Говорят, что день войны стоит месяца мирной жизни. Иржи Скале кажется, что со времени того страшного ночного полета над Германией прошли годы. В больнице время тянулось, как замедленный фильм, с мучительными кадрами, внушавшими страх перед будущим. А сейчас дни летят, прошлое уже не вспоминается. Первые нетвердые шаги после выхода из больницы постепенно тонут в тумане забвения.

С какими опасениями отправлялся капитан Скала в санаторий для выздоравливающих летчиков, куда его устроил профессор Петр Васильевич с помощью полковника Суходольского. Иржи Скала улыбается — улыбается уже без горечи! — и, глядя в зеркальце, взбивает мыльную пену на своем лице, составленном из лоскутков пересаженной кожи, напоминающем шахматную доску… На одном лоскутке прорастает борода, рядом совсем гладкое место, кожа лоснится, как старый солдатский ремень.

Зеркальце и бритвенный прибор подарила Скале медсестра Верочка. Во время войны не так-то просто купить такой прибор, и потому Иржи чуть не заплакал с досады, когда однажды, в санатории, зеркальце выскользнуло из его неловких пальцев и разлетелось на куски. Зиночка, смешливая, веснушчатая медсестра санатория, увидев его расстроенное лицо, тотчас «починила» зеркальце с помощью пластыря.

Веселая и сообразительная девушка эта Зинаида Николаевна! Конечно, Скала, случалось, «скулил» и при ней. Как сейчас видит Иржи ямочки на ее щеках, когда Зина, лукаво улыбнувшись, смерила его насмешливым взглядом серых глаз.

— А сколько я наплакалась из-за своих веснушек, Георгий Иосифович. Факт! Однажды на даче мне одна бабка сварила зелье: мол, поможет наверняка! Лицо у меня от этого зелья две недели горело, как огонь, кожа потрескалась, как шелуха на переваренной картошке, а когда наконец «курс» был закончен, что вы думаете — все веснушки оказались на своих местах, как камешки в мозаике. Факт! Ну и что ж! Как видите, вышла замуж, родила дочку, такую же веснушчатую, как я. А муж говорит, что из-за веснушек-то он на мне и женился и очень доволен, что у дочки их не меньше.

Она засмеялась, ее насмешливые глаза словно говорили: «Такой здоровый парень, а чуть не плачет из-за своей внешности. Как гимназистка…»

Скала откладывает кисточку и, задумавшись, правит бритву. Среди людей, переживших окружение Москвы, в самом деле неуместно жаловаться. А о тех, кто вынес отступление и фронтовой ад, и говорить нечего: каждому тогда досталось!

В зеркале Иржи видит свое лицо, покрытое густым слоем мыла. Может быть, отпустить бороду? Этакую окладистую, как у отшельников, чтобы прикрыла немного эту серо-лиловую кожу. «Останется только надеть темные очки и взять в руки шарманку», — усмехается Скала и размашистым движением снимает мыло и щетину со щеки. Нет, с бородой пришлось бы делать «займы», как делают плешивые люди, тщательно распределяя скудные волосы по лысине. Вот безбородый участок, вот еще и еще… Бритва по ним скользит, как пьяный на льду; умываясь, Иржи отчетливо чувствует, где у него после бритья пощипывает кожу и где она совсем мертвая, бесчувственная.

Скала усаживается в уголке землянки на охапку сена, покрытую плащ-палаткой. «Другим человеком становишься среди русских», — думает он. Об этом и отец рассказывал. «Совсем другие люди», — говорил отец, и глаза его горели восторгом. Ну, конечно, для отца народ России делился на две неравные части: добрые и несчастные русские люди и их враги — кровожадные большевики. Поверил бы отец ему, Иржи, услышав, что тот находится среди большевиков? Правда, Вера Ивановна и Петр Васильевич иногда ругали спекулянтов. Приходилось слышать и о том, что среди русских крестьян нашлись такие, в ком вдруг вспыхнула жажда наживы и они попались на удочку фашистов. Впрочем, сам Иржи не встречал таких людей. Все, кого он знал здесь, подтягивали пояса и готовы были терпеть любые лишения ради победы.

Все здесь в России не так, как ему изображали в Англии или дома до войны. Да и война здесь другая. Тяжелее? Легче? Трудно сказать. Кое в чем она как будто более штатская, кое в чем, наоборот, более сурова. Если ты не на параде, то безразлично, как ты носишь фуражку — сдвинув на затылок или нахлобучив на лоб. Но дисциплина на фронте жесткая. Солдаты считают это вполне естественным. Иржи не замечал, чтобы дисциплина была для них тягостна, как это было в Англии и дома. Здесь каждый шаг, каждый поступок устремлены к одной цели — победе в войне.

