Сердце — обычная часть тела. Несмотря на всю его символическую значимость, не сравнимую с другими органами тела (вообразите подобные поэтические сравнения для печени или легких), в нем нет ничего благородного. Темно-красная масса мышечной ткани, состоящая из четырех частей, совсем не «сердечной» формы, с трубками и клапанами. На улицах Калгари мое сердце, уже поврежденное, хрупкое и едва живое, во второй раз за год пригрозило остановиться насовсем. Кардиолог, который меня осматривал, сказал — не надо чувствовать себя виноватым: «Возможно, ваше сердце просто запрограммировано работать до этого времени и не дольше».

Мне могли дать новое сердце. Его не обязательно было брать у моего клона. Если бы я попросил, его бы взяли у какого-нибудь ненужного клона. Абсолютно гомологичное сердце — правительство исправно делает свое дело, бесперебойно поставляет сердца, — но все же незнакомое, нарушающее мою близость с собственным телом. В дни, когда клонирование еще не было распространено, донору и реципиенту — в основном ради того, чтобы пропагандировать пожертвования органов, — внушалось понятие солидарности. При современном способе замены органов, где «пожертвование» не является сознательным и на это не требуется разрешения, мы проиграли, утратили и это понятие.

Зачем, кому необходима моя долгая жизнь-выживание? Кто этому рад? Что означает мое присутствие здесь, если мое отсутствие так значимо? Эти вопросы к делу не относятся. Даже если мою жизнь стоило бы продлить, я, возможно, не взял бы сердце у своего клона. Или у любого другого.

Я пишу свой отчет. Вот что важно.

Именно поэтому я цепляюсь за жизнь: слушаю свое сердце, тревожусь о нем, как никогда раньше. Я внимателен к его систолам и диастолам, к учащению и замедлению его ритма, словно пытаюсь уловить последний шепот любимой. Я заслужил эту метафору. И эту тоже: на что походила бы моя жизнь с Сарой и ее жизнь со мной, будь у меня другое сердце?

Наша короткая совместная жизнь — по сути, а не на поверхностном уровне — до самой последней минуты была мирной и легкой. Мы были близки по духу. Мы не ссорились, вернее, редко ссорились. Никогда подолгу не злились друг на друга. Мы жили хорошо и слаженно. Содержали дом в чистоте и порядке, находили удовольствие в бережливости. Мы путешествовали, когда могли. Мы наслаждались обществом друг друга. Я был ей предан. По долгу и по природе, а также и потому, что я не мог поверить своему счастью. Она была нежной и красивой женщиной, а я был абсолютно обычным и непримечательным. Я верю, что она была мне преданна. (Мне бы не хотелось в этом сомневаться.) Я знаю и всегда знал, что я ее недостоин. Будучи ее мужем, я день за днем обманывал ее ожидания. Я верю, что она меня любила и что ее способность отдавать и получать любовь была намного больше моей собственной. Теперь я вижу, что делал недостаточно и не сумел помочь ей осознать эту способность, полностью раскрыть этот дар. Чтобы любить меня так, как я просил ее любить меня, так, как я разрешал ей любить меня, не надо было всех сил, всей души, как она могла. Моя беда в том, что спустя столько лет я не могу перестать чувствовать. Я до сих пор ощущаю вкус ее любви. Я закрываю глаза и вижу все: нашу столь недолгую совместную жизнь, мою тупость, мою сдержанность. Непростительно.

Я не сразу заметил, что она пришла ко мне грустной и сломанной. Кроме того, что я понял, наблюдая отношения Сары с отцом, я очень мало знаю о ее детстве в Индианоле. По вполне понятным причинам она не стремилась говорить об этом. Правда, я не уверен, что мне хотелось знать больше. Она была самой старшей из троих детей и главным — я бы сказал, маниакальным — объектом внимания отца. У нее были брат и сестра. Отец полностью предоставил их заботе матери, которая взамен, по-видимому, отдала ему все права и влияние на Сару. Осознав, что она вырастет красивой, он, ее отец, преподобный Берд, отчаянный англофил, настоял на своем представлении о том, какой должна быть Сара. Я видел фотографии: Сара на пуантах в «Спящей красавице»; Сара со скрипкой; Сара, сидящая на ирландском пони; Сара в платье для котильона. Отец вылепил ее согласно собственному представлению, для собственного восхищения, соединив два типа, ни один из которых не видел наяву — образ дочери сквайра девятнадцатого века и красавицы-южанки (девушек второго типа было полным-полно в Колледже Вильгельма и Марии, когда я там учился, но они были лишь бледной копией первого типа.) Он записал Сару в Епископальную школу святой Агаты для девочек. Он настаивал, чтобы она брала уроки игры на фортепьяно и скрипке. Он заставил ее учиться танцам у преподавателя в Де-Мойне, и когда Саре исполнилось четырнадцать, она была первой танцовщицей среди молодежи этого города. Он купил ей пони по кличке Финн (увы, даже пони получил псевдоним), которого держал на ферме к западу от Индианолы, и платил почтенной девонширке, жене священника епархии, чтобы та обучала Сару верховой езде. Он проявлял страстный, неестественный интерес к ее одежде, прическе, косметике и украшениям. Именно он решил, что ей необходимо проколоть уши. Он настаивал, чтобы Сара каждые две недели делала маникюр. Даже после того, как мы поженились, он упорствовал в оценке ее внешности и продолжал посылать ей дорогие украшения и одежду, которые — меня это очень радовало — она никогда не носила.

