Неспящий Мадрид

Поле Грегуар

ЧАСТЬ II

ИГРА

 

 

I

Итак, Ампаро. Ампаро Гарсия де Сола в 17.15, опаздывая, спешит вверх по улице Фуэнкарраль вслед за частым постукиваньем своей белой тросточки. И Эмилио Алонсо, брат капрала Алонсо, в желтом комбинезоне, стоя в канаве среди телефонных кабелей, провожает слепую взглядом. Она ничего не видит, но обходит препятствия. Чудом. И по привычке. Вот Ампаро уже у своего киоска ONCE.

Между ней и странно завороженным взглядом Эмилио бесчисленные ноги прохожих. Брюки. Юбка. Чулки со стрелкой. Пара голых икр. Пара коричневых туфель. Кроссовки. А вот высокие каблучки в опасных стыках тротуарной плитки. И даже пара стоптанных тапок, без чулок, без носков, на ногах старухи жалкого вида, в потрепанной куртке, с сальными волосами, с большим джутовым мешком в руках, которая останавливается у киоска, чтобы купить билеты. Люди, люди, люди. И вход в метро, непрестанно глотающий и выплевывающий людей, людей, людей.

Ампаро в своем киоске успокаивается, все в порядке, она меняет три билета на сегодня и три на завтра на деньги старухи в стоптанных тапках. Пересчитывает, на ощупь различая по размеру и рисунку монетки, которых никогда не видела и увидеть не может.

Старуха ставит на землю свой мешок и сует шесть билетов не во внутренний карман, как можно было бы ожидать, судя по ее жесту, но прямо на грудь, в лифчик. Застегнув молнию грязной куртки, она берет мешок и уходит. За ней никого нет.

Ампаро закрывает дощечкой окошко, где билеты обмениваются на деньги и куда врывается сквозняк, от которого она чихает. Она сидит, по-прежнему запрокинув голову, словно созерцая звезды вечной ночи, и уверенным движением находит и нажимает кнопку маленького электрического обогревателя. Потом радио.

Пятичасовые новости кончились, и уже давно, это напоминает ей о ее опоздании, и маленький приемник выбулькивает музыку, которую передает радиостанция «Cadena SER».

— And I said to myself…

 

II

— What а wonderful world.

Постукиванье монетки по стеклу говорит ей о том, что появился покупатель. Она убирает дощечку.

— Один на сегодня и один на завтра.

— Три евро.

Она ощупью пересчитывает мелочь.

— Без сдачи.

Протягивает два билета.

В эту минуту Фернандо Берналь встает из-за столика у большого окна и продвигается в глубь зала, к зеркалам и к Сантьяго. Под мышкой у него пальто, в руке стакан пива. Его освободившийся столик тут же занимают, чуть ли не с боем, двое рослых молодых людей, они шумно усаживаются, скидывают куртки, бросают на мраморную столешницу пачки сигарет и зажигалки «Бик». Подошедший следом официант постукивает пальцами по столу:

— ¿Qué os pongo?

С ужасающим французским акцентом даже в таком коротком и простом слове, они заказывают хором:

— Una caña.

За окнами щедрый свет уже низкого солнца заливает одну сторону улицы, оставляя в тени другую, играет на меняющихся в потоке машинах, оправдывает неизменные темные очки мадридцев, отражается в витринах и слепит, аж у самых зеркал, в глубине зала «Коммерсьяль», глаза Филиппа Куврера.

Эмилио Алонсо выбрался из канавы и теперь стоит на самом проходе, между входом в метро, киоском ONCE и витринами кафе. Он докуривает сигарету, бросает окурок, затаптывает его. Встает в очередь из трех человек к окошку киоска, ждет, смотрит на высокие дома Глорьета Бильбао, на их черные балконы, на хрупкие лоджии из стекла и металла всех этих бешено дорогих квартир, где то и дело отключают телефон, на фонтан о девяти струях, расположенных в ряд, как трубы газопровода, на занятые такси, свободные такси, старые колымаги, новенькие машины, гармошки лотерейных билетов, логотип ONCE на двери киоска, широченные плечи мужчины впереди, огромный квадрат спины в синем кашемировом пальто, к которому прилипли ворсинки, невидимая пыль и перышко, крошечное перышко из подушки или пуховика, в центре, под лопатками, как раз на уровне глаз, изогнутое перышко белого цвета, переходящего в коричневый через серый, смятое, распластанное, растерзанное, на широком синем пальто, которое уже уходит, вот и моя очередь, давай-ка!

— Пожалуйста, один билет, сеньорита.

Он говорит прямо в переговорное устройство.

— На сегодня? — спрашивает Ампаро.

Голос Ампаро смешивается с музыкой из радиоприемника. Ее темные волосы сколоты двумя шпильками на макушке и, проходя через эту плотину, ниспадают широким овалом локонов, тонкие, сухие, ломкие, окутывают ее легкой дымкой, чуть покачиваясь от едва заметных подрагиваний затылка в ритме музыки.

— Да, на сегодня, пожалуйста.

— Евро пятьдесят.

Глаза ее закрыты, как будто она спит. Эмилио кладет мелочь на край и подвигает ее в проем окошка кончиками пальцев, которых касаются пальцы Ампаро, забирая причитающееся.

— Без сдачи.

Эмилио делает шаг в сторону, следующий покупатель занимает его место, заказывает билеты и окликает его:

— Сеньор, ваш билет.

Эмилио берет забытый билет, сует его в карман комбинезона, сделав несколько нерешительных шагов, смотрит на очередь, снова из трех человек, и опять встает в конец, четвертым.

 

III

Жан-Кристоф, один из двух молодых людей, сел на диванчик в том месте, где его успел нагреть Фернандо Берналь. Мужчина в широком синем кашемировом пальто — это Густав Карст, — держа лотерейные билеты, пробирается между столиками, и ему кланяется официант, который несет на алюминиевом подносе среди других заказов две каньи для молодых людей.

Нет ни одного свободного столика, Густав Карст ждет стоя, смотрит в большие окна, залитые светом.

А по ту сторону стекол солнце выкладывает отражения всего. И все гладкие поверхности — зеркала, все отражают во всех направлениях, беспорядочно и ничего не упуская, без различия. Узкая металлическая рамка переговорного устройства, едва ли сантиметр в ширину, отражает глаз — вот он сместился, и теперь видны висок, ухо, волосы покупателя ONCE, который уже уходит, и отражается небо, потом снова лоб следующего покупателя, и, когда тот вздрагивает и нервно переступает с ноги на ногу, покачиваясь на месте — это Анхель Мьедо, — за его спиной видна желтизна комбинезона, который отражается и сзади, в прямоугольной раме, большое желтое пятно на большом окне кафе, где мельтешение людей то стирает его, то проявляет вновь, постоянно-переменное, вместе с киоском и входом в метро, в потоке прохожих, умноженном в холодно блестящем стекле, сквозь которое, несмотря на отражения, можно более-менее различить первый ряд столиков и сидящих за ними Карста, Жана-Кристофа, Жана-Франсуа, еще пятнадцать человек, размытые силуэты, текучие картинки, забытые лица, ностальгические и безмолвные для шумной улицы, которая на них не смотрит, — и внезапно похожие на рыб за стеклом аквариума.

