Техникой, физикой я начал увлекаться как-то незаметно для самого себя. Произошло это году в тридцать третьем — тридцать четвертом, в Киеве.

Квартиру Антону Степановичу обещали дать со дня на день, и мы жили в гостинице, высоком пятиэтажном здании на улице Короленко. Это здание было одним из самых высоких зданий довоенного Киева, так как само стояло на высоком холме. Нас, мальчишек, набралось в гостинице десятка три-четыре, и мы, собравшись на крыше, частенько ревниво вглядывались в панораму города, рассуждая о том, что вот, кажется, то здание все-таки выше нашего… И действительно, повсюду были видны и семи— и восьмиэтажные дома, но почти все они были построены в многочисленных низинах холмистого Киева.

Крыша заменяла нам, детскому населению гостиницы, двор. Она была совершенно плоская, покрыта асфальтом, высокий железный забор окружал ее; по краю шли навесы, крытые железом. Когда-то здесь был ресторан, и из двухэтажной квадратной пристройки официанты разносили закуски и напитки. Горячие блюда подавались снизу при помощи грузового лифта — черного железного ящика, в котором могла поместиться взрослая большая собака или двое мальчишек (то и другое было нами неоднократно проверено).

— Ну, я пошел на крышу! — говорил я после обеда и тайком от «коридорной», женщины строгой и вездесущей, забирался в ящик лифта. Для того чтобы включить кнопку с указателем «шестой этаж», нужно было подозвать к лифту кого-нибудь из игравших в коридоре ребят, кого уже не пускали на эту «проклятую крышу».

Вот эта коридорная и вбежала однажды к моей матери.

— Ваш сыночек висит на крыше и плюет вниз. Вот-вот оборвется! — крикнула она.

Я как сейчас помню тот момент, когда я увидел свою мать на крыше. Она шла тихонько, казалось на «ватных ногах», а Олег из соседнего номера говорил мне:

— Это всякий дурак может висеть на правой, ты на левой, на левой повиси!

Я стоял на железном скате за забором, окружавшим крышу, и держался правой рукой за толстый железный прут.

— Прошу! — сказал я. — Вот… — и быстро в воздухе сменил руку.

— Миша, Миша… Мишенька! — тихо-тихо, едва слышно сказала мама, осторожно подходя ко мне. — Мишенька…

Я бочком протиснулся между прутьями забора и было направился к матери, как вдруг Олег крикнул:

— Мишка! Беги! Попадет!

Олег был прав, потому что мама тотчас же закричала:

— Ты что, с ума сошел! Ты ж… Ну, подойди ко мне. Я что-то хочу тебе сказать, Миша!

После некоторого раздумья я все-таки подошел.

— У меня сердце, думала, вырвется, когда я тебя увидела там. — Мать кивнула на забор.

— Так в этом же ничего нет! — сказал я. — Это такой пустяк! Вот смотри!

Я подбежал к забору, но мать схватила меня за штаны и с необычайным волнением сказала:

— Что ты?..

Я пожал плечами: если такой пустяк так может волновать маму, то пусть, я больше и не подойду к забору. Я так и сказал ей: «Больше к забору не подойду!»

— Честное слово?

— Честное, верное, под салютом всех вождей, ну что ты не веришь? Больше никогда не подойду. Вон ребята качели сделали, буду на них кататься.

— Какие качели? — подозрительно посмотрела на меня мама. — Какие еще качели на крыше?

Я показал ей наши качели. Это были две самые обыкновенные бельевые веревки с прикрепленной к ним дощечкой. Веревки были привязаны к самому верху навеса. Кто-нибудь из ребят садился на дощечку и кричал:

— Разгойдай меня! Сильней! Сильней! Еще сильней! Еще сильней! Вот, хватит. Хватит! Тебе сказали хватит?! Я слезу — убью! Тебе говорят: хватит!

На больших взмахах качели выходили за крышу, и в сердце рождался холодок: «Вот сейчас под тобой весь Киев… Сейчас ты выше всех домов в Киеве».

