он быстро выталкивает Скалу из дверей.

Ну, вот, что же дальше? Скале вдруг начинает казаться, что он сообщник Роберта. Он сам не знает, почему, ведь он был даже несправедлив к Роберту, осуждал его на основе каких-то поверхностных впечатлений, и все же он не может избавиться от гнетущего чувства соучастия.

Что означала эта фраза у двери? Роберт хочет завоевать Скалу, привлечь его на свою сторону? Зачем? Только для того, чтобы увеличить число своих приспешников? Или чтобы сломить молчаливый протест в душе Скалы, который он, Роберт, инстинктивно почувствовал? Может, Карла дала ему понять, что Иржи не нравятся барские замашки Роберта?

Скала весь во власти этих мыслей. Ему кажется, что и генерал сегодня стал приветливее, он не так чопорно холоден. Может быть, Роберт уже звонил ему с утра и предупредил о странных взглядах адъютанта? Что же произошло? А я-то был уверен, что поссорюсь с Робертом, что мы с глазу на глаз выскажем все, что думаем друг о друге. Нет, видно, далеко мне до Роберта! Уже при первом столкновении он ускользнул, как угорь, да еще сбил меня с толку. Эх, жаль, что в Советском Союзе я не интересовался партийной жизнью! Ведь парторганизации были в каждой воинской части, и в госпитале, и в санатории. Коммунисты относились ко мне по-дружески, но об их партийных делах я ничего не знал. Был ли хирург Петр Васильевич членом партии? Представления не имею. Не знаю даже, коммунист ли майор Буряк. Но одно я хорошо помню: там с большим уважением отзывались о старых офицерах, получивших боевое крещение в огне гражданской войны, о старых членах партии.

Да, о старых партийцах… Ага, вот в этом-то все дело! Каково окружение Роберта, кто занимается у него партийной работой? Юнцы, совершенные юнцы, которые в начале войны знали о партии, пожалуй, еще меньше, чем я. Я слышал тогда, что существуют-де коммунисты, которых надо держать в ежовых, и ненавидел их, сам не зная, почему. А что знала о партии, например, Карла?

Да, что-то здесь у Роберта неладно. Разве в партийных организациях нашего края нет старых коммунистов? Они, конечно, не льстили бы Роберту, не принимали бы каждое его слово как священное писание. Но он окружил себя совсем другими людьми. Почему? Дело только в честолюбии этого человека или в том, что он одержим жаждой деспотической власти, стремлением подмять под себя всех и вся, единолично решать все вопросы — от пустяковых до кардинальных? Кто он — деспот с манией величия или заурядный зарвавшийся честолюбец?

Куда я рвусь? Мне-то какое дело до партии? В Советском Союзе я и не думал о ней. Мне было безразлично, состоит ли в партии Наташа, было наплевать, партийный или непартийный механик готовит мой самолет. Карла меня сбила с толку и этот ее Роберт. Лучше бы я, вернувшись, нашел здесь маленькую учительницу, занятую заботами о семье и нашем ребенке, лучше бы я снова нашел трепетную лань, робкую и доверчивую, с нетерпением ожидающую мужа…

Скала опустил голову: он чувствует, что обманывает сам себя. Нет, этого не могло быть! От Либерец до Кошиц не найдешь сейчас в республике человека, который не был бы за или против. Народ, в большинстве своем до войны с отвращением относившийся к самому слову «политика», нынче разделен на два лагеря. За или против. Еще на границе Иржи захватил этот бурный поток. Железнодорожник, который хотел устроить его поудобнее, был за, дамочка, что выставила его из купе, — против.

Вот как обстоят дела. Люди ожесточенно сражаются за и против. Только я, Иржи Скала, верчусь, как флюгер на ветру. Я был бы, пожалуй, за, иной раз кажется, что этому мешает только Роберт. Я был бы против, не знай я Петра Васильевича, майора Буряка и Лойзу Батисту. Так я и не могу решить, на чьей же я стороне. За или против?

Вздор, чепуху я выдумываю! Есть же много людей, которые выше этих межпартийных распрей. Они просто за того, кто в данном случае прав. И я такой, таким и останусь. Скала лихорадочно вспоминает достойных примера людей. Ну, хотя бы отец… Отец? Ничего подобного. Отец определенно на стороне Лойзы. Ему трудно примириться то с одной, то с другой частностью, но, по сути дела, он за, это ясно. В общем, как ни кинь, нельзя оставаться в стороне. Каждый должен решить, за он или против. Можно делать вид, что ты равнодушен, и пожимать плечами. Но в душе все равно каждый за или против, потому что сражаются два мира — новый и старый. Колеблется лишь тот, кто не знает, где ему будет лучше. Он, Скала, колеблется потому, что ему не хочется жить. В самом деле, не хочется. Опять не хочется! Скала прижимается лбом к столу, он чувствует, что у него голова идет кругом.

Всем собравшимся на площади так холодно или только у Скалы мерзнет покрытое шрамами лицо? Он сам не знает, почему он не уходит куда-нибудь в тепло, а торчит тут, на Староместской площади, в толпе, которая волнуется, шумит и ждет чего-то. Людской поток подхватил Иржи где-то в Целетной улице и увлек за собой. У него не было сил противостоять этой лавине.

«Готвальд, Готвальд!» — скандирует толпа. Разносится гром рукоплесканий. С балкона толпе улыбается невысокий широкоплечий человек в ушанке. Эта ушанка и широкая улыбка напоминают Скале его русских друзей.

Так вот он, Готвальд. До Мюнхена это имя знали только те, кто интересовался политикой, читал газеты. Сейчас оно известно в самых глухих углах страны. Это самое любимое и самое ненавистное имя.

Готвальд пытается начать речь раз, другой, третий и смеется, не в силах остановить бурю возгласов и рукоплесканий. Наконец он начал говорить. Скала пытается прислушаться, но его отвлекает наплыв собственных мыслей.

Готвальд говорит совсем не как профессиональный оратор. В его речи нет эффектных риторических приемов и интонаций, нет наигранного темперамента. Не торопясь, обдуманно он строит фразы, убеждая людей, накапливая доводы. Так говорит рачительный сельский хозяин о вещах, в которых хорошо разбирается, — о полевых работах, об урожае.

Скала вздрагивает, услышав раскаты аплодисментов, О чем же говорил Готвальд? Надо бы получше слушать. Уж если мерзнуть тут, надо послушать. Дело, видно, серьезное. Карла сказала, что борьба обостряется, — последние трое суток она приходила домой под утро, усталая до изнеможения.

Серьезное дело… Что значит серьезное? Вот уже почти два года, как Скала вернулся домой. Сын растет как на дрожжах, Иржи привык к новой Карле, да, верно, к новой Карле, несколько смирился и с Робертом, тот даже стал будто нравиться ему. Может быть, он изменился, этот Роберт? Нет, едва ли. Скорее Иржи привык к его манерам. Но и это не главное. У Роберта неприятности. У него много врагов и здесь, и, говорят, в Праге. Его приближенные поговаривают об этом с опасением, а сам Роберт — с насмешливым пренебрежением — таков его обычный тон. Но в последнее время он озабочен, и это делает его симпатичнее. В такие минуты Роберт уже не выглядит самонадеянным, и Скала знает, что и ему не везет, и он страдает. Такой уж характер у Скалы: сочувствие сближает его с людьми. Карла нередко говорит, что люди не ценят самоотверженности Роберта, его напряженной работы. У Роберта теперь чаще, чем прежде, бывают набрякшие веки и глаза, красные от недосыпания. Иногда он сильно хрипит, его мучают бронхи, прокопченные табачным дымом. Он страдает бессонницей и часто, внезапно нагрянув домой к кому-нибудь из работников крайкома, торчит у него до утра. Сидят они, конечно, за стаканом вина, а это не укрепляет здоровья. Его дружки тоже стали, как тени. Все это видят, шепчутся, осуждают.

Карла, разумеется, для всего находит оправдание. Мол, Роберт — исключительная личность. Она бы сказала гениальная, если бы это не звучало слишком громко. Его отрицательные черты — это не недостатки заурядного человека. Он горит, как факел, и в конце концов сгорит на работе. Карла говорит горячо и убежденно, но Скала молчит. Эти разговоры об исключительности людей, которым можно бражничать только потому, что они «не такие, как все», слишком напоминают ему проповедь офицерской кастовости, слышанную еще в летном училище. Скала молчит еще и потому, что Роберт во время своих ночных визитов обходит их дом. Он не был у них с того самого торжества по случаю производства Скалы в майоры; Иржи благодарен ему хотя бы за это…

…Снова буря рукоплесканий и приветственных возгласов. А Иржи опять прослушал, что говорил оратор с балкона. Наверное, что-то смешное. Люди хохочут, и Готвальд от души смеется вместе с ними. Странное дело: Карла говорила о роковой схватке с волнением и тревогой, а здесь люди смеются, как в театре. Скала обводит взглядом лица присутствующих. Да, губы смеются, но в глазах решимость и гнев.

Надо бы послушать… Несмотря на злой мороз, Скале здесь удивительно хорошо. Он сам не понимает почему.

Как он попал сюда?.. Странно, как он сюда попал. Вчера после совещания ему дали в штабе ордер на номер в гостинице. Выйдя на улицу, он увидел на остановке трамвай и вскочил в него. Только потом он посмотрел на ордер: какая гостиница? Оказалось — отель «Париж». Иржи и в голову не пришло, что однажды он уже останавливался там, он не вспомнил об этом, даже получая ключ у портье. И, только когда мальчик-лифтер провел его в номер, Скалу вдруг осенило: в этой комнате он уже ночевал… лет двадцать назад или около того. В этой самой постели он лежал и лихорадочно ждал утра, отсчитывая время по ударам башенных часов, слушая крики пьяных гуляк и стук извозчичьих пролеток. Ждал и не дождался…

Утром — без горечи, без малейшего сожаления или душевной боли, как сельский богомолец, что без надежды и веры, просто по привычке каждый год поднимается на гору Гостынь, — Иржи прошел по следам прошлой, забытой своей трагедии. «Из спортивного интереса», — сказал он сам себе и вяло улыбнулся.

Он узнал место, откуда выехала тогда красная спортивная машина, и у него слегка дрогнуло сердце, когда он очутился перед башенными часами на Староместской площади. Иржи сначала не заметил, что группы людей, собиравшиеся на площади, совсем не походили на обычных туристов. А когда он возвращался по Целетной улице, навстречу ему двигался поток решительно шагавших людей; этот поток замкнул его в своем крепком панцире и увлек обратно на Староместскую площадь.

…Человек в ушанке кончил свою речь, и многоголовая толпа на площади заволновалась, зашумела, разразилась оглушительными приветствиями.

Почему же, почему ему, Иржи Скале, так хорошо здесь? Ведь его заветные мечты не имеют ничего общего с тем, чего хотят, на что надеются эти люди. Почему у него стынет кровь и мелкая дрожь пробегает по телу при звуках гимна, который часто волновал его еще в Советском Союзе? Почему у него тогда слезы навертывались на глаза? Неужели только потому, что слезы были и на глазах русских товарищей? Ну а сейчас? Потому что тысячи людей вокруг него тоже не стыдятся своих слез? Если нет, то как же он не запомнил ни строчки из этого гимна, торжественного и мощного?

Э, нет, неверно, он знает начало припева. И Скала поет то, что помнит, поет вместе со всеми:

Это есть наш последний И решительный бой…

Дальше он не знает. Рослый парень, увидев, как слезы катятся по изуродованному лицу Скалы, кричит ему почти в самое ухо:

— Да здравствует армия, которая идет с народом!

Скала сам не знает, что с ним творится. Он слышит запах дешевого табака у самого своего лица и чувствует поцелуй, колючий от давно не бритой щетины. И вдруг он оказывается в воздухе — десятки рук подбросили его… Снова и снова со всех сторон слышны возгласы: «Да здравствует армия, которая идет с народом!»

Герой Советского Союза Буряк и вы, Петр Васильевич, Наташа, вы видите меня?!

Мы шагаем, я сам не знаю куда. Мне довольно того, что я обнял кого-то за шею, а он обнимает меня. Мы идем, смеемся и кричим, и мне хорошо. Необыкновенно хорошо, словно я снова с вами, русские друзья. Мы шагаем: левой, левой! Буря возгласов влечет нас.

— К Граду, к Граду!

Продрогший от ночевки в поезде, невыспавшийся, но счастливый я возвращаюсь домой.

— Я вступлю в партию, — говорю я Карле вместо поцелуя. — Армия должна идти с народом.

Я ждал восторженного одобрения, но взгляд Карлы холоден.

— Теперь? — говорит она, и в голосе ее слышится сожаление. — Теперь, после полной победы?

— Дай мне текст «Интернационала», — прошу я с тем же воодушевлением. — Я хочу знать слова «Интернационала».

— Довольно поздно, — отзывается жена — моя жена! — и отворачивается, отыскивая листовку с текстом и нотами гимна.

Роберт оказался приветливее. Он выслушал мою восторженную речь и слегка усмехнулся.

— Я, правда, не Готвальд, но и у нас эти дни прошли неплохо, — сказал он и пожелтевшими от табака пальцами взял очередную сигарету.

— Конечно, ты вступишь в партию, — продолжал он. — Но теперь уже в порядке массового вовлечения. Жаль, что ты раньше не послушал моего совета.

«Роберт, — хотелось крикнуть мне, — неужели ты не понимаешь: ведь я был двадцать первого февраля на Староместской площади!»

Но я промолчал. Пусть я вступлю «в порядке массового вовлечения». Когда меня качали там, на площади, когда меня целовали и кричали: «Да здравствует армия, которая идет с народом!», это ведь и была масса. Я предпочту войти в партию с массой, но до конца убежденный, чем вступить в нее с холодным сердцем и хотя бы с крупицей неверия, которое вызвало во мне твое окружение и ты сам, Роберт! Я не жалею, что не последовал тогда твоему совету.

Немного смущаясь, я попросил его подробнее объяснить мне, за что велась борьба в эти февральские дни и почему это произошло. Отныне я хочу больше знать о партии, хочу знать о ней все. Роберт сначала вытаращил на меня глаза, а потом безудержно расхохотался. Я не сержусь на него за то, что он мне сказал. Кроме маленьких детей, я, мол, наверное, единственный, кто проспал эти дни. И, положив на стол кипу газет с отчеркнутыми статьями и абзацами, Роберт добавил почти добродушно:

— Извини, но на лекции у меня сейчас нет времени. Да и не надо тебе это разжевывать, разберись сам. Кстати, не надоело ли тебе отсиживаться дома? У нас сейчас что ни день, то собрание, и на каждом ты можешь узнать что-нибудь полезное.

У Лойзы тоже не было свободного времени. И до их деревни докатился великий бой, начало которого Иржи видел в Праге. Священник, говорят, не отходил от радиоприемника, каждый день он ездил в город, но не мог ни себе, ни домогавшейся ответа пастве объяснить, почему в их партии возник серьезный разлад. И почему в воскресенье так и не появился на митинге депутат парламента, который, как говорили, должен в пух и в прах раскритиковать аграрную программу Дюриша? Крестьянин Франта Горничек, владелец десяти гектаров земли, первый вырвался из сетей духовного пастыря. Взмыленный, бегал он по дворам и даже сцепился со священником в комитете их партии.

— О чем говорить-то! Делить землю! — кричал он.

Двести пятьдесят гектаров «отрезков» — заманчивый кусочек.

— Горак, что ли, обрабатывает их своими руками? — вопил Горничек. — Черта с два! Ездит по городу и занимается агитацией, вот и все дела вашего господина Горака.

— Брата Горака, — сдержанно поправляет духовный пастырь, утирая пот со лба.

— А с каких это пор? — не сдается Горничек. — Как прикрыли аграрную партию, так он влез к нам, перескочил, как блоха в тулуп. Нет, я верно говорю, делить надо землю. Мы должны поддержать тех, кто этого добивается.

— Можете выйти из нашей партии, сосед, если она вам не нравится. — Священник еле сдерживается. — Бог покажет, на чьей стороне правда и право. Идите к безбожникам, если вас к ним тянет. Одно вам скажу, сосед: пожалеете вы об этом.

— Зачем же мне выходить из партии? — вскипает Горничек, уязвленный демонстративным обращением «сосед». — Зачем выходить мне? Пусть выходит Горак! А я останусь и буду заодно с теми, кто хочет нам помочь…

— Значит, пойдете с коммунистами против его преподобия Шрамека? — Бартош укоризненно покачивает головой.

— Зачем же с коммунистами? С его преподобием Плойгаром! — сердито отрезает Горничек. — И со всеми, кто хочет нам добра и не потакает немецким прихвостням, таким, как адвокат Брихта!

Вот Горничек и высказался: он заодно с рабочими кирпичного завода — это они кирками и мотыгами прогнали с завода бывшего хозяина, когда тот через суд получил свое предприятие обратно. Лойза, улыбаясь, рассказывает приятелю о том, что случилось в феврале в Хлумце, и этот рассказ лучше всяких газет объясняет Скале суть событий.

Адвокат Брихта взялся за дело хитро. Еще бы, юрист! Прежде всего надо было оттянуть решение по обвинению его в коллаборационизме. Пусть горячие головы немного поостынут, за это время удастся купить нужных свидетелей, вырастет престиж его партии и она осмелеет. Брихта, разумеется, охотно вступил в партию, которая получила в правительстве портфель министерства юстиции.

И он рассчитал правильно: после выборов, когда министром юстиции стал Дртина, реабилитация коллаборационистов пошла полным ходом. Круг лиц, привлекаемых к ответственности, был сокращен, разбор дела Брихты несколько раз откладывался, и вдруг адвокат оказался невинным как младенец, чуть ли не в ореоле мученика. Чаяния рабочих хлумецкого кирпичного завода не сбылись. Для национализации заводик был слишком мал и подлежал возврату прежнему владельцу. В тот день, когда Брихта был провозглашен лояльным гражданином республики, исчезла всякая надежда на то, что завод останется в руках рабочих. Но попробуйте-ка иметь дело с рабочими! Мотыга и кирка — вот их аргументы против хитросплетений закона, а уж в этом адвокат Брихта был силен.

В земском национальном комитете не знали, что делать. Дружки адвоката злятся, коммунисты поддерживают рабочих. Но вот настал морозный февральский день. Господа реакционеры сыграли ва-банк, страна забурлила, Как кипящий котел, замыслы десятков тысяч брихт сорвались, и хозяевами на многих предприятиях, в том числе на хлумецком кирпичном заводе, стали рабочие.

— Вот какие дела, Иржи! — радостно заключает Лойза. Говорит он тихо, и голос у него срывается от волнения. — Даже бабы-беднячки были в эти дни за нас, сколько их ни пугал его преподобие. Мы выдвинули в пику ему евангельскую заповедь: «Кто не работает, тот не ест». А какой крик подняли наши бабы, когда старый Недоростек пытался пролезть в Комитет действия!.. Я так тебе завидую: ты был на Староместской площади и все видел своими глазами… — Лойза улыбнулся.

За одну ночь он стал первым человеком в деревне: председатель национального комитета, председатель Комитета действия Национального фронта и народный управляющий заводом. Многовато для скромного Лойзы Батисты.

— Веришь ли, ночами не сплю от забот! — говорит он, застенчиво поглядывая на товарища. — Просыпаюсь среди ночи и записываю на бумажку, о чем надо посоветоваться с товарищами в районе.

Сердце Скалы переполняет нежность к этому парню, который остался таким же простым и душевным, каким был тридцать лет назад, когда они вместе шлепали босиком по лужам. Иржи крепко сжимает плечо товарища и говорит взволнованно:

— Я вступаю в партию, Лойзик!

— Иржи! — Лойза широко, совсем по-мальчишески раскрывает глаза. — Наконец-то! Такие, как ты, там нужны!

Ни словечка о том, вовремя или с запозданием вступает в партию Иржи, ни тени снисходительного упрека: мол, надо было слушаться меня раньше.

В дом родителей, в теплую мамину кухоньку тоже проникло возбуждение этих дней. Лойза постарался: всем соседям, которых он считал достойными, он вручил бланк заявления о приеме в партию, дал его и старому учителю.

— Не пойдешь же ты к коммунистам! — с ужасом сказала мать как раз в тот момент, когда Иржи вошел в дверь. Отец только вздыхает, он и сам не знает, правильно ли будет, если он, воспитатель молодежи, равно справедливый к детям богатых и бедных, народников и коммунистов, вступит в политическую партию. В дни, когда министром школ стал Странский, начальство из района и земского национального комитета нажимало на старого учителя: мол, кто хочет завоевать симпатии в верхах, должен вступить в партию министра. Скала старший отверг тогда это предложение просто потому, что не хотел поддаваться ни посулам, ни угрозам. Сейчас дело обстоит иначе. Лойза во многом прав, коммунисты сделали немало. Взять хотя бы историю с кирпичным заводом — трудную борьбу с коллаборационистами, — тогда ведь каждый честный человек был на стороне рабочих. А вместе с тем он, Скала старший, всегда поддерживал хорошие отношения со священником, — тот, бедняжка, извелся за эти несколько дней, одна тень от него осталась.

Голос сына отрывает старого Скалу от размышлений.

— Доктор, что спас мне жизнь, тоже состоял в компартии, мама, — с улыбкой говорит Иржи. — И этот человек — тоже коммунист. — Иржи показывает на портрет, висящий над качалкой, в которой любит сидеть мать.

Мать озадачена. В самом деле, она ни разу не задумывалась над этим.

— Это другое дело… — растерянно возражает она. — То у нас, а то в России. Он отроду коммунист…

Иржи не успевает ответить: с улицы врывается Иржичек, румяный от мороза; от мальчугана так и веет здоровьем и свежим воздухом.

— Ух, как мы им надавали! — кричит он во весь голос. — Вываляли их в снегу, никак не могут отряхнуться!

— Кого, внучек? — ужасается бабушка.

— Ну, мальчишек, что полезли на нас, — объясняет Иржик, удивляясь бабушкиной непонятливости. — Да куда им против наших?! Мы с кирпичного!