Столик, освободившийся для Густава Карста, — соседний со столиком двух молодых людей, у которых, кстати, кончилось пиво, но они еще курят. Карст выбрал диванчик, он сидит рядом с Жаном Кристофом, сантиметрах в сорока от него, между ними синяя шерстяная куртка, новенькая, с лейблом «Пьер Карден», которую Жан-Кристоф, небрежно скомкав, положил рядом с собой на коричневый кожзаменитель. По другую сторону от Карста диванчик проседает под тяжестью массивного мужчины с короткими руками и ногами, широкими ладонями, смуглой, морщинистой кожей, пухлыми губами и седеющими волосами, на которые так и хочется надеть ковбойскую шляпу; этот громогласный мужчина, типичный провинциал, смеется и что-то говорит своему тощему визави, не вынимая изо рта огромной тавромахической сигары и то и дело брызгая слюной. Густав Карст, садясь, приподнял своих соседей: слой воздуха переместился под кожзаменителем диванчика. «Воды с газом, пожалуйста», говорит он официанту, и тот, прежде чем отправиться дальше принимать заказы (бар — связующая нить между двумя лагерями), отодвигает круглый столик на несколько сантиметров, чтобы освободить проход, и тем самым зажимает дирижера, который поднимался и теперь вынужден снимать сидя синее кашемировое пальто со своих широченных плеч. Эта гимнастика дается ему не без труда, он стукается о столик, трется о диванчик и в конце концов кладет свое пальто на куртку Жана-Кристофа, тоже синюю, из такой же шерсти.

— Вам пальто не мешает?

— Нет-нет, нисколько.

— Если я положу его с другой стороны, боюсь, оно пропахнет сигарным дымом.

Карст говорит это с улыбкой и, перебрасываясь несколькими словами с двумя молодыми людьми — вы говорите по-французски, откуда вы, я из Голландии, — похлопывает ладонью по своему пальто, оно отзывается глухими, безразличными звуками, и от этого движения уходит в крошечный отрыв перышко, уже наполовину отделившееся во время гимнастики Карста, когда спина пальто терлась о диванчик, теперь, совсем освободившись, оно перекочевало на куртку Жана-Кристофа, к которой рассеянные похлопывания дирижерской ладони окончательно его прибили.

 

IV

Мужчина с тавромахической сигарой и его тощий визави говорят о сантехнике, трубах и стыках; Густав Карст снова ушел в себя и молчит, не слушая, даже не слыша разговоров по соседству; Жан-Кристоф и Жан-Франсуа курят, вспоминая украденный чемодан, блоки курева, которые были в нем, проклинают вора и воображают его в каждом прохожем, затягивающемся сигаретой.

— Вон, девушка-марокканка.

— Легкая добыча.

— Нет, вон там, две крали.

— Такие не воруют.

— Нет, но гуляют сворами.

— Верно, это одно и то же. Или вон тот тип.

— Где?

— Вон, старый, весь из себя в лодене.

— Главарь банды, шеф международной воровской сети в свободной зоне аэропорта, кражи такс-фри.

А стекло со стороны улицы — большое зеркало в раме, отражающее множество прохожих, киоск, вход в метро, уличное движение, девять струй, фасады, балконы — по большей части декоративные и только два настоящих: один в доме 16, на восьмом этаже, где стоит, облокотясь на перила, Хенаро Коуто и коротает, как это бывает частенько, глядя на текучий узел Глорьеты, праздные часы странной своей судьбы, жизни, всегда размеренной и вдруг переменившейся в одночасье после выигрыша в ONCE, зимой 1993 года, билет, купленный у уличного торговца, почти из милости, тираж, крупный выигрыш, сто тысяч евро ежегодно на протяжении двадцати пяти лет, интервью, телевидение, уход с работы, агентство недвижимости, двести сорок квадратных метров на Глорьете Бильбао со всеми удобствами, терраса на крыше, переезд, вдовство, замужество Тересы, единственной дочери, муж — молодой певец из Галисии, далеко не пойдет, они будут сегодня вечером к ужину, что у нас на ужин, есть хорошее вино, закажем кускус на дом, где-то в бумажнике была карточка, номер телефона, позвонил и все дела, при заказе свыше семидесяти пяти евро доставка бесплатная (халява только для богатых), балкон надо бы покрасить, весь облупился, краска на рукава сыплется, ночью-то, понятно, не видно, проклятое солнце, звезда, заставляющая забыть все другие, скорей бы ночь.

Хенаро разворачивается, перешагивает через деревянную раму, закрывает окно, в котором, когда створка достигает нужного угла, на миг отражается вспышка солнца и тотчас гаснет. Пройдя по длинным половицам, Хенаро садится на диван, обитый черной кожей, перетаскивает большую, тяжелую открытую книгу с журнального столика к себе на колени и в третий раз перечитывает разворот, посвященный описанию Сириуса, альфы Большого Пса, — тут и его траектория, и скорость радиального перемещения, и история начиная с Древнего Египта, и великолепная иллюстрация, телескопическое фото на глянцевой бумаге, к сожалению покрытое пластиком, мириады точек, белых, розовых, желтых, зеленых, в ореоле бескрайней тьмы, бесконечной глубины, всасывающей сердце в неодолимом кружении, безмятежной, всепоглощающей, божественной. Брюки Хенаро Коуто из коричневого вельвета в мелкий рубчик; пуловер из жаккардового трикотажа, зелено-серый. Очков он не носит, и два сердечка гладкой кожи обозначают начало лысины, победу умного лба над животной волосатостью головы. На стенах, между книжными полками, увеличенные и раскрашенные фотографии космоса, снятые с Земли и межпланетных зондов. На полках книги, все книги, какие только он мог и может покупать на эту тему, начиная со справочника любителя — стану ли я хулить труд в жанре, в котором сам хотел бы писать? — и кончая британскими трактатами XVIII века. И шкафчик в стиле ренессанс, купленный у Дурана на калье Серрано и переоборудованный под картотеку краснодеревщиком-частником с калье дель Пес. Два телескопа ждут у окна, чуть сбоку, закутанные в мягкие чехлы, на которых вышиты скромные коммерческие марки. Дверь столовой, в этой же комнате, подальше по направлению половиц, выходит на террасу, расположенную на крыше других квартир. Она засыпана черным гравием, почти не отражающим свет, а по всему контуру изгородь из елочек в горшках, почти двухметровой высоты, которые застят свет и закрывают вид — внизу видны только небо, время да линии самолетов.