Впервые мы встретились с ним на Пасху в 2027 году. Сара переехала в мою квартирку над азиатским магазинчиком подарков в центре Эймса в самом конце января. Она не сказала родителям о нашей помолвке. Ее ждали домой на праздники. Она попросила, чтобы я отвез ее в Индианолу и остался на выходные. Ей хотелось познакомить меня с семьей. Мы поженились двенадцатого сентября, но в те дни, на Пасху, ни один из нас не упоминал о возможности брака. По крайней мере, мне эта мысль не приходила в голову. Я не знаю, о чем думала Сара. Она не стала рассказывать мне о своем отце. Я знал только, что он — священник англиканской церкви. Мне казалось, что их семья не особенно богата, что они живут скромно и просто, поблизости от церкви, в доме, предоставленном для них приходом. Сара никогда не говорила о деньгах, и у меня сложилось впечатление, что у нее их не особенно много.

Но оказалось, что они богаты. Я вырос в Нью-Гемпшире, но не знал никого, кто был бы так очевидно богат. Дом находился в новом, деморализующе стерильном районе с названием Трашкрофт. Поблизости не было ни одной церкви. Замок Берд, как я мысленно называл этот дом, представлял собой настоящее архитектурное чудовище. В основе его лежал своего рода суррогат, гипертрофированный образчик английского стиля эпохи Тюдоров. У дома была панорамная крыша, очень широкая, словно сделанная из пальмовых листьев, против всех правил объединенная с «коринфской» колоннадой по обеим сторонам входной двери и с ультрасовременными створчатыми окнами на фасаде. Венчал крышу викторианский купол. Внутри царила роскошь: хрустальные люстры, мраморные полы, восточные ковры ручной работы, золоченые дверные ручки. В одной из комнат для официальных приемов стоял инкрустированный действующий клавесин — по-моему, шестнадцатого века. Я слышал, как на нем играла Сара. В другой комнате, которая была еще больше и выходила на террасу из кирпича и камня, а за ней — в английский сад позади дома (для весны в Айове было еще слишком холодно, ни деревья, ни цветы пока не распустились), стоял огромный «Стейнвей». Отец Сары не забыл упомянуть о том, что на нем во время своего американского турне играл Рахманинов. Войдя в переднюю дверь и оказавшись прямо перед лестницей, как из венецианского палаццо (я не бывал в Венеции и ничего не знаю о тамошних палаццо и их лестницах; просто эта лестница была огромной и широкой), я был ослеплен. Мать Сары ждала нас на лестничной площадке, которая являлась атриумом тремя этажами выше, как я обнаружил, рассматривая застекленный и позолоченный свод. Откуда брались деньги для такой кричащей роскоши? Явно не из церковного жалованья. Это делало семью Сары еще более отвратительной, но я испытал удовлетворение, узнав о том, что ее отец почти ничего не вложил в семейные накопления. Он избавил себя от всякой финансовой ответственности на том основании, что он — человек божий, и безрассудно тратил деньги, дождем сыпавшиеся на него из семьи жены, чьи предки владели судоходной компанией в Норвегии.

