До первого визита Анны (она должна была вернуться, убедившись в том, что мне можно доверять, но продолжала опасаться и сомневаться, надо ли вовлекать меня в свои дела; она думала о моей безопасности, о моем эмоциональном и физическом равновесии, не говоря уж о ее собственной уязвимости), я почти ничего не знал о проблемах клонирования. Если не считать одного ежегодного памятного дня, предназначенного для ритуальных воспоминаний, национального опыта и выражения того, что в самый первый «день Луизы Браун» какой-то заместитель министра слащаво обозвал «истинной благодарностью», я никогда не думал, с благодарностью или без, ни о клонировании, ни о расе клонов. (Термин «раса», очевидно, не годится, но я не могу придумать другое слово. Вид? Подвид? Метавид? Паравид? Практика превосходит классификацию.) Меньше всего я, образцовый гражданин, думал о своем клоне. О своей копии, как мы все должны говорить и думать.

Я был безразличен к проблеме клонирования. Но все равно считал этот праздник — насколько вообще разбирался в этом вопросе — неудобным и зловещим. Даже его название, как я теперь вижу, было, подобно всей разрешенной терминологии, выбрано ловко, чтобы всех обмануть и все упростить. Многие из нас об этом забыли или никогда не знали, но Луиза Джой Браун, родившаяся 25 июля 1978 года, была первым человеческим плодом, полученным в пробирке. Она не была клоном. Она родилась в результате половых отношений своих родителей. Она жила и умерла, работала почтовой служащей, в Англии, где клонирование человека запрещено законом. Она имела лишь косвенное, «вдохновляющее» отношение к клонированию. Это может быть одной из причин того, что этот день, помимо официального государственного, носил и другое название, особенно популярное у детей — «день Долли». Это название — к слову, очень подходящее — вызывало в памяти сюрреалистическое и неприятное зрелище летних улиц, заполненных толпами детей в розовых и белых костюмах овец. В своей пушистой невинности они толкались среди буйных компаний взрослых мужчин и женщин, заметно пьяных, в причудливых и, я бы сказал, чудовищных овечьих масках. (Помню своего деда, неутомимого поборника лозунгов «Живи свободно» или «Убей янки», который сражался в позорной войне во Вьетнаме и сумел в ней выжить. Впав в старческий маразм, он рассказывал мне о парнях с Юга, служивших в его взводе, которые утверждали, что имели, как он уклончиво выражался, контакты с овцами.) Кошмарные толпы детей и родителей скакали, прыгали и оглушительно блеяли до поздней ночи. Вообразите себе участвующих в этом светопреставлении милых соседских близняшек Софи и Мэри. Я их видел.

Я ничего не знал и до сих пор очень мало знаю о том, что происходит внутри Отчужденных земель. (Это название не предназначено для того, чтобы ввести в заблуждение. Оно указывает на неприступность этого места.) Почти никто ничего не знает. Даже те, кто, подобно Анне, живет в соседних городах и деревнях. (Подумайте, как сильно надо было им постараться, чтобы ни о чем не знать, живя у самой границы. Вспомните старательное неведение граждан Дахау, сонного городка с таким же названием. Анна уверяет меня, что это более чем возможно.) Ничего не проясняет и усердное, но редкое и крайне неэффективное сопротивление, чьей крохотной частицей является Анна. Многие ее соратники, специально переселившиеся как можно ближе к границе, посвятили жизнь изучению тамошнего отвратительного бизнеса. Насколько мне известно, никому из них ни разу не удалось получить доступ на Отчужденные земли. (Или не удалось выжить, чтобы рассказать об этом?) Ни один из них никогда не сталкивался с клонами и не видел их даже издали. (В Отчужденных землях есть две дороги общего пользования. Они делят территорию пополам, с севера на юг и с запада на восток. Как-то раз я ехал — можно было направиться напрямую или объехать кругом — с севера на юг, от Валентайна в Небраске через бывший город Майнот в Канаду. К слову, с этих дорог ничего не видно, кроме обширных открытых полей, редких заброшенных домов и коммерческих зданий.) Никто из них никогда не встречался и не говорил с кем-нибудь, даже поверхностно связанным с клонированием. Никто. В этом отношении аболиционисты, соратники Анны, ничем не отличаются от остального населения, включая, как все считают, и высшие правительственные круги. Максимум, на что они были способны — даже те, кому помогали зарубежные противники клонирования, антиамериканские мыслители, — дабы приблизиться к пониманию смысла жизни, если такие слова уместны, в Отчужденных землях, — это предположения, основанные на собранной информации и догадках. Они разработали общую схему, опираясь на сведения о науке и технике клонирования и на более определенные, поверяемые на опыте представления о том, как действует и мыслит правительство (то есть прагматично, цинично, продажно), и о неизменном мотиве этих действий (то есть желании получить прибыль).