 

V

На другом настоящем балконе, втором на всей Глорьете — два из двухсот с лишним, — диаметрально противоположном «Коммерсьяль» и в четверти часа от балкона Хенаро Коуто, если рассматривать Глорьету как циферблат часов, на четвертом этаже левого корпуса дома 26, под узким фризом из голубой облицовочной плитки, которая сбегает вниз и обрамляет его, хоть он о том и не знает, молодой американец, рыжий, пестро одетый, с фотоаппаратом на шее, что-то говорит женщине внутри, которая поглощена работой за компьютером с большим монитором. На экране трехмерное изображение выставочного зала в галерее Поро. Она перемещается по залу, и стены сдвигаются, меняются углы. Более того можно взобраться и ходить по потолку, в невесомости. Она кликает мышью, накладывает, передвигает, меняет фотографии — размещает экспозицию.

Молодой человек продолжает наблюдать за Глорьетой; ему не хочется оборачиваться и отводить взгляд, и он предпочитает говорить громче, очень громко, чтобы его услышали внутри.

— Я опять видел старую бродяжку.

— Что?

— Я опять видел старую бродяжку с мешком.

— Да?

— Она ходит по кругу, правда, нарезает круги, остановится, присядет на скамейку, посидит иногда полчаса и идет дальше, всегда в одном направлении, против часовой стрелки, останавливается, идет, и все по кругу. Сверху — захватывающее зрелище. Надо бы как-нибудь понаблюдать целые сутки, посмотреть, удостовериться, но я убежден, что она так и кружит весь день. Это наверняка патология или мания, понимаешь?

— А где, по-твоему, она ночует?

— Что?

— Я говорю: где, по-твоему, она ночует?

— Не знаю, но не исключено, что здесь же и спит, надо посмотреть.

— Думаешь, она спит на улице?

— Нет, это вряд ли. Скорее живет в какой-нибудь трущобе. В этом городе такого насмотришься…

— Или в хосписе.

— Если в хосписе, значит, на ночь она уходит из круга, потому что хосписа на Глорьете нет, была бы вывеска, а я ничего такого не видел. Нет, я думаю, вполне возможно, что у нее есть своя комната, знаешь, этакий вечный жилец без доходов, не платит с незапамятных времен, его не трогают, предоставляют гнить в помещении, на котором давно поставили крест. Нищета, что тут скажешь.

Эдвард меняет объектив на своем фотоаппарате и устанавливает огромный конический хобот зума. Наводит его на старуху, совсем близко видит стоптанные тапки, мешок, сальные волосы, неторопливо следует за ней. Она идет, и видоискатель прицельно изолирует ее от всего мира, фокусирует, как луч, как прожектор ПВО. Она проходит — в который раз сегодня? — за газетным киоском, Эдвард теряет ее на минуту, ждет с другой стороны, и она выходит, все тем же мерным шагом, шаркая ногами, останавливается, кладет мешок на землю и задумчиво сует руки в карманы потрепанной куртки. Эдвард с отвращением представляет, какая там помойка. Она роется в карманах, стоя неподвижно, смотрит прямо перед собой, ни на что не глядя, вероятно, только пальцы шевелятся там, в карманах, двигаются старые пальцы, неухоженные ногти погружаются в толщу всевозможных отбросов, которые от времени, нищеты и одиночества осели, точно ил, на дно ее карманов. Она нагнула голову, все так же не обращая внимания на поток прохожих, который обтекает ее, словно вода рифы, смотрит на свою руку, разжимает пальцы, и на ее ладони — Эдвард быстро поворачивает зум, наводит, — на морщинистой ладони в коричневых табачных крошках, прилипших к потной коже, когда она рылась в карманах, — конфетка, завернутая в фантик, конфетка с двумя бумажными хвостиками, похожими на крылья бабочки. Эдвард нажимает кнопку — снято. Она разворачивает конфетку, сует ее в рот, бумажку в карман, берет мешок и продолжает круг с того места, где остановилась.

Не отрывая глаз от видоискателя, Эдвард поворачивает зум, и теперь в кадре снова старуха. Вот она перед первой витриной «Коммерсьяль», ее медленная поступь рельефна на фоне большого, очень четкого отражения, где, по логике вещей, должен быть и сам крошечный Эдвард и за которым сквозь прозрачное стекло видны лампочки люстр и первый ряд посетителей. Эдвард делает снимок. Не сворачивая по тротуару, как думал Эдвард, старуха продолжает свою безупречно прямую траекторию до входа в метро, с трудом спускается по лестнице, ступенька за ступенькой, и скрывается внизу.

— Еще два отличных снимка!

— Что?

— Еще два отличных снимка!

— Опять старуха?

— Ага, опять она.

Эдвард садится на табурет на балконе и кладет фотоаппарат на колени. Достает пачку табака, сворачивает сигарету, закуривает, выпускает дым, расслабляется, откинув голову. Когда он затягивается, глаза его полузакрыты.

— Но тут еще одна странность.

— Что?

— Я говорю: еще одна странность.

— Да нет, я слышала, я спрашиваю: что, какая странность?

— Один из телефонных рабочих стоит в очереди к лотерейному киоску, уже который раз я его там вижу, такое впечатление, что он это делает ради удовольствия.

— Отлынивает от работы, наверно.

Оглушительно ревет автомобильный гудок, и вся огромная пробка на Глорьете разражается немыслимым концертом. Рев заглушает слова гида, звучащие на разных языках в одноразовых наушниках с пенопластовым защитным слоем, хотя пассажиры всякой твари по паре — экскурсионного автобуса «Мадрид — Вижен» до предела усилили звук. Светловолосая женщина с прической «конский хвост» на переднем сиденье снимает наушники и, заткнув уши, говорит мужу через головы двух их детей, старший из которых перешел на восьмую стадию электронной игры под зачарованным взглядом младшей сестренки: «Южане!»

 

VI

— Да возьмите же сразу, сколько вам надо, сеньор, вы уже четвертый раз подходите.

— Откуда вы знаете?

— Узнаю ваш голос, конечно же. Сколько вам на этот раз?

— Один…

— Один? Может, возьмете сразу десять?

— Один на завтра.

— Вы сами не знаете, чего хотите.

— Нет, все, чего я хочу, — это пригласить вас посидеть со мной в кафе как-нибудь вечером, только не решаюсь, по той простой причине, что вы слепая и не видите меня, и, если я скажу вам, что вы красивая, вы мне не поверите, примете меня за извращенца, для вас это слишком рискованно, и никогда на меня не посмотрит женщина, которую я люблю, по той простой причине, что она слепая, а слепые не видят, и вы никогда не сможете полюбить меня, по той простой причине, что нельзя полюбить того, кого никогда не видел, вы понимаете?

— За вами, наверно, люди ждут.

— Никого нет на этот раз, я один.

В застекленном киоске потрескивает радио.

— Так вы говорите, я красивая?

