Вот как получилось, что я оказался затворником в Калгари. Сижу и пишу эту рукопись.
Я нахожусь в Канаде, после того как пересек — своего рода марш-бросок — эту приветливую и просвещенную страну. Скучаю ли я по Америке? Да, скучаю. Там мой дом. Я знаком с ней слишком мало, но это все, что я знаю. Некоторые части северного Нью-Гемпшира и Вермонта стали для меня священными местами. Я продолжаю твердить это себе, хотя не уверен, что это правда. Маунт-Кардиган, Маунт-Эшуранс, озеро Маскома, озеро Сквам, Зиланд-Хат возле Зиланд-Фоллс у подножия Зиланд-Пик, озеро Уиллоуби. Даже Веерс-Бич на Уиннипесоки. Я не раз ездил туда с отцом, когда был еще мальчиком. Мама никогда с нами не ездила. Помню запах хвои, предрассветные сумерки и утренний густой туман над озерами. Озера в лунном свете были похожи на жемчужины, в них четко отражалось ночное небо. Обычное дело. Боюсь, это я помню лучше, чем своего отца, давно умершего. Когда мы вернулись в Нью-Гемпшир, я повез Сару в горы Уайт-Маунтинс. Она была мне благодарна, потому что почти всю жизнь не выезжала из Индианолы. (После нескольких лет в Новой Англии она уже могла сравнивать и признала, что предпочитает менее суровые Зеленые горы, да и штат Вермонт в целом. «Он кажется более ухоженным», — сказала она нерешительно, как всегда.) Но за сорок прошедших лет я не бывал ни в одном из этих мест. Может быть, потому, что они священны для меня. После смерти Сары и младенца, моего крошечного сына (благодарение Богу, мы не дали ему имя), я по большей части оставался на месте. Америку покидать нелегко.
Слишком поздно, но я подумал, что мне бы понравилось жить или умереть у моря.
Это все, что я помню из песни, которую пела мне мама. А ей эту же песню пела ее мать. Когда мама пела, а я был уже довольно большим, меня передергивало от нескладной, не в рифму, фразы: «Ты и я, ты и я, о, как будем счастливы мы!» Мне казалось, что она поет неправильно, что надо петь: «Я и ты, я и ты, о, как будем счастливы мы!» Но мама оказалась права. Это была не ее ошибка. После ее смерти, в порыве скорби, впервые ощутив горечь сиротства — в ноябре 2027 года мне было чуть за двадцать — я стал искать эту песню. Ей оказалось больше ста лет, она была написана в 1914 году Гарольдом Эттериджем (слова) и Гарри Кэрроллом (музыка.) Вижу, что сейчас я использовал в третьем предложении, как и всегда, когда думаю об этой песне и пою эти строки, слово «быть» вместо «жить» в оригинале. Я предпочитаю свою версию.
Я родился, вырос и после окончания колледжа и магистратуры всю свою взрослую жизнь провел в западном Нью-Гемпшире, далеко от Атлантического побережья. Мы с родителями раз или два за лето ездили на побережье, в Гемптон-Бич, где даже в те времена в океан сливали сточные воды, сбрасывали промышленные и медицинские отходы. Ступая по дну, вы натыкались на всевозможный морской мусор и отвратительную грязь. Плавая в той воде, можно было заболеть. Несмотря на это, туда устремлялись толпы богачей. Я не любил плавать. Мне вообще не нравилось заходить в океан. Я не любил наступать неизвестно на что, не любил, когда что-то мерзкое обвивалось вокруг ног. Моя мать была фанатичной и сильной пловчихой. Если вам хотелось поплавать в чистой, неотравленной воде, надо было ехать на побережье в штате Мэн, для пущей безопасности на самый север, например, в Бус-Бей, но вода там оставалась холодной до конца лета. Мой колледж был недалеко от Чесапикского залива, и весной на первом курсе мы несколько раз ездили в Вирджиния-Бич с двумя любящими выпить эффектными парнями из Нэшвилла. На втором курсе мы ездили с Энн — в нашем заключительном апокалипсическом разговоре по телефону она использовала слово «отвергнутая», чтобы описать то, что я с ней сделал, — в местечко на Восточном берегу с названием Шанс. Айова, естественно, не имеет выхода к морю, и за два года учения в магистратуре — в первый год я невольно стал причиной отъезда Анны — я ни разу не видел моря.
