– Люба, Люба, Лю-ю-ю-юбонька!

Взрыв.

– Лю-юба, косы русы-ы-ые!

Взрыв.

– Люба, Люба, Лю-бонька!

Взрыв.

– Эй, Тимофейка! – закричал что есть мочи Степаныч. Очередной взрыв заглушил его крик. Но Степаныч упертый мужик, серьезный, он снова крикнул:

– Слышь, Тимофейка!

Взрыв.

– Ты бы помолчал немного!

Взрыв.

– У-ух, бомбят, с-с-собаки! – просипел Степаныч, не разгибаясь.

Я радовался, что в первую бомбежку оказался рядом со Степанычем. Он мне сразу понравился. На батьку моего похож усами. И сипит так же. Курит, наверное, много.

– Ты задницу-то пониже опусти, Тимофейка! – вновь прокричал Степаныч. – Вишь, строчить начали. А потом добавил: – А чего ж за Люба у тебя такая, а?

– Да одноклассница моя.

Взрыв.

В ушах уже протяжно звенело, из глаз почему-то слезы лились. Мне не страшно было, пока я пел дурацкую песню.

– Лю-ю-ю-юба, косы русы! – вновь загорланил я.

Степаныч, кажись, усмехнулся.

– Дома-то осталась, Люба твоя?

– Не, Степаныч, в госпитале где-то. Она в медицинский мечтала пойти. В Москву поступать с матерью поехала…

– А ты кем хотел стать, Тимофейка?

– Летчиком, Степаныч, – я расхохотался, а чертов пулемет вновь заговорил. Не хотел я Степанычу рассказывать, что дома у меня три рта осталось да больная мамка. Некогда мне было учиться.

Очередной взрыв отвлек меня от мыслей о мамкиных пирожках и Санькиной улыбке. Она косички вязать научилась, когда я уходил. Что ж за год изменилось-то? Небось уже женихается вовсю.

Тело так затекло, что аж иголками все стреляло. И вспотел я сильно. А форма почти новая еще, теперь вот потом провоняется, а пыли еще сколько налипнет…Стыдно перед старшиной показаться будет. А он меня вчера сынком назвал. Вон оно как…

– Тимофейка, поползли к нашим. Вон там, слева, видишь траншея? Вроде успокоились, гады. Хотя подожди, покурим.

Степаныч закурил самокрутку. В глазах щипало, как от папкиного табака. Аж заслезилось все. Папка первым ушел. А похоронку уже через две недели получили. Хороший у меня папка был. Жил бы долго. А если б крепкого табаку такого не курил, жил бы еще дольше, наверное.

– Тимофейка, ты чей-то, реветь собрался? – серьезно спросил Степаныч.

– Ну, вы, Андрей Степаныч, и дурак, конечно! – обиделся я и пополз к траншее. – Табак у вас крепкий!

* * *

В землянке вечером веселились. Нас поздравляли с первой бомбежкой. Хорошо было у всех на душе, радостно, потому что уцелели все. Все до единого. Казалось нам, что если один день так пережили, то и все так же пройдут: они нас бьют, а мы не бьемся. Спирту понаразбавляли, курили все, даже песни пели, пока Чекмаш, товарищ мой, не заорал, что подкрепление везут. Прислали нам новых солдатиков, зеленых совсем. Младше нас даже. Старшина разозлился. Сказал только: «Ну, куда я их!» – махнул рукой, да и вышел. Ему в атаку нас поручили вести, я от Степаныча слышал.

А с солдатиками и сестрички новые приехали. Говорят, прошлых в госпиталь забрали, в город. Устали они здесь, тяжело им было с такой оравой. Прислали вот им на смену свежую кровь.

Они вошли в землянку поздороваться, уставшие с дороги, пыльные. Но смерть, какие красивые. А красивше всех моя Любаша. Я аж подскочил. Две сестрички таких худосочные, с коротенькими волосами, что еле плечи прикрывают. Но не Люба. Люба всегда была в теле. Ее за это в младших классах даже дразнили. Лицо у нее широкое, но только потому, что щеки круглые, с ямочками. И глаза большие-большие, синие-синие. А косы у Любы почти до пяток, густые крепкие. Она их всегда чудно заплетала. Мне не понять, как она их раз в десять короче делала. Порой из окна на нее на переменке любовался, как пальчиками она по волосам бегает. Тогда и песенку дурацкую придумал. Люба смеялась, но ей нравилось, я точно знал.

– Тимофейка! – от самого прохода закричала она.

А я улыбался, как дурак последний. Наклюкался я уже, хоть потом и не мог вспомнить, пил ли я спирту.

