Мое увлечение зоологией подходило к концу. — Иногда я раскрывал какой-нибудь том Брэма и натыкался либо на что-нибудь читаное-перечитанное, если речь шла о крупных животных: о слоне, удаве или осьминоге, либо на страницы, мне непонятные и неинтересные. Целый том был посвящен микроорганизмам, радиоляриям и туфелькам, морским звездам и ежам, кораллам и губкам. Картинки я знал, а текст оказывался слишком сложным.

После всего случившегося крыша перестала меня интересовать. Частенько я убегал в Пролетарский, или, как его называли старожилы, «Царский сад». Я помню его и весной, когда деревья голы, а чугунные скамейки холодны и мокры, помню летом, когда зеленая сочная листва шумит и трепещет в порывах свежего ветра. Днепр в такие дни синий-синий, а на его поверхности то возникает, то исчезает мелкая рябь. Медленно взбираются «на кручу» вагончики фуникулера: один — вверх, другой — вниз. Они обязательно встречаются на середине пути, старательно обходят друг друга и вновь ползут один вверх, другой вниз, маленькие, странно перекошенные домики. Осенью в парке царили огромные желтые листья клена. Они были повсюду: на зеленых чугунных скамейках, на аллеях и тропках; они плавно падали с деревьев, да и как иначе было им поступать, если сам месяц назывался листопадом. Группки ребятишек, возглавляемых надменными женщинами, терпеливо собирали целые вороха этих листьев, нанизывая широкую ладонь одного листа на черенок другого, получались длинные-длинные плоские ленты, совершенно неизвестного назначения. Однако надменные воспитательницы, непрерывно покрикивая на своих воспитанников, получали полную возможность упражняться в немецком языке, что, однако, сводилось в основном к многочисленным: «Вас ист дас, Киндер?» На что «киндеры» равнодушными голосами тянули: «Дас ист… дер, нет не дер, а дии..'.»

Как часто я вспоминал своих «краснокожих братьев», как часто я вспоминал Димкиного дедушку! Чудесные игры придумал бы он для ребят, бесцельно слоняющихся по аллеям этого чудесного парка. А какие военные пляски закатили бы наши «одесские индейцы» вокруг памятника Владимиру Святому; он, как нарочно, был поставлен посередине большой площадки и совершенно бесцельно сжимал в чугунной руке большой черный крест с электрическими лампочками. Правда, из-под одеяния Владимира Святославовича выглядывала труба репродуктора, но, кроме мальчишек и нескольких случайных прохожих, никому не приходило в голову слушать последние известия именно здесь, у ног великого князя. Радио работало не всегда, говорило негромко, и частенько можно было видеть, как какой-нибудь приезжий, завтракавший домашней колбасой с франзолей, вдруг начинал напряженно прислушиваться к чему-то, испуганно вглядываясь в темную фигуру великого киевского кяязя. И только разобрав, что передают «останни висти», нервно смеялся и грозил памятнику куском колбасы.

Здесь, в парке, я и познакомился с двумя «батюшками», как я их мысленно назвал. Это были старик и старуха в длинных люстриновых пальто до полу, очень похожих на поповские рясы. Они мне задали какой-то вопрос, когда я наблюдал за тем приемом, который оказывали черные муравьи большому рыжему воину из соседнего муравейника. Я ответил получасовой лекцией естественнонаучного и атеистического содержания, не без тайного желания вызвать этих, по-видимому духовных, особ на диспут. Вопреки моему предубеждению «батюшки» весьма дельно указали мне на неточности и сообщили ряд прелюбопытнейших сведений, вполне научных и достоверных. Почти каждую неделю я встречался с «батюшками», стесняясь спросить их имена, и мы подолгу беседовали по самым различным вопросам. Старушка спросила меня, где я живу, как зовут мою маму. Я не любил расспросов такого рода и с ужасом думал, что вот сейчас она спросит, что было сегодня на завтрак и где работает мой папа, но об этом она как раз и не спросила.