Мы приехали ближе к вечеру Страстного четверга. Мать Сары встретила нас в черном бархатном платье с единственной нитью жемчуга. Ее волосы были тщательно стянуты сзади и скреплены черной бархатной лентой. Она была маленькой и самой обыкновенной. Ей было за пятьдесят, но выглядела она гораздо старше. Кожа на ее лице и руках казалась сухой и тонкой, как бумага, суставы опухли, накрашенные ногти были острые и обкусанные. Ее волосы, когда-то светлые (у Сары имелась фотография матери в молодости, в Бергене, и там она была хорошенькой), совсем поседели. Она была худой, даже изможденной, и сгорбленной. И застенчивой. Она мало говорила, особенно с незнакомцами, после двадцати пяти лет в Америке все еще плохо владея разговорным языком. Увидев Сару, она заплакала. Вскоре на лестнице показались брат и сестра Сары. Они еще ходили в среднюю школу и жили дома. Оба явно обрадовались сестре и, чтобы не показаться невежливыми, уделили немного внимания и мне. Это были красивые, спокойные, уверенные в себе дети. Они еще живы, и я верю, что у них все благополучно. За исключением обязательной открытки на Рождество от жены брата, на которую я не отвечаю, после смерти Сары я не поддерживаю связь ни с ее братом, ни с сестрой. Брат Сары — инженер-электрик. Он живет в Сан-Диего, у него есть дочь. Ее сестра в Миннеаполисе вышла замуж за сомалийца, родила от него пятерых детей. Мы не связаны кровью, но эти дети — мои племянники и племянницы, которых я никогда не узнаю. Последнее, что я слышал о них: сестра Сары приняла ислам. Я очень этому обрадовался, вообразив реакцию ее отца. Отец и мать Сары давно умерли.

Как объяснить Сару? Как могла она, такая прекрасная, чувствительная и изящная, появиться у родителей, если один из них — несомненное зло? Значит, наши гены не определяют нашу судьбу? Убедите в этом моего клона. Я не видел ее отца — дом был достаточно большим, чтобы мы не столкнулись — до полудня субботы. Причиной его отсутствия, как объяснила мне мать Сары, стремившаяся смягчить любую возможную обиду, были различные дела и мероприятия Страстной недели. Они требовали его присутствия на службах, и это казалось вполне достоверным. Нас поселили в разных спальнях: Сару — в ее старой комнате на втором этаже, меня — в одной из комнат для гостей этажом выше. Отец пришел в комнату Сары вечером, когда я уснул, и утром, прежде чем я вышел завтракать.

В Страстную пятницу мы все отправились в церковь, где я впервые увидел отца Сары и услышал, как он доносит до своей угрюмой паствы краткое наставление о значении Страстей. Я был настроен на то, чтобы им восхититься, но нашел его проповедь банальной, слабой — так говорить о Страстях! — а его самого счел манерным и самодовольным.

После субботнего обеда Сара сказала мне, что ее отец желает видеть меня в библиотеке. Я прожил в его доме четыре дня, и это была наша единственная встреча. Сара провела меня — тихо, виновато, думал я, как на заклание, в котором ей поневоле пришлось участвовать, — в ту часть дома, куда я еще не заходил. Все должны были называть ее «крылом отца». Помимо библиотеки, здесь располагалась его спальня — а спальня матери находилась в другой части дома; его ванная — он любил подолгу принимать ванну и часто заканчивал свой утренний туалет около полудня; его просторная гостиная, которую я рассмотрел, проходя через нее; и внутренний бассейн, предназначенный для него одного.

Он ждал меня в библиотеке. Комната была шестиугольной, что всегда производит странное впечатление и дезориентирует. За исключением двери, куда вошли мы с Сарой, и большого подъемного окна в одной из западных стен — шторы были отдернуты, и в окно проникали лучи вечернего солнца — все остальное пространство стен занимали книжные полки от пола до потолка. Полки были сделаны из травленой сосны, простые и изящные. Я знал, что он скупает книги в больших количествах, и коллекция действительно оказалась огромной. Я прикинул, что там две-три тысячи томов, если не больше. Некоторые были в кожаных переплетах, но большинство — в тканевых. На полках были расставлены маленькие женоподобные фарфоровые статуэтки, румяные пастухи и пастушки, а также различные дипломы и награды отца Сары, его фотографии с различными светилами высшего духовного мира и представителями местной политической знати. Пол из широких некрашеных сосновых досок покрывал старинный восточный ковер приглушенных и весьма красивых тонов. Почти в центре комнаты стоял большой двойной стол из темного дуба с темно-красной кожаной столешницей. Можно было сидеть с обеих его сторон или, как изначально задумывалось, работать за ним вдвоем. Стол относился к концу эпохи Иакова I («Шеффилд, приблизительно тысяча шестьсот двадцать пятый год», — сказал мне отец Сары, когда мы остались одни), ножки и края столешницы украшала продуманная и детальная резьба, и он выглядел почти средневековым. Стул с прямой высокой спинкой был сделан из такого же темного дуба. На столе стояли настольная лампа зеленого стекла, старинная чернильница с орнаментом, фотография в рамке — преподобный Берд с женой и детьми — и серебряный поднос с хрустальным кувшином, несколькими стаканами и серебряной миской для льда. В одном из шести одинаковых углов комнаты я увидел большой старинный глобус, в другом — простую конторку для чтения, как у шейкеров. (Когда я был маленьким мальчиком, мы с родителями поехали в штат Мэн, в Саббатдэй-Лейк, чтобы послушать, как последние из оставшихся шейкеров поют свои гимны.) На конторке лежала открытая огромная Библия. Возле окна помещались потертое коричневое кожаное кресло со скамеечкой для ног и высокий медный торшер. В такой комнате вы ожидали встретить если не Эразма с Галилеем и Медичи, то как минимум человека образованного, проницательного и с неограниченным доступом к деньгам, очень желавшего казаться знатоком искусств (иначе зачем здесь статуэтки?), богачом и ученым.