Я прожил в изгнании целый год, бок о бок с Анной и моим генетическим факсимиле, он же двадцатиоднолетний я сам. Для меня это был год беспрецедентной близости. Вначале, в порыве самоуничижения, я уже заявлял, что это повествование — не обо мне. Но ничего нет удивительного и страшного в том, что время от времени мое прошлое будет вторгаться в рассказ, захочет просочиться в него, ниспровергнуть суть и обоснованную цель этого послания. Может показаться, что я не сдерживаю себя, а наоборот, потакаю себе в этом. Если умерли ваши родители и жена, если у вас не осталось детей, семьи, друзей, если нет никого, кто делил бы ваше прошлое, и никого, кто помнил бы о нем — значит, вашего прошлого не существует. Но такого не может быть. И этот рассказ — пусть не я задумал его написать, пусть его используют для каких угодно целей, пусть изначально я взялся за него с неохотой — теперь это мой рассказ.
Когда Анна произнесла: «Этот клон — твой», когда она сказала эти четкие, определенные слова, от которых можно сдвинуться, которые меняют все, я отреагировал совсем не так, как вы, должно быть, подумали. Я не стал восклицать, подобно картонным персонажам романов, что-то вроде: «Мой? Мой клон? О чем ты говоришь?!» В тот миг, услышав слова «Этот клон — твой», я ни на секунду не смутился и не усомнился в ее правдивости.
— Ты его видела? — спросил я.
— Да.
— Он похож на меня?
Вопрос ненаучный, скорее самовлюбленный, но я был спокоен. Я тогда не подозревал, с чем мне предстоит столкнуться.
— Он похож на тебя как две капли воды. — Она улыбнулась. — Так ты выглядел когда-то. Он немного больше.
— Выше?
— Выше. Шире в плечах.
— Ему двадцать один, — сказал я.
— Верно, — кивнула она. — Ты догадлив.
— Нет. Меня о нем спрашивал врач. Как его зовут?
— Не знаю. Вряд ли у него есть имя, — ответила она. — Это ужасно. Я не знаю, как его называть.
— Но с ним все в порядке?
Не думаю, что я в тот миг уже испытывал некое собственническое отношение к своему клону, ставшее новой незаконнорожденной точкой отсчета в распространении и выражении эгоизма. В трясине эгоизма, так уж вышло, я первопроходец.
— С ним все в порядке, — сказала она. — Он изумлен. Испуган. Он был в наркотическом сне, когда его нашли. Накачан наркотиками. Это было тяжело. Сейчас он отвыкает от них. Приходит в себя.
— Что за наркотики?
— Самые разные, — сказала она.
— Его нашли?
— Да.
— Кто нашел? Ты?
— Нет, — ответила она. — Я его не находила.
— А кто?
— Не могу сказать, — вздохнула она.
— Но ты знаешь?
— Нет. Я не знаю.
— Где его нашли? — спросил я. — Что он делал?
— Этого я тоже не знаю. Думаю, сразу за границей Отчужденных земель. В таком состоянии он не мог далеко уйти. Удивительно, что он выдержал. Бедный мальчик. Не знаю, что он делал.
— Что же ты знаешь?
— Достаточно, — сказала она.
— Ты была с ним? Рядом с ним?
— Да, — сказала она. — Я провела с ним шесть дней.
— Где? При каких обстоятельствах?
— В… — Она назвала городок в Айове. — В моем доме. Он жил со мной.
— Он жил с тобой?
— Я ухаживала за ним. Ему было очень плохо. Это было не мое решение.
— А, твоя организация.
Меня от них уже тошнило.
— Они привезли его ко мне, — сказала Анна. — Да.
— Он все еще там? В твоем доме?
— Нет.
— Где же он?
— Я не могу сказать, — ответила она.
— Потому что не знаешь.
— Знаю, — покачала головой она. — Но я не могу тебе сказать. Не сейчас.
— Когда ты скажешь?
