Юрий Васильевич потом не мог припомнить, как очутился дома. Проснулся он на своей койке, когда за дверью было уже темно. С пыхтеньем прошел мимо окон общежития громадный красный автобус иностранной марки. По коридору мимо, двери его комнаты быстро протопали детские ножки, и звонко: «А я хочу гулять!».

Да, но ведь завтра с утра будет лекция, и нужно подготовить целый ряд демонстрационных опытов!

Здание института в этот поздний час выглядело довольно мрачно. Только подъезд был ярко освещен да на четвертом этажа светились окна в комнатах мужского общежития. По своему не давнему студенческому опыту Юрий Васильевич знал, что там сидят только дежурные из числа самых завзятых зубрил, а все остальные разбрелись по городу в поисках нехитрых развлечений. Вместо старика-вахтера у столика сидел одноногий инвалид и смолил гигантскую самокрутку. Ключа Юрию Васильевичу он не дал, сказав:

— А что, может быть, и ассистент, а не дам. Ступай к Аполлону Митрофановичу, — он сейчас на втором этаже, у Ганюшкина.

Юрий Васильевич не стал спорить и, быстро взбежав по лестнице на второй этаж, постучался в дверь с надписью «Мастер точной механики». За дверью послышался шум, звон стекла, потом знакомый голос спросил:

— Кого это черти носют?

— Аполлон Митрофанович. — громко заговорил Юрий Васильевич. — Мне ключ не дают, говорят, пусть Зайцев разрешит, а мне нужно готовить демонстрации к завтрашней лекции.

— Ну, чего тараторишь, ну чего? — прервал его Зайцев, и в комнате снова что-то звякнуло. — Тебя спрашивают, кто ты есть? И больше ничего от тебя не требуется.

А кто-то, кажется, Ганюшкин, добавил: «Можно открывать, Митрофаныч».

Дверь приоткрылась, и в коридор выглянул Зайцев. Редкие космы его прилипли к потному лбу, он что-то жевал, и губы его лоснились.

— Де-ке-ке-ке! — воскликнул он, узнав Юрия Васильевича. — Вот не ждали, не гадали! Гость-то какой дорогой, батюшка мой! А у нас тут посиделки, воскресные посиделки, ког… пок… — Аполлон Митрофанович помолчал, весь изготовясь к какому-то важному слову, и вдруг выпалил: — «Коллоквиум»! — и быстро втащил Юрия Васильевича в комнату, в которой за большим дубовым столом сидели уже знакомые ему лица. Как только Юрий Васильевич вошел в комнату, стол немедленно стал покрываться тарелками со снедью и какими-то бутылочками с синей жидкостью, в которой Дейнека с содроганием опознал денатурат.

— Вот напугал, — сказал Юрию Васильевичу Ганюшкин, разливая синюю жидкость по стаканам. — А мы-то думали, директор.

— Аполлон Митрофанович, поймите, мне ведь нужно приготовить демонстрации к завтрашней лекции, мне работать…

— Ах, ему работать нужно? — закивал Аполлон Митрофанович. — А мне что? Нам завтра не вкалывать? Мы что, не рабочий класс? Прокофий Иванович, — обратился он к Ганюшкину. — Покажи ему свою рабочую руку.

Прокофий Иванович, сидевший до сих пор молча на потрепанном кожаном диване, запустил куда-то за валик руку и медленно вынес ее перед собой. На его руке, зацепившись за крючковатый мизинец, висела громадная гиря. Насладившись произведенным впечатлением, Ганюшкин так же молча отправил гирю на место.

— Два пуда, наверно? — спросил пораженный Юрий Васильевич.

— Нет, — сказал Ганюшкин, — больше… Сорок кило.

— Работа! — опять воскликнул Зайцев. — Да мы твою работу в момент сделаем. А что? Отвалимся от стола, и все по местам! Последний парад наступает! Ты нами командуй, а мы тебе враз все сделаем в наилучшем виде. Как, Прокофий Иванович, поможем молодому товарищу?

— Само собой, — ответил Ганюшкин простуженным голосом. — Вот только пусть покажет, что нас за людей считает…

И Юрию Васильевичу пришлось выпить…

— Ух, — выдохнул Юрий Васильевич.

Общество было удовлетворено.

— Закусывай, закусывай, — говорил Прокофий Иванович, подкладывая на тарелку куски розовой ароматной рыбы. — Сами ловили, сами готовили, никому не кланялись, денег не платили. Если бы не помешали, то и икорки свеженькой насолили бы.