Как любой американец моего возраста, я помню бунты в Северной и Южной Дакоте. Это была горькая политическая борьба (в более страстную и менее фаталистическую эпоху могла бы разразиться гражданская война) между штатами и федеральным правительством из-за попытки последнего — с помощью доктрины о праве государства на принудительное отчуждение частной собственности, расширенной так деспотически, что она раскинула щупальца и перешла все законные границы, — сделать обе Дакоты неотъемлемой частью процесса. Правительственным решением за четыре года были насильственно выселены все жители этих штатов, полтора миллиона мужчин, женщин и детей. Им дали хорошие деньги за их каменистые земли и дома, которые вскоре были снесены, за их бизнес, а также оплатили переезд. Это было проделано, чтобы заселить переименованную территорию клонами, а также разместить здесь высоко- и низкотехнологичные предприятия по клонированию. Когда это случилось, мне было сорок, и я жил в Нью-Гемпшире, далеко от места событий.

В наш медовый месяц в Шотландии, в Троссаксе, на озере Лох-Войл, тихим днем, пока Сара дремала, я стал читать — по чистой случайности — исторический роман об отчуждении земель в Северной Шотландии. Стоило выйти погулять, день был чудесный. Но я предпочел остаться дома, возле Сары, в нашей спальне, быть рядом с ней. Смотреть на то, как она спит, было новым и волнующим удовольствием. Во сне ее лицо становилось — я говорю без иронии и насмешки над собой — блаженным. На подушке возле головы лежали ее прекрасные тонкие руки. Я чувствовал, что благословлен этой женщиной, ее физическим присутствием, ее душой, ее непостижимой готовностью любить меня. (Мой язык религиозен, но не я.) Я чувствовал себя счастливчиком. Это было почти за двадцать лет до того, как правительство решило конфисковать земли Северной и Южной Дакоты. Тогда я еще читал книги.

Мы остановились в большом доме шестнадцатого века. Он походил на небольшой замок из розового камня, добытого, возможно, в сотне ярдов от берега озера. Была середина сентября. Мы поженились двенадцатого сентября. Этот день, эта дата все еще сохранила свою силу. По утрам там было холодно и туманно, днем — солнечно, от озера исходил неземной свет. «Четвертое измерение», — говорила Сара, обозначая этим не время, а сверхъестественную чистоту и ясность вокруг нас. По природе она была молчаливой и замкнутой (я любил в ней это), и подобные заявления были для нее нетипичны. За завтраком, в дополнение к яйцам, сосискам и бекону, был жареный хлеб, который подавали на серебряном блюде. Прежде ни один из нас не видел жареного хлеба. Еще были тонкие овсяные лепешки, очень сухие и жесткие, едва съедобные, приземистые банки с домашним вареньем, топленые сливки и чай с травами, от которого оставалось долгое послевкусие, словно тающая в воздухе улыбка Чеширского кота. Мы съедали все до крошки. Неделю мы провели в Троссаксе, а следующую неделю — в Эдинбурге.

Книга, которую я читал в тот день, называлась «Шотландское отчуждение земель». Согласно аннотации на суперобложке, в те дни она была очень популярна. В ней рассказывалось о событиях, особо жестоких и совершенно мне неизвестных, происходивших на севере Шотландии в конце восемнадцатого — начале девятнадцатого столетий, когда англичане силой оружия, штыками, дубинками, пиками, пулями, выгоняли из домов десятки тысяч мужчин, женщин и детей, чтобы очистить место для своего грандиозного проекта — крупномасштабного разведения овец. Книгу написал человек по фамилии Преббл, то ли Ричард, то ли Роберт, то ли Джон, примерно во второй половине прошлого века. Я помню ее название, потому что в конце нашего медового месяца, после четырнадцати божественных, невозвратимых дней, за ночь до того, как нам надо было лететь из Глазго обратно в Бостон, мы остановились в незабываемо элегантной гостинице около английской границы, в чудесном городке под названием Пиблс.

