Азимова Надежда Михайловна, она же Леся Нежная вышла из поезда, недовольно посмотрела на солнце и брезгливо поморщилась. Чуть сладковатый, приторный запах ударил ей в нос. Ну, конечно же. Навоз, солярка, цветущая у путей слива – все смешалось воедино, чтобы встретить ее как нельзя лучше. Леся стянула с шеи шарф из нежнейшего, чуть холодящего кожу, шелка, и опустила очки на нос. Что ж, придется идти пешком, сбивая дорогущие каблуки о разрозненные пласты великовозрастного асфальта. Ну, тут уж она сама виновата, приехала на два дня раньше. Она воспользовалась неожиданным перерывом между рейсами, рассудив так: чем раньше она покажется родне, тем раньше сможет вернуться к работе, позабыв о малой родине еще на десяток лет.
Леся глубоко вдохнула, схватила чемоданчик в руки – не сбивать же его колесики о выступающие камни – и мужественно пошла от остановки в сторону старой школы. Леся даже не ожидала, что родное село покажется ей настолько… мелким. Неказистые кирпичные домики после небоскребов казались жалкими хоббитами; узость улочки стискивала Лесину грудь, так привыкшую дышать задымленным воздухом широких проспектов, а люди, назойливо глазевшие на Лесю из своих дворов, и вовсе казались ей пришельцами с другой планеты.
Леся стонала и охала, каждый раз, когда аккуратная туфелька ее вязла в чуть подтаявшей смоле. Жара стояла просто омерзительная. Ни единого дуновения ветра, ни одного облачка, способного хоть сколько-нибудь защитить от солнца.
Леся, окончательно взмокнув, поставила чемодан на асфальт, порывисто скинула с ног туфли, но тут же взвыла и надела их обратно. Но вой этот, все-таки, оказался спасительным. В синем домике у старой школы залаяла собака. Леся ее еще помнила. Охрипла Лала немножко, а так все такая же, дурная. Лает по любому поводу… У Леси отчего-то защипало в носу, и когда на улицу выбежала ее постаревшая обрюзгшая бабушка, Леся вдруг отвернулась. Напустила на лицо серьезность, вскинула подбородок, как делала только перед очень важными людьми. Она хотела сразу дать понять, что нет больше глупой мечтательной Наденьки, есть Леся Нежная – одна из самых видных персон в современной живописи. Бабушка остановилась, чуть не дойдя до внучки, и, прижав руки к груди, заревела. Леся поморщилась почти так же, как от вокзального запаха. Этого еще ей не хватало. Нельзя быть в современном мире слишком сентиментальном. Вот лично она, как говорил Мишель, просто горела одним искусством, и не хотела растрачивать себя на всякие там семейные трагикомедии.
– Ну, ну, бабушка, – Леся сдержанно похлопала старую женщину по покатому плечу, неприятно удивившись тому, что она стала еще меньше ростом. – Пойдем в дом, тут слишком жарко.
Бабушка, причитая, выхватила чемодан из Лесиных рук и поспешила к дому. На крыльце курил дед в одних семейках. Он похудел, осунулся, посерел. И почему старики из нынешнего Лесиного окружения такие благоухающие, а ее родня так быстро увядает? Леся точно знала, что виной тому жара и тяжелая физическая работа. Потому-то она отсюда и сбежала.
– О, вон оно как… – дед потянулся к подштанникам, лежавшим на подоконнике. – Здравствуй, внучка.
Дед одергивал усы, морщился, пытался улыбнуться. Это напугало Лесю гораздо сильнее, чем сухое приветствие. Так дед вел себя с незнакомыми людьми, когда не знал, как к ним подступиться. «Я – чужая» – вдруг остро ощутила Леся, и сердце ее отчего-то болезненно сжалось. Непрошенные слезы потекли на воротничок светлой рубашки.
Вечером на кухне собрались все, кто только мог быть. И дальние родственники, и соседи. Слушали свою Наденьку внимательно, отвечали с придыханием. Конечно, теперь она была для них «заграницей», а не мелкой девчонкой с прибабахом, как говорили они лет пятнадцать назад.
Леся была близка с одной только мамой. С раннего детства Леся презирала недалеких шумных родственников. Они видели в ней только потенциальную доярку, ну, или школьную учительницу, на худой конец. Но мама всегда знала, что Надя ее хочет большего. Работала мама до потери сил и платила бешеные по тем временам деньги, чтобы ее Наденька могла ездить в город и брать уроки рисования. Больше всех дочку ругал дед. Говорил, мол, не выйдет ничего из девчонки, не дури ей голову. Но мама никого не слушала, и Лесе велела не слушать.