Скала хватает сына на руки, высоко поднимает, прижимает его холодную щеку к своей и смеется, смеется.

— Вот вам, извольте, мама! Он, выходит, тоже отроду коммунист!

— Болтает, что услышит, — сердится старушка. — Слишком много он у вас якшается бог знает с кем.

— Обо мне вы говорили то же самое, мама, а вреда от этого не вышло. — Скала прижимает к себе мать. А Иржик, видя, как смягчилась бабушка, смелеет:

— Мальчишки с кирпичного — отличные ребята, бабуся!

 

Глава пятая

Карла, счастливо оживленная и вдохновленная событиями февраля, в тот вечер пришла домой бледная, с каким-то смятением в глазах, уклоняясь от вопросительного взгляда мужа.

Скала встревожился. Карла давно уже не трепетная лань, но ведь она жена его, и, когда он увидел ее измученное лицо, сердце Иржи тревожно забилось.

Прежде, бывало, она изливалась ему по всякому пустяку, теперь все иначе. И если он начнет расспрашивать — она замкнется в упрямом молчании.

Да, сегодня она на себя непохожа. Курит сигарету за сигаретой и вот уже в третий раз пьет крепкий кофе.

Сильный, освежающий ветер подул в политической жизни страны после февраля. Партийным работникам приходится очень много работать. Крайком переехал в новое, просторное здание, аппарат его расширяется с каждым днем. Нужно использовать преимущества внезапности, не дать опомниться реакционерам, попавшим в собственную западню.

Скала знает это, и потому ему сперва показалось, что Карла просто переутомлена и у нее упадок сил. Идет проверка парторганизаций, на очереди крайком и его аппарат, ежедневные заседания тянутся чуть ли не до утра.

Проверка парторганизаций… Скала задумывается. Никто не может толком объяснить ему, в чем ее суть. Некоторые коммунисты считают ее чем-то вроде исповеди: покаешься, получишь отпущение грехов, наложат на тебя епитимью в виде какого-нибудь соцобязательства. Паникеры переполошились: это же чистка, товарищи! В сорок пятом году и после февраля сорок восьмого партия широко открыла двери, а сейчас отделяет зерно от плевела. В общем и тем и другим не по себе: никто не привык раскрывать душу перед всеми и выкладывать свои глубоко личные дела.

Может быть, Карлу обидели, влезли ей сапогами в душу?

Да, дело в проверке. Карла закуривает бог весть которую сигарету и рассказывает мужу обо всем. Скала напряжен до предела: так жена еще никогда не говорила с ним. Тихим голосом, скорее самой себе, чем ему, она рассказывает, что пережила в последние дни, в каком смятении она сейчас. Скала боится шевельнуться, чтобы не помешать этому приливу откровенности. Все, что она рассказывает, он словно видит на картине или на экране кино.

…Прибыла проверочная комиссия из Праги. Улыбающийся, уверенный в себе Роберт отчитывается о проделанной работе. Никто его не прерывает. Он говорит с апломбом, подчеркивает свою роль, хвалит сотрудников аппарата, слегка расшаркивается перед пленумом крайкома, колко критикует отдельных крайкомовцев.

Молодежь глаз не сводит с оратора. Ай да Роберт! Наша гордость, организатор наших успехов!

Роберт закончил речь и с гордостью переводит самонадеянный взгляд с председательского стола на лица своих сотрудников. На него устремлены восхищенные, преданные взоры. Да, да, он правильно сказал: любовь к партии, борьба за ее успехи, целый ряд побед — все тесно связано с именем Роберта.

Председатель проверочной комиссии улыбается. Очень хорошо. Теперь последуют похвалы, высокая оценка — и делу конец. Но председательствующий вдруг, порывшись в бумагах, негромко сообщает, что на Роберта есть несколько заявлений. Может быть, они ошибочны, может быть, даже порождены завистью и недоброжелательством, но он, председатель комиссии, надеется, что те, кто обращался в комиссию, сейчас используют возможность высказаться открыто. Поэтому он просит выступать с замечаниями по существу… — председатель слегка улыбается и делает многозначительную паузу, — по существу отчета секретаря крайкома. На несколько секунд воцаряется напряженная тишина. Собрание ждет. Потом в последних рядах, даже не ожидая, пока ему дадут слово, быстро встает невысокий человек, секретарь парторганизации большого завода. Громко топая, он идет по проходу к трибуне.

Словно открылось окно и в зал ворвался пронизывающий осенний ветер.

— Изменилась ли наша партия? — начинает оратор. — Изменились ли принципы партийной работы? Если да, то об этом надо сказать открыто. Если нет, значит, секретарь крайкома работает неправильно.

Обличительная речь не уступает по силе апломбному выступлению Роберта. Успехи? Да, они есть. Но разве это успехи одного человека, как говорилось здесь? Или успехи кучки партработников, многие из которых еще год-два назад представления не имели о смысле пролетарской борьбы? Если наши успехи действительно достигнуты лишь этой группкой, то они недолговечны. Путем запугивания и принуждения партия никогда не шла, такими средствами она не побеждала!

Карле больно и обидно слушать оратора, она вздрагивает, на глазах слезы. Ведь все они, работники крайкома, стремятся к благу для народа, работают до изнеможения, выполняя указания Роберта. И вот нашелся человек… Но почему же, почему у Карлы нет злобы против этого оратора? Почему ее раздражает Роберт, его язвительные реплики?

Оратор цитирует Ленина, подкрепляет свои обвинения фактами, о которых не знала Карла. Как же ей решить, кто прав?

Карла не сводит испуганных глаз с председателя, лицо которого словно окаменело. Ей стало стыдно за Роберта, когда оратор упоминает о его буржуазных замашках в быту.

— Нас, коммунистов, стали называть новыми господами! — гневно восклицает оратор. — Кто же достоин такого названия: товарищи, которые работают изо всех сил, или кучка людей, которые и в самом деле корчат из себя новых бар?.. Может быть, я рано поднял шум и секретарь крайкома задаст мне такого жару, что небо покажется мне с овчинку, — заключает уже слегка охрипший оратор, — но я высказал то, что думают сотни рабочих нашей парторганизации.

Усталый, чуть наклонив голову, он идет на свое место. Роберт провожает его мрачным взглядом и зловеще усмехается.

Выступило еще несколько ораторов. Ловкую, обтекаемую речь произносит завсельхозотделом. Его мышиные глазки бегают за стеклышками пенсне. Разумеется, признает он, в выступлении товарища с завода много важных и ценных замечаний, с которыми нельзя не согласиться. Но нельзя также упускать из виду громадную работу, проделанную секретарем крайкома. Нелегко советоваться с массами, когда обстановка требует быстрых и энергичных решений. Во время ожесточенной борьбы трудно всем улыбаться и взвешивать каждое слово. А поскольку наш Роберт — стойкий боец первой шеренги, можно ли упрекать его за некоторую нервозность, за лишнюю чашку кофе, сигарету или автомобиль, которым он пользуется ради экономии времени. «Я не в силах упрекнуть его за это, я не в силах! — проникновенно восклицает оратор. — Прошли времена, когда наши вожди ходили в потрепанных костюмах. И очень хорошо, что прошли, очень хорошо, товарищи!» — эффектно заканчивает он.

Аплодисменты. Сторонники Роберта явно в большинстве. Во всяком случае, если считать и тех, кто его боится. Но Карла не сводит встревоженного взгляда с лица председателя комиссии. Оно неподвижно, непроницаемо, на нем ничего не прочтешь.

Роберт шумно требует слова. Председатель снова осаживает секретаря крайкома:

— Не мешай. Придет твоя очередь, выскажешься.

Роберта призвали к порядку — неслыханное дело! Аудитория ошеломлена. И у Карлы екает сердце. Не сердится только сам Роберт, обычно крайне обидчивый. Против него выступает несколько человек из тех, у кого, как говорится, рыльце в пуху. Сами лезут под удар. Остальные ораторы — приспешники Роберта. Единственное острое выступление первого оратора тонет, тускнеет в этой массе, потому-то Роберт охотно повинуется председателю. «Что ж, я подожду», — соглашается он, все еще разыгрывая роль трибуна, который сдерживает свой темперамент. И, получив наконец заключительное слово, разносит в пух и в прах всю оппозицию; с остроумным сарказмом он разоблачает нескольких завистников и карьеристов, насмешливо прохаживается по адресу тех, кому он чем-то не угодил и кто теперь мстит ему, скромно обходит молчанием хвалебные выступления. Потом, сделав краткую паузу и снизив тон, Роберт переходит к первому выступлению. Он опускает голову: да, он должен признать, во многом товарищ прав. Но кто без греха, кинь в меня камень! Не ошибается лишь тот, кто ничего не делает. Кто из нас не спотыкался?

Роберт садится с сокрушенным видом. Бурные аплодисменты. Аплодирует даже председатель комиссии. Только небольшая группа непримиримых, среди них и первый оратор, покидает зал.

Заключительное слово председательствующего тоже покрывают громкие аплодисменты, хотя в нем прозвучала суровая критика. Роберт единогласно избран председателем краевой комиссии по проверке. Не голосовали только члены крайкома, покинувшие собрание.

…Карла кончила свой рассказ, оба молчат. Скала напряженно думает. Правильный ли вывод он сделал из рассказа Карлы? Поняла ли она наконец тактику Роберта, как понял ее он, Иржи? Ведь все шито белыми нитками. Поэтому она грустна или ее удручает то, что кто-то осмелился выступить против Роберта?

Нет, не может быть, чтобы Карла была так слепа! Конечно, она раскусила этого авантюриста. Будь она уверена, что его несправедливо обидели, она возмущалась бы и осуждала того оратора. Да, она поняла и потому в таком подавленном настроении.

Медленно, серьезно, словно к больной, Скала подходит к жене, берет руками ее голову и тихо, очень тихо, как можно мягче говорит:

— Я понял сразу, как только увидел его. Неприятный, скверный он человек, Карла, авантюрист, Бонапарт краевого масштаба. Сейчас он выиграл битву, но это в последний раз. Честные люди должны всеми силами добиваться, чтобы он не вредил партии.

Карла изумленно глядит на мужа. В глазах ее Иржи видит такое отвращение, какого не замечал даже у людей, впервые увидевших его лицо.

— Не трогай меня, не трогай! — кричит Карла и отталкивает его руки. Скала испуганно отступает, очевидно, Карла с величайшим напряжением сдерживает ярость. Руки у нее дрожат, она с трудом закуривает сигарету и произносит нетвердым голосом:

— Я уже говорила тебе: мелкий и завистливый ты человек! Не можешь примириться с тем, что он выше тебя! Что он дает людям больше, чем ты, что он большего стоит, несмотря на все твои жертвы, страдания и геройство!

Держась за стол, Иржи стоит, опустив голову. Хочется плакать. Так безжалостно может говорить женщина, когда задето самое сокровенное ее чувство. Она любит Роберта, сердце Карлы принадлежит ему! Но не мучайся из-за этого, Иржи, это неизбежно случилось бы, если бы даже ты вернулся прекрасным, как Адонис. Она спала со мной, а принадлежала ему, в этом не может быть сомнения!

— Кто из нас покинет этот дом, ты или я? — спрашивает он глухим голосом.

— Ты, конечно, ты! — зло бросает Карла.

Опустив плечи, Скала молча выходит из комнаты. Ни тени озлобления нет в его душе. Сильные владеют миром, удел слабого — пинок. Безжалостнее чем когда-либо отразило зеркало его лицо.

«Почему она не сказала мне сразу… почему не сказала!» — думает он, глядя на свое отражение.

Карла холодно и непримиримо глядит ему вслед.

Командующему военным округом

генералу Войтеху Новотному

Уважаемый господин генерал,

в последнее время Вы не раз предлагали мне использовать остаток моего очередного отпуска, указывая, что я переутомился и нуждаюсь в отдыхе. Пользуюсь Вашей любезностью — я действительно чувствую себя так плохо, что даже не в состоянии лично явиться к Вам с этой просьбой, — и немедля уезжаю на несколько дней к родителям.

Надеюсь, господин генерал, что вы не рассердитесь на меня за то, что я прибегаю к столь необычному способу ходатайства об отпуске. Заранее Вам благодарен.

Майор Иржи Скала.

В самом деле люди сегодня шарахаются от Скалы или это только кажется ему после того, как жестокая откровенность Карлы открыла ему глаза? В самом деле девушка в окошечке вокзальной кассы старалась не смотреть на его лицо или она действительно тщательно пересчитывала деньги? А тот попутчик, что торопливо перешел в другой вагон, — он действительно искал пустое купе, чтобы поспать?

К чему эти вопросы! Ясно как день: люди всегда охотно смотрят на красивое и содрогаются при виде уродства. Хватит смотреть в зеркало, страдать, сомневаться, ломать голову… Давно пора смириться, понять, что ты одинок, безоружен, как потерпевший крушение. При каждой встрече с посетителем канцелярии, с прохожим на улице Скала убеждается, что зеркала не лгут. И зачем только он прежде так упрямо, так глупо уговаривал себя, что привыкнет к испуганным и сочувственным взглядам, которые то смущенно, то бесцеремонно упираются в его лицо. Зачем было ждать, пока его собственная жена разубедит его в этой величайшей ошибке? Разве не замечал он уже давно и в ней этого судорожного, напускного спокойствия? А абажуры, которые она развесила, чтобы затемнить прямой свет, а полутемные уголки по всей квартире?

Конец иллюзиям! Все это вздор: к уродству не привыкают. Сегодня наконец Иржи получил ясный ответ, положивший конец всем его пустым надеждам.

Что же, искать выхода в самоубийстве? В который уж раз? Иржи противен сам себе.

Вечером, наскоро сложив чемоданчик, он поспешно ушел из дому. Написал письмо генералу и, отдав его дежурному в штабе, сел в поезд и уехал к родителям.

Ну, конечно! Обо всех остальных проблемах пусть за него думает кто-нибудь другой, майор Скала снова погряз в своих переживаниях и переживаньицах…

Вспомни-ка, Иржи, о Ваське, о Наташе! Разве однорукий Васька впал в отчаянье, не зная, как его примет любимая? Нет, он учился пришивать пуговицы левой рукой, чтобы не быть в тягость людям. Он не колебался ни минутки, он рвался домой, хотел жить… Наташа тоже нашла новый смысл жизни — взялась за архитектуру. А он, Скала? «Приезжай к нам обратно, сотни летчиков выучишь, они тебе в пояс будут кланяться», — сказал майор Буряк. Разве он не может выучить их у себя на родине? Разве наши, чехословацкие летчики не были бы ему благодарны? А он, Скала, стал службистом, пешкой в генеральской приемной, занимается писаниной, представительством! С таким лицом — представительством! Так хотела Карла, и так устроил Роберт. А сам Скала? Его это словно не касалось, у него нет своей воли, честолюбия, цели.

Вот и сейчас он не знает, что делать, не знает, чего хочет. Едет к родителям, заранее боясь волнения отца и испуганных глаз матери. Что сказать им? Правду? Ни за что на свете не хотел бы Иржи снова пережить минуты, которые пережил десять лет назад. Сейчас было бы еще тяжелее. Тогда родители думали, что виноват он, сейчас стало бы ясно, что виновата Карла. А в самом деле, разве это только ее вина? Она ласково встретила Иржи… если не как мужа, то как отца ребенка. Неужели этого мало? А что сделал он сам для дальнейшего сближения? Надо было понять, что за годы разлуки Карла повзрослела, стала зрелым человеком, нашла широкие интересы в жизни, нашла идею, которая захватила ее. Да разве только она? В стране тысячи таких женщин. И разве это грех, что она, быть может, немного переоценивает себя? Ведь и он сам, когда впервые оторвался от земли на планере, разве не чувствовал, кроме страха, еще и свою необычайную силу? Не такой уж это грех. А когда после приземления тренер ворчливо похвалил его, разве не показался ему этот тренер чуть ли не богом на земле? По одному его кивку Иржи, не колеблясь, прыгнул бы с парашютом, даже рискуя жизнью.

Как же, стало быть, много значит Роберт для Карлы! Да что для Карлы, для всех молодых коммунистов, которые видят в нем смелого деятеля нового типа. Он выдвинул их, он верит в них, не боится поручать им трудные дела, ставить над более опытными людьми. Что ж удивляться тому, что он стал их кумиром?

Можно ли требовать от них, можно ли требовать от Карлы, чтобы она поняла, что Роберт приучает их быть послушными пешками в его руках? Да знаю ли я сам, почему он так поступает?

Не знаю. Только сердцем чую, что здесь что-то неладно, почувствовал это с первых дней. Ну, а пошевелил ли я хоть пальцем, чтобы открыть глаза этим людям, чтобы вырвать Карлу из-под влияния Роберта?

Обо всем этом Скала написал Наташе. Между строк она уловила ревность и ответила короткой насмешливой и укоризненной репликой: «Почитайте Ленина, Иржи Иосифович, найдете там ответы на большинство ваших вопросов, в частности там есть и о том, как справиться со шкурниками и карьеристами». А он читал? Черта с два! Он все искал рецепт приворотного зелья, искал средство, чтобы вновь завоевать сердце женщины, которая к нему охладела, и, не найдя такого рецепта, спрятался, как улитка в раковину, замкнулся в горьком молчании и мучительном одиночестве.

О человеке, который отважился выступить против Роберта, Иржи знал лишь из рассказа Карлы. Вышколенные офицеры из штабной парторганизации и трусоватые службисты из низовой территориальной партячейки помочь ему, конечно, не могли. Даже с Лойзой Иржи никогда не говорил о Роберте, боясь, что тот по глазам Иржи поймет, что он просто ревнует. Иржи вспомнил о Лойзе, и сердце его учащенно забилось; Лойза — вот кто поможет мне справиться со всеми тревогами. Пойду к нему. Все равно нельзя врываться к родителям так поздно. Лойза поможет советом, у него Иржи и переночует.

Волнение Скалы улеглось, в висках уже не стучит кровь. И что я за человек, даже не вспомнил о друге. А ведь Лойзик Батиста советовался со мной, доверялся, просил даже помощи у меня, неопытного человека. А я хожу один и словно никого не вижу вокруг!

Скала полон нетерпения. Еще одна остановка, минут двадцать езды. Потом с полчаса ходьбы быстрым шагом — и он дома. Хорошо, что подморозило, можно пройти напрямик, проселком. Можно было бы поехать автобусом, но Скала не хочет, чтобы дома узнали, что он прибыл вечерним поездом.

Освещенный вокзал встречает его ласково, как старого знакомого. У заборчика, за которым летом растут подсолнухи, Иржи пережидает, пока опустеет перрон. Люди торопятся, холодно.

Иржи быстро шагает по улице. У него такое же чувство, как было однажды, когда он приземлился на самолете с последней каплей горючего. Здесь он дома. Кто-то сказал, что каждому человеку, если он не космополит, нужен уголок, где все дышало бы теплом домашнего очага. Низкие белые домики вырастают из-под темных деревьев и улыбаются Иржи кое-где освещенными окошками. На улицах ни души, даже собаки не лают: узнают, что ли, своего человека? Теперь направо и полем — в Угерчицы, Хваловицы и Кальварию, к дому. Холодный воздух освежает голову и легкие.

Где сейчас Лойзик, дома или в комитете? Наверняка он еще не спит — разве он ляжет раньше одиннадцати! Значит, сперва на площадь, «на рынок», как у нас говорят. Только бы не вышел из трактира какой-нибудь сосед. Ага, слава богу, там уже темно. Ну, ясно, трактирщик не станет топить печь ради одного-двух завсегдатаев. А в комитете горит свет. Конечно, Лойза сидит за столом! Но он не один… У Скалы сжимается сердце. Неужели придется ждать, пока этот человек уйдет? А что, если они выйдут вместе? Час поздний, это вполне вероятно.

Скала растерянно глядит в освещенное окно. Как, однако, возмужал Лойзик! Собственно, Скала до сих пор не разглядел его как следует, Лойзик для него все еще парнишка времен их мальчишеских затей. Густые волосы Лойзы падают на волевой лоб и придают ему несколько воинственный вид, но губы улыбаются, и эта улыбка смягчает глубокие морщины. Нет, Иржи не станет ждать. Видно, хороший это парень, если Лойза сидит с ним в такой поздний час. Иржи он незнаком, наверное, нездешний или, может быть, из новых переселенцев?

Скала колеблется еще минуту, потом слегка стучит в окно. Те двое не слышат стука, они громко смеются и не глядят на окно. Иржи стучит еще раз. Лойза поднимает глаза, прислушивается, потом распахивает окно и радостно вскрикивает. Через минуту скрипит тяжелая дверь и Лойза ведет гостя в дом.

Скала, еще не входя в дом, пытался сказать, что хочет поговорить с ним наедине, но Лойза не дал и слова вымолвить — все смеялся и похлопывал Скалу по спине, ничуть не удивившись, что тот вдруг появился среди ночи.

— Вот и еще один! — громко говорит он, обращаясь к незнакомцу. — Видно, не достучался домой. Учитель-то ложится спать с петухами.

Человек оказался вторым секретарем райкома. Он приехал на мотоцикле, оставил его в темном подъезде, а там кто-то проткнул гвоздем обе шины.

— Есть же еще у нас сволочи! — смеется Лойза. — На губах медок, а на сердце ледок. Только и глядят, как бы подставить ножку… Ну, не чинить же шины среди ночи. Товарищ Крайтл переночует здесь, а утром приведем его драндулет в порядок.

Скала немного смущен, он не ожидал такого осложнения. Лойза заметил это.

— У тебя что-то неладно? — озабоченно спрашивает он.

Скала колеблется, потом решает выложить все сразу.

— Да, неладно, — отвечает он. — И нужен твой совет.

Секретарь райкома, приземистый человек с большими, как лопаты, трудовыми руками, поднимается с места.

— Сядь, — говорит ему Лойза и оборачивается к Скале: — От Тонды у меня нет секретов. В лагере мы с ним сидели вместе, удрали оттуда и пробрались к партизанам тоже вместе. Вместе воюем и сейчас.