Отец Сары, преподобный Берд, встал рядом с креслом. Он держал книгу, словно только что оторвался от чтения и поднялся, чтобы размять ноги. Он стоял спиной к двери и смотрел в окно. Для нашего блага, подумал я, он принял набожную, задумчивую позу. Он не мог не слышать, что мы открываем дверь, но не повернулся к нам до тех пор, пока Сара не произнесла:

— Папа.

В то время отцу Сары было около пятидесяти пяти лет. Он был красив, высок, строен и изящен, с безупречной осанкой и великолепным сложением. Его серебристые волосы были прекрасно ухожены. Я в жизни не видел человека, так тщательно ухаживавшего за собой. Он был одет в темно-серый костюм в белую полоску и черную церковную рубашку с белым священническим воротником. Кто-то начистил его ботинки до зеркального черного блеска. Когда преподобный повернулся к нам, я увидел, какую книгу он держал, заложив пальцем, чтобы после краткой беседы продолжить читать: «Мысли» Паскаля.

— Дорогая, — ответил он Саре.

Не двинувшись в нашем направлении, он поднял руку и протянул ее к дочери, расставив и вытянув пальцы, словно приглашал на танец. Или, как я теперь думаю, словно они уже танцевали и были в середине какого-то хитрого па, на короткое время разведшего их в стороны. Сара подошла к нему, взяла за руку, наклонилась вперед, поднялась на цыпочки и сдержанно поцеловала в щеку. Все еще держа отца за руку, она оглянулась на меня — я остался стоять у двери — и весело, бесхитростно проговорила:

— Папа, это мой друг. Рэй Брэдбери.

— Рэй, — сказал он.

— Мистер Берд, — сказал я.

Я не намеревался оскорбить его, хотя по пути домой Сара сказала мне, что его рассердило неправильное обращение, и он расценил это как признак непочтительности. Он ожидал, сказала она, что я буду называть его «преподобный Берд». Узнав, что он хотел от меня точного соблюдения кодекса уважения, я не мог заставить себя сделать это — ни разу за все время нашего знакомства, хотя это, возможно, облегчило бы жизнь Саре. Сейчас мне стыдно признаваться в том, что целых семь лет я упорствовал в своем легкомысленном сопротивлении.

— Очень приятно, — сказал я. И прибавил: — Красивая комната. Эти книги. Удивительно.

Это была откровенная лесть, чистое раболепие.

— Спасибо, Рэй, — ответил он. — Очень приятно слышать. Возможно, эта комната более скромная, более аскетичная, чем те, что обставляла моя жена. Вы же видели остальную часть дома. Но для меня здесь красиво.

Трудно было счесть эту комнату скромной.

— Мое тихое убежище, — продолжал он. — Приют трудов и молитв. Святая святых. Я чувствую в этом все большую потребность. Здесь я в мире, среди моих книг. Уверен, вы поймете. Надеюсь, вы хорошо чувствовали себя в нашем доме?

— Очень хорошо, — сказал я. — Спасибо. И еда очень вкусная. Я рад оказаться там, где выросла Сара. Это помогает мне представить ее маленькой девочкой. И я счастлив уехать подальше от университета. Если бы вы могли видеть мое жилище, вы бы поняли, что я не привык, — я обвел рукой комнату, — к такому уровню, — и попытался заискивающе пошутить, — скромности.

Учитывая мою обычную молчаливость, это было подлинной арией. Я заметил, что Сара напряглась, когда я закончил, но не понял, почему. Он вскоре услышал бы от самой Сары, что мы с ней живем вместе; я не знал, что она приехала домой, намереваясь сказать об этом отцу. Когда она ему сказала — я при этом не присутствовал, хотя должен был, — он страшно разъярился. Из-за моральных и прочих, менее важных причин. Он не желал слышать от меня, вестника его несчастья, недостойного, неотесанного, неверующего аспиранта, отобравшего у него девушку его мечты, даже намек на правду — на то, что мы, его дочь и я, живем в бедной обшарпанной квартирке над азиатским магазином подарков, на самой убогой улочке в центре города Эймса.

