Неспящий Мадрид

Поле Грегуар

ЧАСТЬ I

СДАЧА

 

 

I

Лотерейные билеты продают в киосках ONCE, которые обычно бывают закрыты с 15 до 17 часов. Сейчас на Глорьета Бильбао 17.15, но ставни киоска, который видно из большого окна «Кафе Коммерсьяль», еще опущены. Ампаро Гарсия де Сола запаздывает. Она спешит по тротуару улицы Фуэнкарраль, ускоряет шаг, и частое постукиванье белой тросточки за ней не поспевает.

Рабочий компании «Телефоника» в желтом комбинезоне, стоя в канаве — голова как раз на уровне земли, — не сводит с нее глаз. Ампаро проходит мимо, торопится. Вот она уже у киоска.

Ампаро на ощупь находит замок, роняет тросточку, нервничает, суетится, наконец заходит внутрь.

Фернандо Берналь, сидя боком в углу диванчика, в тепле за витриной «Кафе Коммерсьяль», видит поднимающиеся ставни и лицо Ампаро с поджатыми губами. Суматошно, но весьма ловко она развешивает в маленькой витрине длинные гармошки лотерейных билетов на шнурочках. Хлопочет, откинув голову назад, ей ведь нет смысла наклоняться к тому, что делают ее руки. Губы Ампаро шевелятся, то ли она говорит, то ли поет, то ли просто нервничает. Скорее всего.

Внезапная боль в груди отвлекает его, и Фернандо Берналь, поставив стакан с пивом на столик, выпрямляется на диванчике, морщит лоб и гасит сигарету.

Улица полна народу. В кафе официанты снуют между столиками и колоннами. Берналь снова берет стакан, проводит им по лбу, по щекам, закрывает глаза, и холодные капли освежают его. Вздохнув, он открывает глаза. Только два столика не заняты.

Берналь видит на диванчике у противоположной стены, под зеркалами, в которых удваивается зал, знакомое лицо. Он встает, прихватив свой стакан и пальто, подходит к сидящему: «Сантьяго!» Сантьяго щурит глаза, морщится, как от солнца, и показывает рукой на стул: «Фернандо, вот радость-то!» Фернандо Берналь положил руки на спинку, точно на трибуну.

— Садись, Фернандо. Что новенького?

 

II

— Сердце.

Фернандо сел. Сантьяго закуривает «Дукадос».

— Сердечнику не предлагаю.

— Прочел твою последнюю книжку. Недурно.

— Спасибо. Мне пришлось ее купить.

— …

— В первый раз купил твою книгу в магазине.

— Фернандо, ты знаешь не хуже меня, какие издатели жмоты, я получил всего двадцать пять экземпляров.

— Я больше не вхожу в топ-лист-двадцать пять.

— Да, ты не входишь в топ-лист-двадцать пять. В него входят моя жена, мой сын, Эрнст Яхер и двадцать два идиота, которым я должен выказывать почтение. Отстань.

Фернандо Берналь неспешно улыбается. Его ладонь касается белого с галунами рукава официанта, нет, спасибо, ничего не надо.

— А твой сын? Как он поживает?

— Поживает.

— Женился?

— Пока никого не приглядел.

— Детки?

— Насколько я знаю, нет.

— А твоя жена?

— Хорошо, как всегда. Она в Риме, на чьей-то канонизации.

— По работе или просто так?

— Да и то и другое. Она заявила репортаж. Уже неделю она там, вот-вот должна вернуться, сейчас как раз, наверно, приземляется в Барахасе.

— Не скучает твоя жена.

— Что ты опять несешь?

— Говорю, она не скучает. Ей хорошо платят за то, чем она занимается?

— Чем она занимается?

— Журналистикой. Журналистам хорошо платят?

— Фернандо — отвали! Мы с тобой черт-те сколько не виделись, и за две минуты ты меня уже достал что с тобой?

— У меня сердце.

— Если все старые пердуны сердечники, то я тебе верю — ты сердечник.

— Ты прав, Санти. Я сердечник.

 

III

Облокотившись на соседний столик, вяло склонясь над журналом, щуря глаза от солнечного луча, который, преломляясь в стекле, падает прямо на него, Филипп Куврер узнает обоих собеседников. Это Сантьяго Кариньена и Фернандо Берналь. Мимо столика проходит, насвистывая, официант, фаянсовая посуда позвякивает на подносе. Официант останавливается у другого столика, две пожилые дамы убирают руки и смотрят, как перекочевывают с подноса на столешницу чашки с шоколадом и блюдца с пирожками.

Филипп Куврер незаметно прислушивается к разговору двух своих соседей.

— Ладно, пока ты не ушел, расскажи, как работа? Ты пишешь роман?

— Нет.

— Ты вообще больше не пишешь? Уже пять лет ничего не печатал.

— Статьи все-таки выходили.

— Из стола, не смеши меня.

— Ты их читал?

— Разумеется.

— Санти, ты льешь мне бальзам на душу. Нет, я написал эссе.

— Что-нибудь новенькое или старье перетряхиваешь?

— Новое.

— О чем? Название уже есть?

— Органическое.

— Какое название?

— Органическое.

— Это название?

— Да.

— А кто тебя издаст?

— Еще не знаю.

— Только не говори мне, что Миранда тебя кинул и ты просишь меня замолвить за тебя словечко!

— Я зашел сюда случайно, я тебя не искал. Но действительно, коль скоро ты под рукой…

— Ты меня и вправду достал, Фернандо.

— Я тебя ни о чем не прошу, Санти. Сам предложил.

Филипп Куврер, порой с трудом понимая беглый и пересыпанный жаргоном испанский двух собеседников, делает вид, будто смотрит в широкие витрины, а сам сосредоточился на разговоре. Но сейчас оба молчат. Эта пауза его немного удивляет. Ему хочется обернуться, посмотреть, что происходит, почему они замолчали, что выражают их лица. Сквозь витрину он смотрит рассеянным взглядом на желтый комбинезон «Телефоника», склонившийся к окошку киоска. Вдруг вновь звучит голос Сантьяго:

— Хавьер? Это Санти… Хорошо, спасибо… Слушай, у меня мало времени. Тут передо мной сидит мой старый друг и мэтр Фернандо Берналь. У меня его рукопись, которую он вроде бы не желает публиковать. Он теперь сердечник, мизантроп, зануда, хочет жить затворником и писать в стол. Это лучшее эссе, написанное в Испании после «Недель в саду». Я подумал о тебе. Он упирается, но я берусь его уговорить. Ты готов?

Узловатые пальцы Фернандо Берналя осторожно извлекают сигарету из пачки, которую Санти оставил на столике рядом с чашечкой кофе.

— Ты сделаешь большое дело, Хавьер. Так я попрошу Фернандо тебе ее принести… ты будешь сегодня вечером на премьере? Какой премьере? «Дона Жуана», конечно, какой же еще! О'кей. Я все сделаю, чтобы его уломать, она будет у тебя сегодня же вечером.

Филипп Куврер ерзает от возбуждения. Сантьяго отключается.

— Вот так, Фернандо. Ты старик, сердечник, зануда, но ты снова на коне.

— Это ты на вершине славы, Санти. Я тебе благодарен и советую: береги себя.

— Фернандо, отстань. Напиши мне статью, как ты любишь, о твоей книжке, я ее подпишу и опубликую за несколько дней до выхода тиража.

Филипп Куврер смотрит со смесью досады и облегчения вслед уходящим собеседникам. Досадно, что кончилось удовольствие, но, слава Богу, можно наконец встать. Он пересекает зал тесный мужской туалет в конце коридора свободен. На двери кабинки, которую он закрыл за собой и на которую вынужден смотреть три-четыре минуты, еле умещается нагромождение записей, надписей, граффити, рисунков всех видов и цветов; Филипп Куврер рассеянно пробегает их глазами, некоторые выцарапаны на дереве, перечеркнуты, налезают друг на друга, и несть им числа. Он невольно читает: «FRANCISCO DE SEVILLA 1999, AZNAR NAZI, ¿Quién SOY YO? TÚ CABRÓN, ETA BASTA YA, BRUNO ERASMUS 1996, ESPAÑA SUDACA, ANA LLÁMAME 91 4 272 384» и так далее.

Филипп Куврер выходит, моет руки под краном. Видит свое лицо в овальном зеркале, причесывается и мимоходом вспоминает, что Фернандо Берналь, когда заговорил с Санти, смотрелся в зеркальные стены зала «Коммерсьяль» и потирал при этом щеки и усы. Филипп Куврер повторяет перед зеркалом те же движения, повернув кран, перекрывает шумную струю воды и принимает решение. Из внутреннего кармана своего светлого пиджака он извлекает шариковую ручку, вновь открывает дверь кабинки и, обернувшись — не идет ли кто, принимается писать жирными заглавными буквами: «Я ГОТОВ ПЕРЕВЕСТИ „ОРГАНИЧЕСКОЕ“ НА ФРАНЦУЗСКИЙ: 626 27 91 53».

 

IV

Филипп Куврер возвращается в зал, полный людей, бросает два евро на столик возле пустой чашки, надевает пальто, повязывает черный шарф, прощально машет официантам от вертящейся двери и ныряет в метро у киоска ONCE, где Ампаро Гарсия де Сола продает лотерейные билеты очереди из шести-семи человек, не видя их. Филипп Куврер сует билетик в щель, проходит через турникет, машинально забирает билетик и спускается еще ниже под землю, к платформе линии 4 в сторону «Санта-Мария». Короткий свисток, лязг рельсов, поезд выезжает справа и, в который уже раз, застает врасплох Филиппа Куврера, ожидавшего его слева: что поделаешь, привычка, выработанная в метро родного города, — это, уж видно, навсегда. В вагоне Филипп Куврер пытается сосредоточиться, но ему мешают мечты и прожекты, которым дало толчок тайное послание, сгоряча написанное на двери туалета «Кафе Коммерсьяль». Он достает из кармана роман Хуана Гойтисоло, анализом которого занимается уже три месяца, с тех пор, как он в Мадриде. Пытается читать. Его взгляд отвлекается то на оранжевые двери, то на шоколадные сиденья, то на молочно-розовый пол. Звучит механический голос: «Próxima Estación „Алонсо Мартинес“». Девушка в коротком полосатом топике, заглядывая через его плечо, читает книгу, которую он не читает. Он замечает это не сразу.

— Ты кончила, я могу перевернуть страницу?

Исаскун с коротким негромким смешком машинально заправляет за ухо свои белокурые волосы. «Próxima Estación „Колом“».

— Извини.

— Нет, ничего страшного, честное слово, ты знаешь эту книжку?

Исаскун отвечает что-то не означающее ни да, ни нет. Снова заправляет за ухо белокурую прядь, которая и выбиться-то не успела, а Филипп Куврер смотрит на девушку так, будто давно знает:

— Ты читала?

— Нет.

— Если хочешь, дам тебе почитать.

Исаскун, сама не зная, согласие это или отказ:

— Очень приятно, нет.

— Скажешь мне свое мнение. Это очень занятная книга, очень, очень занятная.

Исаскун берет протянутую книгу и повторяет вместо благодарности:

— Нет, спасибо, очень приятно.

— Это книга восемьдесят восьмого года. Ничего лучше в Испании не написано после «La Colmena».

— Я знаю, но не читала.

— Гойтисоло?

— Нет, «La Colmena». Это Села, нобелевского лауреата?

— Точно. Это тебе тоже надо прочесть, потрясающая книга.

— Я о ней слышала.

— Короткая пауза грозит прервать разговор, возникший на пустом месте. Исаскун опускает глаза, смотрит на часы, заправляет волосы за ухо и отважно продолжает:

— Ты из Мадрида? Испанец?

— Я живу здесь, но я француз.

— А говоришь так чисто!

— Но ты же сразу поняла, что я иностранец?

— Нет, это из-за твоих светлых волос.

— Ну, ты-то тоже…

Механический голос заглушает конец фразы.

— «Серрано», мне выходить.

Исаскун отвечает:

— Я выхожу на «Гойя».

— Скажешь мне потом, как тебе это!

Филипп Куврер выходит из поезда. Звонок, двери закрываются. Исаскун поспешно добавляет:

— Как я тебе ее верну?

С платформы, через головы пассажиров, Филипп Куврер кричит: «Там написано мое имя!» Двери уже закрылись, и Исаскун не слышит, что адрес и телефон тоже. Но она открывает книгу и видит на первой странице нацарапанные карандашом все координаты. В окно уходящего поезда она делает знак: да, нашла. И Филипп Куврер видит это, бегом догоняя поезд по платформе. Огни с грохотом скрываются в темном туннеле.

 

V

Светлая волнистая шевелюра, черный шарф на шее, серое в елочку пальто, из-под которого видны светлые брюки, силуэт Филиппа Куврера вновь появляется, ступенька за ступенькой, на улице. Лавируя и толкаясь на запруженном людьми тротуаре, Филипп Куврер идет вверх по Серрано до угла Айяла и заходит в книжный магазин «Корте Инглес». Остановившись у буквы G стеллажа «Narrativa española е hispano-americana», он обозревает стиснутые и припорошенные складской пылью два десятка книг Гарсиа Маркеса — вот кто деньги гребет лопатой! — семь Альмудены Грандес, четыре Гельбенсу, много других и ни одной Гойтисоло — нет даже «Возмездия графа дона Хулиана». Филипп Куврер окликает продавца в форменной одежде:

— «Добродетели одинокой птицы» — у вас больше нет?