Любонька подошла и обняла меня. Крепко-крепко. Так в школе никогда не обнимала. Но я знал, каково это, когда знакомого человека вдалеке от дома видишь. Теперь знал. Этот человек сразу родным становится.

– Тимофейка, ты чего? – Люба потрясла меня за плечо, – Не узнал, что ли?

А я стоял, смотрел на нее и все еще улыбался. Как масло по сковородке растекся, Емеля.

– Да все узнал, узнал, – Степаныч довольно ухмылялся. – Он просто сегодня в первой бомбежке был. Героически со всем справился. Начальство им довольно, товарищи тоже.

– Ой, – Люба прижала белую руку к груди, в глазах ее тревога расплескалась.

За меня, значит, волнуется. Я улыбнулся еще шире.

– Дядь, а его контузило, что ли? – удивленно спросила Люба у Степаныча.

– Николай! Я из Чекмаша! – нарисовался Чекмаш перед моей Любой.

– Давайте знакомиться, товарищи медицинские работники!

– Арсений, здравствуйте девушки!

– А я Лешка, деревенский, будем здравы, девчата! – Леха снова накатил спирту за сестричек.

– Люб, а Люб, – тихо позвал я.

Мне стыдно за себя стало. Ребята уже выглядели сильными, загорелыми, а я еще мальчишкой смотрелся. Ну, щуплый я да маленький. Вот те-нате. Любу дождался, а товарищи сейчас ее завоют. Гады.

– Люб, – снова позвал я.

Настроение что-то совсем паршивое стало. Она так улыбалась всем. И все ей улыбались. Бабка моя ее за это солнышком звала. Люба как улыбнется, так всем улыбаться хочется.

– Тимофейка, – раздался голос Степаныча, – Ты бы показал девчатам, где жить они будут. Покажешь?

– Да ми сами покажим, е-е-ей, – запричитал Джансуг, поглаживая черные усы. А у меня еще усов не было еще. Не росли совсем.

– Матвей сам покажет, – Степаныч толкнул меня к выходу. Я кивнул ему благодарно. Хороший мужик Степаныч. Батька у меня таким же был.

* * *

Не один бой мы с девчатами прошли, пообтесал нас фронт, поцарапал. Есть теперь постоянно хотелось и спать. А мамкины пирожки и руки ее теплые снились все чаще. Холодало, а форма у нас старая была. Тяжеловато приходилось по земле ползать. Но я знал, что вернусь в землянку, а там Люба – улыбнется, и я согреюсь. Хорошо она лечила, одним видом своим. Ну, и руками золотыми, конечно. Полюбили у нас все ее, но относились с пониманием. На свидание больше не звали после того, как Степаныч нас с ней целующимися застал. Я точно знал, что женюсь на Любоньке. Да и она согласна была. Одного я не понимал: придет ли конец войне этой треклятой или нет. Мы их бомбим, а они нас сильнее. И все отступаем, отступаем. Слышал я, что уже и к нашей деревеньке дошли. Но мамка точно уехала. И малых забрала. У нее сестра на Урале была. Некрасивая тетка такая, но добрая-добрая.

Командир у нас новый пришел, прошлого еще в ту среду снарядом зацепило. Не довезли до госпиталя. Снова атака намечалась. Да какая она только будет? Пройдем ли, вырвемся ли?

Люба и подруга ее, Соня, пели так хорошо, что всем верилось, что пройдем и вырвемся, пока девчата наши рядом будут.

Пошли на рассвете. Туман холодный к коже лип, кололся. Ремень новый что-то плечо натирать начал. Сапог один так прохудился, что толку от него не было. Что с ним, что без него – все одно холодно.

Стрелять по нам начали раньше, чем нам команду дали. Не ожидал командир, что фашисты так близко подберутся…Не ожидал.

Чекмаш первым упал. Я даже ему глаза закрыть не успел: увидел, как одна детина прямо на Степаныча прет. Пришлось стрелять. Мы шли вперед, а их все прибавлялось. Любка, дура, выползла собирать, жгуты накладывать. Мне вперед надо было, а я все на нее хотел оглянуться. Цела ли? Не тронули?

Первая граната чуть не разорвалась возле дрянного моего сапога, успел в сторону дернуть. Меня отбросило, комья застывшей земли застучали по каске. В ухе так звенело, как будто голова трескаться начала.

– Тимофейка, Тимофей! – послышался голос Степаныча. – А ты чегой-то про Любу не поешь больше? Я уже привык с твоей песней ходить! Давай ори! Пойдем их гнать, с-с-собак!

– Люба, Люба, Лю-ю-ю-юбонька! Люба, косы ру-у-усые! – загорланил я, что есть мочи.