Насколько я знаю, в течение тех печальных лет, когда эвакуировали жителей Дакоты (еще один порожденный государством эвфемизм, как будто земля стала опасной), ни одна из сторон ни разу не упоминала предшествующий аналогичный случай. Кто, за исключением профессионалов-историков, непримиримых членов клана и таких людей, как Анна, — я имею в виду ее соратников, тех, кто занимается специальным изучением подобных вещей, — знает хоть что-нибудь об отчуждении земель в Северной Шотландии? Должно быть, функционер, придумавший новое официальное название для бывшей Дакоты, был как минимум знаком с шотландским прецедентом. Был ли выбор названия циничным? (Могло ли название и идея, которую оно воскресило, дать начало действиям?) Было ли оно сардоническим? Холодно, опрометчиво высокомерным? Психопатическим? Может ли государство быть психопатическим? Мы знаем, что может.

В среду вечером, когда мы ложились спать (она — в своей спальне, я — в своей; думаю, это даже не требует уточнения), Анна сказала: поскольку я пробыл в больнице почти все дни, которые она провела в Нью-Гемпшире, ей нужно остаться еще на день. Если я не возражаю. Я возражал. Я был бы счастлив услышать, что она уедет на день раньше. Но я не хотел этого говорить. Она собиралась приехать в субботу и уехать в следующую субботу. Теперь она оставалась до воскресенья.

Какой бы бесцеремонной и назойливой ни представлялась мне Анна, она ни разу не выказала себя безразличной. Да она никогда и не была такой. Она отличалась щепетильностью в том, что касается моих чувств. Да и во всем остальном. До той самой минуты, когда она начала рассказывать мне, зачем приехала, она пыталась разобраться, как и когда лучше всего начать этот разговор. Она вполне справедливо решила, что должна провести со мной столько времени — достаточно ли недели, особенно если учесть, как сдержан я был в ее присутствии? — чтобы понять, каким человеком я стал. Она не желала полагаться на впечатления, а еще меньше — на чувства сорокапятилетней давности. Что я отвечу, выслушав ее? Что я сделаю?

Мне хочется думать — Анна уверяет меня в этом, — что она не боялась предательства с моей стороны. Вопрос ребром: был ли я эмоционально, а теперь и физически способен выслушать ее, встретить лицом к лицу истину, которую она принесла мне, стать тем, кто ей нужен, и выполнить то, о чем она попросит? Несмотря на непреклонную уверенность в справедливости своего дела, несмотря на категорическую природу ее ответственности (которую нисколько не волновало мое благополучие), она сомневалась, что имеет право вовлекать меня в это дело и подвергать серьезному риску.

В пятницу вечером, за день до отъезда, Анна начала роковую беседу, к которой, ради спокойствия духа, я уже утратил всякий интерес.

Мы только что съели ужин, приготовленный Анной в моей устаревшей кухне, где не было многих необходимых сегодня вещей. Не помню, что мы ели в тот вечер, но, скорее всего, еда была вегетарианской — чилакили? рататуй? кунг-пао с фальшивой уткой? — и это было вкусно. Анна великолепно готовила. Все, чем она кормила меня, и в этот раз, и потом, было очень вкусно. Никто в мире не любил Сару больше, чем я, но приходилось признать, что в приготовлении еды моя жена была эксцентрична, честолюбива, несмотря на отсутствие навыков, и чрезмерно использовала специи, не имея представления о том, с чем их подавать и как смешивать.