После того, как мамы не стало, Надя превратилась в Лесю Нежную. Выкладывала свои почеркушки под псевдонимом, и не надеясь, что их кто-то увидит. Но молодой бизнесмен Миша, обладающий острым чувством прекрасного, в один из солнечных дней приехал за Надей, а потом и вовсе увез ее туда, где она стала зваться Надин, а он – Мишелем.
Родня, конечно же, считала главным жизненным достижением Леси ее удачное замужество, но никак не искусство. Вот постепенно и все разговоры сошлись к тому, что Лесе уже немного за тридцать, а деток-то у нее нет. После себя ничего и не оставит.
Им невдомек было, что чумазые тупоголовые детишки, которые родятся в их домах чуть ли не каждый год, вряд ли привнесут в мир что-то большее, нежели Лесины картины. Своими картинами она будила в людях страсть, помогала увидеть саму жизнь. Мишель говорил, что Лесин стиль чем-то походит на стиль Ванг Гога. Он даже в звездах видел солнце, а Леся видит солнце в людях. И пишет то, что мелькает во взглядах и жестах, пишет то, что рвется из человека наружу. По мнению Мишеля, Лесины картины только потому покупают за такие деньги, что они правдивы.
Но родня, насмотревшись на Лесины работы на экране планшета, только сконфуженно замолчала, оставшись при своем мнении. Дед пару раз взглянул на экран, покачал головой и ушел курить на огород, за которым начиналось поле. Лесю немного оскорбило то, что дед не восхищался ее картинами вместе с бабушкой. Не могли же они ему не понравиться?
Не выдержав духоты и пьяных разговоров, Леся пошла к деду. Небо уже потемнело, но было очень ярким, глубоким. Вдали от крупных городов ночная чернота оказалась куда более насыщенной и густой.
Дед курил, усевшись на ствол спиленного тополя. Леся села рядом, достала свои сигареты, попросила прикурить.
– Не надо, Надь. Это меня и губит.
– Я взрослая уже, дед. Могу сама решать, чем убиваться.
Дед протянул зажигалку. Поморщился, но больше ничего не сказал.
– Я тебе там галстук привезла. Видел?
– Пф. Ага. К коровам его и надену.
В голосе деда сквозила обида, и Леся еще острее осознала свою неуместность. И зачем она только приехала? Но бабушка по телефону сказала, что дед серьезно болен. Видимо, не настолько.
Леся собралась встать, но дед вдруг положил шершавую ладонь на ее руку и коротко попросил:
– Посиди чутка.
После третьей сигареты, когда ветер разметал последние облака ватными хлопьями, дед сказал:
– Ты – молодец, Надюль. Правда, молодец. Одна из нас вырвалась… Много видела чего. Счастливая ты?
– Счастливая.
– И делаешь то, о чем мечтала, а?
– Да, – Леся с вызовом посмотрела на деда, но он к ней не оборачивался.
– Это правильно, да… – дед глубоко вдохнул и зашелся сухим кашлем.
Леся, не зная как себя вести, неумело похлопала его по спине, словно это могло хоть чем-то помочь.
– Надюль, а знаешь, – дед прочистил горло. – Вот так я со своим дедом сидел…Много, очень много лет назад… Он мне рассказал, что когда-то, когда был еще совсем мальчишкой, мечтал о море. Хотел в моряки уйти, да там по хозяйству без него не справлялись, да и пробиться в портовых городах сложно было… Но он говорил, что до смерти море любил. Что в каждом облачке видел, – дед хихикнул в усы, молодея сразу на полвека, и Лесе невыносимо захотелось его нарисовать. Такого же старого, морщинистого, но овеянного розово-золотым свечением, шедшим из самой груди. – А я, Надюль, рисовать мечтал… Только что ж тогда, в послевоенное время, рисовать можно было? Агитплакаты, да кубы с кругами, вот как… Хорошо, конечно, даже денежно было, но противно мне стало… И не рисовал больше никогда. А мамка твоя петь в хоре мечтала, да мы ей крылья-то обрезали, тут оставили, она за папку твоего непутевого и выскочила… Я к чему, Надюль… – дед посерьезнел. – Ты – молодец. Первая, кто смог. Мой дед о море мечтал, а ты вон… Океаны бороздишь. Только, если уж сбылась мечта твоя… То все правильно должно быть, по-настоящему, Надь. Не понравились мне твои рисунки, души в них не чувствуется, но если твое это…
Леся вспыхнула. В груди ее всколыхнулся праведный огонь.
– Да я их самой душой пишу, так Мишель говорит! – Леся вскочила с лавки, горький ком обиды стиснул горло.
– Мишель, небось, твой, за большие деньжища это втюхивает, вот так и говорит… – беззлобно продолжил дед, зажигая новую сигарету. – А я вот что скажу, Надюль, что раньше ты живых людей писала. А сейчас – черт пойми, что. Как будто живого человека сто лет не видела…
– Ну, знаешь, дед!