Привыкаешь к двум новым словам — «сичас» и «ничево». Оба означают совсем не то, что сказано в словаре: «сейчас» значит — «погоди, будет сделано». Мол, нечего нервничать, суетиться, поднимать шум. А «ничего», собственно, значит то же самое: «Будь спокоен, умей перенести поражение, махнуть рукой на неудачу, не вешай головы, не теряй надежды».

«Ничево» приходится слышать на каждом шагу. Иржи так боялся выписки из больницы, боялся сочувственных взглядов и расспросов, боялся, что окружающие будут пугаться его обезображенного лица. А теперь его почти раздражает неизменное «ничево», которым его встречают всюду. Авария, ожоги? Ну что ж, в авиации без этого не бывает. Каждый из нас когда-нибудь неизбежно попадет в аварию, если не кончится проклятая война. Лицо? Ни-че-во! Подумаешь, большая важность — лицо на войне! И с таким лицом можно бить немцев!

Все, словно по уговору, повторяли то, что говорили профессор, медсестра Верочка, однорукий Вася. У всех один довод: «Ты, парень, мог уже быть покойником, а все-таки остался жив, чего ж тебе еще надо?»

Всюду, куда попадал Скала, с интересом выслушивали его историю, расспрашивали о подготовке летчиков в Чехословакии и Англии, одобрительно кивали и заключали: «А у нас вот так». Скала досадовал, что его, словно какого-то новичка, послали на длительную переподготовку. Но успокоился, когда увидел, как безропотно подчиняются этому порядку советские летчики, длительное время не совершавшие боевых вылетов.

— Чудак ты, — сказал Скале гвардии майор с орденами на груди. — Что было хорошо вчера, уже не годится сегодня. Несколько месяцев назад мы еще летали на «сковородках», а сейчас погляди!

Майор, сияя от гордости, указал на новенькую машину-истребитель конструкции Лавочкина.

— Вот стервец, взлетает почти без разбега! Как саранча срывается, ей-богу!

Скала помнил, с каким одобрением отзывались о советских истребителях авиационные специалисты в Англии в начале войны. Он сказал об этом майору.

— Было дело, было! — отозвался тот, подчеркнув прошедшее время, он не сводил глаз с маленького самолета, который быстро набирал высоту. — «Ласточки» и «миги» — отличные машины, незаменимы для высотных полетов. Но это, приятель, не машина, это бес, дракон, Змей Горыныч! Новые «яки» хороши, и «ильюшины» тоже, но вот эти «Ла-5»… Нет, ты только погляди, это ж не полет, это прямо-таки концерт, даже не воздушная акробатика — это заправский балет!

Майор следил за самолетиком, который на мгновение застыл в воздухе, словно игрушка, висящая на елке, потом рванулся, несколько раз перевернулся через крыло, перешел в пике, в нескольких десятках метров от земли выровнялся и взмыл, сделав такой низкий вираж, что воздушной волной с зрителей чуть не сорвало шапки.

— Полегче, красавец, полегче! — хохотал майор, придерживая руками щегольскую фуражку. — Он, видимо, своими шасси собирается фрицам башки крушить.

Озабоченный стоял Иржи на аэродроме. Уже не самолет, а пилот заинтересовал его. Трудно с таким состязаться. Он так и сказал майору. Тот с минуту недоуменно смотрел на чеха.

— Ах, вот оно что! Так запомните, молодой человек. Во-первых, самолет сейчас вел начальник училища, старый воздушный волк, полковник Ромашов, а во-вторых, то, что вы сейчас видели, — это только часть обязательных упражнений, которые вы должны будете проделать по окончании курса. Иначе на фронте вам не бывать, ясно? Теперь вы понимаете, почему вас натаскивали, как новобранца, прежде чем послать к нам. Вам оказано большое доверие. Но и от вас потребуется много труда. Сначала в классах, потом в мастерской, а когда будете знать машину как свои пять пальцев, вот тогда пожалуйте на летное поле. Такие у нас порядки.

…Скала вытянулся на койке и прикрыл глаза.

Трудно, очень трудно живется здесь. В Англии после выполненного задания ты возвращался домой, в тепло, в уют, съедал свою яичницу с беконом в ярко освещенной столовой. А здесь? Живешь, как крот, в землянке. И все-таки нигде у него не было так легко на душе, как среди этих людей.

Полковник в Англии — это персона. А здесь? Командир гвардейского авиаполка тоже ютится в землянке, штаб размещен в полуразрушенной школе, которую немцы не успели сжечь, питается полковник, как и все — пшенной кашей, и думает только об одном: скоро ли начнется новое наступление?