— Если ты согласишься сделать то, о чем они попросят, — сказала она, — я отвезу тебя к нему.
На этом в тот вечер наш разговор закончился. Я устал, у меня испортилось настроение. Пол уходил у меня из-под ног, но я держался.
Мы ушли спать в обычное время, испытывая неловкость и понимая, что ничего еще не решено. На следующее утро я оставался в постели непростительно, невежливо долго, чтобы поменьше видеть Анну в ее последний день пребывания здесь (думаю, Анна это поняла). Если бы я захотел ее вовсе не видеть, скорее всего, мне бы это удалось. Я вышел в гостиную в пижаме и халате. Меня пошатывало. Было почти одиннадцать. Шторы были раздвинуты, все окна открыты. Утро выдалось жарким. Надо было включить кондиционер. Чтобы пройти по комнатам и задернуть шторы, требовалось приложить усилия, что в моем состоянии было рискованно. Анна куда-то вышла. Я мог умереть до ее возвращения. На кухне обнаружился легкий беспорядок — похоже, она готовила себе завтрак. Она не оставила записки. Я уселся за кухонный стол с чашкой чая и заметил, что даже этим душным утром пальцы моих ног холодны и имеют синеватый оттенок. Пальцы рук тоже оставались холодными, и ладони посинели. В конечности не поступало достаточно крови. Я вздрогнул. Мне снова напоминали о моей непрочности. Напрасно я не сказал Анне, что ее информация — непосильная ноша для меня. Жаль, что я постеснялся, что не выказал немощь, неспособность воспринять ее слова так, чтобы это ее удовлетворило. В кухне пахло тостами и сиропом. В открытое окно я слышал плач одной из соседских близняшек, Софи или Мэри. Не знаю, которая из них, но она просто заливалась слезами. Мне ужасно не хотелось думать, что ее милое личико может исказиться от злости.
Когда я был мальчиком, мы втроем, отец, мать и я, с утра по воскресеньям ходили в церковь. Два раза в месяц, через воскресенье, мы ходили в пресвитерианскую церковь. Это было кирпичное здание девятнадцатого века, новомодная церковь в колониальном городе, расположенная в трех кварталах от нашего дома — достаточно близко, чтобы дойти пешком. Все эти годы церковь постоянно и довольно вычурно перестраивали, так что пристройки относились к разным архитектурным стилям. Хаотичность этих сооружений — перпендикулярные и наклонные крылья, застекленные крытые переходы, декоративные галереи — дисгармонировала с основным зданием. К тому моменту, когда мы стали ее прихожанами, эта церковь перестала быть обычным физическим объектом. Она была спланирована как-то нелепо, и мне это нравилось. Я блуждал по залам, ускользая от родителей, то и дело терявшим меня на этой территории, не поддающейся законам логики. Там меня крестили. Пастор был настоящим гигантом в шесть футов одиннадцать дюймов роста, и даже тогда, в детстве, — мы перестали ходить в церковь после смерти отца — я понимал, что он прекрасный проповедник. Я не помню никакой музыки, хотя в церкви наверняка играли на органе или фортепьяно и пели гимны. В качестве пожертвования мой отец доставал из внутреннего кармана пальто свернутый чек и клал его на специальное блюдо. При этом он избегал смотреть на кого-либо. После службы в притворе часто подавали пончики и домашнюю выпечку. У церкви имелся свой летний лагерь, куда я не ездил, и время от времени всех детей конгрегации приглашали в церковь и сажали на пол перед алтарем, чтобы послушать детскую проповедь. Я был слишком застенчив, чтобы сидеть впереди, и оставался на скамье рядом с родителями. Помню, однажды там показывали представление театра марионеток, главными героями которого были животные со скотного двора — осел, корова, петух, ягненок, по-моему, собака. Пастор играл на банджо. Женщина, работавшая на почте, пела. Значит, музыка там была. Из нас троих к этой конфессии принадлежал только отец.
Я не знал, куда пошла Анна, и понятия не имел об ее отношении к Богу, но у меня и мысли не возникло о том, что она в церкви. Теперь в Лебаноне никто не ходит в церковь. По воскресеньям не звонят церковные колокола. Колокола католической церкви всегда молчат, дом пастора продан, священники разбежались, а сама церковь используется для свадеб, похорон и различных гражданских мероприятий.