— Клянусь вам, я не вру. Меня зовут Эмилио, Эмилио Алонсо, я тут работаю, прокладываю телефонный кабель, вот и смотрю на вас целыми днями уже три недели, вижу, как вы проходите, всегда такая быстрая, хорошо одетая, вся в делах. Знаете, у других слепых очень часто рот открыт. А у вас нет, вы всегда такая изысканная, вы загадочная. Другим слепым, по сравнению с нами, как будто чего-то недостает. Но вы — другое дело, у вас как будто что-то в избытке. И потом, у вас красивый голос. И вы содержите свой киоск всегда в образцовом порядке. С виду вы просто идеальная женщина. Мне тридцать лет, меня зовут Эмилио, у меня темные волосы, клянусь вам, что я от чистого сердца.

Он чувствует себя смешным.

Она роняет в ответ:

— У меня уже есть друг.

 

VII

Витрина «Коммерсьяль» не отражает смятения, лишь большое желтое пятно, которое удаляется от киоска и, перешагнув через красно-белые ленты ограждения, спрыгивает в канаву; его больше не видно, и только доносится, непрерывно вот уже четверть часа, громкий и яростный гул пневматического бура, вгрызающегося в недра города.

Жан-Кристоф и Жан-Франсуа решили, что человек в желтом и есть вор, укравший их чемодан и сигареты. Карст запомнил номера своих лотерейных билетов, которые он всегда покупает, из суеверия, перед выступлением за границей. Он допивает из стакана газированную воду, слегка подкисленную ломтиком лимона, зажатым между кубиками льда. Филипп Куврер выходит из туалета, бросает два евро на столик у кофейной чашки, надевает пальто, повязывает шарф, миновав зал, проходит в дверь-вертушку, делает несколько шагов по тротуару, щурясь от прямого света, и ныряет с толпой в метро в тот самый момент, когда, двадцатью минутами дальше по циферблату Глорьеты, старуха в стоптанных тапках, таща за собой мешок, заканчивает тяжелый подъем в тридцать две ступеньки и выныривает на поверхность, завершив подземный отрезок пути по переходу от одного входа в метро до другого. Эдвард на своем балконе вытягивает шею — будь у него собачьи уши, они встали бы торчком — и засекает старуху.

— Она выходит, уже вышла! Она ходит по кругу на земле и под землей. Она не села в метро, только прошла по переходу. Я был уверен, я не мог ошибиться!

Филипп Куврер ждет поезда метро в толпе на перроне, поезд подходит справа а он ждал его слева, — он садится. Исаскун, прижатая к стенке, видит освободившееся место. Она спешит занять его, но пожилая дама с перманентом опережает ее. Тем временем место у стенки, где она стояла, уже занял другой пассажир. Ей ничего не остается, как стоять без опоры за высоким светловолосым человеком в пальто с шевронами, слегка расставив ноги для устойчивости, потому что поезд трогается.

Народу в вагоне много. Не как сельдей в бочке, но много. И никто не разговаривает. Филипп Куврер достает «Добродетели одинокой птицы» и пытается читать, но безуспешно. Исаскун чуть придвигается и читает через его плечо. Любопытный вообще-то текст, но почти непонятный. Странный разговор, который Филипп Куврер заводит с Исаскун, слышат все окружающие их молчаливые пассажиры, и те, что тоже читали, вот мексиканка с иллюстрированным журналом, уткнувшаяся в статью о производстве декоративных свечей, старик с газетой, заинтересовавшийся рекламой слуховых аппаратов, где красуется тело Летисии Ромеро от подбородка до начала груди, поднимают головы.

И когда Филипп Куврер выходит на станции «Серрано», а Исаскун обнаруживает его координаты, нацарапанные карандашом на первой странице книги, многие вздыхают с облегчением, и взгляды с вспыхнувшей искоркой интереса, скользнув по девушке, возвращаются к прежней безликости: к журналу, к рекламе, к загадочной шее Летисии, к окнам, к оранжевым дверям, шоколадным сиденьям, ногам соседей, молочно-клубничному полу. Поезд летит вперед. Próxima estación: «Веласкес».

На «Веласкес» в вагон садится Мария Хара, цыганка лет пятидесяти. На ней маленькие круглые очки, увеличивающие ее жутковатые глаза, а обычной черной шали нет. Она идет прямиком к Исаскун.

— У вас на лице написана удача, сеньорита, дайте ручку, погадаю.

Исаскун никогда не вступает в разговор с цыганками и, держа книгу, прижимает руки к груди.

— Я и по лицу вашему вижу, что вас любят.

— Не надо, спасибо.

Огромные глаза цыганки приближаются к ней вплотную.

— Дайте ручку, у вас складочка удачи в уголке рта.

Исаскун нервно заправляет прядь волос за ухо. Люди в вагоне, по-прежнему молча, снова слушают, и то ли ее разговор с Филиппом Куврером вызвал симпатию, то ли теперь им кажется, будто они с ней знакомы, но многие пассажиры готовы принять ее сторону против навязчивой цыганки.

— Покажите ручку, дайте погадаю, я вас насквозь вижу, лицо такое ясное, что-то в вас есть.

Исаскун пятится.

— Ну или подайте просто так, монетку на пропитание.

Próxima estación: «Гойя».

— Извините, я выхожу.

— Одну монетку.

Старик, который встал — ему тоже выходить, вмешивается:

— Да отстаньте вы от нее, наконец!

Мария Хара выходит, вцепившись в руку Исаскун, которая вздрагивает от странного ощущения.

— Сеньорита!

— Пустите меня, пожалуйста.

— Сеньорита, вы хоть знаете, что вы беременны?

 

VIII

Высвободившись из пальцев цыганки, Исаскун быстрым шагом удаляется по перрону к лестницам, держа в одной руке книгу Филиппа Куврера, а другой поправляя пересекающий грудь зеленый ремешок сумочки, которая бьется о бедро. Она нервно крутит металлические колечки, украшающие ремешок. Лицо ее заливается краской, она заправляет за ухо светлую прядь, поджимает губы и кусает их.

На середине лестницы она останавливается, оборачивается, загораживая дорогу толпе, которая поднимается, обтекая ее, как вода рифы, смотрит на перрон, где скрылась Мария Хара и где старик, отставший от толпы, волоча ноги, подходит к лестнице.

Мария Хара вскочила в вагон, когда двери уже закрывались, и была такова. Старик держит под мышкой газету.

Исаскун теперь на лестнице одна, старик уже почти приблизился к ней и хочет ей что-то сказать, но она поворачивается, одолевает последние ступеньки и сворачивает в переход. Заговорить старик не успел.

Он тоже поднимается по лестнице, зажав газету под мышкой, и, когда, вытянув руку, берется за перила, та падает. Он хочет ее поднять, сгибает колени, держась слабой рукой за перила, и — то ли силы не хватает, то ли рука соскользнула теряет равновесие, пошатывается, не удерживается на ногах, заваливается на бок и, растянувшись во всю длину, катится по лестнице вниз, почти до самого перрона, пересчитывая все ступеньки руками, ногами и головой. Исаскун уже миновала турникет на выходе.

Она быстро поднимается по ступенькам, выходит на улицу. Вот она на перекрестке калье Гойя и Конде-де-Пеньяльвер. Это ее квартал, хорошо ей знакомый, она направляется прямиком к аптеке на углу.