Скала глядит в большие серые глаза Тонды, смущенные, как у школьника, получившего похвалу. Лицо этого человека вдруг так заинтересовало Скалу, что он на минуту забыл о цели своего прихода. Крайтл очень некрасив — лицо изрыто морщинами, все в крупных оспинах, большая плешь, прозрачные оттопыренные уши. Но в живых серых глазах столько добродушия, что все остальное становится незаметным. «У вас красивые глаза, Иржи Иосифович», — вспоминается Иржи Наташин голос. Он с удовольствием пожимает ручищу Крайтла.

— Есть хочешь? — спрашивает Лойза, стараясь не показать, как он рад, что Скале понравился его товарищ.

— Нет, не хочу, — говорит Скала. — Давайте-ка сядем. Разговор будет долгий.

Лойза и Крайтл садятся, Скала остается стоять у окна, прижавшись лбом к холодному стеклу. То ли ему хочется остудить голову, то ли избежать пристальных взглядов.

Издалека начинает Скала свою исповедь — от первого пробуждения в советском госпитале. Опять рассказывает он о Ваське, о Наташе, о майоре Буряке. В его голосе столько любви и муки — минутами Лойза и Тонда слушают, затаив дыхание, но, видимо, он делал и много глупостей, потому что иногда им не удается скрыть нетерпение.

Наконец Скала слышит слова секретаря райкома, которые кажутся ему почти обидными:

— Теперь я не удивляюсь, что ты помог нам в районе на выборах. Жаль, не довелось мне ни разу послушать тебя, парень. Но я понимаю: тот, кто тебя слышал, тот пошел с нами. Спасибо!

Тяжелая рука сжимает тонкую руку Скалы, взгляд добрых глаз гасит обиду. В самом деле, можно ли сердиться на Крайтла! И, не отпуская руки Скалы, он спешит добавить:

— На жену свою не обижайся. Вижу из твоего рассказа, что она не какая-нибудь вертихвостка, которой легко вскружить голову. Тут другая причина — та болезнь, которой все мы переболели: одни раньше, другие позже.

Скала недоуменно глядит на секретаря райкома. Как это понимать? Чем переболели? Кто мы?

Ослепительные зубы Крайтла белеют на рябом лице, глаза суживаются в лукавой усмешке.

— Ты, может, и не болел. А мы те, кто полюбил партию еще в молодости, переболели, верно, Лойза?

Теперь у Лойзы непонимающее лицо.

— Ну, чего ты на меня уставился? — усмехнулся секретарь. — Жили мы когда-то только ради куска хлеба: есть хлеб — радовались, нету хлеба — горевали. А в один прекрасный день мы узнали о партии. Кто на митинге, кто на демонстрации, кто в армии, а кто из книг. И сразу каждому стало казаться, что он что-то упустил и надо поскорей наверстать это, надо что-то совершить, доказать, как он предан делу партии.

— Верно, верно, так и было, — соглашается Лойза. — Сколько меня отец корил, что я не занимаюсь ничем серьезным, торчу в лесу да лазаю по птичьим гнездам; дома, мол, повернуться негде из-за моих клеток со щеглами и горлицами. И вот однажды приехал из Брно старый Юран, выступил у нас перед рабочими, у меня сразу глаза открылись.

— Вот видишь, в этом-то и дело, — улыбнулся секретарь. — Кто нам открыл глаза, тот становится для нас кумиром.

— Честное слово, верно! — с мальчишеским оживлением восклицает Лойза. — Как встречу Йозефа, так мне всегда вспоминается тот первый митинг и хочется… Нет, уж лучше не скажу, смеяться будете…

— Хочется, небось, поцеловать ему руку, как отцу родному. Так, что ли, говори уж? — подхватывает Крайтл. — Ну вот, и теперь происходит то же самое. Умная девушка жила как гусыня, без всякого кругозора, а потом увлеклась новым делом…

Скала глядит на него чуть ли не разинув рот.

— Не веришь? — спрашивает секретарь.

— Нет, верю, — шепчет Скала. — Я и сам думал об этом в поезде; вспомнилось, как много значил для меня человек, который научил меня летать…

— Вот видишь! — просиял секретарь. — Теперь ты понял…

— Но потом я решил, что нарочно выдумываю для нее оправдание, — сокрушенно признался Скала.

— Нет, нет, парень, я мог бы привести тебе еще немало таких примеров. В нашем же районе, — покачивая головой, говорит Крайтл. — Плохо то, что в данном случае этот кумир и в самом деле…

Крайтл поднимает взгляд к потолку, словно ища там подходящее определение.

— Мерзавец! — восклицает Лойза.

— Ну, ну, не торопись! — хмурится Крайтл. — Обвинить легко, доказать труднее.

— Скажи только, что он не мерзавец! — вскипел Лойза.

Серые глаза секретаря райкома становятся холодными. «Никогда я еще не встречал таких выразительных глаз, — думает Скала. — По ним видно, что именно человек хочет сказать, еще до того, как он заговорит. Сейчас он оборвет Лойзу, да еще как!»

Но этого не произошло. Крайтл подавил в себе гнев, потом глаза его опять улыбнулись, и он сказал:

— Горячая голова ты, Лойза. Это твой единственный недостаток, но немалый. Все тебе подай сразу, да поскорей. Кабы все люди судили о тебе, как ты о них, летели бы от тебя пух и перья.

— А знаешь, кто ты? — не сдается Лойза. — Патер Лангзам! Не зря тебя так прозвали. Представь себе, — обращается он к Скале, — Роберт снял его с поста первого секретаря, посадил на его место мальчишку, который еще в пеленках был, когда Тонда руководил стачками. И все-таки, по его мнению, выходит, что Роберт не мерзавец!

— А кто меня снял? — спокойно улыбается Крайтл. — Крайком! И пленум райкома тоже проголосовал за это. Что с того, что Лойза и еще человек пять-шесть голосовали за меня? Решает большинство. Вот как обстоит дело, братец. Ошибки у меня были. А Роберт сумел сделать из них хороший букет, подать его крайкому как следует. Кто виноват, что мы не умели так ловко, как он, преподнести наши успехи и достижения?

— Ты должен был помочь нам! Ты! — кипятится Лойза. — А не сидеть, как ощипанный петух!

— А что, если я до сих пор не знаю, чего у нас было больше — достижений или промахов, а, Лойзик? — возражает Крайтл, покачивая головой. — Может быть, в конечном счете Роберт был прав? Разве я когда-нибудь собирался секретарить в райкоме? Где мне было научиться этому? А кстати, тот мальчишка, как ты говоришь, хороший секретарь. Мы с ним дружно работаем.

Лойза тихо и презрительно чмокает. Скала молча и с интересом слушает спор. «Есть у нас настоящие люди, — думает он. — Вот они, рядом. Ссорятся, а ведь любят друг друга и жизнь любят и самого черта не боятся!»

Крайтл заметил его восхищенный взгляд и смутился.

— Шляпы мы с тобой, Лойза, — ворчит он. — Майору нужен совет, а мы тут сцепились, как мальчишки… По-моему, — оживляется он, — тебе, Скала, лучше всего остаться жить здесь. Тут у тебя и родители, и сынишка. Будешь отсюда ездить на службу. Прогуляться каждый день на станцию совсем не вредно. Я в свое время наездился поездом на работу.

Лойза хмурится. Ему хотелось бы еще поспорить о Роберте — засел он у него в печенках, — но он понимает, что Иржи ждет его совета.

— Хорошо придумано, Ирка! — говорит он ворчливо, чтобы товарищи не подумали, будто переубедили его. — По крайней мере твои старики не узнают, что вы с Карлой поцапались. Мол, ты хочешь жить с сыном, вот и все, причина вполне понятная. А Карла твоя как увидит, что дело приняло крутой оборот, уступит, вот увидишь! Она все-таки хорошая баба, я же ее знаю.

Скала растаял: в самом деле, отличная идея. Несколько дней он пробудет в отпуску, а потом скажет родителям, что решил жить тут, чтобы не расставаться с Иржиком. Отец обрадуется, но мама…

Ах, мама! Давно уже она ходит кругом да около: то вдруг замолкнет посередине разговора, то так посмотрит на Иржи, словно хочет заглянуть ему в самую душу. Подозревает она что-нибудь? Скала знает, что она охладела к Карле еще задолго до его приезда. Мать — человек старого закала, ей не понять, как можно ради работы расстаться с сыном. Однажды она даже высказалась по этому поводу: «Уж я бы своего ребенка никуда не отдала, даже если бы сидела на одной картошке». Отец тогда прикрикнул: «Помолчи, мать!» — и даже бросил на нее суровый взгляд, что на него совсем непохоже. «У каждого свои взгляды, — продолжал он, — а Карла делает нужное дело. Радуйся, что мальчик будет с нами…» Но и ему самому не нравилось, что Карла не приезжает по субботам повидать сына. Иржи замечал, как при звуке открываемой двери отец быстро оборачивается и разочарованно опускает голову, увидев, что сын опять приехал один.

— Так у тебя можно переночевать? — спрашивает Скала. Лойза уже успокоился, он постукивает по столу большим ключом.

— А как же! Трактирщик оставил мне ключ от комнаты для приезжих. Там две кровати. И даже печь вытоплена.

Очутившись в комнатке со старинной выцветшей росписью, Скала заколебался: ему не хотелось показывать чужому человеку свое обезображенное тело. Крайтл, видимо, понял это.

— Гляди, — сказал он, снимая рубашку и обнажая выпуклую волосатую грудь. — Вот сюда мне угодила пуля, когда мы с Лойзой переходили границу. Тебе это, небось, покажется пустяком, если сравнить с тем, как досталось тебе, а я тогда думал, что мне уже крышка.

Скалу словно овеяло свежим воздухом. Крайтл для него не чужой человек, это товарищ, соратник, друг, он, так же как и Скала, бил фашистов.

Когда Скала снял рубашку, Крайтл присвистнул.

— Черт подери! — воскликнул он.

Скала улыбнулся. Он был почти горд, и его ничуть не обидело, что собеседник разглядывает и ощупывает его спину.

— Как ты, братец, выжил, уму непостижимо! — заключает Крайтл.

Скала не сдержал горечи:

— Видно, для того выжил, чтобы потом меня зажимали всякие роберты!

Спокойный, рассудительный Крайтл вдруг вскипает.

— Что вы за люди, молодежь! С кем ни заговоришь, только и слышишь: «Роберт, Роберт». Вроде Лойзы — тот чуть ли не требует, чтобы я задушил этого Роберта своими руками. Если Роберту удалось нас зажать, хотя правда на нашей стороне, так в этом, черт подери, мы сами виноваты. А что мы делаем? Стоим и ждем, пока кто-нибудь вмешается. А нытики еще и скулят: «Как это, мол, Готвальд не видит?» — Крайтл закуривает недокуренную сигарету и постепенно успокаивается. — Роберт нас колотит здесь по башкам, а в Праге должно быть слышно? Скажи, за тебя отстреливались в Лондоне, когда мессершмиты лупили по тебе над Берлином? Не бойтесь, ЦК знает, что делает. Подождите и увидите! — Крайтл помолчал и размашистыми шагами прошелся по комнатке. — Уж больно вы нетерпеливы! Ну, черт с вами, это ваше дело! Но почему Лойза хочет, чтобы я ненавидел Роберта за то, что тот снял меня с руководства райкомом? Разве я уверен, что это было неправильно? — Крайтл заговорщически наклоняется к Скале и говорит совсем спокойным тоном: — Я бы, братец, не сдался, кабы не видел, что мой преемник справляется с делом. Да еще получше меня! Он несколько лет сидел в страховом отделе, наловчился руководить. И руки-то у него господские, не то что у меня. — И Крайтл, смущенно улыбаясь, показывает Скале свои большие грубые руки.

— Не в одних руках дело! — тоже смущенно улыбается Скала.

— Верно, — соглашается Крайтл. — Мой страховщик это тоже понимает. Ко мне он относится так, что лучше некуда, обо всем советуется. На этот счет он поумнее Роберта. А я люблю помочь людям советом. А главное… главное, я у него учусь. Многому уже научился. — В живых серых глазах Крайтла появляется мальчишеская застенчивость. — Писать как следует я уже выучился, из грамматики прошел кое-что… Ведь я, братец, в детстве в школу почти не ходил. Мать батрачила у кулака. Чертовски была вынослива, коль осмелилась произвести меня на свет. И работяга. Иначе ей не позволили бы родить и вырастить пацана, потому, видишь ли, чтобы не было ущерба хозяйству. Так и в моей жизни пошло: сызмальства все работа да работа. Сбегай туда, подсоби там… На школу оставалось лишь два-три зимних месяца. Учитель для виду сердился, но ссориться с хозяевами не смел. Да, братец, — Крайтл снова взглянул на свои заскорузлые руки, — эти руки потом научились и разрушать. В армии мне повезло — узнал там хороших ребят. А когда демобилизовался, стал помогать им ломать тот подлый порядок, в котором я родился и рос. Это была хорошая школа, вот только на правописание у меня не оставалось времени. Приходится догонять теперь. Но я наверстаю, братец, наверстаю!

Крайтл встал, сплел пальцы так, что они хрустнули, и весело рассмеялся.

— А пока пусть безобразничает Роберт? — горько спросил Иржи.

Рябое лицо Крайтла вдруг стало серьезным, он в упор посмотрел на Скалу.

— Что ты говоришь! — укоризненно произнес он. — Наш район сейчас на первом месте в крае. На первом! В этом есть и моя заслуга. А среди тех, кто ушел из зала, когда на крайкоме голосовали за Роберта, я был тоже. Выпереть меня из райкома Роберту не удалось и не удастся! Я там по праву, для этого моей жизненной школы хватает. Хорошим секретарем я могу стать, когда научусь этому делу, а коммунистом я был задолго до Роберта… Одно мне ясно, парень: мы можем выучиться тому, что они умеют. Но худо будет им, ежели они не научатся тому, что умеем мы! Погорят, как желуди на горячей плите. Роберт — первый, потому что он из тех, кто уверен, что все знает, все может, со всем справится. Споткнется, и сам не заметит! Да не о подножку, подставленную образованными ловкачами, как спотыкаемся мы. Угодит в яму, которую роет другим. Я тебе сейчас с полной ответственностью говорю, что он не коммунист и не может быть коммунистом. Обыкновенный шкурник, который попал не по адресу и думает, что у нас повторятся порядки, какие были в довоенной социал-демократии: утихомирь несогласных доброй кормушкой или пинком в зад и взбирайся выше по лесенке. Черта с два!

Крайтл взволнованно зашагал по скрипучему полу.

— История эта затянулась, что правда, то правда. Но разве можно бросить все и заниматься только робертами? С ними надо разделаться на ходу, нельзя останавливаться из-за них. Если кто и повинен в затяжке, так прежде всего те, кто отмалчивается. Что, например, делаешь ты, чтобы убрать помехи с нашего пути? Чтобы роберты поменьше вредили? Ни черта не делаешь, верно? От жены сбежал, — вот и все. Пусть, мол, выкарабкивается сама как хочет. А что ты делаешь в армии? Тоже ничего, я уверен. Может быть, все офицеры вокруг тебя — закаленные коммунисты? Ничего подобного! Генералов Роберт набрал в партию много и бахвалится этим, а у рядовых армейских коммунистов голова идет кругом.

Крайтл останавливается и кладет тяжелую руку на плечо Скалы.

— Вот так-то, товарищ майор. Не удивляйся, что я хочу учиться, и сам учись тоже. Учись тому, чего еще не знаешь. Военное дело тебе известно как свои пять пальцев, а вот в остальном ты разбираешься плохо. Потому-то и повесил голову и наутек пустился, братец! А я, наоборот, витаю в облаках! Неважно, что я не сумел быть первым секретарем! Мне хватает и того, чего я уже дождался, — настала новая жизнь! Батрачки уже не будут растить своих детей в углу коровника. А секретарем райкома или даже крайкома я смогу быть, когда выучусь. А я выучусь, и скоро, товарищ майор!

Крайтл спохватывается и замолкает. Снова в его взгляде появляется юношеская застенчивость.

— Наговорил я тебе бог знает чего. У меня, братец, есть один чертов недостаток. Если разговорюсь, не остановишь. Меня и на проверке в этом упрекнули. Все потому, что по натуре я молчальник. А уж как заговорю… Ты не обижаешься, а?

Нет, Скала не обижается. Он сидит понурившись, и из головы у него не выходит фраза из Наташиного письма: «Почитайте Ленина, Иржи Иосифович, там найдете ответы на большинство ваших вопросов…» «Почему этот некрасивый, лысый Крайтл так быстро проник в мое сердце? — думает Иржи. — Как он похож на Ваську, Наташу, на майора Буряка. Все для них так просто и ясно, все они могут объяснить, умеют понять человека и его муки, а мы только мучаемся, мучаемся, мучаемся…»

Иржи невольно высказывает то, что у него на сердце.

— Мне бы твое спокойствие, товарищ Крайтл. Мне бы, твою уверенность в том, что кто-то непременно разоблачит робертов…

— Что значит «кто-то»? — Крайтл даже приподнялся на койке. Голос его резок.

— А знаешь ты вообще, кто у нас в руководстве? Какую борьбу прошли эти люди за долгие годы от зарождения и первых шагов партии до февральской победы? Сколько сорняков им пришлось терпеливо выполоть за все эти годы?

Крайтл встал и взволнованно заходил по комнате. У него смешной вид: в нижнем белье, без сорочки, жилистые ноги оставляют следы на пыльном крашеном полу. И все же Иржи с трудом удерживается, чтобы не вскочить с постели и не обнять его, так близок стал ему этот человек.

— Разоблачить! — уже спокойнее ворчит Крайтл. — Легко сказать — разоблачить. А ты думал о том, сколько сил стоило Ленину разоблачить врагов, мешавших идти вперед?

«Почитайте Ленина», — снова вспоминаются Иржи Наташины слова, и его дрожащие губы складываются в виноватую улыбку.

— Ну, не сердись… — вот все, что он может сказать.

 

Глава шестая

Зал совещаний штаба округа тонет в облаках табачного дыма. Идет партийная проверка. За длинным столом, во главе с председателем капитаном Нигриным — партийный комитет и инструкторы крайкома.

А перед ними как на иголках сидит он, майор Иржи Скала. Секретарь комитета ротмистр Палчак монотонным голосом читает личное дело и протокол проверки, проведенной в парторганизации по месту жительства. О майоре говорится только в превосходной степени. Герой. Сражался в рядах Советской Армии. Вступил в партию после февраля 1948 года, но и раньше проявлял себя как сознательный, прогрессивный офицер. Жена — активный член партии, работает в аппарате крайкома. Семейные отношения наилучшие. Работает самоотверженно. Считать проверенным единогласно.

Скала сидит, пристально глядя на зеленое сукно, которым покрыт стол, и вспоминает тот вечер. Лавчонка, еле освещенная слабой электрической лампочкой, засиженной мухами. Февральский переворот выгнал отсюда какого-то спекулянта; тот вывез из магазинчика все, что можно, оставив только ящики и грязную лампочку. Активисты партийной организации принесли сюда расшатанный стол и какие-то ломаные стулья. Председательствует пухлый человек — говорят, после февраля он работает плановиком на мебельной фабрике и мечтает стать ее директором. Лысый пенсионер, секретарь парторганизации, изо всех сил старается придать своему веселому, добродушному лицу солидное выражение. Он вертится на стуле, хмурится и смотрит в рот председателю, чтобы не упустить ни словечка для протокола. Скала знает его очень мало — видел только на общих собраниях, он их аккуратно посещает, с тех пор как вступил в партию.

Председатель зачитывает краткую автобиографию Скалы; старая дева, сидящая неподалеку, растроганно шмыгая носом, говорит соседке:

— До чего ж интересно ходить на эти проверки. Просто не верится, сколько иной человек вытерпел…

Привратник из соседнего дома нетерпеливо помахивает двумя пальцами, словно школьный зубрила, который никак не дождется, когда его вызовут к доске.

— Я знаю товарища майора Скалу, знаю и товарищ Скалову, — начинает он. — Примерная семья коммунистов. Оба одними из первых подписали Воззвание в защиту мира, участвовали в майской демонстрации. Да что там много говорить — порядочные люди и вообще… Словом, как квартальный уполномоченный, предлагаю считать проверенным.

Пухлый председатель снисходительно спрашивает:

— Товарищ майор, хотите что-нибудь добавить?

Скала встает и, глядя сквозь завесу табачного дыма на блестящую лысину секретаря, склоненную над протоколом, в крохотные, заплывшие жиром глазки председателя, беззвучно шевелит губами.

— Тронут? Понимаю. В эту волнующую минуту раскрываются сердца, и мы все чувствуем одно и то же. Есть предложение товарища квартального уполномоченного: считать майора Скалу прошедшим проверку. Кто за, товарищи? Спасибо. Единогласно. Поздравляю, товарищ майор!

Майор Скала жмет потную пухлую руку председателя, и ему становится грустно. Значит, это и есть проверка? Проверка выявит бездельников в заводских организациях, которые в февральские дни переметнулись от Савлов к Павлам, а дома барствуют по-прежнему, это правда. Но этого мало! Это обидно мало! А что делать с пронырливыми обывателями, которые держат нос по ветру? Они воспользуются добродушием неопытных людей и пролезут… Пролезут?

Красное от волнения рябое лицо Тоника Крайтла внезапно возникает перед глазами Скалы, в ушах звучит громкий голос: «Они погорят, как каштаны на горячей плите! Все до единого!»

И Скала жмет потную пухлую руку.

Ротмистр Палчак кончил чтение и вопросительно смотрит сначала на председателя, потом на Скалу.

Словно издалека до Скалы доносится голос капитана Нигрина:

— Товарищи, мы заслушали анкетные данные… Есть ли вопросы, дополнения, замечания?