В час дня, когда Анна вернулась, я все еще был в халате и пижаме. Я по-прежнему сидел за кухонным столом, передо мной стояла чашка остывшего чая с молоком. Наверное, я задремал. Я так и не умылся. Я не включил кондиционер, не закрыл окна, в доме было душно. Анна вошла через боковую дверь, которая открывалась в небольшую проходную кладовку прямо из кухни.
— Ах ты, Спящая красавица, — проговорила она.
На ней были шорты цвета хаки, кроссовки, белая футболка с цветочками, вышитыми вокруг ворота, и желтый солнцезащитный козырек. В обеих руках она держала сумки с продуктами. Ее руки были жилистыми, в пятнах веснушек, лицо оживленное. Она поставила сумки на стол. С возрастом Анна стала сильнее, живее. По сравнению с ней я был слизняком, ничтожеством. Глядя, как она снует по моей кухне, разбирая покупки, убирая их в шкафчики, мне хотелось лишь вернуться в кровать.
— Что у тебя здесь? — спросил я.
— Продукты в дорогу.
— Это правильно, — сказал я. — Когда ты уезжаешь?
Она улыбнулась.
— Ты совершенно точно знаешь, когда я уезжаю. Балбес. Ты ведь минуты считаешь до моего отъезда.
— Завтра, — сказал я.
— Рано утром. Но пока не собираюсь оставлять тебя в покое.
— Я так и думал, — сказал я. — Как спалось?
— Хорошо, — ответила она. — Ты храпел.
— Тебе слышно?
— Слышно. Ты храпел. Потом раздался такой жуткий звук, словно ты задыхаешься, и все стихло. Словно ты перестал дышать. Я волновалась.
— Извини, — сказал я. — Я не знал, что храплю.
— Мой муж был великий храпун, — сообщила она. — Все точно так же. Внезапно он всхрапывал и переставал дышать. Он лежал в сомнологической клинике. Ему дали аппарат, чтобы он пользовался им ночью. Маска, которая закрывает нос. Это помогло ему спать, и мне тоже. В свое время я покажу тебе этот аппарат.
— В свое время?
— Да, — сказала она. — Давай подождем. Ты обедал? Конечно, нет. Я приготовлю обед. Мы поедим, ты оденешься, и поговорим. Закончим разговор и посмотрим, к чему мы придем.
— Я подумал, — сказал я, — что ты отправилась в церковь.
— Нет, — ответила она. — Не сегодня.
Анна приготовила восхитительный салат из курицы с яблоками, сельдереем, грецкими орехами и виноградом. Пожалуй, за сорок пять лет это было первое сложное блюдо, приготовленное на этой кухне, и Анне потребовалось всего лишь четверть часа (когда она успела приготовить цыпленка?), чтобы соединить ингредиенты. Мы молча поели за кухонным столом. В доме было жарко. После обеда, по ее требованию, я принял душ и оделся. Она вымыла посуду и, оберегая меня, закрыла окна. Я включил кондиционер. В третьем часу дня наше собрание вновь было открыто. Она ждала в гостиной, сидя на краю дивана, наклонившись вперед и упираясь локтями в колени. Я сел в кресло напротив. Мы заняли свои позиции, но прежде, чем она заговорила, я задал вопрос, который хотел задать со вчерашнего вечера:
— Ты с ним говорила?
— Да, — ответила она. — При каждом удобном случае. Всякий раз, когда он был в сознании и в относительно здравом уме. Я говорила всякие глупости.
Она улыбнулась.
— Какие?
— Я даже пела ему, — призналась она. — Хотя не умею петь.
— А он что говорил? — спросил я. — Что он тебе рассказывал?
— Он не разговаривал.
— Совсем?
— Да.
— Почему?
— Непонятно, — пожала она плечами, — но он не может говорить.
— Но почему?
Мы только начали разговор, а я уже вел себя как капризное дитя.
— Я не знаю. Возможно, он физически не способен говорить. Или у них нет своего языка. Надо будет проверить.