Мы сидели в гостиной — старая подруга моей жены и я. Я мыл посуду по договоренности, которую мы молча приняли: Анна готовила ужин, покупала продукты, а я убирал после еды. После смерти Сары, если я решался пообедать, я делал это довольно беспорядочно. Раза четыре в неделю, в час, когда спадал обеденный наплыв людей, я шел в город и заказывал сандвич или суп в заведении, которое я назову здесь, в память о прошлом, кафе «Новые времена». С приездом Анны ничего не изменилось. Если на то пошло, у меня теперь было больше причин уходить из дома. Я поступал так не только тогда, когда ходил обедать, но и всякий раз, когда мог выдумать благовидное и, поверьте, совершенно неубедительное оправдание. Я уверял Анну, что буду рад, если она составит мне компанию во время этих вылазок, но она обычно отказывалась. Ей, конечно, тоже было неудобно в нашем неуклюжем сожительстве, гораздо неудобнее, чем мне, потому что она была не у себя дома, и она радовалась, когда я уходил.

Было половина восьмого. Я сидел на диване — сбившаяся комками, неуклюжая вещь (я имею в виду диван, хотя во мне тоже сбились комки жира) — и без энтузиазма просматривал информационный еженедельник, прихваченный Анной из супермаркета. Она сидела в потертом старом кресле — оно уже было подержанным, когда мы с Сарой купили его после нашей женитьбы, — где обычно сидел я. Она сняла обувь и поставила ноги на специальную скамеечку: Сара купила ее, чтобы украсить кресло. Несколько минут мы молчали. Тишина была гнетущей. Я думал о том, что пройдет эта ночь, затем еще одна, и Анна уедет. Потом я увидел, что она опустила свою книгу — не помню названия, но это был толстый том — и посмотрела на меня. Ее взгляд не был воинственным. Скорее печальным. Я изо всех сил пытался придумать какую-нибудь незатейливую тему для разговора.

— Когда ты перестала есть мясо? — Единственное, что пришло мне в голову. — Когда мы были знакомы, ты не была вегетарианкой.

— Я не ем говядину и баранину, — сказала она. — Когда мы были знакомы, я много кем не была. Не была женой. Не была матерью. Учительницей.

Анна перечисляла свои профессии — для нее это явно были профессии — с истинной страстью, которой я позавидовал. Она тряхнула головой, словно отгоняя от себя воспоминания, нарушавшие ее спокойствие.

— Не знаю, какой была. Когда ты меня знал. Я была практически никем. А почему ты спрашиваешь? Тебе не понравился ужин?

— Нет, все очень вкусно. Ты чудесно готовишь.

— Всего лишь приемлемо, — сказала она. — Тебе легко угодить. Мой муж готовил гораздо лучше меня. — Всякий раз, когда Анна говорила о муже, она называла его по имени, но я не буду его здесь приводить. — Он был отличным кулинаром.

Она улыбнулась.

— Ты скучаешь по нему.

С годами я стал мастерски угадывать очевидное.

Она засмеялась.

— Да. Конечно, скучаю.

— Конечно, — повторил я.

— Рэй, — начала она.

Она сменила тему разговора, взяв инициативу в свои руки. То, как она произнесла мое имя, снова заставило меня встрепенуться. Она сняла очки для чтения, положила их на журнальный столик рядом, выключила лампу. Было не очень темно; в менее напряженных обстоятельствах я, возможно, рискнул бы вздремнуть.

— Думаю, будет лучше, — сказала она, — если я не буду видеть тебя во время разговора. Боюсь потерять кураж.

— Ты что, боишься меня? — удивился я. — Господи.

— Я тебя не боюсь. При всей твоей нарочитой неотесанности ты довольно милый старик.

— Не знаю, насколько я милый, — сказал я. — Я плохо соображаю. Но я не чувствую себя милым. Я бы не стал на это полагаться.

— О, нет. Я полагаюсь на это. И это меня беспокоит.

Я решил, что молчание в данном случае, возможно, и является демонстрацией моей доброты, но больше похоже на попытку отодвинуть то, что мне предстояло.

— Почему? — спросил я.

— Потому что тебе будет трудно. Мне трудно, но тебе будет труднее. Я не хочу, чтоб это произошло.

— Может, давай тогда все забудем?

— Скажи мне, — проговорила она, — что ты знаешь о клонировании?

Я не ответил сразу, и она продолжила:

— Лучше всего так. Нет способа начать разговор постепенно. Я не спрашиваю, что ты об этом думаешь. Я спрашиваю, что ты знаешь.