— А на полке смотрели?

— Там нет.

— Значит, больше нет. Это какого года?

— Восемьдесят восьмого.

— Слишком старая.

Филипп Куврер нервно озирается:

— Я вижу здесь Сервантеса, вижу Кеведо, вижу Тирсо де Молину. У вас есть Флобер, Бальзак, Шекспир, Гете! Посмотрите, вот, вот, это что такое: Анастасио Панталеон де Рибера, серия «Забытые имена»! А восемьдесят восьмой год для вас старо!

— Вы издеваетесь надо мной?

— Я работаю над этой книгой, это мой хлеб.

— Можно ее заказать.

— Сколько времени это займет?

— От семи до десяти дней, зависит от распространителя. Какое издательство?

— Черт, черт, черт! Десять дней, это каменный век какой-то!

— Будьте добры, повежливей…

— Но вы понимаете…

— Ничего я не понимаю, идите вы, знаете куда…

— Черт!

Рядом с ним на столике высится стопка рекламируемых новинок; на глаза попадается обложка: «Шесть жен». Он смахивает на пол пеструю кипу и, круто развернувшись, взметнув полы пальто, широко шагает к выходу. Вслед несется брань продавца, в предощущении чего-то нехорошего замирают на миг покупатели и отмирают от сердитых и, как всегда, любопытных голосов продавщиц:

— Pero ¿qué pasa, José Antonio?

— Псих, свалил все на пол.

Филипп Куврер, не помня себя от гнева, переходит Айяла, визжат шины такси, истошно гудит клаксон. Он покрывает его в ответ.

Провожаемый еще несколько метров удивленными, неодобрительными взглядами и шепотком прохожих, Филипп Куврер продолжает рассекать тротуар быстрыми, размашистыми шагами. У поворота на авеню Хуан Браво на светофоре горит красный. Он снисходит: останавливается.

На другой стороне у «зебры» перехода кудрявый ребенок в форменном фартучке держит за руку нарядно одетую бабушку, которая несет маленький портфель, сине-красно-зеленый, с наклейками крошечные привидения и воздушный шарик. Рядом с ребенком какой-то мужчина, явно не спортсмен, но в спортивном костюме, держится за поводок дога. Ребенок и собака — которая намного выше его — смотрят друг на друга и ведут что-то вроде дружеской беседы, веселой и задушевной.

На светофоре загорается зеленый. Филипп Куврер пересекается с бабушкой, ребенком, собакой и мужчиной на поводке. Добравшись до тротуара, он сворачивает направо, понимает, что свою улицу давно прошел, и возвращается по Хуан Браво уже спокойным, непринужденным шагом, вдыхая белый осенний воздух, поглядывая на витрины, доигрывая в кармане бумажкой, каким-то проспектом, подсунутым Бог знает кем, когда, он не помнит, и где не помнит тоже: «ЧАСЫ ЛУЧШИХ МАРОК. НАШИ ЦЕНЫ ВАС ПРИЯТНО УДИВЯТ». Филипп сворачивает проспект в трубочку и дует в нее.

Загорается зеленый свет, и светофоры верещат для слепых с энергией швейцарской кукушки, преследуемой горной коровой. Филипп Куврер улыбается. Почти 18 часов.

 

VI

Свет уже меняется, чуть слабеет, атмосфера стала не такой напряженной, и серые ленты тротуаров, блестящие бока машин, фонари, цепочками восклицательных знаков сбегающие по длинным параллельным улицам к парку Ретиро, вывески, которые, точно звезды, кажется, начинают одерживать верх над солнечным светом, девушки в плиссированных юбочках, возвращающиеся из школы, чтобы переодеться по моде, большие цветочные клумбы, желтые короба почтовых ящиков, разинутые урны на столбиках все как будто становится мягче и ближе. На шум моторов и телефонные разговоры прохожих накладывается отрывистый гул зависшего в небе вертолета, который наблюдает Бог весть за чем, одновременно происходящим где-то еще в городе. 18 часов.

В просторном холле без окон дома 67 на калье Лагаска, за деревянной конторкой, читая газету и покачиваясь время от времени на стуле у стены с пронумерованными ящичками, Антонио, швейцар, курит черный табак и что-то бормочет сквозь зубы. Прямо над конторкой наклеены на стену фотографии его жены и двух дочек, открытка из Италии и памятная карточка «Реала», чемпиона Лиги. В развернутой перед ним газете правая страница целиком занята большой картинкой, черно-белой, изображающей молодую роскошно одетую женщину таким крупным планом, что виден только кусок от крыльев носа до начала груди. Рот ее приоткрыт без улыбки, обнаженные плечи выступают из вечернего платья, тонкую, вытянутую, великолепную шею в центре картинки обвивает ожерелье из жемчужин причудливой формы. Подпись внизу страницы гласит:

БОЛЬШЕ НИКТО

НЕ УПРЕКНЕТ ВАС

В ОТСУТСТВИИ СЛУХА

Wethel and Klime

Слуховые аппараты

Конфиденциальность и эффективность.

Обращайтесь к нам.

Индивидуальный подход к каждому клиенту.

Слева география страницы делится на заголовки и колонки:

ЕВРОПА

Мадрид превышает на 8 пунктов

европейские нормы загазованности

INTRA-MUROS [13]

АВАРИЯ В ЭЛЕКТРОСЕТИ

Авария в электросети, парализовавшая вчера вечером центр города, носила криминальный характер…

РАБОТЫ

«ТЕЛЕФОНИКИ»

Из-за работ компании «Телефоника» будет перекрыто больше чем на неделю движение по улице Фуэнкарраль…

ПРОИСШЕСТВИЯ

МУЖЧИНА БРОСИЛСЯ ПОД АВТОБУС

Трагическое происшествие вчера вечером на Глорьета Бильбао, Мадрид. Около 23.15 Висенте Гонсалес, водитель автобуса, следующего по 21-му маршруту, увидел мужчину внезапно бросившегося под колеса. Гонсалес вывернул руль и резко затормозил, однако избежать трагедии не удалось; двое пассажиров доставлены в больницу с легкими травмами (что дает повод вновь поднять вопрос, обсуждавшийся в предыдущем правительстве, о ремнях безопасности в общественном транспорте). Пострадавший скончался на месте. Документов при нем не обнаружено. Одежда и гигиеническое состояние тела, по словам полиции, позволяют предположить, что это был бродяга.

Тело было доставлено в морг, где его…

— Антонио, buenas tardes…

— Buenas tardes.

— …что я хотела сказать? Да. Тут заедет мой внук. Он поживет у меня в квартире в мое отсутствие. Я оставлю тебе ключ, отдашь ему.

— Вы уезжаете?

Когда Кармен Риеро говорит, морщины на ее лице под пышным платиновым перманентом приходят в движение. На ней внушительное манто из шиншиллы, которое, хоть жители Мадрида и утверждают, что осень у них такая же холодная, как зима, выглядит неуместно при десяти градусах тепла. Она кладет на конторку маленький ключик.

— На похороны, скончался дальний родственник в Ла-Корунье.

— В Ла-Корунье!

— Я не собиралась туда ехать, далековато, восемь часов поездом! Но раз такой случай… Побуду там немного, моя невестка беременна, хоть повидаю ее.

В холле появляется Филипп Куврер и подходит к конторке. Кармен Риеро воздевает руки к небу. Но при ее полноте, да еще в мехах, нелегко поднять их выше плеч.

— А, дон Фелипе! Я вас ждала.

— Buenas tardes, донья Кармен.

— Букет цветов! Ах, эти французы! У вас есть невеста здесь, в Испании? Уже?

— Нет еще, донья Кармен, но я тренируюсь.

Она берется за ручку чемодана, и Филипп Куврер спешит предложить ей свою помощь. Помахав на прощание Антонио, она покидает холл, следом за ней Филипп Куврер несет чемодан. Такси ждет ее в шквале автомобильных гудков, задерживая позади десятиминутную вереницу машин. Она садится, чемодан брошен в багажник, хлопают дверцы. Кармен Риеро опускает стекло. Шофер, Хуанхо Веласко, нервничает и трогает с места.

— Постойте, шофер, еще одно слово, прошу вас. Филипп!

Филипп Куврер с цветами в руке подходит и наклоняется к такси.

— Фелипе, милый, я позволила себе оставить ваше имя и координаты моему внуку, он будет жить у меня в квартире в мое отсутствие. Вы не рассердитесь? Надо было бы спросить у вас, но я подумала об этом в последнюю минуту. Так что не удивляйтесь, если он позвонит к вам одолжить соли. Будьте ему за бабушку, я вам доверяю.

Филипп Куврер согласно кивает и целует пухлую, мягкую щеку Кармен Риеро.

Хуанхо Веласко наконец трогается, и гневный поток машин катит мимо Филиппа Куврера, обжигая его злобными взглядами. Хуанхо Веласко закуривает сигарету, поворачивая на Айяла. Кармен, утопая в кресле и в шиншиллах, разражается нервными рыданиями и бормочет, опустив глаза: «Да простит меня Бог!» Потом, тоном ниже, уточняет шоферу:

— Терминал А, международные рейсы.

Филипп поднимается по ступенькам, вновь появляется в холле, спрашивает у Антонио почту, тот протягивает ему конверт:

— Из Парижа, — и снова утыкается в газету.

В лифте Филипп Куврер зажимает букет между колен, вскрывает конверт, достает и разворачивает отпечатанный бланк, приехав на четвертый этаж, берет букет в руку, толкает дверь и, читая на ходу, идет по коридору, где по-военному гулко стучат его каблуки. Со вздохом отпирает дверь своей квартиры 308, закрывает ее за собой, бросает связку ключей в корзинку для фруктов на комоде и произносит вслух, ни к кому не обращаясь: «Рукопись отклонена». Скидывает пальто на диван. Потом с письмом в руке делает несколько шагов к окну, выхватывает увядшие цветы из вазы, протыкает письмо острыми концами мокрых подрезанных стеблей, открыв окно, терпеливо ждет и, когда проезжает грузовик с открытым кузовом, прицелившись, запускает туда свои цветущие стрелы и письмо с отказом.

— Ай да бросок!

Окно закрыто. Филипп ставит в вазу новые цветы, снимает ботинки, отшвыривает пальто и разваливается поперек дивана. Он нервничает, но еще в хорошем настроении. Садится по-турецки на черные подушки, выпрямляется, встает, берет телефон, вновь усаживается по-турецки на диван и набирает номер. Что-то напевает. Занято. Он вешает трубку, встает, чтобы плеснуть себе бренди, проходит в кухоньку, звякают кубики льда, падая в большой круглый стакан. В кресле, по-детски поджав ноги, он думает о девушке из метро, припоминает, как она выглядела, пытается представить ее себе всю целиком, вспомнить ее одежки, вообразить ее без них.

Блондинка, это точно. Волосы довольно длинные, закрывают шею. Она заправляла их за ухо. Без очков. Глаза? Голубые, наверно, или карие. Он не помнит, какие брови. А это, между прочим, первый признак натуральной блондинки. Еще корни волос, но их он тоже не помнит. Не помнит и шею, даже были ли на ней бусы. Короткий полосатый топик — это, пожалуй, первое, что он заметил. Одежка легкая, не по сезону. Должно быть, она ехала недалеко; вероятно, это был короткий путь из какого-то места, где она настолько у себя, что может снять пальто, в другое такое же место. У нее была сумочка — все-таки вышла не совсем раздетая, — зеленый ремешок с металлическими гвоздиками перечеркивал черно-белые полоски от плеча к бедру, проходя, как подписанная перевязь на «Пьете» Микеланджело, между грудей (которые, по правде сказать, были так малы, что их и не различить бы без этой весьма уместной детальки. Нарочно? Были ли нарочитость в ее позе и лукавство во взгляде? Что можно узнать о женщине по ее глазам?). Филипп ловит себя на том, что говорит вслух. Как ее зовут? Сколько ей лет? Двадцать — двадцать пять. Работает? Учится? Замужем? Он не припоминает ни обручального кольца, ни колечка, достаточно дорогого, чтобы говорить о помолвке, о серьезной помолвке. Как она живет? Как смотрит на жизнь? Какие у нее принципы? Она подвержена условностям, чуточку взбалмошна, без тормозов. Филипп Куврер понимает, что придуманный им портрет начинает походить на него самого. Нервно фыркнув, он допивает бренди, высасывает льдинки, снова берется за телефон и набирает номер. На этот раз не занято.

— Palacio Real de Madrid, ¿en qué puedo atenderle?

— Ay, ¿no es el 91 4 110 127?

— No. Se ha equivocado. Es el 91 1 110 127.

— Pues, perdone.