Осенью я перестал встречать «батюшек». Как же я был удивлен, когда мы получили открытку, в которой какие-то Зинаида Леонтьевна и ее супруг Петр Николаевич сообщали, что очень хотели бы видеть меня — там так и было написано «хотим видеть Мишу» — и мою маму, с которой они с удовольствием познакомились бы.

— Кто это такие? — спросила меня моя мама. — Откуда ты их знаешь?

После некоторого раздумья я высказал предположение, что это «батюшки».

— Придется пойти, — сказала мама. — Петр Николаевич болен и хотел с тобой поговорить.

Мама одела свое самое нарядное платье, я старательно почистил зубы, и мы пошли к «батюшкам».

Открытка привела нас к большому дому на Фундуклеевской улице, недалеко от Оперного театра, в котором я перед этим слушал «Кармен», весь третий акт просидев на корточках: мне было известно, что Кармен зарежут, и я не нашел в себе сил ни уйти из театра, ни смотреть на это «зверство».

Петр Николаевич сидел у странного сооружения, в котором пылали сухие березовые поленья. Его ноги закрывал плед, а за спиной торчала большая подушка. Нас встретили радушно, а после нескольких слов, сказанных моей матерью Зинаиде Леонтьевне, та громко рассмеялась и, к моему конфузу, объявила Петру Николаевичу:

— А ведь Миша нас за священников принял, он нас «батюшками» называл.

— Я тебе давно говорил, — ответил Петр Николаевич, — что нам нужно начать носить что-нибудь современное, что-нибудь эдакое, до колен или даже выше колен, не знаю уж как сейчас нужно.

Петр Николаевич долго смеялся, все повторяя:

«Так я, выходит, батюшка. Ну, удружил!» — а я терпеливо ждал, когда он кончит смеяться, чтобй немедленно выяснить два вопроса, необычайно меня волновавших.

— Скажите, пожалуйста, Петр Николаевич, что это у вас за печка такая, она же совсем не греет?

Петр Николаевич вытер глаза и сказал:

— Это, Миша, камин.

— Камин? Так вот это и есть камин? — переспросил я. — Так я двадцать раз читал у Жюля Верна про камин! Настоящий камин?

Романтический холодок пронесся в моей голове, возле камина сидели Сайрус Смит и Гидеон Спилет, возле камина сидели Атос, Портос и Арамис в тот решающий миг, когда миледи удалось выпросить у кардинала Ришелье голову Д'Артаньяна, а теперь возле камина на маленькой скамеечке сижу я, Михаил Мельников. Это ведь что-нибудь да значило!

Второй вопрос привел всех в смущение, а я просто спросил у Петра Николаевича, почему это он поцеловал руку моей матери. Она же не какая-нибудь божья матерь, что ей руки нужно целовать?..

— Мы старые люди, Миша, — сказал мне Петр Николаевич. — Так было принято когда-то, разве ты об этом не читал?

— Принято-то принято, но у этих, у эксплуататоров, — угрюмо протянул я. — У королей разных и баронов.

— У эксплуататоров? — переспросил Петр Николаевич в раздумье. — А ты, Миша, как думаешь, ты не эксплуататор?

— Нет, я нет! — твердо сказал я. — Почему вы меня спрашиваете; я же мальчик.

— А вот ботиночки твои кто сшил, а, Миша? Ты сам, наверно?

— Я не умею, это сапожник делает ботинки…

— Сапожник? А вот ты взял и забрал эти ботинки, надел и носишь… Как же это он тебе ботиночки-то отдал, так, даром?.. Заплатили, говоришь? А ведь денежки не ты заработал, не ты сам… Вот ты и выходишь эксплуататор самый настоящий, так? — Петр Николаевич говорил серьезно, о чем-то напряженно думая, у меня до сих пор перед глазами его седая, коротко остриженная голова, бледное, с желтизной лицо, прищуренные темные глаза.

— Ну, я вырасту, начну работать…

— Этого ждать долго, не раз ботиночки сменишь, а кушать тебе подавай каждый день, а книжки, а парту в школе, и учителю деньги платят, чтобы тебя учил. Вот я и поцеловал ручку у родной мамы самого настоящего эксплуататора.