Когда немцев громили под Сталинградом, ты лежал в больнице. Когда их гнали от Курска, ты был в учебном лагере и в летном училище. Но до Берлина еще далеко, и на твою долю останется, можешь не беспокоиться.

Из соседней землянки слышны возбужденные голоса. Ну, конечно, опять токарь Федор Семенович сцепился с учителем Лашкиным. Дня у них не проходит без препирательств.

— Ни черта ты, Семеныч, не понимаешь, что значит иметь дело с учениками! — густым, хорошо поставленным голосом говорит учитель. — Тридцать пар глаз на тебя пялятся, и вечно вопросы: «Иван Иванович, а почему никто еще не изобрел такого аккумулятора, чтобы можно было доехать на машине от нас до самой Москвы?!» Ты, парень, стоишь себе спокойненько у станка да ставишь рекорды. А ты попробовал бы ответить этим разумникам!

— Я спокойненько стою у станка? — отвечает пискливый голосок Федора Семеновича. — Ну и дурень ты, Иван Иваныч. Значит, ты фрезерного станка никогда в глаза не видывал. Он, братец мой, такой же глазастый, как твои ученики. А я должен угадать, чего он хочет, так же как и ты у себя в классе… Елизавета, говорю я своему фрезеру… я, знаешь ли, всегда даю станку женское имя, это как-то… ну, как-то приятнее. Так вот, говорю я, Елизавета, давай-ка сегодня поднажмем! Дадим сто двадцать процентов, пусть сосед Максимыч лопнет от зависти. А Елизавета в ответ как запоет, слышал бы ты, какая у нее колоратура! Из твоих тридцати сопляков ни один так петь не сможет, как бы он ни старался!

Скала закрывает глаза. Спор из соседней землянки доносится к нему уже сквозь сон.

Да, они такие, как вы рассказывали, папа. Враг прошел по их стране, оставляя за собой выжженную землю, оттеснил их к самой Москве, кольцом блокады сжал Ленинград. И вот сейчас они, русские, гонят этого врага, как когда-то гнали Наполеона. Гонят, папа, и я вместе с ними. С ними, отец, а вы шли против них. Только сейчас я все понял, а когда-нибудь поймете и вы. Может быть, эта война уже открыла вам глаза. Я видел ее на Западе и на Востоке. Не пролилось бы столько крови, если бы нам не долбили постоянно, что советская власть падет после первого же удара. Так думали вы, отец, как я мог не верить в это? А что получилось? Чем могла бы кончиться эта война, не будь Советского Союза?

Каковы эти русские?.. Меня здесь считают героем. Он, мол, рисковал жизнью, чтобы не попасть в плен к нацистам. А я тут труса праздновал: занят был только собственными переживаниями. Из-за того, что мне не давали зеркала, капризничал, как мальчишка, у которого отняли игрушку. Сколько меня ни утешали, я упрямо твердил про себя: как только в руках у меня будет пистолет… Впрочем, нет, это было бы слишком трусливо. Просто в первом же воздушном бою отдам свою жизнь подороже. Несколько фашистов отправятся вместе со мной на тот свет, а я положу конец своим мучениям. Мне невыносимо отвращение, которое я вызываю у людей, нестерпимы удивление и ужас в их глазах.

Каждый вечер перед сном Иржи упивался картинами своего геройства. Как на экране, видел он эпизоды воздушного боя. Вот он налетает на сомкнутый строй вражеской эскадрильи — налетает с бесстрашием самоубийцы, с хладнокровием воздушного асса.

Во всем санатории не было пациента настойчивее Иржи. Он развивал силу рук и ног, укреплял, тренировал мышцы, одним словом, был неутомим. И когда на медосмотре врачи одобрительно кивали головами, он думал: вот еще один шаг к намеченной цели!

Он был прямо-таки одержимым — на прогулках в парке, в спортзале, за едой думал только об одном: я прославлюсь, может быть, даже получу орден посмертно, жена и сын поплачут о геройски погибшем отце и никогда не узнают, что у этого героя было страшное лицо мертвеца.

Палата Иржи находилась на втором этаже. На каждой площадке лестницы висели высокие зеркала. С мучительным удовольствием спускался он по лестнице, внимательно рассматривая в зеркале свою крепкую фигуру, спускался медленно, сантиметр за сантиметром. Так азартный игрок открывает карты; он видел вначале стройные ноги, затем тонкую талию, широкую грудь… взволнованно ждал, когда в зеркале покажется страшное лицо… Да разве это лицо! Палитра отвратительных красок — от мертвенно-серой до фиолетовой.