— Надеюсь, — сказал он, — что вы постараетесь чувствовать себя как дома.

— Постараюсь, — сказал я, понятия не имея, о чем мы на самом деле говорим, и снова почувствовал, впервые после смерти матери, острую боль сиротства.

Во время учебы в аспирантуре я нуждался, но не голодал и не мерз, у меня было пристанище. Впереди меня ожидало блестящее будущее с достойной работой и заработком. Но мне никто не помогал, мне не на кого было опереться. За небольшое покровительство я был бы благодарен и не обиделся бы на это. Ничуть не обиделся бы. Был бы очень благодарен. Жалкий глупец.

Я не помню, что сказала Сара, как она объяснила свой уход, но это было вежливо и незаметно. Она стояла около отца, потом подошла ко мне, коснулась меня тыльной стороной ладони и ушла, оставив после себя запах чистоты. Кажется, она пообещала вернуться сразу же после того, как сделает то, что она якобы должна была сделать. Я был отличной марионеткой — слишком вежливый гость, слишком откормленный гусь, слишком поглупевший от любви, чтобы протестовать. Последующая очень неприятная беседа между отцом Сары и мной длилась не больше пятнадцати минут. Когда пятнадцать минут прошли — мы как раз окончили разговор, и я чувствовал себя так, словно меня прожевали и проглотили, — Сара, будто по часам, довольно шумно прошла по коридору, чтобы подготовить нас к своему приходу. Она весело впорхнула в комнату, ожидая, как я полагаю, найти нас обнимающими друг друга, что указывало бы на нашу взаимную и мужественную привязанность. Она казалась такой красивой, такой возмутительно невинной, что ее вид был словно разрыв сердца, словно контрольный выстрел в голову.

— Привет, — сказала она, прежде чем правильно понять происходящее. — Вы по мне скучали?

Ниже я привожу практически дословную реконструкцию моей беседы с отцом Сары. Я намеренно не перебиваю его ремарками, указаниями на жесты и действия — ради точности, а не для простоты изложения. Во время нашего разговора не было ни действий, ни жестов. Чтобы нам не пришлось перекрикиваться из разных концов комнаты, по приглашению отца Сары я подошел ближе. Трудно поверить, но мы стояли, как дуэлянты, на расстоянии пяти или шести футов друг от друга, и обменивались репликами.

ОН: Так. Я рад, что у меня есть возможность поговорить с вами. Без Сары.

Я: Хорошо.

ОН: Предпочитаете присесть?

Я: Нет. Мне и так удобно. Спасибо.

ОН: В подобных ситуациях я люблю говорить напрямую.

Я: Прошу вас.

ОН: Вы — аспирант университета. Я прав?

Я: Аспирант первого года обучения. Все верно.

ОН: Математик.

Я: Да.

ОН: В настоящее время вы — кандидат на соискание докторской степени.

Я: Нет. Докторская степень меня не интересует. Я не очень-то люблю математику, откровенно говоря.

ОН: Значит, вам достаточно степени магистра.

Я: Я так и предполагал. Да.

ОН: Вы собираетесь преподавать.

Я: Да.

ОН: Преподавать на каком уровне?

Я: В средней школе. По крайней мере, таковы мои планы на сегодняшний момент.

ОН: Хорошо. Если преподаватель хорош, он хорош на любом уровне.

Я: Наверное, вы правы. Я не думал об этом.

ОН: Сара сказала мне, что вы из Нью-Гемпшира.

Я: Да.

ОН: Вы там родились?

Я: И вырос.

ОН: В какой части Нью-Гемпшира?

Я: В западной. Недалеко от Вермонта. Это маленький штат. Вы бывали в Нью-Гемпшире?

ОН: Не бывал.

Я: Прекрасное место.

ОН: Не сомневаюсь. Ваших родителей нет в живых, это правда?

Я: К сожалению. Отец умер, когда я был маленьким. Мама умерла на прошлый День Благодарения.

ОН: Я соболезную вашей утрате.

Я: Благодарю вас.

ОН: У вас есть братья или сестры?

Я: Нет.

ОН: Вы один.

Я: Да.

ОН: Кем были ваши родители?

Я: Кем они были?

ОН: Чем они занимались?