 

VII

Летисия кладет белую трубку на белый аппарат. Ее конторка тоже белая, пол из мрамора, белые стены. На ней ярко-алый костюм и золотые браслеты-цепочки на запястье, которые выразительно позвякивают о белизну конторки всякий раз, когда она кладет перед посетителем входной билет. Еще четверть часа продавать билеты, и она прикроет лавочку. Потом, еще через сорок пять минут, выставка и весь Королевский дворец закроет свои двери. Вокруг себя она видит открытки, которые тоже продаются, каталог выставки, великолепный, семьдесят три евро, аудиогиды, два евро (их осталось всего три в деревянном ящичке, выставка сегодня имеет успех), и трех охранников в коричневой форме, у каждого ремень, резиновая дубинка, желтая нашивка на рукаве, кепи, радиопередатчик, усы у двоих мужчин, стоящих перед металлоискателем, темный конский хвостик у женщины за экраном. Летисия читает роман Сарамаго «Эссе о слепоте», издание в бумажном переплете, подарок от «Эль Паис» читателям прошлого уик-энда. Ее интересовало только бесплатное приложение, книга, газету она отдала, не читая, бродяге, который живет в домике из картонных коробок в подземном переходе, соединяющем парк Ретиро с улицей О'Доннелл. Рост у Летисии внушительный для чистокровной испанки: метр восемьдесят шесть, да еще пышная шевелюра, рассыпающаяся волнами, как из рога изобилия, до локтей и чуть ниже, каштановая, сказали бы на Севере, а в здешнем лексиконе просто светлая. В хозяйстве Королевского дворца не нашлось форменной одежды ей по росту, и пригласили портного снять с нее мерки. Она работает одна, продажа билетов на сегодня закончена, а трое охранников такие скучные люди, что ей за весь день и словом перемолвиться не с кем. Ей осталось страниц пятьдесят до конца романа, о котором у нее пока так и не сложилось мнения. Добравшись до конца главы, она отрывается от книги и в маленькое окошко, сквозь толщу, указывающую на преклонный возраст стен, ей думается, что стены как деревья, — вновь и вновь устремляет взгляд на портики, на колоннаду, бесконечную, классически ровную и размеренную, на восхитительные аркады из белого камня, бесполезные и полные красоты, на которые солнце вновь и вновь устремляет свои уже мягкие лучи, насыщенные голубым золотом и далекой дымкой изрезанного арками горизонта.

Ее сердце начинает биться чаще: теперь она думает о своем брате, который меньше чем через час, нацепив шпагу, одетый в камзол из тафты, с фетровой шляпой в руке и с болью в ногах от неудобных сапог, которые он так и не решился попросить заменить или подогнать по ноге, сделает первые одиннадцать шагов, ритмичных, точнехонько отмеренных и многократно отрепетированных, по подмосткам из крашеного дерева, в декорации ночного города, в движущемся круге света, искусно направляемом из райка. Она знает, что этот свет ему мешает, слепит глаза и не дает сосредоточиться и поверить в себя, а ведь это просто необходимо, чтобы выйти на сцену и взять первые ноты, от которых зависит все. Две тысячи, три тысячи глаз сколько зрителей вмещает Опера? — устремленные на него и символически сконцентрированные в этом ужасном круге, в этом луче, сжигающем цель и превращающем бесчисленный ареопаг партера, лож и балконов в беспощадную мощь ПВО.

Она выдвигает ящичек, о который стукаются ее колени всякий раз, когда она поворачивается на высоком рабочем стуле, и достает оттуда телефон. Набирает короткое сообщение, и наманикюренный, отливающий перламутром ноготок с необыкновенной точностью профессиональной машинистки порхает по светящимся кнопкам. Он просил его не беспокоить, но если и вправду этого не хочет, то отключил свой телефон. Еще не время, однако охранники уже натянули толстые бордовые шнуры, закрывающие проход. Она послала сообщение, самое короткое и нейтральное, какое только могла, чтобы не раздражать его. Поворот ключа, код из шести цифр, долгое нажатие зеленой кнопки — и касса распечатывает итог. Летисия, как обычно, складывает наличность в конверт и убирает его в выдвижной ящик — все, как всегда. Прежде чем выключить компьютер, она проверяет свою почту — новых сообщений нет, — встает, поправляет красную юбку, задвигает стул под конторку, идет к гардеробной, на ходу прощаясь с охранниками, слышит в ответ привычный сальный комментарий того, что потолще, Хулио Корнеро, с его дежурным смешком, которого — а Летисии это и в голову не приходит — так и распирает от безнадежного желания быть приятным, милым и обворожительным. Летисия меняет форменный костюм на городскую одежду, надевает жемчужное с золотом ожерелье, остроносые туфельки, прибавляющие ей росту до метра девяноста, и, привычно держась за гибкие ручки своей сумочки, уходит из Королевского дворца через мощеный двор, мимо арок, где в сумерках уже засияли огни — дело рук человеческих, мимо каменных столбиков, соединенных тяжелыми цепями, через которые она перешагивает, мимо монументальных решетчатых ворот, где ее, как и каждый вечер, приветствуют полицейские, на тротуар, к длинной стоянке, отведенной для служащих дворца, где сегодня утром она с таким трудом нашла место и где теперь, вечером, ее синяя машина стоит почти в одиночестве, блестящая, печальная, точно сошедшая с рекламы.

 

VIII

Опустив руку в сумочку, Летисия нажимает кнопку пульта дистанционного управления, и, хоть она еще далеко, дверцы отпираются, и шесть оранжевых огоньков загораются на долгую секунду.

Он, испугавшись, разбивает стекло, сует конверт в карман на спинке водительского сиденья, прыгает в седло, жмет на газ и уносится, с погашенными фарами, по булыжной мостовой.

Летисия видит промчавшийся мопед и водителя в шлеме, не понимая толком, в чем дело, но тревога заставляет ее ускорить шаг, припустить рысцой, а потом и бегом к машине. Подвернув ногу, она едва успевает ухватиться за капот. Она потеряла туфлю, бежит, прихрамывая, обнаруживает на булыжниках и в машине на заднем сиденье россыпь осколков стекла. Выругавшись, Летисия оборачивается, видит исчезающий вдали мопед, а потом, странное дело, затишье, пустота, ни одной машины на улице, никого поблизости. Она не помнит, что могла оставить на заднем сиденье. Что это — обычное хулиганство? Растерянная, она мечется в своем бежевом плаще, ищет туфлю, морщится от боли в вывихнутой лодыжке и чувствует, как из груди поднимается нервное рыдание. Движение возобновилось, прямо на нее наплывают фары, и, увидев совсем рядом еле ползущее такси, она поднимает руку. Такси тормозит.

— Ну, сеньорита, что с вами случилось? Украли что-то?

— Не знаю, я ничего не оставляла на сиденье, я никогда ничего не оставляю…

— Вот хулиганье! Бьют просто так, лишь бы напакостить. Механик-то у вас есть?

— Да.

— Вот и ладно. Ну же, успокойтесь и ступайте домой. Завтра все почините.

Но Летисия тупо повторяет: «Надо же что-то делать». Шофер выходит из такси, помогает ей надеть туфлю, она опирается на него, плачет, уткнувшись в плечо, как к мужу припала.

— Такое часто случается, сеньорита. Но раз вы ничего не оставляли на сиденье…

— Нет, я ничего…

— Не делайте из этого трагедии, сеньорита, никто ведь не умер.

Проезжает полицейская машина. Летисия, утопившая маленького таксиста в своей буйной шевелюре, разжимает нервное объятие, выбегает на мостовую и машет рукой. Два полицейских тормозят и выходят из машины. Шофер берет объяснения на себя:

— Сеньорите разбили стекло, она немного в шоке.

— Надо заявить в участок.

— Я ей так и сказал.

— Ну, сеньорита, что с вами случилось?

— Это было на моих глазах, но все произошло слишком быстро, я видела, как он уезжал…

— Вы его видели? Как он выглядел?

— Я не знаю, он был в шлеме.

— На мотоцикле?

— Да.

— А что у вас украли?

— Ничего, это просто хулиганство.

— Позвольте нам делать нашу работу, будьте добры. Что у вас украли, сеньорита?

— Да ничего, правда, я никогда ничего не оставляю…

— Ну хорошо, вы дадите показания в участке, здесь больше делать нечего.

— Но я видела, как он уехал, на мопеде, вон туда…

Хосуа Бедельман, сцепив руки за спиной, рассеянно смотрит на белые огни подъезжающих машин и красные — удаляющихся. Но вот он обернулся и подходит к своему подчиненному, который стоит с шофером и молодой потерпевшей. Наклоняется, через разбитое окно окидывает быстрым взглядом сиденье и теперь обращается к Летисии:

— Там ничего не было, ничего, что можно украсть, вы уверены?

— Совершенно уверена. У меня однажды украли свитер, всего-навсего свитер, и с тех пор я ничего не оставляю, никогда.

Хосуа, по-прежнему спокойно держа руки за спиной, разрешает таксисту уехать — разрешение полицейского, не допускающее возражений. Шофер спешит повиноваться, и такси исчезает в потоке машин.

Хосуа продолжает:

— Как вас зовут, сеньорита?

— Летисия Ромеро Батель.

— Каталонка?

— Да. Но я живу здесь.

— Чем занимаетесь?

— Работаю в Королевском дворце, билетершей.

— В Королевском дворце, наверно, хорошо платят, если можно позволить себе такой крутой «гольф».

— Я еще снимаюсь в рекламе.

— Теперь понятно.

Вдали завывает сирена, видимо, «скорая» или пожарная машина пробивается сквозь пробку на калье Ареналь. Хосуа Бедельман размышляет. Он оперся обеими руками о крышу машины Летисии, приняв позу, в которую ставит людей, когда их обыскивает. Постукивает пальцами, и металл кузова отвечает ритмичным позвякиваньем золотой печатке, которую он носит на мизинце своей ручищи. «Скорая помощь» проезжает мимо них, и на его совершенно гладкой лысине, где четко вырисовываются контуры полушарий и недюжинный ум, играют отсветы уличного освещения и вскользь мелькает оранжевый блик мигалки. Ни Летисия, ни капрал Алонсо не смеют ему мешать.

Звучат первые ноты «Арлезианки»: на мобильный Летисии пришло сообщение. Прочитав его, она выразительно смотрит на часы. Хосуа Бедельман, не меняя позы, поворачивает голову к молодой женщине и молча окидывает ее взглядом. Потом он что-то говорит, но яростный гудок проезжающего такси не дает ей услышать.

— Я сказал: вы знаете некоего Висенте Гонсалеса?

— Э-э… да, а что?

— Хорошо знаете?

— Смотря что вы подразумеваете под «хорошо», но какая связь? К чему этот вопрос?

— Это мое дело. Кто он вам?

— Приятель моего бывшего.

Сообщение, которое получила Летисия, от брата: «Передумал. Приходи. Непременно. Непременно. Я оставил контрамарку рыжей билетерше Ауроре. Очень тебя прошу».

Бедельман склоняется в разбитое окно, смотрит — ничего нет, ничего не валяется. Он очерчивает рукой полукруг — тот же радиус действия, что у руки того, кто разбил стекло. Ощупывает пальцами щель между сиденьем и спинкой, запускает руку в карман на спинке водительского сиденья и незаметно извлекает конверт.

— Вы торопитесь?

— Мне надо быть в Опере в восемь часов.

— Ничего, это полчаса.

— Не больше.

 

IX

Хосуа достает мобильный телефон и отходит, чтобы его не слышали, по тротуару вдоль легкого крыла дворца, к пласа де Орьенте, где толпятся группки людей, перетекая от одного аккордеониста к другому. Вдалеке, но по прямой, в перспективе дворца высятся кирпичные, каменные и бетонные башни на пласа де Эспанья, на фоне неба, которое от их освещенных громад кажется темнее. Там и сям в вышине светятся окна, печально зависнув в ночи, где не должно остаться ничего невидимого. Аккордеон, на котором играет Федерико Хара, соединен проводом с прямоугольным усилителем, лежащим в чемоданчике на колесах — такой багаж берут с собой в салон в самолете, — он как раз туда помещается. Один из спецэффектов усилителя окутывает звук на манер эха и придает его музыке искусственную и чарующую прелесть бесконечности. Федерико Хара первый аккордеонист на пласа де Орьенте со стороны дворца и собора. Метрах в пятидесяти, ближе к Эспанья, стоят другие, и возле Оперы тоже есть. Выглядывающие из потертых шерстяных митенок пальцы бегают по клавишам, извлекая жалобные ритмы нестройного танго, но вот он замечает слева, у полицейской машины, группу из пяти-шести человек, которая приближается к зоне его влияния. Все долговязые, белокуро-белые. Федерико Хара резко обрывает танго и начинает без перехода единственный мотив Марлен Дитрих, который он знает: «Falling in love again». Он выслеживает их, как дичь, ждет, когда они подойдут поближе, чтобы улыбнуться им заученной улыбкой.