— Вы знаете, товарищи, — неожиданно для самого себя сказал Юрий Васильевич, — у меня грандиозные планы. Человеческий мозг, несомненно, излучает инфрарадиоволны, и как это до сих пор никто не додумался? Вот я и решил сделать такой аппарат…

Юрий Васильевич некоторое время излагал суть обуревавших его идей, но, машинально отправив в рот изрядный кусок рыбы, смущенно замолк. За столом нашелся, однако, человек, прекрасно его понявший.

Зайцев достал из внутреннего кармана пиджака какой-то бланк и положил его на стол.

— Прочти, ассистент, — предложил он Юрию Васильевичу.

— Электроэнцефалограф, — прочел Юрий Васильевич надпись, сделанную чернильным карандашом в черной рамочке бланка.

За столом переглянулись.

— Так для чего ж зверь такой? — с опаской, как показалось Юрию Васильевичу, спросил его Зайцев, но Ворона поспешил щегольнуть эрудицией.

— Электро — это электро, энцефалон — мозг головной, а графо — пишу… О чем подумал, то мы электрическим способом и запишем. — Ворона нехорошо захохотал, а по выжидательной тишине за столом Юрий Васильевич понял, что разговоры об этом приборе велись в этой компании не раз.

— Товарищ Ворона совершенно правильно объяснил, — сказал Юрий Васильевич. — Электроэнцефалограф — это прибор для записи токов мозга. Очень точный и дорогой прибор.

— Еще бы не дорогой! — прервал Зайцев. — Семьдесят пять тысяч!

— Но мыслей он не записывает. Это я могу вам сказать совершенно точно. Вернее, записывает, но…

— Да ты не крути, — сказал Зайцев. — То записывает, то не записывает.

— Он записывает, это верно, но прочесть эту запись нельзя, Она в виде таких кривых, очень сложных…

— Ну, так бы и сказал, — удовлетворенно выдохнул Зайцев. — А то: мысли записывает! Даже сердце петухом запело. Выходит, и еще семьдесят пять тыщ фьють?

— Нет, почему «фьють»? Это удивительно интересное дело. Я перед отъездом из Москвы видел в одном научном журнале ряд кривых, снятых с мозга человека. Вы представляете, человеку предложили задачу, ну, скажем, умножить двадцать пять на семьдесят восемь, и вот на кривой сразу же пошли пик

— Заработала машина, значит, — подмигнул Зайцев,

— Да, а потом музыканта попросили вспомнить музыку, и по графику пошли явно ритмические всплески, — Юрий Васильевич сделал волнообразное движение рукой в воздухе: — Вы понимаете? Будто написано та-та-там, там-та-ра-там… А потом одна женщина вспомнила, по просьбе экспериментатора, обстоятельства гибели ее дочери во время пожара, и тут же — сплошной частокол, вот смотришь на такой график, и действительно — пожар и смерть.

— Взволновалась старушка, стало быть, — заметил Ганюшкин.

— Ну, еще бы, вы представляете, что в мозгу делается, когда человек вспоминает такое?

— То-то и оно, — сказал Зайцев. — Тут-то вся и вредность… Человек хитер, Иной и не грамотен, а памятлив, пес. Будто ничего и не помнит, а как нажмут, так самого Мамая вспомнит и всю кротость его, не тем будь помянут. Это у курицы памяти нет. Так у нее память курячая.

— Это у кукушки памяти нет, — сказал вдруг старик-вахтер, о котором все за столом забыли. — Вот она, пестренькая, и летает весь век с дерева на дерево, детишков своих ищет. А курица все помнит, все помнит.

— Да я не к тому, Карлыч, — с сердцем прервал его Аполлон Митрофанович. — Проснулся ты, брат, поздно. Мы тут про такое говорим…

— Понимаю, понимаю, — вновь заговорил старик. — Я вашу братию всю понимаю. Всего видел. И не доешь и не доспишь, а завсегда перед начальством виноват. Это сейчас каждый с уважением, потому власть рабочая, а меня ведь и бивали. — Старик замолчал, привычным движением щипнул прокуренный ус и веско добавил: «Кровью умывался».

— Вон вам, — сказал Зайцев строго, поймав взгляд Юрия Васильевича. — Мафусаилов век, можно сказать, старик наш прожил, а помнит. Вот оно что страшно… Смекаешь? Приложат к его лбу аппарат электрический, а все наружу, всю можно сказать, подноготную…

— Ах, вот вы чего боитесь, — рассмеялся Юрий Васильевич. — Ну, до этого еще далеко. Ученых совсем не это интересует.