— Когда?
Она взглянула на меня, словно подсказывала: «Если хочешь спрашивать, задавай правильные вопросы».
— Чего ты хочешь от меня? — спросил я.
— Я от тебя ничего не хочу. Если бы это зависело от меня, меня бы здесь не было, и ты бы ни во что не ввязался.
— Да. Да. Ты говорила.
— Важно, чтобы ты понял это. Важно, что я это говорю. Вот что я имею в виду.
— Но ты приехала сюда, — сказал я. — Мы разговариваем. Ты приложила столько усилий, проделала такой путь.
— Ты и представить себе не можешь, сколько, — усмехнулась она.
— Хорошо. Итак?
— Итак, больше никаких вопросов. Вот что они… — Я не успел ее прервать. — Вот чего моя организация хочет от тебя. Они хотят, чтобы ты встретился со своим клоном. Лицом к лицу. Хотят, чтобы ты провел с ним время. Они хотят, чтобы ты написал о своих ощущениях, о том, что это значит. Для тебя. Встретиться со своим клоном.
— Зачем? Что они думают? Что меня это потрясет?
— Именно так. Честно говоря, никто не может знать, какие это вызовет ощущения. Могу лишь предположить, что это будет нелегко и вряд ли приятно.
— Почему они хотят, чтобы я об этом написал?
— Понимаешь, Рэй, они верят — признаюсь, я тоже, — что твой отчет будет иметь огромное значение для их дела, когда его издадут. — Она сделала паузу. — Это и мое дело. И оно достойное. Организация может распасться, но дело у нас достойное. — Она наклонилась ко мне. — Послушай. Ты можешь себе представить, что из всех клонов Отчужденных земель, из всех двухсот пятидесяти миллионов, или сколько их там, ни один не умирает случайно, от болезней или естественных причин, прежде чем его или ее не используют?
— Я об этом не думал. Как тебе известно.
— Так подумай об этом сейчас. Конечно, они умирают. Они должны умирать постоянно. Как мы. Тысячи и тысячи ежедневно. Даже больше. Я не знаю, сколько именно. Никто не вступал в контакт с ними. Никто никогда не слышал о том, что его клон умер. Как ты думаешь, почему? Как ты считаешь, что происходит?
— Я не знаю, Анна. Честно, не знаю.
— Ты и не должен. Но если система продолжает действовать, значит, когда оригинал нуждается в какой-нибудь части тела после смерти своего клона, ему дают совместимую часть из некоего постоянно пополняемого склада запчастей. И оригинал верит, что эта часть — от его собственного клона. Я тебе говорила, что ключ к выживанию этого бизнеса в том, что оригинал никогда не должен встречаться с копией. Помнишь?
— Господи, помню.
— Хорошо, — сказала она. — Почти так же важно то, чтобы оригиналу никогда не приходилось думать о своем клоне. По крайней мере, до тех пор, пока клон ему не понадобится, а в таком случае вопросов не задают, просто радуются тому, что он есть, что у него можно взять органы.
— А как подействует мой отчет, как вы его называете? Заставит нас думать о наших клонах? Так?
— Это ключевая идея, — сказала она.
Я засмеялся. Я не смеялся много лет, не смеялся так искренне, от души. Мысль о том, чтобы я написал отчет, любой отчет, показалась мне очень забавной и нелепой. Но дело было не только в этом. Сама ситуация и мое участие в ней показались мне в тот момент нелепыми. Я так хохотал, что чуть не лопнул. Я задыхался от смеха. Слово «ключевая». «Это ключевая идея», — сказала Анна. Я находил это чрезвычайно забавным. Мышцы живота свело, болели ребра. Я попросил Анну помочь мне.
— Помоги мне.
Это было все, что я смог выговорить. Казалось, мое сердце сейчас остановится. Казалось, я умру, если не перестану смеяться. И правильно, подумал я, стоит умереть вот так, смеясь. Я загостился на этом свете. Моя жизнь смехотворна.
— Почему ты смеешься? — осведомилась Анна.
Я подумал, что она не могла сказать ничего более забавного. Несмотря на то, что я только что написал, оценивая события задним числом, я не понял, что меня рассмешило.