Между елями, круглыми фонарями и клумбами, которые делают пласа де Орьенте излюбленным местом старой, но все еще красивой Грасиэлы Маты, крича и смеясь бегают дети, присаживаются в своих больших анораках на корточки, чтобы подобрать камешек, прогуливаются родители, со счастливым видом надзирая за чадами, черный пес хватает мяч и несет, развивая грациозную, мощную, великолепную, документальную скорость гепарда-охотника в африканской саванне, вытянутый горизонтально хвост на бегу задевает меха Грасиэлы Маты, та, шарахнувшись в сторону, теряет равновесие и падает на плиты с неожиданной для своих почти восьмидесяти лет гибкостью. Хозяин пса спешит ее поднять, пугается, расспрашивает старую даму и рассыпается в извинениях, а Диг, пес, положил мяч на землю и сидит, подобравшись, готовый снова бежать, хвост ходит ходуном, пасть открыта, часто дышит, взгляд устремлен на хозяина, словно говорит: скорей бы мяч вернулся в руку человека, чтобы снова полететь в направлении, всегда непредсказуемом, с силой, заранее неизвестной, непременно наделенный невероятной возможностью становиться невидимым, нематериальным, хоть его и направил красноречивый жест человеческой руки, и возникать вновь из ниоткуда, невзирая на бросок, в славной руке хозяина.

— Простите, сеньора, мне очень жаль, вы не ушиблись, с вами все в порядке?

Бабушка Хуана, хозяина, два дня назад сломала шейку бедра, он только сегодня днем навещал ее в клинике.

— Спасибо, молодой человек, со мной все в порядке. Я просто споткнулась, ничего страшного.

Жена Хуана, Марта, совсем молодая женщина, не далее как вчера вечером завела речь о страховке — надо бы заключить договор, а также пожаловалась, уже не в первый раз, на расходы, связанные с содержанием его глупой собаки.

— Прошу прощения, сеньора, не надо мне было позволять моей собаке бегать, где ходят люди, я знаю, но…

— Да не переживайте вы, молодой человек, бросьте, ничего не случилось.

— Не знаю, как вас благодарить, сеньора, мне неловко…

— Вы благодарить меня? Не пойму за что, но если уж вам очень хочется доставить мне удовольствие, то почитайте мои книги.

— Ваши книги?

— Последняя еще стоит в витринах и есть в покете, вам это не будет стоить дорого.

— А… простите, но что это за книги?

— Грасиэла Мата, вам это ничего не говорит, молодой человек?

— Э-э, нет, то есть имя да…

— Вот и хорошо! Прочтите последнюю: «Шесть жен». Вам понравится: у каждой из моих героинь есть собака и они их обожают. То есть кроме одной, но сами увидите.

Диг — это сука — проявляет признаки нетерпения. На травке газона она, присев, метит гипотетическую территорию, после чего удаляется рысцой, со степенной и чуть пугающей безмятежностью борзых. Вот она обнюхивает чемоданчик на колесах, где еще сохранились запахи и ароматы первого владельца и покупателя, у которого его не так давно украли и чье имя, адрес и номер телефона так и остались на этикетке, которую даже не потрудился снять наглый вор: ЖАН-КРИСТОФ ЛЕРКЕН, 11, СКВЕР АМБИОРИКС, 1000 БРЮССЕЛЬ, БЕЛЬГИЯ.

Грета, чьи белокуро-белые букли выбиваются из-под крошечной розовой шляпки, скорее декоративной, чем необходимой, тихонько тянет руку к морде собаки, та вытягивает шею, подставляя голову под ласковую ладонь рослой немки. Петер рядом с ней тщетно пытается говорить по-испански без густого немецкого акцента и мало что понимает на наречии аккордеониста. Федерико пытается угодить ему, начиная один за другим разные мотивы из своего репертуара в поисках того, которого, похоже, дожидается Петер.

— Esa no, otra. Es así: taa-ta-ta-tataa.

Нина отходит от группы и делает снимок. От вспышки срабатывает рефлекс у Федерико Хара, который тотчас протягивает руки: «Give me, give me camera, I take picture of you». В момент щелчка фотоаппарата Диг внезапно вывернулась из-под руки Греты, откликнувшись на зов своего хозяина Хуана, и рослая немка наклонилась вперед, словно пытаясь поймать что-то падающее.

— The girl move, she move, I make other.

Но Петер, будто настойчивость аккордеониста пробудила в нем чисто туристический страх перед продавцами сувениров и прочей дребедени, Петер мрачнеет, почти силой вырывает из рук Федерико Хара фотоаппарат, возвращает Нине, та убирает его в чехол, и немцы удаляются, не оборачиваясь и не оставив ни единой монетки бедняге музыканту, который, усевшись, вновь принимается играть прежнее танго, но вдруг, словно осененный идеей мести, переходит на «К оружию, друзья, вставайте все в строй, пора, пора крови гнилой омыть наши поля», после чего с лукавым и удовлетворенным видом начинает, видно, по ассоциации, «Елисейские Поля» Джо Дассена, мотив, на который раскошеливаются все французские туристы и который тихонько подхватывает, не понимая, откуда он взялся, ломким старушечьим голосом Грасиэла Мата на своих высоких каблуках.

Грасиэла стоит неподвижно, поглядывает на часы, 7.53, пора уже девушке появиться, не то их места продадут парочке стервятников из тех, что кружат у касс Оперы в надежде поживиться тем, что теряют опоздавшие.

 

Х

Черные туфли Грасиэлы, выглядывая из-под длинного мехового манто, напоминают замерший язык колокола, человека-колокола на пласа де Орьенте, среди толпы людей, бегающей детворы и круглых фонарей. Вот и девушка спешит к ней, в вечернем туалете, волос не видно, они убраны под круглую шляпку — дорогой атлас говорит о том, что это элегантный аксессуар, а не шутовской наряд. Под мышкой у нее пухлая пачка сшитых листков, на титуле напечатано жирным шрифтом имя автора вымышленное: Аманда Фурия, — заголовок — No dormía Madrid, и подзаголовок курсивом — novella.

Грасиэла:

— Как ты похожа на свою тетю, детка!

— Неужели?

— О да, ты опаздываешь.

— Я думала, в восемь часов…

— В восемь часов начало. Надо было все-таки прийти чуть пораньше. Надеюсь, нас еще впустят.

Колокол Грасиэла поворачивается на 180 градусов и, в сопровождении девушки с бумагами под мышкой, быстрым шагом направляется к Опере, покидая зону, где заканчивается Джо Дассен, пересекая другую, где аккордеонист без особого энтузиазма наигрывает коплу, а затем последнюю, где скрипач пиликает нескончаемое адажио Альбинони под расслабляющий аккомпанемент оркестровки на синтезаторе.

Большие вращающиеся двери втягивают двух женщин и выплевывают их в фойе Оперы. Грасиэла извлекает из своей сумочки от Вюиттона два билета и протягивает их билетерше, которая первым делом успокаивает ее насчет времени — еще ничего не началось, возможно, даже будет задержка на добрые четверть часа, возникла маленькая проблема с баритоном.

— С доном Джованни?

— Да-да, с ним, без него не могут начать…

Билетерша, извинившись, просит женщин немного подождать, она сейчас вернется. Грасиэла с девушкой видят, как она устремляется на другой конец фойе, рыжие кудряшки подрагивают на темной форме. Толкнув какую-то дверь, она исчезает на несколько секунд и появляется вновь, опять бегом, кудри вразлет. Она держит в руке книгу и, залившись краской, скорее от робости, чем от бега, протягивает ее Грасиэле:

— Прошу прощения, вы не могли бы мне ее подписать? Я вас узнала, и я ужасно люблю ваши книги.

— Вы прелесть, детка. Как вас зовут?

— Аурора.

Грасиэла достает ручку так же быстро и таинственным образом ниоткуда, как десперадо выхватывает кольт, и начинает писать — ей немного неудобно делать это стоя: «Ауроре, рыженькой и восхитительной, как пятая из „Шести жен“, желаю судьбы более романтичной, чем все измышления романисток. Нежно целую. Грасиэла Мата (на премьере „Дон Жуана“)».

Девушка, сопровождающая Грасиэлу, смотрит на эту сцену с неописуемой смесью возбуждения, зависти, презрения и восторга. Она чувствует, что позеленела. Аурора удивляется про себя весьма скромным местам на билетах, которые эта знаменитая и наверняка богатая женщина ей предъявила, и показывает им нужную лестницу.

— Я знаю дорогу, детка.

Аурора смотрит им вслед, не в силах оторвать взгляд от знаменитости. Когда они скрываются из виду, она относит книгу в подсобку билетерш и, перечитав дарственную надпись, возвращается к своим обязанностям, сканирует билеты последних зрителей, указывает лестницу, этаж, успокаивает опаздывающих.

По-прежнему ни следа высокой девушки с буйной белокурой шевелюрой, откликающейся на имя Летисия. Как и каждый вечер перед спектаклем, Аурора чувствует около 20 часов, когда закрываются входы, неотложную нужду, наверняка скорее нервную, чем органически мотивированную. Сегодня, однако, ей необходимо дождаться девушку, которую ей описали. Все ее товарки уже поднялись наверх, она в холле одна. Тысячи зрителей утрамбовались в гигантском чреве Королевского театра, и фойе пусто. Двери-вертушки замерли, электронный глаз не улавливает никаких движущихся предметов, автоматически приводящих их в движение. Аурора переминается с ноги на ногу, не в силах обмануть нужду, запускает накрашенные перламутровым лаком ноготки в рыжую массу своих кудрей, чешет нос, постукивает по бедру серым пластмассовым сканером, замечает стрелку на чулке, кружит на месте. 20.06. Вот она решается все-таки сбегать в туалет. Но вдруг глухо урчит мотор, дверь-вертушка вздрагивает, и, как сходят одно за другим изделия на движущуюся ленту конвейера, на ковре фойе появляется высокая белокурая девушка — Аурора меняется в лице, — за ней другая, потом третья с фотоаппаратом в руке, потом молодой человек с рюкзаком — лицо Ауроры снова меняется, потом еще двое.

— Скажите, пожалуйста, кого из вас зовут Летисия?

Грета и Нина переглядываются, смеются, мотают головами: «Somos turistas». Вступает Петер:

— ¿Podemos sacar fotos, por favor?

Аурора, без церемоний выругавшись, сыплет в ответ:

— No, lasfotos están prohibidas, no camera. Salgan ustedes рог favor, go out, please, it's closed.

Аурора заканчивает фразу, уже повернувшись спиной, на бегу к туалету. Щелкает вспышка. Вне себя она слышит собственный вопль:

— No camera, please!

И в ярости убегает.

 

XI

Немцы убрались, Аурора скрылась. Двери еще тридцать секунд вращают свои застекленные створки вхолостую, гоняя воздух изнутри наружу и снаружи внутрь, и попавшая сюда муха теперь выписывает невидимые траектории своего полета в освещенной и разогретой атмосфере Оперы, замечая или не замечая внезапную перемену температуры и не имея, надо полагать, никакой возможности выразить недовольство либо облегчение, расстегнуть, например, пальто, снять шляпу, провести ладонью по зябкой лысине или растрепанным волосам, умиротворенно вздохнуть в просторном фойе, где никто ее не слышит в приглушенном гомоне публики, с нетерпением ждущей начала спектакля.

Неутомимая муха набирает высоту, потолок ее не останавливает, она летит зигзагами по просторным пространствам лестничной клетки и в этом колодце света за несколько секунд достигает седьмого этажа, продолжает свой полет без разумных ориентиров арабесками, столь крутыми, что это уже, пожалуй, углы, пересекает прямоугольник двери Е16, ведь это только для людей существует порог, разделение на «снаружи» и «внутри», на общий коридор и частную ложу, забронированную в данном случае баронессой Тиссен и графиней де Монфраг, потом перелетает кресла, барьер безопасности, обитые бархатом перила, на которые баронесса в ожидании оперлась локтями, потом летит над зияющей пустотой, над бездной, которая вот-вот наполнится музыкой, публика ждет, а она облетает большой прозрачный полукруг, где огромная люстра, роскошно замысловатая и почти парящая в невесомости, должна, по идее, уже одиннадцать минут как быть погашена. Пролетая на большой высоте над зыбью партера, муха кружит у золоченого герба Испании — так близко его видят, наверно, только рабочие, когда чистят раз в год, взобравшись на головокружительно высокие лестницы, потом снижается, постепенно, ярус за ярусом, снова вверх, снова вниз, и еще ниже, вдоль опущенного занавеса к оркестровой яме, где изнывают музыканты, пока без дирижера. Она щекочет уже вспотевший лоб гобоиста, от скуки наигрывающего пять-шесть меланхоличных триолей, потом кружит вокруг рожка, на котором Яап ван Лир выдувает, чтобы развлечься, первые такты концерта Брамса, а муха продолжает летать среди нестройной какофонии инструментов, зевающих, вздыхающих, убивающих время, в которой вдруг прорезается из-под лукавого смычка альтиста уместно ироничная кантилена, и весь оркестр с удовольствием ее подхватывает, вызывая смех и восторг публики, которая, уловив мало-помалу мелодию, вносит свой вокальный вклад в юмор оркестра и скандирует не очень в лад: «Это лишь до свида-а-ания…» Графиня де Монфраг не поет, но смеется от души:

— Похоже на концерт-променад в Альберт-холле!