После подробного ознакомления с устройством качелей матери сделалось дурно. Кто-то бросился к двухэтажной пристройке с полустертой надписью «Буфет» и принес в кружке холодной воды из-под крана.

— Чего это она? — спрашивали меня ребята. — Она что, малокровная? Ух, какая белая!

И тут я, кажется, начал понимать. Теперь я испуганно тормошил ее, помог встать. Бережно проводил к лифту. А ночью проснулся с криком. Страх настиг меня во сне. Мне приснилось, что вот вдруг разорвалась веревка качелей и я лечу, лечу над всем городом, а потом падаю, падаю… Я проснулся, потом вновь уснул, и снова передо мной крыша, и Олег, подмигивая, говорит: «А ты на левой, на левой повиси!» Я разжимаю руку, хочу вновь схватить холодный и твердый прут забора и вновь падаю…

Утром приехал Антон Степанович. Он сразу почувствовал, что вчера что-то произошло. Я рассказал ему сам все и обещал, что в моей жизни ни забора, ни качелей не будет. Все! Честное слово и так далее…

— Я проверю, — серьезно сказал Антон Степанович.

С самыми лучшими намерениями, захватив «научную книжку из жизни муравьев», я отправился на крышу. Был чудесный ясный день. Киев был как на ладони. Вот памятник Богдану Хмельницкому. Он кажется совсем рядом, один квартал, другой. Перед ним, ближе ко мне, Софийский собор, прямой как столб, и «одиннадцатого столетия»! Последнее качество Софийского собора мы знали все, совершенно не представляя, что это означает на самом деле. А там, вдали, — Владимирская горка, вся в клубах зелени, и Пролетарский парк, и туманная даль, за которой Днепр.

Ребята спросили меня, хорошо ли мне влетело, и я с гордостью ответил, что меня дома не бьют. Играть, однако, с ними не стал: знал, что это кончится либо забором, либо качелями. Я забрался на навес и, распластавшись на теплом ржавом железе, раскрыл книжку. Жизнь муравьев поглотила меня. Я не заметил, что Антон Степанович уже давно расхаживает по крыше, расспрашивая обо мне мальчишек. Потом он поднялся по винтовой лестнице пристройки, выглянул наружу и увидел меня на навесе за чтением «на свежем воздухе». Он позвал из открытого окна пристройки, и я побежал к нему в полном сознании выполненного мною обещания.

— Не торопись так! — крикнул он мне. — Крыша может провалиться.

А когда я подбежал к нему, он совсем неожиданно для меня изо всей силы хлопнул меня по известному месту, втащил внутрь через окно и, весь дрожа, сказал:

— Ты что, издеваешься? Ты что делаешь, ты понимаешь?

Держа меня за руку, он вышел на крышу, подошел к навесу и прямо отломил своими большими сильными пальцами кусок кровельного железа. И для меня и для окруживших нас мальчишек это было целым открытием.

— Дывы, зализяку як шматуе! — сказал кто-то из ребят. В нашем сознании железо было обязательно твердым, твердым, ну как железо, и то, что могли сделать за многие годы дожди и снег с самым прочным металлом, было для нас совсем неожиданным.

— Ты трус, вот кто ты, — сказал Антон Степанович. — Вчера обещал, дал слово, чтобы только тебя не наказали, а сам все наврал! Ты трус.

— Он не трус! — вступились за меня мальчишки. — Антон Степанович, ваш Мишка не трус. Он даже на одной руке висел. А там, знаете, как страшно? Автомобилики вот такие маленькие, а лошади как игрушки…

— Нет, братишки, это не смелость, — тихо сказал Антон Степанович. — Да разве это смелость? Это так, дурь. Нам такие храбрецы не нужны.

— А вы сами рассказывали, что было в гражданскую войну, разве не так же страшно? — спросил я.

— Ой, не так, Миша, не так. Там было во имя чего идти, во имя чего рисковать. А вы тут зря поубиваетесь, и все. Это вот, когда мировая революция грянет, тогда держись. Тогда пошлют кого из вас в разведку, так себя не пожалей, а выполни приказ. Это совсем другое дело, есть за что жизнь отдавать, есть за кого…