Восемнадцать часов. Свет стал мягче, вывески магазинов, освещенные витрины и зеленый крест аптеки начинают затмевать дневное светило. На светофоре загорается зеленый с характерным попискиваньем для слепых, Исаскун переходит улицу, навстречу ей идут дети из школы, шагают, задрав головы, обсуждают зависший в небе вертолет, чье стрекотанье разносится над Мадридом.

Несколькими метрами ниже, на вертикали под зеброй перехода, какой-то прохожий пытается поднять Пако Мустио; у того открыты глаза, но он не отвечает. Прохожий приподнимает старика и усаживает его, прислонив к стене. Старик не держит голову, она болтается, как у новорожденного, и прохожий набирает на своем телефоне номер «скорой помощи». Еще двое толкутся рядом, не зная, что делать: один стоит, вертит головой, растерянно смотрит то на верх лестницы, то на пассажиров, ожидающих поезда на перроне; другой присел на корточки, держит Пако Мустио за руку, что-то ему говорит, но не получает ответа. Подходит охранник, увидевший происшедшее на видеоэкранах, от которых он сейчас, по счастью как это часто случается, — не отвернулся.

Охранник — его дубинка бьется о бедро — тоже садится на корточки, говорит, не получает ответа и связывается с центральным постом. Пако Мустио ровно дышит и щурит глаза.

 

IX

Исаскун в аптеке третий раз повторяет свой вопрос, и наконец девушка-фармацевт понимает слишком робко произнесенную фразу. Из белого выдвижного ящика она достает тест на беременность и молча кладет его на прилавок к вящему облегчению покупательницы в коротком полосатом топике, которой стыдно, что люди, стоящие за ней, могут узнать, какую покупку она делает, и задуматься, что ее так тревожит.

— Сколько с меня?

— Возьмете еще баночку для мочи? Стоит недорого и гигиеничнее будет.

Сердце Исаскун екает, жар приливает к щекам, не решаясь поднять глаза, она бормочет сквозь зубы:

— Нет, спасибо, не надо.

— Вы уверены? Всего двадцать сантимов, зато гораздо аккуратнее, если вы понимаете, что я хочу сказать.

— Ладно, хорошо, сколько?

Исаскун расплачивается, берет с прилавка пластиковый пакетик и спешит к выходу, не глядя на посетителей, уверенная, что они смотрят на нее во все глаза, хотя им и дела нет до нее. Стеклянные двери уже открываются, когда аптекарша окликает ее:

— Девушка, ваша книга!

Исаскун приходится вернуться, взять «добродетели одинокой птицы» — она действительно забыла книгу на прилавке — и еще выдержать улыбку аптекарши:

— Ну то есть я говорю: девушка…

С самым идиотским понимающим видом.

Стеклянные двери снова открываются перед ней, она выходит, вот она уже на тротуаре, среди толпы. Снова переходит калье Гойя, она опаздывает, сильно опаздывает, но еще думает, не забежать ли домой, быстренько сделать тест. Нет, лишний раз опоздать, опять вызвать недовольство хозяина рискованно, его терпение может лопнуть, и она потеряет работу, а что, если это правда, что, если она окажется через девять месяцев и даже раньше с ребенком на руках, здесь, на калье Гойя, в крошечной однокомнатной квартирке, где ему спать? Во что его одевать? Нужна коляска, нужна квартира побольше, лучше двухкомнатная, чтобы было куда его деть и по-прежнему принимать друзей, когда он не спит и не кушает, а сможет ли она кормить, говорят, столько всякой аллергии, в любом случае надо бросать курить, а гардероб, черт, придется менять весь гардероб, через сколько времени перестанут застегиваться джинсы, слишком утягиваться нельзя, ему это вредно, ребенок как-никак, в двадцать три года, черт, черт, ребенок, что подумают люди, конечно, что он нежеланный, что я не умею предохраняться, но это же неправда, станут судачить за моей спиной, только я за порог, такого наговорят, ладно, без паники, наверняка ничего там нет, мало ли что цыганка сказала, уесть меня хотела или в отместку ляпнула, стерва, нежелательная беременность, быть того не может, в наше время женщины не беременеют, если не хотят, наоборот, предохраняются до тридцати лет, а потом никак не могут залететь, делают искусственное оплодотворение и рожают близнецов, как Пакита, как Пепа, вечно у меня все не как у людей, черт, а вчера вечером я столько выпила, говорят, это вредно для детей, готово дело, родится урод, с двумя головами, или сиамские близнецы, или с лишней хромосомой, трисомия это называется, да нет, это наследственное, у меня в роду нет, хотя вот у Тристаны такие круглые глаза и очень широко расставленные, у нее нет трисомии, но вдруг она носительница гена, а ведь она моя кузина, это, может быть, от бабушки, у бабушки ребенок умер в четыре года, вдруг у него это было, мне просто не рассказали, надо бы выяснить, я все равно от него не откажусь, а в семье Альваро тоже может быть такое, я ведь не знаю всю его родню, возможно, это передается через несколько поколений, Альваро, как я ему об этом скажу, нет, все, спокойно, ничего там нет, сначала надо сделать тест, потом успею обо всем подумать, все, хватит, не думаю, я уверена, что Альваро хорошо это воспримет, а если нет, черт с ним, ну и пусть все не как у людей, мать-одиночка, это очень сексуально — счастливая мать-одиночка катит колясочку с подружками, дает малышу грудь, отвернувшись от гостей, я пошла в десять месяцев, уверена, что он будет развиваться очень быстро, но что, если это девочка, нет, я чувствую, мальчик, Альваро, наверно, не успел выйти, но ведь должен был сообразить или побоялся мне сказать, может, он и не очень удивится, может, поэтому он в последнее время такой смурной, и потом, это же не стопроцентная гарантия, известное дело, черт побери, и не узнаешь теперь, в какой точно день, разве что Альваро знает, нудила, и ничего мне не сказал, ну да ладно, если Альваро будет помогать деньгами, все нормально, вдвоем справимся, а цыганки-то и правда насквозь видят, их бы в политику, они нутром чуют, мы-то, картезианцы, не чувствуем, надо делать тесты, а они просто видят, и почему я не переношу противозачаточных таблеток, нет, вот дура-то, мать в двадцать три года, то есть нет, через девять месяцев мне уже будет двадцать четыре, а как скоро станет заметно? Месяца через три-четыре, если одеваться с умом, то еще месяц-другой? Но какой смысл скрывать, если так? Надо сделать тест.

Все это время Исаскун стоит на тротуаре, застыла с книгой в руке, пальцы крутят металлические колечки, перед ней фасад книжного магазина «Каса дель Либро», и она отражается в витрине, где красуются в разноцветных рекламных бандерольках «Шесть жен» Грасиэлы Маты.