— Ничего не знаю. — Я говорил правду. — Ничего не думаю.

Тоже правда.

— Не слишком впечатляющая позиция.

В ее голосе звучало волнение.

— Нет у меня никакой позиции. — Мне стало ее немного жаль. — Я ничего не знаю о клонировании. Должен знать? Мне стыдно говорить об этом, но я ничего не знаю.

— Твой стыд — притворный, если хочешь — тут ни при чем.

— Я не притворяюсь, — ответил я. — О чем мы говорим?

— Ладно, — сказала она. — Слушай, что я тебе расскажу.

— Послушаю, — согласился я, — если включишь свет. Ты не против? Я не могу слушать в темноте. Это слишком театрально. Не надевай очки, если не хочешь меня видеть. Мне нужно видеть тебя. Если мы собираемся беседовать.

Я говорил резко и явно обидел ее. Она включила лампу и оставила очки на столе, куда раньше их положила.

— Я не хотела показаться театральной. Все, что я хочу, зачем я приехала, — это рассказать тебе то, что ты должен знать.

— Для чего?

— Я все объясню, — заверила она. — Можно начинать?

— Пожалуйста, — кивнул я.

— Я, — заговорила Анна, — маленькая часть организации, выступающей против клонирования. Для нас клонирование является национальным, а также личным позором. С нравственной и с любой точки зрения это гнусно. Мы верим, что клонирование губит душу этой страны, если страна еще имеет душу, и души всех нас, кто стоит в стороне, ничего не делая. Мы призваны использовать все доступные средства, за исключением вооруженного восстания, чтобы положить конец этой практике.

Я захотел спросить, но не стал, что они собираются делать с сотнями миллионов уже существующих клонов? Лежит ли на этих существах (я понятия не имел, кем их считать) грех их создателей?

— Нас слишком мало, и мы слишком законспирированы, чтобы быть единой силой. Пока нас мало, пока то, что мы говорим и делаем, не имеет никакого влияния, правительство нас не запрещает. Возможно, мы сами этого не понимаем, но нас даже поощряют. Основное население нас игнорирует. Каждый из нас связан с минимальным кругом людей. Это сделано специально. Я почти не знаю остальных членов организации. Кое-кого знаю внешне. Не знаю ничьих имен.

Такая система изолированных, раздробленных ячеек из трех человек, созданных, чтобы помешать открытию и увлечь своими идеями остальных, была знакома мне по фильму, который я видел в детстве. Это очень старый черно-белый фильм (даже не представляю себе, где мой приятель раздобыл диск.) Он назывался «Битва за Алжир». Я ничего не знал о нем тогда и с тех пор не слышал ни одного упоминания. Это был мой первый иностранный фильм и первый раз, когда мне пришлось сражаться с субтитрами. Они мне страшно мешали. Насколько я помню, фильм наполнил меня бесцельным возбуждением и негодованием, а также совершенно неоправданным ощущением собственной силы. Правда, все прошло через полдня после того, как я его посмотрел. Существовали ли у них какие-то секретные жесты, меняющийся пароль из одного слова или система «пароль — отзыв», чтобы каждый член организации Анны мог узнать остальных? Я хотел спросить и об этом.

— Мой муж вступил в организацию раньше меня. Он был там с самого начала. Участвовал в ее создании. Это произошло до того, как мы поженились, до того, как мы познакомились, до того, как государство начало заниматься грязными делишками и сделало их политикой. Когда ввели программу воспроизведения, муж отказался участвовать. Я тоже. Ты — нет. Мне нелегко смириться с этой мыслью, но если бы у мужа был клон, он, вероятно, остался бы жив. Я считаю, что он был вправе поступить так, как поступил. Я верила в него и в то, во что верил он. Я вступила в ряды сопротивления и оставалась там все эти тяжкие и бесплодные годы. И продолжаю участвовать в нем, наверное, из-за мужа.

Анна замолчала. Взяла очки и надела их. Поднялась с места.

— Дай мне минуту, — попросила она.

Она вышла на кухню и крикнула оттуда:

— Тебе что-нибудь нужно?

— Нет, у меня все в порядке, — ответил я.