Баронесса Тиссен тоже поет.

После нескольких проигрышей, когда пение публики стихает, оркестр Концертгебау, без дирижера, но дирижируемый хорошим вкусом, молчит несколько секунд, минуту, и вот скрипки, все вместе, начинают мотив, который публика, очень кстати разогретая, дружно подхватывает: «Là ci darem la mano…», потом, почти без перехода, зал, большой разинутый рот, распахнутая во всю ширь глотка, где стразы, отблески люстр и украшений подобны бликам слюны, весь зал на тысячи зрителей, один огромный рот, поет теперь арию Лепорелло, громовой, тяжелый мотив, направленный к большому занавесу, большому языку, который — все этого ждут — должен наконец прийти в движение, чтобы начался спектакль. Никто больше не смеется, все поют с душой, голоса дрожат на высоких нотах, надсаживаются тенора из бельэтажа, а оркестр вдруг умолкает. В углу между партером и сценой мужчина, одетый в черное, хлопает в ладоши, призывая к тишине. Группа зрителей, якобы полагая, будто он аплодирует, хлопает вместе с ним, надеясь воодушевить весь зал. Муха села на пульт дирижера, прямо под маленьким прожектором на подвижной ножке, ползает по нотам партитуры, открытой на первой странице. Зал не присоединяется к аплодисментам, и группа перестает шуметь во внезапно повисшей неловкой тишине. Человек в черном приносит слишком слабым голосом, чтобы его могли услышать в райке, от имени дирекции Королевского театра глубочайшие извинения:

— Возникла небольшая техническая и человеческая проблема, которая будет решена через несколько минут. Благодарю вас за терпение.

Муха ползет и тянет хоботок к черному си-бемоль альтов. Яап ван Лир, положив инструмент на колени, весело переговаривается со вторым рожком, а заведующий постановочной частью в черном, Густаво Мустио, закончив свою речь, шагает через партер, невнятным гомоном комментирующий его слова. Он минует двери и коридоры, входит за кулисы, натыкается на дирижера, сидящего на стуле из декорации, безмолвно, скрестив ноги, устремив глаза на четкую и строгую складку своих черных брюк, всецело сосредоточенного на музыке и своем престиже, руки тоже скрещены на колене, палочка лежит поперек, не шелохнется, никакой реакции даже на сбивчивые извинения, которые бормочет по-английски смущенный завпост, споткнувшись о груду длинных шпаг для второго акта, он опрокинул ее, но не оборачивается, толкает дверь с круглым окошком без стекла и рассекает группу, столпившуюся перед уборной Хуана Карлоса Ромеро Бателя.

— Он по-прежнему не хочет открывать.

Густаво достает внушительную связку ключей, выбирает отмычку, поворачивает ее в замочной скважине; дверь открывается на несколько сантиметров, припертая изнутри чем-то тяжелым.

— Мартин, ¡conmigo!

 

XII

Густаво и Мартин, хормейстер, налегают на дверь, мощные удары плечом постепенно отодвигают тяжелый предмет, дверь приоткрывается, и Густаво Мустио, проскользнув в проем, входит в уборную. Несколько голов — сколько умещается с любопытством просовываются в приоткрытую дверь.

Хуан Карлос Ромеро, уже в костюме и гриме, но еще в носках, сидит, скорчившись, в углу.

— Вставайте, дон Джованни.

Хуан Карлос не двигается с места.

Очень мягко, но настойчиво Густаво повторяет:

— Вставайте, вставайте, дон Джованни.

Мартин, стоя у двери, советует позвать его психолога. Все молчат. Хуан Карлос медленно выпрямляется, прислонясь к белой стене, на которую круглые лампочки возле зеркала отбрасывают силуэт завпоста и причудливые тени букета высоких лилий. Хуан Карлос смотрит в потолок и надменно, с пафосом произносит:

— Не трогайте меня.

Густаво Мустио — он теперь на две головы ниже певца, — повинуясь рефлексу, отвешивает ему театрально звонкую пощечину. Хуан Карлос, оглоушенный, таращит на него глаза. Густаво повторяет жест, на сей раз тыльной стороной ладони. Хуан Карлос стоит, держась рукой за щеку. Слезы больше не текут.

— Я вижу моего отца.

— Ничего ты не видишь! Вернись на землю, выйди на сцену и пой! Твою сестру что-то задержало, все, точка. Ты не можешь всех подвести из-за своей сестры! С ума сойти! Ты рушишь свою карьеру! И нас всех достал! Карст сидит и ждет, а публика вот-вот смоется!

Вид у Хуана Карлоса по-прежнему отсутствующий, призрачный, ладонь на лбу под черной прядью. Глухим голосом:

— Пять минут. Она придет через пять минут. Что такое пять минут?

— Вот моего отца забрали в больницу, еще двух часов не прошло, как он упал. Разве я бегу к нему? Разве бросаю все?

— Это ваше дело.

— Не могу я больше выносить этих капризов. Ишь ты, маленький гений, обдристался со страху! Знаете что, Хуан Карлос Ромеро Батель, детства в вас куда больше, чем таланта. Куда больше.

Мобильный завпоста пищит — звонят из дирекции. Он отвечает.

— Густаво, я перевожу на вас звонок, который должен вас заинтересовать. Это из полиции.

Густаво не успевает ответить, директор уже переключил звонок. Говорит капрал Алонсо:

— Да, у нас здесь на допросе, то есть, вернее, дает показания молодая женщина, Мария Летисия Ромеро Батель, которая должна петь у вас сегодня вечером…

— Нет, она петь не должна, но это, в сущности, то же самое.

— Ладно, я только хотел сказать, что она опаздывает и не может прийти. Она очень настаивала, чтобы предупредить вас, но сама не может позвонить, понимаете, на допросе.

Бедельман, стоя у окна и поигрывая жалюзи, рукой в перстне делает знак своему подчиненному и беззвучно, но отчетливо артикулирует: «По-ка-за-ния». Алонсо поправляется:

— То есть дает показания.

— По крайней мере, ничего серьезного?

— Нет, но она очень просила предупредить, поэтому я вам и звоню.

— Хорошо. Спасибо, господин полицейский.

— К вашим услугам.

Капрал Алонсо вешает старенькую бакелитовую трубку на аппарат. Бедельман молчит и, запустив руку за жалюзи, постукивает перстнем на мизинце по черному ночному окну.

 

XIII

Кабинет капрала Алонсо, где находится Бедельман, расположен на четвертом этаже. Внутренний, как здесь говорят, окном во двор, в патио. Отсюда не видно неба. Патио образует прямоугольник, не очень длинный, не очень широкий, глубиной в девять этажей. Карандашный стаканчик для того, кто видит все и начертил планы мироздания. Семь окон на длинной стороне, три на короткой, на каждом этаже. Сто восемьдесят окон в алюминиевых рамах. Девятнадцать освещены, наполняя душную тишину патио туманным светом и бесформенными тенями. Пожарная лестница взбегает уступами внутри металлической кишки, куда залетают иной раз городские голуби и хлопают крыльями в уголке светотени. Бедельман размышляет, глядя сквозь планки жалюзи поверх патио со скучающим терпением рыболова. Он смотрит на окно своего кабинета, на третьем этаже, пониже, единственное, где жалюзи не опущены. В квадрате света видны кусочек пола — крапчатый винил, пластмассовая решетчатая корзинка, стул на колесиках, стол и картотека. Капрал Алонсо, на таком же стуле, за таким же столом, мечтает, чтобы лейтенант прекратил нервное постукиванье перстнем по стеклу. Больной неон, перечеркивающий потолок, потрескивает, компьютер гудит, радиовызовы повторяются, неразборчивые за правой дверью, за левой затягивается неслышный допрос блондинки, а за дверью в коридор, что посередине между двумя постерами с собаками, не слышно ничего нового.

— Вы не возражаете, если я закурю, лейтенант?

Бедельман не отвечает. Вырывается с характерным треском язычок пламени из зажигалки. Вдруг Бедельман произносит вслух: «Клюет!»

Он увидел в освещенном прямоугольнике своего кабинета, на третьем этаже, мужские ноги — остального отсюда не видно, — в зеленых брюках и ботинках из коричневой кожи. Рука виден рукав синего пуловера — один за другим выдвигает ящики, извлекает красную папку, ненадолго замирает, ноги тоже неподвижны, вероятно, мужчина читает, потом папка водворяется на место, ящик задвигается, ноги исчезают, и окно вновь представляет картину освещенного пустого кабинета. Постукиванье прекратилось, капрал выдыхает.

— Скоро мы с вами здорово позабавимся, капрал.

— Я не против, лейтенант.

Бедельман делает несколько липких шагов по винилу и, между двумя постерами, где на фоне зеленого леса застыли в неподвижном беге две немецкие овчарки, аккуратно открывает дверь, после чего присаживается на край стола. Со своего стула Алонсо теперь видит перед собой прямой пустой коридор, череду дверей, постеры на стенах, банкетки для ожидания, во всю длину до буквы Т в конце, откуда едва доносятся шорох шагов и треск неоновых ламп. Докурив сигарету, он гасит окурок. Бедельман сидит, закинув ногу на ногу, на краю стола спиной к коридору.

— Почему вы так говорите, лейтенант?

Бедельман не отвечает; ожидание затягивается.

Быстрые шаги приближаются с одного из невидимых концов буквы Т.

— Вот, капрал. Самый гнусный из журналюг идет сюда поругаться со мной.

И в самом деле, круто вывернув из-за угла, к кабинету капрала приближается элегантная фигура молодого журналиста из «АВС» дона Федерико Гарсия Гарсия. Бедельман так и сидит к нему спиной, не шелохнется.

— Buenas noches.

Голос журналиста почти ласков, но интонация решительна. Длинные светлые волосы смягчают суровые черты его лица, похожего на молодого Брамса. Бедельман не оборачивается.

— Добрый вечер, сеньор Гарсия. Могу я попросить вас выйти на минутку и закрыть дверь, мне надо закончить конфиденциальный разговор с моим подчиненным. Это ненадолго.

Федерико Гарсия проводит рукой по волосам и не двигается с места; он по-прежнему видит только затылок Бедельмана. С гневным вздохом журналист поворачивается, колеблется, не хлопнуть ли дверью, но, сдержавшись, закрывает ее аккуратно.

 

XIV

— Капрал, на нем коричневые ботинки, зеленые брюки и синий пуловер, не так ли?

— Пуловер и брюки — точно, вот ботинки не помню. А вы откуда знаете?

— Хороший сыщик знает все, капрал. Вам бы следовало заметить его ботинки, если вы хотите продвинуться по службе. Вы честолюбивы, капрал?

— Да нет, как все, лейтенант.

— Как все? И чего же хотят все честолюбцы? Дайте мне сигарету.

— Вы снова закурили?

— Да.

— Не знаю, ну и вопрос, хорошо жить, наверно.

— А вы живете хорошо?

— Да, ну, то есть хотелось бы, конечно, большего.

— Большего или лучшего?

— Ну и вопросы у вас.

— А дети у вас есть?

— Нет еще, мне пока рановато.

— Вам тридцать один год, капрал. А вашей жене?

— Тридцать три. Но мы только полтора года как женаты, а знакомы всего три, вы же понимаете.

— А сколько лет дону Федерико Гарсия Гарсия, вы знаете?

— Нет. Я бы сказал, примерно столько же, сколько мне.

— Меньше — двадцать восемь. А знаете, сколько он зарабатывает?

— Полагаю, больше, чем я.

— Больше, чем мы оба, вместе взятые и помноженные на два. У него четыре диплома, в том числе оксфордский, квартира в Саламанке, жилье в Париже, двухмачтовая яхта в Малаге и внебрачный ребенок от жительницы Мадрида, чью личность я еще не установил, которого он надеется никогда не встретить случайно на воскресной прогулке в парке Ретиро. Вы видели его вчера вечером по телевизору?

— Вчера вечером нас не было дома.

— Он выступал приглашенным экспертом в популярной программе. Этот парень знает все, я уверен, что он знает мою одежду так же хорошо, как я — его. А известно вам, чем отличается продажный легавый от модного журналиста?

— Нет.

— Нанимателем.

— Вы полегче, у меня жена журналистка.

— Я знаю, капрал, и не случайно вы не получали повышения уже два года.

— Вы… вы думаете, лейтенант? Клянусь вам, я ничего ей не рассказываю, так, текучку, что, уж и поговорить с женой нельзя?

— Конечно, можно. Но журналисты подслушивают за дверьми. Вот и все.

Бедельман поворачивает голову и смотрит на дверь. Ничего не происходит; ручка не шевелится, дверь закрыта. Капрал Алонсо, склонившись к своим скрещенным ногам, нервно оттягивает, отпускает, оттягивает, отпускает, оттягивает и отпускает резинку носков.

— Лейтенант, вы думаете, я должен остерегаться своей жены?