— Вы что-то не так говорите. Я же, если мировая революция начнется, так я же, мы все ребята, ну там, в школе которые или у нас на крыше, мы как один…

— Мировая революция? Тогда, Миша, все ясно, тогда и я с Зинаидой Леонтьевной возьмем пушки и будем стрелять. А вот, если мировая революция задержится, ни завтра не начнется, ни послезавтра. ни через год, ни через два?.. Как же тогда быть? А долг твой перед людьми будет все расти и расти. И не только перед твоими родными, перед матерью, отцом, а перед многими людьми.

— Неужели, Петр Николаевич, это все так сложно?

— Еще сложней, Мишенька, еще сложней! Мы все в долгу друг у друга, большом, неоплатном. Живые и те, которых нет уже в живых, в долгу и ты и я…

— А вот Альфред Брэм, как вы думаете, Петр Николаевич? Он отдал свой долг?

— Альфред Брэм — труженик, всю жизнь работал. Да, Мишенька, работал, путешествовал, наблюдал и писал, многие годы писал…

— Ну тогда это все не так сложно, как вы рассказываете. Это же так интересно — путешествовать. Сегодня вы здесь, завтра вы там! А Африка? Вот где красота… А писать, если научиться быстро, так это тоже удовольствие. Какой же это долг? Это просто жизнь — вот и все!

Я стал часто бывать у Петра Николаевича.

Он больше не называл меня эксплуататором, но, прежде чем поцеловать руку у моей матери, серьезно спрашивал у меня разрешения:

— Вы позволите? — И все смеялись, а я каждый раз давал себе слово больше никогда не приходить к этим «буржуям».

Каково же было мое удивление, когда я встретил у Петра Николаевича своего отца. Они сидели в кабинете, большой светлой комнате, и Петр Николаевич, просматривая, какие-то рисунки и чертежи, которые показывал ему мой отец, смеясь, говорил:

— Нет, нет, Антон Степанович, это не так просто… Даже, понимаете ли, грамотнейшие люди попадаются на эту удочку. Но законы природы неумолимы, как военный трибунал. Эта вещь не будет работать… Поверьте мне…

Антон Степанович почесал затылок, и этот его жест сказал мне, что Петр Николаевич ему давно и хорошо знаком.

— А вот и Миша пришел! — оживился Петр Николаевич. — Что это ты такой грустный, чем ты огорчен? Небось «погано» получил, а? Или «дуже погано»? В. наше время ставили «кол», тоже неприятная была штука…

— Нет, я не поэтому, я просто так… Книгу одну видел…

— Книгу? — спросил Петр Николаевич. — Это хорошо… А где ты видел эту книгу?

— В витрине, она называется «Жизнь моря». Какая книга интересная!

— А в каком магазине? — спросил Петр Николаевич и почему-то строго сказал Антону Степановичу: — Держите себя в руках, Антон Степанович, Миша еще ребенок.

Мы все пошли в столовую пить чай, а когда поднялись из-за стола, высокая молодая женщина, которая помогала Зинаиде Леонтьевне в хозяйственных делах, появилась в дверях с каким-то свертком и сказала:

— Петр Николаевич, можно вас на одну минутку?

— Я с тобой еще поговорю, Миша. И зачем тебе нужно было рассказывать… — неожиданно строго зашептал Антон Степанович.

— О чем рассказывать? — спросил я, и все понял: там, в свертке, была «Жизнь моря»…

— Это тебе, Миша, на добрую память, — сказал Петр Николаевич, выходя из своего кабинета с большим светло-голубым томом в руках. — Я тут написал…

Антон Степанович начал было извиняться, но Петр Николаевич строго сказал:

— И мальчика не тревожить, Антон Степанович. Миша еще ребенок. Это приказ…

А «ребенок» уже вглядывался в яркие иллюстрации, и ему казалось, что над его головой неслышно сомкнулись зеленые воды Великого Океана и стаи разноцветных коралловых рыбок вьются вокруг бесконечной пестрой лентой.