— А деньги им кто "дает? — строго продолжал Зайцев. — Вона, семьдесят пять косых не пожалели. Значит, в корень смотрят. Ждут. А лотом: пожалте, Аполлон Митрофанович, бриться, понимать надо! Это же у человека ничего своего не остается. Под черепушку заглядывают, а? — Аполлон Митрофэнович обвел присутствующих трезвым и серьезным взглядом. — А то, — продолжал он, понизив голос, — ясновидцы безо всякого аппарата работают. У нас тут, неподалеку, на Княжей Заводи, домик имеется, так дачник один туда приехал. Такой старичок при галстучке, удочкой баловался. На скамеечке перед окошком все сидел, на солнышко любовался. «Ах, какие у вас закаты! Ах, все розовое! Ах, все красное!» Морда хитрая. — Зайцев прищурил глаза, стараясь показать собравшимся, какой именно хитрости была физиономия у дачника. — Приятель мой все мимо домика ходил по крестьянскому делу, то коровушку гнал с поля, то по воду, а он, этот-то, смотрит… Ты понимаешь, ассистент, смотрит! Ну, приятель-то мой и спрашивает: «Чего ты, дорогой товарищ, глаза-то пялишь?» — А он ему: «А я с вами и говорить не хочу».

Ворона было хотел разъяснить по-своему ситуацию с дачником, но Зайцев замахал на него рукой и значительно повторил:

— И говорить не хочу!… А он, приятель-то мой, и спрашивает: А почему вы со мной говорить не хотите?" А он: «Потому, что у вас нехорошие мысли!» И так голову опустил, а приятеля даже пот прошиб. Как, говорит, взглянул я на его голову, а она… пуда на два! Тяжелая, тяжелая и вся как есть лысая. А потом приезжает за этим дачником, кто бы вы думали?

— Змей Горыныч, — сделал предположение Ганюшкин.

— Хуже! Чернышев собственной персоной. И увез. На машине. А мы-то знаем, кто такой Федор Никанорович. И еще говорят, что этот старичок в самой Москве прямо со сцены мысли угадывает. Вот так посмотрит на людей, а их там тыщи, и сразу скажет, кто о чем думает.

— Послушайте, я знаю, о ком вы говорите, — рассмеялся Юрий Васильевич. — Только не знал, что он у вас тут отдыхал. Это известный артист. У него повышенная чувствительность, но, конечно, не до таких же пределов… Тут все ясно, почти все, нам объясняли…

— Вот оно, — торжествующе сказал Зайцев. — Почти все, почти. Вот она где, печать премудрости Соломоновой! А мы по простоте так думаем: недаром Федор Никанорович за ним на машине приезжал, ох, недаром. Мы знаем, чем Федор Никанорович занимается, какими такими делами…

— А ты, Аполлошка, Федора Никаноровича не замай, — прервал его вдруг старик-вахтер и даже постучал тихонько кулачком об стол. — Это мой крестник, Федор Никанорович.

— Тоже родственничек объявился, — вскользь заметил Ганюшкин. — Кто же его трогает, Карпыч? Знаем мы просто, что Федору Никаноровичу человека поймать, чтo комару крови испить.

— Не туда гнешь, Прокофий Иванович, — не унимался Карлыч. — Он убивцев разных разыскивает, душегубов. А рабочему человеку он всегда руку протягиват. Потому нашенский он, свой. Не замай Федора Никаноровича, Аполлоша. — И старик забарабанил кулачком по стопу.

— Пить тебе, Карлыч, уже кончать надо, — заметил Зайцев. — Возраст не тот, вот и забирает.

— Да я еще тебя схороню! Видал я гусаров на своем вену. И царской службы и белой. Унтером был, перед самой японской лейб-гвардейского его величества…

— Завел, завел…

— А как по ранению сюда вернулся, так и в кашу попал, ну, каша была… Калныкова видал, вот как тебя, Аполлошка. Да японцев, да атаманов разных — не счесть! Закрою глаза, полки перед глазами так и идут, так и идут. Мериканцы были, англичане, вот в ту пору и Федора Никаноровича встрел. Ох, молодой он был — черт, ох и черт. Не вам, пьяницам, чета!

— Ну, поехал Карпыч в Крым по капусту! — прервал старика Зайцев. — Мы и говорим, черт, чего тебе надо еще.

— А когда его калныковцы расстреляли… Зверье проклятое. — Старик замолчал и стал торопливо скручивать папироску, но пальцы его не слушались. Юрий Васильевич раскрыл пачку папирос и протянул через стол.