Я услышал, как тренькнула открывшаяся микроволновка. Анна вернулась, неся в руках чашку чая. Она снова села и сняла очки. Потом заговорила, совсем о другом и другим тоном, более доверительно. Думаю, она сама не ожидала, что скажет это.

— Боюсь, для меня это слишком. Слишком много нервов. Я больше не могу. И теперь, когда все это случилось без него, меня попросили поехать туда, где я обязательно должна быть. Туда, где я не хочу быть.

Я видел, что она чуть не плачет. Я молчал. Просто смотрел, как она пытается справиться с собой. Я попробовал ей помочь, приняв на диване позу, которая мне казалась сочувственной. В конце концов, мы — всего лишь нелепый вид, не стоящий копирования.

— Я не хочу быть здесь, Рэй. Не уверена, что моему мужу хотелось бы, чтобы я это делала. Я не хочу впутывать тебя в это. Я не мщу, если тебе так кажется. Нет. Мне не надо мстить ни тебе, ни кому-либо еще. Во мне этого нет. За все годы, если я вспоминала о тебе, то по-доброму. Я желала тебе добра. Как и Саре. Я не хочу заниматься этим. Я хочу быть дома или в гостях у моих детей. Я хочу быть с их детьми. Я сожалею о каждой минуте, проведенной не с ними. Я хочу быть спокойной. Ты меня поймешь. Хочу, чтобы мне было легко. Я не больна, но уже начала изнашиваться. Я хочу наслаждаться тем, что мне осталось, насколько возможно. Как бы ни было, что бы ни случилось, мои дни подходят к концу. И я проживу их не так, как хочется.

Я не из тех, кто теряется от женского плача. За семь лет женитьбы я много раз видел, как плачет Сара. Вполне предсказуемая вещь в повседневной жизни. Но я надеюсь, что она ни разу не плакала из-за того, что я был с ней намеренно жесток.

— Тебе повезло, что у тебя есть дети, — сказал я.

— Мне тебя так жаль, — всхлипнула Анна.

— Нет. Я имею в виду, не только сейчас. Не из-за того, что ты сказала. Я все время об этом думаю. Думаю, как бы сложилась моя жизнь, если бы наш сын выжил.

То, что она сделала потом, заставило меня почувствовать себя неуютно: она подошла и села рядом со мной на диван. Я понял, что она хочет меня утешить, но это было слишком навязчиво. Она была чересчур близко. Я чувствовал, как от нее пахнет ужином.

— Ты можешь отказаться, Рэй, — сказала она. — Можешь выслушать меня и отказаться. Отправить меня домой. Я скажу, что тебе нельзя доверять. Что мы очень рискуем, связавшись с тобой. Не делай того, о чем я попрошу. Когда я попрошу, откажи мне.

— Как я могу отказать? — спросил я.

Потом задал ей один вопрос и удивился, что мне не приходило в голову спросить об этом раньше:

— Как ты меня нашла?

Как я и предполагал, она улыбнулась.

— Я бы сказала, что у нас свои способы, но все гораздо проще. Я просто позвонила в канцелярию университета и спросила о бывшем выпускнике.

— Я бы сроду не догадался, как тебя найти.

— Тебе бы этого и не захотелось, — сказала она.

Я сказал Анне, что часто думаю о том, какой была бы моя жизнь, если бы мой сын был жив. Это действительно так, и я уже давно об этом размышляю. Но я не сказал ей, что никогда не думал о том (или думал очень редко), какой была бы жизнь моего сына, которому уже исполнилось бы тридцать четыре. Конечно, это выставляет меня не в лучшем свете. Хуже того, с маниакальной частотой я задаю себе похожий вопрос. Если бы, как треклятому отцу из сказок, мне дали выбор, чью жизнь сохранить — молодой жены или новорожденного сына, что бы я выбрал? Это жестокий вопрос. Жестоко и то, что я постоянно спрашиваю об этом себя, что я вообще об этом спрашиваю. Мой ответ на это никогда не меняется, я каждый раз отвечаю мгновенно, неустрашимо и определенно. Если бы мне пришлось выбирать, оставить в живых жену или сына, сейчас и когда угодно я бы выбрал жену, которую любил и знал, с которой жил и от которой зависел.