– Тимофейка? – отозвалась вдруг Люба.

Я обернулся. Как раз успел увидеть гранату, рвущуюся рядом с ней. Я подскочил. И у моих ног разорвалась другая.

* * *

Тяжело мне в госпитале было. Все время плакал, стонал, как маленький. Нога болела страшно. А хирург говорит, что и воспалилось все. Может, выше ампутируют. Куда ж выше-то? Я возмущался. И так уже выше колена отхватили. «Люба, Люба, Лю-ю-ю-юбонька», – сипел я, закусив угол подушки. А слезы так и лились.

Уже третью ночь среди стонов я слышал, как она плачет. Тихо так, скромно. Она никогда громко и не голосила, все стойко переживала. А я дурак. Не могу так. Я реву все время. Закусил подушку снова, чертыхаясь. Чего ж, теперь и поплакать нельзя? Нога-то ладно. Отрастет. Костыли придумаю. До свадьбы заживет, как Степаныч говорил. Придумаю я, как ртов кормить. Все равно скоро я к ним поеду. А вот Люба… Я снова взвыл, и мне не стыдно было почти. Со второго класса ее любил. Она мне замуж пойти обещала. А оно вон как…

– Ну, ну, солдатик, ты чего, – сестричка уколола мне что-то. Боль в ноге начала уходить. А в груди все больше и больше разгоралась. Опять сознание терял. Слышал только, как Люба хнычет. Тихо так…так по-родному.

* * *

– Ну, проверьте! С косами такая! Ну, пожалуйста!

– Хорошо солдатик, хорошо. Поищу твою невесту, поищу. – Отвечал старый доктор. Он устал уже, глаза ввалились. И руки дрожали, я видел. Но он зевал, потягивался, и шел к очередному бойцу. Это мы тут теперь валялись. А ему отдыхать нельзя было. На мне только три рта дома висели, а у него тут – целый госпиталь.

Не нашли Любу. Джансуг сказал, что не видел ее никто. Все горевали. Все ее искали, не нашли.

Но я слышал. Я точно слышал. Мне кололи укол за уколом. Доктор говорил, что у меня горячка. В кровь грязь пошла, плохо мне стало. Но я точно знал, что Люба рядом. Она каждую ночь плакала, меня ждала.

Я не выдержал как-то. Стащил у Джансуга костыли – ему ходить уже разрешали – да и потащился по всему госпиталю. Эта школа раньше была. На нашу с Любой похожа.

– Люба, Любонька, – шептал я, чтобы никого не разбудить. Люба-то точно не спала, я знал. Проверил каждую комнату, а она все не находилась.

Я остановился на выходе, всматриваясь в лица. Искал разбросанные по подушке косы. А их нигде не видать было.

– Тимофейка, Тимофей, – откуда-то снизу позвал Любин голос.

Я посмотрел на кровать, а она глядела на меня и улыбалась. Глупо так, по-детски. Я кинул костыли и присел, А Люба вдруг под простынь нырнула.

– Любаш, Люб, ты чего? – я гладил ее коленку через простынь.

Рука так тряслась, что я испугался. Подумает Люба, что я немощный какой-то. А я руками все могу. Руки уцелели – это для рабочего человека главное.

– Люб, ты боишься, что я работать теперь не смогу? Люб, да ведь вторая нога осталась же. Любаша?

– Ой, Тимофейка, не пойду я теперь за тебя. – Пискнула Люба. – Теперь не возьмешь меня.

– А ну, Любка, не выдумывай, – я испугался чего-то и дернул простынь на себя. Да и расхохотался.

– Эй, солдатик, – сонный доктор вышел из своей каморки. Это мы рядом с ним расшумелись. – Ты мне теперь буянить вздумал?

– А помните, я вас просил невесту найти? С косами, длинными-длинными.

Люба обиженно всхлипнула.

– А, так вот в чем дело, – доктор тоже рассмеялся, – Не я брил, товарищ мой, Аникеич. Стало быть, не в горячке ты, нашел невесту?

– Да кому ж я нужна теперь такая! – Люба провела рукой по лысой голове. – Осколок зацепил меня, Тимофейка! Чтобы достать, все мои косы и повыстригли, ироды… – Люба плакала так горько и так обижено, что мне захотелось прижать ее к себе и не отпускать.

И я прижал.

– А че ж ты плакала? Из-за кос?

– Угу. Из-за них только. Как будто плакать мне больше не о чем было, Тимофейка, – Люба зарыдала, как малое дитя и стукнула меня по плечу, – Я ж их отращу, Тимофей. А тебя не отрастила бы… Зачем мне косы, если тебя рядом нет? Я их только ради тебя со второго класса отращивала.