— Не надо! — резко отвел пачку Карпыч. — Благодарствуйте… Утром ко мне заявился, — затянувшись махоркой, сказал старик. — Под самое утро. Я только корма задавать коням поднялся. Под самое утро. Тихо так постучал. Ну, у меня сразу мороз по коже. Уноси кузовок, думаю, Карпыч, по твою душу… «Кто такой?» — спрашиваю, а сам трясусь. «Карпыч, — тихо так эа дверью, — один ты?» Ну, открыл. И узнаю, и не узнаю. Стоит человек в одном исподмем, с головы до ног в крови, босиком. А морозы уже и снежок был. «Кто такой?» — спрашиваю, а у самого язык не поворачивается. А он руки протянул и пошел к печке, а сам дрожит весь… Я — дверь на запор, обмыл его, а на том хоть бы царапина! Вся кровь чужая. «Чья ж, — говорю, — кровь?» «Девятнадцать нас калныковцы порешили, — объясняет и опять дрожит весь. — Шаферов, да Кочетков Алексей, да Хабаров Андрей, Панкратов Пантелей да…»

— Да Данилушка кривой, да Лазарь одноглазый, да Никита с желваком, — вполголоса сказал Ганюшкин, но Карпыч расслышал и сразу же замолчал, а потом как-то странно посмотрел в лицо Ганюшкину.

— Ну, что уставился, будто мы энтих знаем? — прервал молчание Ганюшкин.

— Закаляев Ильюха, Бородин Дмитрий, — перечислял Карпыч, не спуская глаз с Ганюшкина, и случилось странное: перестал Ганюшкин работать челюстями, так и сидел с полным ртом. — Как не знать? — продолжал старик. — Советскую впасть самые первые у нас ставили. А караульные кто, спрашиваю. Сказал и караульных. Ротмистр командовал, тоже из наших, из забайкальских, да поручик Крестовоздвиженский. Ну, и из личной охраны самого, китайцы… Они же, кто из бедноты, в партизаны пошли, а кто из купцов да из золотишников побогаче, до Калныкова подались. Тоже зверье было…

— А как же он-то спасся? — спросил Зайцев.

— А ты у него спроси, у Федора Никаноровича, — сказал старик.

— Ну, я за метлу, снег весь смел, чтобы следу не было, и к жене Шафарова, к коммисарше, значит. Так и так, говорю, ночью идите на кладбище, к Гамлету, там с вами один человек разговор будет иметь… Весь день проспал Федор Никанорович, а ночью и пошел, я ему весь мундир атаманский раздобыл. И пошел. Ох и черт был… — Старик задумался.

— Выходит, ты, Карпыч, сам-то у Калныкова был? — спросил осторожно Ганюшкин, но старик ему не ответил.

— Я тебя спрашиваю, ты-то сам… — начал было опять Ганюшкин, но на этот раз старик перебил его.

— Сам-то, сам-то, А ты сам-то? Не по своей воле, конечно. Мы справшяяись, какое такое мнение будет. Сказали идти, мы и пошли. А как же?

— Значит, его благородие господин атаман приказал…

— Да не его благородие, понимать надо, — вновь перебил Ганюшкина старик. — Комитет. Чтоб это самое, изнутри его, гада пощупать. Так-то, Прокофий Иваныч. Да ты и сам не маленький в ту пору был, должен помнить…

— Люди, какие люди! — воскликнул Ворона, обращаясь к Юрию Васильевичу. — Вы вдумайтесь, какие люди! Это же просто невозможно, какие люди! Один, заметьте, Юрий Васильевич! простой вахтер, а за ним — жизнь! Ого-го, какая жизнь! Он вам поутру ключик вручает, и вы ему не всегда спасибо скажете, а ведь это он, он… Нет, не могу,… Это же — он! — и Ворона неожиданно пропел своим приятным тенорком: — И на Тихом океане свой Закончили па-ход…

— А ведь удивил старик, — заметил Аполлон Митрофанович. — Я, брат, тебя тютей считал. То-то с тобой наш директор язык почесать любит. Живая, можно сказать, история…

— Какая там история. Трещите вы все, как эти, — Карпыч лукаво мигнул в сторону Вороны, — ну эти, сороки.

Зайцев коротко хохотнул.

— Это он тебя, Ворона, поддел.

Ворона некоторое время размышлял, обидеться ему или нет, как вдруг в дверь сильно постучали и чей-то сильный голос звучно пропел:

— Эй, вы, звери, отворите, караульщиков впустите!

— Сломоухов никак! — обрадованно сказал Ганюшкин. — Ну, будет дело! Ты бы, Аполлон Митрофанович, за подкрепленьем сбегал.