— Ну-ну. Любите вашу жену и делайте ей детей, пойте с утра и ставьте музыку вечером, будьте счастливы и живите спокойно, не беспокойтесь о том, что от вас не зависит. Полиция неблагодарна к вам; газета неблагодарна к ней. Занимайтесь своими делами, а заботы оставьте тем, кому за это платят. Оставьте в покое ваши носки: нервничать вредно. Знаете, в сущности, остерегаться — бессмысленно. Остерегаться — значит рассчитывать, но расчет это двустволка. А случайности жизни — автомат Калашникова. Силы неравны. Дайте мне еще сигарету.

Бедельман достает из кармана формы зажигалку.

— И оставьте наконец в покое ваш носок. — Понизив голос, он шепчет капралу: — Я удивляюсь терпению нашего доброго Гарсия. Потом, снова нормальным голосом: — Ну же, Гарсия, умейте проигрывать! Я расставил вам западню, вы в нее попались. Открывайте дверь, и посмеемся вместе!

Ничего не происходит.

— Вы открыли мою красную папку, вы прочли мою записочку о депутате-трансвестите, завсегдатае ночного клуба «Гула-Гула». Не говорите мне, что вы поверили, я вам не поверю.

Ручка резко поворачивается, но и на этот раз Федерико, сдержавшись, открывает дверь аккуратно.

Бедельман по-прежнему не оборачивается. Тон журналиста жесток, гневен и презрителен:

— Вы издеваетесь надо мной, Хосуа Бедельман Перес.

— Вы были правы насчет ботинок, — шепчет Алонсо лейтенанту.

Лейтенант:

— Кто там?

— Это он, он подслушивал за дверью, ясное дело, но я клянусь вам, что моя жена…

— Я вам верю, капрал.

Федерико продолжает:

— Депутат в заведении для трансвеститов грубая работа, очень грубая.

— Ах вот как, вы тоже в курсе?

— Да, я прочел вашу бумагу, тоже мне западня легавого, мелкая месть…

— Для меня не секрет, что вы регулярно лазаете по моим ящикам, достаточно раз в месяц читать «АВС», чтобы в этом убедиться. Но я хотел знать, настолько ли вы неопытны, чтобы делать это, когда солнце село, а штора поднята. Теперь я знаю. И вы тоже будете знать.

— Вы сами себя наказали, Бедельман. Бедельман Перес!

— Сколько презрения в вашем голосе, дон Федерико!

— Я не только прочел и поверил вашей писульке, я ее взял, она у меня в кармане, с вашим почерком. Вы, полагаю, не станете подавать жалобу на такую кражу. И это вы теперь в ответе за эту позорную информацию. Полицейская деза, агитация, католическая инквизиция, еврейская мафия. Бедельман Перес, вам пришлось покинуть Барселону, еще и полгода не прошло, и никто, имейте в виду, никто не поверил в повышение. После Мадрида куда вы отправитесь? В Бадахос, регулировать уличное движение и присматривать за цыганами?

— Я предпочел бы Севилью, там быки лучше.

Открывается левая дверь, положив конец обмену любезностями. Видна рука офицера, который жестом приглашает Летисию Ромеро покинуть кабинет, после чего дверь закрывается.

— Сеньорита Ромеро, разрешите представить вам Федерико Гарсия, журналиста из «АВС». Это мой друг, мы с ним тесно сотрудничаем.

Федерико, игнорируя лейтенанта и покоренный с первого взгляда особой, в которой соединились два решающих в его глазах качества — быть красавицей и посетительницей кабинета офицера, достает сигарету, рассеянно прикуривает от зажатой в ладони серебряной зажигалки, сжимает ягодицы, напрягает мышцы живота, выпячивает грудь, приглаживает рукой волосы и наконец протягивает руку — сигарета дымится между большим и указательным пальцами, — уже позабыв свой гнев:

— Очень рад, сеньорита, могу ли я быть вам чем-нибудь полезен?

Усталая Летисия тоже поправляет прическу и просит капрала вызвать ей такси.

— Позвольте, сеньорита, я как раз прощаюсь, могу я вас куда-нибудь подвезти?

— Да, в Оперу.

— Какое совпадение, меня там ждут!

— Действительно, — мрачно добавляет Бедельман, — скоро антракт. Дон Федерико бывает в Опере исключительно во время антракта.

— А вы там вовсе не бываете, лейтенант. Доброй ночи.

 

XV

По коридору, под неоновыми лампами, мимо дверей, постеров и банкеток удаляются Летисия и Федерико.

— Я не могла видеть вас по телевизору вчера вечером?

— Да, это я. И поверьте, голубой экран куда приятнее снаружи, чем изнутри. Как и многое другое, впрочем.

Дойдя до буквы Т, они сворачивают направо. Лифт, на котором поднялся Федерико, стоит на месте, они спускаются на три этажа в молчании, неизбежно скользком, и покидают, не прощаясь, холл и призраков полицейского участка.

Машина журналиста стоит почти у самых дверей, на месте, отведенном для полицейских.

— А вы, я смотрю, не стесняетесь.

— Да они меня знают, привыкли.

Федерико открывает дверцу, и Летисия садится.

— Какая это машина?

— «Лотус».

Захлопнув дверцу, Федерико обходит машину, выбрасывает сигарету, садится за руль, резко трогает с места и раскрашивает кистью своих фар решетки, окна и темный фасад офисного здания на калье Хенераль Пардиньяс. Маленькая цифровая панель показывает: 20:58 8 °C.

— Красивая машина.

— Вы тоже, сеньорита.

Федерико сворачивает на Хуан Браво. Его рука небрежно лежит на руле — часы «Джагер» на стальном браслете, — другая сжимает ручку переключения скоростей.

— Как же я устала. Вы разрешите, я закурю?

— Разумеется.

Летисия открывает сумочку — «Лоншан», оранжевая крупнозернистая кожа с тисненым рисунком, маленькие жокеи на скаку, включает свой телефон, набирает код — 2808, — ее накрашенные ногти матово отражаются в стекле. Она сует в рот сигарету «Нобель», прикуривает от зажигалки «Бик». Машинально опускает щиток от солнца, рассматривает свое лицо в зеркальце и, держа сигарету в левой руке, правой подкрашивает губы.

Вам лучше?

— Будет лучше в Опере, скорее даже после.

— У вас неприятности с полицией?

— У меня разбили стекло в машине, а потом они задавали кучу вопросов об одном моем знакомом.

— Любопытно…

— Больше всего меня напрягает Опера, мой брат поет сегодня вечером, это премьера, он просил меня прийти, для него это очень важно, а я не смогла из-за этой истории.

— Он поет в хоре?

— Вовсе нет, он поет Дона Жуана.

— А! О да, это действительно важно.

На светофоре горит красный. В правом ряду рядом с «лотусом» останавливается такси.

— Он, стало быть, великий певец, ваш брат.

— Да, но… о, какое удивительное совпадение!

— Сеньорита! Как вы, все обошлось?

— Все хорошо, большое спасибо, вы были очень добры.

— А полицейские вас не сильно доставали?

— Они отвезли меня в участок, из-за них я опоздала в Оперу, но все хорошо, машиной они займутся позже.

— Вот как?

Загорается зеленый. Из вежливости Федерико не трогается. Сигналит машина сзади.

— Ну ладно, надо ехать. Я спешу! До свидания, целую и еще раз спасибо!

— Hasta la vista, сеньорита.

Машины трогаются.

— Какое удивительное совпадение, этот таксист помог мне сегодня, когда я обнаружила разбитое стекло в моей машине!

— И правда, бывает же!

— Очень славный парень. Только пахло от него неважно, но он очень славный.

Федерико сворачивает налево, на Лагаска.

— Вы не поедете через Кастельяна?

— Я вас не похищаю. Я хотел проехать здесь, чтобы кое с кем повидаться. Это совсем ненадолго. Тут один парнишка знает много чрезвычайно интересного для журналиста. Он служит зазывалой и своего рода вывеской «бар-Бара», здесь, чуть ниже по этой улице.

— А, так это Моцарт!

— Да, вы его знаете?

— Кто же не знает Моцарта! Трудно знать здешнюю ночную жизнь, не зная Моцарта. А он, значит, кладезь информации? Он же дурачок.

— Вот именно, вы даже не представляете, сколько всего может подвыпивший человек рассказать дурачку на выходе из бара. Как у полиции свои осведомители, так и у меня свои Моцарты. Вы читали Мендосу?

— Эдуардо?

— Да.

— Как все барселонцы, прочла одну-две книжки, а что?

— Вы из Барселоны?

— Да, но живу здесь.

— Так вот, у Мендосы очень часто дурачки служат осведомителями. В «Тайне заколдованной крипты», например, или в «Правде о деле Саволта». У меня, кстати, написано начало романа об этом типе.

— Вы писатель? Я думала, что вы журналист.

— Это почти одно и то же, знаете ли. Или я сделаю об этом парне репортаж. Он меня просто завораживает.

— А меня забавляет. Он запомнил мое имя с первого раза и каждый раз напоминает мне об этом.

— А как, кстати, вас зовут?

— Летисия.

— Очень приятно, Летисия.

— Вот и он!

— Собственной персоной.

 

XVI

Перед дверью «бар-Бара» Анхель Мьедо, полтора метра с кепкой, сорок два года, одетый, как всегда после 20 часов, — башмаки на квадратных каблуках, белые чулки, короткие пышные штанишки красного цвета, такая же курточка, рубашка с кружевами, белый парик и черный бант на жабо, костюм, позаимствованный из театра, где ставили Мариво, — ходит по кругу, спускаясь разве что на три ступеньки внутрь кафе, никуда от него не удаляясь, на трех-четырех метрах тротуара, которые он незримо очертил и присвоил, Анхель Мьедо хлопает в ладоши и моргает — его, как всегда, мучает тик. «Лотус», поравнявшись с ним, останавливается. Федерико опускает стекло.

— Анхель! ¡Acércate!

Моцарт приближается. Низкие витрины расположенного в полуподвале кафе, в котором он работает живой вывеской, светятся желтым, и можно разглядеть пару-тройку ранних гуляк, томящихся от безделья за стойкой бармена, и официантку, и величественные трофеи — головы «торос бравос» во всей бессмертной красе своей черной свирепости. Гобернадор, 596 кг, убит 7.5.00 на пласа Монументаль в Лас-Вентас тореро Эль Хули. Томатильо, 568 кг, убит 10.6.01 в Лас-Вентас тореро Моранте де ла Пуэбла. Байларин, 540 кг, убит 22.07.02 в Лас-Вентас тореро Эль Кордобесом. Моцарт ходит, переваливаясь по-утиному. Он не может стоять спокойно и, пока журналист беседует с ним, постукивает ладонью по фонарю на краю тротуара, который освещает его, запертый на замок велосипед, припаркованные машины, почти пустую улицу и блестящий капот зеленого, цвета океанских глубин, «лотуса».

— Так, значит, ты по-прежнему нигде не живешь?

— Да, но я переехал.

Федерико оборачивается к своей пассажирке:

— Он гениален.

Летисия смеется:

— Какие новости? Звезды к тебе заходили?

— Нет, не было звезд, звезд все меньше и меньше.

— А в округе что новенького?

— Ничего, ничего, вот в шестьдесят пятом доме ночью был пожар.

— Вчера?

— Да. Пожарные и все такое.

— Дом сгорел?

— Нет. Но я слышал взрыв.

— А пожарные? Что они делали?

— Ничего, уехали. Без сирены.

В башмак Моцарта попал камешек, он трясет ногой, продолжая постукивать ладонью по фонарю, и рассказывает в своей бессвязной манере о выходках хозяина, как водится, пьяного, — «Жена его достала?» — спрашивает журналист; Моцарт пожимает плечами, — который швырнул на пол бутылку вчера вечером и пригрозил всех уволить.

Летисия отвернулась и смотрит с некоторым нетерпением на другую сторону улицы, на витрины на первом этаже дома 67. Они ярко освещены, это магазин постельного белья. На рекламном фото в глубине магазина темноволосый красавец с прямоугольным лбом, в мягком банном халате, катит столик на колесах своей, надо полагать, супруге, не уместившейся на снимке, и смотрит на нее влюбленными глазами. «„Линогар“ сама нежность». Она как-то позировала для «Линогара». Супругой, будь фото побольше и подороже, могла бы быть кто знает? — и она. Рядом большой обувной магазин, в котором она бывала, там все розовое и белое, а цены бешеные. Розовый ковер, розовые обувные коробки, сложенные в архитектурные сооружения, белые стены в крупную розовую клетку. Продавцы и продавщицы, насколько она помнит, тоже в розовых костюмах или розовых галстуках. Остроносые лодочки, которые она там купила, так и лежат в коробке в маленькой прачечной родительской квартиры — она их ни разу не надевала.

Над витриной, на четвертом этаже дома 67, у окна своей квартирки Филипп Куврер безучастно курит сигарету и смотрит, как это часто бывает, на Моцарта, на загадочного, трогательного Моцарта, а сегодня вечером еще и на роскошную зелено-черную спортивную машину. «Лотус», кажется. Ее он тоже видел здесь часто.