Леся умчалась в дом и закрылась в дальней комнате. Она включила свет и ахнула: по стенам были развешаны ее картины. Самые ранние, неловкие, неопытные. Леся достала планшет. Да вот же! Те же решительные мазки, та же яркость и ясность! Вот, душа! Никуда она не делась!
Достала скетч-бук, с которым никогда не расставалась, а в голове все звенел голос Мишеля, вперемешку с дедовским. Мишель твердил: современные тенденции таковы… А наша новая выставка нам принесет… Наш вклад в современное искусство просто неоценим… А дед перебивал его и спорил: «Не живые твои картины. Мертвые, внучка. Мертвые»
Леся рисовала долго и упорно, пока пол не покрылся обрывками бумаги. Гости разошлись, бабушка убирала со стола. Леся встала и пошла помогать, все еще злясь на деда.
Она проснулась рано утром, с твердой мыслью уехать к вечеру. Все равно тут не любят ее не понимают. Она ведь только вчера была абсолютно довольна собой, но дед вновь посеял в сердце сомнения. Вечно он все портит!
Но рядом с тахтой стоял старенький мольберт. На нем холст, а на стуле – краски. И крупным размашистым почерком послание от деда на углу газетки: «Ушел на рыбалку, вернусь к вечеру. Нарисуй маму»
Леся подскочила. Не умывшись, не позавтракав, в старой дедовской рубашке, она принялась за работу. Она не собиралась ему ничего доказывать. Просто хотелось, чтобы он понял, насколько она выросла, насколько состоялась, как художник.
Привычные выверенные линии, размах кисти… И все не то. Почему-то, мамина улыбка, которая всегда горела в Лесиных мыслях, выходила тусклой. Глаза получились красивыми, но пустыми. Бабушка несколько раз звала Лесю завтракать, Мишель трезвонил по скайпу, но Леся, разозленная и отчаявшаяся, марала и марала бумагу. Дед застал ее вечером в темной комнате, голодную, усталую. Рыдающую. Сел на уголок тахты и неловко поцеловал внучку в макушку.
– Видишь, что говорю, Наденька? Ты привыкла к восторгам, к восхищениям чужим, и уже забыла делать так, как самой нравится. Ведь не нравится же, правда?
– Не нравится, – сдавленно пробубнила Леся. – У меня выставка скоро. В Париже. Ты хоть знаешь, какой человек моими работами восхищался?..
Дед тяжело вздохнул. От него пахло свежей рыбой, речкой и табаком.
– Ты раньше писала, чтобы тебе нравилось. Потому мама в тебя так и верила. Потому что ты просто так это делала, не ради чего-то… Выгоды никакой не искала, похвал не искала…
– Искала, – шмыгнув носом, ответила Леся. – Я хотела, чтобы вам всем нравилось. Хотела доказать, что я могу что-то большое… Чтобы вы меня любили и уважали.
Дед усмехнулся.
– Дурочка ты наша. Сама себе преград напридумывала. Мы ж тебя и так все и любили, и уважали. Каждый рисуночек твой, начиная с трех лет, тут хранится. Что-то по стенам висит, что-то даже в гараже у меня… Мы и сейчас тебя любим, Наденька. Запросто так только. Нам доказывать ничего не нужно. Себе только верной будь, внучка. А нам-то все одно. Все, что тебе дорого – и нам дорого будет.
Дед встал и пошел к выходу, но Леся, уткнувшись лицом в подушку, его окликнула.
– Дед, а краски еще есть?
– В город съездить надо, – дед усмехнулся. – Ты ж завтра уезжать собралась.
Леся подняла голову: дед стоял в дверном проеме и темный силуэт его никогда не казался Лесе настолько родным.
– Я на неделю останусь. Возьмешь меня на рыбалку?
– А выставка ваша как же, товарищ Леся Нежная? – шутливо бросил дед, фыркнув в усы.
Псевдоним показался Наде теперь неуместным и детским. А предстоящая выставка далекой и несущественной. Она вдруг вспомнила, что очень давно не рисовала что-то такое, от чего сама бы радовалась. В последние годы она сразу неслась к Мишелю, и только после его похвалы понимала, что ее картина хороша. Но теперь Надя рисовала для себя, и пока не закончила, никому ее не показала.
Долгих десять лет она не ощущала триумфа от того, что творение ее оказалось большим и значимым. Но Надя знала, что это чувство скоро вернется. Когда разум ее скинет шелуху предрассудков, когда зачерствевшая душа ее вновь станет легкой и незапятнанной, мама улыбнется ей с самого прекрасного в мире портрета. Она улыбнется, и все вновь станет возможным.