— Скажи мне, — настаивала она, — я тоже хочу посмеяться.
Я не мог говорить.
— Тогда прекрати, — велела она. — Пожалуйста. Не надо.
Я остановился.
— Это низко, — сказала она. — Ты огорчаешь меня, Рэй. Снова.
— Извини, — ответил я. — Снова.
— Ты можешь взять себя в руки?
— Я в порядке, — заверил я. — Не знаю, почему я так расхохотался.
— Мне нужно, чтобы ты был способен мыслить здраво, — сказала она.
— Сейчас. Дай мне секунду.
— Хорошо, — ответила она.
— Я не могу ничего написать, — сказал я. Отчасти для того, чтобы показать ей, как внимательно я ее слушаю.
— Сможешь, — сказала она, — если сам решишь это сделать.
— Не могу. И зачем мне решать?
— Я не могу тебе объяснить.
— Ты хочешь, чтобы я отказался, — предположил я.
— Да, — ответила она. — Ты знаешь, мне это нелегко. Больше, чем кто бы то ни было, я хочу, чтобы твой отчет помог хоть что-то изменить. Я презираю практику клонирования. Я хочу, чтобы она закончилась. Я хочу, чтобы больше не было создано ни одного клона. Но я не имею никакого права просить тебя об этом. Риск огромен.
— Ты же попросила.
— Нет, — сказала она. — Я не попросила. Я сообщила, чего от тебя хотят.
— Они знают, что ты здесь?
— Они меня прислали.
— Значит, я уже ввязался в дело.
— Да.
— Я могу отказаться? Могу решить не делать того, о чем они просят?
— Не уверена, Рэй. Я не знаю, каковы будут последствия, если ты откажешься. Я не знаю, что они сделают. Я их больше не понимаю. Я им больше не доверяю. Могу тебе сказать, что они не станут со мной советоваться.
— Меня не заставят, — сказал я.
— Это замечательно, — ответила она.
— Я готов умереть, — сказал я.
— Мне грустно это слышать, — проговорила она. — Ты должен хотеть жить.
— Почему?
— Этого я тебе тоже не могу сказать, — ответила она.
— Если я сделаю то, о чем они просят, и напишу отчет, он будет опубликован?
— Да. Так и задумано.
— Где? Здесь? В Америке?
— Не уверена. Может быть. Здесь постараются воспрепятствовать его появлению. Скорее всего, в других странах.
— Кто будет его читать?
— Все, — ответила она. — По крайней мере, на это надеются.
— Я не могу писать, — сказал я.
— Уверяю тебя, Рэй, качество прозы — не проблема. Тебе надо думать о том, что с тобой случится, когда появится отчет.
Не скажу, что я очень испугался. Опасность была чисто теоретическая, не связанная с реальным опытом — таким, как физическая боль или уничтожение, если вообще можно испытать уничтожение на опыте. Теперь, когда я пишу это, ситуация перестает быть теоретической. Никто не причинил мне боль, не произошло ничего экстраординарного, но реальность этого стала угрожающе близкой. Я ничего не боюсь, хотя это не свидетельство моей храбрости. Я слишком поздно обнаружил в себе храбрость, чтобы воспользоваться ею, и это отсутствие страха скорее связано с печалью и усталостью, наполняющими меня. Во мне нет места для страха.
— Что случится?
— Они тебя убьют, — сказала она. — Тебя найдут, где бы ты ни был, и убьют.
— Мы говорим сейчас не о твоей организации?
— Нет, — сказала она. — Хотя, как только они прочтут твой отчет, твоя смерть станет для них лучшим выходом. Она станет для них великим благом. Может быть, даже большим, чем сам отчет. Ты бы очень пригодился в качестве мученика. Это было бы убедительно.
— Раз ты подумала об этом, то и они должны это понимать.
— Теперь ты говоришь о правительстве?
— Да.
— Да, — согласилась она. — Они понимают.
— Но это их не остановит.
— Нет. Они не оставят тебя в живых. Не смогут. Ты узнаешь и увидишь слишком многое.
— Значит, меня убьют в любом случае, — заключил я.