— За двадцать пять лет, — сказала Анна, — мы так и не смогли даже приблизительно узнать, что происходит в Отчужденных землях. А это чрезвычайно странно, учитывая, насколько упорны мы были. Если правительство делает то, что намеревалось, там сейчас находятся около двухсот пятидесяти миллионов клонов, живущих своей жизнью. Мы можем только предполагать, как они живут. Каждый день, каждый час. Чем они занимаются? Как с ними обращаются? Что они едят? Как они думают и о чем? Как появляются младенцы? Если они рождаются, кто их рожает? Как они питаются? Их кормят грудью? Как они воспитываются? Кто их воспитывает? Кто их родители? У них есть родители? Они получают какое-нибудь образование? Их учат говорить? Им разрешают говорить? У них есть собственный язык? Как ими руководят? Дают ли им имена? Живут ли мужчины и женщины обособленно? Они испытывают желание? Они чувствуют любовь? Что, если этим живым складам человеческих частей требуется медицинское обслуживание? Они знают, что они — клоны? Есть ли у них то, что мы называем «самосознанием», что бы мы под этим ни подразумевали? Что происходит, когда клон стареет? Что происходит, когда клон умирает? Я имею в виду, от естественных причин, прежде чем у него или у нее забирают органы. Что происходит, когда у них забрали органы? Предположим, взяли руку? Или ногу? Или глаз? Или печень? Или сердце. Что делают с тем, что остается? Они протестуют? Они могут забеременеть в знак протеста? Они восстают? Их наказывают? В какой форме происходит наказание? Как они одеваются? Им известна доброта? Они знают о Боге? Если так, то каков их Бог? Клоны — человеческие существа? Если нет, то чем они отличаются? В чем разница между ними и нами? В чем прибыль от бизнеса по клонированию? А это именно бизнес, если в него вовлечено правительство. Каким образом на них делают деньги?

Я не помню всех вопросов, заданных Анной в том разговоре. Не помню, какие вопросы я повторяю с ее слов, а какие придумал сам. Сейчас нам известны ответы на некоторые из них. Их знает Анна, знает ее организация, и, волей-неволей, знаю я. Пока мы (меня раздражает это местоимение) распространяем эту информацию — мое сообщение является первым шагом всеобъемлющей и многообразной кампании по разоблачению, — а тем более потом, когда нас выжмут до капли и мы больше не будем нужны, Анне и мне грозит серьезная опасность.

— Насколько нам известно, — сказала Анна, — внутри никто не был.

Она больше не сидела рядом со мной на диване. Начав задавать свои бесчисленные вопросы, она встала и принялась расхаживать по комнате взад-вперед, между креслом и окнами с двойными рамами. Я машинально вытянул ноги и руки, заняв так много места на диване, чтобы ей больше не захотелось садиться рядом со мной. С каждым новым вопросом она увлекалась, обращая на меня все меньше внимания.

— И за эти двадцать пять лет мы ни разу не получили обнадеживающего сообщения о побеге клона с Отчужденных земель. Мы ждали этого, следили за этим. Фанатично. Как безумные почитатели.

— А вы, значит, не фанатики?

Я сожалею о том, что сказал это.

Она либо не услышала моих слов, либо не обратила на них внимания. Она перестала ходить по комнате. Тяжело опустилась в кресло, словно лишилась сил.

Следующие слова она произнесла тихо, без эмоций:

— У нас есть клон.

Несколько секунд я молчал. Мне вдруг пришла в голову невероятная мысль о том, что клон, о котором говорит Анна, может быть клоном Сары, что именно этим объясняется ее приезд ко мне. Я признаю, что эта возможность, какой бы жуткой она ни оказалась (ведь Сара не могла быть старше двадцати одного года, а я был бы слабым стариком, незнакомым ей и чужим; я бы ничего для нее не значил, и после первого момента иллюзии это стало бы убийственным для меня), наполнила меня предвкушением и даже физическим желанием. Я знал, что это невозможно: Сара умерла до начала программы воспроизведения.

— Откуда он взялся? — спросил я.

— Точно не знаю, — ответила Анна. — Он пришел к нам. Заблудился. Потерялся. Его нашли. Я точно не знаю.

— Сбежал.