— Я убью тебя, убью! — грозил он чудовищной ненавистной маске и снова поднимался на свой этаж, чтобы еще и еще раз спуститься и прошептать исполненное ненависти: «Убью!» Вот какой это был герой!

На втором медосмотре он забыл в кабинете фуражку и, чтобы не мешать врачу, вернулся за ней по окончании приема. Девушка за большим столом складывала карточки историй болезни. Иржи заметил ее еще на первом осмотре: такую нельзя было не заметить. Иногда, правдиво описывая действительность, невозможно избежать банальных слов. Так было и с ним. «Ангельская красота», — подумал он и сейчас считал, что иначе выразиться было нельзя. Полудетское, полудевичье лицо, словно из прозрачного фарфора, волна русых волос такого прекрасного оттенка, что Иржи посчитал бы их верхом парикмахерского искусства, если бы они не находились в Советском Союзе во время войны. Она напоминала красотку из американских киноревю, которые Иржи видел до войны. Но он тотчас устыдился такого сравнения. Это не была умело сделанная мордочка, это была подлинная, поистине редкая природная красота. Он уставился на нее, смутился и забормотал извинения. «Я забыл тут фуражку…»

Не сказав ни слова, она с улыбкой указала на стул. Честное слово, в этот момент Иржи даже не вспомнил о своем лице и все же — непонятно почему — очень смутился, схватил фуражку и ретировался. За обедом он почти ничего не ел, не слышал, что ему говорили, и из памяти не выходила мучительная растерянность, которая овладела им при встрече с девушкой. «Почему именно сегодня? Почему не в прошлый раз, ведь уже тогда я заметил, как она хороша?» Правда, в тот раз она усердно записывала то, что ей диктовали врачи, а он был занят упражнениями, которые его заставляли делать. И все-таки почему именно сегодня Иржи охватило такое волнение? Оно было бы понятно, если бы он осознал свое уродство рядом с такой красотой. Но в тот момент — Иржи твердо помнил это — он думал только о ней, об этой девушке. Что же вызывало у него беспокойство? Девушка спокойно сидела в кресле около большого стола врачебной комиссии и улыбалась глазами ясными, как васильки в лучах полуденного солнца. Но ее кресло… большое темное кресло, резко отличавшееся от светлых стульев, стоявших вокруг стола! Это же не простое кресло, это… Сердце у Иржи мучительно сжалось. Он отложил ложку и побежал к Зинаиде Николаевне. Улыбка мелькнула на ее веснушчатом лице, когда он стремительно ворвался к ней, но, услышав его вопрос, Зиночка помрачнела, отвернулась и опустила голову.

Иржи вышел из комнаты. Ему все стало ясно: кресло, которое он вначале принял за обычное, было инвалидной коляской.

Он подстерег девушку у выхода из парка, совсем так, как когда-то они, гимназисты, поджидали девочек в парке родного городка. В горле у него пересохло, Иржи с трудом проглотил слюну. Вот наконец показалось безобразное сооружение на колесах, которое он вначале принял за простое кресло. Маленькие девичьи руки вращали колеса, уверенно направляя движение этой страшной коляски.

Он подошел.

— Давайте я повезу вас.

Васильковые глаза потемнели и заволоклись пеленой грусти, но тотчас же улыбка разогнала минутную печаль.

— Не надо, — сказала она, тряхнув светловолосой головкой. — Мне нужно привыкать самой…

Она слегка вздохнула, и Иржи устыдился, поняв, что она хотела сказать: «Будь у меня ноги, как у вас…»

В тот день он долго, внимательно и без отвращения смотрел в зеркало на свое лицо. Мысль о «геройской смерти» потускнела.

То, чего не достиг своей воркотней Петр Васильевич, своими утешениями Верочка, своей простецкой мудростью Васька, — достигла без единого слова эта безногая девушка. Ненужная, бесполезная жизнь обрела новый смысл, в третий раз на его пути появилась женщина. Спуск по лестнице мимо зеркал перестал быть для Иржи пыткой. Он уже не шептал угрожающе: «Убью!», он отвык глядеть на свое лицо, его больше интересовало, хорошо ли заправлена гимнастерка, как он выглядит в общем, весь — от носков до воротничка. Он научился не видеть того, что было выше.

Над ними подшучивали, называли их влюбленными. С необидной солдатской грубоватостью товарищи подмигивали, видя, как он нетерпеливо прогуливается у входа в парк или ерзает на кресле в гостиной.