— О, — вздохнула она, — я не знаю. Ты можешь отказаться и получить шанс. Я не могу сказать наверняка, как поступит моя организация. Возможно, у тебя нет шансов. Это нелегкий выбор.
— Значит, ты приехала сюда, чтобы?..
— Да, — сказала она.
— Спасибо.
— Прости, — проговорила она. — То, что случится с тобой, случится и со мной. Это слабое утешение, понимаю.
— Это не утешение, — сказал я. — Это еще более веская причина для отказа. Почему, черт побери, я должен соглашаться? Я не хочу этим заниматься. Возвращайся домой. Скажи, что я не хочу этого делать.
— Послушай, Рэй, — сказала она. — Не сомневайся на мой счет. Я знала, что делаю, когда приехала сюда. Я приняла решение. Если бы это был мой клон и мой отчет, я бы его написала. Я мечтаю о том, чтобы он оказался моим клоном. Я сожалею, что это не так. Мне было бы легче. Нелегко, но все же легче. Мне было бы страшно. Грустно. Мне и сейчас страшно и грустно. Но я бы это сделала.
— Ты бы это сделала, — повторил я.
— Рэй. Я говорю, что это сделала бы я. Я не говорю, что это должен делать ты.
— Я знаю, — ответил я. — Ты бы это сделала?
— Да.
— А как же твои дети?
— Они не имеют отношения к твоему решению, — сказала она. — Не будем говорить о них.
Если бы я мог это устроить, меня бы похоронили рядом с Сарой, и это было бы в Нью-Гемпшире. На холме в пригороде, где мы жили, есть маленькое кладбище, довольно уютное. Мои родители лежат на церковном кладбище всего в пятнадцати милях к югу. Сару похоронили в Индианоле. Ее отец настоял, чтобы тело Сары перевезли в Айову. Она похоронена там, с родителями, на участке кладбища, принадлежащем семье Берд. Я не был на ее могиле со дня похорон. Мы жили вместе так недолго, что я был убежден — родные имеют на нее больше прав, чем я. Меня легко в этом убедили, и мне было совершенно безразлично, где именно ее похоронят. Ее отец больше не причинит ей вреда, а я все равно ее больше никогда не увижу.
Я был с ней в больнице, когда она умирала. Я сидел возле ее кровати, держал ее за руку. Я говорил, что люблю ее. Я потерял сына, которого так никогда и не увидел, и не было сомнений, что вскоре я потеряю и жену. Я был растерзан, отделен от самого себя, выдернут из сознания, не способен думать и чувствовать. Сара при мне не приходила в сознание, и я благодарен за это судьбе. Я почти ничего не помню о времени, проведенном рядом с ней в больничной палате. Не помню того момента, когда она умерла. Не помню, что сказал доктор, как он это сказал, что я делал потом. Я бы должен помнить все, но у меня остались лишь отрывочные воспоминания о тех пустых часах.
Ее родители прилетели к нам на рождение внука. Ребенок уже умер, когда они прибыли. Они сидели в комнате ожидания, в горе и смятении. Я жалел о том, что они приехали. Отец Сары был омерзителен, а мать безобидна, она не сделала ничего, чтобы заслужить мою ненависть. Ради нее я старался держать их в курсе дел. Периодически я выходил к ним, чтобы сообщить новости. Ничего не менялось. Состояние Сары ухудшалось, а потом она умерла. В какой-то момент, после шести или семи часов дежурства у постели умирающей, я вышел из палаты с намерением купить леденцов или воды в автомате, который я видел поблизости. Я не понимал, что делаю и куда иду. Я просто шел. Когда я вернулся в палату с помощью больничного волонтера (я забыл, за чем шел), преподобный Берд, отец Сары, стоял над ней. В палате было темно, он выключил свет. В руках он держал молитвенник и читал его вслух нараспев. Не знаю, что он распевал, хотя впоследствии мне сказали, что он проводил ритуал соборования умирающей. Я знал, что если Сара очнется, услышит и увидит его в темноте, она очень испугается. Она бы не хотела, чтобы он был там и читал молитвы. Я разъярился и велел ему выйти. Он увидел мою ярость и мудро решил не сопротивляться.