— Нет. Мы так не думаем. Понятие побега для клона ничего не значит. Похоже, им не приходит в голову, что можно куда-то убежать, что существует другой мир, помимо того, который они уже знают. Они не видят разницы между внутренним и внешним. Побег как намеренный акт для них невообразим. Это в интересах правительства и их предприятия, и мы полагаем, что дело обстоит именно так. Прости, я понятно излагаю?

— Да.

— В этом есть смысл? — спросила она.

— Если ты имеешь в виду, прослеживаю ли я логику, то да. Хотя нет, в этом нет никакого смысла. Ты приехала, чтобы провести со мной неделю, потому что нашла клона.

— Я его не находила. Я не знаю, кто его нашел.

— Но он у тебя?

— Его привезли ко мне. Он оставался у меня шесть дней. Сейчас его у меня нет.

— У кого он теперь?

— Он в надежном месте.

— О, хорошо, — сказал я. — Теперь я совершенно спокоен.

Через сорок пять лет, не прикладывая ни малейших усилий, я получил возможность загладить свою вину перед Анной. И я снова повел себе грубо. До сих пор не понимаю, почему. Анна считает, что меня в ней что-то раздражало, но я не позволю ей винить себя.

— Послушай, Рэй. Вся система держится на одном основном принципе: оригинал никогда не должен встречать и видеть своего клона. Если такое столкновение произойдет, если один из нас встретится с одним из них, то абстрактное понятие превратится для нас в понятие буквальное и реальное. Последствия будут катастрофическими.

— Мы в это верим, — продолжил я.

— Да, — сказала она. — Мы не можем верить ничему иному. Послушай, ты, противный, мрачный старик. Заткнись. Твои грубости не помешают мне сказать то, что я хочу. — Она не дала мне возможности ответить. — Если клон каким-то образом оказался за пределами Отчужденных земель, как произошло теперь, а там проживают приблизительно двести пятьдесят миллионов клонов, что за двадцать пять лет является несомненным статистическим фактом, то и другие клоны тоже могут сбежать.

Я достаточно знаком с математикой, чтобы понимать: это утверждение Анны вполне могло соответствовать истине, но не подлежало статистическому анализу, а само понятие «несомненный статистический факт» — это оксюморон.

— Если такое и происходило, а это не могло не происходить, обществу об этом неизвестно. Мы не знаем подобных случаев. И не узнаем. Мы сделали вывод, что система выслеживания и захвата непокорных клонов должна быть быстрой и выверенной, безжалостной, безошибочной. Мы также считаем, что пойманного беглеца убивают. Ни один клон, побывавший за пределами Отчужденных земель и узнавший, что находится снаружи, что есть другой, внешний мир, не может принести это знание обратно.

— Их убивают?

— Наказывают. Да. Они должны быть наказаны, — сказала Анна. — Все подходящие части изымают и помещают на хранение.

— После смерти клона, по-видимому. Ты об этом не сказала.

— Мы не знаем. Мы ничего не знаем.

— Ты уверена в том, что говоришь?

— Настолько, насколько это возможно, — сказала она. — Мы уверены. Я говорю тебе об этом, потому что хочу, чтобы ты понял, какой опасности мы подвергаемся. Какой опасности подвергаешься ты.

— О, я тебя умоляю, — ответил я. — Для меня нет никакой опасности. Я — не клон, черт возьми.

К сожалению, я сказал именно так, дословно.

— Всякий раз, когда захватывают клона, обязательно задерживают тех, кто мог ему помочь, приютить, узнать в нем клона. Мы не знаем, что происходит с этими людьми. Может быть, их отправляют на органы, а потом избавляются от трупов. Правительство не станет этому препятствовать. Это наказание за их деяние, безжалостное и заслуженное: оригиналов делают копиями за преступление против государства. Ты сейчас в опасности. И это моя вина.

— Из-за того, что ты мне об этом рассказала?

— Да. И из-за того, о чем я собираюсь попросить тебя.

— И что же это?

— Для начала я хочу, чтобы ты встретился с этим клоном.

— Ты этого не хочешь.

— Да, — сказала она. — Не хочу.

— Почему я?

Вы спросите, как же так получилось, что до самого конца я не догадался, что она ответит? Я и сам не понимаю.

— Этот клон — твой, — ответила Анна.