Я: Вы имеете в виду, чем они зарабатывали на жизнь?

ОН: Ну, да.

Я: Мой отец был бухгалтером. Работал аудитором. Мама до болезни работала в средней школе, в секретариате.

ОН: Меня интересует, во что верили ваши родители?

Я: Я не вполне понял ваш вопрос.

ОН. Я спрашиваю, сын мой, веровали ли они, и как это выражалось? Они верили в Бога? Как они верили? Где они верили? Какому Богу молились?

Я: Дайте подумать. Они были пресвитерианами. Мама принадлежала к методистской церкви, но сменила веру, когда вышла замуж за моего отца. Полагаю, они молились тому же Богу, что и вы. Они были хорошими людьми. У нас была хорошая семья. Мы были счастливы.

ОН: А вы? Какова ваша вера?

Я: Я не могу ответить на этот вопрос.

ОН: Потому что?..

Я: Потому что не знаю, какова моя вера.

ОН: Вы не знаете.

Я: Не знаю. Я об этом не думаю. Может быть, мне стоит подумать.

ОН: А что вы думаете о Саре?

Я: Я думаю, что она замечательная.

ОН: И вас не интересуют ее деньги?

Я: Конечно, нет.

ОН: Она унаследует огромное состояние. И вы делаете вид, что ничего об этом не знаете?

Я: Я вовсе не делаю вид, мистер Берд. До сих пор я понятия об этом не имел. Извините, но мне все равно.

ОН: Какова суть ваших отношений с моей дочерью?

Я: Я не уверен, что должен об этом говорить. Что рассказала вам Сара?

ОН: Она рассказала очень мало. Я надеюсь, что вы расскажете больше. Что у вас хватит мужества для того, чтобы рассказать.

Я: Я буду говорить только про себя. Мне очень нравится ваша дочь.

ОН: Она вам нравится.

Я: Да, нравится. Хотя я удивляюсь, что она во мне нашла.

ОН: Да. Должен сказать, меня это тоже удивляет. Скажите откровенно, отчего вы позволили себе вообразить, будто вы ее достойны?

Я: Я не считаю, что достоин ее.

ОН: Но вы добиваетесь ее. Вы позволяете ей вовлекать себя в отношения с вами, и она не хочет рассматривать другие возможности.

Я: Я бы сказал, я позволяю Саре все, что угодно. Она делает то, что ей нравится. Я не влияю на ее поступки.

ОН: Уверен, что влияете.

Я: Не представляю, откуда вам это известно.

ОН: Пожалуйста, не стоит меня недооценивать. Например, мне известно, что Сара больше не живет в общежитии. Теперь она живет у вас.

Я: Она рассказала вам об этом?

ОН: Нет. Скажу просто. Я хочу, чтобы вы ее не поощряли. Суждения Сары могут быть ошибочными, но она не глупа. Она что-то заметила и оценила в вас, и я полагаю, что в вас есть что-то ценное. Судя по всему, вы довольно умны и добры. Рядом с вами было бы приятно сидеть в самолете. Но вы не подходите для Сары. Ни на йоту. Я не хочу, чтобы вы позволяли ей так радикально недооценивать себя. Я не буду сидеть и смотреть, как она совершает эту вопиющую ошибку. Я хочу, чтобы после возвращения в Эймс вы как можно скорее закончили свои отношения. Я хочу, чтобы она вернулась в общежитие. Хочу, чтобы вы оставили ее в покое. Я желаю вам удачи в ваших занятиях. Надеюсь, вы станете прекрасным школьным учителем. Но вы ни на шаг не подойдете к моей дочери. Вы не понимаете, что вы делаете. Я больше не желаю о вас слышать.

Я: Разве это решает не Сара?

ОН: Ни в коем случае. Осенью я собираюсь отправить ее в Париж, в Сорбонну. Надеюсь, вы не сделаете ничего, чтобы нарушить мои планы.

Я: Вы говорили об этом с Сарой?

ОН: О Париже?

Я: Да.

ОН: Это не ваша забота. Надеюсь, Рэй, мы придем к пониманию, вы и я. И я прошу вас держать этот разговор в секрете. Незачем посвящать в это Сару.

Я: Я не согласен, мистер Берд.

ОН: Согласны вы или нет, меня не интересует. Я хочу, чтобы вы сделали так, как я говорю.

Я: Какая нелепость.

ОН: И если я узнаю, что вы открыли содержание нашего разговора, я немедленно предприму шаги, чтобы вас исключили из университета.

Я: Вы полагаете, что сможете это сделать? Вы не сможете.

ОН: Смогу. И будьте уверены, я это сделаю.