Инструктор крайкома, сухощавый, длинный, косоглазый человек, с жидкими косицами волос, поднимает руку и спрашивает:

— Не может ли товарищ майор сказать нам, почему он вступил в партию только после февральской победы? Мы знаем, что его жена после освобождения одна из первых нашла путь в партию. Мы знаем, что товарищ майор сражался в рядах Советской Армии и был награжден за это. Почему он так долго думал?

Майор Скала встает. Он тяжело опирается о стол внезапно одеревеневшими руками. Это ставленник Роберта? Ловушка? Иржи хочется убежать отсюда, но ноги его не слушаются, язык заплетается, в голове пусто. Действительно, почему же он так долго думал?

Вспоминается первая встреча с Робертом. «Он будет служить здесь. А ты все устроишь, не так ли?» — ясно слышит Скала голос Карлы, словно она стоит рядом. И так же ясно слышит ответ Роберта: «Я направлю его адъютантом к командующему округом. Эта должность соответствует званию майора. Устраивает?» Тихим, взволнованным голосом Скала начинает говорить.

«А что ты делаешь в армии? — спросил его недавно Тоник Крайтл. — Учись, товарищ майор. Военное дело ты знаешь как свои пять пальцев, а вот в остальном ты разбираешься плохо».

Да, он и сам не прочь бы унестись мыслями за облака. И не потому только, что смог стать адъютантом командующего, но еще и потому, что дождался нового времени: теперь ради нескольких крон его сыну не придется выслушивать спесивую болтовню какого-нибудь фабриканта Краля.

Он говорит и говорит. О своем недоверии к Роберту и о Карле. О сомнениях, которые его мучили. Он искренне сожалеет, что, находясь в Советском Союзе, не попытался побольше узнать о коммунистической партии, не расспросил товарищей, а его русские друзья сами не заводили об этом речи. Он говорит об упреках Роберта за то, что он, Скала, служил не в чехословацкой бригаде и не вступил там в партию. Говорит о митинге на Староместской площади, о речи Готвальда, о горячей волне, которая подхватила и понесла его, Иржи; о том, как он, обезображенный, всеми презираемый, взлетал на руках в воздух и демонстранты целовали его, восклицая: «Да здравствует наша армия, которая идет с народом!»

Обессиленный, обливаясь потом, словно он вышел из жаркой бани, майор Скала закончил свою речь, он сказал о любви к партии, к партии Лойзы Батисты, Тоника Крайтла, Клемента Готвальда, призыв которых дошел до его сердца, к партии тех, кто ему близок.

Тишина. Гнетущая тишина, как после сильного взрыва. Председатель вытирает платком побледневшее лицо. Важный седовласый генерал, сам изъявивший желание участвовать в партийной проверке своего штаба, меняется в лице. Он то краснеет, то бледнеет.

Вольнонаемный Доудера возмущенно вскакивает с места. Товарищ майор говорил здесь неслыханные вещи. Он все свалил в кучу. Это свидетельствует о его полной несознательности. Он давно уже кажется ему, Доудере, подозрительным. Товарищ инструктор крайкома партии правильно поставил вопрос: как мог колебаться целых два года человек, который имел счастье близко познакомиться с Советским Союзом и славной Советской Армией?

— Товарищ майор ответил на этот вопрос, по-моему, вполне убедительно и, я верю, совершенно искренне… — спокойно говорит инструктор крайкома.

— Позволь, позволь, товарищ инструктор! — восклицает, снова вскочив, Доудера. — Это путаный, уклончивый, какой-то истерический ответ! Предлагаю считать механически выбывшим из партии! Да что там механически! Исключить, и точка!

— А я за то, чтобы считать прошедшим проверку, — невозмутимо возражает инструктор крайкома.

Глаза вольнонаемного служащего Доудеры растерянно бегают. Он смотрит то на генерала, то на спокойного инструктора.

Поднимается холеная рука, схваченная у кисти полоской белого манжета.

— Товарищ генерал, вам слово, — подобострастно произносит председатель.

Генерал встает и приглаживает рукой густые белые волосы, зачесанные кверху, как положено офицеру.

Он хочет сказать не о проверке майора Скалы, — тон у него категоричный, как на совещаниях, где он старший по чину и потому всегда прав. Он только хочет правильно оценить заявления товарища майора, которые ему кажутся… генерал делает эффектную паузу и только потом произносит: …странными.

— Бесстыдными! — выскакивает вольнонаемный Доудера.

— Странными и неправильными, — по-прежнему спокойно повторяет генерал.

Он уже давно искал адъютанта, которому мог бы полностью доверять. Генерал подчеркивает: доверять политически. Перед февралем найти такого человека было нелегко. Товарищи это сами понимают. Он поделился своими заботами с секретарем крайкома. С кем же еще мог он, член партии, посоветоваться? Действовать по инструкции генерального штаба? Но кто были эти господа из генерального штаба?

— Изменники! — пискнул Доудера.

— Словно по заказу, — продолжает генерал, будто не заметив выкрика, — нашелся офицер, который хорошо зарекомендовал себя во время службы в Советской Армии. Больше того, это был супруг лучшей работницы аппарата крайкома. Квалифицированный товарищ, отличный знаток авиации. Как же секретарю крайкома не ухватиться обеими руками за такую находку? Я не хотел бы об этом говорить, — седовласый генерал хмурит брови, — но у майора Скалы, вероятно, еще живы кое-какие настроения предмюнхенской армии. Не генеральный штаб, не верховное командование, а именно секретарь крайкома направил его на эту должность! Ну да, товарищи, мы сделали это наперекор генеральному штабу, наперекор верховному командованию. Но я верю, что мы поступили правильно.

Генерал садится и чуть дрогнувшей рукой зажигает сигарету.

— Предлагаю исключить! — отрывисто бросает Доудера.

— Предлагаю считать прошедшим проверку, — спокойно повторяет инструктор крайкома и безразлично косит глазом на потолок.

— Желающих выступить больше нет? — растерянно бормочет председатель. — Сначала ставлю на голосование предложение товарища инструктора. Кто за?

Секунда замешательства. Потом поднимается холеная рука в элегантном белом манжете.

Чувствуется, что все облегченно вздохнули. Лес рук поднимается как по команде. Воздержался только Доудера.

— Товарищ! — укоризненно говорит председатель. — Это непринципиально! Коммунист голосует либо за, либо против!

— Так зачем же ты спрашивал, кто воздержался? — не сдается Доудера.

Председатель растерянно ерзает.

— Чтобы точно занести в протокол соотношение голосов, — спешит ему на помощь инструктор крайкома, и в его косящих глазах вспыхивают веселые искорки.

Председатель выпрямляется, а Доудера съеживается.

— Разумеется… — продолжает инструктор, подавляя улыбку, и по его лицу разбегаются морщинки, — я не хочу сказать, что коммунист не имеет права воздержаться при голосовании. Сейчас часто повторяют это, но верно это далеко не всегда.

Теперь в свою очередь ежится председатель, а Доудера расправляет узенькие плечи.

— Однако воздерживаться при голосовании следует лишь в тех случаях, когда вопрос не ясен, — инструктор весело сверкнул глазами.

Председатель и вольнонаемный Доудера замирают в выжидательных позах.

«Ничья!» — думает Доудера.

Но инструктор дружелюбно наклоняется к нему и, явно потешаясь, добавляет:

— Вопрос для тебя, товарищ, был ясен! Ты ведь предлагал исключить!

— Совершенно верно! — со слащавой улыбкой подхватывает председатель и резюмирует, уничтожающе глядя на Доудеру: — Считать майора Скалу проверенным. Принято единогласно при одном воздержавшемся. Поздравляю, товарищ майор.

Затем он спрашивает:

— Нет ли у вас, товарищ инструктор, дополнений?

— Нет, — отвечает инструктор. — У меня только один вопрос к майору. — Председатель жестом дает разрешение. — Товарищ майор, ты рад, что прошел проверку?

Скала сидит удрученный, словно на него свалилось несчастье. Все кружится у него перед глазами. «Оставьте меня в покое, — думает он, — оставьте меня, не трогайте, не мучьте…»

Он останавливает сумрачный взгляд на худощавом лице инструктора. Тот дружелюбно улыбается всеми своими морщинками. Глаза косят удивительно смешно, но излучают столько тепла и доброты, что Скала принимает этот взгляд как якорь спасения.

Неужели так добры все безобразные люди? Или он просто сочувствует ему, Скале, как товарищ по несчастью?

Скала встает и, не сводя взгляда с лица инструктора, тихо отвечает:

— Да, я рад, товарищ.

«Как просто назвать такого человека товарищем, как легко ему отвечать», — думает он.

— Я тоже рад, — говорит инструктор и отводит взгляд.

Что же это такое? Скала встречает восхищенный взгляд старшего лейтенанта из восточной армии. В глазах этого красивого человека с густой темной шевелюрой, слегка седеющей у висков, такое же тепло, как и во взгляде инструктора. Майору улыбается даже… Кто бы вы думали?… Доудера, ей-богу, даже Доудера! В глазах у Скалы снова мутится. Он садится, опустив голову: «Господи, это я плохой, а не они! Я избегаю людей, а не они меня. Мне улыбаются не только безобразные, но и красивые, и улыбаются от всей души».

Словно только что прозревший слепой, он жадно ловит улыбки. Внезапно глаза майора встречают холодный, угрюмый взгляд генерала. Скала смотрит на него в упор, заставляя своего начальника опустить глаза.

— С вами закончено, товарищ майор, — улыбается и председатель. — Пошлите сюда из приемной следующего.

В самом деле! А Скала, кажется, готов сейчас сидеть здесь до утра!

У двери он еще раз оглядывается и улыбается инструктору крайкома, председателю, улыбается и Доудере. И выходит через высокие, обитые войлоком двери.

Какая погода на улице? Есть ли мороз? Приветствуют ли его солдаты? Как смотрят прохожие на его обезображенное лицо? Ничего не замечая, Скала шагает и шагает, переполненный радостью.

Куда это он пришел? Черт возьми, ведь это…

С шумом проносится сверкающий лимузин и стремительно сворачивает за угол. Глухо скрипнули тормоза.

В три прыжка Скала достигает угла. Роберт, с треском захлопнув дверцу автомобиля, исчезает в садике.

На мгновение Скалу ослепляет луч света — автомобиль поворачивает. Скала не успел прийти в себя, а Роберт уже вошел в дом. Должно быть, у него свой ключ или Карла ждала его и открыла дверь сразу же, едва он коснулся звонка?

У ограды под ноги Скале бросается маленький косматый комочек. Ну да, да, конечно, это ты, Жучок! Умница, ты не лаешь, не кидаешься лизать лицо, как в тот день, когда я вернулся домой, ты тихонько, радостно повизгиваешь… милый, милый, милый…

Хорошо, мы поздоровались, а теперь я пойду. Тебе странно видеть, что я поворачиваю назад у самого порога своего дома? Видишь ли, я не хочу знать — погаснут сейчас огни в окнах или сюда приедет веселая компания. Считай, что я… ну, хотя бы неблагодарен и опять забыл о тебе… Или пусть кажется, что только ради тебя я забрел сюда на минутку.

Так… в последний раз погладить Жучка между ушами, по спине… Я ухожу, дружище! Ухожу!

Вначале люди перешептывались осторожно, с оглядкой — не слышит ли кто-нибудь. Потом слухи поползли все настойчивее, очевидцы клятвенно уверяли, что эти сведения достоверны. Наконец люди при встрече вместо приветствия стали спрашивать: «Вы слышали?»

Арестован секретарь крайкома партии — первый человек в городе и в крае.

Тысячи догадок, правдоподобных и бессмысленных историй, сотни бледных, дрожащих, как в лихорадке, людей и столько же осведомленных, со снисходительной и высокомерной улыбкой, в которой так и сквозит: «А что я говорил?..»

Бесконечное множество рядовых членов партии запутались и ничего не понимают. В испуганных глазах таится немой отчаянный вопрос: как это могло случиться?

Майор Иржи Скала, с головой погрузившийся в собственные переживания, не думает обо всем этом. Его Карла, его трепетная лань, она тоже…

Он боится заговорить об этом, он не отваживается рассказать домашним, поделиться новостью с Лойзиком; на сердце словно лежит тяжелый камень. Сотни раз он твердит себе, что иначе и быть не могло, и все-таки не верит, что и Карла… Он ходит как тень, считает дни и недели. Каждый телефонный звонок выводит его из равновесия. Он хватает трубку, ожидая, что сейчас услышит ее голос и она скажет, что все это ошибка.

Иржи не удивился, когда однажды в его кабинет вошли двое молодых людей. «К генералу», — подумал он. Он не удивился даже, когда один из них, показав удостоверение, коротко сказал:

— Мы из госбезопасности, товарищ.

— Генерала нет, — ответил Скала и спросил: — Вы подождете его?

— Генерал у нас, — сказал молодой человек. — И вы ему там нужны.

— Почему же мне не позвонили? — качая головой, Скала машинально тянется к телефону, чтобы доложить, что он сейчас уйдет.

— Не нужно, товарищ, — говорит молодой человек, задержав руку Скалы. — Генерал вас дожидается.

— Дело не в генерале, — по-прежнему спокойно возражает Скала, — надо же кому-нибудь передать дежурство!

— Все устроено, товарищ! — говорит молодой человек, уже немного нетерпеливо. — Наденьте шинель!

Скала обижен. Он привык к тому, что генерал вскакивает как на пружине, когда звонят из крайкома. А органы государственной безопасности в представлении Скалы весьма тесно связаны с крайкомом. Он молча спускается по лестнице, не замечая изумления в глазах встречных.

В большом новом доме Скалу вводят в просторную комнату, обставленную простой светлой мебелью. За письменным столом сидит человек лет за тридцать. У него худое, аскетическое лицо монаха. Он кивком отпускает спутников Скалы и так же молча указывает ему на стул перед собой.

— Можно снять шинель? — спрашивает Скала, которого начинает раздражать это молчание.

Снова кивок.

«Господин Важный, — думает Скала, снимая шинель, — прочитал три детективных романа и придумал для себя официальные жесты и позы. Ничем не отличается от моего генерала, который напускает на себя такую же важность».

Несколько уязвленный, майор садится и говорит скорее себе, чем своему собеседнику:

— Si tacuisses…

— …philosophus mansisses! — подхватывает человек, сидящий напротив. Тонкие губы придают его улыбке, как кажется Скале, чуть-чуть ехидное выражение. — Вспомните об этом, если вам вздумается упрекать меня за то, что я хочу кое-что слышать от вас…

Он устало трет лоб и придвигает Скале коробочку дешевых сигарет.

— Ваш генерал взят под стражу, — выпустив струйку дыма, тихо произносит он.

Если эти слова рассчитаны на эффект, то они достигают желанной цели.

— Арестован? — вскакивает пораженный Скала.

Человек за письменным столом не реагирует на волнение Скалы ни единым словом, ни единым жестом.

— А незадолго до того — секретарь крайкома партии, — говорит он бесстрастно, когда Скала снова опускается на стул. И после паузы, пытливо глядя ему в глаза, добавил: — И ваша жена тоже…

Майор Скала опустил голову на руки. Какой он, собственно, глупец. Что же странного в том, что арестовали генерала, единомышленника Роберта? И Скала успокаивается так же быстро, как взволновался. Сам удивляясь своему спокойствию, он смотрит в глаза следователю, которые кажутся теперь настороженными.

— А что у меня общего со всем этим?

— Именно это я и хотел бы знать… — тихо отвечает человек, сидящий за столом.

«Логично, — думает Скала. — Но я-то, я не знаю, что ему сказать. Посвятить в свою личную жизнь? Свалить все на жену? Отказаться давать показания или просто молчать?..»

Человек бесшумно привстал, внимательно вглядываясь в лицо Скалы. «У него совсем не злые глаза, мне это просто показалось, они ничего не высматривают. Это печальные глаза, в них усталость очень пожилого человека…»

— У меня к вам предложение, — по-прежнему тихо произносит следователь, — понимаете, у меня такой метод. Я оставлю вас здесь одного. Подумайте хорошенько, а потом постучите в дверь. Я пока побуду у секретаря. У вас есть что курить?

Скала сидит не шевелясь, в голове пусто, словно выметено. «Курить», — сказал следователь. Да, недурно было бы закурить. Скала тянется за сигаретой. Сколько раз, когда у него было скверно на душе, он тянулся к этой белой картонной трубочке… Итак, следователь сказал, что Карла в тюрьме. Нет, не так. Первый секретарь крайкома арестован. «Взят под стражу», — сказал следователь. А какая разница между «арестован» и «взят под стражу»? Не все ли равно: быть под арестом или быть под стражей? Черт побери, какие дурацкие мысли лезут в голову! Начнем сначала. Роберт взят под стражу. Нет, арестован. К дьяволу все это! Чего от меня хотят? Что у меня общего с этой историей?! О чем я должен подумать, что взвесить?

Обжигая пальцы, Скала гасит сигарету в пепельнице. Машинально подув на них, он подбегает к двери и энергично стучит. Дверь открывается не сразу, очень медленно, и так же медленно в комнату входит следователь.

— Ну, как? — коротко произносит он, остановившись перед Скалой. Он выше майора и смотрит на него сверху вниз.

Скалу охватывает непонятная усталость. Словно что-то придавило его, заставляя глядеть снизу вверх. Он садится.

Следователь неслышным шагом осторожно обходит стол и тоже садится.

— Ну, как? — тихо повторяет он без всякого выражения.

— Не знаю. Ничего не знаю, — так же тихо отвечает Скала, — помогите мне разобраться…

Следователь глубоко вздыхает, задумчиво мнет в пальцах сигарету, потом откладывает ее и берет другую.

— Могу ли я спрашивать откровенно? Это тоже мой метод. Открыто. Без хитростей и ловушек.

«Зачем хитрить, к чему ловушки?» — думает Скала, не сводя глаз с лица собеседника.

— Вы разошлись с женой? — слышит он тихий, ровный голос и вздрагивает.

— Я обязан отвечать на этот вопрос?

— Так будет лучше! И хорошо, если вы объясните, почему…

Тишина. «Почему… почему… — повторяет про себя Скала, — почему я должен быть откровенен с ним, должен сказать ему о том, о чем я не говорил даже родной матери и в чем я и сам еще не вполне разобрался…»

— Не забудьте, — невозмутимо продолжает следователь, — что вы уже один раз расходились со своей женой. Больше того! Вы развелись через суд и расстались…

Удивленный, Скала поднимает голову.

— Почему вы мне об этом напоминаете?

— То, что удалось один раз, можно попытаться сделать и во второй… — произносят тонкие губы.

«Как я спокоен, непонятно, почему я так спокоен, — думает Скала. — Мне следовало бы рассердиться, запротестовать, следовало бы…»

— Это неправда, — он с трудом подбирает нужные слова. — Моя жена меня… от себя… словом, это она, а не я…

— Говорите же…

— Говорить нечего, — мрачно отвечает Скала. — Вы же видите, какое у меня лицо. Можете вы понять душу молодой женщины, к которой муж вернулся с войны вот таким?

Человек за столом задумался.

— Попробуем начать с другого конца, — говорит он наконец. — К генералу Новотному вас направил секретарь крайкома?

— Да.

— Вы просили его об этом?

— Нет.

— А ваша жена?

— Собственно говоря… То есть… это не совсем так.

Человек за столом становится внимательнее. Печальные глаза снова настораживаются. Переход так внезапен и так заметен, что это видит даже растерявшийся Скала.

— Не думайте, что я хочу вывернуться! — возмущенно восклицает он. — Мне больно слышать, что вот с этим, — распахнув китель, Скала показал покрытую шрамами от ожогов грудь, — и с этим, — он бьет кулаком по пестрой колодке орденов, — меня спрашивают, каким образом я попал на почетную должность канцелярской крысы в генеральской приемной!

Наступает тишина, а затем происходит такое, от чего у Скалы захватывает дух.

Настороженность в глазах человека за столом потухает, высокая сухая фигура выпрямляется, и следователь тянется к Скале через письменный стол.

— Ты прав, товарищ, — он крепко сжимает плечи Скалы, — извини.

Затем он садится и, сняв телефонную трубку, набирает номер.

— У меня все готово, — докладывает он.

Скала старается не смотреть на ручку, но не может, он видит, как следователь крупным энергичным почерком выводит в углу: «Показания полностью совпадают с материалом расследования». И закорючка. Скала с облегчением поднимается. С сердца его точно камень свалился.

Он хочет проститься со следователем, но дверь открывается. В нее сначала просовывает голову, а потом проскальзывает малорослый молодой человек.

«Дохлятина», — почему-то приходит в голову Скале. Он пристально разглядывает человечка. Впечатление пренеприятное. Голова вошедшего напоминает грушу: широкое темя, покрытое редкими волосами, острый подбородок. Лопухами оттопыриваются прозрачные уши, лицо нездоровое, зеленовато-бледное, неприятные красные глаза слегка навыкате, во рту виднеется золотая коронка на переднем зубе. В общем неприятное, почти отталкивающее лицо.

Скала отворачивается и идет к вешалке, чтобы взять шинель.

— Я сейчас освобожусь, товарищ Кшанда, — говорит человек за столом. — Товарищ майор как раз уходит.

Вошедший, сперва злорадно улыбнувшийся при виде Скалы, удивлен, он смотрит на человека за столом недоверчиво и вопросительно.

— Уходит? — разочарованно, как показалось Скале, тянет он.

Скалу затрясло. Может быть, он излишне подозрителен, может быть, у него действительно расшатаны нервы, но он не в силах справиться с собой.

— Вам это не по вкусу? — тихим голосом, со сдержанной яростью обращается он к пришедшему.

Человечек вздрагивает и застывает в странно напряженной позе. Он похож на змею, готовую ужалить. Зеленые глаза и золотой зуб зловеще сверкнули.

— Не смей так говорить со мной, — шипит он угрожающе. — Ты еще, может быть, пожалеешь об этом…

— Постой, постой, Иозеф, — останавливает его следователь, выходя из-за письменного стола. — У майора есть основания нервничать. Для него это не пустяки…

Скала опускает глаза. И в самом деле, он чересчур раздражителен. Может быть, недоверие в глазах незнакомца ему померещилось?