Она начинает мерзнуть в своем легком топике и внезапно думает, что сейчас будет некстати простудиться. Встряхивается и быстрым шагом спешит на работу, и так уже опоздала. Она идет по тротуару, переходит Алькалу и вынуждена припустить бегом из-за машины «скорой помощи», которая, проскочив на красный свет, тормозит у входа в метро. Люди смотрят, как из нее выходят санитары с носилками и чемоданчиками. Сирена смолкает. Исаскун сует книгу в сумочку и обнаруживает, что где-то забыла свой телефон.

 

Х

Исаскун идет по тротуару калье Гойя. Один магазин привлекает ее внимание, вот он, справа, она идет вдоль его длинной витрины.

По улице проезжает Хуанхо Веласко в своем такси, одна рука на руле, в другой почти докуренная сигарета, он везет Кармен Риеро в аэропорт.

Исаскун спешит, но все же останавливается: в витрине пеленки, платьица, рубашечки, крошечные башмачки, такая прелесть, постеры с белокурыми детьми в матросках, ползунки, комбинезончики, распашонки в полоску, бело-голубые и бело-розовые, на стене табличка, где рост детей измеряется в медвежатах. Как знать, может быть, завтра она здесь что-нибудь купит.

Она идет дальше, силясь больше об этом не думать. Молодые люди в машине с открытыми окнами, в солнечных очках, врубили музыку на всю улицу, и глухой ритм старого шлягера — не надо думать — «All that she wants, all that she wants is another baby, she’s gone tomorow but all that she wants…» Поздно: Исаскун услышала, и, как ни старается, музыка уже звучит у нее в голове; она идет дальше, но теперь поет про себя, от мелодии не избавиться, ее не остановить. Исаскун хорошо знала эту песню, давно, еще когда ходила в школу в плиссированной юбочке, и могла ли тогда подумать, что она настигнет ее вот так, в таких обстоятельствах, настолько кстати, настолько в тему для нее.

Чуть дальше по калье Гойя, возле чудовищной стройки нового роддома, дорогу такси Хуанхо Веласко перегораживает «лендровер» жандармерии. Оттуда выскакивают двое, выводят Кармен Риеро, сажают ее в «лендровер» и уезжают. Хуанхо, озадаченный, катит дальше.

Исаскун уже пришла, она входит в парикмахерский салон, надевает белый халатик, такой же, как у аптекарши, только имя великого парикмахера написано большими буквами на спине: «Жан-Луи Давид», усаживает в кресло клиентку, которая ее заждалась, просит прощения, еще минутку, ей надо сбегать в туалет. Она бежит туда с пакетиком из аптеки, распаковывает тест, читает инструкцию — увы, делать его надо с утра, встав с постели. Какая же я идиотка, ничего не знаю! Вот дура-то. Вернувшись к клиентке, она спрашивает, как ее постричь, плохо скрывая свое скверное настроение.

Селина просит подкоротить немного пряди и завить концы, как на фотографии, которую она показывает.

— У меня выход сегодня вечером.

Исаскун включает воду и щедро намыливает волосы клиентки; вода течет Селине за шиворот, и она чувствует, как сбегают струйки по спине. Селина ничего не говорит, а Исаскун все пытается остановить звучащее в голове «All that she wants». Эстрадная музыка, льющаяся из колонок в салоне, не помогает.

Вымыв Селине голову, парикмахерша снова заставляет ее ждать в замысловатом тюрбане из полотенца.

Эухения, кассирша, сообщает Исаскун, что она забыла здесь свой мобильный. Исаскун так и думала. Было два звонка, я подходила. Кто звонил? Сначала твой Альварито. Что он хотел? Ничего, поговорить с тобой, спрашивал, где ты. И потом Аурора, она сказала, что перезвонит.

— Дай мой телефон, надо позвонить Альваро.

— С ума сошла? Когда Альберто увидел, что тебя нет и ты опять опаздываешь, он сказал, что тебе не поздоровится. Если он застанет тебя с телефоном, поднимет бучу.

Исаскун возвращается к Селине и принимается яростно стричь. Она совершенно не сосредоточена на том, что делает, и время от времени едва не роняет ножницы, сама себя увещевая: «Toma, toma». Ножницы опасно щелкают у самого уха, грозя кровотечением, за которое ей, конечно, еще нагорит от заведующего.

Другой старый шлягер льется теперь из колонок, «Nothing compares 2U», который действует с непомерной, почти гормональной силой, превращая ее озлобленную нервозность в меланхолию, в сентиментальную ностальгию по отрочеству. И Исаскун, накручивая волосы Селины на папильотки из фольги, силится не заплакать.

— Nothing compares to…

 

XI

— …thing compares to thing compares to thing compares to thing compares to thing compares to thing compares to thing compares to thing compares to thing compares to thing compares to thing compares to…

Неожиданно заевшая пластинка помогает Исаскун удержать нервные слезы, которые уже туманят глаза, но не выплескиваются из-за тонкой преграды век.

— Ради Бога, Эухения, выключи это!

Эухения снимает пластинку, и, пока она выбирает другую, как раз ни у кого из парикмахеров и парикмахерш нет в руках работающего фена, а светофоры тем временем сделали небольшую паузу, короткое затишье в уличном движении. Разительная тишина, всего на несколько секунд, оправленная в привычные шумы, точно икота в бесконечном пищеварении города. Заметила Селина, заметила Исаскун, заметила Эухения, и все клиенты заметили что-то особенное, так и не поняв, что это тишина, просто тишина их удивила.

А глубоко под землей проезжает поезд метро, и грохот доносится до парикмахерского салона, где постоянный шум обычно заглушает его.

 

XII

Грохот стихает, поезд метро проехал. В темном туннеле, пустом в этом месте, гладкие рельсы отражают слабый свет неоновых огней безопасности и чуть подрагивают от последних вибраций прошедшего поезда и первых следующего. Пути пересекает крыса, карабкается через рельс, передние лапки буксуют на гладком металле, и коготки, скользя, издают легкий скрежет, которого никто не слышит.

В пасти у нее птичка, одна из тех маленьких птичек, что попадают под землю неисповедимыми путями, в силу череды злосчастных случайностей, залетают в метро, бьются о стены, о потолок под удивленными взглядами пассажиров, не задерживаются там, везучие и невезучие, верно или неверно ведомые инстинктом, одни клюют крошки круассанов возле ранних булочных в переходах и находят выход, другие клюют и не находят, вспархивают, растерянные, прыгают по полу, грязные, испуганно жмутся к стенам под мусорными ящиками, держатся подальше от людей, снова взлетают, но нет ветра, чтобы нести их, и, усталые, они снижаются, теряются, и вдруг — проем, свобода длинного необитаемого туннеля, полет наконец дольше, легче, но почти вслепую, здесь есть воздух, но нет неба, здесь, как ни странно, хватает пищи, здесь опасности грозны и непредсказуемы, внезапный электрический разряд, откуда только берется, движение воздуха, сперва легкое, усиливающееся с приближением большого прямоугольника света, переднего стекла, которое может сбить их влет, а еще крысы внизу, и потеря ориентации, и паника, есть такие, что выдерживают, привыкают, адаптируются, летают, сами того не ведая, под городом, иные выбираются однажды, отвыкшие от света, от неба и отсутствия потолка, а других, их больше, затягивает в вентиляционные люки, в новый туннель, он уже, но кажется выходом, однако решетки останавливают их полет, ранят, или лопасти вентиляционных турбин, непрестанно работающие челюсти, страшные, ненасытные, адские машины, бьют их, ловят, ранят, убивают и швыряют вниз, туда, где уже лежат другие жертвы, порой очень давние, запас, о котором знают умные крысы.