Филипп Куврер небрежно облокотился о подоконник и, бессознательно подражая хореографической нервозности Моцарта, постукивает по ковру носком тапка. Поклонник Генри Джеймса и Дэвида Нивена, он часто проводит вечер, когда бывает дома, в халате, наброшенном поверх уличной одежды, и в мягких тапках.

Слышен привычный звук спускаемой воды, вслед за ним раздаются невыносимо пронзительные завывания в трубах, и, открыв тонкую дверь, отделяющую маленькую гостиную от крошечной ванной комнаты — все здесь тесновато, мелковато и все — обещание роскоши, в которой Филипп мечтает когда-нибудь жить, — нежданный гость вновь появляется перед Филиппом Куврером, усаживается на диван, и молодые люди продолжают прерванный разговор.

— А вообще, ты хорошо знаешь Мадрид?

— Да не так чтобы.

— Хочешь что-нибудь выпить? Только выбор у меня невелик: пиво, бренди, со льдом или без. Или вода из-под крана, но ее пить невозможно.

— Пива, спасибо.

Филипп выбрасывает окурок в окно и, сделав два шага, оказывается в кухоньке. Присев перед открытым холодильником, он делает над собой усилие — как-никак писатель — и мысленно описывает персонажа, который ждет его в гостиной. Восемнадцать лет. Выглядит на двадцать пять. Очень юное, что правда то правда, это лицо, щеки, стремительно заливающиеся краской, улыбка, нередко смущенная и быстро гаснущая, явно недавняя растительность на подбородке, но две очень четкие морщинки пересекают лоб под чащей светлых волос, и две складочки залегли по обеим сторонам носа, словно от мучительной гримасы усилия и решимости. Светло-голубые глаза смотрят как бы издалека, сурово и пристально, кажется, будто опустившиеся веки этот взгляд никогда не скроют. Руки тоже довольно необычные: еще мальчишечьи, ногти в белых пятнышках, как у тех, кто пьет много молока, короткие пальцы, приплюснутые фаланги, широкие ладони, но мускулистые, точно у скульптора-монументалиста.

Вот эта рука берет протянутую Филиппом бутылку пива. Они чокаются. Хулиан, закинув ногу на ногу, придерживает между пяткой и краем дивана свой рюкзак из бежевого полотна.

— Ты читал Гойтисоло?

Хулиан поднимает брови.

 

XVII

— Хуан, Хуан Гойтисоло.

— Нет, не читал. Это писатель?

— Да, испанский писатель. Потому-то я и здесь: мне дали стипендию, чтобы работать над его творчеством. Но короче. Я говорю тебе о нем потому, что одна из лучших его книг называется твоим именем: «Возмездие графа дона Хулиана». Читать обязательно.

— Ага.

— Да, это исторический дон Хулиан, тот, кто продал Испанию маврам Тарика ибн Зияда и дал толчок арабскому нашествию в семьсот одиннадцатом году.

Взгляд Хулиана суров.

— Гойтисоло опубликовал книгу в семидесятом, это тоже своего рода нашествие и разрушение кастильской культуры и языка литературой. Очень сильно, но сегодня, со временем, в этом видится только литературная и поэтическая энергия, этакая барочная бомба, это гениально, тебе надо прочесть, она есть у меня тут…

Филиппу достаточно повернуться на табурете, чтобы дотянуться до книжного шкафа, квартира так мала, что все в ней находится в пределах досягаемости для человека, пребывающего в одной точке. (Лучше всего для морального здоровья эту точку так и не найти. В сущности, между приличной квартирой и квартирой мадридской такая же разница, как между теннисным кортом и площадкой для бадминтона.) Теперь Филипп вспомнил, что «Добродетели одинокой птицы» по-глупому уплыли сегодня днем, и если его великодушная готовность давать почитать книги тогда была хотя бы оправдана прелестью девушки в полосатом топике, то это уж точно не относится к внуку Кармен Риеро, который выказал так мало энтузиазма, что возьмет книгу только из вежливости, вряд ли ее прочтет и, забыв в своих вещах, увезет домой после короткого пребывания в бабушкиной квартире. И Филипп не берет книгу с полки, а лишь указывает на нее пальцем:

— Вот она. Найдешь в любом книжном. Обычно там они есть.

Хулиан молчит. Филипп, чуточку смущенный, смотрит в черное стекло, на темные окна дома напротив.

В «лотусе» Летисия все больше нервничает. Она включает радио. Федерико понимает, что лучше бы свернуть болтовню с Моцартом, чтобы не рухнули его планы насчет белокурой пассажирки. Но у него есть любовница и виды еще на одну. Впрочем, и сумочка «Лоншан» его уже разочаровала. И он продолжает болтать:

— Говоришь полицейские? Они в форме?

— Нет.

— Откуда же ты знаешь, что они полицейские?

— Толстый достал свою полицейскую карточку, когда проверял мои документы, седьмого в девять вечера. Я его узнал.

Федерико оборачивается к Летисии с медоточивой улыбкой:

— Ну и память у этого малого… Ты видела «Человека дождя»?

Летисия ищет волну, на которой передавали бы оперу. Такой нет.

— А сегодня с толстым еще и маленький, и они не разговаривают.

— Ты гениален, Анхель. А что они делают?

— Ничего.

— Ничего?

— Они стояли на тротуаре, а когда бар открылся, вошли.

— И ничего не делают?

— Торчат в углу у барной стойки и смотрят в окно.

— Я их вижу, вон там, это они?

Моцарт, не оборачиваясь, кивает головой.

— Ты думаешь, они за кем-то следят, Моцарт?

— Я думаю, они следят за домом шестьдесят семь.

— А что такого особенного в этом доме?

— Вот уж не знаю.

Молчаливый Хулиан, сидя на диване, достает из кармана пачку табака и спрашивает:

— Можно я закурю?

— Если не трудно, я предпочитаю, чтобы курили в окно.

— Ладно, ничего, тогда я обойдусь.

Филипп не предлагает ему все же закурить.

— И правда, твоя квартирка такая крохотная, дышать будет нечем.

— Точно.

— С ума сойти, как вы в городе живете в таких клетушках?

— И вдобавок дорого.

— Ты хорошо расставил мебель, очень рационально, по делу.

— Это лучшее, что я придумал, чтобы можно было пройти несколько шагов и повернуться, ни на что не наткнувшись.

— Я знал одного парня, который переставлял мебель каждый день. Утром расставлял ее как следует на день, а вечером сдвигал, чтобы можно было лечь. Ужас. А ты переставляешь мебель?

— Нет, до этого я еще не дошел. Если жить одному, здесь в самый раз.

Хулиан долгим глотком допивает пиво. Филипп Куврер не вполне понимает, почему разговор так затянулся. Хулиан пришел не за солью, не за перцем, ему ничего не было нужно. Наверно, заскучал, или не любит быть один, или просто послушался бабушку, оставившую ему записку. Снова пауза; Филипп тоже опорожняет бутылку. В приоткрытое окно слышны спортивное урчанье мотора и гудок, который Федерико дал случайно, резко вывернув руль: «лотус» уехал. Визжат шины, мотор ревет на первой скорости до следующего перекрестка.

— Да еще и ездят тут у вас в городе как бешеные.

— Это пижон на спортивной машине. Не обобщай. Ты из деревни?

— Да.

— Откуда?

— Ты вряд ли знаешь.

— Все-таки скажи.

— Дыра в Андалусии, рядом с Херес-де-ла-Фронтера.

— Я знаю Херес. Но я думал, что ваша семья из Галисии, так мне твоя бабушка сказала.

— Да, это со стороны отца.

— Во всяком случае, андалусского акцента у тебя нет.

— А у тебя нет французского акцента. Ты говоришь безупречно.

— Спасибо.

Звонит телефон, и Хулиан вздыхает с облегчением. Филипп встает, извинившись, снимает трубку.

— Аманда Фурия, мсье Куврер, к вашим услугам.

Филипп конфиденциальности ради, зажав трубку плечом, отворачивается и высовывается в окно над пустой улицей и мелкими шажками Моцарта.

 

XVIII

— Аманда Фурия, цыпа моя! Как наши делишки?

— Черт побери, я обалдела.

— Ты меня удивляешь.

— Во-первых, я опоздала.

— Ох, Селина, Селина, как ты могла так нас подвести?

— Да нет, ничего, она меня дождалась, и к тому же они сами черт-те на сколько задержали, началось минут через двадцать.

— А что она тебе сказала?

— Что я похожа на тетю, потому что опаздываю.

— Ну ты даешь.

— Постой, потом в фойе, представляешь, билетерша — ее фанатка, просит автограф…

— Черт.

— Я аж позеленела.

— Ты меня удивляешь.

— Мы поднимались на самый верх, по лестнице. Она в отличной форме, ей-Богу, бабуся Грасиэла. В раек, прикинь. Надо сказать, народу там, народищу… Ладно. Сели мы, ну… представляешь себе зал?

— Да.

— Ну вот, на самом верху, слева, если смотреть на сцену. Но в самом углу, оттуда совсем ничего не видно. Ничегошеньки. Видишь только люстру, оркестровую яму внизу и панораму зала. Это, наверно, места для жюри, я не знаю, первый раз такое увидела: перед всем рядом кресел что-то вроде стойки или длинного пюпитра с маленькой лампочкой у каждого места. Как в библиотеке. По-моему, это для хористов, когда им приходится петь из зала, чтобы видеть ноты. Короче. Включает Грасиэла лампочку, кладет нашу рукопись на пюпитр и говорит мне: «Я часто прихожу сюда поработать, мне нравится, ты, наверно, хотела бы сидеть в партере?» Я обалдела. Во дает, работает в Опере, на пюпитре под лампочкой. Я уж не говорю, каково соседям, от лампочки-то, но никто ей ничего не сказал. Спокойная публика.

— Если лампочки есть, значит, их разрешается включать.

— Наверно. Но ты прикинь, какой сюр: Грасиэла Мата читает нашу рукопись в Опере, под музыку Моцарта и при главе правительства в партере.

— Да ну? Он там?

— И с ним весь свет, цвет и сливки.

Хулиан с дивана делает Филиппу знак, тот его не замечает. Он машет ему руками — Филипп Куврер, облокотившись на подоконник, ничего не видит, не может видеть, он стоит к нему спиной. Хулиан достает из своего рюкзака две пустые коробки из-под блоков «Дукадос», умело наполненных взрывчаткой. Они тяжелые. Он быстро и незаметно засовывает их под диван. Прячет туда же пакетик с взрывателем. Убеждается, что ничего не видно.

— Полно знаменитостей, уж не буду перечислять.

— Она тебя с ними познакомит?

— Надеюсь. Сейчас антракт, я сказала, что иду в туалет, и вот звоню тебе. Но я еще до начала видела, как она махала людям на балконе: Сантьяго Кариньена…

— Ишь ты!

— …рядом с ним Фернандо Берналь…

— Черт!

— …и еще третий, я его не знаю, но она, похоже, с ним знакома.

Хулиан встает и, сделав два шага, кладет руку на плечо Филиппа Куврера, который, обернувшись, извиняется:

— Селина, прости, одну секунду!

— Не беспокойся, — говорит ему Хулиан, — я пошел, спасибо за пиво.

— Не за что.

— Завтра зайду, можно?

— Как хочешь.

— Чао.

Хулиан, снова махнув рукой, уходит. Филипп, с трубкой у уха, закрывает окно, делает два шага, придерживая провод, чтобы не зацепиться за табуретку, и удобно располагается на диване.

— Ну вот, я твой. Ты говорила: Фернандо Берналь.

— Да, и еще один, которого я не знаю.

— С ума сойти, какое совпадение: сегодня я был в «Коммерсьяль», и угадай, кто сидел за соседним столиком? Берналь и Кариньена.

— Не может быть!

— Честное слово. Я слышал весь их разговор и не удивлюсь, если третий — это некий Миранда, представь себе.

— Издатель?

— Он самый. Расскажу тебе все: прикинь, подсаживается Берналь за столик к Кариньене. Они беседуют. Глупо, до меня не сразу дошло, кто это.

— Мог бы и подсуетиться.

— Я так удивился, что не сообразил. Ну вот, Берналь говорит: «У меня готово эссе, не могу опубликовать». А Кариньена берет телефон — они, по виду, старые кореша, — звонит Миранде, и за полминуты готово дело.

— Обалдеть! А нас мурыжат два года.

— Полминуты, клянусь тебе. А потом он говорит: «Напиши какую хочешь статью о своей книжке, это Кариньена говорит, — а я ее подпишу». Представляешь?

— Как все-таки гнусно.

— Постой, а я сделал вот что, когда они оба свалили, я пошел отлить…

— Ты меня удивляешь.

— …а потом написал на двери туалета теперь, когда я тебе это говорю, выглядит глупо, но тогда мне показалось, это гениальный ход…

— Что ты сделал?

— …я написал: «Я готов перевести „Органическое“, это его эссе так называется, я слышал, — на французский». И номер моего мобильного. Я подумал, если человек бывает в «Коммерсьяль», то в туалет уж конечно ходит, увидит это и посмеется.

— Типа преступное использование секретной информации.

— Ага, я подумал, эффект неожиданности, попробовать-то стоило. Перевод — это вроде как войти с черного хода. И потом, науки ради мне бы это тоже было полезно, перевод Берналя — для CV должен котироваться.