— Извините меня, — говорит он еле слышно и с шинелью в руках, не прощаясь, направляется к выходу.

— В следующий раз будьте поосторожнее, товарищ, по-осто-рож-нее, — в голосе человечка явно звучит угроза.

Скала вышел в приемную, где сидит секретарша, и бессильно прислонился к косяку.

— Можно присесть?

Девушка равнодушно подняла глаза и кивнула.

«Видимо, она привыкла, что отсюда все выходят взволнованные», — подумал Скала и сел. Да, его задели за живое. Таким измотанным он не чувствовал себя даже после самых трудных операций на фронте. Сердце бешено колотится, потная рубашка прилипла к телу. А это, видимо, только начало. Начало? Нет. Все началось, когда он вошел в кабинет выскочки, который сейчас дрожит от страха где-нибудь здесь, неподалеку. Наверняка дрожит. Все такие люди — трусы по натуре. Пока он у власти, он пыжится, того и гляди лопнет, а стоит получить щелчок — и наложил полные штаны. Почему, почему же пути такого человека скрестились с путями Карлы и Иржи? Все было бы по-другому, не случись этого! Этот выскочка, только он один виноват в том, что Скала сидит тут словно парализованный и не знает, как быть. В самом деле, только Роберт во всем виноват? Скала чувствует, что, задав себе этот вопрос, он как-то остыл. Сердце бьется ровнее. Словно кто-то заморозил его внутри. «В самом деле, только ли Роберт виноват?» — неотступно вертится в опустошенном мозгу жгучий вопрос. Но ведь он, Скала, вернулся героем, ленточки на груди, тяжелые ранения, вернулся и…

Он сам виноват. Он один. Он муж. Он должен был помочь жене, которую любит, должен был взять ее за руку и вывести из тупика. Он должен был… что должен был? Бороться? Да, бороться, сопротивляться, а он позволил вести себя, будто ребенка. Правда, для борьбы у него никогда не было способностей. От каждого удара судьбы он уходил в себя, съеживался, словно беззащитная зверушка, словно жучок, в минуту опасности притворяющийся мертвым. Он упивался своими страданиями до тех пор, пока не заживала рана. Где сейчас взять энергию, где найти силы?.. Погоди! А где ты находил силы, разойдясь с Карлой, не видеть ее после развода? Где брал силы, для того чтобы уйти из дому, когда она приезжала к родителям повидаться с Иркой? Они до сих пор не подозревают, что Иржи ушел от жены, считают, что он каждый день мотается в поезде только ради мальчика, думают, что он ежедневно видится с Карлой и иногда ночует дома. Они не знают, что он просто ночует в офицерском общежитии…

Где он взял энергию?.. Где взял силы?..

Разговор, который до сих пор глухо доносился из соседней комнаты через обитую дверь, вдруг перешел в шумную ссору. Отдельные слова слышатся в приемной очень отчетливо.

Скала перепугался. Там спорят из-за него. Нельзя оставаться здесь! Кто поверит, что он остался не для того, чтобы подслушивать.

Скала вскакивает и поспешно надевает шинель. Он берет фуражку, и в этот момент из кабинета доносится:

— По-осторожнее, товарищ! По-осто-рож-нее!

Непонятная тоска сдавила грудь Скалы, она гнала его к дому Карлы. Он ускорил шаги, словно боясь, что опоздает и упустит что-то.

«Вероятно, ее тоже выпустили, может быть, она дома», — подумал он, и сердце его неистово заколотилось.

На улице он невольно вобрал голову в плечи. За каждой занавеской ему чудятся тени, злорадные взгляды. Приятное зрелище для соседей — подумайте, какой скандал! Вот они, эти новоиспеченные господа! Ездили сюда в лимузинах. Допрыгались, выскочки!

Иржи чувствует себя как у позорного столба. Дрожащей рукой он торопливо отпирает калитку. Никак не открывается. Какого черта, что за непорядок! Целый год все собираются починить замок! Ну, спокойно. Чуточку приподнять, слегка потянуть ключ на себя. Наконец-то!

Собака? Собаки нет. Сердце вдруг замирает. Если бы Карла была дома… Но ее нет. Почтовый ящик набит газетами. Некоторые упали и валяются на ступеньках. Скала собирает их, стараясь сложить в ровную стопку, он совсем забыл о соседях, которые, наверное, подсматривают за ним.

Волнение, которое привело его сюда, сменилось ощущением гнетущего одиночества. Он с тоской ищет в доме следы обыска. Ничего. Может быть, ей позволили привести здесь все в порядок. Да может быть, ее и не тут взяли. Почему обязательно тут?..

Как долог день, если ты заперт в четырех стенах наедине со своими мыслями! Кажется, он не кончится, и все-таки приходит вечер, а с ним — мучительная тоска по жене. Такой тоски не было ни в Англии, ни в России, ни даже после их разрыва. Невозможно выразить словами, как действует в такие минуты аромат ее платья, брошенная расческа, неясный отпечаток тела на постели, застелить которую Карла, видимо, не успела.

Взволнованный, с бьющимся сердцем, он идет из спальни в ванную, берет в руки предметы, которых еще так недавно она касалась, поднимает в кухне спичку, которую она бросила, и, наконец, опускается в кресло перед недопитой чашкой чаю. Дрожащими пальцами он зажигает окурок сигареты со следами губной помады. И каждый шаг, каждое прикосновение все решительнее убеждают его, что они разошлись просто по ошибке, от недостатка взаимопонимания, из-за обоюдной неуступчивости.

Ему стало стыдно за свои показания у следователя. Трус. Настоящий трус, готовый в минуту опасности утопить собственную жену. Больше чем трус. Низкий, мстительный ревнивец. «Можете вы понять душу молодой женщины, к которой муж вернулся с войны вот таким?» — сказал он. Яснее не скажешь. «У меня нет ничего общего с ней», — вот что хотел он этим сказать. «Она нашла себе другого, красивее, она ушла к тому, к арестованному. Она принадлежит ему, а не мне…»

«Какой позор!» — возмущается он в душе. Настоящий мужчина стал бы рядом с любимой женой, с матерью его ребенка. Он не отдал бы ее. Он защищал бы ее. Разве он не уверен, что она всего лишь делала то, что считала правильным? Разве не он виноват, что не сумел привязать ее к себе, что не повел ее за собой по пути, который оказался лучше, правильнее?

Конечно, сейчас он полон решимости. Сейчас все кажется ему очень легким. Завтра же утром он снова пойдет туда и все исправит. «Оставьте здесь и меня, — скажет он. — Мое место рядом с ней. И в счастье и в беде»

На душе у Иржи стало легко, ему захотелось сыграть «Колыбельную» Моцарта. Он ежедневно играл ее в первые годы их совместной жизни — сначала Карле, потом маленькому Иржику. Тихо, еле слышно, едва касаясь клавиш…

Скала горько улыбается, заметив в углу, где когда-то стоял рояль, пустое место. Ну, конечно. Ведь он перевез его к родителям.

Не беда. Лучше не полуночничать, нужно выспаться перед завтрашним днем.

Успокоенный, освеженный душем, в купальном халате Карлы, Иржи направляется в спальню. Итак, что же произойдет завтра? «Товарищи, — скажет он, — я все-таки кое-что сделал, и мой труд заслуживает признания. Не знаю, сколько раз я поднимался в воздух. Вероятно, это невозможно подсчитать. Но я знаю, сколько вражеских самолетов я сбил. Их было много, товарищи. Я долго искал и в конце концов нашел путь и к нынешнему времени. Чем дольше я блуждал во тьме, тем надежнее найденный мною путь. Я говорю вам истинную правду, говорю от чистого сердца. Если ошибалась моя жена, то я шел правильной дорогой. Допустим, даже случайно. Нет, это произошло не случайно. Вокруг меня были хорошие люди, и они вели меня этой дорогой. Врач, который меня спас, медицинская сестра, все, кто в Советском Союзе относились ко мне с такой любовью. Друзья на родине, февральский митинг на Староместской площади, партийная проверка — все это определило мой путь. Я виноват в том, что не сумел повести жену за собой, найти с ней общий язык, виноват в том, что…»

Что-то страшное, невообразимо страшное остановило его мысль, словно грубая рука оборвала тонкую нить.

Думая о том, что сказать завтра, он машинально сунул руку под подушку, достал пижаму и надел ее…

Это была не его пижама!

 

Глава седьмая

Долгая ночь была полна гнетущих сновидений. Иржи просыпался и глядел на светлый контур жалюзи в темноте. Он был страшно измучен — не успев опомниться от одного кошмара, сваливался, как в омут, в другой. Наутро, обессиленный, с тяжелой головой, Скала потащился в штаб. Овальное зеркальце над умывальником в его кабинете отразило лицо еще более страшное, чем обычно.

— Вот и конец сомнениям! — сказал себе Скала и криво усмехнулся.

На письменном столе лежала повестка:

«В девять часов внеочередное заседание парткома. Ваше присутствие обязательно!»

Когда Скала вошел в зал, стулья вокруг длинного стола были уже почти все заняты. У окна председатель парторганизации капитан Нигрин разговаривал с тремя мужчинами, один из них стоял лицом к двери — косоглазый инструктор крайкома. У всех было подавленное настроение, члены парткома молчали или полушепотом обменивались несколькими словами. Группка у окна закончила разговор, и вылощенный капитан Нигрин усадил гостей во главе стола. Скала широко раскрыл глаза: молодой человек с золотым зубом, тот самый, что угрожающе помахивал пальцем у следователя и шипел «Поосторожнее!», был здесь. У Скалы мурашки побежали по спине, и он не мог справиться с неприятной дрожью в коленях.

Собрание началось, Нигрин представил гостей. Председатель райкома, нестарый, довольно красивый, хорошо одетый интеллигент, говорит уже давно, Скала слышит слова, но никак не может сосредоточиться и понять их смысл. Райкомовец распространяется о том, что крайком партии принижал роль районных комитетов, оставлял им самые пустяковые дела. Снятый с работы секретарь крайкома всех подмял под себя, все решал сам, не считаясь с низовыми партийными органами. В течение долгого времени не существовало даже городского комитета партии, а когда наконец он был создан, то это был бесправный, неавторитетный орган. ЦК партии уже давно с беспокойством наблюдал за положением в крае, и наконец дело кончилось снятием секретаря крайкома Роберта Шика.

Красивый райкомовец сделал паузу, потом с улыбкой поклонился лопоухому человечку с золотым зубом и объявил, что представитель комиссии партийного контроля товарищ Кшанда прислан в город, чтобы посетить собрания ведущих парторганизаций и помочь райкомам, которым ныне возвращены их полные права, разоблачать в низовых организациях явных и затаившихся пособников Шика. Оратор при этом скромно упомянул, что лично он, как, впрочем, и большинство членов райкома, был против диктаторства секретаря крайкома. Он надеется, что и партийный комитет этой организации поможет важнейшему делу очистки партии от чуждых элементов.

Скала не сводит глаз с инструктора крайкома. Он знает, что это бывший рабочий оружейных заводов, в молодости был первоклассным футболистом и в составе сборной команды Чехословакии немало поездил по свету. Скала уже имел возможность убедиться, что это справедливый и разумный человек, и поверил ему. Инструктор сидит неподвижно, как изваяние, даже глаза не косят. Зато человечек с золотым зубом ерзает на месте, пальцы его беспокойно шевелятся, а выпученные глаза настороженно разглядывают присутствующих: какое впечатление произвело выступление райкомовца.

Но определить это впечатление нелегко. Замкнутые лица, опущенные головы, люди сбиты с толку внезапностью событий — крушением Шика. Только вольнонаемный служащий Доудера не сводит с оратора восхищенного взгляда и время от времени демонстративно кивает с таким видом, словно и он пострадал от самовластия секретаря крайкома.

Все с облегчением вздыхают, когда слово вновь берет капитан Нигрин. Он говорит, что в их организации никогда не были в ходу методы секретаря крайкома и никто не был близко знаком и не общался с Робертом Шиком, разумеется, кроме генерала, но он не член парткома.

Золотозубый человечек недоверчиво обводит взглядом членов парткома и задерживается на лице майора Скалы. Взоры всех присутствующих тоже устремляются на Скалу. Тот побледнел, в горле у него пересохло. «Сейчас произойдет что-то страшное, что-то непоправимое, — думает он. — Если этот тип позволит себе хоть какой-нибудь выпад, я дам ему в морду…»

Почти одновременно с этой мыслью Иржи встает и обращается прямо к председателю собрания.

— Не могу умолчать перед моей парторганизацией о том, что вчера меня вызывали по делу секретаря крайкома, — говорит он тихим взволнованным голосом. — Товарищи знают, что моя жена была ответственным работником крайкома. Естественно, что и она скомпрометирована. Однако мне кажется, — заключает Скала глухим голосом, — я не отвечаю за нее. Таково же мнение следователя госбезопасности, который вчера беседовал со мной.

В глазах лупоглазого человека мелькнуло злорадное торжество. Опустив голову, Иржи с минуту стоит молча, потом садится. Воцаряется гнетущая тишина. Никто не поднимает глаз, только Доудера все так же преданно глядит на представителя комиссии партийного контроля.

— Необходимо уяснить себе, товарищи, что вопрос совсем не так прост, как политически неправильно ставит его здесь майор Скала, — скрипучим голосом начинает представитель комиссии партийного контроля. — Одно дело — уголовная ответственность, другое — поведение члена партии. Товарищу майору придется взглянуть на это дело с политической точки зрения…

Вольнонаемный Доудера усердно кивает и сверлит взглядом майора Скалу.

«Спокойно, — твердит себе Иржи, — спокойно! Как говорил мне Тонда Крайтл: Учись, товарищ майор! Учись всему, чего не умеешь, а прежде всего выдержке. Учись страдать без нытья, без упоения страданием. Была тебе Карла много лет хорошей женой? Была! Как же можно сейчас от нее так просто отмежеваться только потому, что…»

Воспоминание о вчерашнем вечере, о чужой, слишком просторной пижаме, рукава которой едва доставали ему до локтя, больно ударило в сердце. «Даже несмотря на это, несмотря на это!» — твердит себе Скала, стиснув руки.

Человечек с золотым зубом упорно и демонстративно уставился в неподвижное, словно застывшее лицо Скалы. Скала отвечает ему сдержанным, почти укоризненным взглядом.

— Непонятно, что ты хочешь сказать, — говорит он. — Говори прямо.

На минуту кажется, что сдержанность Скалы обезоружила золотозубого. На его тонкой шее запрыгал кадык, на лице промелькнуло смущение. Заметил это и Доудера, встревоженно заморгав, он наклонился в позе нетерпеливого ожидания. Его ничтожная душонка затрепетала.

«Надо не дать Скале выйти сухим из воды, черт его подери», — думает он. При Первой республике этот Скала жил, как граф. Годы протектората, когда он, Доудера, дрожал и рисковал жизнью из-за каждого перекупленного кило муки, Скала провел в эмиграции, а вернувшись на родину, отхватил теплое местечко, барин этакий, да еще придирается к подчиненным: стоит на минутку отлучиться, никого не оставив на коммутаторе, — сразу разнос. Казарменные порядки ввел даже для вольнонаемных! Его женушка помогала ему, а он — ей, рука руку моет. Сейчас, когда их вывели на чистую воду, ему, Доудере, уже не заткнешь рта! Как бы не так! Ведь именно этот тип, Скала, помешал ему как следует развернуться в дни, когда пришла наконец счастливая возможность для простого человека. Майор придирался к нему из-за каждой пустяковой отлучки, совершенно не давал возможности поживиться.

И вольнонаемный Доудера пронзительным голоском резко бросает в напряженной тишине: «Самокритику давай!»

Скала смотрит на обоих разъяренных мужчин — Доудеру и человека с золотым зубом. «Инквизиторы, инквизиторы, — думает он. — Святая инквизиция! Один верит — быть может, вполне искренне, — что только огнем и мечом надо служить идее. Рубить головы! Самые жестокие меры при малейшем подозрении. Никаких колебаний. Никаких расследований и проверок! Чем больше люди боятся, тем меньше грешат. А второй просто жаждет крови, жаждет видеть чужие страдания и муки. Он рассчитывал, что наступит рай на земле, а вместо этого оказалось, что путь к социализму труден и тернист, требует жертв и самоотверженности. Пять лет протектората он, Доудера, наблюдал немецких «суперменов» и понял, что им можно все. Понравился магазин — «супермены» забирали его, как «тройхендлеры». Захотелось обобрать квартиру — устраивали там обыск. Это разложило Доудеру, заглушило в его душе все порядочное, что там оставалось. «Так же и мы будем расправляться с буржуями», — думал он, и в глазах его сверкала жадность, а в сердце росла уверенность, что все дело в перемене козырей: вместо одной привилегированной касты хозяином жизни стала другая. Поэтому он не колеблясь примкнул к новым хозяевам и поспешно ухватился за первую же возможность обогатиться. После гитлеровцев пустовали квартиры, великолепные просторные квартиры, полные награбленного добра. Доудера занял одну, которая ему особенно понравилась; в беспорядочные, тревожные дни освобождения ему без труда удалось получить ордер. Доудера был на седьмом небе, его аппетит рос. И вдруг неожиданный удар. И от кого же — от собственной партии. Конец мечте о касте привилегированных: проверка, инвентаризация, оценка, счет — и извольте платить! Платить за квартиру и все остальное. Кошмар, разочарование, тем более горькое, что люди похитрее Доудеры сумели обойти рогатки законов и предписаний. Что это были за ловкачи? Прожженные спекулянты, напрактиковавшиеся в обходе закона, опытные рвачи и сутяги под защитой адвокатов, да и сами адвокаты. Они действовали не так наивно, как неумелый чинуша Доудера. Оценка? Пожалуйста, они согласны на оценку. Но оценка проводилась такая, что шикарный автомобиль марки «БКВ», или восьмицилиндровый форд, или оппель-адмирал доставался им за несколько тысяч обесцененных крон. Мол, изношенная машина годится чуть ли не на свалку, в лом. Надо только найти подход к оценочной комиссии, уметь «отблагодарить» кого следует.

Карла немало рассказывала Скале о ловкачах, которые, словно нюхом, отыскивают возможность погреть руки. Да и сам Иржи, вернувшись на родину, наблюдал немало подобных случаев.

Но вольнонаемный Доудера, разумеется, смотрит на вещи иначе. Для него и майор Скала — барин. Ведь он «тиран» — не позволит подчиненному, когда вздумается, уйти со службы, за хорошее жалованье требует добросовестной работы и дает по рукам за попытку работать налево. Какое дело Доудере, что есть паразиты, живущие за счет простых тружеников, и есть люди, которые неутомимо работают ради лучшего будущего страны. И те и другие — для него господа. Доудера охотнее поддержит при проверке в низовой парторганизации даже какого-нибудь буржуйчика за то, что тот уделял ему крохи со своего стола, чем вот такого майора Скалу, который жучит его, как только он начинает работать спустя рукава.

Но в душе Скалы нет ожесточения против Кшанды и Доудеры, как бы ни пронзали они его злыми взглядами. Будь Иржи верующим, он сказал бы: «Боже, прости им, ибо они не ведают, что творят». Эта терпимость осталась у него от прошлого. Но морозный день на Староместской площади, новые друзья, которых он полюбил, два года работы в парткоме — все это научило его поступать иначе. И потому майор Скала не колеблется больше. Он выпрямляется, оглядывает собравшихся и улыбается, заметив, что товарищи глядят не на зеленое сукно стола — их взволнованные и ободряющие взгляды устремлены на него.

— Я мог бы, если бы захотел, выкрутиться и отмежеваться от жены, — говорит Скала. — Ведь я с ней в разводе. Мы, правда, сошлись после моего возвращения, но потом разошлись снова. Формально мы чужие люди.

— Неупорядоченные семейные отношения, недостойные члена партии! — восклицает человек с золотым зубом.

Скала даже не смотрит на него.

— У меня, однако, нет причин выкручиваться, — невозмутимо продолжает он. — Я не хочу и не умею обманывать партию и товарищей, скажу вам прямо: я люблю жену. Мы никогда бы не расстались, если бы это зависело от меня. Если партия решит, что вина моей жены — это и моя вина, я готов понести любое наказание. Но я протестую против приемов работника комиссии партийного контроля. — Скала бросает гневный взгляд в сторону бледной физиономии с поблескивающим золотым зубом. — Протестую так же, как протестовал против методов секретаря крайкома Шика. Это совершенно одинаковые методы: высокомерное, непартийное, оскорбительное отношение к члену партии.

Кадык на худой шее человека с золотым зубом бешено запрыгал. С лица вольнонаемного Доудеры исчезло воинственное выражение, и он смущенно перевел взгляд на Кшанду.

Кшанда встал, оперся костлявыми пальцами о край стола. Глаза его налились кровью. Но не успел он еще открыть рот, как раздался спокойный голос инструктора крайкома:

— А ты ознакомился с материалами проверки майора Скалы? Просмотрел протоколы заседаний парткома, поинтересовался, как он вел партийную работу?

— У меня есть свои материалы! — отрезал Кшанда. — На всех вас есть! И на тебя тоже, товарищ! — И он бросил угрожающий взгляд на инструктора крайкома.

В косоватых глазах инструктора мелькнуло веселое выражение, потом они в упор уставились в лицо Кшанды.

— А зачем же ты припрятываешь эти материалы, товарищ Кшанда? — негромко спросил он.

— Это мое дело, — резко ответил Кшанда.

— Нет, не твое! — хладнокровно возразил инструктор. — А если это так, тогда товарищ Скала прав, говоря, что ты действуешь методами бывшего секретаря крайкома.

— Прошу меня не учить! — вскипел Кшанда. — Я отвечаю перед руководством комиссии партийного контроля и больше ни перед кем.