Крыса перебралась через рельс, однако не может перелезть через второй, не выпустив из пасти добычу. Но пищи хватает, а белые фары поезда приближаются, и, бросив птичку, она бежит к стене, где семенит еще несколько метров, сопровождаемая тревожными колыханиями голого хвоста.

Проходящий поезд не пугает ее. Она ныряет в щель, без труда протискивая свое тело; эта небольшая трещина в бетонной арматуре — привычный ей ход из пустоты в пустоту, где, по прихоти строительств, сносов, реставраций, нагромождений и вековых наслоений, путь, подобный лабиринту, но непрерывный, ведет на поверхность, сперва через длинный незасыпанный провал, где осыпь ненадежного грунта опасна для незыблемой стабильности почвы, но удобна для крыс и мышей, пробирающихся затем по фундаментам и даже по остаткам подвала снесенного дома, который не стали бетонировать больше, чем это было необходимо для безопасности, представляющий собой очень низкое помещение, совершенно недоступное человеку, где, как в гробнице фараонов под тяжестью пирамид, скрываются мелкие тайны, пустяковые следы — рабочая рукавица, сломанная рейка, старая веревка, обрывок газеты, неподвижные в могильном забвении клаустрофобии, лишь грызуны топчут их порой, пробегая, как эта крыса, которая деловито трусит теперь зигзагами в темноте, находя заброшенные трубы, предпоследний этап, выводящий в современную канализацию через отверстие, которое сейчас рабочий в высоченных бахилах, по щиколотку в воде, с ведром цементного раствора в одной руке и мастерком в другой, старательно заделывает, как указано в наряде.

Осталась дыра размером не больше кулачка новорожденного, и рабочий, готовясь замазать ее раствором, вдруг останавливается, видя прямо на уровне своих глаз в маленьком отверстии острый конус испуганной мордочки крысы, которая протискивается, отчаянно перебирая лапками, так что еще мягкий цемент поддается, все ее тельце проталкивается наконец в дыру, вылетает, отскакивает от плеча рабочего и падает с негромким всплеском в воду — спасена! Рабочий, привыкший к этим тварям, даже не двинулся с места, он скребет мастерком по дну ведра, тщательно исправляет небольшой изъян, причиненный крысой, и, заделывая последнее отверстие, произносит вслух:

— Если там есть еще, извиняйте.

Два-три движения и мастерок брошен в ведро. Рабочий делает несколько хлюпающих шагов в грязной воде, с видимым удовольствием топая непромокаемыми бахилами, и поднимается по лесенке наверх. Там ждут его, покуривая, двое товарищей, они закрывают люк и убирают предупреждающие знаки. Рабочий снимает бахилы, каску, надевает ботинки, разогнувшись, делает шаг к витрине парикмахерского салона, где с рекламных постеров на него смотрят изысканно растрепанные головки, глядя на свое отражение, немного приводит в порядок свои волосы и мельком видит сквозь стекло между афишами спину Исаскун, возящейся с прядями Селины. Он достает из кармана сигарету, закуривает, поправляет последнюю темную прядь и садится вслед за товарищами в муниципальный грузовичок, водитель жмет на педаль акселератора, включает первую передачу, и из выхлопной трубы вздымается, окутывая кабину, большое облако черного дыма.

Достойное индейского сигнального костра. Расползающееся в воздухе. В то время как грузовичок отъезжает по Гойя к Серрано, Колон, Алонсо Мартинес, Бильбао, Аргуэльес, оно отделяется от него.

Грузовичок — на запад, к заходящему солнцу; а оно — ни в одну из сторон света, вверх, в небо, черный газ без тонкой оболочки детского шарика, без ниточки и без надписи, черное облако, уже немного рассеявшееся, но еще густое и заметное, оно теперь на уровне пятого этажа над парикмахерским салоном, а вот уже у шестого, где Хавьер Миранда, переодевающийся, чтобы идти вечером в Оперу, мог бы его увидеть, если б не стоял спиной к окнам своей гостиной, седьмой этаж, восьмой, карниз, грязные террасы в сухой листве, пыли и высохших потеках дождя, трубы, антенны, громоотвод, панорамный вид, порыв ветра, еще больше рассеивающий черное облако, побледневшее, расплывшееся и незаметно исчезающее в атмосфере средней загрязненности, последние завитки, арабески, лебединая шея, прозрачная метаморфоза, потеря цвета, потеря видимости, исчезновение. В тридцати трех метрах над улицей, в ста метрах под вертолетом, чьи лопасти, вращающиеся с такой скоростью, что образуют диск, под то глухое, то пронзительное урчанье сложного мотора, переменчивое и ритмичное, удерживают на весу тонны металла с пилотом и кинорежиссером внутри.

 

XIII

Пилот грызет карамельки, поглядывает время от времени на приборную доску и убивает скуку стационарного полета, листая комиксы «Мортадело и Филимон», вызывающие у него время от времени короткий взрыв смеха. Режиссер тоже грызет карамельки, а другой рукой потирает затылок, ноющий от неудобной позы перед экраном у его колен, где проплывают картины города, заснятые камерой, подвешенной под носом вертолета. Липкими от карамелек пальцами он то и дело манипулирует черным стержнем джойстика, управляющего ориентацией, всесильным зумом и фокусом камеры.

Вот он, город, в рамке экрана, зум на минимуме, под большим углом, четких очертаний, как пятно варенья, упавшее с неба на землю, бесформенный, но с четким центром.

Сьерра на севере, с уже заснеженными вершинами, тянется прямой линией и теряется за горизонтом вправо и влево.

Ленты шоссейных дорог, где машины в сумерках уже зажгли фары.

Железнодорожное полотно, входящее в город с севера и с юга, сужается под натиском кварталов и обрывается, не в силах продвигаться дальше в такой тесноте, на конечных станциях Чамартин и Аточа.

Автострада Север-Юг, которая рассекает город и его боковое ответвление на две части, точно асфальтовая река, то ли Тахо, то ли Темза.

И наконец — Ось, вертикаль Кастельяна, предоставляющая машинам стык Аточа Чамартин, который не осилили поезда, параллельная автостраде Север-Юг, — и обе перечеркнуты перпендикулярными бульварами, точно на карте Мадрида нарисован колоссальный диез.