— У такого, как Берналь, наверняка уже есть свои переводчики.

— Ну, издателя же он искал. Ладно, Бог с ним, так что она сказала про нашу рукопись, твоя Грасиэла? Начала она ее читать под лампочкой?

 

XIX

— Ни знака, ни намека, ни улыбки, ни вздоха — ничего, глухая стена. Переворачивает страницы, как будто ищет телефон в справочнике.

— Но она хоть читает?

— Да, но очень профессионально, как-то так. Вроде как депутат просматривает досье.

— Она еще не закончила?

— Нет, я поглядываю потихоньку, она добралась до конца первой части. Ладно, я тебе еще позвоню, а сейчас я пошла, хорошо? Мне пора к ней, я даже не помню, в какое фойе она мне сказала идти.

— Селина, ты никогда не переменишься.

— Да брось ты.

— Удачи!

Селина отключается и сует телефон в свою плоскую сумочку. Она стоит у двери туалета. Не решается войти, это потеря времени. Все-таки входит: никуда не денешься, организм требует. С десяток более или менее элегантно одетых женщин терпеливо делят семь кабинок и наводят красоту перед большим зеркалом. Сушилки для рук гудят непрерывно; открываются и закрываются молнии и замки на сумочках, вторя концерту спусков воды, — и никто не произносит ни слова. Очередь движется быстро — вот Селина уже вышла.

Она идет в ближайшее фойе, на всякий случай пробирается сквозь толпу в поисках Грасиэлы Маты. Слева, за нескончаемой стойкой бара суетится множество официантов. К ним протягиваются руки, совершая ритуальный обмен еды и напитков на банкноты. Между колонн, на ступеньках и по всему фойе до высоких окон справа, из которых открывается великолепный вид на Королевский дворец и парк Каса де Кампо, толпа пьет, жует и шумно болтает. Селина, при своем не самом высоком росте, ловко протискивается, нечаянный удар чьим-то локтем в щеку, пальцы ноги дважды плющит мужской каблук, владелец которого даже не извинился, — и ее каким-то чудом выносит на небольшую прогалину, где три черных кожаных кресла, занятых женщинами, и круглый столик с бокалами шампанского галантно окружены велеречивыми мужчинами. В креслах: Грасиэла Мата (старейшина), Эдит Жако и Матильда Кариньена, только что прибывшая из Рима; стоят вокруг них и круглого столика: Сантьяго Кариньена, беседующий с Эдит о коллекции живописи Эрнста Яхера, Тибо Дюфрен в водолазке, молодой фотограф из Льежа, сопровождавший Матильду на репортаже в Ватикане, и Хавьер Миранда, обсуждающий последнюю книгу Луиса Антонио де Вильены с Фернандо Берналем и Грасиэлой Матой. Селина пробирается в кружок, молчит, украдкой поглядывает на окружающих ее таких уверенных людей и на носки своих красных туфель. Прислушивается. Сантьяго подливает кавы в бокал Эдит, которая говорит ему:

— В своей книге ты пишешь, что сексуальный опыт — травмирующий, надо признать, травмирующий, — который Яхер имел в шесть лет со служаночкой, малышкой… как бишь ее звали?

— Асунсьон.

— Да-да, ты пишешь, что этот опыт, хоть и просветил его, все же не сыграл решающей роли в его нравственном и интеллектуальном становлении.

— Да, я действительно думаю, что это лишь часть целого, его детства в Коллиуре, блестящей жизни интеллектуалов в изгнании…

— Но этот человек все же закоренелый холостяк, и его гений коллекционера объясняется, на мой взгляд, по крайней мере отчасти, феноменом отталкивания: он бросается в прошлое со всей страстью, в которой отказывает ему настоящее…

— Я предпочел избежать канонизации и парадигматизации единичного события. Я думаю, что атмосфера Коллиура, детство в этом окружении, блестящем и в то же время неприкаянном, этот круг, это грандиозное сообщество сломленных колоссов, этот, в сущности, декадентский мир тридцатых годов в Коллиуре, эти отчаявшиеся интеллектуалы, все на грани, кто самоубийства, кто предательства, думается мне, именно все это вызвало глубокий комплекс кастрации. И эпизод со служаночкой сыграл в этом плане куда менее решающую роль, чем две недели, которые провел в ту же пору Вальтер Беньямин в родительском доме. Забраться на колени к Вальтеру Беньямину за два месяца до его самоубийства совсем не то, что на колени к служанке… Да ведь и сам Яхер именно так на это смотрит…

Тибо Дюфрен наклонился, облокотясь на подголовник кресла, в котором Матильда Кариньена беседует с ним о некоем Альберто Поро, она видела его в партере — у него художественная галерея на калье Коэльо, параллельной Серрано, между Серрано и Лагаска, если точнее, ему можно подать идею насчет твоих фотографий, вот бы хорошо, отличная получилась бы выставка, он большая шишка, очень известен в среде искусствоведов, а тебе не следует замыкаться на репортажах, надо вас познакомить, если я увижу его в антракте, постараюсь поймать.

Когда говорит Грасиэла Мата, Миранда и Берналь с почтением ее слушают; зато когда она молчит, эти двое непрестанно перебивают друг друга.

— Я считаю, что Вильена прошел в литературе путь логичный и прямой. Каждая его книга объясняется предыдущей, даже его провалы и нелепости. Он как Гойтисоло, это люди особо к себе требовательные и не отделяющие жизнь от литературы. Как и Умбраль, в общем. Легкость их письма, или текучесть их таланта, как угодно, соответствует ритму — во всех смыслах слова — их жизни, это люди, полностью открывшие дорогу импрессии и экспрессии, они отдались движению, свободе движения, они не сопротивляются бурному потоку, нет, они даже не бросились в поток: они сами стали — потоком. Вы понимаете? Они очень современны, в этом смысле, потому что они целиком и полностью «транзит».

— Транзит, транзит, скажи еще — через кишечник. Этот тип пишет быстрее, чем он…

— Он пишет быстрее других, это…

— Вот, слышу издателя: он пишет быстро, стало быть, коммерчески выгоден, само собой. Нет, я говорю, что он пишет бы…

— Для коммерческой выгоды, как ты говоришь, важна не столько скорость, сколько способность к…

— Я говорю: он пишет быстрее, чем думает.

— Способность всякий раз убеждать чи…

— Подавить его критическую способность, да; постоянно видя его имя, люди в конце концов приходят к убеждению, что он — явление, что это большой писатель и то, что он пишет, должно…

— Это большой писатель.

— Это жирный писатель, Миранда, то есть жирный для тебя, потому…

— Понятное дело, ты-то молчишь по пять лет и хочешь…

— Пять лет вынашивать то, что я написал, да, именно, ведь то, что пишу я, это как хорошее вино, а Вильена — это божоле нов…

— Вега-Сицилия выпускает по кюве в год!

— И шато-марго тоже. Прекратите пикироваться, как мальчишки, и налейте-ка лучше мне кавы, бутылки пустеют без меня.

Миранда берет бутылку из ведерка со льдом и подносит ее Грасиэле, не замечая холодных капель, падающих на колени романистки.

— Вы меня поливаете, Хавьер!

— Тысяча извинений, Грасиэла, я такой неловкий.

— Да аккуратней же!

Миранда хочет загладить промах, но теперь пена выплескивается из бокала и течет по унизанной кольцами руке Грасиэлы. Она ахает — ей нравится ахать так, что все оборачиваются к ней. Сантьяго поспешно достает из кармана красивый белоснежный платок и подает ей.

Три беседы смолкли, повисла пауза, можно вставить слово, и Селина, которая давно искала момент, хватается за эту возможность, понимая, что другой не представится. Надо ловить удачу за хвост. Звонким голосом она говорит:

— А что вы скажете, дорогая Грасиэла… и вы все о чудесном Моцарте, которого мы слушаем? Меня пробирает, просто ужас как.

Грасиэла не отвечает. Пауза длится. Слово берет Эдит:

— Вы шутите, я полагаю: это полный провал, слушать невозможно, уши вянут, Дон Жуан фальшивит ужасно, ходит по-утиному, дикции никакой, нет, честное слово, это кошмар. Не понимаю, как Густав Карст и Концертгебау согласились с этим убожеством играть.

Сантьяго. Мадрид — это же сплошной музыкальный маразм. Надо ехать в Барселону, чтобы послушать что-то пристойное.

Матильда. Да вообще, нет спасения нигде, кроме Вены.

Тибо. У нас в Льеже хорошая опера.

Грасиэла. Нет, правда, в Барселоне можно послушать прекрасные вещи.

Берналь. Но далековато.

Миранда. Надо признать, увертюра — это был старый добрый Карст. Прекрасная увертюра, тонкая, изысканная, трагическая без надрыва, легкая в нужный момент, я возлагал большие надежды, прослушав эту увертюру.

Матильда. Да, правда, увертюра…

Миранда. Да, а потом этот провальный Дон Жуан, по-моему, сбил Карста с толку, и больше он не сделал ничего путного.

Эдит. Да он больше почти не дирижирует, оркестр играет сам по себе, в этот вечер он вряд ли потеряет с потом пять кило, как обычно.

Матильда. Он теряет пять кило?

Тибо. Да, говорят, как гонщики «Формулы-один». Однажды на Франкоршаме я слышал интервью Шумахера, он сказал…

Эдит. Да, я несколько раз встречала Густава Карста у Яхера, он рассказывал, что концерт стоит ему трех килограмм, а опера пяти.

Сантьяго. Думаю, не всякая: вряд ли он теряет на «Бастьене и Бастьенне» столько же, сколько на «Зигфриде».

Федерико. Добрый вечер всем!

Грасиэла. Федерико! Какой приятный сюрприз! Я вас не видела.

Федерико. Мы только что пришли.

Сантьяго. Эдит, разреши представить тебе Федерико Гарсия Гарсия, блестящего журналиста из «АВС» и, стало быть, коллегу моей половины.

Эдит. Очень приятно, Эдит Жако.

Сантьяго. Эдит историк искусства, ты, наверно, читал ее книгу о вкусе и эротизме в семнадцатом веке, издательство «Ситадель и Мазено», просто чудо.

Федерико. Ну конечно. Вы живете в Париже?

Эдит. Да, вообще-то я живу между Парижем, Брюсселем и Веной.

Матильда. И Мадридом.

Эдит. Да, время от времени.

Матильда. Довольно часто все-таки.

Эдит. Когда как.

Федерико. Я дам вам мой адрес, я тоже время от времени бываю в Париже.

Берналь. Федерико, познакомь же нас наконец с этой очаровательной девушкой, в такой компании и с тобой можно пообщаться.

Летисия. Меня зовут Летисия Ромеро.

Миранда. Чем вы занимаетесь?

Берналь. В дневное время, естественно.

Федерико. Это сестра восходящей звезды, что поет сегодня Дон Жуана.

Селина. Хотите бокал кавы?

Эдит. Кончилась.

Летисия. Мы не могли приехать раньше, пропустили начало.

Матильда. Не вы одни.

Летисия. Ну и как?

Миранда. Прекрасно, прекрасно.

Сантьяго. Да, он талантлив, несомненно, талантлив. Может быть, молод еще.

Матильда. Как это вышло, что ваш брат, та-кой молодой, сегодня на сцене с величайшим дирижером?

Летисия. Карст слышал его как-то в Амстердаме. И потом, мой брат получил первую премию Парижской консерватории.

Эдит. Это не имеет значения.

Летисия. Так как он? Справился? Или не очень?

Селина. Лично меня проняло.

Эдит. Да прекратите же морочить голову бедной девушке!

Летисия. Хорошо все прошло?

Эдит. Ваш брат провалил свой выход и все еще не взял себя в руки. Не самая большая трагедия, но увы. Антракт пойдет ему на пользу.

Федерико. Ну да, публика потом помнит не с чего все начиналось, а чем закончилось. Это как на корриде.

Берналь. Угу, а началось, кстати, с опозданием на полчаса.

Миранда. На двадцать минут.

Грасиэла. Публика тем временем хорошо позабавилась, оркестр всех заставил петь, чтобы легче ожидалось. Я и не знала, что у голландцев есть чувство юмора.

Берналь. У голландцев нет, но у Концертгебау есть.

Федерико. А глава правительства, кстати, он ведь должен быть здесь, не так ли?

Сантьяго. Он, наверно, в королевском фойе.

Федерико. Надо попробовать туда зайти.

Тибо. А вот и звонок, пора по местам.

— До скорого.

Толпа расходится; официанты убирают со столиков и уносят подносы; билетерши утрамбовывают публику к дверям зала; ряды заполняются; стихает шум, угасает гомон, а с ним и люстра.

 

ХХ

— Приятного просмотра, детка.

— Спасибо. И вам… приятного чтения. Вы далеко продвинулись?

— Приближаюсь к концу первой части.

Селина не решается ни о чем больше спросить. Густав Карст поднимает палочку. Маленький прожектор освещает ноты второго акта. Рядом с партитурой на черном металле пульта лежит раздавленная муха.