— Ты отвечаешь перед партией, товарищ, — невозмутимо продолжал инструктор. — Перед пар-ти-ей! — повторил он почти увещевающим тоном. — Вот так же говорили здесь многие партработники: я, мол, отвечаю перед секретарем крайкома. Жена майора Скалы говорила то же самое. Потому-то тебя и прислали сюда, что здесь гнули такую линию. И я, со своей стороны, предлагаю тебе воздержаться от таких реплик, — осадил он Кшанду, который готов был разразиться криком.

Сидящие за столом смущенно покашливали, представитель райкома сидел как на иголках. Только красивый лейтенант из Восточного корпуса генерала Свободы, восторженно улыбаясь, смотрел в невозмутимое лицо инструктора крайкома. Все облегченно вздохнули, когда Кшанда презрительно поджал губы и, чуть помедлив, уселся на свое место.

— Партия учит нас воспитывать людей, по-моему, это ясно, — продолжал инструктор, заскорузлыми пальцами металлиста разминая сигарету. — Учит воспитывать их на ошибках. Путем последовательной и повседневной критики. Втихую подобрать материал о ком-то и выложить его, когда надо избавиться от человека, — это, товарищи, приемчики буржуазных политиканов типа Швеглы и Бенеша. Наша партия такие методы отвергает. Это ясно и на примере Роберта Шика. Если у тебя есть какие-нибудь материалы о недостатках в этой партийной организации или доказательства моей плохой работы, выкладывай их, товарищ, здесь, прямо!

Инструктор спокойно закуривает сигарету и беглым взглядом обводит присутствующих. Все как-то приободрились, только Доудера нервно грызет ногти. «К кому же присоединиться? — встревоженно думает он. — Этот тип с золотым зубом опасен, — что, если у него есть материальчик и на меня? Выложит сейчас, здесь, при всех, что тогда? Все накинутся на меня, уж конечно, накинутся, Скала первый…» Доудера косится на представителя комиссии партийного контроля и чувствует, как по спине бегут мурашки.

Но вот снова говорит майор Скала. Он начинает тихим голосом, даже не попросив слова у председателя. Скала рассказывает, что сегодня, до начала этого заседания, ему звонил отец. Старик перепуган: вчера вечером у них в деревне какие-то люди расспрашивали коммунистов об Иржи Скале, диктовали машинистке протоколы показаний. Разумеется, старый учитель разволновался, особенно после того, как сын не явился ночевать… Скала на минуту замолкает, потом добавляет тихо:

— Родители боялись, что и я…

— Арестован? Говори, не стесняйся, — подбадривает его инструктор, в упор глядя на человека с золотым зубом.

— Да, мы расследовали… разумеется… это наше право, — говорит тот уже далеко не с таким апломбом, как прежде.

— И обязанность, — спокойно добавляет инструктор. — Вопрос только в том, не следовало ли сперва поговорить с товарищем Скалой, а потом проверять его показания. И даже, может быть, в его присутствии. Сядь, сядь на место! — говорит он вскочившему Кшанде. — Ведь вы партийные товарищи, а не враги. Впрочем, я не настаиваю и не собираюсь вмешиваться в твою работу.

Человек с золотым зубом снова садится, с мученическим видом поджав губы.

— Ну, а ты что хочешь сказать? — обращается инструктор к лейтенанту из Восточного корпуса армии, который тянет руку, прося слова.

— Кто ведет собрание: ты или председатель? — срывается Кшанда.

— Верно! — добродушно кивает инструктор. — Как-то нечетко пошло наше собрание. Извини, — с улыбкой поворачивается он к председателю.

— В чем, собственно, дело? — спокойным звучным голосом начинает красивый лейтенант. — Секретарь крайкома Шик выдвинул майора Скалу на должность адъютанта. Вернее, командующий выбрал его и утвердил в Праге по предложению Шика. Допускаю, что Шик составил ему протекцию. Но спрашиваю всех вас: проявил себя Скала за все это время карьеристом? Нет! В партию он вступил через два года, только когда сам разобрался во всем. Но, еще будучи беспартийным, он вместе с нами, коммунистами, боролся за выполнение Кошицкой программы, которую тут саботировали. Да, товарищи, саботировали, говорю это с полной ответственностью. Скажу больше: саботировали и са-бо-ти-ру-ют! Вот так, товарищ Кшанда!

— Это к делу не относится, — вяло возражает человек с золотым зубом.

— Относится! — не уступает лейтенант. — Относится, — повторяет он, — потому что мы, коммунисты, только теперь сможем по-настоящему вскрыть этот саботаж. Нетрудно будет выявить пособников генерала в этом деле. Но Скала, во всяком случае, не был среди них, это ясно уже сейчас.

— Товарищ председатель, требую, чтобы прения шли по повестке дня, а не на другие темы! — протестует Кшанда.

— Пожалуйста, — кивает оратор, прежде чем председатель успел вмешаться. — Так, значит, по повестке дня. О Скале. Обе проверки показали, что товарищ Скала — честный коммунист, всегда стремившийся к правде. К нашей партийной правде. Ради этой правды он отказался от дружбы с Шиком, потерял благосклонность генерала, разошелся с женой. Я, товарищи, уверен, что, не будь разоблачен Шик, майора Скалу рано или поздно сняли бы с должности и, быть может, даже поставили бы вопрос об исключении его из партии. — Лейтенант помолчал и тихо добавил. — Совершенно так же, как сейчас!

Настала такая тишина, что было слышно, как кто-то нервно чиркает спичкой. Это капитан Нигрин дрожащей рукой закуривает сигарету.

— Задумайтесь над этим, товарищи, — помолчав, продолжает лейтенант. — Не в том дело, останется ли Скала адъютантом командующего. Из-за этого он плакать не будет, и это дело нового командующего. Но нельзя обижать честного коммуниста, вот что главное. И потому я думаю, мы должны сейчас сказать, что Скала — хороший партиец и честный человек, что, собственно, одно и то же.

— А каковы твои лично отношения с майором Скалой, товарищ? — язвительно осведомился Кшанда, сверкнув золотым зубом.

Лейтенант прищурился и усмехнулся с независимым видом.

— Вижу, ты не признаешь лозунга Готвальда «проверять, но доверять». Так вот, со Скалой мы только товарищи по парторганизации и не больше. Так-то, товарищ Кшанда.

Кшанда, как ни странно, не стал ерепениться.

— Я вправе спросить, — только и сказал он.

— Вправе, — миролюбиво согласился лейтенант. — Потому я тебе и ответил. В заключение заявляю: найдите хоть один проступок у Скалы, и я первый готов осудить его. Но только найдите, сначала найдите!

Косоглазый инструктор ласково глядит на лейтенанта. Капитан Нигрин выпрямился на своем председательском месте и перевел взгляд, в котором уже не было почтительности, с человека с золотым зубом на представителя райкома.

Кшанда поднял тонкую длиннопалую руку. Шепот облегчения, пронесшийся по комнате после выступления лейтенанта, сразу затих.

Кшанда заговорил совсем в ином тоне. Он-де благодарен лейтенанту за выступление, в котором было много правильного. Товарищ лейтенант внес ясность в дело майора Скалы. Спасибо и товарищу инструктору крайкома. Он, Кшанда, безусловно признает, что действительно лучше было бы сначала поговорить со Скалой и только потом проводить дознание среди его соседей. Но пусть товарищи поймут, как огорчил их, представителей комиссии партийного контроля, этот город и весь край. Они ехали сюда, проникнутые недоверием и горечью, и это, возможно, завело их на ложный путь. Он, Кшанда, далек от того, чтобы делать окончательные выводы, но он полагает…

С шумом распахнулась дверь, Кшанда остановился на полуслове. В дверях, вытянувшись во фрунт, застыл вестовой, растерянно ища глазами старшего по званию — кому доложить.

— В чем дело, Вагала? — нетерпеливо обращается к нему капитан Нигрин.

— Господин капитан! Из крайкома срочно вызывают товарища Кшанду и товарища инструктора. Коммутатор подключен на этот аппарат.

— Подойди к телефону, — кивает инструктор Кшанде.

Тот берет трубку. Инструктор закуривает сигарету и сбоку глядит на Кшанду. «Хитер! — думает он. — Всех провел, но меня не проведешь! Я знаю, что ты только переменил тактику. Не в первый раз мы встречаемся, товарищ Кшанда…»

И тут вдруг он замечает, что Кшанда изменился в лице и дрожит, как в лихорадке. Он передает трубку инструктору.

— В чем дело? — встревоженно спрашивает тот.

— Что-то случилось в Праге, — Кшанда с трудом сдерживает дрожь. — Сняли председателя комиссии партийного контроля… Против него начато персональное дело… Мне велят прекратить тут всякую работу… деятельность нашей комиссии приостановлена… Это ужасно!

Бледный, с дрожащим подбородком, он опускается на стул около телефона.

«Заячья душонка», — думает инструктор и берет трубку.

— У телефона инструктор Жилка, — говорит он слишком громко, он, по-видимому, привык к заводскому шуму. С минуту он слушает, потом, сказав: «Спасибо… да… обеспечу», — вешает трубку. С минуту он и Кшанда молча смотрят друг на друга. Как различны они — спокойный, уверенный инструктор и это перетрусившее ничтожество! Кшанда позеленел от страха, закусил губы.

— Ты понимаешь, что случилось, понимаешь? — вырывается у него. — Председатель комиссии партийного контроля…

— Этого надо было ожидать, — говорит инструктор, усаживаясь на стуле напротив. — Ты в самом деле так глуп или притворяешься? Мог бы Роберт держаться так долго, не будь у него покровителей в верхах?

Кшанда стискивает руки и разражается слезами, словно обиженный мальчишка.

— Поплачь, парень, поплачь, — сурово говорит инструктор. — Попробуй, как это приятно. Сколько честных людей наплакалось из-за тебя.

Он закуривает сигарету и, сделав несколько глубоких затяжек, продолжает, понизив голос:

— Погляди на себя, ты, липовый пролетарий! Ничего в тебе нет от рабочего, от коммуниста! Только потому ты и стал рабочим, что провалился с учебой и отцу пришлось послать тебя на производство. Рабочий! Добродетель поневоле! В двадцать два года при помощи таких же, как ты, ловкачей ты уже пролез в партийный аппарат. Еще бы, ведь ты пришел с производства! В двадцать четыре ты получил почетную звездочку за участие в февральских событиях. Получил только потому, что был аппаратчиком. Мальчишка, развращенный протекторатом, стал воспитывать других, тогда как тебя самого следовало воспитывать. Рубил головы направо и налево, распоряжался, приказывал. Сам испорченный, портил других. Выслуживался и того же требовал от людей. На работе корчил из себя сыщика, начитался в детстве детективных романов! Я не любил тебя, когда ты был в седле, а теперь, когда тебя вышибли из седла, ты мне просто противен!

Кшанда сидел, сжав голову руками, и жалобно стонал, словно его хлестали эти неумолимые слова.

— Не хнычь! — холодно сказал инструктор, встав со стула. — Ничего с тобой не случится. Пока не случится. Преспокойно наплюешь на тех, перед кем еще сегодня ползал на брюхе, отмежуешься от своей председательницы, которая была для тебя кумиром, продашь всех кого угодно и опять удержишься на поверхности. Но все равно придет час, когда ты погоришь, потому что — заруби себе это на носу, Кшанда! — в нашей партии дрянь никогда не удержится, хоть иной раз ее разглядят и нескоро.

То ли от полной растерянности, то ли разыгрывая отчаяние, Кшанда кинулся на грудь инструктора.

— Отстань! — отрезал тот и оторвал его пальцы от своего воротника.

Сенсационные события в Праге, казалось, затмили на время местные дела. Историю с Шиком заслонили более крупные разоблачения. Самовластие, державшееся на обмане и лжи, на запугивании и страхе, терпело крах.

— Кому же верить? — спрашивали отчаявшиеся и сбитые с толку.

— Верьте партии! — был твердый ответ.

Иржи Скала отказался от должности адъютанта, подал новому командующему рапорт о переводе в полк. Он хочет готовить новых летчиков для республики. «Приезжай к нам, — слышится ему голос майора Буряка. — Сотни летчиков выучишь, они тебе в пояс будут кланяться…» «Нет, дорогой мой Буряк, — мысленно откликается Скала, прижимая к груди приказ о переводе, — у нас тоже есть летные училища».

С энтузиазмом берется Иржи за новую работу. Только так он сможет забыться… Но когда же заметил он первый косой взгляд? Когда впервые услышал сказанные шепотом и оттого еще более обидные слова: «Это муж той самой… Знаешь?» Дважды Скалу вызывали в крайком и еще раз — в госбезопасность, к следователю с печальными темными глазами. И все. Никаких обвинений майору Скале. И все же недоверие опутало его, как липкая паутина.

Скала зашел к знакомому инструктору крайкома. Тот принял его ласково, внимательно выслушал.

— Терпи, казак, атаманом будешь, — улыбнулся он немного грустно. — Думаешь, мне легче? Старайся сохранить выдержку, дыши спокойно, работай больше. На нас косятся, и по праву. Ребята из заводских парторганизаций чуть не с кулаками шли против Роберта, а мы, партработники, стояли в сторонке. И они вправе спросить нас: «Почему же вы так долго молчали, если вы честные люди?» Наш дорогой товарищ Кшанда сейчас, конечно, неутомимо разоблачает пособников своего вчерашнего шефа. Таких, как он, партия со временем выбросит из своих рядов, как мусор, за это я головой ручаюсь, а мы с тобой останемся в партии.

«Легко ему говорить: он уже в двадцать лет нашел дорогу в партию, сотни людей знают его как непоколебимого, честного коммуниста, — с горечью думает Скала. — Нытикам, таким, как я, куда хуже».

Иржи не слишком удивился, когда однажды командир полка спросил его, смущенно отводя взгляд, не мешает ли Скале его наружность, когда он работает с молодыми летчиками. «Видишь ли… не обижайся… я думаю, не нервирует ли это их…»

Иржи вспыхнул, но, подавив обиду, сказал:

— Да. Думаю, что да.

Сердце у Иржи колотится, в нем все кипит, хочется крикнуть, что такое лицо он не сам себе сделал… Но вместо этого он говорит:

— Правда, товарищ полковник. Я думаю, что мне следует подать рапорт о переводе в запас.

Вечером, когда сынишка улегся в постель, Иржи садится писать рапорт.

На другом конце стола отец что-то чиркает на нотной бумаге и тихо напевает.

Отец! Вот кто молодчина, не то, что я! Тогда, после событий сорок восьмого, Лойзик долго беседовал с ним. Отец стал молчаливым, взялся за газеты, которые прежде его вовсе не интересовали, начал слушать радио; покачивая головой, он все время что-то бормотал про себя, так что мать даже встревожилась. И вот однажды в воскресенье он молча положил перед сыном справку, в которой говорилось, что старший учитель Иозеф Скала подал заявление о вступлении в коммунистическую партию. Иржи молча стиснул отцу руку.

Днем, сразу же после богослужения, к ним прибежал священник Бартош, взбудораженный, красный. Они с отцом закрылись в комнате и просидели целый час, хотя там было не топлено. Отец вышел молча, хмурый, не пошел даже проводить гостя. Сделать это пришлось матери, которая тщетно старалась вытянуть у его преподобия хоть словечко об этом разговоре. Однако духовный пастырь был строг, холоден и, прощаясь у калитки, отвел взгляд.

В тот вечер в доме было грустно, даже когда вернулся с катка маленький Ирка. Скала старший сидел насупившись, не говоря ни слова, после ужина сразу ушел спать, сославшись на головную боль. Мать шмыгала носом и грустно смотрела то на сына, то на внука. Только маленький Ирка не поддавался хмурому настроению, царившему в теплой кухоньке. Потом бабушка уложила внука и сама ушла спать, а Иржи долго сидел, подперев голову руками, и думал о том, какие трудные настали времена: распадаются семьи, люди, годами жившие в мире и дружбе, становятся врагами, и всюду нужны жертвы, жертвы… Вот и он, Иржи, расстался с Карлой, и, видимо, только потому, что он человек совсем иного склада, чем Роберт; разошелся со старыми приятелями потому, что те, наоборот, считали, что он с Робертом одного поля ягода. Дружба отца со священником расстроилась из-за вступления отца в партию, а вместе с тем отец охладел к Карле, даже не зная, что их отношения с Иржи не ладятся, охладел просто так, из-за ее, как он сказал, «крайних взглядов». От всего этого голова идет кругом и сердце болит…

И все же именно благодаря этим переменам сыну Иржи Скалы не придется, как когда-то отцу, унижаться перед выскочкой-фабрикантом, а дети рабочих кирпичного завода не будут ходить в опорках. Не будет больше голодных, хмурых безработных в длинной очереди за даровой похлебкой. Какие пустяки в сравнении с этим все его споры, конфликты и огорчения. Иржи понял это еще на Староместской площади. Возгласы, улыбки, человеческое тепло толпы, пахнущее дешевым табаком дыхание рабочего, который поцеловал Иржи, колючая щетина его небритой щеки, десятки рук, качавших Скалу, — все это убедило его. Вспомнив об этом дне, Иржи поднял голову и выпрямился. В этот момент из спальни вышел отец, смешной в своей мятой фланелевой пижаме, и такой трогательный, что Иржи кинулся к нему, обнял старика и прижал к груди. Отец прильнул к нему, сжался в комочек, и сердце Иржи переполнилось почти детской нежностью, какой он не знал уже много лет.

— Ну, папа, ну, все опять будет хорошо, все будет хорошо…

— Он не хочет пускать меня к органу, — пожаловался старик неожиданно тонким голосом. — Иди, говорит, играй своим рабочим. — Старый учитель громко всхлипнул и продолжал уже сердито. — Мол, господу богу не угодна моя музыка. А на что мне его господь бог?! Словно не знал все эти годы, что я неверующий и играю, только чтобы доставить удовольствие себе и людям. Вдруг вспомнил о господе боге!

Старик высвобождается из объятий Иржи и принимает воинственный вид. Он похож сейчас на старого, вылинявшего перепела. Сын еле сдерживает улыбку, хоть он и растроган. «Насколько тебе все же легче, отец, насколько легче! — думает Иржи. — У тебя отнимают музыку, а у меня отняли сердце».

У него вдруг мелькает спасительная мысль. Обняв отца за худые плечи, он подводит его к столу и торопливо говорит:

— А я только и жду, когда ты бросишь играть в церкви, честное слово, папа. Да не решался сам предложить тебе. Не пора ли нам, в самом деле, передать музыкальную эстафету в нашей семье от деда внуку? Я не оправдал твоих надежд, пусть Ирка исправит дело. Ты учишь его пиликать на скрипке, но этого мало. Я уже привез сюда рояль, и пусть Ирка по-настоящему учится музыке. Что, если он унаследовал от тебя композиторскую жилку? А мы с тобой, папа, будем музицировать в четыре руки. У нас музыка будет звучать с утра до вечера!

Старый учитель стоял ошеломленный, подбородок у него дрожал.

— А твой детский хор! — продолжал Иржи. — Они же куда хочешь побегут за тобой! Разве они останутся петь в церкви, если там не будет тебя? Научим их народным песням, помнишь, как хорошо мы их пели вдвоем? Ручаюсь, что через две недели вы будете давать концерты по всей округе!

Скала старший смеется взволнованно и счастливо. Но тотчас же лицо его принимает озабоченное выражение.

— А кто привезет рояль? Не сразу найдешь ты такого человека! Сам знаешь, как нынче трудно с перевозками.

— Лойзик, папа! Лойзик нам это устроит, — смеется Иржи. — Даст грузовичок. Для тебя он все сделает. Но это будет приятно и ему самому: ведь наш детский хор станет гордостью всего района.

Старый учитель оживился. Подбежав к этажерке, он лихорадочно роется в нотах.

— Никаких заимствований, аранжировку я сделаю сам, — гордо заявляет он. — «Для смешанного хора аранжировал Йозеф Скала», — торжественно объявляет старый учитель и тотчас снова хмурится. — Я тебе покажу господа бога, попик! — Костлявым пальцем он грозит в окно. — Сгоришь со стыда, когда какой-нибудь сапог усядется за орган. Еще прибежишь за мной!

— Прибежит, папа, наверняка прибежит! Все они со временем возьмутся за ум, — уверяет Иржи, горько усмехнувшись. — Я по себе знаю.

Испуганная мать заглядывает в дверь.

— Напугал ты меня, старый сумасброд! — ворчит она. — Просыпаюсь, а тебя нет…

— А как же! Я пошел вешаться! Из-за попа! — отрезает старик, не переставая рыться в нотах. Мать недоуменно глядит на улыбающегося сына, потом бросает взгляд на буфет, где стоит бутыль сливовицы. Бутылка на месте и не тронута.

— Что ты, мамочка, что ты! Нам весело и без сливовицы! Честное слово!

Спохватившись, Иржи быстрым движением переворачивает свой рапорт об увольнении. Отец кладет руку на плечо сына.

— Допиши его и успокойся, — говорит он и, наклонив голову набок, прохаживается по кухоньке.

— Слушай, Иржи! — начинает он через минуту и останавливается. — А ведь тебе бы нужно… да, да, конечно… Кому же, как не тебе, руководить школой после меня?

Иржи как громом поражен. «Отец утешает меня, как когда-то я его». И тут же приходит другая мысль: «Майор Скала налетал тысячи километров, сбил десятки вражеских самолетов, герой. Орденские ленточки на груди, обожженное тело и обезображенное лицо…»

— Ты думаешь, это можно устроить? — неуверенно спрашивает он, подняв глаза на отца.

Тот снова хмурится, как и тогда, когда грозил в окно воображаемому попу.

— А ты поговори с Лойзой и увидишь. Руками и ногами ухватятся за такого учителя!

 

Глава восьмая

«Как же так? — думает Иржи Скала. — Я давно и хорошо знаю наш город, а в этом предместье никогда не был. Даже этот грязный вокзальчик я прежде не замечал, разве что когда поезд случайно останавливался около него и я злился на непредвиденную задержку».