— У вас красивые глаза, — сказала ему однажды Наташа, — такие ясные, живые, пытливые…

Его словно приласкали. Значит, не все в его лице отталкивает. Он снова внимательно изучал себя в зеркале, но не обнаружил ничего, что подтвердило бы ее слова. Набрякшие веки, местами с багровым оттенком…

Но он не отбросил зеркала. Наташа так сказала, значит, она так думает. И вот в зеркале свершилось чудо: глаза вдруг затмили все остальное. Словно светлое зеленоватое озерцо выступило из берегов и поглотило безобразные окрестности, залило их своим сияющим блеском.

— У меня красивые глаза, — сказал Иржи вслух и поверил этому.

Была это любовь? Да, несомненно. Но какая-то странная… Нет, «странная» не то слово. Просто это была любовь двух людей, которых безмерно состарило страдание, сделало мудрее, взрослее. Любовь без поцелуев, без признаний, без ласк. Так, наверное, любят друг друга старые супруги, которые живут очарованием прошлого.

Наташа была единственная, кому он никогда не рассказывал о том трагическом ночном полете. А она при нем ни разу не вспомнила о прямом попадании бомбы в метеорологическую станцию аэродрома, где она служила. И все же они знали друг о друге все. Иржи как громом поразило, когда он узнал, что Наташа была ученицей балетной школы, и, говорят, очень одаренной. Надо же, чтобы именно ее постигла такая беда! Он уже не мечтал о геройской смерти в воздушном бою. Его страдания померкли в сравнении с уделом этой девушки. Верь он в бога, он бы, наверное, молился за нее, прося о повторении евангельского чуда, о ее исцелении, о том, чтобы ее несчастье оказалось только страшным сном. Но он не верил в бога, и потому оставалось только размышлять о том, что было бы, если бы…

И с чего ей, такой молоденькой, вздумалось добровольно идти на фронт? Если бы она, как тысячи других девушек, продолжала учиться, если бы… Так легко придумывать все эти «если», и все они не приносят ничего, кроме мучительного отчаяния. Если бы… Опять «если бы»! К черту все «если»!

Наташа, по-видимому, не терзалась так, как он. Она не вспоминала прошлое, зато охотно говорила о будущем, и глаза ее при этом сияли. Она будет проектировщиком, архитектура всегда привлекала ее. Она уже начала учиться. Иржи хотелось радоваться вместе с ней, но сердце сжималось от какого-то смутного чувства. Казалось, что Наташину радость не могла не омрачать пережитая трагедия.

Протезы… Женщина на протезах!

Иржи до боли стискивал руки, словно наказывая себя за мрачные мысли, глядел в ясные глаза Наташи и старался постичь ее радужные планы. Она будет ходить в брюках. Светлые брюки и черный свитер пойдут к ее светлым волосам. Вполне подходящий вид для архитектора! Жорж Занд, например, носила мужской костюм даже во времена, когда это считалось экстравагантностью…

— Вы меня не слушаете, Иржи, — Наташа вдруг прерывает свои размышления вслух. — Наверное, думаете о каких-нибудь глупостях.

Она не называла его Георгий Иосифович, как другие русские, а говорила просто Иржи, с трогательным старанием выговаривая непривычный звук «рж».

Пытаясь скрыть смущение, Иржи садился к роялю. Спасибо отцу за то, что он с детства выучил его не только русскому языку, но и музыке. Он давно уже не играл на рояле, только в Англии в офицерском клубе иной раз случалось наигрывать легкие песенки.

Здесь, в санатории, ему пришла мысль, что полезно поупражнять пальцы на клавишах и ноги на педалях. Он подолгу сидел за роялем, вспоминал гаммы и этюды, удивляясь, как прочно все это засело в памяти. Огрубевшие пальцы плохо слушались, исполнение было неважное, но перед закрытыми глазами четко рисовалась нотная запись. Однажды Наташа застала его за этим занятием, и с тех пор их встречи приобрели новую прелесть: Наташа пела, у нее было небольшое приятное сопрано, она легко запоминала мелодию и текст. Почти каждый вечер они по просьбе товарищей устраивали небольшой концерт. К ежедневной тренировке Иржи прибавилось еще одно задание: напрягая память, он вспоминал сперва простенькие родные песенки, а потом и сложные дуэты, которые могли бы обогатить их репертуар. Одну выгоду это, во всяком случае, им принесло — о них перестали говорить: «А где же наши влюбленные?» — и стали говорить: «А где же наши певцы?»

Так продолжалось несколько недель. Однажды Наташа сообщила, что получено распоряжение о выписке из санатория летчиков, способных к боевым полетам. Медицинскому освидетельствованию подлежали только те, кто попросится сам.

Иржи был бы несправедлив к английским летчикам, если бы сказал, что у них не хватало желания воевать или что среди них было много охотников уклониться от фронта. И все-таки его поразил общий подъем, который вызвала здесь эта новость. Летчики все до одного попросились в строй. Врачи из медкомиссии сначала улыбались, потом стали сердиться: непринятые упрекали их в незнании летной службы, в придирках, бюрократизме и еще бог весть в чем.