Он не предпринял никаких шагов, чтобы меня исключить, какими бы ни были эти шаги, и как бы он ни уверял, что способен это сделать, потому что, когда стало понятно, что Сара вытянула свой жребий, и этот жребий — я, навредить мне означало навредить и ей. В машине, когда мы возвращались в Эймс и едва выехали из Индианолы, я в точности передал Саре слова ее отца.

Она была потрясена.

— Как он посмел говорить тебе такие вещи? — возмущалась она. — Как он посмел? Подумать только, я сама привела тебя к нему. Прости. Мой бедный мальчик.

— Должен признаться, — сказал я, — что я его превзошел.

Она улыбнулась, наклонилась через сиденье и поцеловала меня в ухо.

— Конечно. Ты меня простишь? Он сказал, что хочет с тобой познакомиться. Сказал, что ему нужно поговорить с тобой наедине, узнать тебя получше. А потом сказал, что ты ему очень понравился.

— Не думаю, что я ему понравился, — ответил я с некоторым злорадством.

В их последней беседе, утром в библиотеке, перед нашим отбытием, ее отец сказал, что «насладился» нашим разговором. Сара воспользовалась этим, чтобы сообщить ему о переезде ко мне.

— Он впал в ярость, — сказала она.

Я подумал, сколько фальши было в его негодовании.

— Он уже знал, — отозвался я.

— Что?

— Он уже знал, что ты живешь со мной.

— Ты ему сказал?

— Он сказал мне.

— Откуда он узнал? — изумилась она.

— Не могу представить.

Он сказал ей, что разочаровался в ней. Что не может потворствовать ее поведению. Что ее поведение скандально. Что он смущен, растерян из-за нее. Неужели она забыла, кто она такая? Потом, словно в наказание, заявил, что осенью она поедет в Париж. Сара ответила, что не поедет. Поедет, сказал ее отец, потому что он так решил. Нет, она ни за что не поедет. Он спросил: она что, противится ему? Получается, так, ответила Сара. Он захотел узнать, из-за меня ли это. Отчасти да, сказала она. Значит, она решила остаться со мной? Она сказала: думаю, да. Если она противится, сказал ее отец, ему не остается ничего иного, как отречься от нее. «Как знаешь», — ответила Сара.

Я любил ее за это. В то время мне не нужно было других причин, чтобы любить ее.

Настал вечер последнего дня перед отъездом Анны. Рано утром ей надо было возвращаться в Айову. Мы уже съели холодный ужин за кухонным столом, я помыл посуду, но мы еще не пожелали друг другу спокойной ночи. Весь вечер мы почти не разговаривали. Ни одного упоминания о моем клоне, о ее организации или других серьезных вещах. Ни разу после окончания того разговора, когда она рассказала мне, чего от меня хотят и насколько это опасно. Она ушла из дома на несколько часов. Не знаю, что она делала, пока отсутствовала. День выдался очень жаркий. Я чувствовал небольшую слабость и непонятный озноб, поэтому оставался в доме. Глядя в окно, я ждал близнецов, Софи и Мэри, но они не появлялись. Когда Анна вернулась, она прошла прямо в комнату для гостей, чтобы упаковать вещи. Было очевидно, что она хочет оставить меня наедине с собой. Я попытался использовать это время на то, чтобы подумать о ее предложении. Я очень старался, но был рассеян больше обычного. Когда от дня ничего не осталось, когда он совсем закончился — моя мать по непонятной причине называла это время «сиреневым часом», мы молча расположились в гостиной. Анна допивала чашку чая. Я бездельничал. Было так, словно мы поженились сорок лет назад. И тогда (этот вопрос возник у меня только после того, как я перестал думать) я спросил: разве не ко мне первому обратится правительство, когда обнаружится, что мой клон пропал? В таком случае, я должен быть последним, с кем ее организация захочет познакомить клона, которого они наконец заполучили.

Видимо, этот вопрос долго мучил ее и остальных. Анна ответила мгновенно и более подробно, чем казалось необходимым, — она сказала мне больше, чем я тогда хотел знать, — словно частью ее задания было придать всему логическую завершенность.