Длинная узкая улица уходит на окраину, и там среди зелени краснеют крыши нескольких корпусов. Этот комплекс зданий зовется Черновицы. Как в Праге Бохницы. «Тебе место в Черновицах, тебе место в Бохницах» — так говорят. Но кто хоть раз в жизни прошел по узкой Школьной улице, тот никогда уже не произнесет с легким сердцем эту фразу.

Это кров милосердия: здесь стремятся создать тепло домашнего очага для тех, кого безжалостная судьба изгнала в мир помрачненного сознания. Уныние, отчаяние, тупая сосредоточенность царят в этих стенах.

Это беспощадные стены: отсюда редко выходят те, кого болезнь ухватила своими щупальцами.

«Сумасшедший дом», — слышал Скала в детстве. Потом этот дом стали называть психиатрической больницей. Сейчас он называется… — Скала задумался, вспоминая —…кажется, санаторий для душевнобольных? Дом стоит на краю города, только бедные рабочие домики встречаются по пути к нему. Богачи строили свои виллы подальше отсюда.

Санаторий для душевнобольных…

Иржи Скала стоит у окна просторного вестибюля и задумчиво глядит на газоны, прорезанные песчаными дорожками. Думал ли он когда-нибудь, что попадет сюда, на эту окраину, думал ли, что окажется в этих стенах?

Широкие белые двери распахиваются, и в светлом прямоугольнике появляется мужская фигура в белом халате. Этого человека знают многие. Это он воспитал сотни студентов, которые до сих пор любят его, исцелил сотни больных, вспоминающих о нем с благодарностью. Это он написал десятки поэм, принесших радость тысячам человеческих сердец. Врач и поэт.

Скала проходит в широкие двери, садится на хромированный стул у профессорского стола. «Это лицо не меняется, — думает он, — как не изменилось и философское спокойствие профессора». Просто не замечаешь, что углубились морщины и седина посеребрила волосы. За золотыми очками в глазах профессора, живых и умных, искрится неистребимая молодость.

Сколько лет тому назад Иржи Скала по просьбе профессора «катал» его в истребителе? После крутых подъемов, пике, штопоров и переворотов через крыло профессор вылез из самолета бледный, измученный, но лицо его было по-прежнему спокойно, когда он сказал:

— Ну и адская у вас профессия. Жаль, что вам не довелось применить свое замечательное умение…

Это происходило вскоре после Мюнхена. Командиром авиаполка, где служил Скала, назначили молодого полковника, у которого было две страсти — авиация и искусство. Недели через две он уже знал в полку всех мало-мальски способных пилотов и бортмехаников, а в городе — всех сколько-нибудь известных людей искусства. Словно прожил здесь не один год.

Он погиб под топором фашистского палача. Ему-то Скала и обязан знакомством с профессором.

…Профессор молчит и пристально смотрит в лицо гостя. Но этот взгляд не смущает и не обижает Скалу. «Вот видишь, — говорит себе профессор, — скольким молодым людям ты завидовал, когда у тебя, жадно вкушавшего жизнь, годы оставили морщины на лице. Этому летчику ты завидовал тоже. Тогда, в самолете, ты украдкой глядел на его красивый, четкий профиль и завидовал и свежести этого лица, и спокойствию, с которым молодой человек ведет самолет. И ты боялся, как бы он не заметил, что тебе не только страшно, но и завидно…»

— Пути судьбы неисповедимы, — вполголоса говорит профессор.

Скала пристально смотрит на него.

— Вы имеете в виду мою жену? — тоже тихо спрашивает он.

— Я имею в виду всех, друг мой. Ее, вас, себя и вот его…

Суховатой старческой рукой профессор указывает на невысокий книжный шкаф, занимающий всю стену. На нем среди безделушек стоят несколько фотографий в рамках. На одной из них — улыбающееся лицо офицера в летной форме.

Скала смущен: он никак не может вспомнить фамилию полковника, который познакомил его с профессором. Ведь они недолго служили вместе, всего лишь около полугода после Мюнхена.

— Он любил людей искусства, — говорит Иржи, чтобы скрыть смущение.

— Не только искусства, — улыбнулся профессор. — Людей вообще. А кстати, почему мы с тобой на «вы»? — говорит он, заметив партийный значок на отвороте пиджака Иржи. — Да, он любил людей, — возвращается профессор к прежней теме. — А то, что он так много общался с людьми искусства, — чистая случайность. Дело было так…

Скала встревожен.

«Не за тем же он пригласил меня сюда, чтобы рассказывать о полковнике, — думает он. — Вспомнил, фамилия этого полковника — Страник, Антонин Страник. По специальности он был инженер… Видимо, с Карлой случилось что-то страшное, и потому профессор умышленно затягивает разговор. Ведь он понимает, с каким нетерпением я жду хоть слова о Карле». Не в силах подавить волнение, Иржи почти не слушает спокойного повествования профессора.

Антонин Страник попал в незнакомый город как раз в те дни, когда партия перешла в подполье, рассказывает профессор. Первый коммунист, с которым он здесь познакомился, был актер Славик, тоже впоследствии погибший, его замучили еще до суда гестаповцы. Вот почему Страник так сблизился с художественной интеллигенцией. Да это было и безопаснее с точки зрения конспирации: кутежи, веселые домашние сборища, а на самом деле трудная работа подпольщиков. Да, молодец был полковник! В партию он вступил, еще будучи студентом-технологом…

Скала нервно закуривает сигарету, это удается ему только с третьего раза. Профессор замолкает на полуслове, снимает золотые очки и тщательно протирает их носовым платком.

— Ты, наверное, решил, что я бездушный человек, — тихо говорит он, щуря близорукие глаза. — Это не совсем так, друг мой… Не бойся, если бы дело было совсем плохо, я немедля сказал бы тебе. Нет, она не безнадежна, но выздоровление наступит далеко не сразу. Я больше боюсь за тебя, чем за нее… — Профессор делает паузу, Скала не сводит с него тревожного взгляда. «В чем дело?» — думает он.

— Она пыталась покончить с собой, — говорит профессор, опуская глаза. — Самым глупым способом, говорю как врач. Самым волевым способом, признаю как человек… Кстати, практически у нее и не было другой возможности… Она разбила себе голову о стену. И очень сильно, друг мой. Счастье еще, что в тесной тюремной камере у нее не было места для разбега…

У Скалы вся кровь отхлынула от сердца.

Карла, его Карла, трепетная лань! Сколько раз он, мужчина, кокетничал мыслью о самоубийстве. Пистолет, самолет, азартная дуэль с вражеским летчиком… И всегда пасовал, всякий раз! А эта женщина при первом ударе судьбы нашла в себе силы искать смерть в четырех стенах.

— Теперь ты понимаешь, почему я начал издалека! — Профессор выпрямляется и, заложив руки за спину, прохаживается по комнате. — Мне хотелось, чтобы ты понял, какую она пережила трагедию… Погоди, погоди! — он делает жест в ответ на немой протест Скалы, поднявшегося с места. — Я понимаю, сейчас в тебе напряжен каждый нерв. Но ты должен владеть собой, ведь мы говорим об очень важном, о всей дальнейшей жизни. — Помолчав, он садится напротив Скалы. — Рану залечили, но пациентка впала в глубокую депрессию, возможно, вызванную сотрясением мозга. Мы опасались, что она вновь попытается покончить с собой. Вот почему я велел перевести ее сюда. И по той же причине вызвал сейчас тебя. Чтобы врач, а особенно психиатр, мог правильно лечить, он должен знать все. Понимаешь, все?

— Спрашивай, — шепчет Скала.

— Меня интересует, когда начался разлад между вами.

— Разлад… — задумывается Иржи. — Понимаешь ли… — Немного смутившись, он начинает рассказывать. — Трудно признаться, но уже из Советского Союза я вернулся иным человеком. Может быть, я просто отвык от Карлы, а может быть, причиной была моя болезненная мнительность, особенно усилившаяся после того, как я получил ожоги… — Скала нервно вытирает лицо. — Так или иначе, вернувшись, я был разочарован. Возвращение на родину мне представлялось примерно так. Бывший мой полк в парадном строю во главе с полковником встречает меня как героя. Звучат фанфары, жена и родители плачут от радости… Находясь вдали от родины, я боялся вернуться, а вернувшись, был разочарован. Все крайности. Смешно и глупо. Иногда, думая об этом, я ищу себе оправдания, твержу, что, видимо, плохо понимал разницу между родиной и Советским Союзом, не сознавал, что возвращаюсь домой в пору суровой и беспощадной борьбы, которая не щадит ничьих нервов. Если бы у меня было с кем поделиться мыслями и чувствами, рассказать о своем смятении, найти поддержку… Но я был одинок со своими сомнениями, я грыз себя, и все вот из-за этого… — Иржи показывает на свое лицо, пристыженно опускает голову и глухо повторяет: — Из-за этого…

— И вот, — продолжает он, — хотя я должен был прозревать с каждым днем, в голове у меня, наоборот, все больше мутилось. А жена…

— Рассказывай, рассказывай… — тихо подбадривает профессор, не глядя на Скалу, чтобы не смущать его.

— Рассказывай! — с горечью повторяет Иржи. — Как рассказать о хаосе, о смятении, о полном тумане в голове? Ты ведь знаешь, кто такой был Роберт Шик? — помолчав, спрашивает он.

— Как не знать! — Профессор щурит глаза. — Продолжай!

— Ты, наверное, думаешь, что я сейчас буду говорить о Шике, исходя из того, что теперь стало известно о нем, что я из тех умников, которые «все знали, все предвидели». Но уверяю тебя, я с первой встречи, с первого знакомства сразу понял: это подлый и безжалостный честолюбец, упивавшийся властью, своей непогрешимостью, своей, своей…

— Не волнуйся, — успокаивает профессор. — Я отлично знаю, каков Шик.

— Он принес горе мне и Карле. — Иржи усталым жестом трет виски. — И не только нам, множеству молодых коммунистов, людей, которые от всего сердца радовались наступлению новой эпохи, но сейчас вспоминают об этом с горечью, потому что этот авантюрист обманул их, подорвал их веру.

— Почему? — спокойно возражает профессор. — Почему должна остаться горечь? Разве виновата эпоха? Разве она стала менее славной оттого, что на ней паразитировал Шик? А ты никогда не думал о том, что господин Шик быстро лопнул бы, как мыльный пузырь, если бы партия не потеряла сотни и тысячи своих лучших людей в гитлеровских застенках? — Профессор устремляет задумчивый взгляд на портрет летчика. — Как много завоевано за эти годы! Заложены прочные основы социализма, хотели или не хотели этого шики. Им просто приходилось участвовать. Что ж ты удивляешься, — профессор вздыхает, — что в такое время кое-что могло и не ладиться. Пусть это тебя возмущает, даже злит, но не должно обескураживать.

Скала взволнованно ловит каждое слово.

— Ты прав, — говорит он наконец. — Ведь тем самым я бы лил воду на мельницу Шика. Боюсь, что я преувеличиваю его пороки.

— Этого можешь не бояться, — замечает профессор. — Действительность превзошла всякие предположения.

Скала с минуту молчит, затем, нервно приподнявшись на стуле, берет сигарету и снова кладет ее.

— Лучше всего позабыть о Шике и о пресловутой кампании так называемого разоблачения «шиковщины», — продолжает профессор.

Скала невольно съеживается и растерянно смотрит на собеседника. На лице профессора ни тени волнения. Он задумчиво потирает переносицу, где оправа очков оставила след, и говорит тихо, как бы про себя:

— Ох, сколько было этих искоренителей крамолы при Шике и после него! Все они упивались миражем власти. Сколько раз я видел угрожающе поднятый палец и слышал угрозу: «Поосторожнее, господин профессор, поосторожнее!» Сколько крови они мне испортили! Русские говорят, что надо смело выдвигать молодые кадры. Но как у нас это извратили! До сих пор удивляюсь, что во время кампании «Молодежь к руководству городом!» нам в операционную не прислали студентов первого семестра — удалять желудки, почки и желчные пузыри…

Скала невольно усмехнулся: сильно сказано! Профессор с минуту смотрел на него, потом вздохнул.

— Для медика иной раз легче вырезать слепую кишку, чем решать вопросы кадров в клинике. Операции с кадрами бывают потруднее. Трудные, затяжные, нужно много опыта, выдержки и терпения…

Скала смущенно опустил голову… Конечно, этот мудрый старик прав. Сколько незаживших ран, сколько болезненных шрамов вновь открылось под скальпелем в ретивых и неумелых руках?.. А ведь те, кто принес столько вреда в нашей громадной операционной от Татр до Кроконош, не были сплошь безответственными и злонамеренными людьми. Конечно, нашлись и такие, и от них больше всего вреда. Они примазались к операции именно потому, что их самих надо было удалить из партии. Они резали, ампутировали, удаляли, надеясь, что рвение поможет скрыть их собственные язвы, и прятали их так ловко, что это видели только оперируемые. А жертвы, одурманенные наркозом страха, даже не могли кричать. Привязанные к операционному столу, они не могли нанести ответный удар.

— Вы правы, профессор, — извиняющимся тоном шепчет Скала и снова задумывается. Разве он и сам не видел, как умело Шик осаживал смельчаков, протестовавших против вопиющего произвола. Карла была среди них, к ее чести, надо признать это. Толстые пальцы Роберта манипулировали с политическими брошюрами, как руки шулера — с колодой крапленых карт: страницы были испещрены восклицательными знаками, подчеркнуты красным, синим и зеленым карандашами, чтобы удобнее было вытащить подходящую цитату.

Скала переводит дыхание.

— Вы знаете, почему я в штатском? Школа в нашей деревне остается на попечении семьи Скала. Мой сынишка вне себя от радости. Отец, у которого я пока что работаю младшим учителем, доволен, что сможет уйти на покой, а я… для меня это немного странный конец… Возвращение героя… Впрочем… каков герой, таков и конец…

— А почему конец? — спрашивает профессор; глаза его мягко поблескивают за золотыми очками. — Разве это конец?

— Какой конец — это еще будет решаться… — Скала опускает голову. — Здесь, у вас…

— Ты действительно думаешь, что для этого, — профессор делает жест в сторону больничных корпусов, — достаточно усилий врача? — Он встает и медленно прохаживается по комнате. Пальцы рук сплетены у него за спиной, глаза внимательно изучают узор ковра. Кажется, что он ищет нужные слова.

— По-моему, ты лучше всех должен понимать страдания своей жены.

— А разве я еще ее муж? — почти неслышно произносит Иржи.

— На этот вопрос ты должен ответить сам. — Профессор останавливается рядом со Скалой. — Я спросил бы тебя: жена ли она тебе еще?

Иржи выпрямляется и с волнением жадно глядит в лицо собеседника.

— Не жди от меня бабьих утешений, — продолжает профессор. — Ты мужчина и достаточно испытал в жизни, чтобы понять. Я хочу, чтобы вы оба вылечили свои сердца. Сердца, а не уязвленное самолюбие! Я внимательно слушал тебя, теперь послушай ты. Когда ты кончишь ныть? Да, да, я знаю, что говорю! Как же еще можно назвать твои сентиментальные сентенции о «странном конце»? Нытье, конечно, нытье. Когда ты наконец поймешь, что причиной всего было твое чувство неполноценности, к тому же это чувство подогревалось ежедневно взглядами людей, которые впервые увидели твое лицо? Но разве пугаются тебя дети в школе? Нет, потому что они тебя уже знают. Любят они тебя? Любят. Взрослые тебя уважают? Уважают. Задумываются они над тем, что ты когда-то выглядел иначе? Конечно, нет. А разве соображения твоего командира были так уж необоснованны и жестоки? Ведь и в самом деле каждому новичку приходилось привыкать, чтобы непроизвольно не обижать тебя изумленным и сочувствующим взглядом. Трудная операция, товарищ, всегда болезненна, но без нее не спасешь жизнь. А боли меньше, если вскрываешь нарыв сам…

Скала отвечает не сразу.

— Да, — говорит он. — Я всегда боялся взглянуть правде в глаза.

— Вот это я и хотел от тебя слышать. — Профессор крепко сжимает плечо Скалы. — Сейчас ты обязательно должен этому научиться. Ведь решается ее судьба…

— Это верно, — соглашается Иржи.

— Ее недуг очень похож на твой.

Профессор садится рядом со Скалой, берет его руку в свои и, понизив голос, говорит настойчиво и ласково:

— Она тоже будет бояться взглядов, друг мой. Для нее они могут быть еще тягостнее, чем для тебя. Ты видел в глазах окружающих испуг и сочувствие. На нее будут глядеть с ненавистью, ее оскорбят притворной жалостью. Сотрудница Шика… Его… — Профессор делает паузу, на мгновение умолкает и чуть слышно произносит: — любовница.

— Она и была его любовницей! — хмуро говорит Скала.

— Не думаю! — так же тихо откликается профессор и пристально смотрит в глаза Скалы. — Но если бы даже была…

— Была! — восклицает Иржи и вырывает свою руку из рук профессора. Тот снова берет ее.

— Я хочу лечить твое сердце, а не уязвленное самолюбие, — повторяет он. — Если бы нужно было только успокоить самолюбие, я бы повторил без колебаний: не думаю, что она была его любовницей.

Скала не сводит с профессора напряженного взгляда. В его глазах надежда и мольба.

— Ну, юноша, — говорит профессор, поняв этот взгляд. — Обо всем этом вы с ней поговорите сами.

— У меня есть доказательство! — чуть не плача, кричит Иржи, и, запинаясь, стыдясь, он рассказывает о пижаме.

— Легко человека осудить, трудно ему поверить, — ласково заключает профессор и, повернувшись спиной к Скале, смотрит в темное окно.

Что же дальше? Что делать теперь, как выпутаться из этого сплетения опасений и тревог? Насколько легче хирургу: он вырезает пораженную ткань, зашивает рану, и пациент даже не знает, что удалили из его организма…

Что же дальше?

Как птичка, испуганно бьющаяся в грубой руке человека, так дрожит сердце Карлы при всякой попытке общения с ней. Профессор, как опытный врач, заметил это, когда попытался мягко преодолеть упорную замкнутость пациентки. «Время поможет», — говорит он себе.

Рана на голове Карлы еще не зажила, а профессор уже опасался самого худшего: как бы Карла не сделала новой попытки; смерть иногда кажется отраднее, чем загубленная жизнь. Сколько часов он терпеливо высидел у постели Карлы и наконец рискнул, как бы между прочим, в ходе разговора, вскользь сказать:

— Вы знаете, ваша невиновность уже окончательно установлена.

Никакого отклика, ни искры не вспыхнуло в глазах, бледные губы не шевельнулись.

И опять однообразно потянулись дни, снова каждый вечер профессор садился у постели Карлы. Но никакая настойчивость не могла преодолеть ее глубокой апатии. «Серьезное психическое расстройство» — таков был единогласный диагноз врачей. Ничего другого быть не может. При болезненных перевязках на лице больной не шевелился ни один мускул, она не произнесла ни слова. Ни словечка за все время, что Карла провела в лечебнице. Она позволяла перевязывать и кормить себя, выполняла все, что от нее хотели, и ни к чему не проявляла ни малейшего интереса.

Заинтересовал ли профессора этот случай? Или он просто очень сочувствовал молодым людям? Так или иначе, старик не жалел сил: он докучал запросами и следователю и тюремной надзирательнице, досконально изучил обвинительное заключение и протоколы допроса, советовался, проверял.

Он узнал, что Карла была сиротой, воспитывалась у дяди-священника, а после его смерти жила на скромное учительское жалованье. В общем не баловень судьбы.

В предварительном заключении она вела себя сдержанно, точно отвечала на все вопросы и была убеждена, что по отношению к ней и к тому, кто был причиной всех ее бед, Роберту, совершается жестокая несправедливость. Так продолжалось до того момента, когда Роберт сознался под тяжестью улик. Нагло и цинично он показал на очных ставках, как использовал неопытность своих работников, как ловко вовлекал их в свои сети.

В ту же ночь Карла попыталась в камере покончить жизнь самоубийством.

Слово за словом, строчку за строчкой изучал профессор показания Шика, ища в них ответа. Это было нелегко. Шик говорил уклончиво, петлял и всячески искал лазейки, чтобы увильнуть от ответственности.

Все больше напрашивался вывод: Карла любила его, она видела в нем выдающегося человека и потому не замечала его пороков. И когда он сам, цинично, с усмешкой обрисовал себя ловким обманщиком, она впала в полное отчаяние.

Но, с другой стороны, будь Карла его любовницей, разве она мирилась бы с десятками его скотских интрижек, о которых, несомненно, знала?

На все вопросы Карла отвечала охотно, только о своих отношениях со Скалой и с Шиком упорно молчала. Что же надломило ее психику? Может быть, наглая похвальба Шика, что он использовал каждую мало-мальски привлекательную женщину?

Голова профессора трещала от всех этих вопросов, он подолгу сидел у постели Карлы, стараясь ухватить нить доверия. Но Карла откликалась только на его последние слова: «Покойной ночи», и всегда одной и той же фразой, ничего другого от нее не удавалось добиться: «Почему вы не даете мне умереть?»

Профессору было ясно, что она говорит это совершенно искренне.

Помог случай: однажды профессор вернулся с женой с концерта, и ему вздумалось заглянуть к Карле в этот поздний час. Больная испуганно взглянула на него, когда он вошел без обычного белого халата. Его темный вечерний костюм напомнил ей мир, в который она так не хотела возвращаться.

Профессор заговорил о концерте, о гастролях оркестра чешской филармонии, исполнявшего сегодня симфоническую поэму Сметаны «Моя родина». Профессор сам был музыкантом и увлекся настолько, что чуть было не упустил момент, которого ждал так долго: глаза Карлы оживились, щеки порозовели.

Заметив это, профессор стал рассказывать о концерте еще увлеченнее. С тонким пониманием музыки он анализировал новую трактовку симфонии, созданную молодым дирижером. Он напевал мелодию, изображал смену темпов, говорил, говорил, а сердце его учащенно билось: он видел, что все это захватило и Карлу.