— Все-таки я полковник медицинской службы, — добродушно отчитывал председатель медкомиссии капитана авиации, который пытался доказать, что к тому времени, когда он отправится в боевой вылет, его больная нога будет в полном порядке.

— Вы полковник медслужбы, а я летчик! — отрезал маленький капитан и, стиснув зубы, старался повернуться направо кругом и отойти, не прихрамывая. — Летчик!

Иржи краснеет, вспоминая, что именно в тот день и на этом медосмотре его вдруг охватило отчаяние и уныние. Во врачебный кабинет он вошел взволнованный, но уверенный в себе: он не сомневался, что находится в отличной спортивной форме. Председатель комиссии сердечно приветствовал Иржи, и он понял, что комиссия уже ознакомилась с его делом.

— Так вот он, этот погоревший чех, — сказал полковник, вышел из-за стола и дружески пожал Иржи руку. Ему не удалось скрыть смущения при виде лица летчика, члены комиссии тоже были ошеломлены и тщетно старались не показать этого: терапевт с заметной поспешностью наклонился к его груди, остальные стали с излишней деловитостью листать бумаги.

Как спасительный маяк, его ободрил ясный взор Наташи. Впервые она увидела его обнаженную грудь, изуродованную, всю в шрамах, но и бровью не повела. В такие моменты легко заметить, как человек усилием воли овладевает собой. Но Наташа просто не обратила внимания на его грудь, она с улыбкой смотрела ему в глаза, и в этом взгляде он прочел сказанную когда-то фразу: «У вас красивые глаза, Иржи».

Иржи расправил грудь, по просьбе врачей вдыхал, выдыхал, задерживал дыхание. На душе у него было спокойно.

— Молодец! — буркнул очкастый терапевт, выстукивая, выслушивая и испытывая его разными приборами. — Молодец! По моей части, товарищи, годен без ограничений.

Все остатки уныния и горечи испарились из его сердца, и Иржи вместе со всей комиссией улыбнулся очаровательному смущению Наташи, которая, услышав заключение терапевта, радостно захлопала в ладоши и тотчас залилась краской.

— Влюбленные? — прищурился добродушный председатель.

— Друзья, — ответил Иржи, глядя ему прямо в глаза.

— То-то! — улыбнулся он. — Тут, — он постучал пальцем по бумаге, — сказано: «Женат, имеет ребенка».

Взгляды Иржи и Наташи встретились и разошлись. Знала ли она, что он женат? Он ни разу не подумал об этом. И сейчас он с изумлением осознал, что за все это время он совсем не вспоминал о Карле и Иржике. Его даже в жар бросило от стыда. Неужели он в самом деле любит Наташу? И она его любит? Но почему же тогда она хочет, чтобы он успешно прошел медосмотр? Ведь если это произойдет, неизбежен его отъезд, а быть может, и смерть!

Иржи несмело взглянул на нее, их взгляды опять встретились. На этот раз она не отвела глаз, в них светилась обычная нежность. У него отлегло от сердца. Она знала! Она знала, а вот он позабыл! Он уже перестал понимать, чего хотят от него врачи. Механически выполняя их требования, Иржи думал: «Как я мог забыть?»

Как же он мог забыть? Как он мог забыть о том, что мучило его с момента, когда он пришел в сознание и узнал, во что превратилось его лицо? Ведь он боялся жить, чтобы не стать в тягость жене, чтобы не быть пугалом для своего ребенка, — боялся вернуться домой!

Эти мысли омрачили его радость; председатель поздравил Иржи. «Годен, друг мой! — объявил он. — Годен! Теперь рассчитаетесь с ними с лихвой!»

Он обнял и расцеловал Иржи. Несколько недель назад тот расплакался бы от счастья: ведь этот человек не побоялся коснуться губами его лица. Сейчас он только крепко пожал врачу руку.

— Рассчитаюсь, товарищ полковник. Заплачу долг с процентами! — Иржи робко взглянул на Наташу, с содроганием подумав о протезах, которые заменят ноги балерины…

Прощальный вечер еще раз показал, каковы эти советские люди.

Каждый подходил к Иржи с подарком.

— Нашему певуну, чешскому товарищу, за все наши дружеские вечера и концерты, — говорили они, обнимали Иржи и жали руки.

Он был тронут. На блестящей крышке рояля лежали подарки, возможно пустяковые в мирное время, но сейчас очень ценные: превосходный карманный нож, электрический фонарик, компас, планшет. Кто-то расстался даже с авторучкой.