Слишком много сложностей, сказала она. Вероятность того, что клон сбежит из Отчужденных земель, незначительна. В любом случае это не рассматривается как «побег». Клон не имеет понятия о побеге, о том, как подготовиться к нему и как выжить за пределами Отчужденных земель. Он понятия не имеет о том, что вне Отчужденных земель существует нечто, куда он может убежать. Клон понятия не имеет о возможности скрыться в Канаде или любом другом месте. Разумеется, клон не имеет понятия о политических границах или национальных государствах. Если клон каким-то образом окажется за пределами Отчужденных земель, сказала Анна, он будет абсолютно не способен иметь дело с окружающим миром. Клон, и я должен об этом помнить, не знает, что он — клон, не понимает, что такое клон, не знает, что существуют оригиналы и копии оригиналов. Клон, вероятно, не умеет говорить, чтобы сказать кому-то, с кем он может столкнуться, кто или что он, откуда он прибыл. Клон, вероятно, не понимает, что такое дороги, автомобили, магазины, деньги. Скорее всего, клон — они это узнали опытным путем — будет напичкан лекарствами до бессознательного состояния. Вполне возможно, что его собьет машина или грузовик на любой дороге, где он, к своему несчастью, случайно окажется. Если он выживет, то о нем сообщат в местную полицию как о бродяге, пьянице или сумасшедшем. Тогда его поймают и арестуют. Если кто-нибудь заметит с внутренней стороны его левого предплечья штриховой код и сообразит, что это клон, его могут передать официальному лицу, связанному с Отчужденными землями, а так как клон видел, хотя и смутно, внешний мир, то он будет немедленно казнен. Если же, что гораздо вероятнее, в клоне не признают клона и он не найдет способа убить себя, его рано или поздно поместят в сумасшедший дом.

Вероятность любой из этих случайностей, сказала Анна, бесконечно мала. Но даже если их допустить, практически нет шанса на то, что клон, прежде чем с ним что-то случится, свяжется с одним из немногих членов сопротивления, живущих на границе с Отчужденными землями, какими бы бдительными эти диссиденты ни были. Еще менее вероятна возможность того, что один из членов сопротивления, вылечивших клона, узнает его оригинал. Правительство полагает, что вероятность обнаружения заблудшего клона или возможность того, что член сопротивления знаком с оригиналом клона и сможет признать в клоне оригинал, настолько мала, что ее даже не стоит учитывать. Главный принцип — оригинал никогда не должен вспоминать о своей копии, никогда не должен иметь с ним контактов, даже если копия умирает. Совершенно точно, что оригинал клона будет самым последним человеком, кого правительство заподозрит, если клон пропадет без вести. Таким образом, сказала Анна, я буду последним, к кому явится «команда Долли» (такая организация существует на самом деле).

— Но они все-таки придут, — сказал я.

— Они придут, — подтвердила Анна.

На следующее утро, совсем рано, мы сидели на кухне. Я тупо наблюдал, как Анна торопливо завтракает. Она была готова к отъезду. Я ничего не сделал, чтобы помочь ей собраться. Рядом с ней на полу стояли чемодан, пакет из магазина с едой и питьем для поездки, а также маленький черный ранец, которого я прежде не видел.

— Я позвоню через три дня, когда вернусь в Айову, — сказала она. — Ты сообщишь мне свое решение.

— А если мне понадобится больше времени?

Вопрос прозвучал фальшиво. Я уже принял решение.

— У нас мало времени, — сказала она. — Если ты согласишься сделать то, о чем они просят, я вернусь за тобой через десять дней. Ты должен быть готов поехать со мной.

— Куда?

— В Канаду.

— Куда именно в Канаду? — спросил я.

— Не могу сказать, пока ты не решил.

— Я записан к врачу, — сказал я. — Через шесть недель. Он должен посмотреть, насколько сильно повреждено мое сердце. Насколько все плохо.

— В Канаде есть врачи, — ответила она.

— Я смогу забрать свою медицинскую карту?

Я был всего лишь слабым стариком с голыми костлявыми ногами, с искривленными пальцами ног и плохим кровообращением, который стоял на кухне в купальном халате и скулил о своем слабом сердце.

— Нет, — сказала она. — Послушай, Рэй. Тебе придется все оставить. У тебя не будет времени продать дом. Или машину. Или еще как-то уладить дела. Ты не должен делать ничего подобного. Максимально долго все должно выглядеть так, словно ты никуда не уехал, словно ты продолжаешь здесь жить. Если кто-то заметит, как ты уезжаешь, он должен быть уверен, что ты скоро вернешься.

— Я не вернусь.

— Да, — сказала она. — У меня для тебя кое-что есть.

Она полезла в ранец и достала оттуда пачку отпечатанных страниц, скрепленных зеленой пластиковой обложкой. Это было похоже на тетради, которые я раздавал в классе. Анна положила листы на кухонный стол.

— Что это?

— Не знаю, как правильно назвать, — ответила она. — Блокнот.

— Твой?

— Для тебя, — сказала она. — Почитай, если хочешь.