Теперь надо быть особенно деликатным и осторожным, не порвать тончайшей ткани ее интереса к внешнему миру.

В тот вечер Карла не сказала своей обычной фразы. Она произнесла тихо, едва слышно:

— Как чудесно… Спасибо!

Весь лечебный персонал — доцент, ассистенты и врачи — едва не счел старика ненормальным, когда по его распоряжению в палату больной был внесен рояль.

— Мы сыграем для вас, я и моя жена, — сказал он Карле, и она с благодарностью — так ему показалось — коснулась его руки.

О профессоре говорили, что из него вышел бы не только хороший поэт, но и замечательный виолончелист, если бы он не стал выдающимся медиком. И никогда не играл он с таким подъемом, как здесь, в палате Карлы. Он ни разу не взглянул на нее во время игры, а когда последние звуки замолкли и профессор увидел слезы в глазах Карлы, он погладил свой инструмент как святыню.

«Что же теперь, как быть дальше?» Профессора охватило беспокойство, хорошо знакомое врачу в решающий момент: спасу я пациента или погублю его?

Он перевел тревожный взгляд с циферблата своих часов на лицо больной, словно надеясь прочесть ответ на этот вопрос.

И вдруг вступительные аккорды концерта Дворжака нарушили раздумья профессора. Играла его жена Ирма. То, что помогает в минуты уныния мужу, поможет и его пациентке, решила она.

Адажио… Музыкант в профессоре берет верх над медиком. Adagio non troppo… Пальцы профессора нежно, с любовью, сжимают тонкий гриф виолончели. Non troppo… да, конечно, non troppo!

Карла ощутила безмерное облегчение, словно она долго и безнадежно блуждала в потемках и вдруг увидела свет. Так, наверное, чувствует себя птица, уставшая от бесконечного полета над бурным морем, когда она наконец садится на сухой камень в заливе… Слезы навертываются на глаза Карлы. Перед ней узенький мостик от настоящего к прошлому. Она старалась не оглядываться на прошлое, неделями гнала от себя всякий проблеск воспоминания, и вдруг это прошлое вновь возникло перед ней. Нет, это уже не мостик, а целый мост, слишком шаткий, чтобы по нему прошел человек, но его достаточно, чтобы пропустить мысль, воспоминание, сожаление.

Музыка — это волшебная палочка. Взмах — и Карла стала маленькой девочкой с дешевой лентой в косичке. Сиротка, потерявшая мать. Она жмется к дяде, ее плечики вздрагивают, но сердце уже не болит так сильно… Куда же делся дядя? Он растаял, растворился в радужных переливах жемчужных слез…

Карла уже сидит в большом, ярко освещенном концертном зале «Сокольский стадион». (Какое глупое название для концертного зала!) Рядом Иржи, он держит жену за руку, но даже не замечает ее, впрочем, это неважно, довольно того, что он держит ее за руку, а она носит под сердцем его ребенка. Она прижимает руку Иржи к себе… Она не хотела идти на концерт, но Иржи настоял, он не стесняется ее обезображенной беременностью фигуры… На эстраде высокими тонами поют кларнеты, они исполняют дворжаковский концерт. Дирижер замирает в восхищении, он упоен музыкой, упоен ею и Иржи, сидящий рядом с Карлой.

Как же он, Иржи, не понимал, в какую бездну он вверг Карлу, уехав от нее?! Сотни женщин лишались мужей в то время. Но для Карлы это оказалось труднее, чем для многих других: ведь у нее не было ни одного близкого человека, когда из пучины одиночества она рука об руку с Иржи поднялась на золотую вершину счастья. Она верила тогда, что это навеки, собственно, даже не верила, а просто не задумывалась ни о чем. С ней был муж — опора, уверенность, любовь. Да еще ребенок. Высоко, где-то в самом небе искрилось ее счастье. И вдруг погасло.

Суровая жизнь — хорошая школа. Это она связала Карлу по рукам и по ногам, не позволила ей протянуть мужу руки на прощание, заставила молчать, когда ей хотелось крикнуть: «Не уходи!» На час, на день, на неделю помогает твердая воля, но тем хуже становится человеку потом. Одинокая сосна на скалистом утесе тоже выживает, но кому ведомо, сколько страданий и лишений переносит она в своей безрадостной жизни, без опоры и защиты, под вечными натисками вихрей и метелей.

У Карлы отняли сына: он будет жить в деревне у бабушки, бегать на солнышке, пить молоко. Что верно, то верно, ему там будет лучше, и кому, как не матери, понять это? Но понять — одно, а пережить — другое. Карла поняла, что она должна быть холодна с родителями мужа, который отверг ее. Ведь она в разводе с Иржи. И она отказалась переехать к ним и поступить учительницей в какую-нибудь из окрестных школ.

Да, она поняла, а они, конечно, нет. И по-настоящему охладели к ней. Сколько слез пролила потом Карла…

Слезы… Зыбок мост воспоминаний. Нет, Карла уже не плачет. Вся она как-то поникла, поддалась чарам музыки и жадно прислушивается.

…Близко, совсем близко ей видится стриженая головка Кете Хафтл. Кете глядит на нее с укоризной. Кете! Как едва расцветший полевой цветок под косой, погибла она где-то в концлагере Бреслау. Она первая открыла глаза Карле. Десятки книг и брошюр прятала Карла в тайниках своего домика, десятки молодых людей побывали у нее, широко открылись окна в новый мир. И все это благодаря Кете…

В проникновенной музыке виолончели Карла словно слышит голос Кете и будто говорит с ней:

— Ты упрекаешь меня, Кете, что я не выдержала первого же испытания, которому подвергла меня жизнь? Упрекаешь?

Стриженая головка с глубокими глазами улыбается добродушно и чуть снисходительно. Нет, Кете не упрекает. А если и упрекает, то только за то, что Карла поддалась слабости и захотела умереть. Кете была всего на несколько лет старше Карлы, но она была мудра, как человек с большим жизненным опытом. «Самая чистая вода грозит гибелью, если безрассудно броситься в нее разгоряченной», — говаривала Кете, упрекая Карлу за нетерпение, за привычку действовать очертя голову. И наше кристально чистое время грозит гибелью слишком поспешным, опрометчивым, разгоряченным… таким, как Карла.

Карла зажмуривается, чтобы не видеть ласкового взгляда Кете.

Потом началось… Карла шла из школы к троллейбусу. В этот день занятий в классах не было, потому что не пришел ни один ученик. Озабоченный, но улыбающийся директор сказал учителям: «Ну, что ж, по домам, друзья. Соберемся после…» — он сделал многозначительную паузу. Карла помнит, как приятно ей было услышать слова «после войны», но при мысли о боях за город страх закрался в ее сердце.

Кучка людей ожидавших троллейбус, вдруг разбежалась — словно вода, упавшая на камень, — брызнула в разные стороны. Карла, не раздумывая, вбежала в соседний дом. Следуя стрелке указателя «Бомбоубежище», она нашла подвал. Жители, собравшиеся в подвале, приняли ее как свою. В минуту опасности люди сбиваются в кучку, точно перепуганные цыплята…

Два дня и две ночи прошли в атмосфере самых нелепых слухов, измышлений, надежд и страха. Две ночи люди с ужасом глядели на небосклон, со всех сторон озаренный пожарами. На третьи сутки укрывшиеся в подвале чехи услышали треск пулеметов и автоматов, топот сапог, стук колес. А потом настало лучезарное майское утро: несколько советских бойцов с оружием на изготовку вошли в темный подвал.

— Немцы есть?

У Карлы на глаза навертываются слезы, когда она вспоминает то утро, и от этого еще светлее и ярче становится воспоминание.

Ах, Кете, Кете, почему ты не дожила до этого дня, не увидела русских! Я подала одному из солдат кувшин воды, он велел мне сперва отпить самой, потом стал жадно пить… вода тонкими струйками текла по подбородку…

Профессор и его жена кончили играть. Профессор подошел к Карле, он подумал, что готов отдать год жизни за то, чтобы узнать тайну ее слез. Такой же взволнованный и неуверенный, как и тогда, стоит он сейчас около ее мужа, глядя на его отражение в темном оконном стекле. Скала сидит, съежившись, подперев голову руками, плечи его вздрагивают. Быть может, и он идет сейчас по мосту? По мерцающему, колеблющемуся мосту и все же достаточно прочному, чтобы перейти по нему от прошлого к настоящему?..

Профессор с женой сидели вдвоем почти до рассвета. «Что же дальше, как теперь быть?» — сверлила мозг неотвязная мысль. Ирма почувствовала его озабоченность и поспешила прийти на помощь мужу.

— Ее взволновала музыка, — сказала она, — значит, будем продолжать действовать с помощью музыки. Вернем Карле интерес к жизни, остальное — ее дело.

— Слишком большая нагрузка на такую хрупкую постройку, — с опасением возразил профессор. — Любой чувствительный удар извне, какое-нибудь упоминание в газетах, суд над этим авантюристом, где снова прозвучит ее имя, разрушит наш первый, эфемерный успех… Плохой я был бы врач, если бы удовольствовался тем, что можно больше не стеречь ее, — нервно продолжал профессор, заметив, что жена молчит. — Может быть, можно не стеречь, — сердито уточнил он и наклонился к жене. — Ирма! — прошептал он настойчиво и нежно. — Есть только один путь. Надо завоевать ее доверие, проникнуть сквозь непонятное безразличие ко всему — к мужу, к семье, к ребенку. Ты женщина, ты это сможешь…

Она взяла его за руку.

— Ты даже не представляешь себе, как я люблю тебя за то, что ты делаешь для этой бедняжки. Но все это не так просто, как представляется твоему трезвому уму, мой дорогой!

— Нам нужно знать причины, если мы хотим по-настоящему вылечить ее, — настаивал муж. — А вылечить ее — значит вернуть ей счастье. Вернуть мужа, ребенка… — Он гладил руки жены, ее прекрасные пальцы пианистки, и в сердце его закралась грусть: как постарели эти руки. — Разве и в нашем браке не было трудностей за эти долгие годы? Разве нам всегда удавалось избежать подводных камней!

— Вот видишь, ты не понимаешь женщин, а еще умница, профессор, психолог, — ласково улыбнулась жена. — Ладно, не спорь, сядь поближе…

Профессор сел и закурил новую сигарету.

— Слушаю, — сказал он чуть-чуть недовольно.

— Слушай же, что тебе скажет женщина, подумай об этом и вникни как следует. Главная опасность не в том, что на Карлу могут повлиять сообщения в газетах или какие-нибудь факты. Внутреннее потрясение само по себе слишком сильно. Эту женщину лишили доверия к себе, веры в себя, а этого не исправишь попыткой механически склеить ее семью. Уже хотя бы потому, что их брак был не из тех, что лопаются, как бракованный стакан в горячей воде.

Ирма взяла из руки мужа сигарету и жадно затянулась.

— Карла выходила замуж совсем девочкой, — продолжала она. — Она была сиротой, и стать женой и матерью было для нее величайшим счастьем. Но в наше беспокойное время люди быстро взрослеют, это произошло и с Карлой… Она выросла, как слабый цветок, пересаженный в теплую оранжерею. Ей стали говорить, что она молодец, что она отличный работник. Она сама прониклась убеждением, что участвует в великом созидании и хорошо делает свое дело. И вдруг все рухнуло за одни сутки. Карлу охватила обида, сознание жестокой несправедливости. «Они ошиблись, все они ошиблись, — думала она. — Я выиграю эту борьбу, все выяснится, не может не выясниться». Выяснится, что ее усилия были направлены верно, что она и Роберт по-настоящему боролись за благое дело… Потом последовал новый удар. Оказалось, что она была обманута, везде был сплошной обман. Впервые в жизни она взялась за большие дела, а ей доказали, что она служила не идее, а ловкому авантюристу. Понимаешь? Если бы дело было всего лишь в ошибке сердца, если бы Карла могла вернуться к своей работе, не было бы этой безнадежности, которая привела ее к попытке самоубийства. Нет, здесь не семейная драма, Тоник, это не разочарование в любви, а глубокая человеческая трагедия.

Профессор долго сидел, не говоря ни слова, забыв о сигарете, которая обожгла ему пальцы.

— Каков же практический вывод? — тихо спросил он наконец.

Ирма улыбнулась, и ему снова стало грустно при виде тонкой сетки морщинок в углах ее глаз. «Стареем, — подумал он. — И я старею, становлюсь по-стариковски нетерпеливым. А ведь она права, по-видимому права», — поправился он и улыбнулся: как неохотно он признает свою ошибку.

Жена внимательно наблюдала смену выражений на его лице.

— Упрямец ты мой! Нелегко соглашаться, а? — Она встала и положила руки ему на плечи. — Пусть она поживет у нас, Тоник. Поживет до тех пор, пока сама не найдет цель жизни.

Профессор поднялся, притянул жену к себе и, улыбаясь, с шутливым недоверием спросил словами известной сказки:

— А скажи мне, мудрая старушка, как же она ее найдет?

Жена шлепнула по руке, обнимавшей ее за талию.

— Спрашивал ты своих четырех детей, как они найдут цель жизни? А ведь гордишься тем, что они нашли ее сами.

Он рассмеялся, обнял ее и горячо поцеловал. На рассвете, исполненный твердой веры и сам удивляясь этому, он спустился в палату Карлы. Она лежала неподвижно, лишь прозрачные, словно перламутровые пальцы слегка шевелились на одеяле. Спит? Нет, она не спала. Ее мысль делала первые робкие шаги по зыбкому мосту воспоминаний. И эти шаги уже не были так мучительны. Было все еще больно, но уже не так страшно, сердце не сжималось от ужаса.

Карла вспоминала знакомый кружок молодежи: Яромир, Милош, Марианна и много других, кого она тогда только что узнала. Никому из них Роберт не понравился с первого взгляда. Слишком самоуверен. Слишком самонадеян. Сразу заметно, что смотрит на всех сверху вниз и приходит в ярость от малейшего несогласия с ним. Не любит того, чем все они живут, — театра, книг, музыки, искусства…

Иржи, любимый Иржи, знал бы ты, что все, что ты сказал о Роберте, и мне приходило в голову десятки, сотни раз. Чего-то мы недопоняли, Иржи… большинство из нас. Роберт стал для нас олицетворением партии, нас оскорбляло каждое неодобрительное слово, сказанное о нем. Вправе мы винить его за это, говорить, что он так воспитал нас? Может быть. Но главные виновники — мы сами. И ты тоже, Иржи! Знал бы ты, как забилось мое сердце, когда Роберт однажды привез из главного штаба весточку о том, что ты сражался в рядах Советской Армии. Какой гордостью оно наполнилось! Но и тут я была не совсем права. Я не увидела человека, меня увлекла «анкетная» сторона дела: Роберт с юных лет в комсомоле, теперь он секретарь крайкома, мой муж сражался в Советской Армии, получил награды, утвержден в офицерском звании… Я пошла бы за тобою, Иржи, если бы ты вернулся твердым, проникнутым духом той страны, где жил. Я ждала героя, а вернулся нытик и стал обижать меня недоверием, подозрениями. Я осталась в духовном одиночестве. Я отчаянно, изо всех сил боролась с собой, старалась не признаваться себе, что моя работа, энтузиазм, любовь — все это идет впустую.

А ведь любовь была, Иржи! Несколько слов того негодяя убедили меня в этом. В глазах у меня потемнело, я видела только белую стену камеры; казалось, она издевается надо мной, напоминая, что никогда в жизни мне не удавалось прошибить стену. «Верьте партии», — сказал Готвальд, когда роберты полетели с пьедесталов. «Верьте партии», — таковы были его слова, а я, сколько ни старалась, так никогда по-настоящему не поняла, что такое партия. Для меня оставалась только та стена…

Тонкие руки профессора нежно касаются дрожащих рук Карлы, глаза за золотыми очками ласково глядят ей в лицо.

— Плачь, девочка, плачь, — говорит он тихо. — Слезы скорее вернут тебя к жизни.

Профессор прижимает горячий лоб к холодному стеклу окна. Когда он вернулся от Карлы, Ирма уже давно спала, а он еще долго ходил в задумчивости по кабинету. Не любит он отказываться от своих планов, такой уж характер. Убедите меня до последнего пунктика, тогда я соглашусь. Пусть Ирма права, пусть для Карлы сейчас самое лучшее — пожить у них в доме, бок о бок с Ирмой, все же нельзя складывать руки и пассивно ждать, когда время все излечит.

Насчет детей Ирма права: я ни к чему не подталкивал их. Лучшее доказательство: ни один из моих сыновей не стал врачом. Но разве с самых первых их шагов я не следил пристально за интересами детей, не помогал им познать самих себя? Да, так и было. Вот и здесь…

У профессора вдруг мелькает новая мысль. Скала! О господи, Скала! Как это мне не пришло в голову поговорить с ним! Ведь я знал его уже много лет назад! Когда это было? Ага, вскоре после Мюнхена. Меня познакомил с ним тот полковник. Скала взял меня однажды в свой самолет. Красивый молодой человек… Помню, как я с завистью глядел на его четкий профиль, на спокойную осанку.

Красивый молодой человек…

Профессор оборачивается и пристально смотрит на обезображенное лицо гостя. Оно как маска, только в глазах можно прочесть страдание и муку. Иржи сидит неподвижно, если бы не широко раскрытые глаза, можно было бы подумать, что он спит.

«Одной фразой можно успокоить его боль», — подумал профессор во время рассказа Скалы, с трудом удерживаясь, чтобы не выложить эту новость. Речь шла о чужой пижаме, которую Скала обнаружил под подушкой. Конечно, она принадлежала Роберту. В памяти профессора встали страницы крупного машинописного шрифта — показания Роберта Шика. Обвиняемый нагло заявил, что, после того как к нему из Англии приехала жена, он устраивал пьянки и оргии в квартирах своих сотрудников, уезжавших в отпуск. Владельцы хороших квартир чаще других получали отпуска, условием было — ключ оставить секретарю крайкома.

Профессору хотелось прервать Скалу, сказать ему, что пижама еще далеко не улика, что Скала зря обвинил Карлу, напрасно обидел ее. Но профессору вспомнился разговор с женой, и он промолчал. Да, Ирма права, не так-то легко склеить этот брак. Если для Скалы вся трагедия — в измене, тогда, пожалуй, пусть они не сходятся с Карлой. А кроме того, кто знает… Правда, в показаниях Шика квартира Карлы была упомянута среди тех, которыми он пользовался в отсутствие хозяев… А впрочем, бог весть…

И все же профессору так жалко глядеть в печальные глаза Скалы, что он готов сообщить ему утешительный факт.

Нет, нет, профессор ничего не скажет! Ирма права. Если Скала не поймет всей трагедии Карлы, он не заслуживает права жить рядом с ней, жить только ради того, чтобы успокоить свое уязвленное самолюбие. Пусть тогда Карла останется у них. Он, профессор, приложит все усилия, чтобы она нашла настоящий домашний очаг здесь, у людей, которые сумели понять ее. Их внучка, маленькая Ирмочка, души не чает в Карле. Ирма тоже заслужила, чтобы рядом с ней была женщина, к которой потянулось ее сердце. Да и он сам… Теперь их музицирование получает новый смысл: появилась благодарная слушательница. Ирма тоже так сказала…

Скала пристально смотрит в лицо профессора и замечает, что обычное хладнокровие и выдержка врача уступили место легкому замешательству.

— В каком состоянии моя жена? — испуганно спрашивает он.

— Я уже сказал, что ты можешь не бояться. — Профессор уже овладел своим лицом. — Кстати… — Он отводит взгляд, как делают все добряки, когда нужно сказать кому-то в лицо неприятные слова. — Ты не очень-то поспешил позаботиться о ней.

Скала медленно встает, шагает по комнате и после некоторого колебания говорит тихо:

— Вы несправедливы ко мне. Я откровенно рассказал вам все… Все, кроме одного… Не решился… — Он переводит дыхание, словно слова душат его, и продолжает почти шепотом: — В первые же дни… в общем, после того как ее… арестовали, я пытался повидаться с ней. Но она не захотела. Передачи с бельем и едой я отдавал надзирательнице. Нелегко это было! Надзирательница смотрела на меня как на чудовище: мол, собственная жена даже в такой момент не хочет его видеть! — Скала опускает голову, сжимает пальцы так, что хрустят суставы, и шепчет еще тише: — А потом она отказалась даже принимать передачи, это было совсем ужасно.

Сжав губы, профессор на минуту задумывается, потом говорит:

— Пойдем-ка наверх, надо все-таки поесть.

Послушно, как школьник, который несет глобус за учителем, Иржи поднимается по внутренней лестнице в квартиру профессора. На первой же площадке он судорожно хватает хозяина за рукав. Профессор, не обращая на это внимания, идет дальше и тянет за собой Скалу. Только в прихожей они останавливаются. За одной из дверей слышатся звуки рояля; слабый, но ясный голосок что-то поет.

— Карла! — шепчет ошеломленный Иржи.

— Карла, — спокойно подтверждает профессор. — Она у нас, и ни в чем, понимаешь, ни в чем не нуждается. Ни в чем! — Он в упор глядит в тревожные глаза Скалы и спокойно добавляет: — Так что, если хочешь, можешь не ходить туда…

Ни секунды не колеблясь, Скала делает шаг к двери.

 

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Ссылки

[1] Прошу вас, пожалуйста (франц.).

[2] Повышение сразу на два чина, так как в чехословацкой армии после капитана следует чин штабс-капитана. — Здесь и далее примечания переводчика.

[3] 28 октября 1918 года — день провозглашения буржуазной Чехословацкой республики.

[4] В послевоенной Чехословакии при проведении национализации буржуазная реакция стремилась к ограничению национализации промышленности. В руках капиталистов оставались «отрезковые фабрики», подобно тому как после аграрной реформы в буржуазной Чехословакии сельским эксплуататорам были оставлены крупные «отрезковые усадьбы».

[5] Langsam — медленный (нем.).

[6] Если бы ты молчал… (лат.).

[7] …то был бы философом! (лат.).