— Бери, — говорили они, когда Иржи пытался отказаться: ведь им самим нужны эти вещи. — Тебе на фронте пригодится, а мне тут на что?

Наташа вручила ему свой подарок, когда они прощались у двери ее комнаты. Сердце у Иржи сжалось: это была ее фотография в балетной пачке. Она стояла в традиционной позе балерины, встав на пуанты, грациозно наклонив голову и разведя руки.

— Не грустите, — прошептала она, заметив, что его глаза увлажнились. — В жизни бывает и похуже.

Это был их последний разговор. Утром около автобуса она только улыбнулась ему.

Иржи Скала поднимает взгляд к фотоснимку на стене землянки. Молоденькая девушка, почти девочка, а многому меня научила, думает он. Стоит вспомнить ее мужество, волю к жизни и энергию — и приступа малодушия как не бывало.

В соседней землянке давно смолкли голоса и кто-то тихо наигрывает на гармонике.

— Ну, парень, ты с ними рассчитался, — говорит седовласый генерал с живыми, смеющимися глазами в сетке тонких морщинок. — За каждую рану, за каждый шрам отплатил с лихвой.

Капитан Скала стоит навытяжку, рядом с ним — восемнадцать награжденных однополчан. На правом фланге — новый Герой Советского Союза майор Буряк, на левом — он, капитан Скала.

— Не обижаетесь, что вам так нескоро достались офицерские погоны? — лукаво подмигивает генерал и тотчас сам отвечает: — Нет, нет, не обижаетесь, правда? По крайней мере теперь они вполне заслужены!

— Я не обижаюсь, товарищ генерал, — с улыбкой подтверждает Скала. — По правде говоря, в Советской Армии, а особенно в авиации, почти не имеет значения, прибавилась звездочка на погоне или нет.

— Ах, черт, — смеется генерал. — Хочешь доставить удовольствие мне, старику?

— Нет, в самом деле, товарищ генерал. Какая разница для летчика-истребителя? Звездочкой больше, звездочкой меньше. Все необходимое получаешь даром, а деньги — на что они на фронте?

— Послушайте его! — шутит генерал. — Готов, кажется, бросить погоны нам под ноги.

— Никак нет, товарищ генерал, — серьезно возражает Скала. — В Англии, когда нас из лагеря, куда мы были интернированы, перевели наконец в армию, нам тоже пришлось подождать воинского звания. Там, признаюсь вам, я офицерского чина ждал с нетерпением, радовался, что получу погоны. И они мне помогли. А здесь я в них не нуждался. У вас смотрят на то, как человек воюет, а не на то, что он носит на плечах. — Он на мгновение запнулся, смущенно переступил с ноги на ногу. — Я горжусь, что мне довелось сражаться в такой армии. Неважно в каком звании…

— Льстец! — генерал смеется, стараясь не показать, что он тронут. — Делает нам комплименты, как кавалер девице… Ну, нашу кокарду ты получил, погоны тоже, в Англии сражался, можешь с честью возвращаться домой. Еще рюмочку за прочную дружбу!

Грузовик везет награжденных из штаба полка обратно на авиабазу. У всех немного кружится голова от славы и тостов. Новоиспеченный Герой Советского Союза майор Буряк ужасным басом запевает солдатскую песенку. Левой рукой он обнял Скалу за шею, правой помахивает в такт песне. Скала тоже поет, но думает о своем.

Какой большой путь прошли они вместе! Давно позади граница, советские войска готовятся к последнему удару. Наступил «период салютов», как сказал майор Буряк. Советская Армия, нанося врагу сокрушительные удары, с боями берет город за городом. Разваливается империя Гитлера. Захватчики бегут из оккупированных стран, прячутся, как улитка в раковину.

— На Берлин! — этим возгласом майор Буряк заканчивает песню, словно угадав мысли капитана Скалы.

— На Берлин! — подхватывают остальные.

— На Берлин! — слышится из кабины водителя.

На Берлин, думает Скала, даже не верится! Сколько хороших парней узнал он за это время и скольких потерял из виду. Последний удар — и снова они расстанутся.

Недавно этот самый Буряк с громоподобным голосом спросил Скалу:

— Ну а ты как, радуешься? — И, не получив ответа, Буряк указал на лицо Скалы. — Уж не это ли тебя тревожит? Дружище, да когда мы напишем вашим, как ты воевал, на твою физию никто и не взглянет. Сюда будут глядеть! — И он ткнул себя в грудь, на которой блестел только сегодня полученный орден.

«Когда мы напишем вашим, — усмехнулся Иржи. — По-соседски. Одна семья другой семье. «Мы — вашим»… Милый, славный Буряк, все ему так ясно и просто!»