И череда всех параллелей, более или менее изогнутых, как границы мира, более или менее ровных, как наспех набросанный план, расчерчивающих город светящимися линиями, сияющий нотный стан, потому что солнце на западе уже низко, и его лучи пересекают город в этом направлении, оставляя в тени противоположные и перпендикулярные улицы или освещая только их крыши.

Весь город в резких контрастах из-за этого бокового света, который начинает отливать золотым, розовым, оранжевым на закате.

Сквозь окно вертолета солнце отбрасывает на комиксы пилота, на его руку, на его блестящий шлем разноцветную ленту преломления своих лучей. Радуга.

Туча скворцов закрыла ракурс камеры. Режиссер вяло цедит ругательство, а птицы уже улетели. И снова вот он — весь город со всеми его обитателями. Маленькие движущиеся точки на улицах, на площадях; другие точки — невидимые за стенами, под крышами, на этажах и под землей.

Теперь режиссер манипулирует джойстиком, меняет фокусное расстояние, ближе, дальше, вдоль светящейся линии Гойя, минует большой квадрат пласа Колон, меняет угол и увеличивает Бильбао, сердце с семью артериями, диск или циферблат, где старая бродяжка идет по кругу против часовой стрелки. Потом он снимает Соль, Гран Виа, пласа Майор, Королевский дворец, пласа де Эспанья, высокие дома, треугольную верхушку Оперы, играет зумом, возвращается. Снова цедит ругательство.

— Долго мы еще будем так висеть?

— Пока пленки хватит…

— Угу. Ваши фильмы смотреть веселее, чем снимать.

— Спасибо.

 

XIV

Калье Гойя, шестой этаж, Хавьер Миранда в смокинге рассеянно смотрит в окно. Он видит небо, вертолет, фасады напротив, улицу, с нетерпением ожидая появления машины Эдит Жако.

Калье Гойя, первый этаж, Исаскун и Эухения выходят последними, в парикмахерском салоне погашен свет, безмолвствуют кресла, матово отсвечивают раковины, из плохо закрытого крана тихо падают капли, которых никто не слышит, мигает красный глазок сигнализации, поворачивается ключ в замке, Исаскун и Эухения уходят по тротуару.

Калье Лагаска, первый этаж, двое полицейских в штатском входят в «бар-Бар». Кармен Риеро под усиленным надзором, ждут выхода Хулиана. Они пьют тоник. Над ними висят чучела бычьих голов. Толстяк полицейский надеялся посмотреть игру «Реала» сегодня вечером. Телевизора в кафе нет. Нет даже эмблемы команды, ни на одной стене.

Опера. Подходит Фернандо Берналь с рукописью под мышкой, с колотящимся, как у новичка, сердцем. Еще и в помине нет ни Санти, ни Миранды.

Глорьета Бильбао, перекресток Фуэнкарраль, желтые комбинезоны «Телефоника» вылезают из канавы. Они прикрывают ее большими металлическими пластинами, которые приносят по двое. Эмилио Алонсо бросает их как попало, с ужасным грохотом.

Глорьета Бильбао, восьмой этаж, Хенаро Коуто, стоя с телефоном и держа в руке листок с номером марокканского ресторана, в котором он хочет заказать кускус на сегодняшний вечер, в седьмой раз вешает трубку, занято, линия повреждена. Он вздыхает. Открывает холодильник, там почти ничего нет, достает большую упаковку грибов и принимается их чистить.

Глорьета Бильбао. Бродяжка, несмотря на холод, засыпает на скамейке.

Калье Листа, бутик Версаче. Селина расплачивается картой «Виза» за атласный тюрбан. Она просит продавщицу не упаковывать его, а сразу приладить ей на голову: ей надо спрятать ужасную стрижку. Зажав под мышкой рукопись, она выходит на улицу, прыгает в такси: пласа де Орьенте, пожалуйста, поскорее, я опаздываю.

Перед Королевским дворцом. Хесус сует конверт в карман на спинке водительского сиденья, его рука вся в осколках стекла. Он прыгает в седло, дает газ, тормозит за собором, звонит Висенте: «Алло, нудила, ты говорил, машина будет открыта, как бы не так. Что? Конечно. Пришлось кокнуть стекло».

В вертолете пилот, поперхнувшись карамелькой, заходится в отчаянном кашле. Педро хлопает его по спине.

Маргарита звонит Альберто Поро: она закончила план размещения экспозиции. Поро отвечает, что он в Опере, спектакль начнется через десять минут, некогда, обсудим завтра в галерее.

Глорьета Бильбао. Эмилио Алонсо приходится пройти мимо киоска Ампаро, чтобы сесть с товарищами в грузовичок. Он закрывает глаза.

Больница де ла Пас, подвал, отделение «Скорой помощи». Пако Мустио умирает.

Калье дель Пес, четвертый этаж. Тереса безуспешно пытается связаться с отцом по телефону. Она хочет отменить сегодняшний ужин, они с Эдуардо поругались, из-за этого ей не хочется идти.

Калье Лагаска. Хулиан получает сообщение: «СТАРАЯ ПРОБКА ВЫЛЕТЕЛА, ИГРУШКИ СПРЯТАТЬ, СПОКОЙНО, Я НАЧЕКУ».

Опера. Хуан Карлос Ромеро закрывается в своей уборной и придвигает к двери стол.

Калье Гойя. Эдит Жако приезжает к Миранде. Он садится в машину, боясь опоздать. Про себя он проклинает Санти и его дурацкие авантюры с разочарованными учеными.

В вертолете пилот наконец откашлялся. Педро спрашивает себя, что бы он делал, случись с пилотом обморок.

Глорьета Бильбао. Ампаро Гарсия де Сола плачет.

Опера. Глава правительства целует ручку баронессе Тиссен, которая входит в ложу, где уже сидит графиня де Монфраг.

Калье Хенераль Пардиньяс, полиция. Федерико Гарсия Гарсия тайком входит в кабинет лейтенанта Бедельмана.

Калье Хенераль Пардиньяс, полиция. Бедельман видит в окно, как журналист роется в его ящиках.

Стадион Бернабеу. Рауль сравнивает счет один-один против «Ла-Корунья».

Опера. Сантьяго Кариньена встречает в фойе свою жену. Спрашивает, как дела в Риме, целует ее. С ее спутником молодым фотографом из Льежа — он не здоровается. Они идут на свои места, по разные стороны прохода. Он садится рядом с Фернандо Берналем.

В вертолете. Педро снял закат солнца и движение фар. Можно возвращаться.

Глорьета Бильбао, четвертый этаж. Эдвард хвалит Маргаритин план экспозиции. Она выходит с ним на балкон. Он показывает ей уснувшую на скамейке бродяжку. Уже стемнело, чтобы фотографировать, недостаточно света. Забавы ради они рассматривают в зум за окном одного из домов, чуть повыше, человека, чистящего грибы. Эдвард пытается сделать снимок, не зная, получится ли. «Настоящий Хоппер», — говорит Маргарита.

— Дорого вам обойдутся ваши титры.

— Ты не представляешь, какие деньги делаются на одних только вступлениях.