— Знаешь, ты вот что сделай, — серьезно сказал Буряк. — Я недавно читал очень интересный рассказ. Одного нашего немцы тоже так разделали. Вернулся он домой инвалидом, весь прострелен и залатан, как старый башмак. И говорит: я, мол, пришел передать вам привет. Тебе от мужа — это он жене, а вам, ребятки, от отца. Они его так и не узнали. Целые сутки он был дома и не узнали. И тебя не узнают! Кто тебе мешает съездить домой и поглядеть своими глазами? А если на грех — я в это не верю, но все-таки… ну, тогда приезжай к нам обратно. Мы тебя в полку с распростертыми объятиями примем. Ты сотни летчиков выучишь, они тебе в пояс будут кланяться, будут твою науку вспоминать, а не твое лицо…

Золотой человек Буряк! Все ему ясно и просто. Примет тебя жена — останешься дома. Не примет, «ничево», вернешься к нам.

Смутил Скалу Буряк своим советом. Конечно, это наивная романтика. Но вся история Скалы — романтика. Надо было погибнуть в сгоревшем самолете, тогда не было бы никакой романтики. Жизнь теперь уже не страшна Скале. Но он не хотел бы испортить ее Карле.

Чтобы скрыть свое смущение и растерянность, Скала высмеял тогда совет Буряка. Но в глубине души он не отверг этого совета.

От Наташи приходят длинные письма. Она давно уже ходит на протезах. Сколько она наплакалась от боли, пока привыкла к ним. «Теперь хожу почти как балерина», — пишет она шутливо и без горечи. Она уже дома, учится. Скала теперь понял, что Наташа его не любила. Немного обидно, но это так. Он понял все из ее писем. Вернее, любила, но… как бы это сказать?.. Как товарища по несчастью. Впрочем, и это хорошо… «Приезжай, мы в полку примем тебя с распростертыми объятиями», — сказал Буряк. Наташа тоже приняла бы его с распростертыми объятиями.

Нет, все это глупые выдумки, сплошная романтика. Карла, его трепетная лань, никогда не отвернется от него, не отпустит из дома. Но, конечно, откуда ему знать, что у нее на душе. Может быть, она будет страдать, и сынишка, возможно, будет стыдиться такого отца.

Вот что его ждет в конце войны. Наташа счастливее, Она прислала Иржи газетную вырезку со своим портретом, искренне радуясь, что о ней там напечатано. Иржи сгорел бы со стыда, если бы в газете появился его портрет и рассказ о том, что он перенес. Подумаешь, геройство! Поджарили тебя, как колбасу, а теперь мучайся, живи с физиономией, на которую глядеть противно. Всем противно, какие бы приветливые лица ни делали люди. И Карле будет противно… Сострадание! Страшное слово, если оно заменяет любовь. Карла, конечно, способна понять его, как поняла Наташа. Но Карла — здоровая, красивая женщина. Карла — она… Карла…

И вдруг словно холодная, жестокая рука сжала сердце Скалы, у него едва не вырвался крик. Он так вздрогнул, что рука Буряка упала с его плеча, хорошо еще, что на тряской дороге Буряк не заметил этого.

Карла — здоровая женщина… Да откуда у него эта уверенность. Жива ли она вообще? Жив ли их сын, живы ли отец с матерью?

Какой ужасающий эгоизм! С того момента, как он, Скала, пришел в себя в клинике и увидел свое лицо, он думал только о себе! Ни разу ему не пришло в голову: а что делается дома? Ни о чем он не думал, только о встрече с родными, о том, как они примут его. Его уязвленное самолюбие не допускало мысли о том, что и они терпят ужасы войны. Разве там не было борьбы, репрессий, концлагерей, бомбежек?

Готовясь к перелету в Англию, Иржи позаботился о том, чтобы уберечь Карлу и родителей от беды. С Карлой он развелся, чтобы семью не преследовали из-за него. Живя в Англии, он терзался сомнениями и ловил каждую весточку из Чехословакии, постоянно думал о своих родных, думал о них до той страшной ночи над Германией.

А потом — как отрезал. Словно им жилось как в раю и у них была лишь одна забота — ждать, когда вернется он, единственный пострадавший в этой войне…

Машина резко тормозит. Товарищи встречают их веселыми криками. Теперь уже можно: германская авиация давно не совершает налетов на глубокий тыл противника. Даже фонари здесь горят на высоких мачтах.

Кто-то обнимает Скалу, кто-то жмет ему руку, он переходит из одних объятий в другие. Но в душе Иржи что-то застыло, тревога сжимает ему грудь. Как же он мог… Как мог?!